Для мещанских идеологов в настоящей войне борются два «начала»: принцип национального права и принцип насилия, – Добро и Зло, Ормузд и Ариман.[223] Перед нами, материалистами, война выступает в своей империалистической сущности, в основном стремлении всех капиталистических государств к расширению и захвату. Где линия капиталистической экспансии совпадает с линией национального объединения, там империалистский Ариман охотно опирается на национального Ормузда, нисколько не переставая от этого быть самим собой.
Сербский министр-президент отвечал на днях в скупщине на им же заказанную интерпелляцию по поводу итальянских видов на Далмацию, идущих вразрез с национальной идеей велико-сербского объединения. Пашич выразил свою условную дипломатическую надежду на то, что новая Италия, воссозданная под знаменем национальной идеи, не захочет наносить удар национальной идее младшей славянской сестры, тем более, – прибавил бывший бакунист, заправляющий ныне судьбами Сербии, – что итальянская «социальная наука» целиком построена на фундаменте национального принципа. По весьма незамысловатым причинам Пашич воздержался от расследования вопроса о том, какую именно национальную идею проводила итальянская наука в союзе с итальянской артиллерией в итало-турецкой войне за Триполитанию. Один его намек на это немедленно пробудил бы воспоминание о том, как сами сербы по трупам албанских племен устремлялись к Адриатике, а главное, вызвали бы призрак Македонии, где сербская обработка «сырого» болгарского материала и сейчас совершается не иначе, как мерами военного террора.
Болгарская национальность и ее идея, дополнявшаяся, в свою очередь, устремлением в сторону отнюдь не болгарской Фракии, явилась во второй балканской войне разменной монетой во взаимных счетах трех союзников: Румынии, Сербии и Греции. В эпоху захвата румынской армией чисто болгарского четырехугольника в Добрудже, румынская пресса задыхалась от энтузиазма по поводу «освободительной» войны. Силистрия изображалась на всех открытках в виде женщины в трауре с ядром на ногах, нетерпеливо ждущей румына-освободителя. Людям, которые вблизи наблюдали тогда балканские события, должно было казаться, что воспроизведение такого рода грубой и глупой ярмарочной фальши на общеевропейской сцене невозможно, не по моральным мотивам, а по причине более высокого литературного вкуса Западной Европы. Оказалось, однако, что литературный вкус есть первая жертва, которую буржуазная нация приносит во время войны на алтарь своих классовых интересов…
Требующая Трентино и Триеста во имя национальной идеи, Италия протягивает руку к Далмации, грозя попрать национальную идею юго-славянства. Франция требует во имя национальной идеи возвращения Эльзас-Лотарингии, захваченной Германией, ведшей в 1870 г. войну также под знаменем национального единства, и в то же время французские патриоты требуют левого берега Рейна и, как основательно опасаются патриоты сербские, склонны славянской Далмацией расплатиться с латинской сестрой за ее великодушную помощь.
Претензии на рейнские провинции, как и план расчленения Германии слишком очевидно противоречат тому национально-освободительному принципу, в силу которого Эрве собирается, при помощи все той же пушки «75», отдавать Шлезвиг Дании, восстановлять Польшу, Трансильванию сочетать с Румынией, а рассеянных евреев собрать под сенью палестинских кущ. Противоречие несомненное, соглашается умеренный французский империалист, историк Брио. «Но не нужно выдвигать вперед, как бесспорную аксиому, принцип национальностей, который причинил уже нам столько вреда в пользу Германии и Италии». Несравненно решительнее и точнее высказывается немецкий империалист Артур Дикс, когда говорит, что руководящим началом XX века является империалистическая идея, как национальная господствовала в XIX столетии.
Империализм представляет капиталистически-хищное выражение прогрессивной тенденции экономического развития: построить человеческое хозяйство в мировых размерах, освободив его от стесняющих оков нации и государства. Голая национальная идея, противостоящая империализму, не только бессильна, но и реакционна: она тащит человеческое хозяйство назад, в пеленки национальной ограниченности. Ее плачевная политическая миссия, обусловленная ее бессилием – создавать идеологическое прикрытие для работы мясников империализма.
Разрушающая самые основы хозяйства нынешняя империалистическая война, которую освещают и дополняют духовное убожество или шарлатанство национальной идеи, является самым убедительным выражением того тупика, в какой зашло развитие буржуазного общества. Только социализм, который должен экономически нейтрализовать нацию, объединив человечество в солидарном сотрудничестве; который освобождает мировое хозяйство от национальных тисков, освобождая тем самым национальную культуру от тисков экономической конкуренции наций, – только социализм дает выход из противоречия, вскрывшегося перед нами как страшная угроза всей человеческой культуре.
«Наше Слово» N 82, 6 мая 1915 г.
Признание за каждой нацией права на самоопределение, вошедшее в программу российской социал-демократии, ведет свое происхождение от эпохи революционных битв национальной буржуазной демократии. Это требование означает в последнем счете признание за каждой нацией права на государственную самостоятельность, – следовательно из него вытекает обязанность социал-демократии противодействовать всякому режиму принудительного сожительства наций или национальных осколков и содействовать – в зависимости от условий места и времени – борьбе наций и национальных осколков против чужеземного национального ига. Но не более того. Социал-демократия отнюдь не выбрасывает, как того хотели бы наиболее разнузданные социал-империалисты, за борт программу национальной демократии. Она не может и не хочет мириться с формами государственно-принудительного включения национальных групп в большие государственные тела, якобы в интересах экономического развития, парализуемого национально-государственной чересполосицей. Но она отнюдь и не делает своей задачей умножение этой чересполосицы, т.-е. не превращает национального принципа в какую-либо над-историческую абсолютную идею.
Совершенно верно, что социал-демократия всегда и везде отстаивает интересы экономического развития и препятствует всяким политическим мерам, способным задержать его. Но экономическое развитие она берет не как самодовлеющий производственно-технический, вне-социальный процесс, а как основу развития человеческого общества в его классовых группировках, с его национально-политической надстройкой и пр. С этой точки зрения, которая сводится в последнем счете не к тому, чтоб обеспечить местному или национальному капитализму перевес над капитализмом других мест и стран, а к тому, чтоб обеспечить систематический рост человеческого могущества над природой, – с этой широкой исторической точки зрения классовая борьба пролетариата сама по себе является важнейшим фактором, обеспечивающим дальнейшее развитие производительных сил – путем выведения их из империалистического тупика на широкую арену социализма. Принудительное государство национальностей и национальных осколков (Россия, Австрия…) может, несомненно, для известной эпохи содействовать развитию производительных сил, создавая для них более широкий внутренний рынок. Но, порождая ожесточенную борьбу национальных групп за влияние на государственную власть или вызывая «сепаратистские» тенденции, т.-е. борьбу за отделение от государственной организации, принудительное государство национальностей парализует классовую борьбу пролетариата как важнейшую силу экономического и всего исторического прогресса. Глубоко заинтересованный в устранении всяких искусственных застав и таможен, в возможном расширении свободной арены хозяйственного развития, пролетариат не может, однако, покупать этой цели такой ценой, которая дезорганизует прежде всего его собственное историческое движение и тем самым ослабляет и принижает важнейшую производительную силу современного общества. Поскольку нынешние социал-империалисты, главным образом немецкого типа, отбрасывают идею национального самоопределения, как «сантиментальный» предрассудок прошлого, и рекомендуют подчиняться железной необходимости экономического развития, постольку они над исторически-ограниченными притязаниями наций выдвигают, в качестве верховного критерия, не какие-либо безусловные потребности экономического прогресса, а ту его исторически-ограниченную форму, которая стоит перед нами в виде империализма и которая в настоящей войне обнаруживает все свое противоречие не только с потребностями дальнейшего экономического прогресса, но и с элементарнейшими устоями человеческого существования.
Условием развития пролетариата и той единственной формой, в которой он может овладеть государственной властью, является и останется демократия. Эта последняя предполагает прежде всего рост культурно-политической самостоятельности масс, их экономическое и политическое общение на широкой арене, их коллективное вмешательство в судьбы страны. Этим самым национальный язык, орудие человеческого общения, становится неизбежно на известной стадии развития важнейшим орудием демократии. Стремление к национальному единству составляло поэтому неотъемлемую сторону движения эпохи буржуазных революций, и поскольку в отсталых областях – не только Азии и Африки, но и Европы – совершается на наших глазах пробуждение исторически-запоздалых народностей, постольку оно по необходимости принимает форму борьбы за национальное единство и национальную независимость, сталкиваясь лицом к лицу с империалистическим стремлением преодолеть национально-ограниченные рамки капиталистического хозяйства и мерами военного насилия создать мировую империю.
В этом процессе социал-демократия ни в каком смысле не отождествляет себя с внутренно-противоречивыми империалистическими методами разрешения назревших общественно-исторических задач. Но столь же мало, если не меньше, может она противопоставить империализму, а тем более тем прогрессивным историческим потребностям, которые он эксплуатирует, голую национальную идею. Было бы действительно жалким мещанским утопизмом a la Эрве думать, что судьба европейского и всемирного развития будет окончательно обеспечена, если государственную карту Европы привести в соответствие с ее национальной картой, если, игнорируя географические условия и экономические связи, разбить Европу на более или менее законченные национально-государственные клетки. Франция или Германия приближались в прошлую эпоху к типу национального государства. Это нисколько не воспрепятствовало ни их колониальной политике, ни их нынешним планам передвижения границ до Рейна или до Соммы. Самостоятельная Венгрия или Богемия или Польша будут точно так же искать выхода к морю путем нарушения прав других национальностей, как ищет его Италия за счет сербов, или сербы за счет албанцев. Помимо пробужденной капитализмом национальной демократии, которая стремится к сплочению возможно большего числа элементов нации в одну экономически-культурную общность, остается самый этот капитализм, который стремится всюду, где он пустил корни, раздвинуть как можно шире пределы внутреннего рынка, найти как можно более благоприятные выходы к мировому рынку, наложить свое господство на области с аграрным складом хозяйства. Национальный принцип не есть для национального капитализма ни абсолютная идея, ни последнее увенчание здания. Это только трап для нового скачка – в сторону мирового господства. Если на известной стадии развития национальная идея является знаменем борьбы против феодально-партикуляристского варварства или чужеземного военного насилия, то в дальнейшем, создавая самодовлеющую психологию национального эгоизма, она сама становится орудием капиталистического закабаления более слабых наций, незаменимым орудием империалистического варварства.
