Так как русская цензура стесняет русский либерализм в выражении чувств патриотического подъема по поводу освободительной миссии русской армии, то г. Милюков[132] очень счастливо воспользовался интервьюером, чтобы довести до сведения европейского общественного мнения свои надежды и ожидания.
Настоящая война имеет своей задачей «уничтожение милитаризма» и «упрочение принципов демократии». Это мы слышали не раз и притом с разных сторон. Но полную уверенность в военном торжестве демократии получаешь только тогда, когда в защиту ее поднимается, как на этот раз, голос из утробы русского патриотизма. Старая парламентарная Англия располагает, в конце концов, как снова показывают события, слишком незначительными военными ресурсами, чтобы совершить освободительный поход по европейскому континенту. Вряд ли также можно отваживаться взваливать на республиканскую Францию, с ее 40-миллионным населением, задачу перестройки и перекройки Европы. Тем более утешительно услышать от г. Милюкова подтверждение той мысли, что царская Россия, с ее неисчерпаемым человеческим материалом, – несмотря, увы, на все финансовые затруднения, – взялась вплотную за «уничтожение милитаризма» и «упрочение принципов демократии». Та война, которою на русской стороне руководит великий князь Николай Николаевич,[133] есть в сущности «колоссальная революция – против милитаризма за национальность, против империализма – за демократию». Не совсем ясно, кому собственно принадлежит эта программа: г. Милюкову или великому князю? Если также и великому князю, то почему собственно Милюкову приходится об этой программе сообщать… на итальянском языке? Если пока что только Милюкову, то какими путями предполагается на службу ей поставить русскую армию и русскую дипломатию? На этот счет г. Милюков выражается невнятно. «После этого страшного кровавого урагана, – говорит он, – народы имеют твердое право на мир и на освобождение от невыносимого бремени вооружений». Мы, правда, не думаем, что «право» на мир и свободу от милитаризма должно быть укреплено за народами посредством «кровавого урагана». Но вопрос сейчас не в этом, а в том, какие реальные силы призваны осуществить платоническое право на мир? «Победившие демократии, – говорит либеральный политик, – должны принудить разоружиться не только страны, участвовавшие в войне, но и нейтральные». Это почти похоже на ответ, нужно только развернуть его содержание. «Победившие демократии» – это, стало быть, Франция и Англия. Но как быть с победившей автократией? Ясно: она должна быть принуждена разоружиться. Кадетский лидер призывает – иначе этого не поймешь – Францию и Англию насильственно разоружить царизм. Вот какую революционную программу развивает русский либерал… на итальянском языке!
Какими путями «победившие демократии» выполнят эту задачу по отношению к победившей автократии, это опять-таки не совсем ясно. Голыми руками они царизм не возьмут. Выполнение программы г. Милюкова предполагает, в сущности, войну Франции и Англии против России – в целях обеспечения «права на мир». Не ошибаемся ли мы, однако, коренным образом в нашем истолковании мыслей г. Милюкова? Не включает ли г. Милюков в число победивших демократий также и царскую Россию – по тому же самому методу, по которому некогда предтеча русского официозного демократизма, Собакевич, включал Елизавета Воробья[134] в список душ мужского пола? И не является ли эта собакевичская традиция основной предпосылкой всех либерально-патриотических спекуляций г. Милюкова на итальянском, как и на русском языках? Августейший Елизавет Воробей немало должен был бы смеяться по этому поводу себе в бороду, если бы жестокая природа не отняла у него, в числе многих других даров, и дар иронии.
Г-н Милюков как будто и сам почувствовал, что выходит как-то не кругло, а, может быть, его навел на эту мысль интервьюер Магрини. Кадетский лидер увидал себя вынужденным от перспектив международного пацифизма и международной демократии перейти к недостаткам внутреннего механизма… «Накануне войны, – признает г. Милюков, – русский народ был преисполнен недовольства, которое выражалось с большой энергией… На улицах происходили беспорядки, вызванные громадными стачками». Устранены ли причины этого недовольства? Милюков не решается это утверждать. Зато он утверждает – и с известным основанием – нечто другое: «Все недовольство России, которое накопилось против бюрократии, нашло общий выход против Германии: открылся как бы большой сток». Другими словами, Милюков признает, что война сослужила огромную службу делу реакции, позволив нашей постоянной внутренней опасности укрыться за внешнюю опасность и направив народное недовольство по ложному пути. Короче сказать, воинствующая реакция обманула народ. Правда, не весь народ. Мы знаем о поведении социал-демократических депутатов и трудовиков, о нелегальных прокламациях, ответе Вандервельде, аресте социал-демократической конференции.[135] Наконец, и наш «Голос»[136] не случайно возник, он отражает собою настроения и взгляды известной части народа. С кем же г. Милюков: с теми, которые обманывают, или с теми, которые разоблачают обман? Он с теми, которые хотят быть обманутыми, чтобы сохранить за собой возможность помогать обманывать. Ведь в этом и вообще состоит скромное историческое амплуа русского либерализма!
Во исполнение своей миссии лидер русского либерализма уверяет итальянцев, что «по окончании войны русское правительство вынуждено будет склониться к необходимым демократическим реформам». Почему собственно? «Союзник Франции и Англии, русская нация ведет войну в защиту демократических принципов. Как же может быть, чтобы эти принципы не одержали победы внутри страны?» Совершенно правильно: правительство, ведущее войну во имя интересов демократии, прежде всего обеспечило бы этим принципам торжество в собственной стране. Но именно поэтому нелепой и постыдной ложью является утверждение, будто царизм способен вести войну во имя «демократических принципов». Что завоевание Галиции, Персии, Армении, Константинополя и проливов послужит развитию русского капитализма, сомнения нет. Но на этих основах процветет не демократия, а воинствующий империализм, который железным веером развернет свои задачи на Балканах, в передней и Южной Азии и на Дальнем Востоке.
Даже итальянского интервьюера, по-видимому, не вполне удовлетворил подписанный г. Милюковым демократический чек на неопределенное будущее. Он поинтересовался, как обстоят дела сейчас. Что слышно насчет Польши, Финляндии, Кавказа и евреев? Но тут либеральный лидер сразу увял. «Можно думать», что Польша получит обещанную автономию. «Мы», во всяком случае, будем «хлопотать» за автономию Финляндии, где пока что вводятся бобриковские мероприятия,[137] в свое время испугавшие даже Плеве.[138] «Может быть», и Кавказ можно охватить автономией. Евреи? «К сожалению, среди солдат в Польше ведется усиленная антисемитская пропаганда. Евреи обвиняются в шпионстве». И это весь задаток под демократию?
Нет, не весь. У г. Милюкова есть козырная карта. «Наибольшая победа, которую мы одержали над немцами, это – уничтожение пьянства». При чем тут немцы? – спрашиваем мы себя в полном недоумении. Не намек ли на графа фон-Витте,[139] отца винной монополии и шефа придворной германофильской партии? Ничуть не бывало. Было бы неправильно искать в этой фразе намеков, как и вообще мысли. Одной из задач войны является ведь, как мы уже знаем, направить недовольство, которое накопилось против бюрократии, по новому «стоку» – против Германии. Русский либерализм и взял на себя миссию одной из «сточных» канав. При этом приходится попутно выкидывать, как стеснительный балласт, даже те пятикопеечные истины, которые развивались самими либералами на антиалкогольных съездах: что голыми запретами ничего не достигнешь, что необходимо поднятие культурного уровня масс, что нужен простор для народной самодеятельности и пр. и пр. Если обо всем этом промолчать, то итальянец, пожалуй, не догадается, что русский мастеровой пьет сейчас денатурированный спирт и политуру.
Мы еще не исчерпали всего интервью, а между тем давно уже испытываем неловкость за тот политический уровень, на котором приходится удерживать читателя. Это проклятое время будет ошельмовано будущим историком не только как эпоха зверства и дикости, но и как эпоха глупости и лицемерия. Обе эти черты не случайны, в них отражается потрясающее несоответствие между войной и всей созданной человечеством культурой. Захваченные врасплох рецидивом самого отвратительного варварства отдельные лица, партии и целые нации глупо или лицемерно приспособляют еще не позабытые ими понятия и терминологию сложной культуры к фактам кровавого грабежа и массового душегубства. Русский либерализм тут не исключение, только положение его труднее. Так как историческая природа царизма проявляется в этой войне с несравненной яркостью в Лемберге, как и в «Петрограде», то русскому либерализму в его апологетической работе приходится расходовать непомерные количества обеих идеологических «субстанций»: лицемерия и глупости.
– Вы видите, – говорит г. Милюков европейскому общественному мнению: – вот это наш общественный рижский Грегус. Раньше он у нас числился по застеночному ведомству и казенными свечами поджаривал пятки пойманным демократам. А теперь мы его перевели в Лемберг, и те же казенные свечи в его руках призваны играть роль факелов демократии. Народы имеют право на мир и свободу от милитаризма. И то и другое им даст Грегус, душегубствующий по демократическому списку.
«Голос» N 76, 10 декабря 1914 г.
Организованное 29 января при Государственном Совете совещание по экономическим вопросам представляло собою непредусмотренную никакими основными законами совещательную конференцию бюрократических, дворянских и капиталистических верхов, – в целях некоторого «идейного» контроля, а может быть, и взаимного поддержания духа. Война фактически упразднила конституционный механизм – не только в России, но и в странах исконного парламентаризма. Партии народных масс либо добровольно надевают на себя кандалы «национального единства», либо, как у нас, заковываются в кандалы правительством при поддержке партий думского большинства. Освобожденная от всякого контроля, хотя бы в форме одной только критики, государственная машина превращается в упрощенный передаточный механизм между народным достоянием и разверстой пастью войны. Как во время мобилизации железнодорожное ведомство нарушает всякие регламенты и расписания поездов, так правительство каждой воюющей страны, а России в особенности, попирает во время войны все нормы государственного хозяйства, руководясь одной целью: возможно больше выжать в кратчайший срок из достояния нынешнего и будущих поколений. И как нарушение железнодорожных регламентов неизбежно приводит в полное расстройство все сообщение, создавая на всех линиях «пробки» и всюду поселяя хаос, так и военно-полевое государственное хозяйство лихорадочно подрывает собственные основы и, чем дольше длится война, тем больше упирается в тупик. Отмена водочной монополии, представляющая с фискальной точки зрения в своем роде «героическую» меру, оказалась для старой бюрократии осуществимой только в условиях государственно-финансовой игры ва-банк: больше или меньше одним миллиардом, не все ли равно?
Но чем затяжнее война, чем неопределеннее ее перспективы, тем чаще должны правящие заглядывать в государственный кошелек, тем тревожнее должны имущие верхи, первоначально озабоченные только барышническим использованием «национального» предприятия, спрашивать себя: точно ли бюрократия знает, куда ведет и к чему приведет страну? Плодом этой нарастающей тревоги и явилось «экономическое совещание» Государственного Совета. Министры являлись на это совещание для «обмена мнений» с представителями «реальных интересов», в лице фон-Дитмаров и Авдаковых, и «государственного разума», в лице отставных бюрократов. Однако, этот комитет общественного спасения имущих продержался недолго: 29 января произошло первое заседание, 1 апреля (ст. ст.) совещание было неожиданно закрыто. Готовность отдельных ведомств поделиться полюбовно ответственностью с такими столпами порядка, как члены Государственного Совета, разбилась о болезненную стыдливость государственной власти, которая, как библейская Сусанна в бане, оказалась не в силах выносить взор даже благочестивейших тайных советников старого режима. Третьеиюньская[140] Сусанна, нравы которой, как нравы жены Цезаря, выше подозрений, гневным жестом завернулась в покрывало, шлепнув концом его по многим авторитетным и высокопоставленным носам. Принцип: ва-банк! не терпит никаких ограничений. Такова мораль той первоапрельской шутки, которую отечественный режим разыграл – над самим собою.
«Наше Слово» N 77, 29 апреля 1915 г.
С духовной скудостью остяка, песня которого исчерпывается пятью или шестью словами, русская пресса твердит изо дня в день о «мобилизации промышленности» и «организации общественных сил». Высшим средоточием этой мобилизации и организации должен явиться военно-общественный комитет, главной чертой которого остается пока полная неопределенность его задач, состава и полномочий: речь идет не то о вспомогательном органе при военном министерстве, не то о сверх-правительстве, органе парламентской диктатуры, комитете общественного спасения.
В одном только все как будто сходятся: и мобилизация сил и военно-общественный комитет – все это нужно против внешнего врага, все это – политика «тыла»: поскольку буржуазная оппозиция проявляет признаки жизни, она остается целиком на патриотической почве, и пока что весьма жидкая мобилизация общественных сил совершается во имя более действительной «национальной обороны», так что можно бы сказать, что Гучков[141] и Милюков учинили политический плагиат у Плеханова, если бы вся позиция Плеханова не была печальнейшим заимствованием из фондов Гучкова и Милюкова.
Под мобилизацией промышленности понимается такое ее приспособление к военным нуждам и такое распределение казенных заказов, при котором армия получала бы как можно больше амуниции и боевых припасов. За образец взяли Англию. Закрыли только глаза на то, что в Англии дело идет о приспособлении могущественнейшей и в своем роде очень совершенной капиталистической организации и гибкого демократического государственного аппарата к потребностям войны, при чем, как показывает опыт, и там дело идет гораздо медленнее, чем предполагалось и обещалось вначале. У нас же дело идет о технической, экономической и государственной импровизации: о создании хорошо налаженной сети железных дорог, новых заводов, новых технических кадров, толковых и не ворующих чиновников, т.-е. дело идет о таком техническом и культурном скачке вперед, – пред линией немецких маузеров и штыков, – который является чистейшей утопией. Этого не может не понимать само правительство, которое лучше, чем кто бы то ни было, знает, как глубоко оно увязило отечественную телегу. Для него вопрос сводится поэтому в действительности, главным образом, к переложению более прямой и непосредственно-хозяйственной ответственности за войну на те имущие классы, которые уже раньше взяли на себя полноту политической ответственности за нее. В ответ на это партии и организации имущих классов требуют – без всякой, однако, энергии и настойчивости – не власти, но большего приближения к ее источникам: политическим, административным и финансовым. Правительство отнюдь не обещает, но и не отказывает начисто. Происходит симуляция «сближения» – по классическому образцу «весны» покойника Святополк-Мирского.[142] На почти-девственное косоглазие власти «общественные деятели» отвечают робкими касаниями рук, газетный хор умоляет о «доверии», – словом, проделывается заново весь ритуал лицемерия и глупости, как если бы после «весны» Святополк-Мирского не было никогда 9 января и всего вообще 1905 г., как если бы на свете никогда не существовало опыта двух первых Дум и 3 июня 1907 г., как если бы, наконец, не те же самые персонажи стояли на сцене, только облезшие и потерявшие последние зубы за протекшие десять лет.
