Мне все не удавалось понять, как могло случиться, что в архиве писателя не нашлось ни строчки о романе, работа над которым была в полном разгаре.

– Я ведь тебя предупреждала, что он – импровизатор, – пожимала плечами Момина.

– Да, но какие-то исходные материалы, тема хотя бы… Даже легендарные негры из Нового Орлеана не могли обойтись без темы.

– Я думаю, что тема существовала, но он держал ее в голове.

…которая разбилась о панелевоз! – добавлял я про себя. Меня буквально преследовал образ этой наполненной литературными шедеврами головы, разбившейся о панелевоз.

– А с тобой он не советовался? – не желал я сдаваться. – Ты ведь как-то рассказывала, что он прислушивался к твоему мнению даже когда ты была еще ребенком.

– Мое время наступало позже, когда первый вариант текста уже был готов. Он давал мне его почитать, а потом мы спорили. И чаще всего он учитывал мои замечания, когда переписывал вещь набело. А на стадии написания чернового варианта он советовался исключительно с мамой.

Ей нравилась игра, в которой я был Виктором Середой, а она – его супругой.

– Мне хотелось бы с тобой посоветоваться, дорогая… Я задумал новый роман: об известном писателе, который сбежал на Запад. Писатель этот – человек свободолюбивый, которому претило выслуживаться перед партийными бонзами, оттого он и решился на столь отчаянный поступок. Но вот что интересно: на Западе у него не все сложилось так, как он себе представлял. Он даже пережил какое-то глубокое потрясение, в корне изменившее его судьбу. Сейчас очень важно определить, что это могло быть за потрясение? Ты несколько лет провела в Америке, дорогая. Я очень рассчитываю на твои идеи?

Момина в задумчивости хмурила брови:

– Ну, во-первых, на Западе практически не существует демократии в том виде, в каком ее представляем себе мы. Да, демократия – это не тоталитаризм, в демократических странах человек все же может рассчитывать на некоторое снисхождение. Но до вполне определенных пределов. Даже в странах демократии богатым позволено куда больше, нежели всем остальным. Вспомним хотя бы дело Симпсона. Что позволено Цезарю, не позволено волу. Демократия – это когда бедным брошена кость, но не более того. Тогда как в странах тоталитаризма о кости никто и не помышляет. Во-вторых, на Западе – об этом уже много писали – девальвируются духовные ценности. Видимо, культура, лишенная купюр, не может быть эффективной. То, к чему доступ открыт, теряет притягательную силу. Требуется ограничение средств, чтобы душа трудилась. То же самое, кстати, сейчас происходит и у нас. К тому же самое важное для них – величина счета в банке. А он только тем и хорош, что позволяет своим владельцам жить слаще. На душу не оказывает благотворного воздействия, только на желудок. И, наконец, Запад не менее вероломен, нежели Восток. Все без устали твердят о принципах демократии, но это лишь красивые словечки. В политике властвует принцип национальных стратегических интересов. Хочешь пример?

– Конечно.

– Несколько лет назад в Алжире проходили демократические выборы, на которых побеждали исламские фундаменталисты. Видя это, правящая партия прервала выборы, что повлекло за собой взрыв исламского терроризма. Ты когда-нибудь слышал о том, чтобы Запад осудил действия алжирских властей, грубо нарушивших принципы демократии?

– Нет. – Честно говоря, об Алжире я знал только то, что в свое время его воздушные просторы бороздил самолет Антуана де Сент-Экзюпери.

– А в гневных осуждениях актов терроризма с участием алжирских фундаменталистов недостатка, по-моему, не было. Ты можешь назвать хотя бы одного западного политика, способного внушить доверие?

– Мадлен Олбрайт! – тут же выпалил я.

– Мадлен Олбрайт? – Момина удивленно пожала плечами.

– А говорила, что совершенно не ориентируешься в нынешней обстановке.

– Так ведь это все тоже из книг, тоже из книг. Современная американская литература. Гор Видал, к примеру.

К сожалению, я не видел, как можно воспользоваться этими сведениями. Поскольку, если послушать ее, то выходило, что Ловчев вознамерился усовершенствовать мир демократии, наводнив его ЛСД, героином и кокаином.

Напоследок я попытался выклянчить у нее что-нибудь из ее переводов. Я жаждал первым прочесть по-русски какой-нибудь шедевр, вкусив его из рук любовницы. Человеку – этой редкой сволочи – всегда мало. Момина обслужила меня по первому классу, а теперь я желал, чтобы она обслужила меня по высшему. Для этого требовались не только сэндвичи и апельсиновый сок (о сексе я уже не говорю), но и эксклюзивные переводы. Однако она проявила непреклонность: и Набоков, и Башевис Зингер обладают мощной аурой, и это может расстроить во мне нужные регистры. Потом, после окончания романа – сколько угодно.

Словом, она ведь тоже была человеком, а стало быть – такой же редкой сволочью, как и я. В этом смысле все друг друга стоят.

– Ты хочешь сыграть на мне „Предвкушение Америки" словно на аккордеоне! – проговорил я сквозь зубы.

Окрыленный этим открытием, я и отправился домой.


На скамеечке рядом с нашим подъездом восседал алкоголик Стеценко. На сей раз он был в мятом но относительно чистом костюме и даже вроде побритый. Я присел рядом.

– Завязали, Эдуард Евгеньевич?

– Черта с два! – с вызовом проговорил он. – Ну, чего в мире творится?

Как-то в детстве мне попался фантастический рассказ про капитана Мар Дона, называвшийся „Путь „Таиры" долог". Его космический корабль „Таира" сбился с курса и прокладывал себе путь вслепую сквозь ледяные просторы Вселенной. Оставалась единственная надежда: когда-нибудь случайно оказаться вблизи обитаемых миров. Наличие разумной жизни на какой-либо из планет смогли бы зафиксировать роботы. И капитан Мар Дон заморозил себя в специальной капсуле до лучших времен. Но капсула была запрограммирована таким образом, что раз в тысячу лет капитан на одни сутки просыпался. Принимал у роботов отчет о прошедшем тысячелетии, выяснял, что разумная жизнь еще не повстречалась, копался в небольшом огороде своего ностальгического отсека, и снова впадал в анабиоз на последующее тысячелетие.

Стеценко чем-то напоминал мне этого капитана, поэтому мысленно я окрестил его Маз Доном. Маз Дон тоже отключался на длительное время, правда использовал для этого не капсулу а алкоголь. А затем выныривал на какое-то мгновение и интересовался, что слышно. Не достиг ли наш безумный корабль царства Разума? Не достиг, – и капитан Маз Дон снова впадал в алкогольное небытие.

В прошлой своей жизни – до перестройки – Эдуард Евгеньевич был кандидатом технических наук, деканом факультета в инженерно-экономическом институте. Потом выяснилось, что институт этот на хрен никому не нужен, и его расформировали. Стеценко взяли рядовым преподавателем в университет, но это было равносильно тому, что он пристроил свою трудовую книжку, поскольку денег на зарплату в университете все равно не было. И у кандидата наук Стеценко не оставалось другого выхода как выйти из бизнеса.

Я как-то поинтересовался, где ему удается находить деньги на спиртное. Он ответил, что главное – наскрести на первую бутылку. А далее он уже и не помнит ничего. И, глядишь, – пары месяцев как ни бывало. Я вывел его в своем незаконченном романе „Эвтаназия". Не в образе того персонажа, из памяти которого гипнотизер стирает все личностные данные, тем самым практически убивая его – помните? – а в образе его отца. Потом они случайно встречаются вот так вот на скамеечке и не узнают друг друга.

Стеценко попросил закурить, и я угостил его папиросой.

Пока мне нечем порадовать его: к разумной жизни мы не приблизились ни на пядь.


В коридоре меня дожидалась Виточка Сердюк. Видимо, увидела из окна, что я беседую со Стеценко.

– Хотите, что-то покажу? – спросила она.

– Да не стоит – настороженно отозвался я.

Небось, подцепила себе на пуп какую-нибудь очередную гирю. А это – зрелище не для слабонервных.

– Вот, – она протянула мне компакт-диск, на котором гордо светилось слово „Терминатор".

– Ты мне уже впустила одного терминатора, хватит, – сказал я. – С трудом удалось его детерминировать. Достаточно!

– Но это фирменный диск, – запротестовала она. – Здесь вирусов быть не может.

Я заколебался.

– Все равно, мне сейчас не до этого.

Ну его к аллаху! Момина не переживет, если ей придется реанимировать компьютер еще раз.

Внезапно отворилась дверь комнаты-музея летчика Волкогонова, из которой посыпались старички, увешанные орденами и медалями. Поздоровавшись, они в сопровождении экскурсовода проследовали к Кузьмичу. Пока они входили, я успел разглядеть накрытый стол. Слава Богу, Кузьмичу есть чем попотчевать гостей. Я кинулся к себе в комнату и припер бутылку „Камю". В этот момент как раз появились Сердюки с сыном – вернулись с очередного марш-броска к своему недостроенному жилищу. Я всучил коньяк Антону с просьбой занести ее Кузьмичу.

Антон был в своей курсантской форме, и мне показалось более уместным, если среди ветеранов появится именно он. Откуда им знать, с какой целью родители запихнули его в военное училище. Дело в том, что в списке их родственников значился один весьма влиятельный генерал-майор. И Сердюки рассчитывали, что он пристроит Антона в тепленькое местечко, и тому не придется воевать в Чечне, Таджикистане или какой-нибудь еще горячей точке. То есть, офицерство должно было удержать его в стороне от грядущих военных кампаний.

Я заперся у себя.

Ну что, брат Ловчев, приступим? Займемся тобой вплотную? Что же там, брат, стряслось-то с тобой, в этой благословенной Америке? „Амэуыка, Амэуыка…", как поется в известной песне. Ты, брат Ловчев, – дитя войны. Если бы не война, тебя бы и на свете-то никогда не было. Стоп! В начале второй части упоминается о том, что на некий остров Брунео высаживается американский морской десант. И все – чики-тики, несмотря на яростное сопротивление кубинцев. Что из этого следует? Кубинцы – морские пехотинцы… Куба выводит свои войска в инКУБАторе… Не мог же Середа включить этот эпизод без какого-то заднего умысла. Если в итоге выяснится, что в основе романа лежит политика, то я – пас, пусть даже меня Момина четвертует. Но на Середу что-то не похоже, не того он поля ягода, чтобы распространяться на политические темы. Он ведь даже до перестройки умудрялся держаться вдали от политики и идеологии. За что я его и уважаю. И не только я.

Тогда при чем тут десант? Возможно, на острове процветало производство наркотиков, и американцы решили прихлопнуть осиное гнездо? Стоп! А вдруг кто-то из родственников Ловчева – его братьев и сестер – в действительности выжил? Только родители его вернулись на родину, а они – нет. И Ловчев неожиданно столкнулся с ними в Америке. А далее возможны два варианта: родителям было известно об этом, но они скрывали. Или им ничего не было известно, и они искренне считали всех погибшими. А далее – снова два варианта: между Ловчевым и родственниками устанавливаются близкие отношения. Но те связаны с наркомафией и втягивают в этот бизнес писателя, соблазняя его собственным островом, самолетами, пароходами и прочими атрибутами пещеры экстра-класса. Или отношения категорически не складываются…

Белиберда какая-то! Бред! Срочно требуется свежая идея.

Я включил компьютер и попробовал накропать что-нибудь в стиле Виктора Середы. В надежде, что хотя бы тут больших проблем не возникнет. Куда там! Меня поджидало глубокое разочарование. Нужно было научиться придавать тексту оттенок багрянца, как у Середы, а оттенок этот не появлялся. Я ведь уже упоминал, что багрянец – вроде фирменного его знака. Без него, при всей схожести языка и стиля об успехе нечего было и помышлять. Видимо, существовал какой-то особый способ плавки, при котором текст приобретал именно этот оттенок.

Я промучился с сюжетом и стилем два дня. Все впустую. Вероятно я бы мучился так и дальше, если бы в ход событий снова не вмешалась Момина.

Она без стука ворвалась в комнату и уставилась на меня.

Я замер, словно кролик под взглядом удава. Что-то в ней было не то. Волосы! Она обрезала косу. Теперь она выглядела не такой уж юной, но новая прическа тоже была ей к лицу.

На носу моем были нахлобучены битловки – я как раз упражнялся в стилистике.

– В чем дело? – поинтересовался я.

– Пишешь?

– Пытаюсь.

– Ну и как успехи? Что-то я не получила пока ни одной твоей дискеты.

– Так файлов нет – ничего не выходит. Не на ту лошадку ты, видимо, поставила. А что случилось?

Она прошлась по комнате, машинально взяв в руки одну из книг с моей самодельной полки.

– Даже от тебя я этого не ожидала, – сказала Момина. – Наградить меня венерическим заболеванием… Это уже слишком.

– Не может быть! – От неожиданности я подпрыгнул на стуле.

– Я уже прошла обследование. – Она закрыла рот рукой и рассмеялась. – Можешь себе вообразить такую комбинацию: я и трихомониаз?

Ева! – мелькнуло у меня в голове. Сука! А я и не подозревал, что она наделила меня трихомониазом.

– Тоже мне, венерическое заболевание, – рявкнул я, глядя, впрочем, в компьютер. – Трихомониаз – не сифилис.

– Во-первых, не кричи. Гордиться тут особенно нечем. А во-вторых… Так ты знал?! – В ее глазах блеснули дальние еще пока сполохи.

– Ни хрена я не знал. – Теперь я орал почти шепотом. Со стороны, наверное, это напоминало испорченный динамик. – Просто я констатирую факт: трихомониаз – не сифилис, и даже не гонорея.

– Так может тебе еще спасибо сказать?

Я вызвал на экране нужное окошко и набрал в нем слово „трихомониаз". „Кирилл и Мефодий" тут же бросились мне на выручку: „ТРИХОМОНОЗ (трихомониаз), инфекционное заболевание человека и животных, преимущественно крупного рогатого скота; вызывается трихомонадами. Заражение человека – преимущественно половым путем. Проявляется воспалением слизистых оболочек мочеполовых путей (жжение, зуд, пенистые или гнойные выделения), у животных, кроме того, абортами."

– Нет, ты просто прелесть, – сказала Момина. – В тебе столько детской непосредственности. Впрочем, стоило чего-то подобного ожидать, ведь ты родился в год „Лолиты".

