3 AUSTRALIANA[9]

Здесь к месту пришлась бы пейзажная зарисовка-другая.

В то же время (не сомневайтесь!) будет сделано все возможное, дабы избежать тривиальных ловушек, заданных представлениями о Национальном Пейзаже, каковой, разумеется, есть не что иное, как пейзаж внутренних районов страны, оснащенный голубым небом и обязательным гигантским эвкалиптом; ну, может, еще несколько мериносов пощипывают выцветшую травку на переднем плане. Такой пейзаж представляешь себе, когда накатит тоска по дому; он же украшает собою многоцветье иллюстрированных календарей, что под Рождество раздаривают в пригородных мясных лавках в придачу к колбасе («Ветчина и мясо высшего класса», «Выбор колбас — только для вас» и т. д.). В каждой стране есть свой собственный ландшафт, что отпечатывается на разных уровнях сознания ее граждан и тем самым отметает притязания всех прочих национальных пейзажей на эксклюзивность. Более того, немало эвкалиптов экспортируется в иные страны мира, где саженцы вырастают в крепкие, просвечивающие насквозь деревья, загрязняя чистоту тамошних ландшафтов. Летние виды Италии, Португалии, Северной Индии, Калифорнии — вот вам самоочевидные примеры! — на первый взгляд представляются классическими австралийскими пейзажами, до тех пор, пока эвкалипты вдруг не покажутся слегка неуместными, вроде как жирафы в Шотландии или Тасмании.

Итак, опишем вкратце Холлендово имение к западу от Сиднея, где в определенные времена года то идет дождь, то дуют суховеи.

Вообще-то беда с нашим Национальным Пейзажем в том, что он породил определенный тип поведения, окончательно оформившийся в литературе: все эти немногословные рассказы про неудачников — их ведь развелось что репьев в овечьей шерсти, а избавиться от них ничуть не легче. Да-да, что может быть печальнее, нежели подобное dejavu — очередная повесть об обманутых надеждах, действие которой разворачивается в австралийской глуши. А сейчас, на исходе века, когда уже казалось, будто поток этот иссяк до тоненькой струйки, те же самые тускло-бурые истории, ловко замаскировавшись, наводнили города! Бледные силуэты слоняются туда-сюда между асфальтом и машинами, демонстрируя хорошо знакомую напыщенную сентиментальность; порою таковая заволакивается туманом поэзии, читать — одно удовольствие: тут вам и рассказы о бывшем военнопленном с золотым сердцем, а не то так про томящихся любовью девушек в гавани, либо пространные рассуждения о горных верандах; а ежели в историях фигурируют художники, так всенепременно прозябающие в благородной нищете… Время от времени под микроскопом городского центра, если можно так выразиться, оказывается упрямая мужественность ничего не подозревающего отца: доброе старое препарирование слой за слоем. Не говоря уже о сотнях и сотнях задушевных исповедец от первого лица, конца-края которым не предвидится. Мастерство рассказчика уступило место этакой прикладной психологии, что наводит на историю лоск — и затемняет суть.

Все хрупкое и непрочное отпадает само собою, а истории, пустившие корни, становятся что вещи, уродливые вещи, суть которых лишена всякой логики; они проходят через множество рук, не истершись, не рассыпавшись на куски, по существу оставаясь все теми же, вот разве что скорректируются по краешку то здесь, то там, не больше, точно так же, как семьи или леса воспроизводят вечно сменяющиеся подобия себя самих. Вот вам геология фабулы. В Александрии эвкалипты сажали перед домом для защиты от злых духов и смертельных недугов.

От фронтальной веранды земли Холленда расстилались направо, в направлении города.