Комитет национальной обороны должен стать центром объединения власти с обществом и средоточием национальной мобилизации против внешнего врага. Но чем же в таком случае должно быть министерство? По смыслу вещей, именно оно должно бы, кажись, играть роль «комитета национальной обороны». Между тем оно намерено, сложив с себя добрую долю ответственности, тем вернее оставаться бюрократическим средоточием власти. Все слухи о назначении в министры братьев Гучковых, Волконского[143] и других оказались преждевременными. Очищения всей Галиции недостаточно для очищения бюрократией хотя бы только двух или трех министерских мест. Пока что дело ограничивается назначением «деятелей» в совещательные комиссии.
Но если бюрократия не торопится очищать посты, то так называемые общественные деятели как будто не торопятся сейчас протягивать к ним руки. «Беспартийная» левая печать обвиняет Милюкова в недостаточно настойчивом требовании созыва Государственной Думы и создания комитета национальной обороны. Но чего искать Милюкову сейчас в Думе? Ему придется там не призывать к отчету правительство, а давать отчет в своем доверии правительству. Еще меньше может ему дать пресловутый военно-общественный комитет: взяв на себя практическую ответственность за непосредственную «организацию обороны», кадетская партия[144] закрыла бы для себя ту последнюю щель, в которой еще может оперировать сейчас ее оппозиция, – между политикой государственной власти и ее материально-техническими ресурсами и методами. Это и есть та самая щель, куда Плеханов и иные наши социал-патриоты покушаются загнать политику партии пролетариата.
Но социал-демократия так же мало может примкнуть к «тылу» Николая Николаевича, как усмотреть своего союзника в армиях Гинденбурга, приоткрывающих министерские двери пред партиями национального либерализма. Та страшная «критика оружием», которая совершается на русском западном фронте, не идет дальше оружия же, т.-е. военно-технических плодов государственного режима России. Идейная и материальная критика этого режима в целом ложится сейчас, более чем когда-либо в прошлом, на российский пролетариат.
«Наше Слово» N 145, 22 июля 1915 г.
Некоторое время тому назад русские газеты сообщали, что в Омске оказалось огромное количество овец из восточной Пруссии. Как восточно-прусские овцы нашли дорогу в Сибирь и кто именно им служил путеводителем, об этом газеты ничего не говорили. Зато они подробно сообщали, что эти овцы распределяются между хозяевами на чрезвычайно строгих условиях, очевидно, в соответствии с нормами международного права: каждый претендент должен обязаться взять на свое иждивение не менее 500 овец, и так как дело идет не о русских зауряд-подданных, а о восточно-прусском скоте, то по отношению к нему власти требуют постройки солидных хлевов с надлежащей температурой, строго регламентированной пищи и вежливого обращения. Принимая во внимание, что, согласно нравственному закону Канта,[145] ныне благополучно приспособленному Плехановым к международной политике царской дипломатии, личность есть самоцель, и не имея ничего возразить против того, чтобы под действие вышеозначенного закона подпала и личность восточно-прусской овцы, мы не восстаем ни против теплушек, ни против вежливого обращения. Мы полагали бы только необходимым, в интересах социал-патриотической пропаганды и доброго имени России, запросить вышеозначенных овец, покинули ли они пределы Пруссии добровольно, как подобает автономным личностям, или, вопреки Канту, подверглись принуждению?
Сколько было таких «добровольных» овец? Сколько было утечки, пока они добрались до Омска? Какие именно участники «национального единения» пошли навстречу требованиям овечьей конституции?
Вот тема, достойная не только кисти Айвазовского,[146] но и расследования Алексинского.[147]
Небезызвестный Ник. Иорданский[148] чрезвычайно вдохновлен ролью «третьего элемента» в войне. Если названный публицист, сам третий элемент при социал-демократии (социал-демократия, считаем нелишним напомнить, есть соединение рабочего движения с научным социализмом; по отношению к этим двум элементам, пролетариату и науке, гг. Иорданские являются несомненно третьим элементом, т.-е. заведомой исторической роскошью), если г. Иорданский о слиянии интеллигенции с армией говорит покуда что прозой, то только потому, что не овладел тайной стиха. Судите сами. «В той готовности, с какою студенты и общественные деятели носят теперь военную форму, есть нечто символическое. Военная форма даже внешним образом приобщает интеллигенцию, еще вчера находившуюся за чертою государственности, к властному осуществлению национальных задач. Военная форма даже внешним образом создает нашему среднему сословию то положение, к которому это сословие давно стремится под давлением объективных условий экономического развития. Военная форма – символ власти, полученный гражданами для удовлетворения повелительных требований национального чувства»…
Борьба за власть таким образом разрешилась для «сословия» Иорданских борьбой за военную форму. До сих пор считалось, что, надев на демократического интеллигента погоны, государство получало полную власть над его душой и телом. Теперь оказывается наоборот: натянув на себя форменные рейтузы, демократический интеллигент тем самым получает власть над государством. Эту мысль можно бы и детализировать. «Общественный деятель», которому государство надело на спину серую шинель с бубновым тузом, тем самым приобщается к власти по министерству юстиции.
Теперь потрудитесь сравнить: какая-нибудь овца, да к тому же и развращенная прусским милитаризмом, требует для себя, устами государства, надлежащей температуры и вежливого обращения; что же касается русского демократического интеллигента, то он для осуществления своего жизненного пути ничего ныне не требует, кроме форменных штанов. Если попасть в печальную необходимость выбора, то пришлось бы голосовать за восточно-прусскую овцу!..
«Наше Слово» N 166, 15 августа 1915 г.
С тех пор как в России началась так называемая «общественная мобилизация», которая пока что характеризуется полной бесформенностью целей и методов, ссылки на преимущества парламентского контроля у наших «демократических» союзников играют роль решающего довода на столбцах русской либеральной прессы. Но лукавство исторического развития устроило так, что в это самое время борьба за установление и восстановление парламентского контроля во Франции питается крайне лестными для нашего национального самолюбия ссылками на парламентскую волю Государственной Думы. Не только сенатор Эмбер,[149] но и Клемансо со своим подголоском Эрве настойчиво рекомендует республиканской демократии вдохновляться высокими образцами гр. Бобринского[150] и Савенко[151] в деле обеспечения торжества национальной воли над косностью бюрократии и корыстными притязаниями капиталистических клик.
Эта система ссылок с обратными расписками осложняется еще тем, что вдохновляющийся французским парламентаризмом русский либерализм отмахивается сейчас от самой постановки вопроса о министерской ответственности, без которой, однако, парламентский контроль превращается в пустую на три четверти обрядность; с другой стороны, французские радикалы взывают не только к практике третьеиюньской Думы, но и к традициям революционных войн и Комитета Общественного Спасения. Во всем этом не только путаница понятий и издевательство над смыслом истории, но и глубокий политический урок для тех, у кого нет причин ни игнорировать смысл истории, ни насиловать его. Французская буржуазная демократия унаследовала режим парламентаризма от эпохи Великой Революции, и апелляция к этой последней составляет важный момент в официозной фразеологии республики. Однако же историческое развитие последних десятилетий окончательно подкопало социальные устои демократии. Империализм несовместим с ней. А так как он сильнее ее, то он опустошил ее. Формально всеобщее избирательное право дает парламент, парламент дает министерство; но министерство попадает сейчас же в переплет тайных дипломатических обязательств, банковских влияний и творит волю финансового капитала, который на выборах еле показывал свое политическое лицо. Клемансо недоволен бессилием парламента. «Якобинцу» Клемансо совершенно чужда, однако, утопическая мысль подчинить капиталистический империализм режиму демократии: он хочет только сохранить оболочку демократии, отказ от которой был бы слишком рискованным экспериментом для французской буржуазии, и в то же время он пытается использовать парламентскую механику для борьбы с эксцессами или прорехами милитаризма, когда не он, Клемансо, у власти. Но, в конце концов, в таком политическом учете наследства 1792 года нет ничего принципиально неприемлемого даже для людей 3 июня, наших самобытных парламентариев, дяди Митяя и дяди Миняя,[152] которые, пересаживаясь с пристяжной на коренника и с коренника на пристяжную, пытаются вытащить на дорогу глубоко увязшую государственную телегу.
Как ни парадоксальны, следовательно, взаимные ссылки «ответственных» политиков с Сены и с Невы, но в этих ссылках по существу гораздо больше политического смысла, чем в надеждах наших отечественных горе-демократов на то, что военное сотрудничество России с Францией и Англией означает внедрение в организм царизма элементов демократического парламентаризма.
Но русский империализм явился слишком рано, или русский парламентаризм – слишком поздно, – люди 3 июня не имели революционных предков, которые оставили бы им в наследство парламентский режим. Нашим империалистам не дано поэтому укрывать свои аппетиты за революционными традициями и тщательно сделанными декорациями народного суверенитета. Людям 3 июня приходится, по вине предков, и во внутренней и во внешней политике выступать в чем мать родила. Семь лет Милюков оставался за порогом комиссии государственной обороны и тем не менее усердно покрывал ее и весь русский милитаризм пред населением страны. Пять лет Гучков руководительствовал в этой самой комиссии и не мог повлиять даже на размеры интендантских взяток. Каждый из этих «народных представителей» в своей области подготовлял нынешнюю войну и подготовил Россию к войне. И вот, для того чтобы Милюков осмелился высказать ту якобинскую мысль, что военного министра, который «обманывал Думу» (неизменно желавшую быть обманутой), недостаточно посадить на прекрасную пенсию, а нужно отдать под суд; для того чтобы породить надежды на то, что Гучкова, в роли третьеиюньского Карно, приставят к амуниции, понадобилось эвакуировать Вильну и Ригу и публично заговорить об опасности нового переименования Петрограда в Петербург. Империалисты до мозга костей, они прежде всего хотели "победы, такой, которая отдала бы им Галицию и Армению, Константинополь и проливы, а вместе с проливами и весь Балканский полуостров. Но оказалось, что предки, не завещавшие им парламентаризма и многого другого, тем самым не оставили им в наследство и условий военной победы. Отказываясь от борьбы за власть и от ответственного министерства во имя победы, люди 3 июня тем вернее обрушили на свои головы поражения. И они приняли их. Ибо лучше военные поражения, чем революция, которая чревата социальным поражением. Правда, люди 3 июня нашли в лице Керенского[153] революционно-патриотического радикала, который программу победы хочет связать с программой демократического переворота. Два-три удачных ораторских жеста не могли, однако, скрыть основной бесплодности всей его позиции. Если те классы, которые заинтересованы в победе, боятся революции больше, чем поражения, то тот класс, который является основной силой революции, связывает судьбу русской демократии не с судьбой национального оружия, а с судьбой революционной борьбы международного пролетариата.
В противовес Чхеидзе[154] и в дополнение к Керенскому в Думе выступал исключенный из социал-демократической фракции Маньков.[155] Если Милюков дополняет Клемансо, то Маньков является переводом Самба на язык Восточной Сибири, чтобы не сказать Сан-Ремо{10}. Если хитрец-Клемансо ссылается на парламентскую энергию IV Думы, то простец-Маньков ссылается на пример англо-французских социалистов, ведущих борьбу против германского милитаризма. Но, увы! предки не оставили Манькову в наследство демократических государственных форм, за которыми он мог бы скрывать от себя империалистическое содержание войны. Вот почему Маньков является не только дальневосточным дополнением общеевропейского социал-национализма, но и его плачевнейшей карикатурой.
Конвент растерянности и бессилия! – таков подлинный облик новой думской сессии. Но и из растерянности правящих вырастают иногда большие события. Только, чтобы большие события оставили большие результаты в развитии страны, нужно, чтобы растерянность правящих нашла свое преодоление в решительности и силе управляемых и обманываемых.
«Наше Слово» N 167, 18 августа 1915 г.
Сейчас, когда очищение русскими войсками Галиции, Польши и Прибалтийского края вошло крупнейшим и весьма устойчивым фактом в общую картину войны, цензура французской республики даст нам, может быть, возможность остановиться на причинах этого факта. Отметим тут же, что, не имея никаких претензий на пророческий дар, мы предвидели подобный результат уже тогда, когда французская пресса писала о близком вступлении русских казаков в Берлин. Но нас вынуждали молчать: привилегией свободного суждения пользовались только те, которые ничего не предвидели и ничего не понимали.
Русские неудачи объясняют недостатком орудий и боевых припасов. Но откуда этот недостаток? Говорят: Россия, как и ее союзники, не готовилась к нападению. Но для чего тогда Россия содержала свою армию почти в полтора миллиона человек? Говорят: для обороны. Но разве нельзя было как следует подготовиться к обороне? Мы ни на минуту не сомневаемся в злой воле Германии. Мы только отказываемся видеть доказательство доброй воли фирмы Сухомлиновых[156] в ее военной несостоятельности.
Эрве, который с неизменным презрением писал о немецкой «культуре» и с энтузиазмом провозглашал: «Да здравствует царь!», теперь заявляет, что германская армия имеет над русской огромный «материальный и моральный перевес». Это уж нечто большее, чем недостаток амуниции, вызванный непредусмотрительностью военного министра.
