1.

Палата, в которую меня привели, ничем кроме высоты потолка не поражала. Палата как палата. Побелена. Масляной краской окрашена в веселенький персиковый цвет. Две лампочки под жестяными абажурами плоским конусом. Больничка как больничка. На шесть железных коек два окна и один стол с двумя гнутыми венскими стульями. У кроватей деревянные тумбочки. Вот и вся мебель.

Заняты три койки. Исключительно ампутантами, как успел заметить. Под рыжим одеялом верблюжьей шерсти заметно было, что у одного раненого объема в ногах не хватает. Второй был без руки. Третий без обеих ног под самый корень сидел на заправленной койке и терзал небольшой баян, пытаясь выдавить из него смутно знакомую мелодию.

— Вот ваша койка, — заявила мне сестра-хозяйка и для доходчивости постучала ладошкой по спинке. — Располагайтесь товарищ старший лейтенант. Отдыхайте. Белье я принесу. Курить только в особой курилке на первом этаже. Но вам как костыльнику можно и в туалете здесь на этом этаже. По коридору направо за сестринским постом. Ну, я пошла?

— Спасибо вам, няня, — обронил я, смущаясь.

— Хорошо, хоть бабушкой не назвал, — усмехнулась медичка и вышла из палаты, плотно закрыв за собой дверь.

Ей было далеко за сорок. Для меня совсем бабушка, если о сексе говорить. Никогда мне не нравились чрезмерно расплывшиеся бабы в возрасте. Интересно, а это я откуда знаю?

— Давай знакомиться, — безногий положил баян на койку рядом с собой. — Я Коля Раков. Лейтенант-танкист. Сгорел в танке под Ельцом седьмого декабря. Еле вытащили из люка. А ноги уже тю-тю… сжег вместе с бурками. Ах… какие бурки были. Белые. Генеральские. Как думаешь, что мне теперь делать без ног?

Вот так вот. Ни много ни мало, а судьбу ему напророчь. Хотел огрызнуться, что я ему не цыганка с базара, но решил, что не стоит сразу портить отношения с однопалатниками. Перевел в шутку. Переставил костыли, придвинулся ближе и пожал его крепкую шероховатую ладонь. Рабочую такую. Ну и выдал.

— Главное руки целы, — криво улыбнулся я, припомнив юную санитарку в морге. — Хоть подрочить сможешь без посторонней помощи.

Остальные раненые задорно засмеялись, смутив танкиста.

— Баян у него есть, — махнул рукой ближний ко мне следующий ранбольной, что без ноги на койке у окна, коротко стриженый усатый лет сорока мужик, жизнью по виду уже потрепанный. — Сколотит себе тележку на подшипниках и будет на базаре жалостные песни петь. Бабы у нас сердобольные… подадут. К тому же мужиков ражих богато сейчас повыбивает на войне. Не пропадет танкист — главный струмент у него не сгорел. Будем знакомы — я Иван Данилкин, кавалерист из корпуса Доватора, капитан, комэска[1] был. Мне вот действительно на деревяшке с конями несподручно будет. Вот и думай, как жизнь менять, коли, большая ее половина уже кавалерии отдана?

— Пойдешь ты, Иван Иваныч, на ипподром кассиром. Ставки принимать — вернул ему колкость танкист. — Всё ж при конях будешь…

— А я бы на месте Ивана пошел бы на ветврача учиться. Хорошая профессия. Не без гешефта, — заявил третий сосед, который без руки. — Мне проще. Главное рабочая правая рука осталась, — он победно озвученной рукой потряс над головой. Так, что хоть и на нестроевую определят, но в политорганах останусь до конца войны. Это точно! Я — Коган Александр, старший политрук.

— Скажешь тоже… учиться… Куда учиться, когда мне уже за сорок? — буркнул кавалерист. — Мне впору мемуары писать, как я с Дутовым рубался, Капеля от Волги отгонял, с чехословаками схлестывался и от Пилсудского вместе с Гаем[2] в Восточной Пруссии спасался. Как с басмачами гоняли друг дружку по Каракумам… Сопка наша — сопка ваша. И все сопки из песка — барханы называются. И песок там ветром спрессованный твердый как асфальт.

— Та ладно, — недобро усмехнулся танкист. — Тебе, Коган, все просто. Открыл рот, закрыл рот вот и держишь свое рабочее место в чистоте. Если по гамбургскому счету, то руки тебе вообще не нужны. Главное у тебя язык. А он у тя без костей.

Безрукий политрук на подколку никакого внимания не обратил. Видимо привык уже. Снова пристал ко мне.

— А ты кто у нас будешь такой красивый?

— Сам не знаю, — честно ответил я ему. — Очнулся сегодня в морге. Сказали — помер. Уже обмывали. А кто, что, чего… я даже имени своего не помню. Ничего не знаю. Сказали — лётчик. Попал сюда с контузией и сломанной ногой в конце ноября. А сегодня ночью помер. Так-то вот.

— Во, везунчик. На Новый год помереть — это умудриться надо. А звать-то тебя как? — Раков аж подпрыгнул на скрипнувшей койке. Забавно он подпрыгивал без ног на одной заднице.

— Сказали Ариэль Фрейдсон. Ариэль Львович. А так не помню ничего.

— Еврей? — моментально спросил Коган.

— Наверное, — пожал я плечами. — А что такое еврей?

Ответом мне был общий громкий хохот.

— Точно память потерял, — вытирал пальцами слезы политрук. Чернявый. Носатый. Карие глаза навыкате. Длинная шея с ярко выраженным кадыком. — Я вот еврей. И всегда об этом помню. Даже если забуду — напомнят. Но главное то, что я советский еврей. Советский человек.

— Вот вам братья-близнецы. Только разные отцы и матери тоже, но до чего похожи, — укатывался танкист.