Этот ровный участок просматривался особенно хорошо, хотя заканчивался лиловатой кляксой и слабым отблеском — ни дать ни взять «солнечный зайчик»; сию маленькую тайну Холленду разгадать так и не удалось. С одной стороны участка деревья торчали рядком, точно стрижка: оттуда время от времени появлялся Холленд — бледное пятно плоти на сером фоне. Далее склон округло понижался, словно кое-как приглаженный вручную, с проплешинами тут и там, — понижался до приречного участка. Вдоль русла местность волнообразно повышалась и опускалась, почву изрезали крохотные овражки — расстарались кролики. Змеи тут тоже водились. Красные эвкалипты, по своему обыкновению встрепанные, жадно выхлебывали всю воду — неподвластные ни топору, ни чему другому; об их несокрушимой прочности сложено немало рассказов. Идя вдоль реки, Холленд осторожно переступал через гниющие колена древесины и черную грязь, а затем нагибался, исследуя все уголки. Над головой парили гигантские темные птицы — лохмотья, сорванные где-то с мертвецов; вот только воздух был прозрачен, а небо — распахнуто настежь; в какой-то миг казалось, что здесь возможно все.

Владельцы окрестных имений звались Лоумакс, Корк, Кроу нин, Керни, сестры Спрант, Галл и, нашелся даже один Стейн (старина Лез); чуть дальше жили Шелдрейки, Трейллы, Вуды и Келли. Один тамошний парень переименовался: взял фамилию лучшего друга, что погиб под копытами лошади. «Нет больше той любви, как если…»[10] В городе жили Стар и Мал (тоже Лез); а еще Денди; в единственном отеле заправляли мистер Баз Босс и его жена с лошадиными зубами. Заезжий изготовитель вывесок, что объявлялся в городе строго раз в три года подновить шрифт на магазинных вывесках (в своем зеленом вихляющемся грузовичке он скорее смахивал на водопроводчика), звался Зельнер, но, к сожалению, этот вообще не считается. Ибо вышеупомянутые имена уходят корнями далеко в прошлое: болотисто-ирландские, йоркширские, костисто-шотландские. На извилистых сиднейских улочках на каждом шагу встречаются имена вроде Кларенс, Фил, Джордж, Берт, Бет и Грегори. Холлендов здесь до поры до времени не водилось.

Обычно Холленда замечали, дойдя где-то до середины пути; он все, бывалоча, слонялся по какому-нибудь из своих выгонов. Прохожие, шагающие в город, приговаривали: «Во-он за тем железнокором; глянь-ка туда»; или «Надо бы шляпу ему подарить, что ли». А мужчины обшаривали взглядом окрестности, высматривая его дочь.

Отец Холленда, приземистый коротышка с золотыми пломбами, был некогда пекарем на Тасмании. Плюс-минус новообращенный методист, каждый новый день он предвкушал с нетерпением. За прилавком городской булочной распоряжалась худенькая девушка с крохотным ротиком. Девушка внимательно и сочувственно внимала его планам и замыслам на ближайшее будущее, главным образом из области сдобных булочек: отчего бы не запекать в них миндаль, то-то славный сюрприз получится… ну, это так, из области фантазий.

Очень скоро она объявила, что пора переезжать, причем желательно подальше от деревни, рассеченной надвое магистралью. «Не чувствую я себя островитянкой», — жаловалась она.

В результате Холленд родился близ Сиднея, в пригороде под названием Хаберфилд. Даже сегодня в Хаберфилде сохраняется ощущение неохватного простора, что распахивается во всех направлениях.

Здесь родители Холленда основали свое дело: варили леденцы в сарае на заднем дворе. Приторный запах перегретого сахара и мать с вечно липкими руками — вот каким было детство Холленда. Вполне понятно, почему на протяжении всей последующей жизни он никогда, ни при каких обстоятельствах не сыпал сахара в чай и почему так долго противился, прежде чем наконец посадить, хотя и за пределами видимости от дома, сахарный эвкалипт (он же эвкалипт ветвечашечковый, Е.cladocalyx) , ведь всем и каждому известно, что без сахарного эвкалипта картина эвкалиптового мира неполна, по крайней мере зрительно.

