ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ГИБЕЛЬНЫЕ ВЫСИ

Соцреалист-романтик

Расхожее представление о Фадееве как вожде советских писателей — примерно такое: беспрекословно выполнял указания сверху, дни и ночи напролет подписывал «расстрельные» письма и утверждал «посадочные» списки. Переживал, пытался помочь арестованным товарищам — выборочно и робко. Пил. После XX съезда застрелился, испугавшись, что освобожденные писатели придут и плюнут ему в лицо.

Любой факт получает невыгодную для реноме Фадеева трактовку. Пришел поддержать больных Булгакова, Тынянова или Платонова — значит, ждал их смерти, наслаждался видом умирающих талантов. Не пришел на чьи-то похороны — бессердечен. Застрелился — совесть была нечиста (а у всех остальных, значит, чиста).

Воистину: что ни делай — все равно окажешься неправым!

Доживи Фадеев до семидесяти или восьмидесяти лет, напиши в меру откровенные мемуары о людях, годах и жизни глазами человека своего поколения, где можно было себя задним числом приукрасить, приобъяснить, приоправдать, — может, не было бы этого фадеевского (анти-фадеевского) мифа?

Но случилось так, как случилось.

Хорошо уже то, что напрочь забыть Фадеева не получится. Выстрелом в Переделкине он надолго продлил память о себе. Его помнят, даже если не читают. «Точка пули в конце» стала, возможно, самым громким его высказыванием.


Он еще в партизанах, юношей, проявил себя как способный организатор.

Так же было в литературе.

Восхождение Фадеева к вершинам писательской иерархии шло параллельно с самим оформлением писательского сообщества в СССР или, скажем иначе, с уточнением отношения государства к этому сообществу, с развитием системы контроля над литераторским корпусом.

Литературе в Советском Союзе придавалось беспрецедентно серьезное значение. Читал новинки и принимал решения о награждении главной литпремией страны лично Сталин. Напечатанное или просто сочиненное слово могло обернуться тюрьмой или даже расстрелом. Можно осуждать такое внимание государства к литературе, выступая за свободу творческого человека от чего бы то ни было (в том числе и от ответственности), но очевидно: к слову относились очень серьезно и писатели, и читатели, и власть. Было принято «отвечать за базар». Слово ценилось неимоверно высоко. Может быть, именно поэтому и свободы слова в современном понимании в СССР не было. Формально атеистичный, Союз сакрализовал Слово; это потом оно девальвировалось донельзя.

Это было суровое, жесткое время. Взять хоть статистику писательской смертности: Ильф умирает от туберкулеза, соавтор «Республики ШКИД» Белых — в тюрьме от него же, Фурманов — от менингита, Островский — от своих недугов. Автор «Бригантины» Коган, поэт Кульчицкий, Гайдар — гибнут на фронте. Бабеля, Корнилова, Пильняка, Васильева — расстреливают. Маяковский стреляется сам. Это сейчас смерть литератора не в своей постели — скорее исключение.


Выходит «Разгром», и его автор с ходу попадает в верхний эшелон советской литературы. Фадеев перебирается из Ростова в Москву. Его избирают в руководство РАППа — самой громогласной литературной организации тех лет. Он входит в редколлегию «Октября» и рапповского журнала «На литературном посту». Борис Горбатов[287] напишет ему в 1951-м: «25 лет тому назад в кавказской рубашке… явился ты в Москву, и все мы единодушно, молча и не сговариваясь, признали тебя вожаком нашего поколения писателей. Мы отдали тебе не голоса, а сердца свои». Примерно так же несколькими годами ранее признали вожаком юного комиссара Булыгу.

Интересно, что он уже тогда, в 1920-х, был против «групповщины». Мог признать, что «пролетарии» пишут хуже «попутчиков»: «Все мы, пролетписатели, преувеличиваем свои силы, многие из нас не умеют и не хотят учиться… На самом деле мы не вышли еще из ученического возраста и ничего еще не умеем». В первую очередь критиковал самого себя: в 1932-м говорил, что все его произведения «очень далеки от совершенства», в 1934-м — что он пишет «чрезвычайно неумело и однообразно». В 1937-м Фадеев отказывается признавать неприкасаемость для критики «корифеев», называя в их числе и себя. В 1955-муже мэтр, классик! — повторит: «Нет, к сожалению, я не могу считать себя мастером». И здесь нет лицемерия или ложной скромности. Просто Фадеев — один из немногих в литературной среде — сумел не утратить трезвого взгляда на себя.

Еще в 1926-м он писал Землячке: нужно «осуществить наконец тесное сотрудничество с близкими нам попутчиками (Сейфуллина, Леонов, Всев. Иванов и пр.), в первую очередь с крестьянскими писателями…». Иванов вспоминал, как Леонида Леонова удивила «широта взглядов» Фадеева, который говорил: и среди пролетарских писателей есть «очень несимпатичные люди». Фадеев видел: искусство живо не одним Пролеткультом, социальное происхождение автора и художественные достоинства текста прямо не связаны между собой. «Старовер от литературы», он не мог поддержать лозунг о сбрасывании классиков с парохода современности. Понимал масштаб А. Толстого, Леонова, Вс. Иванова, Пришвина, оставшихся вне РАППа. Эта широта взглядов позволит ему сохранить и даже укрепить свои позиции после ликвидации РАППа (сначала Фадеев и еще несколько писателей во главе с Авербахом выступили против упразднения организации, но быстро взяли свои слова назад).