Задача состоит в том, чтобы сочетать автономистские притязания наций с централистическими потребностями хозяйственного развития.
Социал-национализм всех, и прежде всего себя, поразил своим могуществом: почти без сопротивления он овладел в первую эпоху войны сильнейшими партиями и организациями пролетариата. Но наряду с этой внезапно обнаружившейся силой стоит его чрезвычайная, прямо-таки постыдная идейная убогость. Ни одной серьезной попытки теоретически свести концы с концами! Решения и действия, от которых зависят жизнь и смерть социализма, объясняются и оправдываются противоречивыми и случайными соображениями, в которых освободившийся от всякой теории политический глазомер играет важнейшую роль. Основным доводом, обосновывающим социал-националистическую политику рабочей партии, является идея «защиты отечества». Но до сих пор никто из социал-патриотов не дал себе труда толком объяснить, чему собственно в отечестве грозит опасность и что подлежит защите. Французский социалист говорит о республике и революционных традициях: он защищает прошлое. Немецкий патриот ссылается на свою могущественную национальную индустрию как базу социализма: он защищает настоящее. Наконец, наш отечественный социал-националист, который «твердит зады и врет за двух», ссылается на интересы дальнейшего экономического развития России: он защищает будущее. Каждый из них делает с большей или меньшей решительностью попытку провозгласить свой «национальный» интерес высшим интернациональным интересом человечества. Но такие попытки вносят в дело только еще более безнадежную путаницу. Одно из двух: либо интернациональный интерес требует разгрома Германии (или России), – и тогда незачем говорить о защите отечества, потому что ведь есть на свете люди, которым Германия и Россия приходятся отечествами. Либо же, наоборот, защита отечества есть самостоятельный принцип политики пролетариата, – и тогда безнадежной является попытка сочетать эту задачу с общеобязательной линией поведения интернационального пролетариата. Ибо защита одного отечества предполагает посильное сокрушение другого отечества.
Каутский сделал в начале войны попытку определить то основное благо, во имя которого пролетариат приносит свою классовую самостоятельность на кровавый алтарь защиты отечества. Это благо есть национальное государство. В первой статье мы говорили о том, каким могущественным фактором исторического развития является национально-культурная общность. Пришлось бы, следовательно, сказать, что государство (оно же отечество) постольку подлежит защите, поскольку оно подходит к типу национального государства. Так именно и ставит вопрос Каутский. Но тогда возникает вопрос, в каком смысле пролетариат Австро-Венгрии, а в значительной степени и России, может и должен защищать свое отечество? С точки зрения Каутского, на разноплеменном пролетариате придунайской монархии не лежит очевидно никаких обязательств по отношению к государству Габсбургов. Каутский сам намекает на такой вывод. Но при наличных международных комбинациях защита Германии предполагает защиту Австро-Венгрии и Турции, как, с другой стороны, борьба за национальное единство Франции предполагает увековечение насильственного блока национальностей, которому имя Россия, или мировой колониальной державы, Великобритании.
Наряду с государствами национальностей и национальных осколков стоят государства, в которых далеко несовершенное национальное единство дополняется, с одной стороны, союзом с государствами национальностей, а с другой – попранием национальной независимости колоний. Подмен понятия отечества или государства понятием нации и является самым распространенным аргументом в пользу социал-патриотической политики партий пролетариата.
Нынешняя война, по вскрывшимся в ней тенденциям развития, угрожает не нации, как таковой, а тому государству, которое является исторической квартирой нации. Капитализм так же мало осуществил национальное единство, как и демократию. Он пробудил потребность в национальном единстве, но он же вызвал к жизни тенденции, не допустившие осуществления этой потребности. Между тем нация есть могущественный и крайне устойчивый фактор человеческой культуры. Нация переживет не только нынешнюю войну, но и самый капитализм. И в социалистическом строе освобожденная от пут государственно-хозяйственной зависимости нация останется надолго важнейшим очагом духовной культуры, ибо в распоряжении нации – важнейший орган этой культуры, язык. Другое дело государство. Оно сложилось в результате пересечения династических, империалистических и национальных интересов и преходящих соотношений материальных сил. Государство является несравненно менее устойчивым фактором исторического развития, чем нация. Для прошлой эпохи экономическое развитие нашло свое помещение в капиталистическом государстве, которое с огромной натяжкой принято называть «национальным». В этом же государстве-отечестве нашло себе помещение культурное развитие почти всегда расщепленной нации, эксплуатирующей или стремящейся эксплуатировать через государственный аппарат другие нации. Поскольку капиталистическому развитию становилось тесно в рамках государства, это последнее дополнялось аннексиями и колониальными пристройками. Борьба из-за колоний, т.-е. попрание экономической и национальной независимости отсталых стран, составляла главное содержание внешней политики так называемого национального государства. Соревнование из-за колоний привело к борьбе капиталистических государств между собою. Производительным силам окончательно стало тесно в рамках государства. Если нынешнее «национальное» государство находится в опасности, то опасность эта вытекает из несоответствия его границ достигнутому развитию производительных сил. Опасность грозит не со стороны внешнего врага, а изнутри, со стороны самого экономического развития, которое языком мировой войны говорит нам, что «национальное» государство стало тормозом развития, что ему пора на слом. В этом смысле идея защиты отечества, т.-е. пережившего себя национального государства, есть глубоко реакционная идеология. Поскольку социал-патриоты связывают судьбы нации, которая сама по себе отнюдь не парализует экономического развития, отнюдь не препятствует ему принять общеевропейский и мировой масштаб, с судьбами замкнутой государственно-военной организации, постольку нам, интернационалистам, приходится брать на себя защиту исторических прав наций на независимость и развитие против ее консервативных «патриотических» защитников.
Капитализм стремился и нацию и хозяйство вогнать в рамки государства. Он создал могущественное образование, которое в течение целой эпохи служило ареной развития как нации, так и хозяйства. Но и нация и хозяйство пришли в противоречие – как с государством, так и друг с другом. Государство стало слишком тесным для хозяйства. Стремясь расшириться, оно попирает нацию. С другой стороны, хозяйство отказывается подчинять естественное движение своих сил и средств распределению этнических групп на поверхности земного шара. Государство есть по существу экономическая организация, оно вынуждено будет приспособиться к потребностям хозяйственного развития. Место замкнутого национального государства должна будет неизбежно занять широкая демократическая федерация передовых государств на основе устранения всяких таможенных перегородок. Национальная общность, вытекающая из потребностей культурного развития, не только не будет этим уничтожена, наоборот, только на основе республиканской федерации передовых стран она сможет найти свое полное завершение. Необходимые для этого условия предполагают освобождение рамок нации от рамок хозяйства, и наоборот. Хозяйство организуется на широкой арене европейских соединенных штатов как стержня мировой организации. Политической формой может явиться только республиканская федерация, в гибких и эластичных рамках которой каждая нация сможет с наибольшей свободой развернуть свои культурные силы.
В противоположность немецким и иным социал-аннексионистам мы отнюдь не собираемся выбрасывать за борт признание за нацией права на самоопределение. Наоборот, мы думаем, что приблизилась эпоха, когда это право сможет, наконец, реализоваться. С другой стороны, мы бесконечно далеки от того, чтобы централистическим потребностям хозяйства противопоставлять «суверенные» права каждой национальной группы и группки. Но в самом ходе исторического развития мы открываем диалектическое примирение обеих «стихий»: национальной и хозяйственной. Признание за каждой нацией права на самоопределение для нас необходимо дополняется лозунгом демократической федерации всех передовых наций, лозунгом соединенных штатов Европы.[224]
«Наше Слово» NN 130, 135, 3, 9 июля 1915 г.
Истекший год – триста шестьдесят пять дней и ночей непрерывного взаимоистребления народов – войдет в нашу историю, как потрясающее свидетельство того, насколько глубоко еще сидит человечество социальными корнями своими в слепом и постыдном варварстве.
Чтобы заклеймить немецкие мерзеры, превосходящие своим диаметром пушки союзников, и немецкие ядра, распространяющие больше удушливого зловония, чем ядра Четверного Согласия, союзная риторика создала специальное определение «ученого варварства», barbarie scientifique. Прекрасное название! Его необходимо только распространить на всю войну и на социально-исторические предпосылки ее – независимо от государственных и национальных границ. Все те технические силы, которые созданы человечеством в его поступательном развитии, двинуты на дело разрушения основ культурного общежития, и, прежде всего, на истребление человека: в этом и состоит «мобилизация промышленности», о которой теперь говорят на всех языках европейской цивилизации. Ученое варварство вооружилось всеми прикладными завоеваниями человеческого гения – от Архимеда[225] до Эдиссона[226] – для того чтобы стереть с земной коры все, что создало коллективное человечество, выдвинувшее Архимеда и Эдиссона. Если немцы выделяются в этом соревновании кровавого безумия, то только тем, что шире, систематичнее и действительнее организовали то самое, организацией чего поглощены их смертельные враги.
Как бы для того чтобы придать падению человечества наиболее унизительный характер, война, та самая, которая пользуется последним завоеванием гордой техники, крыльями авиации, загнала человека в траншею, в грязную земляную пещеру, в клоаку, где разъедаемый паразитами царь природы, лежа на собственных отбросах, подстерегает в щель другого покрытого вшами троглодита, а газеты и политики на разных языках говорят обоим, что в этом именно и состоит сейчас служение культуре.
Выползшее на четвереньках из темного зоологического царства человечество внесло организующий разум в свои методы борьбы с природой. Путем героических революционных потрясений оно внесло элементы разума в свою государственную надстройку, вытеснив слепую инерцию «божией милости» идеей народного суверенитета и практикой парламентского режима. Но в самых основах своей социальной жизни, в своей хозяйственной организации, оно остается целиком во власти темных, сложившихся за порогом контролирующего разума сил, которые всегда грозят взрывом, стихийно накопляют противоречия и затем обрушивают их на голову человечества в виде мировых катастроф.
Вырванная капиталистическим развитием из средневекового провинциализма и экономической неподвижности Европа, в ряде революций и войн, создала незаконченные велико– и малодержавные «национальные» государства и связала их преходящей и вечно изменяющейся системой антагонизмов, союзов и соглашений. Не достигнув нигде завершения национального единства, капиталистическое развитие пришло в противоречие с созданными им государственными рамками и в течение последнего полустолетия искало выхода в непрерывных колониальных хищениях, составлявших внеевропейскую практику «вооруженного мира» Европы, и эта система, в которой правящие верхи экономически, политически и психологически приспособлялись к чудовищному росту милитаризма, разрешилась войной из-за мирового господства – самой колоссальной и самой постыдной войной, какую знала история.
