И вот 20 февраля 1942 года, утрамбовав дополнительно в простой сидор отпускной сухой паёк, я стоял на Центральном аэродроме на Ходынском поле и внимательно выглядывал пассажирский почтовый самолёт ПС-40 рейсом на Тюмень и не находил такого. Если бы я еще знал, как он выглядит?
Но добрые люди показали, что это тот же СБ[39], но разоруженный, без сферической турели воздушного стрелка и спаренного пулемёта у штурмана в носу кокпита. И даже не посмеялись над капитаном ВВС, который простых вещей не знает.
Шел к самолёту по аэродромным бетонным плитам, разрисованными под зимний лес вид сверху. А что? Креативненько. Врагу с высоты не разобрать где настоящий лес, а где туфта маскировочная. Наблюдал, как через кабину штурмана загружают с кузова полуторки тюки и ящики посылок.
— Ты что ли наш пассажир будешь? — окрикнули меня сверху, когда близко подошел.
— Если в Тюмень, то я, — отвечаю.
— Обожди, погрузку закончим и тебя устроим. Покури пока.
В Тюмень прилетели под вечер.
Была всего одна посадка в Куйбышеве, где приняли на борт ротационные полубарабаны завтрашней газеты ''Известия'' для тиражирования в типографиях Сибири.
Почти весь полет провисел на ремнях воздушного стрелка, даже пулемёт ДА[40] мне выдали. Кроме пулемёта дали для защиты морды маску из кротовьей шкурки — салон не отапливался, а плоский люк на крыше под пулемёт был открыт. Так, что сифонило знатно. Хорошо, что тюленья кожа не продувается.
Никаких вражеских истребителей по пути мы не повстречали, и после пересечения Волги штурман люк закрыл, и пулемёт убрал — уже безопасно. Если и залетали сюда вражеские самолеты, то только дальние бомбардировщики.
Посадили меня, совсем задубевшего, на место радиста и дали в руки термос с горячим чаем. Не один раз помянул добрым словом кротость госпитального брадобрея и доброту его, подстёжку кожаного пальто из гуанако, лисьи чулки в сапогах и меховые перчатки ''из дружка'', подаренные Костиковой. И летчиков за кротовую маску. Шлемофон меховой у меня свой, как и очки-консервы.
В Куйбышеве покормили. Дали прогуляться, размять ноги.
Но все равно в Тюмень прилетел весь как поломанный и твёрдо решил, что на штурмана дальней авиации, как пророчествовал мне Жигарев, я переучиваться не буду. В отличие от настоящего Фрейдсона я не настолько люблю небо изнутри.
Ночевать на аэродроме в Тюмени мне было негде — всё забито летчиками гражданской авиации и большой командой квартирьеров приготовлявших трассу для перегона из Аляски через Сибирь американских ленд-лизовских самолётов.
Дали адрес в посёлке, где пускают на ночь за ''пехотинца''[41].
Посёлок от аэродрома совсем близко, но в нем самом пришлось искать нужный адрес в сгущающихся сумерках. А народ на улицах как вымер. Пока искал нужный дом в этом ''частном секторе'', совсем стемнело.
— Эй, мужик, коли жить хочешь, то клифт с колёсами скидывай и рви когти. Сидора только оставь — они уже тебе без надобности.
Голос грубый, пропитой. Снег под сапогами скрипит — идут быстро.
— Не лапай кобур, я тебя на прицеле держу, — добавляет тот же голос.
С детства не люблю блатоту. А уж в теле летчика-героя и подавно.
Браунинг у меня в кобуре. А вот табельный ТТ в левом кармане с патроном в патроннике. Знаю, что так не положено, но именно на такой случай и нарушаю инструкции.
Стою в правый полуоборот, не сворачивая головы.
Ставлю чемодан на снег.
Медленно снимаю с правого плеча американскую ''колбасу'', и резко бросаю ее в налётчика и одновременно левой рукой выхватываю из кармана пистолет, большим пальцем взвожу курок.
Тут же падаю и, пока лечу, стреляю, стреляю, стреляю непонятно куда. В направление туда… откуда голос слышал.
В меня тоже стреляют. Пули поверху противно свистят.
— Чё, ты, сдуру в сугроб зарылся, — слышу другой голос, без блатных оборотов. — У него патронов больше не осталось, я считал. Он все восемь пропулял.
А вот вам хрен. Браунинг уже в правой руке. Приподнялся и прицельно в темную тень на фоне сугроба выстрелил. Бабахнуло знатно. Погромче ТТ.
В ответ мат с визгливыми загибами.
И стрельба.
Чую, что в сидор на спине что-то попало.
Откатился в сторону, взял браунинг двумя руками. И методично стреляю в каждое подозрительное место.
Матерившийся уже нечленораздельно вопит, точнее тоскливо воет.
Еще один крик раздался после очередного, шестого, выстрела в подозрительный сугроб. Я тоже выстрелы стал считать. Их и так немного, всего тринадцать в браунинге. Но это их количество стало неприятным сюрпризом для налётчиков.
После восьмого моего выстрела, три фигуры поднялись и борзо побежали ко мне. Явно не с культуртрегерскими намерениями. Ножи в лунном свете блестели в их руках. И подползли, ведь, гады, довольно близко ко мне, пока я другими их подельниками был занят.
Встал на колено и прицельно каждому в середину силуэта. Чуть ли не в упор.
Бах.
Бах.
Ба-бах.
И как по заказу засвистели трели соловьиные. Очнулись местные менты.
— Обоснуйте мне, капитан, за каким-таким чертом вы поперлись ночью в самый жиганский конец посёлка? — нависал надо мной лейтенант милиции.
Надо мной легко нависать. Сижу на чемодане — ноги не держат. Руки трясутся, еле браунинг запихал в кобуру. Только и смог, что удостоверение капитана ВВС ему дать, чтобы прочитал, подсвечивая себе фонариком-динамкой, и отвязался — мной военная прокуратура займется. По закону. У нее не заржавеет.