Филолог Степан Шешуков в книге «Неистовые ревнители» писал об «особой позиции» Фадеева в рапповский период и его несогласии с наиболее «экстремистскими» заявлениями Леопольда Авербаха — критика, редактора журнала «На литературном посту», главы РАППа, расстрелянного в 1937 году. Юрий Либединский утверждал, что Фадеев никогда не подвергался влиянию «пролеткультовщины»: «Он был полон живого интереса к своим собратьям по литературному делу, к какому бы направлению они ни принадлежали и как бы они сами к нему ни относились». Еще в РАППе он сдружился со многими «перевальцами»[288], наладил отношения с большинством беспартийных писателей. Выступал против нападок на «стариков», читал всё, что писали мэтры — Вересаев, Сергеев-Ценский, Толстой…

С февраля 1931 года вместе с «попутчиками» Леоновым и Вс. Ивановым Фадеев редактирует «Красную новь». Добивается публикации в том числе непролетарских авторов. В «Красной нови» выходят произведения Платонова, Белого, Пастернака, Горького, Зощенко, Шишкова, Толстого, стихи Васильева, Смелякова, Луговского, Багрицкого.

Фадеев защищал Маяковского, назвав его первым соцреалистом в поэзии (перед гибелью Маяковский вступит в РАПП, призвав сделать то же «всех активных лефовцев»). Сетовал, что Хлебникова в СССР знает «очень узкий круг читателей», называл его явлением противоречивым, но важным, несмотря на «словесное трюкачество». Советовал обратиться к опыту классиков, призывал к «критическому освоению прошлого» (критическому, но все-таки — освоению). В его речах начала 1930-х звучат такие фамилии, как Фрейд и Селин.


В 1926–1932 годах Фадеев — один из лидеров РАППа. Это время поисков, вулканического кипения; происходят дискуссии, даже конфликты — но они еще не влекут юридических и трагических последствий. Критика, даже с высокой трибуны, еще не приводила к расстрелам. Атмосфера была удивительно живой, свободной, жаркой.

В 1928 году из Италии в СССР впервые приезжает Горький, к которому Фадеев, в отличие от многих рапповцев, относился с огромным уважением — даже поругался из-за него с Авербахом и добился прекращения нападок на Горького в рапповском журнале. Тот, со своей стороны, высоко оценил «Разгром», советовал Фадееву больше писать, а не заниматься литературными разборками — уже тогда видел, что общественная работа убивает в нем писателя.

В это время Фадеев начинает выступать как критик и теоретик литературы. Позже его литературоведческие работы дали основание ученому совету Института мировой литературы АН СССР присвоить ему степень доктора филологических наук без защиты диссертации. Хотя в 1951 году на своем юбилее писатель скажет, что в области теории часто делает ошибки.

Статьи Фадеева, написанные на рубеже 1920–1930-х («Столбовая дорога пролетарской литературы», «Долой Шиллера!», «За художника материалиста-диалектика»), — по-юношески категоричны, и сам автор позже признавал их горячность и ошибочность. «Печать времени лежит на этих работах, — справедливо заметил в 1970-х Виталий Озеров. — Теоретическая уязвимость таких призывов очевидна, о ней говорил впоследствии и Фадеев».

Но зато теперь писатель ощущал себя на своем месте: он снова — политработник, комиссар.


Термин «социалистический реализм» предложил в 1932 году на страницах «Литературной газеты» председатель оргкомитета Союза писателей журналист Иван Гронский. Хотя еще до революции Луначарский говорил о «пролетарском реализме», а в 1920-х — о «новом социальном реализме».

Фадеев — один из идеологов соцреализма. В том же 1932-м он формулирует его принципы. Соцреалисту, по Фадееву, нужны талант, опыт, «большой, упорный, тщательный труд», знание предмета. Прежний реализм он называет вульгарным, «ползающим по поверхности явлений». Подлинный реализм — именно социалистический, способный показать «тенденцию развития действительности в ее борьбе с силами старого».

Еще одна формулировка Фадеева гласит: «Наш реализм потому и является социалистическим, что выражает и утверждает новую, социалистическую действительность». Здесь соцреализм можно понимать просто как реализм эпохи социализма, на смену которому мог прийти, возможно, реализм коммунистический.

Широта взглядов Фадеева проявилась и здесь. В 1933-м он заявил: «Социалистический реализм… ни в коем случае не является догмой». Он «обладает свойствами более объективного познания действительности» и «рассматривает мир в историческом движении и развитии».