— Ты что думаешь, что евреев блондинистых не бывает? — явно обиделся политрук.

Блондин это про меня. Я себя сегодня в зеркале видел. Блондин я чуть рыжеватый с серыми глазами. Больше на мещерского татарина из Касимова похож. Коган в обратку брюнет жгучий.

Тут сестра-хозяйка, стукнув дверью, внесла мне подушку, вафельное полотенце и постельное белье, зубной порошок в квадратной жестяной банке. Мятный. Зубную щетку, монументальную такую деревянную с натуральной щетиной. Обмылок духовитого мыла. Кажись, земляничного. По крайней мере — по запаху — похоже, но запах какой-то химический. Положила это на свободную тумбочку у окна. Уперла руки в боки. И выдала.

— Вы мне, архаровцы, Арика не обижайте. Он защитник наш — летчик-истребитель московского ПВО. Герой Советского Союза. Посмертно, между прочим. Восемь сбитых фрицев у него. Последнего таранил. Ночью. Сам не скажет, так как не помнит ничего с контузии-то.

— Это ты, брат, как Талалихин что ли? — округлил глаза танкист.

Пожал плечами и повернулся к сестре-хозяйке.

— Няня, так я что? Не в первый раз тут помираю? — натурально удивился я.

А в голове пронеслась мысль про какого-то Дункана МакЛауда. Кто такой? Почему не знаю?

— Нет, в первый, — няня утешительно погладила меня по плечу. — Тебя бабы какие-то вытащили из оврага в Крылатском, куда ты упал с неба. На санках до Рублевского шоссе на себе волокли. Потом на колхозной полуторке к нам доставили. Не ближний свет. Только госпиталь ВВС еще дальше — в Сокольниках. А мы ''Лефортовская главная военная гошпиталь'' еще Петром Великим выстроенная. Для сухопутных войск. Вот в полку тебя и потеряли, посчитали, что ты погиб при таране. Указ о твоем награждении напечатан в ''Красной Звезде'' в последних числах декабря. Так и напечатано было. Посмертно. Что видела, то и говорю. Доктор тогда шутил, что сто лет через свое геройство жить будешь. А ты в новогоднюю ночь возьми и помре. Праздник всем испортил, вредина. Пришли с ночным обходом, а ты уже холодный. Так вот, соколик. Наверное, действительно сто лет жить будешь. Ложись уже, ирой, — улыбнулась она мне по-доброму. — Натерпелся, небось, скакать с того света на этот и обратно.

— Новый год… А какой год настал? — спросил я, усаживаясь на стул.

— Тысяча девятьсот сорок второй новой эры, — откликнулся политрук. — Год двадцати пятилетия Великой Октябрьской революции. Первое января сегодня.

— Здравствуй, опа, Новый год, — мне это ровно ничего не говорило.

Сестра-хозяйка застелила мне койку, и я с удовольствием, пристроив к железной спинке костыли, разлегся. Подмышки от костылей уже горели. Надо будет ваты и бинта выцыганить у медсестер и обмотать деревяшки. Умягчить, так сказать, рабочую поверхность. Завтра у доктора спрошу, сколько мне еще на костылях шкандыбать осталось?

Тут отбой подоспел и непреклонная дежурная медсестра выключила в палате свет.

— Братва, я вот не понял… Здание здесь можно сказать огромное, а медиков мало, — задал я в темноту давно меня мучивший вопрос. — Да и раненых по коридорам ходит не густо.

Со стороны Данилкина потянуло сгоревшим табаком.

Политрук, поднял светомаскировку, стукнул о раму форточкой и прикурил от папиросы кавалериста. Затянулся и ответил.

— Так, тут такое дело, сокол ты наш беспамятный… Первый коммунистический красноармейский госпиталь в котором нас пользуют от тяжких ран полученных в борьбе с германским фашизмом и его прихвостнями находится в эвакуации с октября. Осталась только консервационная команда. Она вот нас и лечит. А основная врачебная деятельность тут пока такая — формировать фронтовые госпитали и экипажи санитарных поездов. Так, что из постоянного штата тут только бабки старые да школьницы, комсомолки-доброволки остались. Даже главный хирург в госпитале и тот без ног.

— Как это без ног? — удивился я. — Как же он тогда оперирует?

— Руками. У него табуретка специальная есть, высокая такая с хитрыми ручками. Хорошо оперирует. Тут в соседней палате парень лежал из пехоты. Ему все ноги шрапнелью посекло по самый… этот. Так доктор ему даже этот… детородный член восстановил. После выписки тот приходил нас проведать. Хвастал, что струмент у него рабочий не хуже чем был.

— И как же зовут такого кудесника? — мне стало интересно.

— Военврач первого ранга профессор Богораз, лауреат Сталинской премии первой степени. Я про него, про Николая Алексеевича, даже статью хотел в ''Красную звезду'' написать. Не разрешил. А зря… хороший был бы материал. Жизнеутверждающий, — сокрушился политрук.

— Скромный он, хоть и еврей, — съязвил танкист. — И не унывает никогда.

Но никто эту тему развивать не стал.

— Ты, летун, если курить хочешь, то двигай сюда, под форточку, — предложил кавалерист. — Дежурная сестра минимум полчаса тут маячить не будет. С пониманием баба.

Пришлось вставать на костыли, влезать в плоский кожаный тапок, который делали под девизом ''Ни шагу назад'' и придвинуться к койке кавалериста у их окна.

Мне протянули картонную пачку папирос.

- ''Пушки'' — прочитал я вслух надпись на пачке при неясном лунном свете.

— Ну, извини… — кашлянул дымом политрук. — ''Делегатских'' тут тебе или ''Дюбека'' не заготовили. Что в госпитальном пайке дали, то и курим. Рядовым бойцам вообще махорную крупку выдают.