Война вовлекла уже семь из восьми великих держав и грозит вовлечь восьмую;[227] она втягивает одну за другой второстепенные державы (в этом и состоит сейчас вся работа дипломатии); расширяя свою базу, она автоматически растворяет отдельные подчиненные цели в механике взаимного ослабления, истощения, истребления. Всеобщностью захвата, множественностью и бесформенностью своих целей, сочетая и бросая друг на друга все расы и национальности, все государственные системы и все ступени капиталистического развития, эта война хочет показать, что ей чужды какие бы то ни было расовые или национальные начала, религиозные или политические принципы, – она выражает собою просто голый факт невозможности дальнейшего сосуществования наций и государств на основе капиталистического империализма.
Система союзов, как она сложилась после франко-прусской войны, была порождена стремлением создать гарантии государственной устойчивости путем приблизительного военного равновесия враждующих сил. Это равновесие, раскрывшее свое содержание в нынешней guerre d'usure (войне на истощение), заранее исключало возможность скорой и решительной победы одной из сторон и поставило исход войны в зависимость от постепенного истощения того или другого из противников, приблизительно одинаково богатых материальными и моральными ресурсами.
На западном фронте тринадцатый месяц войны застает траншеи на том же приблизительно месте, на котором их покинул второй месяц. Здесь все те же передвижения на десятки метров в ту и другую сторону – через трупы тысяч и десятков тысяч солдат. На Галлипольском полуострове, как и на новом австро-итальянском фронте, линии траншей сразу обозначались как линии военной безнадежности. На русско-турецкой границе та же картина в провинциальном масштабе. И только на восточном (русском) фронте гигантские армии, после ряда движений в ту и другую сторону, снова катятся сейчас на восток по телу истерзанной Польши, которую каждая из сторон обещает «освободить».
В этой картине, порожденной слепым автоматизмом капиталистических сил и сознательным бесчестием правящих классов, нет решительно никаких точек опоры, которые, с военной точки зрения, позволяли бы связывать какие бы то ни было планы и надежды с решительной победой одной из сторон. Если бы у правящих сил Европы было столько доброй исторической воли, сколько у них злой, они и тогда были бы бессильны разрешить своим оружием те проблемы, которые вызвали войну. Стратегическая ситуация Европы дает механическое выражение тому историческому тупику, в который загнал себя капиталистический мир.
Если бы социалистические партии, даже оказавшиеся бессильными предупредить войну или призвать в первую ее эпоху правящих к ответу, сняли с себя с самого начала всякую ответственность за мировую бойню, если бы в тесной интернациональной связи друг с другом, предостерегая народы и обличая правящих, они, как партии, заняли до поры до времени – в смысле революционного действия – выжидательную позицию, рассчитывая на неизбежный поворот массовых настроений, – как велик был бы сейчас авторитет международного социализма, к которому массы, обманутые милитаризмом, придавленные трауром и растущей нуждой, все больше обращали бы свои взоры, как к подлинному пастырю народов! Смотрите! В положении военной безвыходности обе борющиеся группы держав хватаются сейчас за каждое мелкое государство: за Румынию, Болгарию или Грецию, как за l'etat du Destin («судьбоносное государство»), которое своей тяжестью должно склонить, наконец, весы в ту или другую сторону. Какой же действительно «судьбоносный» вес приобрел бы в этих условиях Интернационал, великая держава международного социализма, каждое слово которого находило бы все больший отголосок в сознании масс! И та освободительная программа, которую теперь отдельные секции разбитого Интернационала волокут по кровавой грязи в хвосте штабного обоза, стала бы могущественной реальностью в международном наступлении социалистического пролетариата против всех сил старого общества.
Но история и на этот раз осталась мачехой по отношению к угнетенному классу. Его национальные партии, закрепившие в своих организациях не только первые успехи пролетариата, не только его стремление к полному освобождению, но и всю нерешительность угнетенного класса, недостаток у него самоуверенности, его инстинкт подчинения государству, эти партии оказались пассивно вовлеченными в мировую катастрофу и, малодушно превращая нужду в добродетель, взяли на себя миссию покрывать безыдейную реальность кровавого преступления ложью освободительной мифологии. Возникшая из мировых антагонизмов полустолетия военная катастрофа стала катастрофой сложившегося за это полустолетие здания Интернационала. Годовщина войны является вместе с тем годовщиной самого страшного падения сильнейших партий международного пролетариата.
И все же мы встречаем кровавую годовщину без всякого душевного упадка или политического скептицизма. Революционные интернационалисты имели то неоценимое преимущество, что устояли в величайшей мировой катастрофе на позициях анализа, критики и революционного предвидения. Мы отказались от всех «национальных» очков, которые выдавались из генеральных штабов не только по дешевой цене, но даже с приплатой. Мы продолжали видеть вещи, как они есть, называть их своими именами и предвидеть логику их дальнейшего движения. Мы были свидетелями того, как в бешеном калейдоскопе проходили пред кровоточащим человечеством старые иллюзии и наспех к ним приспособленные новые программы, проходили и терпели крушение в водовороте событий, уступая место новым иллюзиям и еще более новым программам, которые мчались навстречу той же участи, все более обнажая истину. А социальная истина всегда революционна!
Марксизм, метод нашей ориентировки в историческом процессе и орудие нашего вмешательства в этот процесс, устоял под ударами пушек в 75 миллиметров, как и мерзеров в 42 сантиметра. Он устоял, когда крушились партии, стоявшие, казалось, под его знаменем.
Марксизм не есть фотография сознания рабочего класса, – он дает законы исторического развития рабочего класса. В своей борьбе за освобождение рабочий класс может изменять марксизму, – силою условий, анализ которых дает марксизм, – но, изменяя марксизму, рабочий класс изменяет себе. Через падения и разочарования, через трагические катастрофы, приходя к новым, более высоким формам самопознания, рабочий класс снова приходит к марксизму, закрепляя и углубляя в своем сознании его последние революционные выводы.
Это и есть тот процесс, который мы наблюдаем за последний год. Логика положения рабочего класса властно гонит его повсюду вон из-под ярма национального блока и – еще большее чудо! – прочищает многие покрывшиеся плесенью поссибилизма социалистические мозги. Какими жалкими и презренными кажутся, несмотря на их видимую успешность, торопливые усилия официальных партий еще раз провозгласить на своих совещаниях революционную роль казенного мелинита и закрепить посредством многократного повторения рабскую иллюзию «защиты отечества», не сходящего с большой дороги империализма!
Безвыходность военного положения, паразитическая алчность правящих капиталистических клик, питающихся этой безвыходностью, повсеместный рост бронированной реакции, обнищание народных масс и, как результат всех этих результатов, медленное, но неуклонное отрезвление рабочего класса – вот неподдельная реальность, дальнейшего развития которой не задержит никакая сила в мире!
В недрах всех партий Интернационала происходит процесс пока еще только идейного восстания против милитаризма и шовинистической идеологии – процесс, который не только спасает честь социализма, но и указывает народам единственный путь выхода из войны, с ее лозунгом «до конца», этой законченной формулой упершегося в тупик «ученого варварства».
Служить этому процессу есть самая высокая задача, какая существует сейчас на нашей окровавленной и обесчещенной планете!
«Наше Слово» N 156, 4 августа 1915 г.
Война привела великие европейские державы в такое состояние военной, финансовой и экономической связи и взаимной зависимости, как никогда в прошлом. Этим она чрезвычайно облегчила экономическое объединение европейских государств, по крайней мере в рамках «союзных» группировок. Инициатива и здесь принадлежит Германии, из среды которой вышла идея таможенной австро-германской унии с присоединением к ней в первую очередь Балканского полуострова. «Таможенное объединение, – справедливо писал по этому поводу „Journal“, – неизбежно ведет к политическому подчинению». Во всяком случае таможенное объединение равносильно снятию последних помех к господству германского капитала в Центральной и Юго-Восточной Европе. Отсюда естественное сопротивление влиятельных групп австро-венгерской буржуазии. Как компромисс, выдвигается программа экономического союза вместо таможенной унии. Если уния означала бы превращение всей центральной Европы в единый экономический организм, то «союз» предполагает лишь понижение таможенных ставок между Австро-Венгрией и Германией, но означает полное уравнение их боевого архи-протекционистского тарифа против всего остального мира. В этом неизбежном экономическом объединении и упрочении капиталистического могущества Центральной Европы, т.-е. прежде всего Германии, политическая Франция, да и не она одна, усматривает одну из наиболее «тревожных» сторон будущего мира, – притом независимую от исхода военных операций.
Глашатаи «национального принципа», отвлеченного от исторического, прежде всего экономического, развития, ставят в качестве одной из задач для оружия союзников расчленение Австро-Венгрии на самостоятельные национальные государства. Между тем централизующая тенденция экономического развития, которая обнажилась и обострилась в войне, стремится включить придунайскую монархию в одну средне-европейскую хозяйственную территорию, непосредственно связанную со всем ближним востоком. Эта централизующая тенденция не только не исчезла, но и не ослабела бы от превращения Австро-Венгрии в ряд самостоятельных, экономически нежизнеспособных государств. Их сила сопротивления германской экспансии оказалась бы ниже, – при их изолированности и неизбежных антагонизмах, – чем у нынешней габсбургской империи. Именно поэтому «реалистическая» французская политика относится не только с недоверием, но и с недоброжелательством к эрвеистской болтовне о создании Богемии, Венгрии, Польши, великой Румынии и пр. на месте нынешней Австро-Венгрии. Наоборот, этой последней «серьезные» публицисты не раз предлагали во время войны помощь союзников в ограждение ее «независимости» от Германии. «Только наша победа может спасти империю Габсбургов», – повторяет капиталистическая пресса Франции: «L'Echo de Paris», «Temps» и др.