Военные успехи Германии являются, в последнем счете, результатом высокой капиталистической организации. Военная техника является только применением общей техники в области взаимоистребления народов. Правда, именно военная организация является пунктом наименьшего сопротивления в процессе модернизирования отсталых стран: все государства, независимо от экономического уровня и национального достояния, стремятся выровняться по передовым милитаристическим образцам. Но зависимость военной техники от общей всегда, в конце концов, сохраняет решающий характер. Недостаточно завести пушки новейших образцов, – нужно иметь возможность непрерывно обновлять их, увеличивая их численность и выбрасывая из каждого жерла в единицу времени максимальное количество снарядов. Немецкая промышленность, особенно в лице тяжелой индустрии, имеющей решающее значение для милитаризма, благодаря своему относительно недавнему происхождению, крайне рационализирована, т.-е. настолько свободна от тисков рутины, насколько это вообще возможно в капиталистическом хозяйстве; это именно обеспечивает за ней высокую производительность. В этой войне Германия выступает как могущественнейшая промышленная страна против России, с ее земледельческим, в своем большинстве, населением; как страна крупной централизованной индустрии против Франции, с ее все еще преобладающей мелкой и средней промышленностью; как страна модернизированных и рационализированных методов хозяйства против технически очень консервативной старейшей капиталистической державы, Англии, – при всем ее техническом прогрессе последних лет. Такова экономическая основа военной силы Германии, на буксире которой тянутся Австрия и Турция.
Тяжелая русская промышленность занимает уже бесспорно крупнейшее место в хозяйственной жизни страны. Но, огражденная стеною надежных таможенных ставок, не стесняющаяся держать страну периодически на диете то угольного, то чугунного голода, проделавшая свое последнее развитие в условиях национального курса, высшим идеалом которого была «национализация кредита», привыкшая питаться бесконтрольными государственными заказами, русская тяжелая промышленность до мозга костей пропитана чертами технического ротозейства и хозяйственного паразитизма, которые одни, помимо всего прочего, заранее исключают возможность каких-либо внезапных и чудодейственных результатов от так называемой «промышленной мобилизации». И недаром именно г. Гучков, который прекрасно знает, где раки зимуют, предостерегал военно-промышленный съезд от необоснованного оптимизма.
Как человек является главной силой производства, так он же остается главной силой войны. Что же представляет собою русская армия со стороны своего человеческого состава?
Плеханов писал в своей брошюре о войне, что русская армия состоит из львов, которыми командуют… не львы. Мы не имеем возможности точно повторить здесь, кто именно «командует», предоставляя догадливости читателей закончить лихую цитату. В каком смысле надлежит, однако, понимать «львиный» состав крестьянской, по преимуществу, армии России? Значит ли это, что русский народ в расовой своей основе отличается более высокой, чем иные народы, воинственностью, или что русский крестьянин прошел особую историческую школу героизма? Или под львиным характером русского крестьянина Плеханов начал ныне понимать его исчезающую способность безропотно голодать, гнить и умирать? Какой смысл имеет первая половина цитаты? Никакого смысла. Это одна из тех бессодержательных пошлостей, на питание которыми фатально обречен социал-патриотизм, тем более российский.
Элементарное марксистское соображение должно подсказать, что наиболее ценной в военном отношении частью современной армии является промышленный пролетариат. Чем большую роль начинала играть в современном милитаризме капиталистическая техника, тем большее значение приобретал связанный с техникою капиталистический рабочий. Как ни велико производственное, социальное и политическое значение нашего рабочего класса, но численно он все еще составляет небольшую дробь населения, оставаясь по существу глубоко враждебным тем целям, во имя которых он мобилизован царизмом. Всеобщая воинская повинность, как и всеобщее избирательное право автоматически отражают числовые соотношения социальных группировок нации. В русской армии крестьянство тем более подавляет пролетариат, что многочисленные и наиболее квалифицированные элементы последнего удерживаются на заводах для промышленного обслуживания войны. Подавляюще-крестьянский состав армии не может не понижать ее военного уровня.
Это обстоятельство еще усугубляется исторически-обусловленным характером русского крестьянства. Если мелкий земельный собственник Франции, вышедший из Великой Революции и завладевший землями монархии и дворянства, прошел затем школу обязательного обучения и школу республиканского парламентаризма, приблизившись этим путем к культурному типу города, то русский крестьянин, и по сей день еще опутанный сетями сословного бесправия, бесконечно далек от того, чтобы чувствовать себя «хозяином земли», – звание, которое гг. Иорданские раздают всем, облачающимся в военный мундир, – ни хозяином помещичьей земли, ни хозяином государства. Революция 1905 г. попыталась – и опыт этот не прошел бесследно – пробудить крестьянство к сознательной и активной исторической жизни. Победоносная контрреволюция, с своей стороны, постаралась – и с немалым успехом – свести к минимуму культурные плоды революции в жизни деревни. Если за последнее десятилетие и сделаны известные, по крайней мере, количественные успехи в деле народного обучения, то те поколения русской деревни, которые пополняют сейчас русскую армию, во всяком случае, не успели вкусить новой школьной сети, – им удалось зато в молодости вкусить карательных экспедиций.
Вслед за русским крестьянством необходимо привлечь к учету десятки миллионов инородческого населения. Сколько бы буржуазные представители этого последнего в Думе ни расписывались в своем патриотическом энтузиазме, можно не сомневаться, что подлая система исключительных законов, дополняемых погромами, мало способна питать «львиные» патриотические настроения «инородческих» народных масс, не имеющих права свободного изъяснения и свободного жительства в той самой стране, которую они призваны защищать.
Как обстоит теперь дело насчет тех «не-львов», которые командуют русской армией? По этому поводу мы скажем только, – и этого будет достаточно, – что офицерство, особенно в верхнем руководящем своем ярусе, представляет собою неотделимую составную часть всей правящей России 3 июня. Здесь происходил один общий отбор людей, приемов и взглядов. Рекрутируясь из одних и тех же общественных кругов, высшее офицерство и высшая бюрократия всегда остаются сообщающимися сосудами, и культурно-нравственный уровень их один и тот же. Это не требует дальнейших пояснений.
Причины неудач русской армии, таким образом, более глубоки, чем простая нехватка снарядов в кладовых г. Сухомлинова. В 1890 г. Фридрих Энгельс писал о царской России: «Только такие войны по ней, где союзникам России приходится нести главную тяжесть, открывать свою территорию опустошению, ставить главную массу бойцов и где на русские войска ложится роль резервов. Только против решительно слабейших, как Швеция, Турция, Персия, царизм ведет войну собственными силами». За четверть столетия, протекшую со времени написания этих строк, экономическая и общественная жизнь России претерпела огромные изменения. Эти изменения искали своего выражения в революции 1905 г. Но буржуазная Франция помогла царизму справиться с революцией. Россия 3 июня оставалась царством сословно-бюрократической кабалы. На этой основе вырос русский империализм и обновлялся русский милитаризм. События войны подвергли милитаризм решающему испытанию. Результаты испытания налицо. Дальнейший ход военных операций – в самой России, как и на других фронтах – может внести очень существенные поправки в создавшееся положение. Но в основных своих чертах военная роль России определена. Подавленная революция отомстила за себя. Под агрессивным империализмом, сплотившим под своим знаменем все партии имущих классов и поработившим себе политическую совесть русской интеллигенции, история подвела черту. От этой черты будет исходить дальнейшее политическое развитие страны.
Война есть исторический экзамен классового общества, проверяющий силу его материальной основы, крепость материальных сцепок между классами, устойчивость и гибкость государственной организации. В этом смысле можно сказать, что победа – при прочих равных условиях – обнаруживает относительную крепость данного государственного строя, увеличивает его авторитет и тем самым укрепляет его. Наоборот: поражение, компрометируя государственную организацию, тем самым ослабляет ее.
Что прошедшая через победоносную контрреволюцию Россия не сможет развернуть победоносного империализма, что она в войне раскроет все свои социальные и государственные прорехи, в этом ни один здравомыслящий социал-демократ не сомневался до войны. В то же время наша партия была неизменно против войны. Нам не приходило в голову связывать наши политические надежды, революционные или реформаторские, с военными злополучиями царизма, неизбежность которых в случае войны стояла для нас вне сомнения. Не потому, чтобы мы, подобно нынешним социал-патриотическим сикофантам, считали «нравственно-недопустимым» заинтересованность революционного класса в военном крахе своего правительства. Также и не в силу слепых национально-государственных инстинктов, которые в российских революционных кругах имеют серьезный противовес в достаточно могущественной силе ненависти к царизму. Наконец, и не в силу общих гуманитарных соображений о бедствиях, неизбежно связанных с войною. «Нормальная» жизнь классового общества в течение веков и тысячелетий построена на самых ужасающих бедствиях масс, – война только концентрирует эти бедствия во времени; и если бы вернейший или кратчайший путь освобождения шел через войну, революционная социал-демократия не задумалась бы толкать на этот путь с решимостью хирурга, который не пугается страданий и крови, когда считает целесообразным вмешательство ножа.
Если мы отказывались спекулировать на войну и заложенные в нее поражения, то не по национальным, не по гуманитарным, а по революционно-политическим соображениям как международного, так и внутреннего порядка.
Поскольку поражение, при прочих равных условиях, расшатывает данный государственный строй, постольку предполагаемая поражением победа другой стороны укрепляет противную государственную организацию. А мы не знаем такого европейского социального и государственного организма, в упрочении которого был бы заинтересован европейский пролетариат, и в то же время мы ни в каком смысле не отводим России роли избранного государства, интересам которого должны быть подчинены интересы развития других европейских народов. Вряд ли есть надобность более подробно останавливаться сейчас на этой стороне вопроса, достаточно освещенной на столбцах нашей газеты.
Но даже не выходя из рамок узко-национальных перспектив развития, российская социал-демократия не могла связывать своих политических планов с революционизирующим влиянием военных катастроф.
Поражения только в тех исторических условиях могут явиться бесспорным и незаменимым двигателем развития, когда назревшая необходимость внутренних преобразований совершенно не находит в недрах общества новых исторических классов, способных осуществить или вынудить эти преобразования. В таких условиях реформы, проведенные сверху, в результате разгрома, могут дать серьезный толчок развитию прогрессивных общественных классов. Но война является слишком противоречивым, слишком обоюдоострым фактором исторического развития, чтобы революционная партия, чувствующая твердую классовую почву под ногами и уверенная в своем будущем, могла видеть в пути поражений путь своих политических успехов.
Поражения дезорганизуют и деморализуют правящую реакцию, но одновременно война дезорганизует всю общественную жизнь и прежде всего ее рабочий класс.
Война не есть, далее, такой «вспомогательный» фактор, над которым революционный класс мог бы иметь контроль: ее нельзя устранить по произволу, после того как она дала ожидавшийся от нее революционный толчок, как исторического мавра, который выполнил свою работу.
Наконец, выросшая из поражений, революция получает в наследство вконец расстроенную войной хозяйственную жизнь, истощенные государственные финансы и крайне отягощенные международные отношения.
И если российской социал-демократии оставались совершенно чужды авантюристские спекуляции на войну, даже в самые беспросветные годы неограниченного торжества контрреволюции, то именно потому, что война, если она дает толчок революции, может создать в то же время такую обстановку, которая крайне затрудняет социальное и политическое использование революционной победы.
Однако нам приходится сейчас не только оценивать, в каком направлении война и поражение влияют на ход политического развития, нам прежде всего приходится действовать на той почве, какую создает поражение. Ибо, – каковы бы ни были дальнейшие перипетии военных событий, – одно можно сказать с полной несомненностью: восстановить и умножить в короткий срок свои силы так, чтобы еще в нынешней войне реализовать планы мировых завоеваний, – об этом серьезно говорить совершенно не приходится. Царская армия разбита. Она может иметь отдельные успехи. Но война ею проиграна. Нынешние поражения знаменуют начало военной катастрофы. Снова приходится повторить: социал-демократия не создает себе по произволу исторической обстановки. Она представляет собою только одну из сил исторического процесса. Ей приходится становиться на ту почву, какую создает для нее история.
Политически руководящее ныне во всех политических партиях России поколение целиком воспитано на опыте последних 10 – 15 лет в развитии нашей страны. Уже по одному этому, при мысли о возможных внутренних последствиях военной катастрофы, неизбежно напрашивается аналогия с событиями 1903 – 1905 г.г. В 1903 г. бурная волна массовых стачек потрясала Россию. Социал-демократия видела тогда в этих событиях революционный пролог. В январе 1904 г. открылась русско-японская война. Она сразу приостановила революционное движение. Страна как бы замерла – более чем на полгода. Поражения на военном театре деморализовали и ослабили правительственную власть и дали могущественный толчок недовольству разных социальных классов и групп. На этой основе революция получила лихорадочное движение вперед.
1912 – 1913 годы, как и 1903, видели картину нарастающего массового движения, главным образом опять-таки в виде революционных пролетарских стачек. Рабочее движение развертывалось теперь на несравненно более высоком уровне, опираясь на опыт самого бурного и содержательного десятилетия в истории России. Как и в прошлый раз, война, разразившись, сразу приостановила развитие революционного движения. В стране наступило почти полное затишье. Власть после первых побед, весьма условного характера, совершенно потеряла голову и взяла такой реакционный курс, какого не знала дореволюционная Россия. Но период «побед» скоро пришел к концу. Последовавшие затем непрерывные поражения окончательно сбили с толку правящую клику, вызвали патриотическое возмущение буржуазно-помещичьего блока и создали, таким образом, более благоприятные внешние условия для развития широкого общественного движения. По аналогии с прошлым десятилетием, можно предположить, что после «оппозиционной» мобилизации имущих классов должна последовать мобилизация демократии и, в первую голову, пролетариата, результатом чего будут революционные потрясения.