– Когда-когда я родился? – переспросил я. – В год „Лолиты"? Ну, извини.

– „Лолита" была написана как раз в 1955 году.

– Угораздило же меня.

Она бросила книгу на кровать, прошлась к двери и обратно и по пути цапнула еще одну книгу с полки. Эдак она мне все книги перекидает на кровать, подумал я. Моим вниманием сейчас целиком завладело именно это обстоятельство.

– Впервые переспать с мужчиной в возрасте двадцати восьми лет и тут же напороться на венерическое заболевание. Чем не плата за целомудрие! „Не мудрствуй цело", как написано у тебя в „Еще раз „фак"!" „Мудрствуй частично." Пошлость, конечно, беспросветная, но какая поразительная правда жизни! Адка путается с мужиками с пятнадцати лет – и ничего.

Вот тебе на – меня уже цитируют. Правда, повод не самый подходящий, но все равно – делаю карьеру.

– Прости, – сказал я, вытянувшись во фрунт, – этого больше не повторится.

– Конечно, не повторится. Это уж я тебе обещаю. А теперь собирайся, милый, я за тобой. Нас с нетерпением дожидаются в вендиспансере.


Помещение вендиспансера здорово смахивало на нашу квартиру. Тот же коридор с тусклой лампочкой, такие же обшарпанные стены и массивные двери. Разве что комнаты-музея летчика Волкогонова здесь не было. Ну и в свою очередь ко мне тут тоже отнеслись как к родному. А вот на Момину уставились словно на привидение.

В регистратуре я предъявил паспорт.

– Привели, голубчика? – улыбнулась тетенька, которая была почему-то в зеленом халате. Она с бешенной скоростью принялась что-то строчить на потрепанном листке бумаги. – Его тоже к Руслану Ивановичу в кабинет номер три, болезного.

Мы сели на скрипучие откидные стулья и погрузились в ожидание.

– Стыдобища какая, – проговорила Момина, улыбаясь.

– Прости, – заладил я.

– Бог простит.

Публика здесь собралась самая разнообразная: в смысле возраста – от среднего школьного до весьма преклонного. Одного дедушку в джинсах можно было только поздравить с тем, что он еще в состоянии иметь подобные заболевания. В смысле одежды опять же – от откровенных лохмотьев до „Келвина Кляйна" („Кляйна по Келвину", как было написано в недавно упомянутом романе „Еще раз „фак"!") И лица – пестрые, различных национальностей. Тем не менее что-то неуловимое их все же объединяло: какая-то особенная замутненность взгляда, что ли.

– Как ты только решилась прийти сюда одна? – сказал я Моминой. – Ты – мужественная женщина.

– Не совсем так, – возразила она. – Скорее я – стоик.

– Прости.

– Я даже не пытаюсь выяснить, от какой стервозы это благоприобретение, поскольку уверена, что ты и сам об этом понятия не имеешь.

Наконец, подошла наша очередь, и мы гуськом – я вслед за Моминой – ступили в кабинет. Руслан Иванович внешне напоминал французского киноактера Пьера Ришара. Такие же лохмы и очки. Он провел меня за ширму и взял анализ крови, потом в соседней комнате заставил сдать анализ мочи. Он тоже щеголял в халате зеленого цвета. Видимо, вендиспансеру недавно перепала гуманитарная помощь от какого-нибудь американского или западноевропейского госпиталя.

– Безусловно, вам бы хотелось побыстрее от всего этого избавиться? – обратился он к Моминой.

– О чем речь, – ответила та.

Меня он не спрашивал. Вероятно, я производил впечатление человека, которому нравится растягивать удовольствие. По-моему, Руслан Иванович был шокирован. Видимо в его представлении Моминой соответствовал самец несколько иной наружности. А она приволокла какого-то непонятного урода. Небось для себя Руслан Иванович шашни с подобными девицами относил к области наиболее изощренных сексуальных фантазий.

– Тогда придется проколоть вас одним немецким препаратиком. Но, разумеется, не бесплатно, – сказал он.

– Я заплачу, – сказал я.

– За обоих? – с сомнением посмотрел он на меня.

– Куда деваться, – ответил я.

Момина хмыкнула.

На этой оптимистической ноте визит бы и завершился, если бы его не угораздило заранее назвать цену Она была нагло завышена. Ну, не могло быть такой цены у препарата – даже немецкого. Очевидно этот клоун рассчитывал, что в присутствии Моминой я не стану торговаться. Но не на того напал. Я дрался за каждый рубль.

Впрочем, он почти сразу же пошел на попятный. Скорее всего решил, что все же я какой-то законспирированный крутой. Вроде герцога Бульонского, проживающего инкогнито в этих чудных трущобах. Ведь и баба такая, и торгуюсь как миллионер. А что еще мне оставалось делать?

Мы вышли на улицу. Погода была пасмурная, к тому же близился вечер, но после вендиспансера здесь казалось весело и светло.

– Зачем ты срезала косу? – поинтересовался я. – Трихомониаз – штука не бог весть какая приятная, но это ведь все-таки не тиф.

– Должна же была я как-то отметить потерю невинности.

– Ах, вот оно что! – сказал я.

– Я же тогда еще не знала, что одновременно с потерей невинности я кое что и приобретаю.


Потянулись дни лечения. По заведенному обычаю мы встречались у памятника Гоголю и вместе шли в вендиспансер, где Руслан Иванович с лохмами Пьера Ришара делал нам импортные уколы. Сидя в очереди, мы, естественно, вели эти идиотские разговоры о литературе. О чем еще можно было говорить с Моминой? В частности о „Предвкушении Америки" Виктора Середы. Дело не двигалось с мертвой точки, и я постепенно начинал звереть. Ведь без успешного завершения книги мне никогда не обрести крыльев.

Момина придерживалась следующей версии: Ловчева доконала совестливость. Ведь, сбежав на Запад, он на произвол судьбы бросил родителей, для которых оставался последней опорой в этой жизни. Не выдержав подобного удара, они вскорости умерли. (Мне вспомнились мои собственные бабушка с дедушкой, которые умерли в течение одного месяца.) А потом он убедился, что общественное устройство на Западе столь же несовершенно, как и на Востоке. И принялся мстить обществу, которое своей мишурой спровоцировало его на столь тяжкую и в результате бессмысленную жертву.

– А достаточно ли он любил их для того, чтобы на этой почве свихнуться? – засомневался я. – Ведь мстить обществу подобным образом – сумасшествие. Отрывок романа, посвященный его взаимоотношению с родителями, написан полностью. И нет никаких оснований… Вот детей своих он действительно боготворил. И страдал в годы вынужденной разлуки. Но ведь потом тут все складывалось благополучно.

– А может он ощутил, как много значат для него родители, лишь только узнав об их смерти? Так бывает, если хочешь знать. Ведь он охладел к родителям потому, что не мог простить им вынужденной жизни в Советском Союзе. А потом понял, что не такая уж это было и трагедия.

Я пожал плечами.

– Предположение первое: Ловчев разочаровался в капитализме. Предположение второе: его родители умерли. Предположение третье: у Ловчева есть основания полагать, что он виновен в их смерти. Предположение четвертое: это сводит его с ума. Предположение пятое: не вполне нормальный Ловчев мстит Западу, насыщая его артерии тяжелыми наркотиками.

– Его всегда волновали проблемы взаимоотношения отцов и детей, – не сдавалась Момина. – Я буквально нутром чую, что разгадка лежит где-то рядом.

Письма Середы к отцу, пронеслось у меня в голове. „Отцы и дети"… Ведь я сам тогда об этом подумал.

Незаметно мы соскальзывали на общелитературные темы. К примеру, Момина познакомила меня со своей теорией объектно-ориентированных потоков сознания. В первозданном виде поток сознания смоделирован разве что у Джойса. Но есть немало хороших писателей, произведения которых по сути представляют собой определенным образом отфильтрованный поток сознания, сориентированный на рассматриваемый объект. Ну и соответствующим образом оформленный. Взять, к примеру, Курта Воннегута. Три из четырех его последних романов являются именно такими: „Рецидивист", „Синяя борода" и „Фокус-покус". Существуют: а) – замысел и б) – главный персонаж. Берем поток сознания главного персонажа, процеживаем сквозь специально подобранную систему фильтров, чтобы осталось только то, что необходимо для воплощения замысла, – и роман готов. В „Галапагосах" же наличествует только а) – замысел, и при фактическом отсутствии б) – главного персонажа с его потоком сознания, роман при чтении буквально разваливается на куски. Не случайно, осознавая это, Воннегут вводит в сюжет рассказчика – некий дух. Задним числом – у Моминой нет на этот счет никаких сомнений. Однако легче от этого практически не становится, поскольку дух-то появился, а поток его сознания – нет.

Попутно она заметила, что это не относится к Кафке. Ведь в его романах как раз нет никакого потока сознания. Они сами – поток сознания Кафки. Но это – совершенно другое дело.

– А теперь вернемся к корифею Джойсу. В „Улиссе" воспроизведен поток сознания в основном Леона Блума, хотя иной раз в какофонию и вклиниваются Стивен Дедал и некоторые другие персонажи…

– Бык Маллиган, к примеру, – вставил я.

– Как раз нет, ты плохо помнишь. Но это и не важно. В первую очередь, как уже отмечалось, это поток сознания Леона Блума. Вот я и задумала один эксперимент: классифицировать его поток сознания, сориентировать на какой-то отдельно взятый объект и пропустить сквозь соответствующую систему фильтров. И получилась довольно интересная вешь.

– Покажи! – потребовал я.

– Только после завершения „Предвкушения Америки".

Измученная гонококками очередь смотрела на нас мутным взором.

Если честно, я не читал Джойса. В свое время я бросил ему вызов и мужественно сражался вплоть до сорок восьмой страницы, после чего пал смертью храбрых. Мне понравилось, как сложилась в башке эта фраза, и я произнес ее вслух.

– Ничего страшного, – успокоила меня Момина, – многие довольствуются „Портретом художника в юности". Мне тоже, к примеру, не удалось одолеть „Поминок по Финнегану", хотя основными языками, которыми Джойс пользовался при написании этого романа, я владею.

– Ты что, пыталась прочесть это в оригинале?!

– Запомни, милый, я вообще все читаю в оригинале за исключением японцев и китайцев.

О Льве Толстом она сказала, что он – супер-тяжеловес. Что в литературе он приблизительно то же самое, что в боксе – Мохамед Али.

Выяснилось, что она любит смотреть бокс. Вот бы никогда не подумал.

Кабинет номер три, Руслан Иванович с распущенными патлами и шприцем в руках, ширма, за которой игла поначалу со сладострастием вонзается в ягодицу Моминой, и затем с отвращением – в мою…

В следующий раз я решил перехватить инициативу, и с дурацким видом сообщил ей, что, дескать, ощущаю „аромат слов". Очевидно, ей, в совершенстве владеющей многими языками, тяжело себе это представить. В основном, конечно же, имеются в виду существительные. Поэтому заморская речь, изобилующая прилагательными, наречиями, глаголами и черт его знает какими еще изобретениями синтаксиса, для меня – сплошной темный лес. Но приблизительное значение отдельно взятого существительного почувствовать я могу.

– Мне кажется, что если бы звучание каждого слова не было пуповиной связано с предметом, который оно обозначает, вообще художественной литературы не существовало бы.

Момина на минуту задумалась.

– Ерунда, – сказала она. – Чушь. У каждого народа свои представления о том, как должны складываться звуки, поэтому нельзя эмоционально чувствовать язык, которого ты не знаешь. Прокомментируй, к примеру, слово „мист".

– „Мист"… – Я попробовал его на язык и даже почмокал. Напрягся, подключив интуицию дегустатора. – „Мист"… М-м-м… Поливалка, или горшок для цветов, или садовые ножницы…

Очередь напряженно ждала.

– …или просто какой-нибудь инструмент, – заключил я.

– Чушь, – повторила Момина. – „Мист" по-английски означает дымку, легкий туман…

– Между прочим, легкий туман чаще всего бывает ранним утром в саду, – попытался выкрутиться я.

– …а по-немецки то же самое слово означает дерьмо, – добавила Момина.

Кто-то заржал.

– Скажи еще, что дерьмо тоже имеет какое-то отношение к саду.

Кабинет номер три, Руслан Иванович со шприцем, урча от удовольствия, препровождает Момину за ширму. Момина осуждающе смотрит на меня. По ее зрачкам видно, когда острие иглы погружается в тело.

В следующий раз она с жаром описала мне, как накануне вечером поругалась с Адой. Укладывая своего ребенка, Ада плотно прикрыла дверь, чтобы тот побыстрее заснул. А Момина с пеной у рта доказывала, что дверь прикрывать плотно нельзя, нужно обязательно оставлять полоску света.

– В память о Набокове, – добавила она.

Я воспользовался случаем и обвинил Набокова в том, что его „Приглашение на казнь" – подражание Кафке. Достаточно сравнить этот роман с „Процессом".

– Дурак, – обиделась она.

– Только слепой этого не видит.

– Гена, мало тебе, что ты наградил меня трихоманозом? Нельзя же так поверхностно смотреть на вещи. Да, Набоков – многогранен и нет ничего удивительного, если какою-то из этих граней он соприкасается с Кафкой.

– Он восхищался Кафкой, – не унимался я. – Я сам об этом читал. Стало быть это соприкосновение не случайно.

– Я знаю, зачем тебе это надо, – сказала она со злостью. – Если даже Набокову позволено…

– Бинго, – сказал я.

И во избежание серьезного конфликта перевел стрелки на Середу, романы которого, на мой взгляд, не представляли собой объектно-ориентированных потоков сознания. И не могли быть ими, коль скоро они являлись импровизацией. Ведь чтобы объектно сориентировать поток сознания, нужно сначала смоделировать его. Какая уж тут импровизация.

Момина согласилась.

Но с другой стороны, чтобы не позволить отпущенному на волю сюжету окончательно затеряться в джунглях, впереди должны постоянно звучать там-тамы. Иными словами, в авторе должно жить ощущение финала.

Момина согласилась.

– Вся беда в том, – сказал я, – что во мне пока что этого ощущения финала нет.

Да, Середа потерпел аварию и погиб. Но ведь должен был остаться черный ящик. Его непременно требуется найти. Как же без черного ящика?