В ответ на опасность средне-европейского таможенного союза из противного лагеря выдвинут план экономического контр-блока союзников. Но здесь затруднения имеют несравненно более глубокий характер. Русские аграрии так же мало могут отказаться от германского рынка, как мало русские протекционисты склонны пробивать в русской таможенной стене бреши для английских и французских товаров. Но главное препятствие не здесь: без Англии как финансовой и промышленной «руководительницы» антигерманского блока, этот последний не мог бы иметь реального значения. Между тем экономическая система Великобритании, основанная на свободе торговли и на таможенной автономии протекционистских колоний, совершенно исключает, без решительного переворота всей экономической политики, таможенную унию с союзниками, так как эта последняя очевидно предполагает предварительное таможенное объединение самой британской империи. Идея анти-германского блока имеет поэтому пока что крайне расплывчатый характер. Если у центральных империй программа таможенного объединения, наткнувшись с первого шага на сепаратные интересы влиятельных аграрных и капиталистических групп, сменяется программой экономического союза, то у Четверного Согласия[228] самый вопрос ставится в неопределенной форме экономического «соглашения» – EEA (entente economique entre les allies).
Можно, однако, не сомневаться, что эта война – если она не станет непосредственным вступлением в социальную революцию – подкопает окончательно и без того уже шаткие устои английской свободной торговли. Обеднение мирового рынка, рост экономической самостоятельности колоний и крайнее обострение конкуренции придадут чрезвычайную силу английским протекционистам, которые стремятся уничтожить или, по крайней мере, понизить пошлины внутри мировой британской империи, чтобы тем решительнее воздвигнуть их на ее внешних границах. Священным традициям Англии, как и многому другому, приходит конец.
Если война заставила английскую систему волонтариата капитулировать перед принципом всеобщей воинской повинности, то последствия войны могут оказаться смертельными для системы свободной торговли. Переход Англии к общеимперскому протекционизму, что предполагает, как мы уже сказали, преодоление таможенной автономии колоний, несомненно облегчил бы экономическое объединение союзников на империалистических основах, т.-е. с общим боевым тарифом против Германии.
Инициаторы экономического единения – и в центральных империях и в среде союзников – особенно энергично настаивают на том, чтоб конкретная программа соглашения была выработана и принята до заключения мира: они совершенно справедливо считают, что, как только закончится война и необходимость координации военных, финансовых и военно-промышленных сил перестанет висеть над головами союзников, как Дамоклов меч, частные интересы отдельных капиталистических клик поставят на пути экономического соглашения совершенно непреодолимые препятствия. Куй железо, пока горячо! Это относится к обеим группировкам, но особенно к Четверному Согласию, где нет того подавляющего перевеса одной страны над остальными, как в германо-австро-балканской группировке.
Все эти планы и перспективы, до реализации которых, особенно у союзников, остается еще немалый путь, ясно свидетельствуют об одном: как бы ни закончились военные операции, Европа будет после заключения мира выглядеть во всех отношениях иначе, чем она выглядела до войны. Эпоха национальных государств завершена. Капитализм сделал попытку вырваться из них путем империалистической войны, и уже теперь, под грохот пушек, не давших того, что обещали, он замышляет попытки других полу-решений того вопроса, который стоит пред человечеством как вопрос всего экономического развития и всей нашей культуры.
Эти подготовляющиеся на экономической арене новообразования имеют для судеб Европы не меньшее значение, чем вопросы об аннексиях и национальных правах. Международная социал-демократия должна иметь свой ответ на новые проблемы, подготовленные экономическим развитием и для всех обнаруженные войной. Их перспективам должны быть противопоставлены наши перспективы.
«Наше Слово» N 20, 25 января 1916 г.
«В нечеловеческих муках рождается новый, 1915 год и умирает старый, 1914 год», – такими словами начиналась новогодняя статья «Голоса» год тому назад. Эти же слова можно бы повторить и сейчас. Более того, их следовало бы десятикратно усилить. С уверенностью можно сказать, что если бы 1 января 1915 года человечеству показали, как оно будет выглядеть через год, оно не выдержало бы этой картины и конвульсивным движением ужаса и возмущения сбросило бы с своих окровавленных плеч нынешние правящие классы, ища в стихийном порыве примирения и объединения европейских народов. Но удары и унижения ложились на него день за днем, а правящие, не теряя ни на час своего классового самообладания, продолжали петь в уши непрерывно распинаемым народам свою «эйапопею», колыбельную песню одураченных масс, мелодию лжи и рабства, – и так в кошмарном полусне и реальных муках вступают народы Европы, и не одной Европы, в 1916 год.
Самоуверенность правящих меньше всего находит опору в самом положении дел на театрах войны. Наоборот: трудно было бы по произволу построить военную ситуацию, более безнадежную и по своим возможным последствиям более грозную для всех участников!
Несомненно, что затяжные военные операции нынешнего года еще более ярко, чем вступительные действия начала войны, обнаружили огромную силу немецкой индустрии и немецкой «организации». Тем не менее до решающих побед немцам сейчас почти так же далеко, как было в начале войны. Выполнением гигантского стратегического плана, который им одним был под силу, они пробили себе к концу года на юго-востоке выход из своего центрально-европейского военного лагеря и тем фактически прорвали английскую блокаду. Но чтоб использовать полностью этот несомненный успех, который дипломатически был на три четверти подготовлен на Балканах «царьградскими» планами русской дипломатии; чтобы нанести решающий удар английскому владычеству в Египте, на Суэцком канале и в Индии, нужны новые многомесячные операции на юго-востоке, в течение которых Германия обречена по-прежнему выдерживать всю тяжесть обоих главных фронтов: русского и особенно французского. В результате положение оказывается для нее не менее критическим и угрожающим, чем для ее врагов.
В какой же мере истекший год позволяет надеяться на такое вмешательство?
Тов. Ферчайльд выражает надежду – или, скорее, пожелание – что наступающий год станет временем восстания пролетариата против капиталистического общества. С другой стороны, тов. ф. Р-н, сопоставляя мысленно то, что есть, с тем, что должно бы быть, приходит к выводам, которые являются крайне пессимистическими. Рабочие массы хотят быть обманутыми, хотят быть преданными! – восклицает он с негодованием. На самом деле такой вывод только в известных пределах может быть оправдан опытом истекшего года.
Сила национализма, как и субъективное могущество нынешнего государства, т.-е. его могущество «в сердцах», сказались со всей яркостью – и в полной обнаженности – в тот момент, когда само национальное государство обнаружилось как чудовищный тормоз исторического развития. Национализм, идеи и чувства, отражающие эпоху сложения, роста и всесилия государственной буржуазной нации, мобилизованы с невероятной силой – кем? империализмом, который является по существу своих тенденций и методов великим сокрушителем национального государства. Тем самым неразложившийся в прошлую эпоху национализм рабочих масс поставлен войной пред величайшим и заведомо непосильным историческим испытанием. Как бы ни закончилась война, она будет прежде всего крушением национализма в экономической жизни народов, как и в борьбе пролетариата. И так как это крушение произойдет в пламени и дыму войны, после великого напряжения национальных иллюзий, то оно чревато глубочайшими социальными потрясениями. Угрюмое, пока еще, правда, выжидательное недовольство рабочих масс есть несомненный факт уже сейчас, а волнения и демонстрации хозяек и матерей являются яркими предвестниками больших событий того типа, от которых давно успела отвыкнуть старая Европа.
Да, народы сделали с своей стороны все, для того чтобы быть обманутыми. Но великий обман делает с своей стороны все, чтобы подготовить великий реванш.
Для России истекший год – после бурных военных успехов и ликований его первых месяцев – был годом поражения. Планы захвата Галиции, Буковины, в перспективе также Венгрии, овладения Константинополем и проливами свелись на деле к очищению не только временно оккупированной Галиции, но также Царства Польского и Прибалтийского края. Поражения породили непосредственно два факта: колебания в правительственных сферах, приведшие к частичному обновлению правящего персонала «либералами» конюшенного ведомства, и сплочение патриотически-обновительного блока от националистов до социал-патриотов. Блок, рассчитанный на безболезненное «возрождение» страны под знаменем «национальной обороны», на самом деле послужил непосредственному упрочению растерявшейся власти.
Как только на верху стало ясно, что вся «тактика» блока, от Гурко[229] до Плеханова, подчинена верховному завету неприкосновенности государственной организации, как аппарата «национальной обороны», монархия сразу почувствовала, что в лице связанного с нею круговой империалистической порукой блока она имеет лучшую для данного момента защиту против революционных посягательств. Выровняв свои бюрократические ряды, монархия устранила Думу,[230] призвала к власти Хвостова и закончила свой политический год съездом правых, показав буржуазной нации, что именно политика империализма создает условия сохранения диктатуры объединенного дворянства.
Одновременно с этим взамен надежд и провинций, утерянных на западной границе, открылись – при прямом подталкивании все той же либеральной буржуазии – «завоевания» на персидском Востоке.
Вне блока, как фактор тревоги, оставался рабочий класс. Последние месяцы года стали поэтому временем небывалого в нашей недолгой политической истории натиска буржуазной нации на революционный пролетариат. В качестве политических агентов империалистической нации выступили социал-патриоты. Борьба сосредоточилась на том, чтобы вогнать заложников пролетариата в учреждения национальной обороны. Авангард пролетариата дал решительный отпор. Но год закончился позором гвоздевщины[231] – открытого союза социал-патриотизма, либеральной фальсификации и полицейского насилия.
Обязанностью социал-демократии остается по-прежнему очищение ее рядов от социал-патриотического разврата и сплочение ее авангарда в революционный отряд, способный грудью встретить испытания надвигающейся эпохи великих бурь и потрясений.
«Наше Слово» N 1, 1 января 1916 г.
По поводу происходившего недавно в Лозанне конгресса мелких и угнетенных национальностей во французскую прессу не проникло почти никаких вестей. Если принять во внимание, что союзники борются именно за «принципы национальностей» – об этом г. Сазонов снова напомнил американцам, дабы не забывали, – то на первый взгляд такое невнимание к лозаннскому конгрессу могло бы показаться непонятным. Но на самом деле… на самом деле оно слишком понятно.
Тех, однако, которые захотели бы упорствовать в непонимании или невнимании, следует сейчас ткнуть носом в свежий номер «L'Eclair». Эта странная газета, сочетающая заботу о невесомейших догматах католицизма с обслуживанием прогрессивных стремлений французской промышленности, – и то и другое не платонически, – дает время от времени место сообщениям и статьям, которые поражают, главным образом, тем, что из них торчит угол подлинной правды.