В высокой степени знаменательно, что надежды на спасительную и освободительную роль русских поражений стали распространять именно те, кто наиболее пламенно желал русских побед. Английский министр Ллойд-Джордж[157] уже видел, как русский гигант, пробужденный катастрофой, сбрасывает с себя путы реакции. Вандервельде, убеждавший в начале войны нашу думскую фракцию в прогрессивном значении будущих русских побед, сейчас авторитетно резонерствует о благотворности русских поражений. Эрве пишет о благодетельности страдания как фактора русской истории. Наконец, кое-какие социал-патриотические перебежчики, рассуждавшие в месяцы русских успехов по формуле: «Сперва победа, затем реформы», захлопотали об амнистии… после очищения Варшавы. В этом явном «пораженчестве» нет, разумеется, никаких элементов революционности. И Ллойд-Джордж, и Вандервельде, и Эрве – все они попросту надеются на то, что военные поражения пробудят «государственный разум» правящих классов России. Все они, в своем глубоком внутреннем презрении к России, являются по отношению к ней голыми пораженцами, рассчитывая на самостоятельную автоматическую силу военного краха – без прямого вмешательства революционных классов. Между тем как с нашей точки зрения центральное значение для ближайших судеб России имеет именно вопрос о влиянии войны и поражений на пробуждение, сплочение и активность революционных сил.
Под этим углом зрения необходимо прежде всего сказать, что было бы жестокой ошибкой просто переносить на нынешнюю эпоху опыт прошлого, в отношении влияния войны на настроение народных масс. Нынешняя катастрофа не идет по своим гигантским размерам, а стало быть, и по своему дезорганизующему воздействию на хозяйственную и культурную жизнь страны ни в какое сравнение с колониальной авантюрой русско-японской войны. Это, с одной стороны, должно, конечно, повести к несравненно более широкому и глубокому воздействию нынешних поражений на сознание народных масс. Перед социал-демократией здесь открываются неисчерпаемые источники революционной агитации, каждое слово которой будет встречать могущественный резонанс. Но необходимо, с другой стороны, отдать себе ясный отчет в том, что военная катастрофа, истощая экономические и духовные силы и средства населения, только до известного предела сохраняет способность вызывать активное негодование, протест, революционные действия. За известной чертой истощение оказывается настолько могущественным, что подавляет энергию и парализует волю. Начинается безнадежность, пассивность, моральный распад. Связь между поражениями и революцией имеет не механический, а диалектический характер.
Если безнадежной либеральной пошлостью веет от надежд Ллойд-Джорджа и иных на либеральное «просияние ума» у правителей России под самодовлеющей силой поражений, то ребяческим заблуждением было бы, с другой стороны, заключать, на основании ложно истолкованного «русско-японского» опыта, об автоматически-революционизирующем воздействии военных поражений на массы. Именно гигантские размеры нынешней войны могут – при ее неопределенно-затяжном характере – надолго подрезать крылья всему общественному развитию, а стало быть, в первую голову – революционному движению пролетариата.
Отсюда вытекает необходимость борьбы за скорейшее прекращение войны. Революция не заинтересована в дальнейшем накоплении поражений. Наоборот, борьба за мир является для нас заветом революционного самосохранения. Чем могущественнее пойдет мобилизация трудящихся против войны, тем полнее опыт поражений будет политически учтен рабочим классом, тем скорее он превратится в побудительную силу революционного движения.
«Наше Слово» NN 174, 179, 180, 26 августа, 1, 2 сентября 1915 г.
«La Bataille Syndicaliste»[158] сообщала на днях, что известный голландский социалист Ван-Коль[159] вывез из своего недавнего пребывания в России в своем роде достойное внимания сведение: у жены бывшего военного министра Сухомлинова состоял в любовниках немецкий шпион, который, соединяя полезное с приятным, располагал не только спальней министра, но и его рабочим кабинетом.
И чего только смотрит Алексинский? Уму непостижимо!
«Наше Слово» N 224, 26 октября 1915 г.
Во вчерашнем номере «La Guerre Sociale» недремлющий Густав Эрве снова требует «четверного» десанта на балканский полуостров. «Les Russes d'abord!» Первым делом русские! Необходимо, чтоб они немедленно высадили свои войска на черноморское побережье Болгарии. Мало того: необходимо, чтоб эти войска имели во главе своей «des Popes et les icones de Kiew» (попы и святые киевские иконы). Мы не знаем, вдохновляется ли г. Эрве в своем проекте опытом русско-японской войны, во время которой, как памятно, святые иконы занимали в русском военном обозе солидное место. Опальный генерал Драгомиров[160] тогда говаривал даже: «Они нас ядром, а мы – молебном!..». Но если язычников-японцев нельзя было пронять киевскими святынями, и если православный ладан вряд ли пригоден против протестантских удушливых газов, то совсем иначе обстоит, разумеется, дело с православными братьями-болгарами, и, предлагая пополнить нехватку амуниции соответственным количеством икон, глубокий знаток славянской души, пожалуй, совершенно прав.
Но так как неверие сделало пагубные завоевания и на Балканском полуострове, то было бы непростительно ограничиваться использованием одних только истинно-русских ресурсов. Освободительный характер войны должен найти свое выражение наряду с ее православным духом: было бы поэтому необходимо во главе французского отряда поставить группу бывших антимилитаристов, вооружив их декларацией прав человека и гражданина.[161] Английский десант мог бы выступать под знаменем Magna charta libertatum (Великой хартии вольностей).[162] Наконец, в целях воздействия на балканских социал-демократов, упорствующих в классовых заблуждениях, было бы прямо-таки необходимо организовать добровольческий отряд циклистов из социал-патриотических лоботрясов, вооружив их плехановским посланием к болгарскому народу.
Современная война основана на искусном комбинировании всех родов оружия. Мы выражаем свою твердую уверенность в том, что если сочетать воедино киевские иконы и республиканские декларации, попов и анти-милитаристов и прибавить к этому плеханизированного для балканских нужд кантианства, результат получится совершенно неотразимый.
«Наше Слово» N 210, 7 октября 1915 г.
Мы уже сообщали на днях о гениальном плане высадки в Варне попов с киевскими иконами. Это было, как помнят наши читатели, несравненной идеей Густава Эрве. Но Клемансо разошелся со своим недавним отголоском не только насчет целесообразности салоникской экспедиции, но и насчет характера будущей русской высадки на болгарское побережье. О попах и об иконах Клемансо не говорит ни слова, зато он категорически требует, чтобы во главе десанта стал сам царь, и сегодня опять предсказывает полную дезорганизацию болгарской армии, как только она столкнется грудь к груди с нашим венценосцем.
Вопрос, по нашему мнению, очень серьезный: попы с иконами или Николай II?[163] Мы считаем совершенно недопустимым дальнейшее молчание по этому поводу «Призыва».[164] Его голос должен быть услышан в этот критический час!
«Наше Слово» N 224, 26 октября 1915 г.
В любезном отечестве события совершаются своим порядком.
Чтоб ярче ознаменовать, насколько новый министр внутренних дел враждебен всяким исключительным положениям, – так он заявил представителям печати, – Москва объявлена на военном положении, т.-е. наиболее исключительном из всех возможных. Сенатор Крашенинников,[165] великий судебный «ликвидатор» событий революции, подводит один, в тиши, без переписчиков и при спущенных шторах, итоги московскому погрому, организованному градоначальником Адриановым[166] против внутренних немцев, оказывающихся на поверку евреями. Но еще не въелись как следует быть в бумагу тайные сенаторские письмена, как Хвостов[167] призывает Адриановых всех губерний и областей России к повсеместному устройству погромов, объявляя к их руководству, что стачки и волнения устраиваются немецкими агентами на немецкие деньги.
Все идет своим предопределенным порядком в нашем отечестве. Один из министров разъяснил любопытному сотруднику «Русского Слова», что теперь нет надобности в созыве Думы: «такая необходимость значительно (!) ощущалась в июле, когда положение на фронте было несколько (!) неблагоприятно, ныне же этот мотив, к счастью, отсутствует». Так как несчастная Сербия отвлекла на себя часть немецких сил, то монархия, пользуясь военными каникулами, может продлить парламентские каникулы Государственной Думы. При этом не может быть, разумеется, и речи об удовлетворении финляндских ходатайств на счет созыва сейма: «его заседания, ввиду перерыва сессий палат, давали бы повод думать, – по разъяснению г.г. министров, – что Финляндия находится в привилегированном положении». А наши Хвостовы являются, как известно, непримиримыми противниками всяких привилегий и всякого неравенства. По этой самой причине «оставлена без последствий» жалоба последнего финляндского сейма на то, что центральное правительство распоряжается без согласия сейма штатным фондом. Было бы поистине противоестественным вводить для финнов «исключительный режим» законности – сейчас, когда немцы у Риги и Двинска не движутся вперед.
Правда, на Балканах дела идут из рук вон плохо. Но на что же существуют «союзники»? Не одним только проливам, но и Египту и Индии грозит ныне немецкая опасность. Стало быть, еще жить можно.
Правда, Сазонов,[168] обещавший 8 августа 1914 г. «не посрамить земли русской», ныне не без сраму уходит в отставку. Но зато в сан канцлера возводится Горемыкин.[169] Его бакенбарды должны отныне еще более символически свидетельствовать о том, что во внешней политике, как и во внутренней – все пойдет своим порядком.
Но Горемыкин – символ. Фактически министерство стоит под знаком хвостовщины. Премьер – Хвостов, один из двух Хвостовых, но какой: племянник или дядя? Если государственно-светский дядя – это значит черносотенство, полуприкрытое юридическими формами; если царски-народный племянник – это значит черносотенство оголтелое, базарное, демагогическое.
Но дядя, в качестве премьера, был бы во всяком случае только шагом к племяннику или только временным прикрытием для государственных трудов Хвостова младшего. Звезда последнего горит на небосводе царизма, союзника двух западных «демократий». Какое великолепное сближение: новое министерство республики, с бывшими социалистами во главе, с Гедом,[170] Самба и Тома[171] в резерве, получает «союзный» привет от царского правительства за подписью истинно-русского «союзника» Хвостова!
«Наше Слово» N 232, 5 ноября 1915 г.
Военные поражения выдвинули на передний политический план либеральную буржуазию. Она объединилась в земский и городской союзы, в военно-промышленные комитеты.[172] Милюков сколотил прогрессивный парламентский блок,[173] и кое-кому, – конечно, не реакции и даже не либералам, а прежде всего третьему элементу, преимущественно в лице социал-либеральных фальсификаторов марксизма, – стало казаться, что пробил час нового хозяина, буржуазии, и что старый режим доживает последние дни.
Роспуск Думы[174] и призыв к власти Хвостова явился на поверхностный взгляд неожиданным, а по существу дела глубоко закономерным ответом на выступление прогрессивно-империалистического блока. Раз все партии имущих классов начинали с того, что перенимали на себя ответственность пред народом за войну и за самое ведение ее, притом в такой степени, какой правящие никак не ожидали, у монархии не могло быть никаких разумных оснований, кроме разве чувства благодарности, делиться с буржуазией властью. Но благодарность никогда еще не являлась историческим фактором. В первый период своего воцарения Хвостов отражал недостаточную уверенность придворных сфер: он непрерывно заговаривал зубы либеральной печати, разъясняя, что в сущности между черносотенством, с одной стороны, национальным либерализмом и национальным социализмом, с другой, нет никакой пропасти; что он, Хвостов, готов к сотрудничеству с Милюковым и Плехановым, – при том само собою разумевшемся условии, что Плеханов возьмет на себя поставку полезной идеологии для наименее надежного класса, Милюков будет нести ответственность перед либеральной буржуазией, а бремя власти останется на плечах Хвостова. Либеральная пресса в течение долгих недель «анализировала» и «комментировала» программные выделения Хвостова и хоть и сохраняла на физиономии полуироническую гримасу, но в глубине души искренне усматривала обнадеживающий признак в том, что, стало быть, Хвостов берет ее всерьез, если разговаривает с ней целыми часами.
Как ни была обнадежена реакция работой прогрессивно-империалистического блока и всех его земско-санитарных и военно-промышленных органов, но она все же не сомневалась, что на затяжное устранение Думы от контроля над военно-дипломатическим хозяйством монархии, прогрессивный блок ответит оппозиционными действиями. Именно поэтому придворные сферы занялись деятельной подготовкой «общественного» противовеса, в виде черносотенных съездов в Петрограде и Нижнем. Но к несомненному удивлению самого правительства прогрессивный блок не ответил ничем. Два-три прогрессиста вышли из министерских совещаний, где, впрочем, оставались другие прогрессисты бок-о-бок с кадетами. Прогрессивный блок не только оказался недееспособным, но немедленно же дал трещину, как только обнаружилось, что для правящих сфер закончился период колебаний. Примыкавший к блоку «центр» Государственного Совета – привлечение этого центра было высшим торжеством милюковской стратегии! – сразу отодвинулся вправо и после черносотенных съездов разрешился туманными заявлениями, из которых ясно только то, что обитатели Петергофа могут спать спокойно.
Полная бездеятельность и демонстративная немощность прогрессивного блока устраняла в сущности надобность в черносотенном противовесе. Погромные съезды, организованные из тайных фондов и получившие теплое приветствие от царя, представились в этой обстановке излишней роскошью даже «солидным» элементам бюрократии, – тем более, что за отсутствием непосредственных политических задач всероссийский конгресс погромщиков стал ареной для интриг вчерашних министров против сегодняшних.
«Положение стало ясно», нравоучительно возглашает третий элемент, сам погрязший в патриотическом тупоумии и квиетизме, и читает либеральной буржуазии популярные лекции о необходимости «опоры» в народных массах. Как будто бы в самом деле буржуазия не знает, где раки зимуют! Как будто ее поведение определяется ее «предрассудками» и неосведомленностью, а не ее классовыми интересами…
В Петергофе действительно могли бы спать спокойно, если б на свете не было других опасностей, кроме политики прогрессивного блока. Но события развиваются своим чередом. Десять миллионов душ вырваны из народного хозяйства. Производительная жизнь страны и прежде всего пути сообщения совершенно дезорганизованы. Лихорадочно работает кредитный пресс. Цены непрерывно повышаются. Всюду недостаток предметов первейшей жизненной необходимости. В то же время в государственном хозяйстве идет такой разгул хищничества и авантюризма, о котором сейчас можно только догадываться по робким намекам и кривым отражениям в печати.