Я вынул папиросу. Понюхал. Пахло неплохим табаком. Настоящим.

— Что тормозим? — спросил кавалерист, поднося к моему лицу огонек зажигалки.

— Не помню вот: курил я или нет, — я действительно этого не помнил. Но, по крайней мере, табачный дым меня не раздражал.

— Затянись и сразу поймешь, — резонно заметил танкист из своего затемнённого угла.

Прикурил. Затянулся. Нормально пошло. Горло не драло. Вкус у табака был приятный.

''Не то что…'' — пронеслось в голове… А что?… я вспомнить так и не смог.

Хватило папиросы на пять затяжек. Сразу как-то похорошело. Так что вроде я куряка. Точнее тело мое новое к табаку до меня приучено. А точно новое? Точно. Когда в зеркало гляделся сразу понял что отражается не моя морда. Не родная. Симпатичней, чем моя. Таких блондинов девушки любят. Росточку бы повыше… Читал где-то, что после того как в США женщинам дали избирательные права не стало ни одного президента ниже метра восьмидесяти.

— Всё. Покурили. Отбой по палате. Приказываю как старший по воинскому званию, — заявил кавалерист.

Потом приходила дежурная медсестра угощать нас жестяной уткой. Цилиндрической такой эмалированной синим в белую крапочку банкой, к которой приделали носик с раструбом. Политрук как ходячий сам сбегал в сортир, пока нас троих занимали специфическим обслуживанием. Было в этом действе что-то такое неприятное, неудобное, то, что стесняло и унижало мужскую самость. Но пожилая медичка, не включая в палате света, сделал все деловито и довольно быстро. По-матерински я бы сказал, нас обиходила.

Натянул я на нос колючее верблюжье одеяло и подбил итоги своего первого дня жизни. По крайней мере, с момента воскрешения. Обрадовался жутко, что сегодняшний день я прекрасно помню. Во всех деталях. Ну, хоть не инвалид совсем… на голову.

А дело было так… Очнулся я от того, что почувствовал, как кто-то ласково гладит мои вялые гениталии. Стало приятно. Губы растянулись в дурацкую лыбу.

Открыл глаза. Лежу голый на больничной кушетке. Подо мной клеенка детского такого цвета, поросячьего. И меня на этой кушетке девчушка-соплюшка старшего школьного возраста тряпочкой намывает. Вся в глухом халате, накрахмаленном до состояния жести. Из-под белой косынки черные косы торчат вразлет с белыми же атласными бантиками. Халатик небольшая острая грудь оттопыривает. Лет пятнадцати-шестнадцати особь.

Малолетка и мокрощелка — выдал мозговой комментатор.

Обмывает меня эта дева попеременно голой рукой и мягкой тряпкой. Рукой чаще. Тренируется, видать, пока я еще теплый…

Сон голимый.

— Я пока еще не покойник, — возмущенно просипел я сухой гортанью и перепугал своим хрипом девицу да столбняка.

Стоит, глазами лупает, обмахиваясь длинными ресницами чуть ли не со щелчками. А глаза у нее серые, большие, чуть навыкате. Радужка лучистая.

Нос не курносенький, но такой вздернутый слегка.

Губы яркие четкой красивой прорисовки. И ни грамма помады, что характерно.

— Не тормози, милая, — продолжаю я свои речи. Сон же… Во сне все можно. — Начала так доканчивай. Сожми кулачок покрепче, авось и встанет… Если долго мучиться, что-нибудь получится.

Тут девочка отмерла, отбросила мой гениталий из руки с омерзением как противную гусеницу, подорвалась бегом наружу, стукнув с оттяжкой дверью о метровый проем стены и как заверещит на все соседнее помещение ультразвуком.

— А-а-а-а-а-а!!! Солосич, Солосич!!!! Там! Там! Там! А-а-а-а-а!!!

Ущипнул себя за локоть. Больно. Знать не сплю. Наяву такая хня творится. Ой, мля… Неудобно даже перед девчонкой стало.

— А-а-а-а-а-а-а!!! Герой воскрес!!! Он там такое!!!…

В открытую дверь был слышен неопределяемый бубнёж под громкие визги юной санитарки.

Интересно, кто тут герой?

Герой чего?

Судя по визгам, явно не ее романа.

Высокий потолок надо мной был весь в глубоких трещинах. Несмотря на то, что его совсем недавно побелили. Запах побелки еще чувствуется. Видно по старым трещинам мазали. Тут вообще все в побелке, что выше человеческого роста. И стены. И сводчатые потолки. А ниже до полу все окрашено масляной краской персикового цвета пополам с белилами. Пастель такая. Полы метлахской плитки зачем-то еще крашены суриком. Здание старинное, стены метровой толщины, судя по оконным простенкам. На века строили. Только это вековое качество давно усиленно жрет грибок, вспенивая по углам свежий глянец эмали.

Не мое это здание. Не был никогда в таком.

И руки не мои… Пальцы длинные такие, манерные… Ни разу не рабочие, хотя мозоли на ладонях есть. Ногти давно не стрижены, хотя ''траура'' под ногтями не наблюдается. Так… и откуда на моих руках может быть такой густой блондинистый волос. И на груди тоже. Форменный бибизян. Арон-гутан, как шутил… кто шутил? Ни черта не помню.

Я же…

А и, правда…. что: ''я же''?

Точнее: кто ''я же''?

Поручик Киже, мля.

Кто такой поручик Киже?

Не-е-е-е… отставить, мля, упаднические звиздастрадания. Главное — живой. Путь зеленый, пусть в пупрышку, пусть весь этим рыжим волосом обрасту как лиса. Но живой.