Черные мятные леденцы, полосатые, как зебра, в роскошной обертке из блестящего целлофана (это мать придумала) стали фирменным товаром Холленда. Вечерами отец Холленда переодевался в чистую рубашку и доставлял заказы по пригородам.

Какое-то время похоже было на то, что все обитатели Сиднея до единого губят здоровые зубы, посасывая мятные леденцы — те самые, сваренные в сарае на заднем дворе в Хаберфилде. Типографы, банковские служащие, страховые агенты, поставщики подарочных картонок, исполненные надежд агенты по продаже и инспектора здравоохранения — все совершали паломничество к этому источнику, включая школьников, и ни один не уходил без пакетика черных мятных леденцов.

Некий подрядчик, он же по совместительству местный мэр, зачастил по бетонированной дорожке к сараю, влекомый тамошней влажной женственной сладостью. Руки его поросли рыжевато-коричневыми, встопорщенными волосками. Однажды днем Холленд краем глаза заметил в уголке мать — ее мучнистую наготу, округлую, текучую, ее изогнувшиеся губы — и заслоняющие ее голые плечи мэра.

Все это время отец Холленда не видел, с какой бы стати ему не улыбаться; даже во сне он улыбался золотой улыбкой потолку. Он равно ценил все, что посылала ему судьба — включая странные, незнакомые ощущения и предостережения. И вместо того, чтобы обласкать благополучием, неизменная улыбчивость оставила его в положении прямо противоположном: лицо осунулось и постарело до времени, как у жокея, что слишком долго пытался не набрать лишнего веса. В то утро, когда отец ушел из дому вместе с чемоданом, губы его сжались в привычную улыбку оптимизма или, может, единообразия, хотя коричневая расческа, храбро заткнутая в карман рубашки рядом с ручкой, свидетельствовала об ином.

Теперь в конце кухонного стола утвердился подрядчик: здесь он подписывал документы и названивал по телефону; здесь повсюду валялись в беспорядке огрызки карандашей, квитанционные книжки, образчики шпона и кафеля.

В придачу к застройке целых улиц домами из красного кирпича, не говоря уже о магазинных витринах, гаражах, мотелях и длинных оранжево-кирпичных стенах, подрядчик исполнял еще и обязанности мэра, то есть облекался в мантию и присутствовал на всевозможных торжественных церемониях.

Поскольку как строитель он преуспевал — а может, потому, что он был мэр, а может, и потому, что он был настоящий мужчина, — он со временем преисполнился самого горячего патриотизма, даже поигрывал с мыслью о том, чтобы производить флагштоки и продавать их плюс-минус по себестоимости. Один флагшток он установил-таки — в хаберфилдском палисаднике, единственный на много миль в округе; но там, в переулке, наш национальный флаг бессильно поникал, береговые ветра ловя разве что ночью, когда все равно никто не видит.

Пальцы подрядчика находились в непрестанном движении, даже если он говорил по телефону. «Делец, — объяснял он мальчику, — это просто-напросто сокращенное „человек дела“».


— Нечем заняться? Так вот разноси-ка…

К ногам Холленда упала коробка с обувью. Да влезет ли он в ботинки отчима?

— Даже если ноги у меня ноют немилосердно, я уж себе послабления не даю. Понимаешь? Ты представить себе не можешь, сколько у меня всяческих обязанностей.

Делец делит мир на поддающиеся управлению фрагменты, зачастую крохотные, точно доля секунды. А управление этими единицами, реализация заложенных в них возможностей становится всепоглощающей страстью. Успех же зависит от постоянного обращения к скептицизму; да-да, именно от развертывания скептицизма в истинно положительном смысле. Вот почему бизнес для людей — призвание не из самых трудных. На дела повседневные времени почти не остается. Для строителя-подрядчика и по совместительству мэра покупка одежды — и то превращалась в проблему. Проблему эту он обходил, раз в несколько лет покупая готовые, «с вешалки», вещи, по шесть единиц всего, что нужно, — шесть простых белых рубашек, шесть пар носков в ромбик и черные башмаки на шнуровке и с мысками.