События идут своим чередом, и если прогрессивный блок убаюкивает правящих, то завтрашний день готовит им суровое пробуждение.
«Наше Слово» N 10, 13 января 1916 г.
В Петрограде выходит с ноября журнальчик патриотических любомудров и богословов народнического толка. В качестве «ближайших» сотрудников «знакомые все лица»: Авксентьев,[175] Бунаков,[176] Воронов,[177] депутат Дзюбинский[178] и др. Редакционная статья начинает с акафиста «цельной и гармонической личности», клянется Герценом, Чернышевским, Лавровым и Михайловским и приходит на второй страничке к тому, что «русская демократия обязана принять самое деятельное и активное участие в обороне страны». Все это изложено языком недоучившегося семинариста. Вот для образца фраза из программной статьи, которую Тяпкин-Ляпкин[179] и Кифа Мокиевич[180] писали совместно: «Переходя к нашим очередным задачам в связи с переживаемым политическим моментом, наш журнал считает крайне необходимым ясно определить свою позицию в вопросе о войне». Все остальное в том же приблизительно духе, так что, по слухам, в России создается – в дополнение к организации защиты отечества – организация защиты отечественного синтаксиса от редакции «Народной Мысли».
В заключение патриотические народники посылают трогательное приветствие по адресу социал-патриотов «Нашего Дела». Но это приветствие должно быть воспроизведено дословно: «Выступая с журналом в столь трудный и критический момент нашей (?) жизни, редакция „Народной Мысли“ чувствует живую потребность послать товарищеский привет своему собрату – редакции „Нашего Дела“, с искренним пожеланием полного успеха в достижении ее (?) конечных идеалов». Безграмотно, но зато от чистого сердца!
Разумеется, и В. Бурцев[181] тут как тут. «Дорогие товарищи! Вы меня истинно обрадовали известием о вашем органе. Он теперь необходим!». Кончается письмо Бурцева надеждой на то, что «мы могли бы совместно поставить очень громко (!) всю борьбу за наше понимание задач, стоящих перед Россией». Декабрьская книжка ничего не прибавляет, кроме двух десятков страниц теоретической бестолочи к «громкому» вкладу ноябрьской. Успехов в синтаксисе тоже незаметно.
«Наше Слово» N 32, 8 февраля 1916 г.
Мы уже знаем, что Хвостов одобряет Плеханова. Но Плеханова этим не купишь: не хочет одобрить Хвостова, да и только. Дело в том, что Хвостов сказал по адресу обывательской России: «Работайте шрапнели, изготовляйте снаряды, но от наставлений правительство увольте». Плеханов остался недоволен: «Так много, так страшно много бюрократического цинизма в словах г. Хвостова!» («Призыв» N 19). «Это двистительно», как говорит мужик у Толстого, цинизма у Хвостова порядочно-таки; тут Плеханов, что называется, не в бровь, а в глаз, – удивительно подметил, несмотря на дальность расстояния… Далее, однако, выходит уже не так метко. Плеханов рассказывает, что Хвостов и вся реакция страшно обрадуются, если рабочие заставят Гвоздевых уйти из военно-промышленных комитетов. Как так? Да разве не Хвостов рекомендовал распространять плехановский манифест? Да разве не Хвостов помог гвоздевцам сломить волю петроградских рабочих и затем еще похвалялся этим? Нет, тут что-то… тае… тае… выходит не ладно. Не ладно, но не лишено целесообразности. После совместно одержанных побед, Плеханов теперь осторожно отмежевывается от своего союзника, размазывая «жалкие слова» по поводу его, хвостовского, цинизма. Молчаливо принимать административную поддержку Хвостова для побед над интернационалистами – одно, а морально солидаризироваться с ним – другое. В последнем нет никакой надобности. Этого не делает и Гучков, ибо от этого обеим сторонам был бы один вред. «Врозь идти, вместе бить!» – этот стратегический принцип Плеханов перенес и в новый свой период, когда он помогает реакции бить революцию.
«Наше Слово» N 35, 11 февраля 1916 г.
Корреспондент «Times» проехал несколько тысяч миль по России – неизвестно, по меридиану или по параллели – и телеграфировал своей газете, что во владениях царя все обстоит как нельзя быть лучше. О революции пускают слухи только немцы (да пораженцы, прибавляет «Призыв»), на самом деле страна если и задыхается, то только от чрезмерного благосостояния. Сельскому населению государство выдает около 750 миллионов франков вспомоществования (сколько это будет по нынешнему курсу в рублях?), да на упраздненной монополии деревня имеет еще 2 миллиарда франков чистого дохода. Эти данные, как известно, совершенно совпадают с тем, что сообщает кн. Евгений Трубецкой,[182] министр Хвостов и подтверждает «Призыв»: мужик ест вместо хлеба шоколад, пьет чай в накладку и не иначе, разумеется, как под сенью развесистой клюквы. Правда, насчет клюквы в феврале, пожалуй, «клеймат не позволяет», но на что не пойдет патриотический русский крестьянин, чтобы только уважить союзников!
«Царь и все его подданные, – пишет английский корреспондент, проехавший несколько тысяч миль, – проникнуты непоколебимой волей продолжать войну до полной победы». Мудреного тут нет ничего. Мужик, главный обитатель на протяжении этих нескольких тысяч миль, рассуждает так: «Войну прикроют, а монополию откроют, да и пособия прекратят, в итоге-то чистый убыток». А так как мужик тем временем привык к шоколаду Жоржа Бормана, то и естественно, что он за продолжение войны. К этому присоединяются еще и немаловажные соображения о защите западных демократий. Не всякий, конечно, мужик, сидя в феврале под клюквой, читает для расширения горизонтов «Призыв», но так как в «Сельском Вестнике» и в «Губернских Ведомостях» шоколад соединен с западными демократиями приблизительно в той же пропорции, то умонаклонение мужика тем самым предопределено.
А стало быть, предопределен и оптимизм г. Сазонова. Сколько именно тысяч миль совершил наш министр иностранных дел, мы не знаем, но он смотрит вперед с подкупающей бодростью. "Наша задача, – заявил г. Сазонов корреспонденту «Утра России»[183] – не только в том, чтоб изгнать неприятеля из наших пределов, но и в том, чтоб окончательно раздавить его, дабы Россия могла развиваться в полной свободе и следуя своим национальным заветам". Раздавить немца – да, поясняет «Призыв», но чтоб без аннексий. И притом в строгом соответствии с элементарными началами права и справедливости! Корреспондент «Утра России» насчет аннексий, правда, ничего не спрашивал, но зато полюбопытствовал, долго ли еще будет длиться война? Г-н Сазонов, разумеется, нимало не затруднился ответом: «Война не может длиться долго, – заявил он, – ибо Германия не в силах будет более сопротивляться. В настоящий момент ее финансовое положение очень серьезно». Да и может ли быть иначе? Баварский мужик совершенно отощал и, за невозможностью расходоваться на пиво, пьет политуру. Наш старый знакомый, немецкий «мальчик в штанах», вот уж который месяц как лишился этой важнейшей части туалета, тогда как русский мальчик, до войны добродушно обходившийся без нее, обзавелся теперь ею в двойном количестве. На всякие предложения сепаратного мира русский мальчик делает, по старой привычке, комбинацию из трех пальцев, и, как и во времена Щедрина, присовокупляет: «Накось, выкуси!». После чего немецкий мальчик пускает через агентство Вольфа{13} злобный слух, будто во всем виновата Англия, которая грозит-де, в случае сепаратного мира, напустить на Россию с востока Японию.
Тем временем немецкая марка, не в пример русскому рублю, падает все ниже, и финансовое положение Германии становится безнадежным. А русский мужик, тот самый, что собирается «окончательно раздавить» Германию, лежит вверх брюхом под клюквой благоденствия и, вынув из жилетного кармана почтовую марку, заменяющую ныне в России денежный знак, сравнивает марку немецкую с отечественной, преисполняется народной гордости и телеграфирует всем депутатам, министрам, урядникам и посланникам: «Так что Нееловка просит – держись жюскобу».
«Наше Слово» N 40, 17 февраля 1916 г.
В начале войны, когда на европейском континенте и великобританских островах был объявлен политический мораториум под именем «национального единения», т.-е. когда эксплуатируемым и угнетаемым было запрещено предъявлять обязательства к эксплуатирующим и угнетающим, – в союзной печати считалось само собой разумеющимся, что в России будет объявлена амнистия. Бурцев, непререкаемый авторитет для читателей «Matin»[184] в вопросах провокации и амнистии, категорически осведомлял Европу, что амнистия воспоследует «как скоро – так сейчас». Но петроградские контрагенты Бурцева не торопились. Пять рабочих депутатов Думы были арестованы и сосланы на поселение.[185] Эта подготовительная мера ко всеобщей амнистии, правда, замолчанная прессой «двух западных демократий», не погасила примирительного пламени в патриотических сердцах. Наиболее нетерпеливые решили, что ежели гора монархии не идет к кающемуся Магомету эмиграции, Магомет может взять на себя издержки передвижения к горе. Опыты этого рода у всех еще в памяти. Правительство нимало не растрогалось при виде блудных сынов, подержало их, сколько следовало для полноты унижения, в тюрьме, сняло фотографии, записало число бородавок и если кого отпускало, то приблизительно на тех же кондициях, на каких щедринский волк отпускал зайца: «Живи пока что, а там я тебя, может быть… ха-ха… и помилую».[186]
Потом произошло достаточно памятное отступление русской армии из Галиции и из других мест. «Сколько возможных гениальных полководцев и организаторов побед гибнет в Сибири и эмиграции!» – восклицал Плеханов. А скорый на руку «организатор» – главным образом по моральному интендантству – Алексинский немедленно телеграфировал Родзянко,[187] обещая за амнистию содействовать сокрушению «могущественного врага». Но есть много оснований думать, что бывший депутат все еще дожидается ответа от председателя Думы.
Прогрессивный блок включил амнистию в свою программу; но в программе, подписанной Гучковыми, Крупенскими,[188] «требование» амнистии означает не многим больше риторического оборота. Что «прогрессивные» империалисты за квадратную милю персидской или армянской земли отдадут политическую тюрьму, ссылку и эмиграцию, настоящую и будущую, на этот счет у Хвостовых и Штюрмеров[189] во всяком случае нет сомнения. Аресты, высылки и судебные процессы идут поэтому своим чередом.
Даже дело о восстановлении в правах депутатов I Думы – выборжцев,[190] из которых иные не без успеха занимаются теперь патриотическими подрядами, весьма туго подвигается вперед. Некий «видный представитель» московского дворянства очень недурно формулировал настроения правящих кругов. «Я не люблю миловать, – сказал он сотруднику газеты. – Хорошо теперь говорить о примирении, но что было бы, если бы авторы воззвания добились того, к чему стремились?».
Той же точки зрения держался, несомненно, и смоленский военный суд, слушавший в середине февраля, при закрытых дверях, дело о конфедерации польской,[191] поставившей целью «отторжение Привислянского края». Бренер приговорен к восьмилетней каторге, Бенек – к шестилетней, шестеро – к другим наказаниям, четверо подсудимых оправданы.
Этот процесс и этот приговор, совершенно незаменимые, к слову сказать, для общей оценки освободительной войны, представляют собою также драгоценную подробность для характеристики твердых правил правящих кругов нашего отечества. Царство Польское успели за это время «отторгнуть», и притом довольно прочно, австро-немецкие войска, а смоленский суд все еще продолжает отправлять на каторгу поляков за стремление к «отторжению» Привислянского края!". Нет, этих людей жалкими словами не проймешь!..
Перед рождественскими праздниками у группы, произведшей экспроприацию в одном магазине в Петрограде, найдены были прокламации «Северной группы анархистов». Но даже нововременцы («вечерние») усомнились и откомандировали сотрудника к «ветерану русской революции» Бурцеву. Тот засвидетельствовал, что ни одна политическая партия не могла бы участвовать в таком деле, что тут нужна величайшая осторожность, ибо «бывали примеры»… «Но, – закончил Бурцев, – теперь мировая война, и я считаю неудобным выступать по щекотливому делу провокации».
Вот он весь, как намалеван,
Верный твой Иван…
«Мировая война» нисколько не мешает провокаторам отправлять людей на каторгу и на виселицу. Но зато – пред национальным учреждением провокации – она связывает языки и даже мозги Бурцевых патриотическим параличом. Конечно, с Бурцева взятки гладки. Но ведь он не один… Священное единение не прибавило ни одного золотника тухлого мяса к пайку политических арестантов. Но оно побудило многих «ветеранов» принести свои давно не проветривавшиеся революционные убеждения на алтарь отечества. Выходит, что амнистия дана, да не с той стороны.
И было бы совершенно противоестественно, если бы амнистия, данная социал-патриотами царизму, вызвала соответственную амнистию со стороны царизма. От социал-патриотов правящая Россия получила и без амнистии все, что они могут ей дать. Толкать их дальше по тому же пути, значило бы безнадежно компрометировать их и делать окончательно негодными к дальнейшему употреблению. А давать амнистию другим, тем, которые и в эту эпоху остались верны себе – своей любви и своей ненависти, – значило бы для царизма покушаться на себя.
– Я не люблю миловать! – сказала правящая Россия устами представителя московского дворянства.
– А я сохраняю всю силу моего презрения к тем, которые ищут милостей! – может ответить на эти слова революционная Россия.
Амнистия как была, так и остается лозунгом революционной борьбы.
«Наше Слово» N 56, 7 марта 1916 г.
Несомненные империалисты сомнительно-прогрессивного блока предъявили снова свою политическую программу. Националисты и октябристы[192] тем спокойнее подмахнули требования политической амнистии и свободы рабочих организаций, что не имели никакого основания опасаться действительного осуществления этих лозунгов «по манию руки»: можно биться об заклад, поставив 90 против 10, что именно этим «реалистическим» аргументом Милюков покупал за кулисами присоединение Крупенских и Шульгиных к требованиям столь опасного радикализма. От слова не станется, а дураки поверят!