В 1934 году Фадеев пишет статью «Социалистический реализм — основной метод советской литературы», где повторяет: соцреализм — «не догма, не собрание узаконений, ограничивающих размах художественного творчества». Новое направление «предполагает невиданный размах творческих исканий, небывалое расширение тематического кругозора, развитие самых разнообразных форм, жанров, стилей, художественных приемов». Фадеев верил, что соцреализм не ограничивает, а освобождает, окрыляет художника.

Сейчас принято считать, что соцреализм — это плохо и лживо. Хотя среди книг, относимых к этому направлению, были вещи сильные и слабые, честные и фальшивые — как, собственно, и в любом другом «изме». Литература фадеевского времени интересна и разнообразна — за вычетом неизбежной в любой эпохе и при любой власти шелухи. Другое дело, что многие достойные произведения того периода мы не рассматриваем сегодня как образцы именно соцреализма, воспринимая их в качестве просто хороших книг.

В лучших своих образцах это была великая литература великой эпохи. Иной раз поражаешься тому, как крепко и добросовестно сделаны многие вещи советских писателей даже второго-третьего ряда. Пусть иерархия порой выстраивалась тенденциозно, но по гамбургскому счету та эпоха оставила шедевры. Русская литература советского периода достойно продолжила словесность дореволюционной поры.

Фадеев считал, что соцреализм не придуман теоретиками, а вызрел объективно, партийные идеологи же лишь зафиксировали это явление. «Это объективное определение того, чем стала, какой стала художественная литература страны в итоге двадцатилетней работы по переделке страны и людей», — говорил писатель, для которого переделка человека была главной темой.

В то же время сам Фадеев всегда был реалистом-романтиком. Об этом пишет Илья Эренбург: «Он… давал такое объяснение социалистическому реализму: показать людей не такими, какие они есть, а такими, какими они должны быть. Правда, это куда ближе к романтизму, чем к реалистам прошлого века…» Фадеев считал романтику «существенной стороной социалистического реализма». В 1955 году он писал Вс. Иванову: «В многообразии форм социалистического реализма романтическая форма не только законна, она нужна как воздух. Я говорю здесь не только о революционной романтике… я говорю именно о романтической форме выражения правды жизни». Соцреализму, по Фадееву, присуща «способность мечтать и предвидеть», и потому он «несет в себе романтику нового типа, романтику оптимистическую, жизненную». Долой старого Шиллера — да здравствует Шиллер новый!

Реализм Фадеев толковал расширительно, называя реалистами Свифта, Сервантеса, Шекспира, Данте, Гёте… Образцом соцреализма считал даже «Золотой ключик» А. Толстого. Критиковал отказывающих соцреализму в праве на символику, условность, сказочность. «Правда жизни, обогащенная мечтой, то есть будущим» — вот фадеевская формула соцреализма. Соцреализм должен был примирить реализм с романтизмом.

Он сравнивал соцреализм с фруктом, прошедшим селекцию: «Яблоко, которое выращено в саду Мичурина или Бербанка, — это одновременно и яблоко, как оно есть, и каким оно должно быть. Несомненно, яблоко Мичурина и Бербанка более выражает сущность яблока, чем дикий, лесной плод». Литература должна не только фиксировать, но и программировать реальность; советский писатель в представлении Фадеева — этакий гуманитарный Мичурин, прививающий к стволу реальности передовую идею.

Писательский министр

Фейерверочно-разноцветные 1920-е закончились. Государство взялось за литературу вплотную. На смену группам приходит единый Союз писателей, в искусстве воцаряется однопартийность.

В апреле 1932 года постановлением ЦК «О перестройке литературно-художественных организаций» РАПП был ликвидирован. Развернулась подготовка к Первому съезду писателей СССР. В «Правде» вышла редакционная статья «На уровень новых задач»: «кружковую замкнутость» следует преодолеть, все «пролетарские» писатели и те, кто сочувствует социалистическому строительству, войдут в единый Союз советских писателей. Создается оргкомитет, туда входит Фадеев — и на первом же заседании сидит в президиуме. РАПП разгромлен, но он вышел из-под его обломков невредимым. Его и раньше в политике РАППа не устраивали сектантство, нетерпимость к «попутчикам». Теперь он может говорить об этом громко.

В октябре 1932 года проходит знаменитая встреча писателей со Сталиным в особняке Горького на Спиридоновке. Спустя несколько дней Фадеев выступает с речью на пленуме оргкомитета Союза писателей. Анна Караваева: «В спокойном его облике не было и намека, что человек застигнут неожиданной переменой. Напротив, думалось мне, никто не был так подготовлен к переменам, как Фадеев… Даже люди, критиковавшие его, говорили, что просто трудно себе представить без Фадеева работу оргкомитета».

Фадеев набирает силу уже в новой системе координат, хотя ему еще долго будут припоминать сборник статей «Столбовая дорога пролетарской литературы» 1929 года — «ошибочных, отразивших вредные рапповские теории». Он и сам признает: «Немало напутал… в смысле теоретическом».