Живой…

Живой, потому как мне холодно. После того как меня всего извазюкали мокрой тряпкой.

Живой, только вот мое сознание мне с кем-то изменяет. Ничего не помню. Бред голимый. Сны доктора Фрейда под тусклой ''лампочкой Ильича''…

Ужаснах… Я не могу вспомнить кто я такой. Но ясно осознаю, что нахожусь не в своем теле в очень странном месте. ''Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью…''

А в комнате реально холодновато. На окнах изморозь. ''Он рисует на стекле пальмы, елки, пряники. Говорят ему сто лет, а шалит как маленький…''. Зима. Прямо, Новый год. А я тут голый лежу весь уже в гусиной коже. Обсох уже после отмывки теплой фланелевой тряпочкой. Пора бы и одеться… А шалит Дед Мороз. О! Вспомнил, однако. Не все знать потеряно.


Хеппи нью и-и-ир!

Хеппи нью и-и-ир!


Только снегурка от меня сбежала.

Ага… Вот и халат больничный из толстой бежевой байки. Обшлага и воротник шоколадного сукна. На воротнике еще белый воротничок навыпуск пришит, сменный, чтоб сукно не залоснить. Попробуй до него с загипсованной ногой дотянись… Опа! Получилось. Дотянулся. Прихватил за кончик и утянул, протащив по деревянным решеткам на полу. Обгаженное исподнее брать не стал.

Кстати, а почему зима, когда мы девятое мая праздновали?

Кто мы?

И что такое ''девятое мая''? Почему так значимо?

Дурдом! А внутренний голос еще и подкалывает, что дурдом-то, как дурдом, образцово-показательный, между прочим. Имени Клары Цеткин, как водится. А буду дурковать, то окажусь уже в самой настоящей психушке. С решетками на окнах и здоровенными санитарами шуток не понимающих. Оно мне надо?

В четыре приема принял вертикальное положение. Гипс справился, когда я на него наступил — боли не было. Но рисковать я не стал, устаканился на одной ноге, надел халат в рукава и затянул концы пояса этой больничной одежки. Почему больничной? А какой он еще может быть? Только казенный и больничный халат этот. На внутренней стороне правой полы штамп фиолетовый. Квадратный. На нем надпись чуть свезенная ''1-й Комм. Красноарм. Госп.''.

А халатик-то по размеру. Как на меня шили. Абрам, где шили тебе этот костюм? В Париже. Это далеко от Жмеринки? Полторы тысячи верст. Надо же… такая глушь, а так хорошо шьют. Что такое Жмеринка и что такое Париж? Пока не узнаю лучше такой анекдот никому не рассказывать. Может статься не кошерно.

А вот вода в графине. Хоть и задумалась протухнуть, но кошерно, как бог есть, кошерно и даже насладительно. Это ж, сколько времени меня не поили?

— Молодой человек, что вы себе позволяете тут? — в помещение порывисто влетел пожилой уже доктор, с несколько излишней полнотой, с пузцом и продолжил мне одышливо выговаривать. — Это же уму непостижимо…

Доктор был такой… классический… чеховский… (Знать бы еще кто такой Чехов? Случайно не знаете? Тогда, почему доктор чеховский?). Седая бородка тупым клином. На носу золотое пенсне на цепочке, шапочка-таблетка на завязках полотняная и белая, как и его же халат.

— Я позволяю? — возмутилось всё во мне. — Это вы тут, что себе позволяете? Обмывать живых людей как покойников. Это вас тут такие религиозные обряды? Сатанинские или вуду? (боже, что за хрень я несу?) Или еще похлеще и древнее?

Доктор встал в позу: ноги ''азом'' руки ''фертом''. Ростом он был выше меня и глядел соответственно сверху вниз.

— Товарищ ранбольной, приведите себя в человеческий вид, — голос врача окреп, и в нем прорезались властные нотки. — Вы хоть и не по форме одеты, но должны себя вести как подобает среднему командиру перед военврачом второго ранга. Режим, как и Дисциплинарный устав на военном объекте ещё никто не отменял. Тем более в военное время. Вам все понятно, товарищ старший лейтенант?

Я недоуменно оглянулся, чтобы посмотреть какой еще старший лейтенант тут безобразия хулиганит, но никого не увидел. И мои ужимки не прошли незамеченными для рассерженного эскулапа.

— Перестаньте паясничать, ранбольной. Это вас не красит. Ну-ка… Садитесь. Снимите халат до пояса.

Сердце мое и прочий ливер врач второго ранга слушал внимательно через деревянную трубочку. Пальцами все простучал. Везде протыкал, продавил ими же — твердыми как дерево. Пульс по карманному хронометру измерял по секундам. Пальцами в глаза лез и заставлял язык показывать. Дышите — не дышите… все по-взрослому.

— Ничего не понимаю, — врач наконец-то отстал от моей — не моей тушки. — Сам же ночью писал заключение о вашей смерти. Никаких сомнений не было. Все бумаги сегодня с утра отправили в ГУК[3] наркомата. Так что официально вы мертвец. И по вашему поводу в комендантской роте столичного гарнизона сейчас, несмотря на праздник, напрягают оркестр и наряжают отделение для отдачи вам последнего салюта. И место на кладбище присматривают.

— Каком-таком кладбище? — не понял я.

— Думаю, на Ваганьковском или Донском. Для Новодевичьего вы хоть и герой, но чином не вышли, — просветил меня доктор. — Не говоря уже о Кремлевской стене.

— Доктор…. Точнее товарищ военврач второго ранга… Мы можем перейти в более теплое помещение, а то я уже довольно подзамерз тут.

— Да-да… одевайтесь. И пошли в мой кабинет.