И нет даже надобности заглядывать в «Призыв», чтобы не сомневаться, что кое-кто действительно поверил и из платформы прогрессивного блока вычитал, что мы вступили, наконец, в восходящую «национальную революцию», по ритуалу которой полагается сперва подняться к власти капиталистическим элементам буржуазии, чтобы затем уступить свое место буржуазной демократии. «Как быстро, – умиляется „Призыв“, – созревает в России буржуазная оппозиция под влиянием общенационального подъема!». Разумеется, признает он, мы привыкли к критическим речам кадетов. "Но мы не привыкли к тому, чтобы критика Милюкова все время подтверждалась сочувствующими возгласами Пуришкевича,[193] чтобы правый националист Половцев[194] выступал против правительства с речью, быть может, наиболее сильною по форме выражения возмущенного патриотического чувства" («Призыв» N 24). Вот что ново в нынешнем положении и вот в чем, оказывается, нужно видеть безошибочные симптомы национальной революции: Пуришкевич «все время» одобрял Милюкова!
Хотя пышный расцвет «патриотического чувства» и привел у нас натуральнейшим образом к методам нечленораздельного политического мышления, тем не менее – не в обиду политикам из «Призыва» – земля все еще вращается вокруг своей оси, а под революцией понимается общественное движение, непосредственно направленное на завоевание политической власти новым общественным классом. Какой же отечественный класс – в лето от Рождества Христова 1916-е – поставил себе задачей завоевание власти? Спервоначалу может показаться, что это именно класс Пуришкевича и Половцева протягивает руку к власти. Но тогда у кого он собирается ее отнимать? Кому же и принадлежит она в настоящее время, как не социально-паразитическому дворянско-чиновничьему классу Сухомлиновых, Пуришкевичей, Половцевых и Штюрмеров, т.-е. нашему отечественному юнкерству, самому жадному, самому неумытому и самому бездарному во всем свете? Однако же, не унимается «Призыв», «до сих пор господа Половцевы требовали голов революционеров. Теперь они требуют голов министров». От слова не станется, а «Призыв» поверит. Остальное же человечество может не сомневаться, что, не получив головы министра, Половцев вполне успокоит свое «возмущенное патриотическое чувство» на посту вице-губернатора; стало быть, нет никакой возможности говорить о революционном переходе власти (вице-губернаторской) к новому общественному классу.
Остается, следовательно, та самая буржуазия в собственном смысле слова, которая так «быстро созревает под влиянием общенационального подъема». Но центральной идеей этой буржуазии, как снова подтвердила недавняя кадетская конференция, является воля к победе, а не воля к власти. Весь пореволюционный и довоенный период был временем сближения оппозиционной буржуазии с монархией на основе империалистических задач. Милюков совершенно не дожидался нарушения австрийцами законов Канта, чтобы, по поручению г.г. Извольского[195] и Сазонова, подготовлять в Софии и Белграде почву для захвата Россией Константинополя и проливов. И социал-демократия уже тогда обличала его и предрекала дальнейшие последствия. Связь буржуазии с военно-монархической властью несравненно могущественнее и непоколебимее, чем все оппозиционные шаги, политическая поверхностность которых только подчеркивается одобрениями Половцевых и Пуришкевичей. И эта связь вовсе не создалась необходимостью «самозащиты» – по известной пожарной формуле, объединившей Столыпина[196] с Гедом: «когда дом горит, нужно тушить», – нет, она была целиком подготовлена агрессивно-империалистической политикой третьеиюньской России. Господа оборонцы, конечно, позабыли все это: если Австро-Германия захватывает Польшу – это империализм; если Россия захватывает Галицию или Армению – это национальное освобождение угнетенных. Но, по шекспировской формуле, «привыкли мы крапиву звать крапивой» – и социал-патриотических шарлатанов клеймить шарлатанами. «Воля к победе», сплачивающая прогрессивный блок, есть империалистическая воля русской буржуазии. Эта воля складывалась во всю эпоху контрреволюции, и процесс ее быстрого формирования необходимо дополнялся дополнительным отказом буржуазии от «безответственной» оппозиции, т.-е. от спекуляций на революционное движение масс во имя завоевания государственной власти. Если б прогрессивный блок выставил в этих условиях требование ответственного министерства, подобное требование, при антиреволюционной тактике блока, имело бы не более реальное значение, чем «требование» амнистии, подписанное испытанными столыпинцами националистической масти. Но в том-то и дело, что прогрессивный блок совершенно сознательно и обдуманно отказался даже и словесно выдвигать требование ответственного министерства, а ограничился ничего не говорящей формулой «министерства общественного доверия». Но, возражает умнейший «Призыв», «вопрос не в формуле, а в факте (!) перемены правительства и отказе (!) исторической власти от старого способа образования министерства из рядов придворной камарильи». Однако же покуда никакого «факта» перемены правительства и никакого «отказа» исторической власти нет, судить о задаче оппозиции надлежит не по той восторженной чепухе, которую печатает «Призыв», а по «формулам», т.-е. по политическим требованиям самой буржуазии. Она не хочет борьбы за власть. И если подслеповатые гувернеры из «Призыва» думают, что это от неопытности или застенчивости, то они ошибаются: буржуазия гораздо умнее их и несравненно лучше их знает, что ей во вред, а что на пользу. Когда Пуришкевич – его хозяева в этих вопросах шутить не любят и не допускают тут никаких экивоков – укорил прогрессивный блок в стремлении к власти, Милюков поспешно крикнул: «Ничего подобного! Вы нас не так поняли». Министерство общественного доверия – это то же, чего хотите и вы: чтобы не приглашать в министры фальшивомонетчиков и конокрадов. Политическим идеалом русской буржуазии является прусско-германский режим: государственная власть остается в руках монархии и юнкерства, как незаменимого оплота против народных низов, но юнкер – не вор и не пьяница – приспособляется к основным потребностям капиталистического развития и умеет, когда нужно, прокладывать ему дорогу мечом. Этот режим антиреволюционного сочетания феодальных и капиталистических классов на основе империализма составляет политическое содержание всей новейшей европейской истории. Русская буржуазия вступила в эту стадию уже после первых своих политических шагов. Но ей уже нет в политике пути назад от империализма, как в технике – назад от машины, как в организации производства и сбыта – назад от треста. И сама русская буржуазия прекрасно понимает это. Ее оппозиционность, конечно, не напускная, но содержание этой оппозиции всем объективным положением буржуазии вводится в пределы такого давления на бюрократическую монархию, чтобы побудить ее слегка потесниться, а главное – подтянуться, почиститься, привести в порядок свои дела, завести хорошую отчетность, словом пруссифицироваться.
Действительно революционная проблема – проблема нового содержания власти, а не подбора «честных» министров – может быть поставлена только помимо буржуазии и против нее. С каким остервенением и какими методами старая власть будет отстаивать свои позиции, на это она снова «намекнула» всем своим партнерам в Баку.[197] О, насколько этот бакинский погром красноречивее не только красноречия Половцева, но и думских прений в целом! Проблема власти означает необходимость опрокинуть навзничь могущественнейшую погромную организацию, – вот о чем напоминают события в Баку. И когда эта проблема будет – сознательно, или на первых порах лишь эмпирически – поставлена снова революционным движением рабочих масс, буржуазия окажется фатально на стороне старой власти, готовая использовать новый разгром революции для дальнейшей пруссификации («европеизации») русского политического режима. Пролетарский авангард должен был бы ослепнуть, чтобы не видеть, не предвидеть этого.
Вся историческая миссия наших социал-патриотических немцеедов сводится к тому, чтобы помочь русской буржуазии дотянуться до – увы! увы! – немецких государственных порядков, – в тот момент, когда в самой Германии подготовляется их радикальная ломка. Поистине приходится удивляться, что история, у которой теперь хлопот полон рот, находит еще досуг для того, чтобы иронически щелкнуть по носу человечков из «Призыва».
«Наше Слово» N 73, 26 марта 1916 г.
(Г-н Милюков в Париже)
Представители верхней и нижней палаты нашего отечества или «представители России» (третьеиюньской) приехали в Париж скреплять узы – через несколько недель после экономической конференции союзников, где Россия блистала своим отсутствием.
До сих пор только лидер кадетской партии, г. Милюков, предъявил Франции свою программу, которая – скажем сразу – является не столько программой действий, сколько программой аппетитов и надежд. В полном соответствии с природою вещей, первые откровения г. Милюкова, делающего мировую политику «петушком, петушком», появились не на страницах официозного «Temps», даже не в полуофициозно-бульварных газетах, как «Journal» или «Matin», а в бесшабашно-рекламном, реакционно-радикально-антисемитски-шантажном издании «Oeuvre».[198] «Г-н Милюков, шеф кадетов, говорит нам об условиях победы» – так гласит заглавие интервью. «С прелестным славянским акцентом», временами разрешаясь «детской улыбкой, столь обольстительной на славянских губах», временами позволяя «облаку омрачить свои голубые глаза», – таким живописует нам кадетского лидера французский душа-Тряпичкин,[199] – г. Милюков первым делом свидетельствует о полной подготовленности русской армии: «Наши войска, вооруженные, снаряженные и обильно снабженные артиллерией и амуницией, только и ждут приказа, чтобы ринуться в великое наступление». Это сообщение, особенно под аккомпанемент «прелестного славянского акцента», не могло не оказать неотразимого впечатления на французского журналиста, и хотя на языке у бедняги вертелись щекотливые вопросы: если войска только ждут приказа, то почему их заставляют так долго ждать? не думает ли кадетский лидер, что этот «приказ» был бы как нельзя более своевременным теперь, в момент австрийского наступления на итальянском фронте и безостановочного натиска немцев на Верден? – но очарованный детской улыбкой на славянских губах журналист отвратил свое внимание от колючих тем. Кадетский лидер, с своей стороны, не чувствовал никакой потребности в сообщении каких-либо дополнительных на этот счет данных. Он ограничился ссылкой на г.г. Вивиани[200] и Тома, которые должны, по его мнению, вынести самое отрадное впечатление из «нашей дорогой России», – и можно не сомневаться, что г. Милюков нимало не рискует вызвать опровержение с этой стороны.
Несравненно точнее, обстоятельнее и в своем роде красноречивее стал г. Милюков, когда перешел к предъявлению своих аппетитов и надежд. Россия хочет полной победы. «О, не для того чтобы расширить свою территорию!». Что Россия освобождает Армению, прихватывая по пути Персию, – стоит ли говорить о такой мелочи пред лицом главной задачи! А главная задача, это – проливы. "Мы хотим отныне выхода к свободному морю, без чего наше развитие станет навсегда невозможным… Никогда момент не будет более благоприятным, – откровенничает Милюков, – потому что наши союзники, как и мы, заинтересованы в прочном урегулировании (восточного) вопроса. Линия Берлин – Багдад – слишком большая опасность не только для Англии, с Египтом и Индией, но также для Франции и ее влияния в Сирии, чтобы, в конце концов, на этой почве не оказалось возможным полное соглашение. Апрель 1915 г. останется памятной датой в русской истории, ибо в этом месяце точно были урегулированы наши отношения с союзниками по поводу проливов:[201] в мировой борьбе Восток отведен был в наше пользование (nous a ete assigne comme domaine)". «Мы слушаем г. Милюкова – …. – и мы глядим на него. Он говорит с непреодолимой искренностью… Он не зарывается в общие места, лишние отступления и риторические прикрасы: для него вопрос о проливах, с чисто практической точки зрения, представляет собою главный результат, какой война должна принести России, и от проливов он не позволит отвлечь себя».
Но ведь мы слышали… нам говорили, – кажется, так? – что дело идет о высших ценностях, о принципе национальности, о защите права.
«Романтизм, – бормочет (так и сказано: murmure) г. Милюков, – уж давно как исчез из политики». Это признание кадетского лидера звучит для уха, как вариация знакомой мелодии. «Wir haben die Sentimentalitaet verlernt» (мы разучились сантиментальности!) – кто, бишь, это сказал? Не кто другой, как Бетман-Гольвег, в оправдание немецкого натиска на Бельгию по пути к свободному морю!
Но как же быть, по крайней мере, с оборонительным характером войны? Тут г. Милюков становится поистине несравненным. «Вначале, – сообщает он своему почтительному вопрошателю, – широкая масса рабочих не отдавала себе ясного отчета в целях войны. Они вообразили себе (ils s'imaginaient!), что война имеет чисто оборонительный характер и что достаточно прогнать неприятеля, чтобы быть спокойными. Они ошибались вследствие невежества: нужно их просветить». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . {14} Вы видите, какой почти-бисмарковской ясности и откровенности формулировок можно достигнуть при прелестном славянском акценте и обольстительной детской улыбке на славянских губах.
На этом мы могли бы в сущности оставить г. Милюкова. Портрет русского либерального Бисмарка (петушком, петушком!) получается весьма выразительный. Но еще выразительнее выступают из-за этого портрета те «неромантические» задачи, которые – по классическому выражению г. Милюкова – только «по невежеству» (слушайте, горемычные человечки из «Призыва»: только по невежеству!) можно счесть оборонительными. Но г. Милюков счел необходимым лишний раз показать, что – в числе кое-чего другого – его отличает от Бисмарка неуменье, где нужно, помолчать. Кадетский шеф, разумеется, в восторге от настойчивости и энергии англичан. Но, не останавливаясь на этом союзно-обязательном восторге, г. Милюков пускается в рискованные психологические изыскания: «Эта спокойная флегматическая решимость, – говорит он, – не является ли показателем счастливого влияния цеппелинов на английскую душу». Так дословно и сказано: «I'influence heureuse des zeppelins sur l'ame anglaise». Было бы поистине прискорбно, если б эта фраза прошла незамеченной для наших современников, особенно для «заинтересованной стороны», т.-е. союзников-англичан. Они первыми должны уяснить себе благотворное влияние цеппелинов, укрепляющих их национальную душу в той борьбе, которая должна обеспечить за отнюдь не романтической третьеиюньской Россией проливы, с Константинополем и Арменией.
О, г. Милюков! Что романтизм давно исчез из политики, об этом вы «бормотали» вашему собеседнику совершенно правильно. Но напрасно вы отсюда сделали тот поспешный вывод, – вот она славянская душа на распашку! – что настоящий реализм состоит в публичном отправлении всех политических потребностей.