Теперь, однако, Фадеев пишет уже другие статьи. Он призывает преодолеть «групповую инерцию», создать условия для «единой и дружной работы всех писателей-коммунистов» без разделения на рапповцев и попутчиков. Первой задачей он видит преодоление «групповой замкнутости», второй — выстраивание отношений между коммунистами и беспартийными (Фадеев считал, что у руля должны стоять коммунисты — но чтобы «не командовали, не администрировали, не кичились партбилетом»). Третью задачу Фадеев формулирует так: «Добить враждебные силы в литературе». Ругает формализм, критикует «Впрок» Платонова, поэму Заболоцкого «Торжество земледелия», хотя уже в 1934-м скажет о «развертывании творческой дискуссии», о том, что советские литераторы пишут по-разному — и это хорошо.

В докладе «Литература и жизнь» (1933) Фадеев критикует РАПП за «этакий сорт „левого“ загиба: за ту или иную ошибку писателя, случалось, шельмовали как „классового врага“. Вот это нужно было исправить. Такого рода ошибки сейчас уже редки…» (Это он еще не знал, что будет твориться в 1937–1938 годах!)

В 1935-м Фадеев высказался диалектически: и создание Российской ассоциации пролетарских писателей, и ее ликвидация — объективные требования времени. «До определенного периода она играла положительную роль. Но к ней примазывались и чуждые элементы, она допускала немало ошибок сектантского характера и в конце концов противопоставила себя большинству писателей, вышедших из среды интеллигенции и вставших к тому времени на позицию советской власти».

Фадеев выдвигается на первые позиции, хотя он моложе многих ведущих литераторов, да и написал мало. «Мы знаем, Саша, чего ты хочешь! Ты хочешь в нашей литературе заменить Горького!» — приводит Либединский слова одного из коллег. Фадеев ответил: «Да, я хочу заменить Горького и не вижу в этом ничего такого, что порочило бы меня». Караваева отмечает: в выступлениях Фадеева не чувствовалось ни «назидательного менторства, ни этакого „руководящего“ нажима и самомнения».


Вместе с тем именно теперь Фадееву пришлось пережить непростой период. Одни не могли простить ему рапповского прошлого, другие — участия в «похоронах» РАППа. Либединский: «Некоторые из его вчерашних друзей превратились в его противников, настолько ожесточенных, что они не останавливались даже перед тем, чтобы поссорить его с А. М. Горьким». РАПП не сдавался без боя. Авербаха (племянника Свердлова) поддерживал женатый на его сестре Генрих Ягода — всесильный глава НКВД.

Опубликованные главы «Последнего из удэге» нещадно критикуют, а у Фадеева между тем рушится семья. В это-то время, в 1933 году, он и едет на Дальний Восток. Возвращается в Москву на Первый съезд писателей (август 1934 года), входит в правление и в президиум правления писательского союза… А потом снова уезжает в Приморье — почти на год.

В 1935-м возвращается в Москву. Дела его вроде бы налаживаются. Он едет в Чехословакию, в воюющую Испанию в составе бригады советских авторов: Толстой, Вишневский, Фадеев, Барто, Кольцов, Эренбург… Встречается с бойцами интербригад, в Барселоне попадает под бомбежку. Оттуда — в Париж, к Ромену Роллану.

В 1938-м Фадеев активно позиционирует себя как один из лидеров писательского сообщества. Он критикует работу Союза писателей (не снимая ответственности и с себя) за то, что «людей понуждают беспрерывно заседать, отрывая их от основного дела». Ругает отсутствие борьбы за качество литературы, которое подменяют «идейностью», выступает за самокритику в руководстве. Называет союз «плохим, с чиновничьими методами работы департаментом», призывает превратить его в живую, творческую, демократическую организацию. «Нельзя выпускать в свет и хвалить произведения только за „хорошую идею“ или „революционную тему“… Нужно обязательно ставить требования высокого художественного мастерства, — говорит Фадеев. — Надо объявить борьбу догматикам, которые стараются наше социалистическое искусство нивелировать, уравнять, подогнать под одну мерку, хотя бы даже и хорошую». Вспоминает, что Маяковского ругали за непохожесть на Пушкина, а теперь многие стремятся быть похожими на Маяковского: «Но этого не требуется. Люди должны говорить своим индивидуальным голосом». Повторяет свой излюбленный тезис: «Нужно внушать молодым кадрам мысль о том, что без освоения огромного классического наследства… невозможно движение вперед».

Вся эта артподготовка заканчивается смещением с поста главы Союза писателей Владимира Ставского и заменой его Фадеевым. Процесс смены руководства занял некоторое время: Ставского освободили от обязанностей в апреле 1938 года, после чего во главе союза стала пятерка: Петр Павленко, Леонид Соболев, Валентин Катаев, Анна Караваева, Валерия Герасимова. Только в феврале 1939 года Фадеева избрали секретарем президиума Союза писателей. Это важно отметить: в 1937 и 1938 годах — на пике репрессий — он еще не руководил союзом.