— Я тоже так думаю, что в вашем кабинете… Особенно если будет горячий чай. Мы там более плодотворно обсудим дела наши скорбные. Я вот лично считаю, что та девушка, которая меня обмывала, явила миру обыкновенное чудо. Чудо воскрешения если я действительно был уже мертвый.

— Мертвее некуда, — отозвался врач. — Сейчас пойдем. Только… Ариэль Львович, я вас умоляю… без хулиганства. Вы и так Сонечку напугали до икоты. Она в госпитале только второй месяц. Школу бросила. От эвакуации отказалась. Первый раз покойника к похоронам готовила. А вы ее так… Так можно и будущего хорошего врача угробить. А то, что Сонечка станет врачом, я ни секунды не сомневаюсь.

Доктор укоризненно покачал головой.

— Мне стыдно, доктор, но у меня есть оправдание… — повинился я. — Всё случилось так неожиданно. Кстати, а вы, сейчас, к кому обращались по имени-отчеству?

— К вам.

— А разве меня так зовут? Не по-другому?

Тут я замялся. Я отчего-то твердо знал, был просто убежден, что меня зовут по-другому, что я никакой не Ариэль Львович, но вот засада… не помнил как надо.

— Ну, как еще по-другому, — улыбнулся врач. — Мы же с вами пару недель назад еще посмеялись над тем, что ваш покойный батюшка был идейный революционер и еще в молодости порвал с еврейской традицией, но назвал вас редким еврейским именем. Так… — доктор поднялся с банкетки. — Пошли разбираться, молодой человек, с вашим воскрешением. Чую я все тут нечисто.

— Вот только нечистого нам с вами в компанию и не хватало, — хмыкнул я, нащупывая ногой кожаный тапок и одновременно принимая от врача костыль. Почему-то один.

Поддерживаемый врачом я вышел в широкий коридор цокольного этажа. Там подоконники начинались на уровне уличной мостовой. Похоже, что уровень двора был ниже уровня улицы. В эти окна-недомерки были видны ноги немногочисленных прохожих. Сквозь двойные рамы тускло слышалось, как трамвай звенит на повороте.

Стайка женщин в зеленых ватных безрукавках поверх белых халатов пялилась на нас, перешептываясь.

Санитарка Сонечка столкнувшись со мной взглядом, покраснела и спряталась за их спины.

— Что дел больше не стало в госпитале? — прикрикнул на них доктор. — Подумаешь чудо какое… Воскрес человек — радоваться надо. Быстро все поскакали светомаскировку на окна ладить, а то смеркается уже.

Бабы постарше похватали мешки с каким-то бельем и порскнули разом в оба конца коридора. Девчушки — санитарки вжались в стены, пропуская нас, хотя широкий коридор позволял пройти нам совершенно свободно. И еще по паре таких же нас по краям поставить, никому не мешая.

Проходя мимо Сонечки, я озорно подмигнул ей, нахально улыбнувшись.

— Спасибо, что решившись явить миру чудо, милая Соня, вы остановили свой взор на мне, — сказал как можно проникновеннее. — Я этого никогда не забуду.

И тут же схулиганил.

— Особенно ваши ласковые ручки.

Девчушка вся стала густо пунцовой, хотя, казалось бы, больше некуда. А сказать что-либо не могла, потому что от волнения у нее горло перехватило. Так и стояла с полуоткрытым ртом.

— Пошли уже, галантерейный кавалер, — схватил меня доктор за рукав. — Только, что со смертного одра встал, а уже туда же… Успеешь еще извиниться перед девушкой.

Дошкандыбав до конца коридора не торопясь поднялись по широкой мраморной лестнице на бельэтаж, и доктор завел меня в тесную тёмную каморку, где помещались только однотумбовый стол, двухэтажный сейф, кустарно крашеный под дерево, шкаф и три стула. На столе стоял телефон. Железный такой… С рогульками. Настольная лампа и чернильный прибор зеленого камня. Единственное окно было плотно занавешено черной крафт-бумагой.

— Вот. Война. Пришлось уплотниться, — пожаловался извиняющимся тоном доктор, пропуская меня вперед и щелкая выключателем тусклой люстры-тарелки. — В моем старом большом кабинете теперь начальник отдела формирования полевых госпиталей прописался. Кукушонок. Но он бригвоенврач — генеральский чин.

Когда расселись за столом, то под ярким светом настольной лампы доктор, не вставая со своего места, открыл, громыхая связкой ключей, верхний этаж сейфа и вынул из него серебряные спиртовку и чайник. Долил в него воды из большого стеклянного графина. Поставил на рогульки подноса. Брызнул на него вонючего спирта из обычной бутылки и поджег его спичкой. Не удержался и похвастал агрегатом.

— Варшавская работа. Дореволюционная. Теперь такие вещи делать уже разучились. И не только у нас, в Варшаве тоже. И вообще… серебряную посуду делать перестали. А жаль… хотя бы просто из гигиенических соображений.

Он говорил, а его руки как бы сами по себе превращали канцелярский стол в достархан. Появился маленький фунтик плотной синей бумаги с заранее мелко наколотым сахаром. Чашки фарфоровые. Серебряные ложечки. Заварочный чайник, который, как и чашки был расписан пышными розами по блекло-зеленому полю.

Врач с любовью показал мне со всех сторон этот чайничек. Похвастал.

— Гарднеровский фарфор. Остатки былой роскоши. Большой сервиз был на дюжину персон. И вот всё, что от него осталось. Молочник есть ещё дома. Ничто не вечно…

Потом уже из недр письменного стола появилась чайница цветного стекла с серебряной крышкой. Напоследок доктор опять запустил руку в сейф и вынул из его глубин в горсти десяток сушек с маком. Я заподозрил, что сушек там было намного больше, и доктор все их вынимать просто пожидился. Ну, пусть его и так угощение царское.