Сперва Холленд пронумеровал подошвы. Затем примерил первую пару и со скрипом принялся расхаживать по дому. То же самое он проделал и со второй парой — после чего вернулся к собственным удобным башмакам. И так далее. На третьей неделе он рискнул выйти на улицу. И наконец, не прошло и месяца, как он вернул все шесть пар изнывающему от нетерпения отчиму готовыми к носке.

Одного упоминания об этом эпизоде бывало довольно, чтобы Эллен прикрывала себе рот ладошкой.

— Как ты только мог? Почему он сам не разнашивал свою дурацкую обувь?

— Он мне платил, — пожимал плечами Холленд.

— Просто кошмар какой-то, ничего ужаснее я в жизни не слышала. Надеюсь, у меня-то отчима никогда не будет!

Холленд живо заинтересовался. Приятно, когда дочка негодует из-за нанесенной ему обиды, пусть даже при этом и перебарщивает.

— Честно говоря, я ни о чем таком и не задумывался. — Он пожал плечами. — Это же просто история — история, вовсе не лишенная интереса, среди десятков других таких же, если ты понимаешь, о чем я.

И все же сага о ботинках стала одним из первых свидетельств его инстинктивной тяги к завершенности, классификации, упорядоченности; его способности «взять в кольцо» тему или ситуацию со всех сторон — и насладиться собственной в нее погруженностью!

Эллен всегда нравилось, когда отец бывал чем-то поглощен; однако ведь кто знает, чем оно закончится. Так или иначе, их разная реакция на историю с башмаками до некоторой степени символизировала разобщение отца и дочери, даже если ощущали они себя единым целым. И в этом она усматривала непросчитанное расстояние, по всей видимости отделяющее ее от всех прочих мужчин; даже не столько расстояние, сколько полочку у нее под локтем, с высоким прямоугольным краем.


Из своего имения Холленд не без опаски взирал на окрестные провинциальные ценности, актуальные также и в ближайшем городе. С самого начала он отослал дочку в женский монастырь в Сиднее, до тех пор, пока — в силу непонятной причины — не отозвал ее нежданно-негаданно. По крайней мере, в Сиднее она научилась шить, плавать, носить перчатки. В дортуаре девочка привыкла к задушевной болтовне с подругами — и к разнообразному использованию тишины. По выходным, в доме у дальних родственников, Эллен, чистя овощи, любила ловить краем уха мужские разговоры — и отслеживала, как пользуются помадой. В имении она уходила куда глаза глядят, гулять на вольной воле. Отец вроде бы не возражал. Затем она попритихла: ей стукнуло тринадцать. Почти непроизвольно Холленд надзирал за всеми ее передвижениями: все равно как если бы защищал. Господь свидетель, ему отнюдь не хотелось, чтобы дочь его удрала в полутемный городской «Одеон», где заика-кинопроектор глотает добрых семьдесят процентов слов, а потом вертелась у стойки молочного бара, как прочие ее сверстницы.

Если то и были ограничения, Эллен они ничуть не докучали.

Примерно тогда же она перестала расхаживать по дому голышом, хотя отец ее по-прежнему держался этой привычки на пути по коридору к ванной — сплошные локти и красные колени! — и в сходной манере едва ли не круглый год нырял в реку с болтающимся членом (фермеры так в жизни не поступали) и скользил по течению в бурой воде к подвесному мосту, глазея на облака: сейчас — ни дать ни взять мозги в обрамлении веток, а в следующую минуту — глядь, ветер уже треплет голову мудреца или ученого, ну, скажем, Альберта Эйнштейна.