Прежде всего оказалось – какая неожиданность для проживающего неподалеку от Лозанны Плеханова! – обнаружилось, что на конгрессе угнетенных народов «среди 23 национальностей были представители почти всех инородцев (allogeies) России: финны, литовцы, латыши, поляки, украинцы, грузины и т. д. (Автор, очевидно, из союзной тактичности обрывает перечень.) Были также представители ирландцев, албанцев, египтян, тунисцев. Был даже представитель евреев, рассматриваемых как национальность, г. Аберсон».
По поводу принятых на конгрессе резолюций, признающих за каждой национальностью право на самоопределение, «L'Eclair» чистосердечно замечает:
"Трудность практического осуществления этой программы состоит в том, что каждый охотно признает освобождение инородцев у своего врага, но не своих собственных и не у своих союзников.
«В лагере союзников, например, требуют освобождения не-немецких народностей, подчиненных Германии и Австрии, или не-турецких народностей, подчиненных Турции, но хотели бы предоставить России возможность по собственному усмотрению располагать своими инородцами».
В той атмосфере обязательной лжи, какою мы дышим два года, даже эти, не бог весть какие новые или смелые мысли, пропечатанные в «большой» французской газете, действуют в некотором роде освежающе на душу. И подумать только, что находятся русские социалисты, русские революционеры, русские эмигранты, которые пред лицом конгресса в Лозанне, куда киргиз прибыл жаловаться на царский гнет, продолжают подпевать г. Сазонову насчет освободительных задач, преследуемых в этой войне Россией. Никто не требует от этих людей интернационализма, – но если б они были просто честными демократами-патриотами, они должны были бы сгореть со стыда!
Правда, у них для отвода стыдливости имеется всегда в запасе ссылка на союзников. Россия, конечно, деспотическая страна, но с помощью «западных демократий» она – через победу – совершит все те внутренние и внешние чудеса, к каким Германия должна прийти – через поражение.
Как же обстоит дело с союзниками? Оставим сейчас в покое Дальний Восток, где Россия в союзе с Японией собирается в ближайшие десятилетия осуществлять «принцип национальностей» на спине Китая. Время ли думать о полумиллиарде китайцев, когда Плеханов с Куропаткиным[232] призваны освобождать Шлезвиг-Голштинию! Ограничимся «западными демократиями». Но и здесь не будем поднимать ирландского вопроса, ибо, как известно, великодушная Англия осуществляет сейчас в Дублине гомруль. Правда, О'Коннели[233] и другие повешенные и растрелянные повстанцы не смогут воспользоваться ирландским парламентом, так как ими самими сейчас пользуется подземный парламент червей. Но оставим Ирландию. Оставим вообще Великобританию. Как обстоит дело с Францией?
«Для колониальных держав, как Франция или Англия, – говорит „L'Eclair“, – вопрос о „туземцах“, который также разбирался в Лозанне, представляет особенный интерес».
Резолюция лозаннской конференции не хочет признавать разделения рас на «низшие» и «высшие», а в этом и состоит философия колониального господства, поскольку последнее вообще нуждается в философии. «L'Eclair» по этому поводу призывает колониальные «демократии» к справедливости и… осторожности, тут же отмечая «с удовлетворением» внесенный депутатом Доази – в дни лозаннского конгресса – законопроект, силою которого алжирцам должно быть предоставлено «серьезное» представительство в тех учреждениях, которые обсуждают их интересы. Это бесспорно очень утешительно. Но дело в том, что одновременно – т.-е. почти во время заседаний лозаннского конгресса – на Дальнем Востоке происходили во французском Индо-Китае события значительно менее благоприятные под углом зрения «национального принципа». В Аннаме, состоящем с 1884 года под французским «протекторатом», т.-е. являющемся на самом деле французской колонией, произошло форменное восстание под знаменем национальной независимости. Французской прессе разрешили писать об этом лишь через несколько недель после события, но патриотическая и благомыслящая пресса не воспользовалась разрешением. Разумеется, «L'Humanite», – этот орган ханжества, лицемерия и лжи, – не заикнулась ни словом о событии, кровным образом связанным с судьбою 5 1/2 миллионов аннамитов. И если мы имеем сейчас «цензурную возможность» сообщить читателям хоть скудные данные об аннамском восстании, то опять-таки благодаря тому же реакционному органу «L'Eclair».
Молодой император Аннама, Дуй-Тан, являющийся по существу лишь туземно-монархическим орнаментом на фронтоне колониального господства республики, вошел в сношения с национально-революционной организацией своих «подданных», бежал, по соглашению с ними, из своего дворца в село, откуда обратился к народу с революционным воззванием, провозглашающим независимость Аннама. Но власти третьей республики оказались на высоте. Мятежник был пойман, привезен обратно в «свою» столицу Гюэ, низложен и заперт в крепость, где он сейчас имеет достаточно долгий досуг не только для того, чтобы выучить наизусть «Декларацию прав», но и для того, чтобы прочитать полный комплект «L'Humanite» за время войны (если, конечно, низложенному императору будет разрешено в тюрьме чтение газет).
«В этих далеких странах – берем для образца цитату из „Revue Hebdomadaire“, чтобы показать дистанцию между действительностью и казенной идеологией – в этих далеких странах народная душа трепещет за одно с душою французского народа, на этом Дальнем Востоке, который казался (!) почти враждебным нам, мы видим трогательную картину того, как тысячи бонз возносят молитвы Будде за победу нашего оружия» и пр. и пр. Это писалось осенью прошлого года… И через месяц, примерно, когда дальне-восточный «император», устраивавший недавно сборы в день пушки «75» – об этом тоже недавно писалось с умилением – будет доедать свой тридцатый арестантский паек; а во Франции о восстании позабудут и те немногие, которые узнали о нем, – патриотические и социал-патриотические перья снова станут писать умиленно о «трепете» аннамитской души. Мало того. Каждый раз, когда Реноделю на улицах Парижа будут попадаться на глаза привезенные сюда индокитайские солдаты, он напомнит рабочим Франции, что республика приобщает и меньших аннамитских братьев к великой борьбе за принцип национальностей.
Париж.
«Наше Слово» N 162, 13 июля 1916 г.
Европа вступила в третий год войны.
Французские газеты констатируют пониженный тон немецкой прессы; – немудрено! Ни на одном из фронтов центральный блок не разрешил своей задачи. Но военный обозреватель «Le Bonnet Rouge»,[234] которому нельзя отказать в стремлении по возможности трезво оценивать военные операции, с полным основанием констатирует, что и в казенно-успокоительных статьях официозной французской прессы по поводу второй годовщины войны слышится другой тон. И сам Густав Эрве, главным предметом торговли которого является «коренастый оптимизм» (l'optimisme robuste), счел необходимым напомнить, что в Германии имеется 69 миллионов населения против 39 миллионов во Франции, и что призыв каждой новой возрастной категории в Германии должен давать около полумиллиона душ против двухсот тысяч во Франции. Если судьба англо-французского наступления в течение июля снова опрокинула расчеты простаков и пророчества шарлатанов насчет сокрушительной развязки, то выразительные цифры Эрве вносят необходимые поправки в пассивную теорию истощения немецкого человеческого материала. Разумеется, человеческий резерв России и Англии дает военным критикам Согласия необходимую поправку на оптимизм. Но этому противостоит неоспоримое промышленно-техническое превосходство Германии.
Недостаток жизненных припасов в Германии есть несомненный факт, находящий свое отражение во все расширяющейся регламентации потребления. Но именно эта регламентация, с ее скаредными порциями, гарантирует Германию от всяких неожиданностей с этой стороны. А в то же время мы видим, как в России, несметность естественных богатств которой должна бы служить залогом победы, десятки городов переходят к карточной системе, которая имеет все недостатки германской, но ни одного из ее достоинств.
"Не нужно быть фанфароном и отъявленным оптимистом, – так говорил г. Рибо[235] ранней весною этого года, – чтобы увидеть близость мира". После произнесения этих слов министром финансов прошло свыше четырех месяцев, – и сейчас официозный «Temps» говорит в «юбилейной» статье о том французском мире, который будет заключен в 1917 году. Таким образом, мы имеем перед собою официозное признание неизбежной новой зимней кампании.
В Германии затяжная безвыходность войны привела не к парламентской концентрации виновников, а наоборот, к обострению трений в их среде. Напряженная борьба вокруг вопроса об аннексиях является здесь несомненным отражением страха правящих вернуться домой с пустыми руками. Многие официозные статьи германской прессы можно бы без затруднений перевести на французский язык – и обратно.
Могущество капиталистического государства в начале войны и во весь первый ее период не только политически подчинило себе широкие социалистические круги, но и поразило бесплодным пессимизмом другие элементы, формально не перешедшие на сторону классовых врагов. Тот аппарат, который должен давать выражение оппозиции пролетариата – социалистические партии и профессиональные союзы – находится повсюду в состоянии полного распада. Но именно этот распад является до поры до времени свидетельством и выражением глубокого внутреннего процесса в массах. Были ли за этот второй год примеры того, чтобы рабочие организации или их верхи переходили с социалистической позиции на социал-патриотическую? Мы таких примеров не знаем. Зато обратный процесс – перехода в оппозицию или полуоппозицию – наблюдается повсюду. До сих пор он имел и на верхах и на низах планомерно «органический» характер. Но если, по Гегелю,[236] во всех такого рода процессах наступает в известный момент «перерыв постепенности» – то, что мы называем катастрофой, – то тем более неизбежно наступление катастрофических взрывов в процессе, совершающемся под непосредственным влиянием наиболее катастрофического из всех явлений – мировой войны.
«Наше Слово» N 179, 4 августа 1916 г.
Итоговая статья нашей газеты «Два года» («Наше Слово» N 179) уже одним видом своим иллюстрирует положение, какое сложилось после двух лет войны. По тем немногим фразам, которые капризный дух цензуры оставил нетронутыми, читатели могли видеть, что в статье речь шла, во-первых, о военных итогах двух лет, во-вторых, о внутреннем положении в воюющих странах. И вывод, прийти к которому не могла запретить читателям цензура, гласит, что о военных итогах двух лет нельзя говорить с минимальной свободой – именно ввиду «внутреннего положения в воюющих странах».
Гораздо свободнее, как оказывается, можно говорить об идейных итогах войны или, точнее, о судьбе тех идей, иероглифы которых украшали в первую эпоху военные знамена. По крайней мере, реакционная, в частности, монархическая пресса Франции пользуется на этот счет достаточной свободой.