— Спать хотел лёжа. — Честно ответил я. — Солдат на аэродроме дал адрес, где можно сносно переночевать за трёшку. У меня завтра самолёт на Салехард. А посёлок этот рядом с аэродромом.
Пытаюсь прикурить папиросу. Спички все ломаются. Гадство какое — дефицит ведь! Зажигалку не нашёл. Возможно, посеял ее тут в снегу. Жалко.
— Вы хоть понимаете, что вы теперь убийца? Истратили трёх человек, они теперь только на кладбище годны. Двое еще в тяжёлом состоянии. Один из них может и до утра не доживёт. И как вы себя при этом чувствуете?
— Не людей, а бандитов, — твёрдо поправил его я. — Отбивая вооружённое нападение. Так что нормально я себя чувствую.
— Бандиты тоже граждане эСэСэСэР и имеют права. — Настаивал милиционер. — Жить им или нет — решать может только народный суд, а не залётный лётчик. Как и квалифицировать гражданина, как преступника.
— А по мне так: бандиты хуже фашистов. — Уверенно отвечаю. — Те хоть открытые наши враги, не скрывают этого. А бандиты убивают исподтишка честных людей, которые живут по принципу: ''всё для фронта, всё для победы'', тем ослабляют фронт. А вы их еще в лагере кормить будете. От фронта уклонистов.
Сплюнул горькой тягучей слюной.
— Все равно. Три трупа налицо и я вынужден вас задержать до выяснения. И возбудить уголовное дело по факту.
Наконец-то я прикурил. Горький дым продрал легкие. Все же мороз к ночи крепчает.
— Выясняй. Я не отказываюсь. Только ты не выясняешь, а пытаешься меня под статью подвести. Интересно, с какой целью? Или ты сам с этой бандой связан. Больно быстро вы появились тут. В Москве недавно троих таких ментов-оборотней к стенке прислонили. Они на пару с бандитами квартиры грабили во время воздушных налётов, да людей убивали за хлебные карточки.
— Ну, знаешь ли! — возмутился мент.
Подъехавший грузовик осветил нас фарами.
— Всё, лейтенант, кончай демагогию. Если хочешь перевести наше общение в юридическую плоскость, то вызывай прокурора. И представителя Особого отдела заодно, так как налицо здесь компетенция контрразведки. Террористический акт против Героя Советского Союза налицо.
— Кто тут герой? — оглянулся лейтенант по сторонам.
— Я. - твердо сказал. И еще раз повторил. — Я, капитан ВВС Фрейдсон Ариэль Львович, летчик-истребитель — Герой Советского Союза. Геройскую книжку показать?
— Не могу понять одного. Какого черта они в атаку на вас бросились? — съехал с темы лейтенант, разглядывая под жужжание фонарика мое удостоверение Героя.
— У них там один грамотный перец был. Все мои выстрелы считал. — Прикуриваю папиросу от папиросы. — Насчитали восемь и решили, что я всё — пустой. А у меня в браунинге в магазине целых тринадцать маслят. Сюрпи-и-и-из!
Дурацкая улыбка налезла на лицо, хорошо мент не видит.
У кузова ''газона'' милиционеры в шинелях регланом с лязгом откинули борт и грузят трупы налётчиков. Потом раненых туда же осторожно затолкали. Блатной выть перестал: то ли помер, то ли сознания лишился.
Подошел еще один милиционер. Этот в отличие от лейтенанта Басаргина мне не представился. Да и говорит он не со мной. Я для него как мебель.
— Докладываю. Двое наповал. Третий только что отошёл. Солдатик, в ногу ранен, сильно, огнестрельный перелом — кость раздроблена. Пятый — весь в наколках который, имеет огнестрельное ранение в нижнюю часть живота и ухо простреленное. Этот сильно тяжелый. И вот забери… У расписного был. — Протянул он летёхе вытертый до белизны наган.
Повернулся ко мне.
— Папиросой не угостите? Сорвали меня, считай, что с бабы. Папиросы на столе остались.
Я, ни слова не говоря, протянул ему початую пачку ''Беломора'' и спички.
— Лейтенант, подсвети. — Попросил я, когда убрал возвращенные удостоверения в полевую сумку. — Пистолет я тут выронил, надо найти.
— Какой пистолет?
— Табельный мой. ТТ.
— А в кобуру вы что засовывали?
— Наградной браунинг от Мехлиса.
— От кого? — по тону чую: не поверил мне лейтенантик.
Ухмыльнулся и отвечаю с некоторым пафосом.
— От армейского комиссара первого ранга Льва Захаровича Мехлиса. Начальника Главного политического управления Красной армии. Лучше мне фонарик дай.
Дал безропотно.
Пистолет нашёлся быстро. Обстучал с него снег и в карман сунул. Магазин поменять… Не забыть бы.
— Вам придется пешком пройти с нами. Машина вашими крестниками занята, — сказал эксперт по трупам.
— Пройдусь. Спасибо. Трясучка уже прошла. — Отдал я фонарик. И предупредил. — Только показания дам в присутствии прокурора.
— Будет вам прокурор. Будет и контрразведка, — сказал лейтенант упавшим голосом. — Пойдёмте, а то холодает.
Зажигалку я так и не нашёл. Пусть будет жертвой Авосю[42] за то, что жив остался.
Подобрал я чемодан и американский мешок.
— Я готов. Кстати, а второй шпалер у налётчиков вы нашли?
— Какой второй? — переспросил лейтенант, все еще держа в руках бандитский наган.
— В меня стреляли из двух стволов, — поясняю.
— Почему вы так считаете?
— Звук пуль, пролетавших над головой, разный.
Лейтенант подозвал крайнего милиционера от грузовика и приказал найти второй пистолет. И вообще второй раз внимательно осмотреть место происшествия.