Ставского сменил писатель заметный, но все-таки не самый маститый (вот так когда-то и на X съезд партии Булыгу избрали словно бы авансом). Были и функционеры более видные, и настоящие живые классики. Авторитетом пользовались Федин, Вс. Иванов, Вишневский, Гладков, Эренбург… Но первым стал все-таки Фадеев, к тому времени написавший всего одну законченную вещь — «Разгром». Сошлось всё: звезды, комиссарство, харизма, организационный дар и, видимо, благоволение Сталина. Тому вообще нравились красивые, подтянутые, сильные люди — Фадеев, Чкалов, Симонов.

Повлияло, видимо, и то самое литературное «староверчество» Фадеева. Пролетарские писатели рапповского толка были уже не на коне, произошел поворот «к корням».

Так Фадеев стал главой Союза писателей. В 1944-м он добьется «творческого отпуска» (та еще формулировка — выходит, в основное время писатели занимались нетворческими делами?) ради написания «Молодой гвардии», в 1946-м вернется на свой пост — уже как генеральный секретарь и председатель правления. В 1953-м станет «просто» председателем правления — должность генсека упразднят. В 1954-м — всего лишь одним из секретарей правления, к тому же фактически отстраненным от всех рычагов власти.

Владимир Ставский, с которым Фадеев был знаком еще по Ростову, стал главой писателей после смерти Горького и руководил союзом с 1936 по 1938 год. Кое-кто прямо называл его палачом и доносчиком, да и Фадеев критиковал за склонность политизировать литературу. Сегодня написанное Ставским забыто, его помнят исключительно как рьяного литфункционера. Он принял такое участие в судьбе Мандельштама (написал главе НКВД Ежову с просьбой «помочь решить этот вопрос»), после которого поэт отправился по этапу и умер в пересыльном лагере Владивостока. Видимо, этот донос и стал самым заметным произведением Ставского.

При этом он буквально рвался в горячие точки и вел себя там не только до безрассудности храбро, но и в высшей степени достойно. Об этом вспоминал Константин Симонов, видевший, как он ходил в рост под обстрелом на Халхин-Голе. На финской войне Ставский был ранен, на Великой Отечественной погиб — как писал Фадеев, по собственной неосторожности: захотел поближе рассмотреть подбитые немецкие танки и попал под огонь.

Вот как вспоминал Ставского Симонов: «Одни не любили его. Другие — среди них особенно много военных — преданно любили и уважали. Третьи, вспоминая его, говорили о нем то хорошо, то плохо, и в каждом случае вполне искренне. Мне думается, что правы были именно эти последние, и я сам принадлежу к их числу. Это был удивительно яркий пример человека, которого облагораживали война, опасность и товарищество среди опасности и который от этого до такой степени менялся, что был совсем другим человеком, чем в обычной, мирной, а для него всегда несколько начальственной, украшенной подчеркнуто важными знакомствами обстановке». Сначала он производил впечатление человека «грубого, несправедливого и одновременно претендующего на картинную душевность и безапелляционную „партейную“ непогрешимость». Но на Халхин-Голе «в нем были истинное дружелюбие, простое, непоказное товарищество и добрая забота». Потом Симонов встретил его в Москве — перед ним снова был «человек грубый и самодовольный, с напыщенной прямотой и нетерпимостью говоривший о других людях». А дальше случилась великая война: «Я неоднократно встречал на фронте людей литературных, а чаще — нелитературных, командиров дивизий, полков, которые говорили, что вот тогда-то или тогда-то у них был Ставский, и говорили о нем хорошо, с теплотой, с уважением к его храбрости и простоте… Что же было? Непосредственная ли опасность украшала душу человека и он отбрасывал в себе все мелкое и злое, даже очень привычное и въевшееся? Или просто обстановка: окопы, поле, по которому надо было переползать, блиндаж, плащ-палатка, на которой стояла вскрытая ножом консервная банка и лежали два куска хлеба, твой и мой?»

Воистину: чужая душа — потемки…


Нельзя сказать, что Фадеев рвался именно и только руководить.

Да, он видел себя в общественной работе. Умел ценить чужой талант, помогал, продвигал, радовался успехам других иногда сильнее, чем своим.

Но и писать он хотел всегда. Только с каждым годом это становилось все труднее.

В 1938–1939 годах вместе с Ольгой Лазо (вдовой) он пишет сценарий «Сергей Лазо», оставшийся недописанным. В 1940-м вышел сценарий «Перекоп» о революционере и военачальнике Фрунзе, который Фадеев писал с Львом Никулиным. В мемуарах Никулина о том, как они собирали материал в Крыму, есть показательный момент. Писатели прибыли в Джанкой ночью, мест в гостинице не было, но Фадеев не хотел использовать свое имя, «был донельзя скромен и готов был просидеть до утра в вестибюле гостиницы, только бы не звонить ответственным товарищам». Да, он был такой — если дело касалось лично его. Если нужно было помочь другим — сразу же звонил и писал во все инстанции.