Г-н Жак Бэнвиль, молодой дипломат из роялистской «Action Francaise», которому, по сообщению этой газеты, давалась несколько месяцев тому назад какая-то неофициально-дипломатическая миссия в Россию, подвергает поучительной перекличке «идейные» лозунги войны.
"В эту вторую годовщину мы можем констатировать, что опыт произвел отбор в среде идей. Некоторое количество среди них он отбросил, и они умерли естественной смертью. Так, еще шесть месяцев тому назад г. Ллойд-Джордж говорил: «Эта война для нас – война демократии». Конечно, если отвлечься от Николая II, Георга V,[237] Альберта I,[238] Виктора-Эммануила III[239] и еще нескольких коронованных голов, то эту мысль можно поддерживать. Но здравый смысл народов и суд истории готовы ответить: «Если демократия таким образом делает войну, никто не принесет ей своих поздравлений, ибо, имея за себя коалицию из трех великих держав и из более чем трехсот миллионов человек, она не сумела еще разбить коалицию, состоящую только из двух первоклассных государств и не более 150 миллионов человеческих существ».
«Все меньше и меньше говорят, – продолжает наш автор, – об этой „войне демократии“. Понемногу она исчезает из словаря, и это несомненный прогресс… Вместе со многими другими вещами, демократия, понимаемая, как руководящий принцип этой войны, которую она вынуждена претерпеть, оказалась поглощенной минотавром». Незачем подробнее напоминать о том, как это чудовище пожирало одну демократическую гарантию за другой: сейчас оно растирает стальными зубами последние остатки права убежища. «Мы видели, равным образом, – продолжает Бэнвиль, – как выходили из употребления другие формулы, которыми раньше злоупотребляли по обеим сторонам канала. Возьмем для примера часто повторявшееся выражение: вести войну с прусским милитаризмом, – что это должно было означать? „Unsinn!“ (бессмыслица) отвечали немцы, которые не были неправы. Но зато мы очень хорошо знаем, что такое Пруссия. Мы можем очень точно определить, а если судьба оружия позволит, то и разрушить прусское государство и германскую империю… Разрушить прусский милитаризм это значит пытаться птице насыпать соли на хвост, – союзники могут долго гоняться за этой целью». Иное дело – расчленение Германии. Эта задача может, разумеется, оказаться в данное время недостижимой по соотношению военных сил, но это, по крайней мере, реальная, а не фантастическая задача…
«Третья глава в этих итогах, – продолжает Бэнвиль, – принцип национальностей, отступает на задний план. Политика относилась уже и раньше к нему с недоверием, политическое красноречие теперь отворачивается от него. Все заметили опасность этого обоюдоострого оружия, пагубного наследия другого века»…
Бэнвиль не останавливается и на этом. "Пришлось, – говорит он, – отказаться и еще от одной идеи, от очень опасного заблуждения, также родом из другого века, той идеи, которая воодушевляла людей 1792 г.,[240] стала иллюзией XIX столетия, вплоть до сурового пробуждения 1870 г.; которая снова появилась на мгновение в начале войны 1914 г., чтобы сейчас же пасть под ударами действительности. Никто не верит более в идею войны для пропаганды. Никто не воображает более, что враг примет из наших рук дар бессмертных принципов. Это тоже отживший «революционный романтизм» (выражение г. Бриана). Даже немецкие социалисты наиболее радикальной тенденции, – говорит Бэнвиль, – как «Leipziger Volkszeitung»[241] ответили, что они не хотят «свободы, принесенной на конце штыков». Нужно и по этой мечте возложить на себя траур".
Критическая позиция, какую занимает роялистский публицист, вооружает его несомненной проницательностью, – в тех пределах, по крайней мере, в каких это совместимо с политическими интересами его партии. Ко второй годовщине войны никто из официозно-республиканских социал-патриотических политиков не вспомнил о «судьбе идей». Эти последние выполнили свою роль: для одних они были орудием обмана, для других – средством успокоения собственной совести в наиболее критический период. Но теперь дело сделано, позиции заняты, и приходится нести на спине ношу последствий. Иллюзорные идеи не нужны более, – и те, которые их сеяли, пытаются теперь отделаться от них молча. Но реакция, не только роялистская – не хочет и не допустит этого. Ей важно показать, что там, где были идеи, осталось пустое место, которое должно быть заполнено – религией, авторитетом, традицией. Нельзя бороться с реакцией, противопоставляя ей пустое место или выветрившееся вольтерьянское зубоскальство, как «Bonnet Rouge», Сикст-Кенены[242] и пр. и пр. Вожделениям черной реакции, как и питающему ее идейному пустому месту правящих, должны быть противопоставлены те идеи, которые снова подтверждены всем опытом двух лет, – идеи революционного социализма.
«Наше Слово» N 181, 6 августа 1916 г.
Пацифизм характеризуется, вообще говоря, стремлением создать «гарантии» против войн. Буржуазный пацифизм, вытекающий не только из идеологических предрассудков, но и из материальных интересов известных кругов буржуазии, хочет установить на капиталистических основах, которых он не отвергает, международные правовые нормы (правила, установления), которые обеспечивали бы долгий, если не вечный мир. Социалистический пацифизм «в принципе», разумеется, признает, что основной причиной войн являются капиталистические противоречия, но считает, что впредь до наступления социализма, которое в сознании оппортунистов отодвигается всегда в туманную даль, необходимо и возможно «упорядочить» международные отношения путем установления международного третейского суда, ограничения и международного регулирования вооружений и пр. и пр. Социал-пацифистская программа, как и программа буржуазного пацифизма, ставит своей задачей гармонизацию, упорядочение, регулирование международных отношений в эпоху, когда выросшие из капиталистического развития империалистические антагонизмы непреодолимо возрастают и будут возрастать, доколе существует капиталистическая форма хозяйства. Социал-пацифизм, следовательно, глубоко утопичен. Серьезные буржуазные писатели и политики, когда они пишут для своего круга, а не для «народного» потребления, дают нередко убийственные аргументы против пацифистских идей и лозунгов, ставших главным политическим орудием социал-патриотизма, – особенно французского, – как марки Реноделя, так и марки Лонге.
В английском журнале «Nineteenth Century»[243] лорд Кромер напечатал на тему о «последней войне» и «долгом мире» в высшей степени интересную статью, которая, судя по изложению ее во французской газете «L'Eclair», дает чрезвычайно ценные аргументы в пользу… кинтальской резолюции, категорически отвергающей, как известно, пацифистские лозунги.
Прежде всего, лорд Кромер совершенно правильно констатирует, что программы вечного мира возникали не раз в эпохи великих войн. "Так, эта идея была широко распространена, когда, после битвы у Ватерлоо, Европа свергла иго Наполеона,[244] – его падение возвещало, казалось, наступление царства всеобщего мира". Как теперь нам обещают всеобщий мир – после «разрушения» прусского милитаризма…
В одном, как и в другом лагере утверждают, что нужно идти «до конца» – именно для обеспечения мира: нужно сразить противника, обуздать его или обескровить, дабы помешать ему в близком времени начать новую войну: «нужно избавить наших сыновей от тех страданий, какие переносим мы». Эта идея также не нова. В своей книге «Чтобы покончить с Германией» г. М. Прива приводит, в качестве эпиграфа, заявление Комитета Общественного Спасения в 1794 г.: «Франции не перемирие нужно, но мир, который положил бы конец войнам, обеспечивая за республикой ее естественные границы». Сейчас, когда «Temps», помимо Эльзас-Лотарингии, выдвинул требование «естественных границ» (левый берег Рейна), официоз республики тоже прикрывается идеей «мира, который положил бы конец войнам». Народы, к несчастью, плохо знают свою историю, и поэтому они так плачевно делают ее. Но лорд Кромер достаточно хорошо знает исторические прецеденты, и это не позволяет ему питать доверие к новейшим перепевам старой лжи.
Английскими пацифистами, в частности International Defence League[245] (Международной лигой защиты), разработано было за последнее время немало проектов, имеющих целью положить конец войнам. В основе этих проектов всегда лежит идея третейского суда, или верховного «совета наций», решения которого должны пользоваться обязательной силой. Но как обеспечить ее? Одни предлагают предоставить в распоряжение третейского суда «интернациональную» армию и такой же флот, чтобы силой обеспечивать соблюдение международных постановлений. Другие же более скромно предоставляют по-прежнему каждой нации ее национальную армию – «под условием», чтоб эта армия употреблялась только против нарушителей международного права и постановлений третейского суда. Таким образом, для обеспечения вечного мира нужны будут, как видим, время от времени… «справедливые» войны.
Международная военная сила, говорит Кромер, созданная, как орудие принудительного выполнения постановлений третейского суда, должна необходимо повлечь за собою уменьшение или полное упразднение национальных армий. «Но Англия – заявляет наш автор – никогда не согласится ослабить свой флот, в котором она видит свою главную защиту», т.-е. защиту своего империалистического господства над морями и колониями. Если так рассуждает Англия о флоте, то было бы трудно ожидать – говорит «L'Eclair», – чтоб континентальные державы иначе рассуждали о своих армиях. Далее. Каков будет состав третейского суда? Неужели все страны будут иметь в нем равное право голоса? Кромер уверен, что могущественная Англия никогда не согласится на это. Можно ли предполагать, что судьи, делегированные Англией, постановят приговор против Англии? А если Англия откажется выполнять постановления третейского суда: можно ли думать, что английские солдаты в составе интернациональной армии будут с оружием в руках принуждать свою собственную страну к подчинению? Кромер сомневается в этом. И в обоснование своих сомнений он приводит очень яркий исторический пример: войну Англии с бурами. Весьма вероятно, говорит он, что третейский суд признал бы в этом случае Англию неправой. Но Англия вероятнее всего… не признала бы третейского суда.
Какими критериями должен был бы руководствоваться третейский суд, если б его удалось установить? Критериями обороны и нападения? Реалистический буржуазный писатель начисто отвергает этот принцип, достойный нотариуса, а не политика. Священный Союз,[246] напоминает он, создал свои «гарантии мира», основанные на порабощении народов. Можно ли было считать этот порядок неприкосновенным? В 1859 – 1860 г. г. итальянцы сознательно вызвали войну с угнетательницей-Австрией: значит ли это, что «право» было на стороне Габсбургов? В 1912 году балканские страны напали на Турцию. Значит ли это, что «право» было на стороне империи османов? Нет, заключает Кромер, мы знаем войны наступательные с начала до конца и в то же время освободительные, т.-е. исторически прогрессивные. Но если так, то всякое правительство, открывая наступление, может провозгласить свою войну освободительной? «Здесь именно и заключается почти неразрешимая трудность», – меланхолически свидетельствует «L'Eclair».