А мы втроём потопали вслед за грузовиком, который медленно ехал впереди нас, освещая фарами дорогу. Раненых бандитов, что ли, растрясти боялся шофёр?
— Хорошо стреляете, — констатировал эксперт. Отмечаю, что тон речи добросердечный. Даже с некоторой завистливостью.
— Если по правде, — выдохнул я, — то из обоих пистолетов я стрелял первый раз. Да и видно было хреново. Так, что результат… слепой случай. Три последних практически в упор. Захочешь, не промахнешься.
Шагали минут двадцать.
Здание милиции располагалось в торце длинного одноэтажного барака, построенного из приличного диаметра брёвен. На окнах решетки, кованные явно деревенским кузнецом. На крыше почти полметра снега.
— Кипятком угостите? — спросил я на крыльце. — А то подмерз уже.
— Даже чаем, — ответил лейтенант, открывая входную дверь. — Только контрразведку с прокуратурой вызвоню для начала.
ПС-9, натужно ревя всеми тремя моторами, всё равно летел медленнее двухмоторного ПС-40. Но это был настоящий пассажирский самолёт. Не переделка из военного. Два летчика сидят в кабине в ряд, плечом к плечу. Неудобные кресла на восемь человек в салоне, но кресла, не ремни и не скамейка вдоль борта. Салон с квадратными иллюминаторами, в которые можно было полюбоваться землей, над которой пролетаем, благо высота была не столь большой. Под нами медленно проплывает лес, лес и еще раз лес. Иногда белая заснеженная лента реки извивается. Редко где поселки дымками курятся. Всё же слабо заселена тюменская земля за 400 лет. Охотникам и рыболовам гуще селиться без надобности. А землепашествовать тут — не тот климат. Вот найдут нефть… да и тогда…
Откуда я знаю про нефть тут? Опять меня накрывают осколки информации от того, кого я не знаю, но кем я являюсь, хоть ношу имя, фамилию и ордена совсем другого человека, находясь в его теле. Как я сквозь тройной ряд мозголомов прорвался, ума не приложу? Скорее всего, получилось потому, что мозголомы себе и представить не могут, что такое вообще возможно. Не согласуется это с материалистическим марксистско-ленинским учением. А что с ним не согласуется, того на свете вовсе нет. Этим и пользуюсь.
Все же надо отдать должное: нюх у особиста Ананидзе просто собачий. Слава богу, сам он как собака: все понимает, а доказать не может.
Убаюкал меня скучный пейзаж за окном и мерный гул моторов. Я и задремал. Ночка выдалась еще та. А утро и того хлеще.
Не опознай я в раненом мной солдатике того перца, что дал мне адрес ночлега, застрять бы мне в Тюмени надолго. Но и так, все нервы на кулак намотал. Долго судьбу мою держали в неопределенности. Сначала менты. Потом особисты.
Особисты тюменские оказались молодцами, сразу въехали в свой профит про теракт с героем. Раскрутили банду грабителей ''жирных бобров'', ждущих пересадки на аэродроме по примитивной схеме: вот вам адрес и мы вас там встретим. Менты нервно курили в сторонке — все они тут друг другу родственники. Не доставляет при чужом следствии хорошего настроения.
Военный прокурор толково и доходчиво пояснил мне интерес милицейского лейтенанта подвести меня к чистосердечному признанию в убийстве, без разницы, с какой мотивировкой. Убийцу в форме он передает военной прокуратуре, а сам себе галочку ставит за оперативное раскрытие.
— Не все такие крепкие, как вы. Некоторые при соответствующем нажиме плывут, особенно не отойдя еще от перестрелки, — похвалил меня прокурор в чине военюриста 2 ранга с университетским значком на клапане гимнастёрки. И в пенсне без оправы. Как у Берии. — Так, что ваши подозрения о стачке местной милиции с бандой не нашли своего подтверждения. Хотя некоторые дальние родственные связи имеются. Проверка продолжается. Бандитизм в области с начала войны поднял голову. И первыми его жертвами стали эвакуированные летом с присоединенных земель на западе. Осенью — ленинградцы. Это сейчас с Ленинграда везут практически босых и раздетых. Тогда по-другому было. У некоторых по половине грузового кузова шмотья с собой имелось. Бандиты тут сами местные и местных стараются не трогать. Но, думаю, это не надолго. Приезжий элемент не то, что бедный — нищий пошёл.
Военный прокурор Тюмени был настолько любезен, что помог мне почистить браунинг, показав мне его неполную разборку. Сказал, что познакомился с этой системой в 1939 году во время Освободительного похода в Польшу. Я же таким полезным знанием до сих пор не озаботился. Но ТТ почистил сам.
— А что с солдатиком-наводчиком будет? — поинтересовался я, собирая пистолет.
— Стандартно. Для начала вылечим. Потом отдадим под трибунал. И получит он свои восемь или десять лет лесоповала. Он же не только наводчик, но и в налете на вас принимал участие. Так, что он выходит полноценным членом организованной преступной группы. В просторечии — банды. Но если суд признает его деяния особо опасными для общества — расстрел.
Мстительное мое чувство было удовлетворено, и я стал задавать другие интересующие меня вопросы.
— Кстати, второй пистолет бандитов нашли?
— Нашли в сугробе. Экзотический образец попался — японский ''Намбу''. Где только патроны брали? — натурально удивился прокурор.
— То-то звук его выстрелов так сильно отличался от нагана, — констатировал я. — Откуда такая роскошь взялась?
— Скорее всего, с Гражданской войны тут осталась. Японцы много чего белякам подкидывали. В империалистическую войну царь закупал в Японии только винтовки ''Арисака'', но много, а пистолеты предпочитал покупать в Америке. ''Намбу'' против ''Кольта'' так — пукалка. ''Кольт'' в руках держали?
— Нет, — честно сознался я.
— Тогда смотрите.