В это же время Фадеев планировал написать сценарий о мексиканском революционере Франсиско Вилье — не написал. Вообще с кино у него не складывалось еще со времен «Аэрограда». Да и с литературой — сложилось ли по-настоящему? У него больше недописанного, чем написанного, а еще больше — лишь задуманного.

В марте 1939 года на XVIII съезде ВКП(б) Фадеев избран членом ЦК. Отныне он не только шеф советских писателей, но и чиновник высшего ранга. Именно в это время, ближе к своим сорока, он «дозрел» и стал видным, представительным, красиво седеющим мужчиной. «Мальчик с большими ушами», еще видимый порой на фото начала 1930-х, исчез окончательно. «Фадеев принадлежал к той породе мужчин, которые хорошеют с годами. К пожилым годам он стал гораздо красивее, чем был в юности», — заметил Гидаш. Вспоминается чья-то небессмысленная фраза: к пятидесяти годам человек имеет такое лицо, какого заслуживает.


Большие должности Фадеева не испортили.

Микоян еще в 1924 году отмечал «природную скромность» Булыги. Он так и остался скромным и при этом — требовательным к себе, иногда даже слишком. Перестал издавать «Разлив». Считал ненужным печатать незавершенные вещи: «Они потому и не закончены, что признаны мною несовершенными, а в иных случаях и неверными по замыслу».

Морщился, узнавая, что о нем пишут очередную монографию, советовал диссертантам писать о Леонове, Шолохове, Федине. В 1947-м писал критику Зелинскому: «Значение моих вещей переоценивается тобой…» В 1955-м — литературоведу Беляеву: «Я испытываю чувство глубокого смущения, когда обо мне пишутся толстые книги или диссертации. Ведь я, в силу сложившихся обстоятельств жизни, так мало написал!»

Либединский вспоминал, как на рубеже 1920–1930-х друзья решили инициировать награждение Фадеева орденом и подняли этот вопрос в ходе литсобрания на «Красном путиловце»[289]. Предложение встретили овациями, во время которых Фадеев исчез. Вечером Либединский нашел его лежащим на постели. Зарывшись в подушку, Саша плакал: «Зачем вы все это затеяли? Ведь могут подумать, что я принимал участие в организации этой шумихи…» Орден Фадееву дали только в 1939-м.

Литературовед Алексей Бушмин пишет: «Многократные предложения издать собрание сочинений Фадеева отклонялись им, и по этой причине он — единственный из крупных советских писателей, не имевший при жизни такого издания». В предисловии к первому собранию (1959–1961) К. Федин подтвердил, что дело было именно в позиции Фадеева: «Просьбы издателей о выпуске собрания сочинений были настойчивы и многократны, друзья Фадеева побуждали его к этому всеми мыслимыми доводами, литературоведы рады были содействовать наилучшей подготовке издания… Но Фадеев всем отвечал: рано».

На вечере в честь пятидесятилетия Фадеев назвал себя автором всего двух законченных произведений, добавив: «Я еще надеюсь спеть свою большую, настоящую песню» (верил ли сам в это?). Накануне юбилея писал Суркову: «Ко мне поступают сведения, что некоторые лица и организации придают этой дате… чрезмерное значение… Это ставит меня в неловкое и смешное положение. Никто почему-то не задумывается над тем простым обстоятельством, что среди многих своих друзей-литераторов, ничуть не меньших, а зачастую и больших по своему творческому литературному значению, я „выделяюсь“, в сущности, только своим должностным положением в качестве Генерального секретаря Союза писателей, к тому же члена ЦК ВКП(б). Но это последнее обстоятельство только обязывает меня к большей скромности. И я очень и очень боюсь парадной шумихи… Вот почему я обращаюсь к тебе с личной просьбой — помочь мне провести эту злополучную дату как можно более тихо». Он просил Суркова сделать так, чтобы издательства не брались за выпуск монографий о Фадееве. Иначе он будет поставлен в «глупое и пошлое положение», «стыдно будет людям в глаза смотреть». «Я просто не могу позволить подобной нескромности и лично прошу тебя не допустить выхода в свет подобных книг», — писал он Суркову. С той же просьбой обратился в секретариат правления Союза писателей. Предложил отказаться от банкета: тратить казенные деньги на всех — нереально, созвать избранных — тоже нехорошо. Даже пригрозил уехать на это время из Москвы, используя право на отпуск. Обошлось без банкета, скромный вечер прошел в ЦДЛ.

Показательно знакомство с Фадеевым Сергея Михалкова. Молодой поэт посвятил Фадееву стихи «Левинсон», и тому это не понравилось. «Он заподозрил начинающего поэта в желании польстить ему, одному из руководителей Союза писателей. Увидев автора, он прямо так и сказал ему это, глядя в глаза», — вспоминал Михалков.