P.S. Во вторник появилось второе интервью г. Милюкова, на этот раз по внутренней политике, разумеется, в «L'Humanite», где у Реноделя имеется свой собственный сих дел Тряпичкин – Veillard, не столь давно млевший от прапорщицких откровений Иорданского. Во внутренней политике г. Милюков проявляет всю ту силу сдержанности, которой ему не хватает во внешней. Прогрессивный блок – гм… – очень полезное установление. – Прочен ли? Гм… – весьма прочен. Министерство общественного доверия, конечно, не ответственное министерство; но это пре-це-дент! Полякам г. Милюков предлагает, по английскому образцу, гомруль (надо полагать не без русского «Дублина»). Финляндцев обещает «централизовать» при помощи вполне-парламентских цепей. В пояснение сего Veillard сообщает, что г. Милюков в сущности совершенно «государственный человек». Под конец беседы «государственный человек» без государственной власти пообещал совершенно разомлевшему репортеру, что после войны Россия окончательно «вступит на путь»… К сожалению, приложенный к интервью портрет настолько неотчетлив, что трудно уловить, какое именно выражение играло при этом на славянских губах г. Милюкова.
Париж.
«Наше Слово» N 121, 24 мая 1916 г.
Возобновлению работ Государственной Думы предшествовала непосредственно поездка русских депутатов, представителей руководящего Думой прогрессивного блока, в союзные страны. Протопопов,[202] Гурко и Милюков не только развозили по союзным столицам благую весть о полной готовности русского народа довести войну «до конца», но и демонстрировали на самих себе великое значение русского парламента: разве им поручили бы такую высокую дипломатическую миссию, если бы Государственная Дума не успела занять первостепенного места в государственной жизни России? И в свою очередь выполнение депутатами блока столь важной миссии разве не должно было еще более упрочить существование и увеличить значение «народного представительства»? Сколько одних тостов было произнесено в Лондоне, Париже и Риме за русскую Государственную Думу!
Таким образом благотворное влияние западных демократий к моменту открытия новой сессии обещало обнаружиться в самом прямом и непосредственном виде.
С другой стороны, открытие думской сессии непосредственно предшествовало русскому наступлению на волынско-галицийском фронте. Во французской прессе печатался портрет Шингарева,[203] председателя думской военной комиссии, и перечислялись заслуги этой последней в деле возрождения русской армии после прошлогоднего разгрома. Альбер Тома вывез самое лестное впечатление о работе военно-промышленных комитетов по части изготовления пушек и снарядов. Все это должно было опять-таки чрезвычайно укрепить политическое значение общественных организаций, мобилизовавшихся для службы тыла. И к тому моменту, когда объединенные усилия бюрократии и буржуазии (вместе с социал-патриотическими стрелочниками) должны были увенчаться победой над Австрией, необходимо было ожидать другого увенчания усилий – в стенах Таврического дворца.
Мы снова, таким образом, имеем поучительнейший политический опыт перед собою. И надо отдать справедливость Штюрмеру – он позаботился о том, чтоб опыт развернулся почти в химически чистом виде.
В своей программной речи в прошлую сессию Штюрмер заявил, что сперва, разумеется, победа, а потом реформы, и что поэтому Дума должна в первую очередь сосредоточиться на тех законопроектах, которые продиктованы потребностями войны. Хотя штюрмеровский тон и коробил либеральную буржуазию, но по существу она сама была согласна с премьером: ведь даже социал-патриотические стрелочники империализма стремятся внушить рабочим, что сперва победа, а потом классовая борьба. Вся тактика думского блока, земско-городских организаций и военно-промышленных комитетов была целиком построена на обслуживании войны, при чем именно борьба за победу означала: для «начальников движения» – борьбу за влияние, а для храбрых стрелочников даже борьбу «за власть».
Но вот ко дню возобновления думской сессии правительство опубликовывает сразу девять законов,[204] изданных правительством помимо Думы в порядке знаменитой 87-й статьи.[205] Законы о налоге на военную прибыль, о помощи пострадавшему от войны населению, о наказуемости лиц, работающих в общественных организациях, о надзоре над акционерными компаниями, об акцизе на табачные изделия и проч. – все эти законы Штюрмер совершенно готовыми преподнес Думе в день ее открытия, как доказательство того, что правительство отлично справляется с потребностями войны и без содействия господ народных представителей. А правая пресса только пояснила этот жест, потребовав немедленного прекращения думской сессии – за полной ненадобностью. Одновременно Штюрмер подал царю докладную записку о том, что земский и городской союзы, обслуживающие тыл войны, совершают слишком широкие операции и потому должны быть введены в пределы. Военно-промышленные комитеты, как жалуется Гучков, «переживают тяжелое время», – это как раз, когда занялась заря «побед»! – а всякие общественные съезды признаны нежелательными.
Было бы грешно требовать от царского правительства более ясной постановки вопроса: новых слов Штюрмер, конечно, не выдумал, но ему, слава богу, и со старыми хорошо. Что скажут, однако… социал-патриоты? Более смышленые промолчат или поведут речь о засилии Гогенцоллерна и его юнкерства в Германии, а простоватые, разумеется, заявят: мы ждем твердых поступков от прогрессивного блока! Социал-либеральные фальсификаторы марксизма еще раз повторят: кадетская партия в тупике! Теперь или никогда! – и даже пригрозят разувериться окончательно в либеральной буржуазии, если та не вступит на путь «решительной борьбы».
Но социал-либеральные фальсификаторы марксизма, они же ныне социал-патриоты, представляют собою только ноющий зуб либеральной буржуазии: на самостоятельное существование они совершенно неспособны, и их угрозы разрывом сами по себе не могут тревожить патриотический сон г.г. Милюковых.
Беспокойство в сердце политиков прогрессивного блока и их бюрократических партнеров идет совсем из другого источника. Об этом лучше всего свидетельствует внезапный прилив интереса у Думы к рабочему вопросу. Целых три законопроекта из области социального законодательства извлечены из архива и поставлены в порядок дня: об обеспечении рабочих и служащих министерства финансов на случай профессиональных заболеваний, о введении женской фабричной инспекции и о нормальном отдыхе торговых служащих. Законопроекты имеют совершенно частичный и притом скаредный характер. Но запоздалая торопливость, с какою третьеиюньцы ставят эти разрозненные осколки социального законодательства в порядок дня, лучше всего свидетельствует, где – по немецкому выражению – жмет сапог. Дума, которую правящая реакция третирует сейчас, как выжатый лимон, пытается в самом унижении своем помочь реакции, выливши три ведерка законодательного масла на волны рабочего движения. Но господа кандидаты в министры общественного доверия меньше всего пользуются доверием пролетариата. Робеспьер[206] когда-то говорил, что демократия – это организованное недоверие. Углубить и организовать недоверие пролетариата и дать этому недоверию действенное выражение – такова сейчас задача революционной социал-демократии.
«Наше Слово», N 143, 21 июня 1916 г.
Последняя сессия Государственной Думы шла в атмосфере, насыщенной трупным запахом. Мы не о тех трупах говорим, которые должны служить оградой «государственного единства» империи и вместе мостом к Константинополю… сколько их, кстати, этих трупов? скажет ли нам когда-нибудь это хоть приблизительно наша жалкая и вороватая государственная статистика?.. нет, мы говорим о запахе политического трупа, о смраде, исходящем от прогрессивно-империалистического блока вообще и его левого, кадетского фланга, в частности.
Штюрмер, как мы знаем, встретил Думу девятью готовыми законами, проведенными за спиною злосчастного «народного представительства» по 87-й статье. Что же Дума? Так как законодательство, непосредственно обслуживающее войну, оказалось одним ударом вырвано из ее рук, она увидела себя вынужденной приступить к «органическому» законодательствованию на основе реформаторской программы прогрессивного блока. Первым делом третьеиюньцы решили осчастливить крестьян: надо думать, деревенские впечатления господ депутатов оказались достаточно тревожны. Казалось бы, если вообще чего-нибудь можно было ждать от буржуазной оппозиции, то именно тут, в крестьянском вопросе. Война до последней степени напрягла хозяйственные и личные силы деревенских низов. Правящая реакция не может не бояться на этой почве осложнений и, следовательно, – при действительно серьезном нажиме, – не может не идти на уступки. Что же делает прогрессивный блок? Провозгласив своей «программной» задачей уничтожение крестьянского неравноправия, он извлек из думских архивов столыпинский закон об отмене некоторых крестьянских правоограничений, закон, проведенный десять лет тому назад в жизнь в порядке все той же 87-й статьи. Весь свой реформаторский размах «прогрессивные» третьеиюньцы, руководимые кадетом Маклаковым,[207] свели к «легализации» и частичному дополнению одного из скаредных законов контрреволюции. Когда слева – далеко не с достаточной энергией и последовательностью – обличали ничтожный характер запоздалой перелицовки столыпинской реформы, либерализм возражал: мы стремимся осуществить… осуществимое. У него и в мыслях не было, чтобы закон о крестьянском равноправии превратить в таран, направленный против стены всероссийского бесправия. Имея пред собою сухомлиновщину, хвостовщину и распутинщину, пройдя через прошлогодние «недоразумения» в деле так называемой национальной обороны, либерализм, больше, чем когда бы то ни было, считает сословную монархию непреложным и незыблемым фактом, к которому нужно приспособлять всю реформаторскую работу. Само собою разумеется, что на этом пути третьеиюньцы не могли найти ничего лучшего, как уже десять лет назад проверенные и одобренные сословной монархией образцы законодательства. Третьеиюньцы отвергли попытку провозгласить – хотя бы в принципе – равноправие граждан, независимо от национальности и вероисповедания. Они отвергли частичное расширение прав евреев, в частности, отмену черты оседлости. Они сохранили паспорта и сословно-волостной суд. Главный довод их в ответ на критику слева гласил: мы не можем задаваться утопическими целями и предлагать реформы, неприемлемые для них: для монархии, бюрократии, дворянства. Недаром же от имени правительства выступал по этому вопросу новый товарищ министра внутренних дел, граф Бобринский, председатель объединенного дворянства и инициатор всех мероприятий контрреволюции! А в это самое время Государственный Совет из старого думского законопроекта об ответственности чиновников изгонял суд присяжных, сохраняя для чиновников суд сословных представителей: задача уничтожить сословность в добром согласии с этим архи-сословным Государственным Советом как раз пришлась по плечу прогрессивному блоку и его либеральным вождям!
Если история, наша собственная история за 10 последних лет, что-нибудь с полной несомненностью обнаруживает, так это полную тщету надежд и упований на демократически-оппозиционный рост русского либерализма. Ставши открыто и демонстративно на путь империалистического сотрудничества с монархией и сделав это сотрудничество основой всей своей политики, либерализм только завершил всю предшествовавшую свою эволюцию, как она была подготовлена и национальными и международными условиями его развития. Либеральная буржуазия так же мало способна сойти с империалистической основы, как и развернуть на ней сколько-нибудь энергичную оппозицию.
Империалистическое перерождение либерализма ставило, таким образом, принципиальный крест на одном из главных догматов меньшевистского течения в социал-демократии. Недаром же один из теоретиков меньшевизма оказался вынужден недавно заявить, что от надежд на «национальную революцию» приходится-де отказаться (А. Мартынов).[208] Правда, названный автор не попытался еще разъяснить ни тов. Мартову,[209] ни самому себе, что из отказа от двенадцатилетних надежд на революционную роль либеральной буржуазии в национальной революции вытекают кое-какие политические последствия; что всякие иллюзии и даже простая неясность по этой части превращают интернационализм из революционного в сантиментальный или декоративно-фразеологический; что, в частности, сбивчивость и бесформенность позиции даже лучших членов думской с.-д. фракции определяется в основе своей именно живучестью меньшевистских надежд на национально-революционную роль буржуазии. Но в истории общественных идеологий, бывает всегда так, что долго влиявшие идеи вспыхивают с особенной яркостью именно тогда, когда они уже окончательно пережили себя. Понадобилась война, обнаружившая всю принципиальную глубину примирения между либеральной буржуазией и дворянской монархией, чтобы социал-патриотизм овладел старой меньшевистской схемой и короновал ее – от собственных избытков – колпаком с дурацкими бубенцами.
«Первые заседания Государственной Думы ярко показали, каким могучим рычагом оказалось здоровое национальное чувство в деле политического пробуждения страны». Это, разумеется, из «Призыва», за март текущего года. «Прошли те патриархальные времена, когда улыбка начальства заставляла русский либерализм таять от умиления и отказываться от насущных требований. Декларация национально-прогрессивного блока прозвучала… как голос твердой, закаленной испытаниями политической воли…». Это все из передовой статьи «Призыва» (N 24). И для того чтобы не оставлять недоговоренностей, социал-патриотическая редакция, тряхнув бубенцами, заявляла: «Жалкие доктринеры и выдохшиеся революционеры поторопились объявить, что в период развития империалистического хозяйства пора национальных революций безвозвратно миновала». Все это очень красноречиво. Но вот в последней сессии «твердая, закаленная испытаниями политическая воля» прогрессивного блока приступила, наконец, к осуществлению своей программы и – несмотря на благоприятнейшие условия – не только отшатнулась от скромнейших предложений из сферы национального равноправия, но и в области крестьянского вопроса демонстративно отказалась идти дальше перелицовки оставленной ей в наследство столыпинской шинели. Г-н Маклаков – мозг и сердце блока – разъяснил, что это и есть их тактика, и что у них не будет и не может быть иной…
Хромой бог русского прогресса еще раз издевательски потряс в воздухе колпаком национальной революции, с размаху нахлобучил его на коллективный череп русских социал-патриотов и бесцеремонно прихлопнул сверху корявой рукой. Этим, конечно, не поможет, – зато другим наука.
«Наше Слово» N 161, 12 июля 1916 г.