Прокурор вынул из своей кобуры большой самозарядный пистолет мощного калибра. Выщелкнул магазин, проверил: нет ли патрона в стволе, и протянул мне для ознакомления.
Подыграл хозяину кабинета, восхитившись этой смертоносной машинкой. Особенно калибром.
— Ленд-лиз? — спросил я.
— Нет. Польша, — ответил он.
— А что с моей судьбой? — интерес проявляю шкурный, отдавая хозяину его пистолет.
Самое время интересоваться, пока хозяин этого кабинета ко мне вроде как расположен. Скорее всего, из-за серебряной таблички от Мехлиса на браунинге.
— От подозрений вы очищены, — сообщил мне прокурор радостную весть. — Ваши действия признаны правомерными. Вылет вашего самолёта мы задержали. Так что, полетите дальше проводить свой отпуск в Салехарде. Только вот бумаги нам подпишете, покормим вас обедом и свободны.
В отличие от милиционеров прокурор был сама любезность. Даже особистов с оформлением бумаг при мне подгонял по телефону. И машину дал добраться до аэродрома. Так, что подкатил я прямо к двери в салон самолёта как нарком на легковом темно-вишнёвом ''Студебеккере-Чемпионе''.
И вот лечу согласно литеру. Только в Салехарде будем также под вечер — темнеет тут рано. Севера.
Как бы опять в аналогичную передрягу не попасть. Мне же еще от Салехарда в Обдорск добираться. Но я заранее готов. Пистолеты вычищены. Запасные магазины снаряженные.
Народ в салоне весь был вида такого… партхозактив одним словом. Номенклатурные товарищи. Друг с другом не общаются и ко мне не пристают, хотя и косятся, учитывая мой выход со ''студебеккером''.
Моторы сильно гудят — слов не слышно. Все в шапках уши опустили и завязали под подбородком. А то совсем можно слуха лишиться. Так и долетели до конца, не хороводясь компанией. Без перекусов и пьянки.
Около барака с вышкой, представляющего собой местный аэропорт, стоял я и оглядывался, думал: у кого спросить, как мне попасть в Старый Обдорск. Попутчики мои все сразу разъехались на поджидающих их машинах и нарядных санках. Один даже на нартах, запряженных четверкой оленей, укатил.
— Алексей! Лёха, змей калёный! Да обернись ты. — Надрывался милиционер, стоя в санях, запряженных тройкой заиндевелых лохматых лошадей.
Не выдержав, милиционер соскочил с саней, подбежал ко мне и хлопнул своей лапой по плечу.
— Совсем зазнался, как стал в небе летать?
Передо мной стоял крупный мужчина лет двадцати пяти. Приятное широкое лицо с восточинкой в чертах. Чёрные глаза, не карие, а именно чёрные. Шрам у левой ноздри. Шапка-финка. Синяя шинель. На лазоревых петлицах по три синих шпалы. Ремни рыжие, как и кобура нагана. Серые валенки с чёрными галошами. Этот человек явно рад был меня видеть. А я его не знал или не помнил.
А мент лыбу щемит, чуть не подпрыгивая от радости.
— А мы тут тоже не лаптем щи хлебаем. Как видишь, я тоже уже капитан. Начальник транспортной милиции в Лабытнанги. Как ты сам, Лёха, рассказывай.
Мне как всегда, в таких случаях, стало жутко неудобно. Неловко.
— Простите, но я не Алексей. Меня зовут Ариэль. Капитан Ариэль Фрейдсон.
— Ты чё, Лёха? Контуженый, что ли? — оторопел капитан.
— Есть такое дело, — поясняю. — После клинической смерти я ничего не помню, что было до 1 января 1942 года. Такова вот моя хромая судьба. Вы мне не подскажете, как мне до Старого Обдорска добраться отсюда. Дом свой хочу найти.
— Долбиться в кружечку. Это тебя так война покорёжила? — сдвинул милиционер шапку на затылок.
Я кивнул. Развёл руками.
— Я тебя на своих санях довезу, — посерьезнел капитан. — Заодно к Засипаторовне на ночлег напрошусь. А то собрались мы в ночь через речку по зимнику переправиться — не самое умное решение. Заедем только в одно место, я знаю, где самогоном хорошим торгуют. Лучше казёнки гонят. Такую встречу не отметить грех. — Частил милицейский капитан. — Пошли. Я тебя в санях тулупом укрою, а то ты не по сезону к нам одетый — в сапогах и коже. Пижон.
На последнем слове капитан хмыкнул.
— А ты кто? — оторопел я на измене. Небось, еще одна банда промышляет тут по ''жирным бобрам'' из столиц.
— Я Ваня-хант, одноклассник твой. До седьмого класса мы вместе учились, а потом мои переехали в Лабытнанги и меня увезли из Обдорска. Не помнишь? А Лёшкой тебя вся школа звала, — голос его опускался тембром до низкого. Слова как бы разреженные стали.
— Извини, не помню. — Отвечаю. — Мать и то, боюсь, не узнать.
Капитан встрепенулся.
— Поехали. Поехали. Тётя Маша рада будет. И Лизка тоже.
— Кто такая тётя Маша? — Не понял я.
— Как кто? Мать твоя. Мария Засипаторовна Фрейдсон. А Лизка сеструха тебе.
Удивительно, но про сестру Фрейдсона я слышу первый раз.
— Поехали, — решился я. — Но сначала к матери, а за самогоном потом.
— Как скажешь. Ты — гость. — Согласился капитан.
Санями правил сержант милиции — два кубаря в петлицах и сосульки в усах. На шинель у него накинут огромный бараний тулуп.
Такой же выдали и мне, закутали в него как младенца.
Я тишком под тулупом кобуру расстегнул. Береженого — бог бережет. И вообще: пусть лучше судят трое, чем несут шестеро.
— Куда едем? — спросил сержант.
— В Обдорск, — приказал капитан. — К Фрейдсонихе. Адрес не забыл?