Она призадумалась.

– Во всех романах Середы, на мой взгляд, один и тот же финал. Разумеется, они вроде бы как разные, но по сути… Мне кажется, что финалы романов Середы сродни финалу в „Полете над гнездом кукушки" Кена Кизи. Тебе не приходило это в голову?

Я сидел, словно окаменевший.

Так я и знал, что этим все кончится.

Я бросил его тогда, отдал на поругание этим макакам! А индейский вождь увел Мак-Мэрфи с собой. Они вырвали с мясом мраморный умывальник, вышибли им оконную раму психушки и ушли. Оставив в палате, как жалкую подачку, лишь бездыханный труп. А я не сумел вырвать мраморный умывальник. И за серьезные романы – за свои серьезные романы – не брался, если честно, только потому, что сначала нужно было вырвать мраморный умывальник и уйти, оставив с носом этих макак.

– Что с тобой? – спросила Момина.

Я очнулся. Я сидел, сгорбившись, на краю стула, и лицо мое, лишившись защитной маски, являло мой истинный безобразный лик. (Люди привыкли к гуттаперчевым маскам, постепенно, с детских лет, врастающим в лица. Без них они наверное не смогли бы жить. Лишь пару раз мне доводилось видеть, как маска на мгновение спадала с лица. И это производило ужасное впечатление. Увидеть монстра можно не только в фильмах ужасов. Снимите маску и посмотрите в зеркало на самого себя.)

– Гена! – Внезапно Момина побледнела. – Не надо, Гена! Такое выражение лица было незадолго до гибели у моего отца.

Не говоря ни слова, я вышел на улицу и закурил.

Тогда, в 1985-м, я неоднократно приезжал на окраину города, и, сжимая в руке удавку, кружил вдоль забора. И, прильнув к чугунной решетке, жадно всматривался вглубь двора. Несколько раз я вроде бы видел его и кричал „Фил", но он не реагировал. Зато мои крики привлекали внимание других ненормальных. Концентрация пижам и халатов на этом участке постепенно возрастала, что влекло за собой появление бугаев-санитаров. И я убирался прочь.

Я сделал последнюю затяжку и щелчком пустил папиросу в урну. Потом вновь ощутил себя во времени и пространстве и огляделся по сторонам.

Вендиспансер был расположен на площади, в простонародье называемой Пятью Углами. Поскольку в общей сложности от нее отходило пять улиц, образующих те самые пять углов. Удивительное дело: одна из улиц вела к проспекту Ленина, на котором находилась квартира моих родителей. Вторая – к Маяковской, где была двухкомнатная квартира, в которую я переехал потом, третья вела к Фонвизина, где находилась моя однокомнатная квартира, и наконец четвертая вела к моей нынешней коммуналке. Куда же ведет пятая улица? – подумал я.

Она вела к дому Моминой…


Наконец, Руслан Иванович последний раз всадил в нас иглу. Он был явно не в духе. По-видимому, Момина зацепила в нем какие-то болевые струны. Быть может, он даже не отказался бы подхватить от нее какое-нибудь серьезное венерическое заболевание.

Вы знаете, если честно, походы в вендиспансер доставляли мне эротическое удовольствие. К примеру, многих возбуждает, когда особа женского пола, да еще с виду – недотрога, да еще в постели среди ночи вкрадчиво называет гениталии нехорошими словами. А почему?

Все дело в контрасте. Должно же было кому-то прийти в голову: Момина и вендиспансер. Подобные женщины, если и залетают, лечатся совершенно иным образом. Только ее неопытность вкупе с тем, что она не решилась поделиться случившимся с Адой, обрекли ее на эту Голгофу. А может она тоже получала от этого эротическое удовольствие?

Любой из „литературных террористов" слепил бы из ситуации конфетку. (Все мы зачитывались самиздатовским Генри Миллером, который сделался нашим кумиром.)

Сегодня она была без машины, и мы проехали несколько остановок на каком-то раздолбанном, педерастически виляющем из стороны в сторону трамвае. Город словно бы находился в межвременном оцепенении: осень ушла, а зима еще не пришла; красные ушли, белые еще не вошли. Если бы я задумался над тем, обнимать ее или нет, то вероятно размышлял бы над этим всю дорогу. Но я обнял не задумываясь. И пожалел: рука моя покоилась на ее плече, словно на статуе.

Мы прошлись по парку Горького. Листва с деревьев уже облетела. Скованные, словно каторжники, попарно качели простужено поскрипывали. Треть серого неба занимало чертово колесо.

Момина была в белом плаще до пят, туго перетянутом в талии. Лицо ее тоже было белым, даже голубоватым, она зябко куталась в воротник. А я – в джинсовом костюмчике практически в любое время года, с меня – что с гуся вода.

– Давай купим мороженного, – предложил я.

– С ума сошел. – Набрав в легкие воздух, она превратила его в облако пара.

– Ничего, клин клином вышибают.

– По-моему, здесь продают вкусные чебуреки. И даже кофе вполне приемлемый. С коньяком.

– Тогда вперед.

Мы двинулись дальше по пустынным аллеям.

Кафе представляло собой застекленную веранду. За одним из столиков сидел меланхоличный грузин, остальные были свободны.

– Бархатный сэзон уже п-ссс, – сказал нам грузин.

Чебуреки были как чебуреки – ничего особенного.

– В детстве мы проводили здесь все воскресенья, – сказала Момина. – Вдвоем с отцом. Жрали такие вот чебуреки, катались на качелях, ходили смотреть мультики в кинотеатр. Он все время шутил, а я хохотала. Летом находили место в тени, и он читал мне какую-нибудь книгу. А позже мы читали уже по очереди: страницу я, три страницы он. Или играли в ножички. У нас тут была своя роща. Я тебе потом покажу. Он говорил мне: „Пойдем прогуляемся по нашей роще". Между прочим, я была очень красивой девочкой.

– Кто бы мог подумать.

Значит погружение в Середу продолжается. Наденем скафандры.

Она пила кофе маленькими глоточками. Маленькая девочка. Тогда, в ночь окровавленных простыней, мы были мистером и миссис Момиными, зачавшими дитя. А сегодня я уже прогуливал это дитя в парке. События разворачивались стремительнее, чем в романе. Через иллюминатор скафандра я видел березовую рощу, в которой папа Момин играл с дочуркой в ножички. А потом читал ей „Алису". А позже они шли в расположенный по соседству кинотеатр.

Что будем смотреть? Ведь в кинотеатре три зала. Папаше с ребенком хотелось бы „Петьку в космосе", а взрослая Светлана с мудозвоном Твердовским предпочитали „Расёмон" Акиро Куросавы. В итоге папаша с ребенком пошли на „Расёмон", и она смотрела, затаив дыхание.

– Тебе интересно? – время от времени спрашивал отец.

– Да, – отвечала она, не отводя взгляда от экрана.

Папа спрашивал намеренно, чтобы она в полной мере ощутила удовольствие, чтобы этот волшебный миг не пролетел незаметно.

– Вот тебе и ответ, – сказала она, когда мы снова оказались в парке.

– Ответ на что? – не понял я.

– На твой отвратительный выпад в адрес Набокова.

Очевидно, погружение уже закончилось, и мы снова вынырнули на поверхность.

– Главная тема фильма – субъективность восприятия. Интересно, что сюжет основывается не на рассказе Акутагавы „Ворота Расёмон", а на другом его рассказе – „В чаще". По сути ту же самую идею эксплуатировал и Эрве Базен. Теперь попробуй сказать, что кто-то из них занимался подражательством.

Я отвернул от скафандра металлический шар с круглыми стеклами и стащил его с башки.

– Интересно, что было написано раньше, „Прощание с Матерой" Распутина или „Потоп" Роберта Пена Уоррена? – не успокаивалась она.

– Я говорил о каком-то конкретном случае, а не вообще.

– Ох, Гена, жаль, что ты так наплевательски относишься к Набокову.

– Я очень хорошо отношусь к Набокову, – возразил я.

По-видимому, речь сейчас зашла о партийной принадлежности, и передо мной стояла строгая комисарша. И я был полон решимости доказать свою благонадежность. Схлопотать пулю из маузера мне как-то не улыбалось.

– Между прочим, тебе эти очки совершенно не идут. – Я забыл снять свои битловки после окончания сеанса.

– Зато точно такие же носил Джон Леннон.

Она сказала что-то ругательное в отношении современного российского кино. И я с воодушевлением подхватил тему: я бы с удовольствием напустил на российское кино „убийцу экрана" вместе с „Андрюшкой" и „Сиськиным", да и вообще всю кодлу. Наше серьезное российское кино постепенно переходит в разряд параллельного. Тут впору посоветовать гражданам смотреть цветные сны – самые интересные фильмы в мире.

Я очень старался. Я еще на что-то рассчитывал. Пробежали между нами трихомонады или нет? Что она ощущала в период лечения?

Будь она действительно любительницей контрастов, она бы сказала: „А теперь трахни меня в лифте. Да так, чтобы искры из глаз посыпались"

Она повернула ко мне свое очаровательное личико:

– Ну ладно, тебе пора за компьютер. Можно меня не провожать.


Алкоголик Стеценко – наш бравый капитан Маз Дон – снова находился в состоянии анабиоза. Его тело покоилось рядом с полузасохшей лужей. Я переступил через него и уселся на скамейку.

Терпеть не могу выяснять отношения. Но, очевидно, придется. Поскольку послушать меня, так и золотой телец для России – эклектика, и школьницы себе на влагалище серьги вешают, и бывшие научные работники на улицах валяются. Одним словом – чернуха. Ну, во-первых, я здесь ни при чем. Не я пишу книгу под названием „Россия". А, во-вторых, ничего особо трагического в сложившейся ситуации я не вижу. Ну не читают моих книг – подумаешь! Старые пердуны меня не очень интересуют, а молодые вообще практически никаких книг не читают. Но они любят слушать музыку. И это нормально. Еще упомянутый Моминой Эрве Базен утверждал, что „у нового поколения вместо философов певцы".

Так вот, я считаю, что пока у России есть такие ребята, как Шевчук из „ДДТ", Фоменко из „Секрета" и Расторгуев из „Любэ", еще ничего не потеряно. Мне кажется, что сейчас в их ряду мог бы оказаться и Фил.


Фил…

Наверное уже в миллионный раз Мак-Мэрфи вперился в меня остекленевшим взглядом.


А ведь он ничего особенного для меня не сделал. Ну, вытащил однажды из запоя. А так – ведь ничего особенного. Но он излучал нечто такое, что делало из меня меня. А когда его не стало – слишком быстро не стало – я остался в эдаком полуоформившемся состоянии. Крылья начинали расти да так и не выросли… С той поры я и живу с этим мучительным ощущением прорезающихся крыльев.


„О, Боже, дай мне одно крыло Антуана де Сент-Экзюпери, а второе – Ричарда Баха!"


„Дай мне!!!"


Меня тоже начали раздражать мои очки. Я уже готов был достать себе другие – с багровыми стеклами. Хоть таким способом достичь желаемого результата.

Я не раз говорил, что романы Середы воздействовали на мое зрение: каждый новый день воспринимался мною, будто этюд в багровых тонах. Но это в жизни. А на бумаге ничего не выходило.

А тысячу баксов я благополучно спалил на совке Кузьмича. Ту самую тысячу, которую Момина оторвала от себя, хоть ее собственные дела шли не лучшим образом.

Я выключил компьютер. Его в крайнем случае можно отдать назад. Конечно, жаль „Кирилла и Мефодия", которые являются при необходимости словно джин из бутылки. Неважно!

И тут в дверях появилась Ева.

А я уже почти забыл о ее существовании.

– Ну что, отдохнул от меня? – плотоядно улыбаясь, поинтересовалась она.

– А, Венера пожаловала, – сказал я.

Она даже не задалась вопросом, почему Венера. Ну, Венера – так Венера, богиня красоты, все-таки.

А я не удосужился уточнить, что от этого лечиться надо.

Господи, что же я рассказывал вам о ней, когда она заходила ко мне в прошлый раз? Совершеннейший бедлам в башке. Это „Предвкушение Америки" окончательно сбило меня с понталыку. Думаю, не будет ничего удивительного, если я вообще начну заговариваться и нести всякий вздор вроде „Клара у Карла украла корала…". Поскольку эти бесчисленные перемещения в пространстве между Россией, Америкой и островком в Атлантическом океане, с учетом смены климата и разницы во времени… О чем это я? Ах, Ева!

Когда я впервые позвонил ей по телефону, оставленному в наследство Сашкой Аврутиным, я и не подозревал, что по образованию она – сексопатолог. Было лишь известно, что она – девочка по вызову. И ничего такая девочка – старательная. Она пришла ко мне на Маяковскую – на проспекте Ленина ей так и не довелось побывать, – держа в руках клочок бумаги с адресом.

– Вы Твердовский?

– Я.

– Раздевайтесь.

Можно было подумать, что она собирается лечить меня или рисовать. И что это она намерена платить мне за обнаженную натуру.

– Сами раздевайтесь, – буркнул я, хотя еще минуту назад совершенно не собирался обращаться к ней на вы. Однако это показалось даже забавным: „Будьте так любезны, снимите трусики."

– А душ у вас есть? – поинтересовалась она. – Вы мне по телефону обещали.

– Душ есть.

– Прекрасно!

Она не стала дожидаться повторного приглашения и начала торопливо снимать с себя одежду. Выпрямилась передо мной, в чем мать родила. Погладила свои бедра.

– Меня зовут Ева, – сказала она.

И с достоинством встретила мой придирчивый взгляд. Поскольку я впервые имел дело с проституткой, мне хотелось казаться циничным.

– Фигового листка не хватает, – заметил я. – Какая же вы Ева без фигового листка?

– Неплохая идея – учтем на будущее. А где обещанный душ?

Я повел ее по коридору.

Фигурка у нее была ничего, и кожа совершенно чистая, палевого оттенка. А лицо было каким-то несовременным – такие можно увидеть в чепчиках на полотнах фламандцев – гладкое, востроносое и симпатичное.

– Давай, залазь тоже, – сказала она, неожиданно переходя на ты.