Александр и Иосиф

Сталин благоволил Фадееву. Прочитав «Разгром», сказал: «Почему вы скрывали от меня товарища Фадеева?»[290]

По возрасту Сталин годился Фадееву в отцы. Умрет он 5 марта 1953 года, мать Фадеева — 5 марта 1954-го. «Я двух людей боюсь — мою мать и Сталина — боюсь и люблю», — привел Эренбург слова Фадеева, добавив, что тот произнес их «полушутя».

Уже после смерти Фадеев породнится со Сталиным. Александр Фадеев-младший — сын Ангелины Степановой, усыновленный писателем, — женился на внучке Сталина Надежде Васильевне Бурдонской (1943–1999). В 1974-м у них родилась дочь Анастасия.


Долматовский: «Фадеев слепо верил Сталину, верил больше, чем себе».

Эренбург: «Не его вина, а его беда, что в течение четверти века верность идее он, как и миллионы его современников, связывал с каждым словом, справедливым или несправедливым, Сталина. Конечно, Фадеев знал, что Бабель не „шпион“, что Зощенко не „враг“, что неприязнь Сталина к Платонову или Гроссману необоснованна, но он знал и другое: для многих миллионов смелых и самоотверженных людей слово Сталина — закон».

Вера Кетлинская[291]: «Бесспорно, что в отношении к Сталину Фадеев был сыном своего времени, что он верил всему тому, что ему сообщали как члену ЦК и руководителю союза… Но Фадеев относился к самому себе крайне требовательно и чувствовал себя ответственным в полной мере за все ошибки и искривления периода культа личности Сталина, и судил он себя с такой строгостью, с какой не стал бы его судить никто другой».

Любопытная мысль Симонова: «В Сталине было некое сходство с Фадеевым — в оценках литературы. Прежде всего он действительно любил литературу, считал ее самым важным среди других искусств». А вот снова Эренбург: «Фадеев иногда говорил о какой-либо книге: „Конечно, талантливо… Но поймите меня правильно — дело не в абсолютных оценках. Есть государственная точка зрения, и в этом плане книга вредная…“». Возможно, и Сталин как читатель любил некоторые книги, однако как государственный деятель считал их вредными или менее актуальными, чем другие, которые по гамбургскому счету оценивал не столь высоко, но полагал куда более правильными и нужными. При этом вкус, конечно, мог его и подводить.


Каким он все-таки был в реальности — человек, писатель, чиновник Фадеев? Было ли в нем что-то по-настоящему дурное?

Всматриваюсь — и не вижу. Краснеющий, седеющий, веселый, поющий, выпивающий, ошибающийся, помогающий…

Фадеев был коммунистом — но в это слово теперь натолкано слишком много разных смыслов. Коммунистами ведь были Троцкий и его убийца, Горбачев и Ельцин, даже Путин с Медведевым. Между коммунистом Аркадием Гайдаром и его внуком, редактором журнала «Коммунист» Егором Гайдаром — пропасть. Слишком многие партийцы позднего СССР на поверку оказались хамелеонами.

Он был, конечно, сталинистом — но и в понятие «сталинизм» вложено множество подчас противоположных смыслов. Всякая крайность в оценках непозволительно упрощает явление. Мы до сих пор не в силах взглянуть на Сталина отстраненно, как на Цезаря или Наполеона. Мы вдрызг ссоримся, расходясь в оценках СССР. Всё еще слишком живо, еще кровоточит.

Фадеев был частью системы. Более того — одним из ее архитекторов.

А вот кем он не был — так это конъюнктурщиком.

Про Сталина тогда писали почти все — это потом сделали вид, что забыли.

Даже Пастернак восторженно писал о Сталине.

Даже Клюев.

Мандельштам писал Сталину настоящие оды — после ссылки, перед посадкой.

Булгаков сочинял пьесу «Батум» о юности вождя.

Это им, разумеется, не в упрек и не в осуждение. Такое было время — и, кстати, далеко не всегда эти и другие блестящие авторы были неискренни.

Все это — к вопросу о том, как именно создавался пресловутый культ Сталина. Сугубо сверху — или и снизу тоже? Конъюнктурщиками-ортодоксами — или же «прогрессивными» деятелями культуры?

У кого Сталин не упомянут — так это у Гайдара, хотя трудно представить писателя более советского.

И еще — Фадеев. Фадеев не писал о Сталине, хотя глупо обвинять его в недостатке лояльности.

В 1940 году в Союзе писателей решали, кому писать биографию Сталина, и кто-то сказал: «Пусть напишет Фадеев». Фадеев попросил стенографистку прервать запись и сказал: мне как руководителю союза и члену ЦК это неприлично — неверно поймут. Мол, воспользовался служебным положением и присвоил себе право писать о Сталине… Марк Колосов[292] приводит другое объяснение: «С досадой сослался на то, что художнику невозможно писать, думая — понравится ли это или не понравится Сталину».

Какими были подлинные мотивы — неизвестно, но факт остается фактом: Фадеев о Сталине не писал.

Тут возникает другой вопрос: присутствовала ли конъюнктурность в поступках, в том числе творческих, тех же Пастернака и Мандельштама? Элементарная корректность требует признать: да, присутствовала. Но об этом говорить как бы неприлично — и в силу огромных дарований, и главным образом в силу драматических и даже трагических судеб названных поэтов.