Можно было бы, правда, возразить английскому лорду, что в будущих войнах, как и в нынешней, все главные участники явятся представителями одного и того же принципа; что, стало быть, о «справедливых», т.-е. исторически-прогрессивных войнах теперь вообще говорить не приходится. На этих столбцах мы не раз выясняли, что борьба за мировое положение капиталистических наций есть основной «принцип», которому подчиняется теперь целиком как международная политика капиталистических государств, так и их внутренний режим. Возможны, правда, на первый взгляд «справедливые» войны угнетенных, колониальных и полуколониальных стран против угнетающих их империалистических государств. Но при нынешних мировых отношениях и группировках сил ни одна колония, ни одна угнетенная нация не может вести освободительной войны, не опираясь на какую-либо империалистическую державу или не играя роли орудия в ее руках. Никакого самостоятельного значения «национальные» войны отсталых народов больше иметь не могут. Но это совершенное капиталистической историей упрощение дела, приведение международной политики и вырастающих из нее войн к одному империалистическому знаменателю, нисколько не облегчает задачи создания гарантий мира на основах капитализма. Объявить нынешние границы, или те, которые проложит война, неприкосновенными – нетрудно: это уже делалось в истории не раз. Никакие трактаты и никакие третейские суды не приостановят, однако, роста производительных сил, их натиска на рамки национального государства и стремления этого последнего расширить арену эксплуатации национального капитала при помощи милитаризма. Полная невозможность заморозить раз навсегда, или хотя бы надолго, мировое соотношение капиталистических сил обрекает пацифистские планы и лозунги на совершенное бессилие.
«И вот почему, ознакомившись с полемикой между лордом Кромером и английскими пацифистами, – заключает „L'Eclair“, – вы начинаете испытывать опасение, не прав ли благородный лорд, который в предложенных пацифистами системах видит одни химеры».
В заключение мы считаем полезным воспроизвести из кинтальской резолюции[247] те места, которые посвящены критике пацифизма и которые г. Ренодель с таким негодованием цитировал на последнем Национальном Совете, как свидетельство полной нравственной закоснелости циммервальдцев.
"Планы устранить военную опасность посредством всеобщего ограничения вооружений и обязательного арбитража являются утопией. Они предполагают заранее всеми признанное право, некую вещественную силу, возвышающуюся над противоположными интересами государств. Такого права, такой силы нет, и капитализм со своей тенденцией обострять противоречия между буржуазиями разных народов или их коалициями не допустит создания такого права и такой силы.
"Из этих соображений рабочие должны отвергнуть утопические требования буржуазного или социалистического пацифизма. Пацифисты порождают на место старых иллюзий новые и пытаются поставить пролетариат на службу этим иллюзиям, которые в конечном счете вводят в заблуждение массы, отклоняют их от революционной классовой борьбы и благоприятствуют политической игре под лозунгам «jusqu'au bout» (до конца).
«Если на почве капиталистического общества нет никакой возможности установить длительный мир, то социализм создает его предпосылки. Социализм, который уничтожает капиталистическую частную собственность, устраняет одновременно с обездолением господствующими классами народных масс и с национальным угнетением также и причины войн. Поэтому борьба за длительный мир может заключаться только в борьбе за осуществление социализма».
«Наше Слово» NN 201, 202. 1, 2 сентября 1916 г.
На войне, как и в революции: чем дольше затягиваются события, чем большие массы они вовлекают и чем глубже захватывают их, – тем больше отодвигаются назад второстепенные причины и личные влияния, тем ярче выступают наружу основные пружины совершающегося.
Война открылась циклопическим натиском германских армий на Бельгию и Люксембург. В отклике, порожденном разгромом маленькой страны, наряду с фальшивым и корыстным негодованием правящих классов противного лагеря, слышалось и неподдельное возмущение народных масс, которых мало задевала судьба священного международного трактата, но симпатии которых были привлечены судьбою маленького народа, громимого только потому, что он оказался между двумя воюющими гигантами.
В тот начальный момент войны участь Бельгии привлекала внимание и сочувствие исключительностью трагизма. Но двадцать пять месяцев военных операций показали, что бельгийский эпизод был только первым шагом на пути разрешения основной задачи этой войны: подчинения слабых сильным.
На область международных отношений капитализм перенес те же методы, какими он «регулирует» внутреннюю хозяйственную жизнь отдельных наций. Путь конкуренции есть путь систематического крушения мелких и средних предприятий и торжества крупного капитала. Мировое соперничество капиталистических сил означает систематическое подчинение мелких, средних и отсталых наций крупным и крупнейшим капиталистическим державам. Когда два крупных капиталистических предприятия открывают друг против друга борьбу при помощи понижения цен на свои продукты, то первым результатом их столкновения на рынке является гибель на территории их влияния всех мелких капиталистических созданьиц той же отрасли производства. Борьба крупных предприятий между собою, приводит ли она в результате к решительной победе одного из них, к размежеванию сфер эксплуатации между ними или к объединению их в трест – попутно все равно сметает с пути слабые предприятия с узким финансовым базисом и отсталой техникой. То же самое в междугосударственных отношениях. Чем выше становится капиталистическая техника, чем большую роль играет финансовый капитал, чем более высокие требования предъявляет милитаризм, тем в большую зависимость попадают мелкие государства от великих держав. Этот процесс, составляющий необходимую составную часть в механике империализма, непрерывно совершался и в мирное время, – через посредство государственных займов, железнодорожных и иных концессий, военно-дипломатических соглашений и пр. Война обнажила и ускорила этот процесс, введя в него фактор открытого насилия. Здесь опять-таки, естественно, устанавливается аналогия между экономическими явлениями внутри нации, с одной стороны, и междугосударственными отношениями – с другой. Порождаемые войной дезорганизация хозяйственной жизни, напряжение кредита, отлив рабочих рук, оккупация целых областей и пр. сметают, точно метлой, мелко– и среднебуржуазные классы населения, сосредоточивая в руках капиталистических верхов небывалое ранее могущество. С такой же безжалостностью война разрушает последние остатки «независимости» мелких государств, – совершенно независимо от того, каков будет исход военного состояния между двумя основными лагерями.
Бельгия сейчас стонет под гнетом немецкой солдатчины. Но это только внешнее кроваво-драматическое выражение крушения ее независимости. «Освобождение» Бельгии не стоит как самостоятельная задача. В дальнейшем ходе войны, как и после нее, Бельгия войдет составной и подчиненной частицей в великую игру капиталистических гигантов.
Точно то же приходится сказать о Сербии, национальная энергия которой послужила гирькой на мировых империалистических весах, колебания которых в ту или другую сторону меньше всего зависят от самостоятельных интересов Сербии.
Центральные империи вовлекли в орбиту Турции и Болгарию. Останутся ли эти две страны юго-восточными органами средне-европейского, австро-германского империалистического блока, или превратятся в разменную монету при подведении счетов, война во всяком случае дописывает последнюю главу в истории их самостоятельности.
Отчетливее всего, уже в нынешней стадии войны, ликвидирована независимость Персии, с которой в принципе покончило англо-русское соглашение 1907 г.[248]
Румыния и Греция на днях только показали нам, какую скромную «свободу» выбора предоставляет борьба империалистических трестов мелким государственным фирмам. Румыния предпочла жест свободного избрания, поднимая шлюзы своего государственного нейтралитета. Греция с пассивным упорством стремилась оставаться у себя дома. Как бы для того, чтобы нагляднее обнаружить всю тщету «нейтралистской» борьбы за самосохранение, вся европейская война, в лице болгарских, турецких, французских, английских, русских и итальянских войск, перенеслась на греческую территорию. Свобода выбора распространяется в лучшем случае на форму самоликвидации. В конечном счете Румыния, как и Греция подведут один и тот же итог.
На другом конце Европы маленькая Португалия сочла несколько месяцев тому назад нужным вмешаться в войну на стороне союзников. Ее решение могло бы казаться парадоксальным, если бы в вопросе о вмешательстве в свалку у Португалии, состоящей под английским протекторатом, было много больше свободы, чем у Тверской губернии, или чем у Ирландии.
Капиталистические верхи Голландии и трех Скандинавских стран загребают, благодаря войне, горы золота. Но тем ярче ощущают четыре нейтральные государства европейского северо-запада всю призрачность своего «суверенитета», который, если ему и удастся пережить войну, подвергнется великодержавному «учету» в условиях мира. Уже и сейчас Дания переживает глубокий внутренний кризис только потому, что Соединенным Штатам нужны ее Антильские острова.
Государственная самостоятельность Швейцарии раскрыла все свое содержание в принудительной регламентации ее ввоза и вывоза, и уполномоченные маленькой федеративной республики, обивающие, с шапкой в руке, пороги обоих воюющих лагерей, могут составить себе ясное представление о том, что означают суверенитет и нейтралитет нации, которая не может поставить на ноги несколько миллионов штыков.
Если война, благодаря умножению своих фронтов и числа участников, превратилась в уравнение со многими неизвестными, исключающее для любого из правительств возможность формулировать так называемые «цели войны», то мелкие государства имеют то весьма, впрочем, условное преимущество, что их историческая судьба может считаться заранее предопределенной. Какой бы из лагерей ни одержал победу и каков бы ни был размах этой победы, возврата назад………………… {16}уже не может быть.
Совершенно такой же результат будет иметь и третий возможный исход войны, вничью: отсутствие явного перевеса одного из воюющих лагерей над другим только заставит ярче обнаружиться перевес сильных над слабыми внутри каждого из лагерей и перевес их обоих – над «нейтральными» жертвами империализма. Вот почему девиз: «ни победителей, ни побежденных!» (именно девиз, а не военно-политическое предвидение) является недоразумением, вытекающим из великодержавной ограниченности. При осуществлении этой «программы» – . . . . . . . {17} – побежденными все равно окажутся все мелкие и слабые государства: как те, что истекали кровью на полях сражений, так и те, что пробовали укрыться от судьбы в тени своего нейтралитета.