Я залез. Как был в спортивном костюме, так и залез. Только тапочки на полу оставил. Притянул ее к себе и поцеловал в губы. Она ответила языком, засунув ладони мне под штаны и шевеля там пальцами. Но когда я со звуком оторвался от нее, она сказала, что поцелуи в губы не входят в сервис. Зато я могу поставить ей засос где-нибудь на животе, если захочу.

– Я похож на Адама? – поинтересовался я.

– Скорее на змея-искусителя, – сказала она. – Где тут древо познания Добра и Зла?

Я поимел ее прямо в душе.

Все это я рассказываю вовсе не для того, чтобы как-то напрячь ваше воображение. Тут важно только, что, как выяснилось впоследствии, в квартире, где отсутствовал душ, она повторно не появлялась. Отвечала по телефону, что занята или завязала – что-то в этом духе. Ну, на Фонвизина у меня еще душ был, хоть и работал с перебоями. Но здесь-то его и в помине нет! Комната-музей летчика Волкогонова есть, а душа нет – случается и такое.

А она все ходит и ходит (деньги с меня она перестала брать почти что с самого начала). И я имею все основания полагать, что дело вовсе не в музее летчика Волкогонова.

Тогда, в первый раз, она поинтересовалась, не писатель ли я вроде Аврутина.

– В каком-то смысле, да, – сказал я. – Только он – классик, а я – современник.

– Дай, пожалуйста, что-нибудь почитать.

У меня приятно захолодило в промежье. Но я тут же напустил на себя безразличный вид.

– Делать тебе нечего.

– Ночами, представь, нечего. Ведь я редкий тип фауны – дневная проститутка.

Она объяснила, что нашла себе нишу, ведь борьба за мужское тело разворачивается, как правило, вечером. А к утру она ослабевает и постепенно сходит на нет.

И действительно – с конкурентами у нее проблем не возникало. Избивали ее преимущественно клиенты. Один, угрожая ножом, заставил ее сбрить на себе все волосы: на голове, с бровей, под мышками, на лобке, – словом, везде. А потом сам сбрил ей волосы вокруг анального отверстия. Дважды ее при этом поранив. Так, что ей потом было больно ходить на горшок.

Я узнал об этом только через два месяца, когда она рискнула выползти на улицу.

А тогда я дал ей сдуру почитать свои ранние рассказы. И она пришла в телячий восторг. Теперь я чувствовал в постели, что она отдается мне не только по долгу службы. Это был настоящий писательский триумф. На повторение которого я расчитывал, когда у меня впервые появилась Момина. Но не тут-то было.

Потом Ева перечитала у меня все, что только сумела найти: рассказы Юльки Мешковой, пьесы Фила, роман „Великая битва" Коли Чичина, рукопись которого в свое время по чистой случайности оказалась у меня да так и осталась.

К воспоминаниям о моих друзьях, которыми я делился с ней в состоянии алкогольной невменяемости, она относилась столь же благоговейно, как некоторые из моих бывших знакомых по литературному объединению относились к воспоминаниям о Серапионовых братьях.

Через несколько дней, она продемонстрировала новшество: фиговый листок из тускло-зеленого вельвета, крепящийся на шнурке, которым она опоясывала бедра. Она сказала, что это мое рацпредложение оказалось на редкость удачным. Теперь нет отбоя от желающих трахнуть ее через фиговый листок. И действительно, с листком она смотрелась весьма пикантно.

Она заявила, что я помог ей найти собственный имидж.

С тех пор она расхаживала у меня по комнате исключительно в фиговом листке. Да при этом еще грызла яблоки. Ни дать, ни взять – праматерь наша в младые годы.

Постепенно я узнал о ней все. Она была замужем за подающим надежды физиком-теоретиком. Назовем его Адамом. Этот парень поначалу казался совершенно нормальным. И компания, в которую они входили, состояла из таких же молодых аспирантов.

И вот тут-то Еву обуяло злосчастное стремление стать в своей области чем-то вроде Тура Хеердала. Т.е. начать обкатывать некоторые свои теоретические предположения на практике в научных целях.

Как-то она рассказала Адаму, что одни ее знакомые – две супружеские пары – устроили совместный поход в сауну. Заплатили служителю сверх положенного и два часа вместе парились голые. Соврала, конечно. Никаких таких знакомых у нее тогда не было. Однако воображение Адама разыгралось, и он стал намекать Еве, что им тоже неплохо бы попробовать. Двое его приятелей с женами согласились составить им компанию.

Все прошло очень мило. Болтали о том, о сем, как ни в чем не бывало терли друг другу мочалками спины, пили шампанское. Впрочем, все-таки ощущалась скрытая напряженность. Ева изподтишка за всеми наблюдала, изподволь наводила разговор на интересующие ее темы, потом все тщательно записала в дневнике.

Визит в сауну повторился. Уже всей честной компанией. Среди молодых ученых не нашлось ни одного, для которого подобное мероприятие оказалось бы неприемлемым.

Однако обыкновенное мытье довольно скоро наскучило. Невинные поцелуи – тоже. Ведь в старые благопристойные времена даже распущенные волосы киногероини на подушке являлись уделом детей после шестнадцати. И молодые аспирантские тела вздрагивали в предчувствии неведомых ощущений.

Наконец, страстные поцелуи одной из пар плавно перешли в половой акт. Остальные – в том числе и Ева с мужем – к ним присоединились. Все это происходило на лежаках рядом с бассейном. Из-под пыхтящего над ней мокрого Адама Ева жадно разглядывала своих интеллигентных и эстетически развитых подруг, имитирующих сейчас такую необыкновенную страсть, которая вынуждает их жертвовать некоторыми человеческими приличиями.

Разумеется, и это она потом подробно записала.

Последовала новая фаза их интимной жизни, особенностью которой являлось то, что они начали меняться партнерами. Сперва – с ироничными улыбочками, вроде насмехаясь над самими собой. А после – и просто так.

Ева плыла то на „Кон-Тики", то на „Ра", влекомая течением, однако не забывая вести свой дневник. Ей казалось, что она стоит на пороге серьезного научного открытия.

Завершился сей опыт элементарной групповухой, когда все были одновременно со всеми, и это длилось целый вечер. После чего к затее как-то охладели.

Помимо секса в жизни каждого существовали и другие важные вещи: дети, честолюбивые замыслы. К сауне они теперь относились как к некоему пройденному этапу, и Ева уже готова была поставить точку в своем исследовании, но тут выяснилось, что Адам-то ее остановиться уже не может. Ему требовались все новые и новые ощущения. Он не в состоянии был больше ни о чем думать.

Потянулись мучительные дни. Она пыталась вылечить его, но потерпела сокрушительное фиаско. Дома она вообще имела право прикрывать только верхнюю часть своего тела. Однако и на улице, когда они шли куда-то вместе, ей запрещалось носить трусы. Муж мог неожиданно задрать ей юбку перед опешившим прохожим и по-идиотски расхохотаться. Закончилось все тем, что он изнасиловал ее на глазах у всей компании, когда они отмечали какой-то праздник, и она в тот же вечер сбежала от него. „Кон-Тики" затонул, а „Ра" она была вынуждена сжечь, как я – тысячу баксов.

Бывший муж, естественно, и думать забыл о кандидатской, а вот Ева, зализав раны, возобновила работу над „тайными записками". Если я правильно понял, в своей диссертации она описывала заболевание, которым страдал ее муж. На фоне событий, происшедших в сауне. Когда диссертация была готова и пару ознакомившихся с ней коллег прочили Еве успех и даже славу, неожиданно дома у нее появились комитетчики. Приказали обо всем напрочь забыть, а текст диссертации прихватили с собой. Еще бы! Какую тень ее работа бросала на нравы нашей молодой творческой интеллигенции!

Так что и Ева пострадала от КГБ. Вслед за Филом и Юлькой Мешковой.

Сейчас она видела себя уже не Туром Хейердалом, а летчиком-испытателем и трудилась над докторской диссертацией (свою несостоявшуюся кандидатскую она упрямо продолжала считать состоявшейся). К избиениям она относилась как к производственным травмам. Ведь с летчиками-испытателями случается и не такое. А я утверждал, что она – сапожник без сапог. Поскольку она все же была профессиональным сексопатологом, а муж у нее свихнулся именно на почве секса.

Она говорила, что по первому моему зову не задумываясь бросит все. А для меня это было равносильно тому, чтобы бросить зов резиновой кукле. Если называть вещи своими именами.

Правда она очень эротично говорила: „Р-р-р". Кукла бы так не смогла.

Сейчас она уже успела освободиться от одежды и привычно щеголяла в одном лишь фиговом листочке. Ее конский хвост призывно вздрагивал, словно грива лошади, готовой к скачке. Но под фиговым листком скрывались злокозненные трихомонады.

– Как! – воскликнула она. – После столь долгой паузы ты не хочешь взнуздать свою Венеру?

Взнуздать – потому что наша любимая поза была со спины, гм-гм… Вот с Моминой так бы ни за что не получилось… Гм-гм… Другая конструкция тела. Конструктивизм-с…

– Венеру не хочу, – отрезал я.

– А Афродиту? Мельпомену? Геру? Минерву? Терпсихору?

– Тоже, – сказал я сварливым голосом. – У тебя какой-то винегрет в башке. Путаешь римские и греческие имена одних и тех же богинь.

– Р-р-р! – сказала она.

И уселась на краешек моих колен: очень прямо, не касаясь меня спиной. Видимо, еще на что-то рассчитывая. Нужно было как-то выпутываться из ситуации.

– Ты где пропадала? – проговорил я ей в шею.

– Как, я ведь предупреждала, что собираюсь к родителям в Закарпатье, навестить сына.

Да, действительно предупреждала. Интересно, кого она там растит, Каина или Авеля?

– И как ему там?

– Неплохо. Природа, свежий воздух…

– У родителей твоих частный дом?

– Ну да.

– И что у них там, огород или домашние животные?

– И то, и другое.

– А сын что больше любит: в огороде копаться, или возиться с животными?

– С животными, конечно. Что за вопрос!

Следовательно, Каин. Все верно – сейчас для Авелей не самое лучшее время. Я принялся чертить на ее спине крестики.

– Твой сын – счастливчик.

Она резко повернулась, и я уткнулся пальцем в ее грудь.

– Поехали, – сказала она страстно. И обвила мою шею руками. – Поехали!

Трихомонады! Я поспешил предпринять отвлекающий маневр: „Юньань". Сбежал на кухню ставить чайник. Но по возвращении меня ждал еще один сюрприз.

– У тебя ведь недавно был день рождения, – сказала она.

– Ну, вспомнила: уже почти пол года прошло.

– Тогда я тебе ничего не подарила. Вот.

Зашуршала бумага, из которой выползли черные джинсы „Левис страус" и в недоумении уставились на мои ноги. Мало мне Кислицына с Моминой! Почему-то каждый встречный и поперечный стремится оказать мне гуманитарную помощь.

– Чтобы я этого больше никогда не видел! Поняла?

Схватив в охапку джинсы и ее вещи, я выбросил все в коридор.

– Убирайся!

– Ты забыл, что мне одеваться вообще необязательно, – попробовала отшутиться она.

– Ну, тогда убирайся в своем фиговом листке.

– Что страшного, если я захотела…. – Ее лицо искривилось и из глаз покатились слезы. Она разревелась вовсю.

Я раньше никогда не видел ее плачущей. Обычно ей все было ни по чем.

Пришлось сходить в коридор и принести вещи назад. Она рыдала. Я положил руку ей на плечо.

– Ну хорошо-хорошо, – сказал я примирительно. – Только чтобы это было в последний раз. Договорились?

– Р-р-р, – проговорила она сквозь слезы.

В конце концов, она ведь никакого отношения к Портленду, штат Орегон, не имела. Джинсы мы как-нибудь переживем, черт с ними. Нет для мужчины ничего отвратительнее жалости проститутки. Но ведь это была вовсе не жалость: сначала казалось, что жалость, а на самом деле не жалость.

– Женись на мне, – пропищала Ева. – Женись на мне, женись на мне, женись на мне…

Что я мог ей ответить?

Не женюсь. Не женюсь, не женюсь, не женюсь…

Я не лист подорожника, который можно приложить к ране. Есть такие люди, которые воздействуют на вас, будто лист подорожника, но я не из таких.

Она принялась возбуждать меня, и мне не удалось с этим справиться. Пришлось продвигаться к оргазму окольными путями. Объясняться с ней по поводу ее болезни по-прежнему не хотелось. А она, уловив новое в моем поведении, принялась задавать профессиональные вопросы.

Пришлось свалить все на творческий кризис.

Она заинтересовалась.

Бедная Ева. Тебя изгнали из Рая, и ты пытаешься найти дорогу назад. Но тут вовсе не Рай, Ева. Тут вовсе не Рай, если не сказать большего.


Кстати, ее Адам умер. Засунул член в какой-то ржавый механизм, когда его послали в деревню на уборку урожая, и не смог вытащить его оттуда без повреждений. А чуть позже скончался от столбняка.


С унылым видом я разглядывал сугроб, который намело за окном. Отступать некуда. Я отобрал наиболее приемлемый вариант „Предвкушения Америки", и теперь его предстояло записать на дискету для Моминой. Наиболее приемлемый из неприемлемых.

Все утро я терроризировал „Кирилла и Мефодия" различными идиотскими вопросами, и наконец компьютер от возмущения „завис". Пришлось его „перезагрузить". Думаю, отец был бы горд моими успехами в освоении компьютерной техники.

Я ухватил первую попавшуюся дискету и переписал на нее файл. На ней уже имелся какой-то файл и в принципе его надо было бы уничтожить. Во всяком таково было указание Моминой.

Время от времени мы с Моминой встречались, и она уже начала проявлять признаки нетерпения. Поскольку, несмотря ни на что, я продолжал ощущать себя Середой только в ее постели. Но это уж полностью была ее заслуга – слишком она была похожа на свою мать. Впрочем, мало помалу я начал ощущать себя Середой и просто в ее присутствии. Или у них в квартире, даже когда ее не было рядом. Но только не во время работы. Не во время работы. О том, как много она поставила на кон, можно было судить хотя бы по тому, что она спустила на тормозах эту историю с трихомониазом. А что же я, мудозвон? Только и умею, что называть себя мудозвоном!