— Забудешь тут это дело о заготконторе. Но-о-о-о-о… залётные!
Сани резко дернулись и тройка лошадей, быстро набирая скорость, выкатила нас с территории аэродрома.
Я очень боялся, что меня девчонка горящим керосином обольёт.
После того как капитан, стуча в ставни, кричал:
— Тёть Маш, Лизка, смотрите, какую я вам радость привез!
Лиза — девчонка лет четырнадцати-пятнадцати, сначала недоверчиво вышла из калитки подсветить керосиновой лампой: кого же им чёрти принесли на ночь глядя, пока Мария Засипаторовна прикрывала ее старенькой курковой двустволкой. А узнав, бросилась ко мне на шею, с визгом: ''Лёшка, Лёшка, приехал!'', не выпуская лампу из рук, и эта ''летучая мышь'' билась мне по спине.
Поцелуйный обряд в полный рост. В двух экземплярах. Не сходя с места, в воротах затискали насмерть.
Суета. Бестолковый переполох.
Въехать тройке во двор мешали сугробы. И пока капитан мотался за своим самогоном и пельменями из оленины, мы с сержантом активно помахали лопатами, откапывая ворота. И всё равно капитан еле-еле в них въехал.
Но засады на этом не кончились. Капитальная конюшня была навечно превращена в дровяник, а в хлеву, утеснив козу, места для тройки не хватило даже впритык. Коренника пришлось ставить в сенях, накрыв попоной.
Дом был капитальный. Одноэтажный крестовой сруб из полуметровых брёвен. Под шатровой крышей. Четыре окна на улицу — рамы тройные. Общие сени с хлевом. Двор небольшой — так, пара саней встанет, хотя места вокруг не меряно, и народ строился, как хотел.
Удивило меня то, что под снегом во дворе оказалась деревянная мостовая.
— Откуда тут столько дерева? — спрашиваю сержанта, опираясь на лопату. — Округа же совсем лысая. Я с самолёта видел.
— По Оби сплавляют с верховий, — отвечает он, доставая кисет с курительной трубкой. — До того доходит, что устье забивают топляком. Потом все это льдом так схватит, что по весне бомбардировщик вызываем, а то подтопит — мама не горюй.
— Хватит вам двор откапывать, — капитан, обиходив лошадей, появился на крыльце. — К столу зовут. А покурить и в сенях можно — не так холодно будет.
Печь в дому стояла по центру, разделяя здание на три комнаты и кухню. Кухня там, где у печи зев. Из сеней попадаешь в ''залу'', где сейчас сидим. Из залы двери в комнату и кухню. А из кухни еще одна дверь в дальнюю комнату. Большая печь отапливает разом все помещения. А хозслужбы вовне пристроены. Интересная планировка.
Было жарко натоплено. Так, что сидели за спешно накрытым столом с расстегнутыми воротами, рассупоненные, без ремней и сапог. Валяных опорок и торбасов хватило на всех. Да и полы были застелены вязаными крючком пёстрыми половиками из старых тряпок. В крайнем случае, можно и босым походить.
Бабы, закончив суету, сели за стол обочь меня и все хватали за руки, мешая держать ложку, не говоря уже о рюмке. Но не отталкивать же мне их? Главное, они Фрейдсона признали за своего. А мне эти простые женщины нравились. Даже слегка пожалел, что Лизка мне сестра.
— Так вы, что же, самого Сталина видели? — ахнул сержант, увидев у меня на груди Золотую звезду.
— Как вас, — отвечаю. — Даже ближе. Разок даже чокнулись бокалами.
— И какой он?
— Одним словом: простой.
— Это ж, сколько у тебя сбитых? — интересуется Ваня-хант, разливая самогон по граненым рюмкам.
Дежурный вопрос к любому лётчику-истребителю. Я уже к этому привык.
— Девятнадцать, — привычно отвечаю. — Восемь лично и одиннадцать в группе.
— За это надо выпить, — влезает сержант. — Непременно за героя. Нашего обдорского героя.
Оттаяв от сосулек, усы у него оказались пегие. Глаза болотно-зелёные в желтую крапочку. И стрижка ''под ноль''.
— За героя потом будете пить, — отказала фрейдсонова мать. — Выпьем за то, что живой мой Алёшенька, а то я на него в прошлый год вторую похоронку получила. Как думаете: легко такое матери пережить?
— А первую когда? — спросил Ваня-хант из вежливости.
— В сороковом, когда он с финнами воевал, — влезла Лиза.
— За то и выпьем, чтобы все похоронки ложными оказались, — подытожил сержант, и все сдвинули рюмки со звоном.
Налили даже мелкой. Видно Засипаторовна Лизавету за взрослую держит.
Закусили солёной семгой и копчёным хариусом. Мочёной морошкой и брусникой.
Фамилия капитана оказалась Питиримов, по имени попа, который его отца крестил. По национальности он по отцу был хант, а по матери русский.
Сержанта величали Евпатий Колодный. Тот был из чалдонов. Коренной.
Тут и пельмени поспели. Вкуснотища! В московских ресторанах так не сготовят, ни за какие деньги.
Потом и я из сидора московскую ''белоголовую'' бутылку вынул. Что тут на трёх здоровых мужиков какой-то литр? Да еще под такую шикарную закусь? Бабы пили мало.
Гулеванили за полночь, периодически выходя покурить в сени. Сержант не забывал каждый раз круто посоленную корочку захватить кореннику в угощение.
Разговоры, как всегда при таких гулянках, наполовину порожние. Тут, в глубоком тылу, на Полярном круге, война казалась людям чем-то таким далёким. Пока ещё чуждым. Обычного течения жизни она не нарушала.
Проснулся поздно. Никто и не подумал меня будить.
Милиционеры уже уехали в свои Лабытнанги.
Лизавета пекла блины. Сегодня, оказывается, второй день масленицы.