— Угощайтесь, Ариэль Львович, Увы… шампанского нет, чтобы торжественно отметить ваше возвращение с того света. От водки я рекомендую пока воздержаться, тем более, что в последнее время спирт нам поставляют откровенно гадкий. Чайком побалуемся. Чай у меня хороший. Индийский, второй сорт. Богатый танинами и очень полезный для сердечной мышцы.

— Товарищ военврач, а как вас величать по имени-отчеству? А то как-то излишне казенное у нас общение получается. Да с перекосом. Вы ко мне по имени-отчеству, а я вас… — развел я руками.

Доктор, снимая вскипевший чайник со спиртовки, и священнодействуя над процессом заварки, охотно откликнулся. Все же врачи редко бывают чинодралами.

— Ну, что ж… Резонно… Давайте знакомиться заново. Соломон Иосифович Туровский, — представился эскулап. — Ваш лечащий врач, кроме ноги. Ее хирурги лечат. В детстве меня мама Шлёмой звала. Но чаще шлимазлом. Потому, что я не хотел торговать в шинке, а читал книги и мечтал поступить в университет. Но для этого надо было окончить гимназию, хотя бы экстерном. И дело даже не в том, что там была процентная норма для еврейских мальчиков, а в том, что мы не были столь бедны, чтобы за мое обучение платил кагал[4]. А родители при всем желании не могли выделить столько денег из семейного бюджета на одного из семерых детей. Дело прошлое… Угощайтесь, Ариэль Львович. Чем богат по нашим-то военным временам. Посидим спокойно как два еврея. Ир редн идиш?

— Извините меня, Соломон Иосифович, но я не понял вашу последнюю фразу, — переспросил я.

— Я спросил: вы говорите по-еврейски? На идиш? — пояснил доктор.

— Не обижайтесь на меня, Соломон Иосифович. Просто я вернулся с того света и ничего об этой жизни не помню. Совсем ничего. Где я? Кто я? И даже когда я?.. Тем более я не помню, что такое идиш.

— Вы пейте чай, Ариэль Львович, угощаетесь всем, что на вас смотрит. А идиш, молодой человек, это еврейский язык. Не единственный. Есть еще ладино на котором говорят сефарды. Иврит, доступный лишь раввинам и цадикам[5]. В древности еще евреи говорили на арамейском языке, который уже никто не помнит. Ну, а евреи Российской империи, Австро-Венгрии и Германии говорили на идиш. И зовут нас, в отличие от других евреев, ашкеназами. Но если судить по тому, как вы великолепно изъясняетесь по-русски, без малейшего признака еврейского акцента, могу предположить, что в детстве вокруг вас никто не говорил на идиш. Потому вы и не поняли эту мою фразу. А на идиш в Советском Союзе издаются литературные и общественно-публицистические журналы. Газеты. Есть богатая художественная литература. На Малой Бронной улице в Москве стоит еврейский театр, куда я рекомендую вам обязательно сходить, когда они вернутся из эвакуации. Я в детстве страшно не любил наш штетл[6] под Туровым, это в Белоруссии, рвался оттуда на широкую волю. В большой мир. Мечтал раствориться в нем. В еврейском местечке мне было душно. Меня унижала крайняя мещанистость окружения, которая кроме денег и бога знать ничего не хотела. А сейчас я с умилением смотрю в театре пьесы о дореволюционной жизни в таких же маленьких штетлах. Старею, наверно… У нас на Иерусалимке напротив моего дома была аптека. Какая на ней была вывеска! ''Ставим банки, пиявки, пускаем кровь. А также играем на свадьбах''. Восторг! И наш семейный шинок не отставал. ''Кошерная кухня с ночлегом''. Как вам? Меня тогда это дико раздражало, теперь умиляет.

Соломон Иосифович вздохнул. Протер пенсне и положил его на стол.

— Даже поговорить об этом не с кем. Богораз давно и окончательно выкрест. Со всеми вытекающими. С бабами-санитарками о таком не поговоришь — не поймут. Хотя, подсовывал я им читать Шолом-Алейхема, на русском конечно. Им нравится. Наверное, ностальгирую, — доктор с хрустом сломал в кулаке сушку, но есть ее не стал. — В нашем шинке было три комнаты с отдельным коридором, которые мы сдавали под ночлег. Большее время они пустовали — кому нужна гостиница на тупиковой дороге? Постоянными клиентами были только местные проститутки, которые приводили своих клиентов днем, заодно и обедали у нас за их счет. И так получалось, что все, что моя мать готовила на продажу, клиенты шинка не съедали — они больше приходили пить водку без закуски, и доставалась вся эта вкуснятина нам — детям. Так, что я не могу кивать на голодное детство. Бедное — да. Голодное — нет. Одна из этих девиц легкого поведения — красавица Рива, в одной из этих комнат лишила меня невинности. Даже не за деньги, а просто так из интереса. Скучала в простое. И научила, как доставить женщине истинное наслаждение. Я даже ревновал ее к ее клиентам. Потом… Потом была уже взрослая жизнь, которая как определил мой отец больше всего похожа на детскую сорочку — коротка и обосрана.

Врач замолчал и снова надел пенсне.

— А что было дальше?

— Вам интересно? — врач поднял брови над пенсне.

— Очень, — ни на йоту не слукавил я.