Файл, который находился на дискете, назывался „Эпиграф". В рассеянности я щелкнул по нему мышкой, и он тут же появился на экране. И что же я увидел? Я не верил собственным глазам. Привожу весь текст целиком:


„Придется отказаться от эпиграфа: в итоге выяснилось, что он не очень-то подходит. А жаль… „Пусть моя родина умрет за меня", – сколько дерзкого благоразумия в этой фразе!"


А далее следовала приписка:


„Антипод Ловчева – Геннадий Твердовский (бессребреник, бедолага)."


Я посмотрел на дату: файл был образован три года назад. Но что могло сие означать? Откуда вообще ин узнал о моем существовании? Такой маститый писатель – и, вдруг, Геннадий Твердовский. Мудозвон, жалкий червь. Тем более, что к тому времени из моих книг был опубликован лишь „Мейнстрим". Может быть это – простое совпадение? Возможно, он собирался вывести в романе персонаж, который являлся одновременно моим однофамильцем и тезкой?

Известно ли Моминой об этой компьютерной записи?

Главное, разумеется, заключалось в приписке. Я мигом ощутил, что это – недостающее сюжетное звено (не „Предвкушения Америки", а той истории, в которую влип я сам). Звено, предопределяющее дальнейшее развитие событий и придающее им совершенно иную окраску.

Все заработало теперь по законам детектива. Не самый любимый мой жанр, но от меня тут, к сожалению, уже ничего не зависело.

Около часа я в волнении бегал по комнате. Извилины мои работали на всю катушку – шевелились, словно клубок встревоженных анаконд.

Наконец, я схватил сумку с продуктами – накануне с очередной гуманитарной миссией у меня побывал Кислицын – и отправился к некой сучке по имени Грета Мерлоу.

На улицах лежал снег. Скрип-скрип. И такое количество „скользанок", будто скользить по ним, получая при этом переломы и ушибы, было любимым занятием горожан.

Толька открыл мне дверь с большим опозданием. Лишь после того, как я перестал снимать руку со звонка. Я уже даже начал волноваться, не случилось ли с ним чего. Он был задрапирован в несвежую простыню и напоминал римского патриция. Очевидно, так выглядели патриции наутро после их знаменитых „пунических" оргий. Или нет, скорее, на античного поэта! Горация? Вергилия? Овидия? За его спиной – в гостиной, на диване – я разглядел нижнюю часть обнаженного женского тела; верхнюю подло скрывал дверной проем. Муза? По-моему, очень даже неплохая. Возникло искушение засунуть голову внутрь и рассмотреть все внимательнее.

Но тут же я вспомнил о приведших меня сюда обстоятельствах – Момина ждала.

Увидев сумку, Евлахов плотоядно улыбнулся.

– А, жратва…

И протянул было руку. Но я ловко схватил Тольку за запястье и выдернул его на лестничную площадку. Потом бросил сумку с продуктами на пол и, прежде чем он успел опомниться, сорвал с него простыню. Толька оторопело уставился на меня.

– Ты что, ненормальный?! – заорал он.

Я швырнул простыню в квартиру и захлопнул дверь. Он бросился в прорыв, но не тут-то было: все же я был жилистым малым, и руки у меня были длинные, как у орангутанга.

– Идиот! – прохрипел он. – Здесь же холодно.

– Так ты был знаком с Середой? – спросил я.

– С кем?!

– С Середой. Это писатель такой, если тебе память отшибло.

– Немедленно пропусти меня в квартиру!

– Сначала ответь на вопрос.

– На какой еще вопрос?

– Знаком ли ты с Виктором Середой.

– Нет, не знаком!

– Врешь, как сивый мерин! У меня есть веские основания полагать, что ты врешь, как сивый мерин! Посмотри мне в глаза.

– Не знаю я никакого Середы! Вот тебе крест на пузе! Пропусти меня внутрь, пока здесь не появился кто-нибудь из соседей.

Внезапно дверь за моей спиной отворилась и я увидел Люську, его жену. От неожиданности я раскрыл рот, и Евлахов пошел в психическую атаку. Но все же мне удалось отбросить его назад.

Надо же, Люська! Так это ее нижнюю часть я видел минуту назад? А в одежде она всегда казалась костлявой. Сейчас она была топлесс – в юбке, но без блузки. Так что теперь у меня появилась возможность насладиться верхней половиной. Увидев сумку с продуктами, она подняла ее с пола.

– Привет, – сказала она как ни в чем не бывало. Потом перевела взгляд на своего обнаженного супруга. – Разбирайтесь тут побыстрее, мальчики, я поставила чайник.

Проследив диким взором за закрывающейся дверью, Евлахов взорвался.

– Хорошо! – взревел он, гордо выпрямляясь. – Отлично!

И прошелся по лестничной площадке: туда-сюда. Его сморщенный перчик возмущенно болтался.

– Почему бы и нет? – сказал он. – Давай разберемся.

– Ты знал Середу? – повторил я.

– Ни хрена, – упрямо покачал он головой.

– Только ты мог рассказать ему обо мне, больше некому.

Он застыл. Его круглые глаза сделались похожими на оловянные монеты.

– Только я мог рассказать о тебе Викторе Середе? – изумленно повторил он, показывая пальцем в сторону неба. Раньше с таким благоговением, пожалуй, говорили о безвременно ушедшем Леониде Ильиче.

Неужели я ошибся? Я похолодел. Неужели ошибся?

– А Момина ты не знал? – упавшим голосом поинтересовался я.

Он снова принялся бродить по лестничной клетке и больше не смотрел в мою сторону. Вот оно что! Вот оно что!

– Значит это ты, сволочь такая, рассказал обо мне Момину?

– А что такого, подумаешь! – возразил он. – Тоже мне, законспирированный агент! Его интересовал литературный андерграунд, и я рассказал ему о „террористах" и о тебе, как о единственном уцелевшем их представителе.

– А как вообще ты с ним познакомился?

– Да я и видел-то его один раз в жизни. Послал рукопись в „Наблюдатель", а он пригласил меня для беседы.

– Опять врешь, – сказал я. – Как сивый мерин. Момин возглавлял в „Наблюдателе" отдел прозы, а не поэзии.

– А я и написал прозу, козел ты этакий! – ощерился Толька. – Думаешь, ты один у нас такой? Декодер!

– Оказывается, и ты еще, – сказал я, понемногу остывая. – Ну ладно. Предположим, что на сей раз ты говоришь правду. И что же было потом?

– Он сказал, что я безусловно не потяну, и что мне даже не стоит тратить на это свое время.

– Только для этого он тебя пригласил? Чтобы об этом сообщить?

– Нет, он предложил мне сотрудничать с издательством „Роса". Сказал, что, во всяком случае, там можно немного подзаработать. И что для такой работы моих способностей вполне достаточно.

– Он предложил тебе писать для „Росы"?! Момин?!

– Ну и что? Между прочим, „Роса" ему и принадлежит, если хочешь знать. Когда я впервые пришел туда, секретарша сказала шефу, что меня прислал хозяин. А тот зашипел на нее, чтобы она не распускала язык. И что полноправный хозяин в „Росе" только он один. Но было поздно. Я уже все просек.

По лестнице поднималась девчушка лет двенадцати. Увидев голого Евлахова, она сначала не поверила своим глазам, а потом в панике бросилась в обратном направлении. Наверное, ее испугал приобретенный Евлаховым бледно-голубой оттенок. Пришлось впустить бедолагу в квартиру.

– Если я заболею и умру, ты будешь виноват, – сказал он мне с укоризной.

Как будто не он еще совсем недавно умолял долбануть его током из силовой розетки.

– Сейчас Люська напоит тебя горячим чаем, – успокоил я его. – С галетами и сыром… И с клубничным джемом впридачу. И все будет чики-тики. – И далее, чтобы подсластить пилюлю: – Ну что, облизала она тебе все-таки жопу?

Подняв с пола простыню, Евлахов снова задрапировался в нее. Ну, вылитый Овидий! Или Гораций! Или Вергилий!

– Разве что в переносном смысле, – сказал он с сожалением. – Только в переносном смысле.


Снег скрипел под ногами. Скрип-скрип. С крыш домов свисали гигантские сосульки. Неожиданно одна из них сорвалась с карниза и обрушилась на голову идущего впереди парнишки. Тот упал. Бидон, который он нес в руках, выкатился на проезжую часть дороги, из него хлестало молоко. Но на парне была нутриевая шапка, и это, видимо, спасло ему жизнь. Мой вязанный презерватив в подобной ситуации вряд ли бы облегчил мою участь. Парень сидел на тротуаре, обалдело уставившись на свой бидон.

Значит, порнографическое издательство „Роса" принадлежало Момину-Середе? Невероятно!

Скрип-скрип. Теперь я старался держаться подальше от домов.

– Сезам, откройся, – проговорил я в домофон, после чего послышалось уже знакомое мне жужжание.

Я поднялся наверх, чмокнул подставленную Моминой щеку и тут же протянул ей злополучную дискету. Обнаруженный мною файл „Эпиграф" я предусмотрительно оттуда убрал.

Она сразу же пошла в кабинет и сунула дискету в компьютер. А я принялся без дела бродить по комнатам. Необходимо было как-то осмыслить информацию, полученную от Евлахова.

Насколько мне было известно, издательству „Роса" принадлежало несколько порнографических журналов. Порнобизнес – это, разумеется, еще не наркобизнес, но все же шаг в соответствующем направлении. Так мне, во всяком случае, представлялось.

В гостиной я остановился напротив портрета Середы и посмотрел ему в глаза.

– Так Ловчев ты или Середа, мля? – поинтересовался я у него с неприязнью. – Или, чего доброго, Момин?

Он продолжал молчать, но в глазах его заиграли веселые искорки. Любопытное оптическое явление, между прочим, вроде радуги или Северного Сияния. Кусок картона с фотоэмульсионным слоем излучает элементарное злорадство. Словно в насмешку над живым человеком. Пусть плохоньким, неказистым, но все же человеком. Я вспомнил, что имею дело почти что с классиком русской литературы, чтоб его. Предстояло во всем разобраться самому – портрет тут вряд ли чем в состоянии быть полезен.

Я наполнил ванную и пролежал в ней довольно долго, временами добавляя горячей воды. Когда-то в ванной мне хорошо думалось. Сюжеты всех моих законченных романов рождались именно в ванной. Но, видимо, с тех пор, как я переселился в коммуналку, что-то произошло. Во всяком случае, сейчас я совершенно бессмысленно пялился в потолок. И все. Вернее – и ничего. Наконец, появилась Момина.

– Вот ты где, – сказала она.

Лицо ее было непроницаемым.

– Что ж, Гена, давай попробуем еще раз, – сказала она. – Еще один раз. У тебя должно получиться.

Даже такие девчонки в нашей стране играют в русскую рулетку.

Неожиданно, она засмеялась своим смехом сквозь ладошку, потом быстро разделась и присоединилась ко мне.

– Так любили принимать ванную мои родители.

– Об этом тоже тебе доложила мама?

– Нет, я подглядывала в замочную скважину.

– Ай-яй-яй!

– Просто, Гена, если мы уж начали, нужно пройти этот путь до конца… Кто знает, в каком именно ты нуждаешься импульсе.

Мои ходули обвились вокруг ее бедер. Что ж, урвем напоследок все, что в состоянии урвать от жизни камикадзе.

– Лучше скажи, ты давала отцу читать мои вещи? – спросил я ее будто невзначай.

– Представь себе.

– И как он отреагировал?

– Если честно, не я давала ему читать, а он мне. Ты не поверишь. Со словами, что это и есть подлинная литература. Именно потому, что она не пользуется массовым спросом. Вообще практически не пользуется никаким спросом. Он считал истинным писателем твоего любимца Сэлинджера, который уже много лет пишет исключительно для самого себя.

– Зато пока он писал исключительно для всех, его книги пользовались сумасшедшим спросом. К тому же я далеко не уверен, что Сэлинджер вообще до сих пор что-то пишет.

– Неважно. Мой отец имел в виду, что настоящая литература пишется без оглядки на читателя. При этом язык у нее может быть и корявый – плевать.

– Так это он купил мои книги, а вовсе не ты? Твой отец?

– Первые две – да. А „Разъяренного мелкого буржуа" я потом разыскала сама. Но расшифровала их все же я, и поделилась с ним своим открытием. Он был очень разочарован.

– Стерва! – вырвалось у меня.

– Увы, – улыбнулась Момина. – К тому же как я могла тогда предположить… Словом, ты понимаешь…


Постель была хрустящая, а мы оба – после ванной – чистые-пречистые. В подобной ситуации секс неминуем. И она уже была на взводе: даже не столько в силу природного темперамента, сколько в силу уважения к законам жанра. Однако пролог затягивался. Я все размышлял, рассказывать ей или не рассказывать.

– Ты что-нибудь слышала об издательстве „Роса"? – неуверенно проговорил я.

– Нет, – она удивленно приподнялась на локте. – А почему ты спрашиваешь?

– Ну, это такое издательство, которое специализируется на выпуске эротической, или, попросту, порнографической, литературы, – продолжал я. – Романы Греты Мерлоу, Гортензии Пучини и так далее.

– А! Розовенькие пупсики!

Она захихикала. Не знаю, что она подразумевала под „розовенькими пупсиками". Чужие ассоциации – потемки.

– Дело в том, что это издательство, судя по всему, принадлежало твоему отцу. Нет, правда…

– Что?

Наступило гнетущее молчание. Я уже готов был откусить собственный язык, поскольку понял, что сейчас последует.

Момина выскочила с постели с такой скоростью, словно под одеялом оказался скорпион.

– А ну вон отсюда! – закричала она. И тут же сама выбежала из комнаты. Словно скомандовала себе самой. А когда вернулась, в ее руках были мои книги, которые она принялась в меня метать.

– Забирай свое вторсырье!

„Мейнстрим" и „Еще раз „фак"!" просвистели над самым ухом. А „Разъяренным мелким буржуа" она угодила мне прямо в лоб.

– Ты не писатель, понятно тебе?! Ты – писсуар.

Она еще раз повторила с садистским наслаждением в голосе:

– Ты – писсуар! Понятно?!

Бинго. Я не стал возражать. Ведь близко к истине, и звучит красиво.

– Пошел вон отсюда, писсуар!

Повторим еще раз – писсуар. И еще раз – писсуар. Насладимся. Это вам не какой-нибудь там заштатный писателишко. Это писсуар. ПИССУАР! Другими словами – я.