Ладная, крепкая девка. Грудь высокая торчком. На кофте две заплатки — нанка сиськами протёрлась. Талия узкая и бёдра вполне зрелые. Глаза у нее зелёные. Волос блондинистый. Лицо простоватое, но очень милое и симпатичное.
— Где мать? — зеваю.
— На работе. Это я в школу не пошла. Какая может быть школа, когда брат-герой с войны приехал? А ты у нас в школе выступишь?
— Урок мужества, что ли провести?
— Ну, типа того.
— Проснемся — разберемся. Где тут умыться можно?
— В сенях. Как выйдешь: направо умывальник. Держи утирку, — протянула она мне вафельное полотенце.
— Сколько этому дому лет? — спрашиваю, возвратившись, отдавая полотенце.
— Почти сто, — отвечает девушка. — Что ему будет? Он же из лиственницы. Отец твой его купил, когда на матери женился перед самой революцией. Его, говорят, сюда надолго сослали.
— С чем блины будут?
— С топлёным маслом и еще мама обещала сметаны принести.
— Балуете вы меня.
— А кого нам еще баловать, как не тебя, — смеётся.
Полез в свои сидор и чемодан — доставать пока продовольственные гостинцы. Выкладываю нас стол. Куча впечатляет. Одна банка тушенки в сидоре пробита пулей. Вслепую. Пуля так в банке и осталась.
— Ну и зачем всё это тащил? У нас тут не голодное Поволжье, а севера. Тут, чтобы с голоду помереть, надо совсем безруким быть. — Упрекает меня Лиза.
— Так, что мне, в Москве все надо было бросить? Пропало бы.
— Прости, не подумала. А со стола убери все в угол на лавку. Мать придет, разберёт. Могу и сама разобрать, но ей это приятно будет.
Стопка блинов все росла.
— А за что ты звезду получил? А то меня все теребить будут, а я, как дурочка, ничего не знаю.
— Тебе как: своими словами или газету дать почитать?
— Так про тебя и в газете писали, — восхищается девушка. — Давай газету. Только не сейчас. После того, как блины поедим. А то руки жирные. А кого ты еще, кроме Сталина, видел из правительства?
Рассказываю, как нас награждали и про приём в Кремле. И кого из Политбюро и Правительства страны там видел.
И про сам Кремль, и про то, как его изуродовали маскировщики, чтобы немецкие бомбардировщики его не замечали.
И как меня, разутого и раздетого, обмундировывали в Центральном ателье для генералов.
Лизавета внимательно слушала. Вопросы задавала. Потом спросила:
— А помнишь?..
— Не помню. — Перебил я ее. — Ничего не помню, — развел я руками. — Понимаешь, я под новый год умер. На ровном месте. Я даже с неба без парашюта падал и то живой оставался. А тут… И через несколько часов, уже в 1942 году, воскрес. Но с тех пор ничего не помню, что было до нового года.
— Бедненький. Как мать-то расстроится.
— Вот я и думаю, как ей все это сказать? Да и про школу… Ума не приложу, как там выступать мне? Там же спрашивать будут: как я учился? И прочее… А я не помню. Я даже как фашиста таранил, не помню. И летать мне врачи запретили.
— Выпьешь? — спросила Лизавета, ставя стопку блинов на стол. — Настойка есть клюквенная.
— Выпью, — согласился я.
Вот так вот. Путано. Не связанно. Провёл я репетицию разговора с матерью моего тела.
А блины мы ели с привезенной мною сгущенкой, той самой премиальной от политуправления. Лиза, как все девочки, сладкоежка и была на седьмом небе от гастрономического удовольствия. Значит, не зря я этот хабар сюда тащил. Не зря от бандитов отбивал. Стоило хотя бы ради того, чтобы посмотреть на это счастливое девчоночье лицо.
— Поели. Теперь поработать надо. — Откинулась Лиза спиной на стену.
— Что делать будем? — подхватил я с готовностью.
— Баню топить. Вчера не до того было. А вообще-то положено гостя сначала пропарить, и уже только потом поить-кормить, спать укладывать.
— Дрова колоть? — предположил я.
— Разве, что щепу на растопку. Еще осенью накололи полный дровяник.
— А веники есть?
— Только берёзовые. Речники летом с верховий привозят, спекулируют по малости. Так, что пошли: твоя очередь воду таскать.
— Откуда?
— Колодец у нас свой: во дворе. Ватник в сенях висит. И переоденься во что-нибудь. Или ты теперь и воду носить будешь при параде в геройской звезде? — смеётся.
Когда мать вернулась с работы, баня была раскочегарена на полную мощность. Лиза, правда, не голышом, в полотняной сорочке до колен, хлестала меня, растекошенного на липовом полке и только срам прикрывшего простынкой, двумя вениками сразу. Качественно хлестала, гоняя горячий воздух буквально в сантиметре от тела, но, не используя веник в качестве розги.
— А тебя отхлестать надо? — гляжу на ее потное лицо, чтобы не смотреть на мокрую рубашку, облепившую девичью грудь.
— Не боись, мать отхлещет, — смахивает Лиза ладошкой пот со лба. — Она у нас в банном деле мастерица. Не то, что я.
— Еще как отхлещу, — пригрозила мать, приоткрывая дверь в парную. — Выгоняй отсюда гостя. Я сейчас к тебе сама присоединюсь. А тебе, Лёша, там, в мыльне, мочалку приготовила и ушат с тёплой водой. А ''банное'' мыло это ты привёз? У нас такого не было.
Пили чай, лакомясь настоянным на калине мёдом. Чай у матери в заготконторе продается без карточек, но только для тех, кто лисьи, да песцовые шкурки сдаёт. Ну, а кто шкурки сдаёт старается кладовщика задобрить, а то скажет кладовщик: остался только чай третьего сорта… А чай тут на северах валюта. За чай расконвоированные зеки, что хочешь сделают, а среди них разные умельцы попадаются.