— А дальше была война. Которая империалистическая. Я как порядочный еврейский мальчик ходил в хедер[7], но параллельно закончил в городе Высшее начальное училище. Меня должны были призвать в армию в пятнадцатом году… Тогда мои родители, споив писаря, не стали мне покупать модную в еврейской среде справку о том, что я ''страдаю хернёй''[8], а пристроили меня в школу военных фельдшеров, которую я и закончил в аккурат к февральской революции. Бесплатно, между прочим. На казенный кошт. Учтите, Ариэль Львович, на будущее — главные люди в любой бюрократии не начальники, а писаря. Все дела надо делать через них. Потом была Гражданская война, Красная армия и я в ней — полковой фельдшер. В двадцать третьем меня демобилизовали и я, притащившись на божью волю в Москву, смог поступить во 2-е МГУ на рабфак. Советская власть уже не требовала аттестата классической гимназии для поступления на медицинский факультет, диплома фельдшера было достаточно. Потом опять Красная армия с тридцатого. Уже врачом. В тридцать пятом аттестовали меня на военврача второго ранга. Ну как? Почувствовали себя немножечко евреем?

— Не знаю пока, — честно ответил я.

— Тогда я вам расскажу еще одну забавную историю про идиш. Когда я служил в Одесском окружном госпитале, то одно время я тесно общался с Леонидом Утесовым. Ещё долить? Вообще-то он не Леонид и даже не Утесов, а Лазер Вайсбейн. Еврей, но ассимилировался как я. Как и вы. Даже лучше нас. И поет только по-русски, Так вот… гуляли мы как-то одной компанией. Девочки, казавшиеся такими доступными, нас обманули и не пришли, так что пили мы втроём. Он, я и хозяин квартиры. Хозяин был русский, и общались мы по-русски. А у него была собака — немецкая овчарка. Он её в другой комнате запирал, чтобы она нам не мешала. Потом уложил нас спать по кроватям в той же комнате, где гуляли, а сам улегся в той, где была заперта собака. Выключили свет, и собака стала проверять помещение. Собакой работать. Меня обнюхала не нашла ничего интересного и пошла к Лёне. Встала лапами на его кровать и нюхает уже его. И тут Леня испугано говорит мне на идиш.

— Скажи хозяину, чтобы забрал свою псину. Мне страшно.

Крикнул я, пришел хозяин и забрал пса к себе.

Я Леню спрашиваю:

— А почему ты вдруг по-еврейски заговорил?

— Это чтобы собака не поняла, — важно так отвечает.

— Да… Жизнь подчас круче любого анекдота, — сказал я отсмеявшись. — Только одного не пойму: зачем вы это мне все рассказываете? Не просто же для того, чтобы развлечь гостя?

Доктор стал похож на бегуна, неожиданно наткнувшегося на невидимое препятствие.

— Затем, что у меня трое детей и больная мама. Ещё шестеро братьев и сестер и два десятка племянников. Затем, что завтра в госпитале начнется пожар в борделе во время наводнения. Вы думаете все так сразу и обрадовались вашему воскрешению? Вы себе не представляете, сколько геморроя вы этим доставили разным начальникам. А уж что придумает наш уполномоченный от Особого отдела, я и предсказывать не берусь. Он у нас не только карьерист, но и грузин к тому же, — доктор сделал акцент на слове ''грузин'', хотя мне это ничего не говорило. — В общем, готовьтесь — завтра начнутся тараканьи бега. А приз — вы.

Чай был очень вкусным и ароматным. Крепко заваренным. (ага… я тоже вспомнил про ''жиды, не жалейте заварки'', но озвучивать анекдот не стал). Кусковой сахар безумно сладким. Мне хотелось еще сушку с маком, но я постеснялся попросить, видя состояние эскулапа. И с сожалением поставил фарфоровую чашку на стол.

— И?… — я мало что понял из последних слов врача и хотел пояснений.

Доктор переложил пенсне по столу с места на место.

— Я должен составить анамнез вашего случая, но так как он не поддавался обычному опросу больного, попытался его выявить в свободном, так сказать, общении. Мне же ещё по поводу вашего воскрешения официально отписываться предстоит. Та еще морока.

— И к чему вы пришли? К какому выводу?

— К тому, что вы — табула раса. Фактически чистая доска, на которой любой захочет писать свои письмена, но… вы обладаете сохранным интеллектом, логикой, и свободой воли. Подозреваю, что ваша ретроградная амнезия не полная, а только личностная. Язык-то вы не забыли. И если с вами поработают хорошие мозголомы, то окажется, что вы много чего помните. Я надеюсь, что вы не будете принимать на веру всё, что вам будут говорить. Ибо в вашем случае принимать всё на веру, без критики суждений, это погубить себя. А мне бы этого не хотелось. Вы хороший еврейский мальчик. Я бы с удовольствием выдал за вас свою дочь, но она еще маленькая, в куклы играет. Но поймите вы и меня, если на чаши весов положат мою семью и вас, как вы думаете, что я выберу? Вам уже один раз повезло, когда во время большой чистки в армии вы оказались в Китае и там отличились. Но вы этого, наверное, не помните…

— Не помню, — согласился я.

— А раз не помните то и страха иудейского не имеете перед этим молохом. Вы даже не понимаете, как я рискую вам всё это говорить.

— Соломон Иосифович, давайте начнем сначала. Да — да… И для начала расскажите мне кто есть я? Хотя бы основные факты моей биографии.

— Я знаю только то, что написано в вашей медицинской карте и карточке учета поступления раненого в госпиталь. Какие-то обрывки от ваших товарищей по полку, когда они приезжали вас навестить. Я не знаю, что в вашей прошлой жизни может всплыть такого… что… даже не могу вам этого объяснить как следует.

— Но я даже и этого не знаю про себя.

— Тогда слушайте. И можете всем говорить, что это вам сказал я. Найду как отбрехаться. Но… мне придется тогда обратиться к доктору Фейнбергу и вызвать по вашу душу врачебную комиссию из института Сербского сюда, в госпиталь. И постараться, чтобы она состояла их своих. Из аидише копф.

— Что это такое? Институт Сербского?