Империализм ставит через эту войну ставку на сильных: им будет принадлежать мир.
«Наше Слово» N 204. 5 сентября 1916 г.
Вот уже тринадцать месяцев, как Европа в огне и крови. И, может быть, самым удивительным феноменом войны является тот именно факт, что она длится тринадцать месяцев и что европейское человечество ее выносит. То поколение европейской интеллигенции, которое возводило в культ тончайшие переживания и демонстрировало в искусстве «обнаженные нервы», сидит сейчас в траншеях вместе с крестьянами и рабочими, мокнет под дождем, загорает дочерна под солнцем, покрывается вшами и – выдерживает. Сколько мрачных пророков скулило нам в уши, что цивилизованное человечество идет к физическому вырождению. А между тем… о, поистине для энергии современного поколения можно бы найти иное, более достойное применение, но не видеть, что именно пружины новой эпохи – машина, электричество, автомобиль, газета, город – пробудили в человечестве небывалую энергию и небывалую выносливость, могут отныне только безнадежные слепцы!
Несомненно, человечество вошло в эту войну более энергичным и отважным, более здоровым, чем когда бы то ни было. Но если таким оно вошло в войну, каким оно выйдет из нее? Какую часть творческой энергии поглотит война? Насколько обессилит и обескровит Европу? Какие изменения внесет в сознание нашего поколения и того, которое незаметно подрастает нам на смену? С какими чувствами, с каким складом сознания вернутся назад из своих окопов те, которые… вернутся? Эти вопросы стоят, как загадки. Пока дело идет о финансах, промышленности, политике, прогноз, по крайней мере, в рамках общих тенденций, еще возможен. Но бесконечно труднее учесть те непосредственные изменения, какие война порождает в сознании современного человечества. А между тем совершенно ясно, что нынешняя катастрофа будет еще в течение лет, десятилетий и столетий излучать из себя кровавые лучи, в свете которых будущие поколения станут рассматривать свою судьбу, как нынешняя Европа до вчерашнего дня чувствовала на себе излучение Великой Французской Революции и наполеоновских войн. А как мелки те отдаленные от нас пятью четвертями столетия события от тех, которые мы теперь «делаем» или переживаем, и особенно тех, которым идем навстречу!
В человеческом сознании есть тенденция к банальности. Оно медленно и неохотно карабкается на вершины колоссальных событий и всегда при этом бессознательно стремится, несмотря на все громкие слова, уменьшить для себя их значение, чтобы тем легче ассимилировать их. Вообще, если что в числе многого другого потерпело в этой войне жесточайший крах, так это мнимоцарственные притязания нашего сознания.
С небывалой еще до сих пор отчетливостью обнаружилось, что человеческая психология представляет собою самую консервативную силу: не великие события вырастают из пружин сознания, а, наоборот, события, возникающие из сочетания, взаимодействия и пересечения больших объективных исторических сил, вынуждают затем нашу косную, ленивую психологию, ковыляя и прихрамывая, приспособляться к ним. Об этом факте, горестном для нашей ставшей второй натурой мании величия, вопит соединенными голосами всех пушек и ружей нынешняя судьба современных культурных наций в целом. Война пришла помимо и против их сознания; она обрушилась на них и подчинила себе не только всю материально-общественную жизнь во всей ее сложности, но и душевные переживания наций, отдельных общественных групп, небольших коллективов и отдельных лиц, чувства и мысли правящих и управляемых, военных корпусов и женских монастырей, рабочих организаций и университетов, матерей и возлюбленных.
Не сознание управляет войной, а война управляет сознанием. Какие изменения внесет она в него?
Наиболее остро ставят нынешние события вопрос о тех перерождениях, которые произошли и происходят в психологии цвета европейских наций, их наиболее жизненных и творческих поколений, которые замкнуты ныне в железные соты полков, дивизий и корпусов и чрез казармы, депо, лагери и траншеи проходят все этапы, приближающие их к средоточию современных событий: к физическому столкновению с врагом, атаке, наступлению, защите, отступлению, чтобы затем часть своих кадров вычеркнуть из книги живых, а другую часть, через врачебные пункты, лазареты и дома для выздоравливающих, возвратить снова в общество в виде слепцов, безруких и безногих калек…
Какие силы внутреннего психологического характера, какие непосредственные переживания толкают эти человеческие массы навстречу самым «нечеловеческим» испытаниям, где нарушается и разрушается все, что считалось ценным или необходимым: здоровье, удобства, гигиена, порядок, привычные житейские отношения, дружеские связи, профессиональные обязанности, наконец незыблемые, казалось, правила морали? Какие новые психологические отражения вызывает, какие изменения вносит этот страшный кровавый беспорядок нашей жизни, который стал ее новым порядком?
Подводить этому на наших глазах совершающемуся процессу итоги, хотя бы и самые общие и приблизительные, сейчас страшно трудно прежде всего потому, что сами мы, т.-е. все те среди нас, которые задаются такими вопросами, являемся не спокойными наблюдателями событий, для которых переживания наций, общественных групп и индивидов являются только сырым материалом, подлежащим научной обработке, – да и где они, научные методы коллективной психологии? – нет, все мы так или иначе, под одним или другим углом зрения, но с ног и до головы захвачены событиями, находимся целиком в их власти и не только судим о них, но собственное наше суждение стремимся немедленно же превратить в маленький фактор этих событий. С другой стороны, и сам этот сырой материал слишком необъятен, слишком разнообразен и никогда не может быть собран в своем подлинно-"сыром" виде. Он всегда превращается по пути, по крайней мере, в полуфабрикат. В грубых чертах современное человечество можно разделить на две неравные части: прямых участников боя и страстно захваченных зрителей его. Между теми и другими имеется узкая прослойка посредников, наблюдателей-профессионалов, военных хроникеров и пр. Прямые участники военных событий меньше всего располагают возможностью оставаться спокойными и объективными повествователями того, что они переживают. Нужна совершенно незаурядная умственная выдержка, высокий уровень психического самообладания, чтобы сознательно закрепить в своей памяти переживания, испытанные в самые острые моменты боя, когда напряженные до последней степени жизненные силы направлены на самое непосредственное самосохранение, и чтобы затем эти переживания, в их неприкосновенном, неприукрашенном виде, предоставить в общее распоряжение. Факт давно установленный: рядовые участники боя, пройдя через несколько встреч, бесед, попыток восстановить в своей памяти то, что с ними произошло, дают не действительную картину того, что было, а новый, несравненно более сложный образ, в котором элементы творчества, фантазии, слухов, догадок, постороннего внушения, наконец, рисовки играют огромную роль.
С другой стороны, профессиональные посредники между армией и страной, военные корреспонденты, дают материал, часто очень живописный и интересный, но в психологическом отношении в большинстве случаев мало надежный. Прежде всего потому, что сами корреспонденты наблюдают совершающееся издалека: дальше фасада корреспондентов, по крайней мере, на французском фронте, совершенно не пускают. Но и в тех случаях, когда им действительно удается в полглаза подглядеть, как «это» делается, на сетчатой оболочке у них запечатлеваются только самые внешние подробности одной случайной частицы того огромного процесса, который называется войной. А между тем явления, которые нас сейчас интересуют, по самой природе своей не могут запечатлеваться на сетчатке, хотя бы и очень чувствительной: это психологические процессы, душевные движения, метаморфозы сознания.
Сами корреспонденты являются не только наблюдателями, меньше всего наблюдателями, чаще всего прямыми противниками объективного наблюдения: они страстные агенты в этой драме, они национальные провода между сражающимися и обществом. Они стремятся выполнять известную политическую функцию: поддерживать на известной высоте самочувствие сражающихся, ободрять собственный народ, терроризовать противника. Их корреспонденции не только в своих суждениях и выводах, но прежде всего в своих фактических отчетах всегда окрашены в определенные цвета. И не только, может быть, не столько в силу сознательного пристрастия, сколько в силу естественного психического отбора, который порождается определенным устремлением внимания и памяти.
Наконец, самый интерес к вопросам психологии войны возник значительно позже интереса к самой войне. Если психология, как мы сказали, сила тяжелая на подъем и всегда отстающая от событий, то нет ничего удивительного в том, что самый интерес к психологии возникает позже интереса к объективным историческим событиям, к их динамике, к их драматизму.
Тем не менее при настойчивости и наличности необходимых предпосылок научного исследования возможно, как показывают некоторые появившиеся уже работы, добиться и сейчас отнюдь не малоценных результатов в области психологии войны. Непосредственные встречи с солдатами и офицерами на месте их действия дают чрезвычайно ценный, не подвергшийся еще внутренней и внешней переработке, материал. Когда солдат после нескольких дней, проведенных в траншее, под непрерывным градом неприятельской артиллерии или после атаки, целиком еще остается мыслью и чувством в только что пережитом, когда из фондов его психики еще не освободилось достаточно энергии, чтобы дополнять и украшать переживания вымыслами и домыслами, тогда он дает, может быть, и скудный, но в своей непосредственности правдивый отчет о том, что только что думал и чувствовал. Незачем говорить, что и здесь сохранит все свое значение работа критического отделения зерен от шелухи…
До известной степени надежным источником могут служить также письма солдат, которые пишутся непосредственно с фронта в течение долгого времени одному и тому же лицу, перед которым солдат внутренне не охорашивается, не позирует. Особенно это относится, пожалуй, к первым периодам боевого испытания, когда еще не создалось боевого загара ни на теле, ни на душе, шаблонной фразеологии, траншейной рутины. События войны до такой степени необычны и в такой мере выбивают сознание солдата из равновесия, что он с трудом находит в своем старом словаре нужные слова, чтобы дать отчет о том, что произошло перед его глазами и в его сознании. И эта трудность, эта бедность слов для выражения новых потрясающих переживаний обычно так поглощает в первый период солдата, что у него не остается ни сил, ни времени и не возникает охоты дополнять и прикрашивать пережитое.
Словом, если комбинировать методы исследования, если вносить в них контроль недремлющей критики, если очищать материалы от наслоений, если добывать незахватанные посредническими руками данные, если, опираясь на них и вооружаясь удвоенным критическим недоверием, извлекать затем ценные материалы из вторых рук, т.-е. из газет и книг, то можно уже и сейчас подойти к очень интересным и значительным выводам относительно психологии войны.
Париж.
«Киевская Мысль» N 252, 11 сентября 1915 г.