Чувствовал себя после бани я как заново народившимся. Но не все коту масленица, бывает и Ильин день.
Хорошо, что все такие благостные поле бани. Легче было мне говорить самому родному для моего тела человеку горькие слова.
Мать после того, как я рассказал ей про свою амнезию, опечалилась.
— Что сказать? — промолвила она после недолгого молчания. — Скажу: слава богу, что живой остался и даже головкой не трясёшь, как другие контуженные. То-то вчера чуялось мне в тебе что-то чуждое. Будто и не родной ты мне. Но осмотрела я тебя в бане всего — мой это сын. Даже родинки в правой подмышке, которые вроде как целуются, когда ты рукой двигаешь, твои. С детства мне знакомые. И сердце твоё знакомо бьётся.
Вот так вот и решился основной вопрос философии в одной отдельной семье: что первично, а, что вторично. Материя, как то и положено в марксизме, победила.
— Откуда Лиза взялась, если в моей официальной биографии о ней ни слова, ни полслова? — спросил я, когда Лизавета по каким-то делам вышла в сени.
Мать подпёрла голову ладонью, поставив локоть на стол, и поведала с интонацией сказителя былин.
— Действительно ничего не помнишь, — констатировала. — А ведь сам игрался с ней, когда в отпуск после училища приезжал кубарями хвастать. Сестрёнкой называл. Ну, слушай. Отправила я тебя в казённый дом — училище твоё лётное, а сама осталась одна. В тридцать три года. Молодая баба еще, если сзади посмотреть, — усмехается. — И так получилось, что сошлась я с Маркелом Татарниковым, мастером-наладчиком в доках. Он как раз овдовел перед тем за год. Стали жить вместе. А так как он ссыльный к нам попал как вредитель, то брак мы не оформляли, чтобы твоей карьере не помешать. Вредно тебе в родственниках лишенцев иметь. Детей совместно, как видишь, не нажили. А Лизка — дочка его от первого супружества. Мамой меня зовёт, но я не мать ей, хотя за дочку держу. И люблю как дочь.
— А где сам Маркел твой, почему не вижу?
— И не увидишь. По осени пошли они на Обь артелью царь-рыбу промыслить на перемёт. На зиму балыков наделать. Да перевернулась лодка. Было их в ней шестеро. Выплыло двое. А как я выла, как выла… С работы приду, клюковки дёрну и сижу, вою. ''Маркелушка, голубь ты мой сизокрылый, на кого ты меня покинул. Возьми меня под правое крылышко''. Вроде жила — не тужила, а, оказалось, любила. Крепко любила я этого малоразговорчивого мужика. Твоего отца так не любила. Замуж пошла потому, как позвал. Я, сирота, с девочкиных лет в услужении по людям. Не девушка была. Кто меня из местных в жены возьмёт, не девушку? А отцу твоему не сколь баба, сколько бесплатная прислуга в дому нужна. Деньги у него водились. Дом вот этот купил. В школе инородцев арифметике учил. А так всё больше писал что-то, керосин жёг. И всё письма рассылал. Всё жаловался, что ему тут и поговорить-то не с кем. Чтобы на мне жениться, крестился он в Васильевской церкви. Я-то православная, а он жид. Сказали: низ-з-з-з-зя! Он и полез в купель. Был Лейба, стал Лев. Отчество осталось прежнее только — Агициевич. А я стала Фрейдсон. Налей клюковки, помянем Маркела и Лёву заодно. Всё крещёные души. Пусть Господь упокоит их в райских тенётах, хоть и не по заслугам их, а лишь по молитве нашей.
Пришла Лиза с корчагой парного козьего молока в руках. Возмутилась.
— Клюковку дуете. Без меня. Пока я козу за сиськи тягаю, вы тут бражничаете.
— Садись, — мать похлопала ладошкой по табурету. — Как раз отца твоего поминаем.
Выпили не чокаясь.
— Так, что там про моего отца дальше? — спросил я, только чтобы Маркела не обсуждать при Лизе. — Какой он партии революционер был?
Мать поняла меня.
— Анархист какой-то вроде. Но в авторитете. Письма ему часто писали, советов спрашивали. Газеты присылали. Книги. Пару раз какие-то мутные люди приезжали: деньги привозили, ружьё вот это. — Показала она рукой на курковую ''тулку'', висящую на стене рядом с патронташем. — В посылках частых папиросы асмоловские, какие у нас не продавали, чай английский заморским фруктом бергамот духмянистый, орехи, сласти восточные. Мне больше всего нуга лимонная нравилась. Уважали его на материке.
— Мацу не слали? — ехидничаю.
— Нет. Он вообще в бога не веровал. Верил в коммунизм, но как-то на особь. Не так, как большевики. Хорошо мы с ним жили, грех жаловаться. Ругаться он на меня, ругался, но, ни разу не ударил. А как я забеременела тобой, революция случилась. Царя сбросили. Тут Лёва весь покой и потерял. А как ледоход на Оби прошел, сорвался в Петроград первым пароходом. Оставил мне двести шестьдесят рублей на прожитьё и погнал. Он бы и раньше на собаках умчался. Да желающих везти его в верховья реки не нашлось. Пару открыток за всё время прислал, керенок три аршинных ленты, да детское приданое богатое на твоё рождение. Посылка эта еле к зиме до нас добралось. А потом и похоронка на него пришла, в восемнадцатом. Ты уже к тому времени ползал и гукал вовсю.
Мать улыбнулась своим воспоминаниям.
— Наказал он мне строго: если сын — назвать Ариэлем. А если дочь — то Эстер. Я его не ослушалась — муж же, как можно? Записали тебя по новому закону в управе Ариэлем, а крестили в церкви Алексеем, божьим человеком. Тебя все тут знают как Алексея. Так что не удивляйся.
— А как я в евреях оказался, если крещёный?