— Научно-исследовательский институт судебно-психиатрической экспертизы имени Сербского. Будет лучше, если они приедут сюда, чем наш Ананидзе упечет вас туда за решетку. Там тюремный режим. Поэтому гипс пока с вас снимать не будем. На сегодня всё. Скоро отбой. Вас проводит сестра-хозяйка в новую палату. Вы всё равно про старую свою палату и её обитателей ничего не помните, а их завтра всех будут допрашивать насчет вас, как вы помирали. Будет лучше вас развести, всё равно ваше нынешнее общение ничего не решает по большому счету. Но… но… никто никого не сможет обвинить в сговоре.

— Согласен.

— Вот и ладушки. Пусть не думают… мы-то дураки, а они-то нет?

— Так кто я? Вы мне, наконец, это скажете, а то я весь извелся уже.

— Скажу. Вы, Ариэль, военный летчик. Хороший летчик. Результативный. Восемь сбитых это вам не фунт изюма. По воинскому званию вы старший лейтенант ВВС. Ночной истребитель московской противовоздушной обороны, а туда отбирали лучших. До того воевали в небе Китая оказывая интернациональную помощь в борьбе с японскими агрессорами и войне с белофинами поучаствовать успели. Награждены орденом ''Знак почета''. Это всё, что я знаю про вашу профессиональную деятельность.

Доктор малость передохнул, отирая выступивший на лбу пот. Я эту паузу переждал молча. Не спугнуть бы. Сам уже давно понял, что жить мне тут нормально можно будет только по легенде доставшейся мне тушки. Иначе чучелком… В безымянной могилке. Времена тут отнюдь не травоядные, судя по тому, как доктора трясёт.

— Рождения вы тысяча девятьсот семнадцатого года. Тринадцатого сентября по новому стилю. Вы можно сказать ровесник республики[9]. Значит, вам исполнилось полных двадцать четыре года. По задокументированной национальности вы еврей, но не обрезаны.

— Чем не обрезан? — переспросил я заинтересованно.

— У вас не обрезана крайняя плоть на детородном органе. Что как раз и удивило Сонечку. У евреев и у мусульман она обрезается по традиции. У евреев в младенчестве, у мусульман, кажется, лет в десять. Остальные народы этого не практикуют. По крайней мере, в Европе.

Однако… А мне так показалось, что у Сонечки далеко не академический интерес был к осязаемому воплощению моей мужественности.

А доктор продолжал.

— Вы коммунист, кандидат в члены ВКП(б). Образование у вас среднее специальное. Вы окончили семилетнюю единую трудовую школу, аэроклуб и военное училище летчиков. И, наконец, главное… происхождение… из крестьян. Как вам удалось это, мы уже вряд ли узнаем. Но это настраивает на изворотливость вашего ума и питает надежду.

— А как мне узнать: что такое коммунист?

— Ну, знаете ли… — возмущенному удивлению доктора не было предела.

— В том-то и дело, что не знаю.

— Завтра я, как только откроется библиотека, дам вам устав и программу партии. И маленький такой нюанс — у нас принято в большинстве случаев говорить просто ''партия'' вместо полного названия ''Всесоюзная коммунистическая партия (большевиков)''. Потому как в стране осталась только одна политическая партия. Так сложилось исторически в горниле Гражданской войны.

Доктор встал из-за стола, приоткрыл дверь в кабинет и попросил кого-то в коридоре мне с моего места не видимого пригласить к нему сестру-хозяйку.

— Приготовьтесь к длительным допросам самыми разными людьми, — добавил Туровский, обернувшись ко мне от двери. — И к тому, что всё вами сказанное в разных кабинетах будет перекрестно перепроверяться. Возможно, что и превратно толковаться. Требуйте очных ставок с теми, кто мог бы вас опознать как Фрейдсона.

— Но я не помню никого.

— Хорошо. В ваш полк я сам сообщу, что вы воскресли.

Отвернулся и распахнул дверь.

— Вот, няня, вы-то мне и нужны, — сказал он толстой женщине закрывшей собой весь дверной проем. — В какой палате есть свободные места, но в другом крыле, нежели ранее лежал Ариэль Львович? Но палата должна быть командирской.

— У ампутантов три койки свободные, Соломон Иосифович. На втором этаже, — сообщила та требуемую информацию. — И как раз в противоположном крыле.

— Прекрасно, — улыбнулся доктор. — И белье ему выдайте взамен того, что в морге осталось. То сразу в стирку.

Военврач протянул мне руку для пожатия, я в ответ протянул свою и пожатие состоялось.

— Советую вам хорошенько выспаться. Завтра вам силы понадобятся. Спокойной ночи. И… удачи вам. И терпения. Помните, что терпение это та добродетель, которая позволила нашему народу выжить за две тысячи лет.

Вот практически и весь мой первый день. Да… еще ужином няня покормила. Пшенной кашей с постным маслом в пустой столовой. Выдала она же белье в каптерке — рубаху и кальсоны. Там же я его и натянул на себя, мельком заглянув в зеркало. Отражение мне понравилось. Кроме роста. Мелкая мне тушка досталась. Вот и все, что было до палаты с этими замечательными командирами.

Решив, что если я не хочу попасть в руки кровавой гебни, то отныне мне быть суждено только Фрейдсоном. Вот и буду Фрейдсоном. И даже Ариэлем. Смущает меня только ношение чужих наград за чужие подвиги. Я-то знаю, что я не Фрейдсон. Только вот на самом деле: кто я? Кто бы подсказал.

Все, спи уж, еврей новокрещёный. Рожденный сразу в двадцать четыре года.

И я уснул, так и не вспомнив, что такое ''кровавая гебня''? И почему мне надо её бояться?

Так спал до самого утра без сновидений, хотя заказывал во сне увидеть Сонечку. Но на это госпитальный сервис не раскошелился.

Загрузка...