Повернувшись на другой бок, я забрался с головой под одеяло. Пусть обстреливает меня моими же книгами, даже не пикну.

Когда через некоторое время я все же рискнул высунуть из-под одеяла перископы, ее в комнате не было. Я поднялся и посмотрел в окно: „Вольво" был. Тогда я отправился на поиски.

Мудозвон я, разумеется, редкий! Ведь Момина, если пользоваться терминологией Евы – застревающая личность. А по моему собственному определению – язычница, сколотившая себе пантеон из великих мастеров пера. Подобно главному персонажу „Смирительной рубашки" Джека Лондона она прожила тысячи жизней – и все благодаря книгам. А тут я выползаю с этим утверждением, что ее отец как-то связан с производством порнографической литературы…

Она оказалась в гостиной. Из темноты доносились приглушенные рыдания. Я на ощупь двинулся к месту, где должен был находиться диван. Рука моя легла на ее ягодицы – она распласталась на животе. Ягодицы мелко вздрагивали и я принялся их целовать.

Постепенно она затихла.

– Ты же знаешь, что это неправда, – жалобно проговорила она. – Ты же знаешь, что это неправда.

– Век Джаза давно канул в Лету. – Непонятно что на меня сегодня нашло. – И рок-ин-ролла тоже. Наступило время Рэпа и Пирсинга.

Она раздраженно боднула меня задницей, если можно употребить слово „боднула" применительно к этой части тела. В знак примирения, что ли? Во всяком случае я воспринял данное движение как жест доброй воли.


На следующее утро я возвратился домой, но за компьютер даже не присел. Я все пытался решить хитроумную задачку: ведь детективное действо должно было раскручиваться как пружина. А тут еще тетя Тая получила письмо из Венгрии и пришла похвастаться фотографией внучки. Стройная девчушка лет четырнадцати стояла во дворе частного дома рядом с новеньким „Пежо". Видимо, борьба за достойное существование в Венгрии продолжалась. Я подумал, что, наверное, не зря ко мне пришла тетя Тая, что это – очередной сюжетный ход, не иначе. И внимательнее вгляделся в снимок. На заднем фоне виднелась речка, за которой высилась увенчанная крестом колокольня. И тут же в голове у меня возникла неожиданная идея. Я облачился в свое бессменное джинсовое обмундирование (куртка – с меховой подстежкой, между прочим) и ринулся на кладбище.

Теперь тут лежали сугробы, на фоне которых чернели стелы и кресты. Расчищенной оказалась только центральная аллея, и когда я покинул ее, мне пришлось продвигаться вперед, утопая в снегу чуть ли не по пояс. Кладбище было большое, и я рыскал по нему с упорством маньяка. Какие только надгробия мне не попадались.

Помнится, Ева утверждала, что от романов Середы веет кладбищем. В чем-то, пожалуй, она была права. Словно в подтверждение из-за туч вынырнуло солнце, заливая все вокруг нежным багрянцем. Что за наваждение! Я стоял посреди царства Середы и озирался по сторонам.

Наконец-то поиски увенчались успехом. У меня даже дыхание перехватило. Передо мной был памятник, выполненный с тем же размахом, что и памятник Середе. На небольшом возвышении стоял „Мерседес" из черного мрамора, о который опирался парень лет тридцати пяти с широким торсом и тяжелым волевым взглядом. Внизу красовалась надпись:


„Сергею Челунину на вечную память от братвы"


Я обошел его со всех сторон, даже потрогал руками, и только после этого направился к могиле писателя. Чобы еще раз убедиться в единстве стиля, а потом, явившись в кладбищенскую контору, попытаться выяснить адрес мастерской, изготовившей памятник Челунина. И уж затем, в мастерской…

Середа и Ловчев постепенно сливались в моем воображении в единое целое. Мне уже виделся этакий интеллектуальный монстр, который, за неимением другого пути к душам нечитающей молодежи, одурманивал ее с помощью наркотиков. Возможно, он кодировал наркотики каким-то особым образом, и бедные любители кайфа грезили его литературными образами? Впрочем, это уже из области фантастики. А у нас тут пока детектив.

У могилы Середы происходило какое-то копошение. Поначалу казалось, что это крупная собака, вроде сенбернара или московской сторожевой, роется в снегу. Но, приблизившись, я обнаружил там инвалида. У него не было обеих ног и части левой руки. Я подумал, что это один из типов, которые подбирают на могилах цветы чтобы перепродать их затем на базаре. Мне о таких уже приходилось слышать.

– А ну! – грозно проговорил я.

Впрочем, цветов на могиле не было. А рядом с инвалидом из снега торчали литровая бутылка „Абсолюта" и граненный стакан.

Инвалид посмотрел на меня отрешенным взглядом. Ему было лет тридцать с небольшим. Коротко остриженные волосы, теплая, с подстежкой, куртка из разноцветной замши, на правой руке – золотой „Ролликс". Лицо – волевое, того же типа, что и у Челунина. Какое уж тут воровство цветов! Обрубки ног, укутанные в мохеровый шарф, покоились на небольшой деревянной дощечке с колесиками. Было совершенно непонятно, каким образом ему по таким сугробам удалось сюда добраться.

– Не могли найти другого места? – сказал я уже более миролюбиво.

Его взгляд прояснился, сделался цепким, пронизывающим, у меня сразу же возникло ощущение дискомфорта.

– Какого черта вам тут надо? – с вызовом проговорил он.

На всякий случай я зыркнул глазами в сторону памятника – туда ли я вообще попал? Вроде туда. Между прочим памятник сейчас выглядел комично: стол, за которым сидел Середа, утопал в снегу, а на том месте, где раньше стояла пишущая машинка, возвышался сугроб. Руки Середы были воткнуты в этот сугроб, и в таком виде памятник здорово смахивал на парковые статуи времен развитого социализма.

Пришлось объясняться, что-то плести. С подобными ребятами мне в жизни общаться не приходилось. Сталкиваться – сталкивался, но чтобы общаться… Вы спросите, с какими это с подобными? А хрен его знает! С Мачо, что ли, с хозяевами жизни. Ему даже не мешала его жуткая инвалидность. Все равно сразу же чувствовался хозяин.

– Родственники попросили меня проведать могилу, знаете ли… Гм-гм…

– Чьи родственники?

– Ну, Виктора Середы.

– Середы? – он побледнел.

И тут меня осенило. Во-первых, не Середы, а Момина, болван я эдакий! Во-вторых, писатель ведь оказывал финансовую помощь инвалидам. Возможно, и этому парню тоже. Впоследствии парень разбогател и теперь в знак благодарности решил поставить Момину памятник. Все очень просто.

Я сказал, что оговорился. Что меня послали родственники Виктора Момина навестить могилу и посмотреть, что тут и как. И что я должен был сделать это в среду. А сегодня как раз – „середа". Так что я чист, как слеза младенца. А вот какое он сам имеет отношение к покойному?

– Сегодня – пятница, – возразил он.

– Середа, – настаивал я.

Тогда он вытянул в мою сторону запястье с „Ролликсом".

– Фрайдей.

От него исходило мощное силовое излучение, словно от потерпевшего аварию ядерного реактора. Он продолжал ощупывать меня взглядом.

Потом здоровой рукой булькнул в стакан водки и протянул мне.

Что было делать?

Я выдохнул в морозный воздух все свое недовольство сложившейся ситуацией, и принялся пить. Водка была ледяной. Пока я пил, он сказал, что его зовут Гарик.

– Гена, – сказал я, занюхивая водку собственным именем. – Геннадий Твердовский.

Обычно я перечисляю и все свои прозвища – почему-то это доставляет мне удовольствие. Но сейчас я этого не сделал. Сейчас бы мне это почему-то удовольствия не доставило.

– Вас послала его дочь? – в упор спросил он.

Я замялся.

– Нет… Вернее, в каком-то смысле… Видите ли, я биограф ее отца.

Которого она послала на могилу проверить, как тут дела. Болван! Где это видано – биограф на побигушках? Одно успокаивало: у меня оставались неплохие шансы дать деру. Если, конечно, у него не было с собой револьвера.

Он снова налил в стакан водки и выпил сам. Выпил легко, словно сельтерскую, и тоже посмотрел на памятник.

– Что-то не припомню статей о Момине, подписанных Геннадием Твердовским. И уж тем более, статей о Середе. Хотя могу с уверенностью сказать, что отслеживаю эту тему в печати.

Теперь наступила моя очередь бледнеть. Ведь только литературным агентам было известно, что Момин и Середа – одно и то же лицо. Или я проговорился, а он тут же сориентировался? Не похоже.

– А вы кто? – спросил я.

– Об этом потом. – Он опять бухнул водки в стакан и протянул мне. Ну и темп! Если так будет продолжаться дальше, лучше сразу же оставаться на кладбище, чтобы сэкономить на катафалке. – Для начала я все же хочу знать, кто вы ей? Любовник? Жених? Ухажер? Приятель?

Знал бы я для начала, кто он ей, может и ответил бы искренне. А так пришлось цепляться за версию биографа. Мол, собираюсь написать о нем книгу.

– Это Светлана вас наняла?

– Гм, да.

– Вы литературовед?

– Гм, нет. Писатель.

Правда, прошлой ночью, выяснилось, что я – писсуар. Но нельзя же признаться в этом совершенно незнакомому человеку. Скажу – писатель, авось со временем сказка станет былью.

– Все же вы биограф Момина, или Середы? – не унимался он. – Надеюсь, вопрос для вас не слишком сложный.

– Не слишком, – сказал я. – В общем-то… обоих.

Он с силой ударил здоровой рукой по снегу.

– Более идиотского поручения она вам дать не могла! Ей-Богу! Хотя, разумеется, она не ведала, что творит… И как продвигается работа?

– Я только начал собирать материал, пока, собственно, никак, – сказал я осторожно.

– Ну тогда вам повезло, что вы меня встретили. Здорово повезло. Хотя вы пока этого, разумеется, не осознаете.

– Может вы все же скажете, кто вы такой? – попросил я.

– Может и скажу, но не сейчас. Сейчас мне уже пора идти.

Он так и сказал – „идти", а потом бросил взгляд на „Ролликс".

Я машинально вылакал водку из стакана, заев ее снегом. И приготовился смотреть, как он будет „идти".

– Вам не приходилось бывать в „Квазимодо"? – неожиданно спросил он.

„Квазимодо"! Это было крупнейшее издательство в городе. С одноименным кафе на первом этаже. Раньше кафе считалось литературным, а теперь превратилось в сборище разных типов, каким-либо образом причастных к книжному бизнесу.

– Пару раз захаживал, – сказал я.

В издательстве этом, между прочим, стремились напечататься ведущие писатели, поскольку там платили солидные гонорары. Я – так туда даже и не совался.

– И что, понравилось?

– В общем-то, да.

– Хорошо… – Он извлек из куртки мобильный телефон и большим пальцем нажал две кнопки. Потом бросил в трубку: – Заберите меня.

И почти сразу же на горизонте появились два живописных амбала. Они были приблизительно того же возраста, что и Гарик, в черных кожаных куртках. Подойдя, легко подхватили его на руки вместе с дощечкой.

– Еще увидимся, – сказал он. – Только Светлане – ни гугу. Ей о моем существовании ничего не известно, и слава Богу. Если проболтаетесь – вам хана. Понятно?

– Понятно.

– Водку допьете?

– Допью.

– Только посуду здесь не оставляйте. До встречи.

И тут я вспомнил, зачем, собственно, сюда пришел. Не для того ведь, чтобы водки нажраться или получить приглашение в кафе „Квазимодо".

– Это вы поставили Момину памятник? – метнул я ему в спину.

Вопрос врезался ему под лопатку, словно нож. Но он даже не подал виду.

– Мы, – произнес он спокойно.

Я наблюдал, как живописная группа удаляется в сиянии багрянца – амбалы с Гариком на руках. С торчащим у того из спины вопросом. Еще немного поскрипев снегом, процессия скрылась из виду…

Сейчас, разумеется, мне было не до водки. Совсем не до водки. Но бутылку со стаканом я послушно унес – скормил кладбищенскому сторожу.


Вечером мне пришло в голову ознакомиться с содержанием остальных дискет, оставленных для меня Моминой. Поначалу я не придал большого значения тому факту, что файл „Эпиграф" был создан три года назад. Я расценил эту запись как предвестницу романа, один из первых кирпичиков в фундаменте будущего произведения. Тем более, что большее впечатление на меня произвела тогда приписка. Но потом слова эти сами собой возникли перед глазами: „Придется снять эпиграф, в итоге выяснилось, что он не очень-то подходит. А жаль… „Пусть моя родина умрет за меня", – сколько дерзкого благоразумия в этой фразе!" „…в итоге выяснилось…"! Если „в итоге выяснилось, что эпиграф не очень-то подходит", то значит к этому моменту ощутимая часть произведения уже была написана! Ведь он не составлял развернутых планов, не занимался детальной проработкой сюжета, а, по утверждению Моминой, больше полагался на интуицию. Кому об этом известно, если не ей.

И я на самом деле нашел файл под названием „Предвкуш". Он был создан приблизительно в то же время, что и „Эпиграф", и идентичен экземпляру рукописи, который хранился в папочке цвета маренго.

Но это, в свою очередь, означало, что работа над романом не оборвалась в связи с трагической гибелью Середы, как полагала Момина. Он сам, вполне осознано, прекратил работу над ним. И если роман будет завершен, то есть – если я его все же когда-нибудь допишу, то это произойдет вопреки воле автора.

Действительно ли она пребывает в счастливом неведении? Вполне можно это допустить. Ведь отец обращался к ней за советом лишь когда черновой вариант произведения был уже готов. И потом, знай она о существовании этих файлов, она ни за что бы не оставила их на дискетах. Скорее всего, просмотрев архив и изучив содержание компьютера, она этим и ограничилась. Дискеты почему-то остались вне поля ее зрения.

Посвящать ее или нет? Черт его знает! Лучше не торопиться с выводами и действовать по обстоятельствам. В любом случае появился неплохой козырь – если в итоге ничего путного у меня не выйдет. Тогда можно будет утверждать, что роман и не нужно было дописывать, поскольку сам автор этого не хотел. Т.е. сопротивление текста было не случайным.