— При советах нас всех не по богам, как при царе, а по племенам рассортировали. По новым декретам. Я на жизнь прачкой зарабатывала. Так что… — махнула она рукой. — Комиссар наш поселковый ко мне куры строил. Из хохлов. Фамилия у него была смешная: Чернописько. — Смеется. — А я ему не дала. Как представлю — смех разбирает. Какая тут любовь? Вот он меня не как рабочую, а как батрачку-крестьянку записал при переписи. В отместку. И еврейкой сделал. Сказал: ''Раз у тебя дети жиденята, то и сама ты того же племени''. И штемпель поставил. А мне-то что? Хоть горшком назови, только под юбку не лазь. Не стала я, потом, ничего переделывать, тем более жаловаться. В двадцатые годы единственной еврейкой на всё село было выгоднее быть. Как заготконтору поставили, так меня туда сразу и взяли. Главный по заготконторам, который с Тюмени был, звался Аршкопф Роман Аронович. Сначала младшим счетоводом меня назначили. Потом и на склад поставили. Счетовод — служащий, а кладовщик — рабочий. Так и тружусь на одном месте. А Лёве в краеведческом музее отдельный стенд соорудили, как выдающемуся революционеру и герою Гражданской войны. Я им все фотокарточки его отдала, книги и оставшиеся от него рукописи, чернильницу медную. Думаю, не за грех тебе будет у того стенда сфотографироваться при полном параде. Глядишь, где и поможет в карьере.
Мать еще опрокинула рюмку клюковки, что-то напряженно думала и, не без внутренней борьбы, решилась.
— Но то всё дела прошлые. А нам надо сегодняшним днём жить. Я вам так скажу, дети мои… Вот вам мой материнский наказ. Пока у Лёшки отпуск, делайте мне внука.
— А-а-а-а… — только рот открыл я от изумления.
— Да. — Хлопнула она ладонью по столешнице. — Тебя убьют, нам хоть внук останется. Родная кровь. А мне надоело на тебя похоронки получать. Крайний раз, только-только по Маркелу отвыла, оплакала. Бац. Несут: ''Ваш сын пал смертью храбрых…''. Чуть сама концы не отдала. Думаешь, как это оно? Одно меня спасло — не верила я похоронкам. Ждала живого. Хоть безногого, хоть безрукого, хоть такого — беспамятного, но живого. А сейчас боюсь. Боюсь тебя обратно на войну отпускать. Но ведь не послушаешь же?
— Не послушаю, — твёрдо ответил. — Моё место на фронте. А эта звезда только сильнее обязывает.
— Вот и я о том, — горько выдохнула Мария Засипаторовна. — Сделаешь Лизке ребёнка и вали на свою войну.
— Да она мала еще, — возмутился я.
— Мала-а-а-а?… Я тебя в шестнадцать родила. И ничё… Вон какой здоровый герой получился — даже смерть не берёт. Правда, Алёшенька, в том, что третьей похоронки на тебя, даже ложной, я не переживу. Как бог есть, не переживу. Сделайте, дети, как я прошу. Уважьте. Мне хоть жить будет ради кого.
— Тебе лет-то сколько? — спрашиваю похожую на соляной столп Лизавету.
— Пятнадцать. В октябре исполнилось, — отвечает как робот. Без эмоций. А сама, то бледнеет, то краснеет, то пятнами идёт.
— Мать, я лётчик. Я и после войны в армии служить буду. Не вернусь я в деревню.
— У нас теперь город. — Лиза открыла рот.
— Да хоть столица, — бросаю в раздражении.
— А столица и есть, — не унимается девушка. — Столица Ямало-Ненецкого округа. Не хухры-мухры.
Но я уже переключился на мать.
— У меня в Москве теперь квартира отдельная. Комнату мою фашист разбомбил, так товарищ Сталин сам распорядился найти мне жильё. Дали квартиру в хорошем доме в самом центре Москвы. Я думал тебя туда забрать, — говорю матери.
— Не поеду я в твою Москву. Тут у нас в голодный год хоть рыба будет. А в вашем муравейнике, случись чего — сразу зубы на полку. Да и Лизку я не брошу. Она мне старость скрасит. Внука давай, а больше от тебя ничего нам не надо. Приводи в свою фатеру московскую столичную фифу, нам ее отсюда не видать будет. Ребенка только признай, когда родиться, чтобы Фрейдсоном был, сыном и внуком героев.
— Давай, мать, не пороть горячку, — ищу заполошно выход из столь неординарной ситуации.
— А когда ее пороть? Седни нас в покое оставили — матери утешиться, а завтра народ попрёт в наш дом как на первомайскую демонстрацию. Знакомые, а их у меня много — все же в заготконторе работаю. Улица наша так точно. Домой шла — уже спрашивали. Я и на работе три дня отпуска взяла. Так, что в покое нас оставят только на ночь. Вот вам и время внука заделать. Иль тебе Лизка не по нраву?
— Лиза нравится. — Не хочется мне обижать девушку, как бы всё не обернулось. — Девка она красивая. Не нравится мне, что меня рассматривают только как быка-производителя.
В ответ мать только хмыкнула.
— А ты о ней подумай, как следует. Сколько вас — ражих мужиков поубивает на войне? Даже в нашу глухомань похоронки идут на каждого второго. Не от кого рожать ей будет. Разве, что от селькупа — их в армию не берут. Лизка, а ты, что стоишь столбом? Что молчишь?
Та край скатерти теребит. Глаз не поднимает.
— Мама, я вашей воле покоряюсь, но я никогда не смотрела на Лёшу иначе, как на брата, — выдавливает из себя девушка.
— А теперь посмотри на него как на мужика. — Нажимает голосом Мария Засипаторовна. — Как на отца твоих детей. Всё. Решено. Спать будете вместе в дальней комнате за кухней. Идите уже. Мне поплакать нужно. Своих мужей помянуть.