Французская пресса отзывается об отставке г. Сазонова в том смысле, что лучше было бы, если б ее не было. Не потому, что г. Сазонов незаменим. Наоборот, почти все газеты дают понять, что г. Сазонов был и оставался почтенной посредственностью, удел которой в такую эпоху, как нынешняя, состоял в том, чтобы совершать промах за промахом. С очень почтительной иронией газеты выдвигают на первое место крайний «оптимизм» г. Сазонова: почти накануне войны он утверждал, что никогда еще политический горизонт не был так ясен, как теперь; он оптимистически не предвидел вмешательства Турции в войну и оптимистически верил, что Болгария не решится воевать против «освободительницы» – России… Словом, он совершил все те ошибки, из-за которых пал Делькассэ,[210] плюс еще некоторые собственные. «Он не был великим министром», пишет о Сазонове «Libre Parole». Если тем не менее французская пресса не без искренности жалеет об его уходе, то только потому, что от него не ждали сюрпризов. Но что такое г. Штюрмер? Он не профессиональный дипломат, а только чиновник. Но, в конце концов, сущность чиновника, как определил еще Кукольник,[211] состоит именно в том, что он может стать и дипломатом и акушером. Так как г. Штюрмер стал дипломатом, то нетребовательная французская пресса желает ему идти по стопам г. Сазонова, – того самого, который не был великим министром. Но в таком случае смена была, по меньшей мере, излишней. А если г. Штюрмеру поручено направить свои стопы по другому пути?
Для успокоения общественного мнения французская пресса не без основания ищет причин последних министерских передвижений во внутренней политике России. Дело в том, что перемены не ограничились министерством иностранных дел. На пост министра внутренних дел назначен г. Хвостов, бывший министр юстиции, дядя знаменитого племянника, блестящая карьера которого так плачевно оборвалась на уголовщине. Наконец, министром юстиции назначен г. Макаров,[212] бывший министр внутренних дел, автор знаменитой фразы: «так было, так будет», сказанной по поводу вызванных провокацией ротмистра Трещенкова[213] ленских расстрелов. Макаров, подобно двум остальным членам черносотенно-бюрократического триумвирата, Щегловитову[214] и Маклакову, считался в либеральных кругах, так сказать, окончательно погребенным. Это придает тем больше блеска его назначению: совсем, как Лазарь, который уже смердел, а между тем воскрес.
Нужно признать опять-таки, что «Libre Parole» лучше других газет характеризует положение. «Ориентация русской политики, – говорит газета, – не переставала с начала войны колебаться то вправо, то влево… Эволюция (вправо) была отсрочена призывом к власти г. Штюрмера, который знаменовал собою если не поворот маятника влево, то по крайней мере время остановки, период выжидания. Дума была созвана. Но влияние правых снова проявилось, как только наступление открылось столь блестящим образом. Дума была распущена. Наступают перемены в составе высшего правительства, и на первый план выступают столь характеристические имена, как Макаров и Хвостов. Отныне отставка г. Сазонова становилась неизбежной».
Г-н Сазонов, как раньше г. Извольский, считался «доброжелателем» Думы, так как не отказывался пользоваться теми вспомогательными источниками информации, связей и влияния, какие открывало ему думское представительство. Штюрмер этой благожелательностью не отягощен. Правда, он созвал Думу, и недавно поданная царю записка правых (в составлении ее Макаров играл, надо думать, не последнюю роль) прямо обвиняла его в слабости и попустительстве заговору левых, которые, под знаменем национальной обороны, мобилизуются для захвата власти. Но это обвинение было явно преувеличенным. Если дебют Штюрмера на премьерском посту получил бесцветную окраску, в противоречии с более чем ярким прошлым дебютанта, то исключительно потому, что ему приходилось выжидать. Как только выяснилось, что общественные организации своим сотрудничеством помогли подготовить достаточно успешное наступление на австрийском фронте, Штюрмер немедленно же открыл наступление на фронте внутреннем, обнаружив полную готовность равняться по Макарову. «Так было, так будет».
Французская пресса просит читателей не беспокоиться по поводу немецкого имени нового министра иностранных дел. И действительно: «Что в имени тебе моем?» может сказать г. Штюрмер, готовый во всех смыслах идти в ногу с истинно русским Макаровым. Нельзя, правда, отрицать, что имя г. Штюрмера представлялось, как нельзя более подходящим, чтоб символизировать того «внутреннего немца», которого русские социал-патриоты обещали сокрушить одновременно с немцем внешним. Но в том-то и заключается мораль последних министерских перемен, что г. Штюрмер снова нанес этому политическому обещанию жестокий афронт: резкий поворот маятника вправо определился непосредственно успехами в Буковине, или, иначе сказать, внутренний немец, – под именем ли Романова, Штюрмера или Хвостова, все равно, – чувствовал себя тем прочнее, чем дальше отступали австрийцы. Это, конечно, противоречит социал-патриотическому прогнозу, но за то находится в полном соответствии со здравым смыслом и логикой вещей.
А как же все-таки с внешней политикой г. Штюрмера? Поданная царю записка правых, которая предопределила последние перемены, требует, как известно, возможно более скорого прекращения войны (см. «Наше Слово» N 169). Это, конечно, не помешает г. Штюрмеру сделать самые успокоительные заверения. Призвав одного из международных Тряпичкиных, г. Штюрмер завтра или послезавтра заявит, что война должна быть доведена до конца, т.-е. до сокрушения прусского милитаризма и полного торжества принципов права и справедливости. Как сложится в действительности внешняя политика России в ближайший период, это зависит от факторов, более серьезных, чем «программа» г. Штюрмера.
«Наше Слово» N 172, 27 июля 1916 г.
Вопреки ожиданию, г. Штюрмер не призвал к себе союзных журналистов и не сказал им ничего бодрящего, так сказать, дух. Более того, он не принимал союзных посланников, а поручил это своему безвестному товарищу Нератову,[215] который и сделал представителям союзных государств разъяснение в том смысле, что ничего особенного не случилось.
Самолично г. Штюрмер пока что лишь обменялся телеграммами с г. Брианом. Сообщив своему адресату, что е. и. в., «мой августейший повелитель», соблаговолил призвать его, Штюрмера, и пр., новый царский дипломат заканчивает уверенностью в том, что обе союзные страны пойдут вместе «в великой задаче, которая падает на нас в нынешних многозначительных обстоятельствах».
В ответ на это г. Бриан телеграфировал о готовности Франции идти вместе с храбрыми союзниками «до окончательного торжества».
Мы, вообще говоря, не питаем склонности к истолкованию поздравительно-дипломатических телеграмм. Но тут нельзя не обратить внимания на то, что г. Штюрмер говорит о «великой задаче», за которую он собирается приняться, не указывая точнее, в чем именно эта задача должна состоять.
Если же мы обратимся к «Journal», то узнаем насчет «великой задачи» следующее. В русском министерстве иностранных дел петроградскому корреспонденту этой газеты сообщили, что соединение портфеля иностранных дел с председательством в совете министров диктуется некоторыми важными вопросами.
– На какие вопросы намекаете вы? – спросил корреспондент, любознательный, как все корреспонденты.
– А вот, напр. (!!!), в момент подписания мира мы должны будем регулировать с нашими союзниками вопросы экономического порядка, или касающиеся внутренней политики в стране, и это будет тем легче сделать, если мы будем обладать совершенно однородным министерством.
Допускаем, что г. Штюрмер действительно может понадобиться на тот случай, если бы оказалось своевременным подписать мир. Но почему и для какой именно «однородности» необходим тут Макаров? На это корреспонденту «Journal» намекнули указанием на то, что вопросы мира могут оказаться связанными с вопросами «внутренней политики в стране». Каким образом? Это тоже не трудно понять, если припомнить и сопоставить кое-какие факты.
Не так давно приезжал к западным союзникам г. Барк.[216] Цель его визита, уже ввиду его профессии, не могла возбуждать сомнений. Имел ли он успех? Г-н Протопопов на этот вопрос отвечал уклончиво: «Мы, мол, разминулись с г. Барком в дороге, так что ничего положительного сказать не можем…». Но г. Милюков был более определенен. «В Англии и во Франции – так рассказывал кадетский посланник – нам отвечали, что денег есть сколько угодно… в Америке. Но что для получения этих денег нужно дать уступки евреям».
– Да ведь это же непозволительное вмешательство во внутренние дела, – ответил немедленно Марков 2-й: – жид мой, хочу во щи лью, хочу – с кашей пахтаю, – союзникам какое дело?
– Вмешательства тут никакого нет, – возразили ему, – а просто союзники, в связи с вопросом о новых миллиардах, желали бы поговорить о некотором согласовании внутренней политики с внешней.
– Согласование? – откликнулись немедленно из Петергофа, – сколько угодно! И Штюрмер немедленно был приглашен заведовать внешней политикой, а Макаров – юстицией. На вопрос о согласовании внутренней политики с внешней Макаров только чуть-чуть перефразировал себя: Как было, так будет. После этого «однородность», столь необходимая, как разъяснили союзному журналисту при подписании мира, была достигнута вполне, и г. Штюрмер, приступая к выполнению «великой задачи» (без дальнейших определений), мог со спокойной уверенностью пожелать г. Бриану по телеграфу от бога доброго здоровья.
«Наше Слово» N 173, 28 июля 1916 г.
Что война на стороне России имела ярко выраженный империалистический характер, оспаривать это могли только глупцы или пройдохи. Весь режим 3 июня был широко поставленной попыткой примирения капиталистической буржуазии с бюрократической монархией и дворянством – на том условии, что монархия сумеет обеспечить международные притязания русского капитала. Буржуазия давала правительству авансом полное свое содействие. Наиболее влиятельная часть либеральной буржуазии открыто благословила устами Гучкова государственный переворот 3 июня 1907 г., как «печальный, но необходимый акт», и дала свое освящение виселицам Столыпина. Левое крыло буржуазии, в лице кадетской партии, вступило обеими ногами на почву третьеиюньского соглашения имущих классов. Наклеив на себя рабский ярлык «ответственной оппозиции», кадеты торжественно отказались от покушений на основы столыпинского режима и взяли на себя целиком ответственность за его внешнюю политику. Более того. Именно кадеты, пользуясь той долей свободы, которую им предоставляло их формально-оппозиционное положение, развернули в наиболее необузданной форме притязания русского капитала. Еще в то время когда столыпинская пресса травила кадет, как злоумышленников, Милюков выполнял официозные поручения русской дипломатии.
«Дипломатическая Цусима» царского правительства после аннексии Боснии и Герцеговины (1908 г.)[217] дала могущественный толчок развитию русского империализма новой эпохи. Буржуазное представительство не только не отказывало бюрократии в военных кредитах, но обвиняло ее в чрезмерной ограниченности расходов на вооружение. Гучков заседал с Сухомлиновым в комиссии государственной обороны как поручитель за бюрократию перед буржуазными классами. Милюков совершал дипломатические поездки на Балканы, в Англию и даже за океан и связывал в буржуазном сознании идею тройственного согласия с программой захвата Константинополя, Армении, Галиции и пр. Кадетская печать воспитывала общественное мнение буржуазно-интеллигентских общественных групп в духе грубого германофобства. Симпатии русской реакции к «крепкому» гогенцоллернскому режиму ставились при этом на одну доску с «немецко»-марксистским характером русской социал-демократии. Обывателю обещалось благотворное либеральное влияние Англии и Франции на русский политический режим. При этом либеральные демагоги и фальсификаторы, разумеется, ничего не говорили о том, что победа над революцией была обеспечена благодаря французскому золоту и международному соглашению с Англией и что, с другой стороны, весь третьеиюньский режим, созидавшийся при участии кадетов, был только камаринской подделкой под прусско-немецкие образцы. В выкриках третьеиюньцев против прусского милитаризма было всегда больше зависти, чем вражды.
Русский империализм, непосредственно контрреволюционный характер которого был несомненен для всех русских социал-демократов, сыграл виднейшую роль в подготовке нынешней войны. Правда, военные силы третьеиюньцев оказались несравненно слабее, чем их аппетиты. Поражение следовало за поражением, обнаруживая всю гниль режима. Но это нимало не меняло империалистически-хищнического характера войны на стороне России, – как и на стороне ее врагов. Вступают ли русские войска в Лемберг или же немецкие занимают Варшаву, это очень важно с точки зрения успеха империалистического предприятия; но это не меняет его существа. Социал-демократия, поскольку она хотела оставаться революционной партией пролетариата, не имела права ставить свое отношение к нынешней войне и ведущему ее государству в зависимость от преходящих стратегических ситуаций. Да такой эмпирический критерий и на деле неприменим. Война ведется одновременно на разных фронтах, и успех на одном может сопровождаться неудачей на другом. С другой стороны, силы и средства, добровольно врученные социал-демократией на дело «самообороны», в случае военного успеха неизбежно будут употреблены государством на дело нападения. Ибо, как объяснял Плеханов, только опрокинув врага навзничь, можно надлежащим образом обеспечить «самооборону».
Политика русских социал-патриотов дореволюционной эпохи и направлялась на то, чтобы опрокинуть немцев навзничь. В этом смысле социал-патриотизм был только преломлением планов и надежд национал-либерализма. Октябристы, прогрессисты и кадеты целиком подчинили свою политику потребностям «победы».
Народы очень немногому учились до сих пор из книг и из опыта своих соседей. Только те уроки истории прочно входят в сознание, которые оставили след на собственной коже. Широкие слои русского рабочего класса теперь стараются показать, что и они не ушли из-под власти этого исторического закона. Они принимают за чистую монету опустошенные слова и поклоняются давно развенчанным идолам.
Формулы «революционного» патриотизма находят сейчас широкое распространение среди рабочих масс. С новым чувством поется марсельеза – не только ее мелодия, но и ее старый текст, призывающий граждан к оружию – против внешних тиранов. Война кажется массам продолжением или, по крайней мере, защитой революции. Между тем в руках правящих война является единственным средством приостановить революцию, совладать с ней и раздавить ее.
Не только судьба русской революции, но и судьба всей Европы и всего человечества зависит сейчас в огромной степени от того, поймет или не поймет русский пролетариат свое место и свои задачи в истории.
1926 г. Архив.