А еще я нашел файл под названием „ГБДУ133". Созданный относительно недавно – Середы уже и на свете не было. В нем хранились различные документы, имеющие отношение к судебному разбирательству „Светлана Момина против Алексея Храпатого". Насколько я понял, Алексей Храпатый и был тем самым водителем панелевоза, которого Момина считала виновным в гибели отца. Суд Храпатого оправдал. Была сделана экспертиза и заслушаны показания свидетелей. Вне всякого сомнения, в аварии был виновен Середа. А Храпатый даже настаивал, что водитель легкового автомобиля сознательно шел на столкновение. Правда, суд этого утверждения не принял.

Представляете? Сознательно шел на столкновение!

Больше на дискетах ничего интересного не было. Впрочем, вру – конечно же было! Несколько отрывков из еще неизвестных мне романов Башевиса Зингера. Но пришлось отложить чтение на потом: сейчас моя голова была в состоянии работать только на одной волне.

Кто же такой этот чертов Гарик? И почему Света не должна подозревать о его существовании? Возможно он и есть тот самый коммерческий партнер Середы, прихода которого она столь тщетно дожидается?


Весь следующий день я пребывал в сумеречном состоянии души, поглощая одну чашку „Юньаня" за другой, а в девятом часу вечера за мной пришли. Тетя Тая впустила в комнату здоровенного жлоба вроде тех, что я видел вчера на кладбище. Только этот щеголял в длинном ратиновом пальто, а его волосы сзади были стянуты резинкой.

– Гарри прислал за тобой машину, – без обиняков сообщил он.

И замолчал. Словно ситуация не требовала дальнейших пояснений.

– И куда мы поедем? – поинтересовался я.

– В „Квазимодо".

Я покорно поплелся вслед за ним.

Почему-то я был уверен, что нас поджидает черный шестисотый „Мерседес". Однако, выяснилось, что я мыслю шаблонно. Да, черный, но „Крайслер". Жлоб уселся за руль и отправил в рот порцию жевательной резинки.

В пути я наслаждался великолепным джазом, звучащим из стереодинамиков, а затем начались неожиданности. Я не сомневался, что упоминая „Квазимодо", Гарик имел в виду кафе, завсегдатаем которого он, очевидно, является. А жлоб ввел меня в огромный холл издательства, где вокруг макета раскрытой книги величиной с двухэтажный дом прохаживалось несколько парней с бритыми затылками и мобильными телефонами, прикрепленными к поясам. Жлоб поприветствовал их кивком головы и указал мне рукой на лифт. Мы понеслись куда-то наверх. Я еще находился под впечатлением от этих парней из охраны, каждый из которых был размером с трехстворчатый шкаф, когда лифт… подмывало написать выплюнул или изрыгнул, но скорее он „выдохнул" нас на ковровую дорожку. Дорожка была с плотным ворсом, заглушающим звуки шагов. И где только Гарик таких громил находит?

Мы двинулись вдоль коридора навстречу единственной двери, которая тут имелась.

– Это к Габеличу, – бросил жлоб застывшим у двери амбалам. Именно этих двоих я и видел вчера на кладбище.

Они расступились, пропуская меня в большой кабинет, увешанный современными картинами. На полу – ковер с абстрактным рисунком. Гарик сидел в кресле, за полукруглым письменным столом в строгом костюме и галстуке. Правая рука его покоилась на селекторе, и выглядел он как вполне нормальный человек. В том смысле, что увечий его не было заметно. Почему-то я представил себе, что на нем вместо галстука бабочка, и вздрогнул.

– Ваша фамилия Габелич? – поинтересовался я.

Он улыбнулся.

– Прозвище. Мое полное имя – Гарри, а не Игорь. Когда-то был такой известный автогонщик Гарри Габелич, а я приблизительно с той же скоростью умел водить танк. Товарищам я до сих пор позволяю себя так называть. Все мое секьюрити – бывшие афганцы.

– Гарри – довольно редкое имя для России, – заметил я. – Из известных на ум приходит разве что Каспаров.

– Ну, к Каспарову я никакого отношения не имею, – сказал он. – Мое полное имя – Гарри Викторович Середа.

Я кивнул. Я уже успел разглядеть фотографию в рамке, стоящую на столе. На ней был запечатлен известный писатель, обнимающий юного Гарри за плечи. Тогда Гарри был еще стройным малым: длинноногим, с хорошо развитой мускулатурой.

– Света думает, что вы погибли? – поинтересовался я.

– Чушь, – сказал он. – Она даже не знает о моем существовании.

– Значит, вы, как говорится, внебрачный ребенок?

– Угу. Незаконнорожденный.

– И Момину удалось… Я имею в виду…

– Послушайте, – перебил он меня. – Я пригласил вас лишь для того, чтобы попытаться отговорить от этой дурацкой затеи: написать книгу о моем отце. Поскольку, как бы вы ни старались, даже если бы вы были гением – а вы – далеко не гений („бинго", отметил я про себя практически машинально), – она бы все равно получилась ущербной. Ведь то, о чем вы сейчас узнаете, останется между нами. Это – условие. Надолго я вас не задержу. Если хотите, можете закурить.

Он пододвинул мне пепельницу и я вытащил папиросы. Курю я редко, но сейчас это было кстати, сейчас я готов был накуриться так, чтобы дым из глаз повалил.

– Я прочитал ваши книги, – сказал он. – В целом терпимо, но явно недостает индивидуальности. Так что капитала они вам не принесут: ни материального, ни морального. Говорю это как профессионал, ведь по основной своей профессии я – книгоиздатель. Но это попутно – речь сейчас не о вас, а о моем отце. Наверное, вам известно, что популярность к нему пришла еще в молодости, когда он был студентом Литературного института. Тогда на одном курсе с ним учился некто Никонов – дальний родственник моей матери. Сейчас он работает литературным обозревателем одной из центральных газет. И пишет, между прочим, совсем неплохо. А мать моя была провинциалкой в худшем смысле этого слова. Очень напоминала одну из героинь фильма „Москва слезам не верит": ту, которой хотелось выгодно выйти замуж. Она непременно желала загарпунить какого-нибудь известного деятеля. Ни внешностью, ни умом при этом она, к сожалению, не блистала, что делало задачу практически невыполнимой. И вот, представьте себе картину – вечеринка у Никонова. Все ждут новоявленную знаменитость – Виктора Момина. Накануне он опубликовал в „Юности" повесть, положительно отмеченную критикой и уже обратившую на себя внимание читающей публики. И он является в ореоле славы. А уж Никонов позаботился о том, чтобы они с матерью оказались рядом за столом. Момин возбужден. Он еще не привык к положению суперзвезды. К тому же он поссорился с молодой женой (с которой, между прочим, расписался втайне чтобы было интереснее). Он злится на жену и опрокидывает одну рюмку за другой. А чем занимается осчастливленная его обществом соседка? Тоже опрокидывает одну рюмку за другой. Потом они танцуют. И пьют. Бьют посуду. И снова пьют. А потом неожиданно просыпаются в одной постели. И с недоумением смотрят друг на друга. У Момина волосы на голове встают дыбом: не дай Бог его похождение выплывет наружу! Вот уж где нечем гордиться: рядом какая-то голая и притом не очень симпатичная женщина.

– Между нами что-то было? – с замиранием сердца спрашивает он.

– Не помню, – смеется та.

Моя мать, между прочим, понятия не имела, что такое похмелье. В отличие от отца, который после пьянки несколько дней ужасно страдал, и в это время совершенно не мог работать.

– На всякий случай можно продублировать, – смеется моя мать. – Чтобы потом не оставалось сомнений.

– Наверняка не было, – морщится от головной боли отец. – Я, когда в таком состоянии, не мужчина.

– Жаль, – говорит мать, – было бы что вспомнить. Ну все равно, поможешь мне тиснуть что-нибудь в „Юности"?

– А что ты пишешь?

– Поэмы.

Господи! Свои жалкие корявые стишки она называла поэмами!

– В отделе поэзии у меня – никого. – Стон. – Вот если бы речь шла о повести или романе.

– Романы у меня только в жизни.

Момин начинает поспешно одеваться. Несмотря на дрожь в руках…

А следующий раз они увиделись через двенадцать лет. Дело в том, что моя мать при всех своих недостатках была на редкость энергичным человеком. И моим отцом с той же степенью вероятности мог бы оказаться и какой-нибудь другой замечательный человек. Или подающий надежды, но в конечном итоге не ставший замечательным. А в первые годы своей жизни я вообще ни на кого не был похож. Это со временем я все больше стал походить на отца. Шло время, постепенно моя мать утратила иллюзии и устроилась на работу дворником. Вот я и рос безотцовщиной в дворнической семье, даже не подозревая, кто мой отец. Мать, впрочем, не очень хорошо его запомнила, поэтому, когда во мне и стали проявляться его черты, она этого не заметила.

Гарик сделал паузу.

– Классная мелодрама, не правда ли? – сказал он. – Скорее даже не мелодрама, а мыльная опера. Что-то вроде „Рабыни Изауры". „Гарик, сын дворничихи".

– Всякое в жизни бывает, – отозвался я.

Он продолжил:

– Единственным удовольствием моей матери теперь сделались летние поездки к морю. И вот вам следующая картина: в Геническе на пляже стоит мальчик и пожирает глазами взрослых, играющих в волейбол. А рядом, на подстилке, расположилась интеллигентная семья: муж, жена и их девятилетняя дочь-красавица. Впрочем, жена – тоже красавица. Мать и дочь – на одно лицо. Они играют в дурака. Мальчик их практически не замечает. И тут мужчина смотрит на мальчика, бросает рассеянный взгляд на его ноги и вздрагивает. Ведь у мальчика средние пальцы на ногах меньше остальных, как и у него самого… К сожалению, я не могу продемонстрировать вам свои ноги – они остались под Вазирабадом. Так что придется вам поверить мне на слово… Потом мужчина вглядывается мальчику в лицо. Впрочем, мальчик этого не замечает, он мечтает только об одном: чтобы волейболисты приняли его в свою компанию. И, не дождавшись, с унылым видом бредет под тент, к матери. А мужчина, якобы отправившийся за мороженным, крадется вслед за ним. Чтобы узнать, кто же его мать. И круг замыкается. Вот так-то, – проговорил Гарик, Гарри Габелич, Гарри Викторович Середа. – Я был зачат своими родителями, когда они находились в бессознательном состоянии. Кстати, Викторовичем я стал лишь в шестнадцать лет, при получении паспорта. А до тех пор я был Андреевичем. Даже не знаю, почему. Отец и потом в шутку иногда называл меня Андреичем.

– И что было потом? – спросил я.

– Отец тут же переговорил с матерью: они сопоставили дату моего рождения с датой того памятного дня и последние сомнения отпали. Больше в Геническе я его не видел, но зато, когда мы вернулись, он стал появляться регулярно. Он принял меня сразу же и безоговорочно. Пристроил мать секретаршей в одно из издательств, да и сам денег регулярно подбрасывал, но не это главное… Как раз тогда я заскучал, мать была женщиной достаточно поверхностной, а с ним общаться было очень интересно. Это была истинная находка – отец. Он часто брал меня с собой в творческие командировки, когда жена и дочь оставались дома. По сути, мы с ним объездили весь Советский Союз: Камчатка, Прибалтика, Туркменистан. Дома, правда, встречались не так часто, но все же он у меня появлялся. Бродили по улицам… М-м-м… Он всегда умел находить Верные Решения. Это – целая жизненная философия, на которой он в итоге и погорел. Главный принцип этой философии – всегда придерживаться установленных правил игры, оставаться внутри системы. И искать такое оптимальное решение, которое бы не противоречило этим правилам. Считалось что те, кто в своей жизни руководствуются подобными решениями, „живут по законам совести". Для меня тогда было очень важно иметь перед глазами именно такого человека – живущего „по законам совести" и при этом преуспевающего. Это придавало жизни простоту и гармонию.

Как это функционировало в действительности лучше всего объяснить на примере.

Одному из моих школьных товарищей, которому в равной степени претили и физический труд, и учеба в институте, он посоветовал стать фотографом. Он не пытался убедить его в том, что трудиться – это благо, или что учиться – это благо, но с другой стороны он нашел Верное Решение, не противоречащее правилам игры, т.е. не выводящее моего друга на конфликт с системой. Ведь он не посоветовал ему заняться, скажем, фарцовкой.

Для меня он постоянно генерировал Верные Решения. Когда моя школьная любовь увлеклась другим парнем, или когда на улице меня избила банда короля района, или когда меня невзлюбила учительница физики, регулярно ставившая мне заниженные отметки… Считается, что человек чувствует себя достаточно защищенным, если у него хорошие адвокат и психоаналитик. Но это теперь так считается, а у кого в то время были адвокат и психоаналитик?

– Ни у кого, – сказал я.

– У меня были, – сказал он. – В одном лице. Он не уставал повторять, что главное в этой жизни заниматься тем, от чего получаешь удовольствие. Т.е. быть адекватным самому себе. Все остальное приложится.

Между прочим, в свое время я тоже хотел стать писателем. Правда, неслабо? Середа-отец и Середа-сын. Или Гарри Середа-младший. Впрочем, что это я, ведь тогда он еще был Моминым…

Если вдуматься, я не так далеко от этого ушел – стал книгоиздателем. В принципе, мне приходится заниматься и другими вещами: организовывать гастроли, финансировать фильмы, налаживать сети джаз-клубов и туристических бюро, но главное для меня все же – издательская деятельность.

Стоящий у него на столе селектор неожиданно замурлыкал, и он в раздражении ударил по нему ладонью. Как тогда на кладбище по снегу.

– Закончив школу, я попытался поступить в Литературный институт. Естественно, встал вопрос, нужно ли отцу составлять мне протекцию. И какое решение мог принять человек, живущий по законам совести? Я сам должен увидеть, чего стою. И я не прошел.