Что-то неприятно хищное ощущалось в этой пробежке нагишом и в самозабвенном бултыхании. Если Эллен так думала, вслух она ничего не говорила. Она выросла: еще вчера малявкой носилась сломя голову туда-сюда, а теперь вся округлилась, двигалась плавной, скользящей, исполненной достоинства походкой; чуть ли не за ночь превратилась в красавицу. Крапчатая красота, вот как это называется. Крохотные черно-коричневые родинки усыпали Эллен так густо, что девушка притягивала к себе мужчин будто магнитом — мужчин самых разных. Это изобилие родимых пятнышек, как бывает у первенцев, нарушало гармонию ее лица и шеи; мужчины чувствовали себя вправе скользить взором повсюду, по бледным участкам и обратно, к крапинкам — так точка кладет конец бессвязному, запутанному предложению. Эллен это позволяла, лицо ее не противилось: мужчин она словно не замечала. Так что мужчины, не в силах остановиться, переходили от одной крапинки к другой, даже под подбородок заглядывали и вновь возвращались к родинке над верхней губой; они словно бы обшаривали взглядами ее сокровенную наготу.

Молва об Эллен постепенно разнеслась от города через пастбища и холмы; благодаря железной дороге, этой расстегивающейся «молнии». Об очаровательной девушке прознали и в других поселках, и в предместьях Сиднея; слабые отголоски докатились до далеких столиц иных штатов и иных стран. А слава о ее красоте росла сообразно дефициту (так стремительно взлетают цены в период нехватки товара). Лицо, руки и ноги в родинках и все прочее по большей части оставалось по другую сторону реки, за деревьями, так сказать, вне пределов досягаемости. И поскольку ее крапчатая красота вошла в легенду, росло и крепло подозрение, что отец намеренно прячет Эллен от чужих глаз.

Параграф не так уж сильно отличается от пастбища: сходная форма, сходные функции. И вот над какой закономерностью стоит поразмыслить: в наши дни, когда пастбища становятся все обширнее, в городах, где печатное дело поставлено на широкую ногу, наблюдается одновременный сдвиг к параграфам более сжатым. Непрерывный ряд небольших пастбищ раздражает ничуть не меньше, чем утомляют пастбища протяженные. Параграфы на одну-единственную ключевую мысль, заполонившие газеты, — штука непростая. Газетные писаки всю жизнь хвостом таскаются за людьми, которые в том или ином смысле возвышаются над обыденным — за человеческими эквивалентами землетрясений, железнодорожных катастроф, наводнений — и посвящают им коротенькие параграфы, когда всем и каждому известно, что сжатого прямоугольного изображения недостаточно. Те, о ком пишут в газетах, уже так или иначе явили взглядам частицу своих жизней, великих ли, малых ли, кратких или долгих. Вот почему, надо думать, журналисты испытывают непомерный интерес к владельцам издательств, ибо вот вам исполины среди нас — ну, почти исполины.

Холленд тоже непременно привлек бы внимание представителей сиднейской прессы, а кое-кто и неопрятного фотографа бы на буксире притащил. В наши дни таскаться по пастбищу (вот и репортерский удел таков же), коему конца-краю не предвидится, — дело обычное, аминь. Иные пастбища могут быть переполнены, либо неопрятны; могут ограничивать передвижение. Но в наши дни столь же просто застрять или споткнуться в середине параграфа! Вот так и на пастбище порою приходится возвращаться обратно тем же путем. Так просто пасть духом и заблудиться. И здесь, и в других сходных ситуациях первое побуждение — это срезать путь. Слова произносятся в пределах пастбища (параграфа). Прямоугольник — знак цивилизации: Европа с высоты птичьего полета. Цивилизации, говорите? Параграф начинается как прямоугольник, а закончиться по чистой случайности может квадратом. И кто сказал, что в природе квадратов не существует? В заграждении вокруг пастбища бывают проделаны ворота, точно так же, как и параграф выделяется отступом, словно приглашая войти. Кроме того, пастбище тоже замусорено существительными и латинским курсивом, даже если вроде бы и пустует. Когда Холленд принялся насаждать деревья, сажал он их как бог на душу положит, вроде бы безо всякой системы.

Предполагается, что параграф не дает разбредаться мыслям.

Загрузка...