Он считал, что это нормально. Лучше сначала получить какое-нибудь другое, „обыкновенное" образование, предпочтительнее – гуманитарное, а позже поступить на Высшие сценарные курсы: у меня были проблемы с повествовательной речью, а диалоги получались как бы сами собой, без какого-либо внутреннего усилия. Или альтернативный вариант – пойти на факультет журналистики. Но пока суть да дело, меня призвали в армию. Правда, мать умоляла, чтобы отец выхлопотал для меня освобождение. Но… это ведь было бы не по правилам. К тому же, у такого спортивного и достаточно коммуникабельного парня как я вряд ли возникнут в армии проблемы. Потом часть, в которой я служил, была переброшена в Афганистан, ну а дальше, я думаю, понятно… А тут еще перестройка набрала обороты, и государство явило народу свою истинную морду… Он так и не смог себе этого простить. Ведь отмазать меня от армии было вполне в его силах. Взгляд его, по его же мнению, был трагически зашорен. Те правила игры, по которым жило тогда общество, ему казались естественными. И именно с этим потом он никак не желал смириться. В принципе, дело уже было не во мне. В конце концов, со мной произошел несчастный случай, трагедия, и люди, как правило, это переживают. Я уверен, что если бы он и попытался тогда что-либо изменить, я бы воспротивился. Ведь во мне тоже сидела эта его правильность. „Так за царя, за родину, за веру…" В тот момент, конечно, из этого перечня – только „за Родину!".

„Пусть Родина моя умрет за меня!" – всплыло в памяти.

– Но для него имело значение лишь то, он так жестоко лопухнулся. Пожертвовал сыном во имя химеры. Однажды кто-то рассказал ему историю. Жила-была молодая семья: муж, жена и грудной ребенок. Муж любил жену и ребенка, хотя и был излишне нервным: заводился с пол оборота. Однажды жена пошла с подругой в магазин, пообещав вернуться через час. Прошло уже значительно больше, а ее все не было и не было. Муж уже начал психовать и несколько раз выскакивал на балкон – жили они на пятом этаже, – чтобы высмотреть, не появилась ли супруга. И когда он наконец увидел, как она приближается к дому, он начал орать ей что-то и в слепой ярости бросил в нее младенцем, которого держал в руках… Поседеть он успел раньше, нежели младенец коснулся асфальта. А до суда дело так и не дошло – он умер от всепоглощающего, охватившего каждую его клеточку ужаса. Отец сказал, что чувствует себя точно также. И постоянно живет с этим ужасом в душе. Теперь он стал утверждать, что вера – опасная штука, ведь если поблизости никого больше нет, то Черт становится Богом. В какой-то момент он начал здорово пить, вам, наверное, это известно. А потом засел за свои знаменитые романы. Только после того, как я сделался калекой, стало очевидно, как много я для него значу. Почти все заработанные деньги он отдавал мне, чтобы с их помощью я делал новые деньги. Он хотел, чтобы у меня было очень много денег. Он считал, что большие деньги хоть в какой-то степени способны заменить мне то, чего я лишился на войне. И, в общем-то, он оказался прав. По сути, я имею все, что требуется для полноценной жизни. Я даже имею девочек, представьте себе. Вернее, они имеют меня. – Он криво усмехнулся. – Вот, пожалуй и все. А теперь судите сами, можно ли написать биографию знаменитого писателя и при этом даже словом не обмолвиться о том, о чем я вам сейчас рассказал.

Честно говоря, мне не очень хотелось углубляться в эту проблему. Поскольку в действительности-то биографию Середы я писать не собирался.

– А почему вы не хотите познакомиться со Светой? – спросил я.

Он сразу же запсиховал.

– Не ваше дело! Я вам рассказал все, что требуется знать предполагаемому биографу… Кстати, половина кампании, которую я сейчас возглавляю, принадлежала отцу. Следовательно, на долю Светланы приходится четверть. И она скоро получит причитающуюся ей сумму. В денежном эквиваленте. Еще вопросы?

– Г-м, – сказал я. – Поймите меня правильно. Смешно, конечно, об этом говорить, но… вы с отцом… может быть… имели отношение к наркобизнесу?

– Что?! – он опешил. Потом ухмыльнулся и здоровой рукой расслабил галстук на шее. – Она давала вам читать „Предвкушение Америки"?

Сглотнув слюну, я утвердительно кивнул.

– Нет, – сказал он. – В том-то и дело. Нельзя ассоциировать Ловчева с моим отцом. Тут произошла одна необычная вещь. Роман действительно задумывался, как биографический. Но неожиданно Ловчев проявил норов. Первоначально роман имел другое название. Однако в тот момент, когда отец меньше всего ожидал, Ловчев сбежал в Америку. Пришлось менять название, а затем и эпиграф. А эпиграфу отец придавал первостепенное значение. Между прочим, на страницах этой незаконченной книги отец сделал попытку объединить нас со Светланой. Супруга Ловчева – нечто среднее между моей матерью и его женой. Что же до меня самого… я был полностью идентичен сыну Ловчева Рифу. А Светлана – вылитая Элла. Заметили?

– Заметил.

– Ловчев любил Рифа и Эллу столь же преданно, сколь отец любил нас с сестрой. Ради их будущего, он и сбежал за рубеж. Отец решился на отчаянный поступок: сделал попытку руками Ловчева расправиться с Рифом уже там. Как бы в виде компенсации за несанкционированный побег. И убить его удалось без особых проблем. Но только не руками Ловчева, а, наоборот, вопреки его воле. Мне известны некоторые фрагменты, которые отец так и не решился записать. Когда Риф вырос и ему захотелось избрать себе военное поприще, Ловчев всячески противился этому. Следовательно, в него нельзя было вложить тех страданий, мыслей, того ужаса, которые отец стремился излить на бумаге. Чем он руководствовался, когда подбрасывал Ловчеву документы наркосиндиката, я не знаю. Если честно, мне это напомнило стандартную картинку из американских боевиков: в квартиру к герою врываются полицейские и извлекают из-за зеркала в ванной пакет с героином, который они сами же туда и подбросили. Может быть ему захотелось, чтобы Ловчев хотя бы оказался виновным в гибели сына драматурга Кереселидзе, который был наркоманом, не могу сказать. В любом случае выходило, что Ловчев попросту издевается над автором, смеется над его былой наивностью и глупостью. Словом, персонаж, проявил неожиданный характер, что и погубило книгу. И, скорее всего, не только книгу, но и моего отца. Ведь ему не удалось высказать свою боль… А в жизни не было ни наркотиков, ни торговли оружием, да и вообще ничего предосудительного. Порнографическое издательство действительно организовал я. Был у меня одно время такой бзик. Отец отнесся тогда к этому с пониманием. Позже я продал „Росу" со всеми потрохами. И с авторами тоже, в том числе и с Гортензией Пучини.

Так значит вот на кого горбатили мы с Евлаховым, кого ублажали! На моем лице появилась вымученная улыбка.

– И не провоцируйте больше Светлану, пожалуйста. Вчера она учинила в „Росе" форменный погром. Вы, очевидно, еще не знаете, какой бывает моя сестрица во гневе. А „Роса" ведь нам уже давно не принадлежит.

Я решил, что на этой бравурной ноте программа моего визита к владельцу „Квазимодо" исчерпана, но тут он неожиданно пустился в воспоминания об отце и о том, как хорошо им в свое время было вдвоем. Говорил он одновременно страстно и торопливо. Внешне это странным образом больше напоминало не рассказ сына, а исповедь любовницы, причем любовницы ревнивой, вынужденной постоянно делить предмет своего обожания с кем-то еще. Словоизвержение прервалось так же внезапно, как и началось. Под конец он поинтересовался, с чего это вдруг Светлана дала мне читать незаконченный роман. Я сказал, что, очевидно, потому, что я согласился стать его биографом. Почему-то у меня появилась уверенность: скажи я Гарику правду, и он запретит мне дописывать „Искушение". Ему-то доподлинно было известно, что отец сознательно прекратил работу над ним. И тогда, если бы это случилось, я бы угодил в мясорубку. С одной стороны меня бы допекала Света Момина, которой я задолжал тысячу долларов и компьютер, и которая, по признанию ее братца, „страшна во гневе", а с другой – сам Гарик Середа со своим зловещим секьюрити. Я-то полагал, что своеобразная война ведется лишь между мною и Моминым-Середой. Но неожиданно фамилия распалась на половины, и я оказался между двух огней.

– Пожалуй, вы меня убедили, – сказал я Гарику. – Я не стану писать биографию вашего отца.

На чем детективный виток этой истории с мелодраматическим отступлением полностью себя исчерпал.


Жизнь подбрасывает жанры… Внезапно затянула в воронку детектива, а до этого успела побаловать любовным романом с трихомониазом. Фантастика! Впрочем, и фантастика тоже.


„Капитан Маз Дон медленно приходил в себя. Его веки дрогнули, затем лицо исказила гримаса боли. Да, он по-прежнему находился в капсуле, посреди двора, рядом с глубокой вонючей лужей. За прошедшее время ничего не изменилось. Ничего… Он с трудом поднялся… Или, быть может… Слабая надежда затеплилась у него в мозгу. Маз Дон собирал себя по кусочкам – своеобразное „пазл", которое все никак не собиралось. Пришлось плюнуть и медленно тронуться с места в полуразобранном виде. Отсек двора закончился. Теперь он поднимался по лестнице наверх – к своему ностальгическому отсеку. Ключ под ковриком… О, Боже, какая боль!.. Коридор, непроглядная тьма… Комната! Телевизор по-прежнему стоял на тумбочке. Практически все содержимое этой комнаты со временем перестало существовать, но только не телевизор. Иначе как ему понять, когда что-то в этом мире наконец произойдет, когда на горизонте забрезжит утро цивилизации. Затаив дыхание, он щелкнул выключателем. Поначалу на экране ничего не было видно – трубка уже не та. Но потом…"


Порнографии мне, собственно, хватало в издательстве „Роса", однако и Ева внесла свою лепту.


„Он навалился на меня сзади, с жадностью припав губами к шее. Его руки сжали мои соски. Я почувствовала, как набухает, становится необыкновенно большим его член. Рядом стонали в экстазе наши партнеры. Я видела ходящую ходуном голую задницу Фимы, а по обе стороны от нее – разбросанные, словно просушивающееся белье, ноги Анжелы. Задница Фимы все больше входила в раж, и Анжела выла как ненормальная. Слева в истоме распласталась на топчане Эмма, а голова Ивана маячила где-то между ее ног. И тут его булава вошла в меня…"


Мистика тоже имела место. Хотя бы эта история с Пятью углами, когда выяснилось, что все улицы моей жизни пересекаются именно на вендиспансере.

Хотите чернуху? Пожалуйста… Впрочем, чернуха – это уже даже не жанр, а стиль жизни.

Литература абсурда – Евлахов со своим гребаным самоубийством.

Детектив – Гарик и его секьюрити…


– Ты – жалкий лгун!

Момина старательно крутила обруч. Она была в трико лимонного цвета, а я упорно пытался представить ее себе обнаженной. Наконец, у меня получилось, и сразу же ее раздражение приобрело комический оттенок. Пришлось сделать виноватое выражение лица, чтобы скрыть улыбку.

– Я еще удивляюсь, что разговариваю с тобой после всего, что произошло. После того, как ты позволил себе эту мерзость.

Если выяснится, что после Середы остались и другие внебрачные дети, я повешусь, подумал я.

– Нет, ну какой фантазер, – не могла успокоиться Момина.

Я прошелся по комнате. Скользнул взглядом по свежему номеру „Литературки", лежащему на журнальном столике. Она была развернута на большой статье Никонова, посвященной творчеству Виктора Момина. Я внимательно прочитал ее. „Оставаясь до мозга костей порядочным человеком, писатель искренне верил в социализм, в его духовные ценности. Очевидно это и послужило причиной гробового молчания в годы перестройки. Гробового молчания до гробовой доски…"

Видимо, Никонов не относился к числу посвященных в тайну имени Середа.

Движение обруча сделалось более вялым, после чего он медленно скатился на пол. Момина переступила через него и тяжело дыша подошла ко мне.

– Интересно, кто-нибудь пишет о нем книгу? – словно бы вскользь поинтересовался я.

– Я продала права этому Никонову. – Она кивнула в сторону газеты. – Но только на годы, когда отец еще не стал Виктором Середой. А насчет второй части биографии у меня имеются другие планы.

– Но ведь это же смешно, честное слово: человек один, а биографии у него две!

– Так уж случилось… Если бы не эта дурацкая авария!.. Может все еще сложится таким образом, что и биографий будет две, и человека – два.

– Ты его любила?

– Что за дурацкий вопрос?! – возмутилась Момина.

– Нет, я имею в виду… Любила ли ты его как мужчину?

Она вспыхнула, но задержалась с ответом.

– Да, – сказала она наконец. – Не будь он моим отцом, я полюбила бы его как мужчину. Оф кос.

Ага, „оф кос"! Так частенько бывало: если что-то действительно ее волновало, она начинала вворачивать иностранные слова. Вот только использовала словечки, которых я не знаю, поэтому при описании наших разговоров я был вынужден их опускать. А „оф кос" я знаю и теперь могу проиллюстрировать ее манеру вести беседу.

– Да, – сказала она. – Не будь он моим отцом, я полюбила бы его как мужчину. Оф кос.

Впрочем, даже если бы она и не призналась, я уже и сам догадался.

– Он был замечательным отцом и старался оградить тебя от жизненных передряг, – принялся вещать я. – В любой ситуации умел находить оптимальное решение. Это ведь он помог тебе нащупать свое призвание, я имею в виду профессию переводчицы, не так ли?

– Да, – сказала она.

И тут из меня вывалилось все то, о чем рассказывал мне Гарик, только на сей раз вместо сына фигурировала дочь.

Она впитывала каждое слово. Ее ослабевшие губы слегка приоткрылись. Она смотрела на меня с ужасом, широко раскрытыми глазами, словно на шамана.

– Теперь я не сомневаюсь, что ты допишешь роман, – прошептала она.

Правда, теперь я и сам в этом не сомневался.

Вечером в постели она по своему обыкновению прижалась ко мне ягодицами и уснула. А я, заложив руки за голову – в такой позе особенно отчетливо проступали ребра, – принялся размышлять.

Оказывается для того, чтобы закончить книгу, достаточно обуздать Ловчева, сделать его послушным авторской воле, этаким зомби, который в жизни своей прошел по стопам Виктора Середы. Если вдуматься, Середа сам дописал роман, а мне осталось лишь положить его на бумагу. И мне действительно повезло, что я встретил на кладбище Гарика. Он помог обнаружить черный ящик, оставшийся после катастрофы.

Загрузка...