Но ведь и судьба Фадеева была не менее драматична.

…Еще история. К шестидесятилетию вождя (1939 год) Фадеев редактирует книгу-панегирик «Встречи с товарищем Сталиным». В авторах — элита Страны Советов: полярник Папанин, летчики Громов и Байдуков, шахтер Стаханов, академик Бардин, режиссер Чиаурели, доктор Бурденко, певец Бюльбюль, писатели Соколов-Микитов и Вургун… Заголовки соответствующие: «Сталин — это Ленин сегодня», «Исполин-мудрец», «Согретые любовью Сталина», «Он всегда с нами», «Я видел Сталина» (это Байдуков; в наши дни журналист «Коммерсанта» Андрей Колесников напишет книгу «Я Путина видел» — но уже с иронией), «Источник вдохновения», «Я пела перед великим Сталиным»… Фадеева среди авторов нет, хотя он мог бы рассказать побольше других.

Из корректности вспомним и другую историю: Фадеев взялся было за биографию Ежова, даже написал очерк «Николай Иванович Ежов — сын нужды и борьбы», но… Ежова арестовали, очерк не опубликовали. И — слава богу.

Пишут, что Фадеев входил в число сталинских спичрайтеров. Эренбург отмечал его умение «придать в статье или в докладе короткой фразе Сталина глубину, блеск, спорность литературного эссе и бесспорность закона». Теперь из корпуса сталинских текстов, где действительно встречаются афоризмы римского блеска, фадеевское не вычленить — а жаль. Было бы любопытно.

«Ни на кого не клеветал»

Заканчивались 1930-е — героические, трагические, предвоенные. Время большого рывка и больших чисток, когда одной ночью исчезали виновные и невиновные, а следующей ночью — их палачи, чтобы потом уступить место в камерах, расстрельных рвах и на зонах уже своим губителям.

На этом фронте было не менее опасно, чем в Гражданскую. Пули ложились рядом: недолет, перелет…

Нередко говорят, что Фадеев лично приложил руку к репрессиям, отправляя друзей и врагов в лагеря.

Репрессии действительно коснулись многих писателей, и не в последнюю очередь — лидеров РАППа, с рядом которых Фадеев конфликтовал. Но нельзя смешивать борьбу Фадеева с авербаховцами и «рапповшиной» в начале 1930-х и репрессии 1937–1938 годов, о чем справедливо говорит Валерия Герасимова: «Умышленно путая два вопроса — литературно-общественная борьба Фадеева с авербаховцами и последующие репрессии, — его враги (конечно же после смерти его) стали усиленно распространять слух, что это, мол, Фадеев „посадил“, „расстрелял“ Авербаха, Киршона, Ясенского и т. д.».

Широко известны слова Анны Берзинь[293], вернувшейся в 1950-х в Москву, — «Нас всех посадил Сашка». Но в разгар репрессий Союз писателей возглавлял Ставский. Фадеев с ним как раз не ладил, и тот не оставался в долгу. А чего стоил родственник Ягоды, «литературный гангстер Авербах» (определение Асеева)! Поди тут разберись, кто был палачом, а кто жертвой, тем более что роли эти сменяли одна другую. Герасимова: «Несмотря на мое отвращение к авербаховской группочке, — ни я, ни Саша не думали и никогда не говорили, даже между собой, что они являются „врагами народа“».

Говорят о «расстрельных письмах». Действительно, публичные призывы покарать «врагов народа» стали появляться в прессе с 1936 года, и под ними нередко стоит — в числе прочих — подпись Фадеева. Но подписи ставили и те литераторы, которых принято относить к числу не «сталинских лизоблюдов», а «честных интеллигентов» или даже «жертв эпохи». И действительно, многие из подписантов вскоре сами отправились в лагеря или под расстрел.

В 1936–1938 годах эти самые письма подписывали (а иногда и выступали с зубодробительными колонками типа «Раздавить гадину!», «К стенке!» или «Ослепленные злобой») отнюдь не только «функционеры» и «душители». А и, например, — Артем Веселый, Зазубрин, Ясенский, Пастернак, Леонов, Олеша, Толстой, Бабель, Фраерман, Платонов, Заболоцкий, Тынянов, Вс. Иванов, Маршак, Зощенко, Гроссман, Шварц…

Феномен этих подписей, как и вообще общественного сознания в 1930-е годы, требует отдельного изучения. Но, учитывая контекст, ставить в вину Фадееву эти подписи по меньшей мере не очень корректно. «Что касается статей и писем, то их подписывали все — от Тынянова до Бабеля. Поэтому я думаю, что одна фадеевская роспись в списке многочисленных подписей ничего не решала», — говорит сын писателя Михаил. Могут сказать, что он защищает отца. Но Михаил Александрович — не из тех, кто строит жизнь на проценты с отцовского капитала, а главное — его слова разумны и резонны. Иван Жуков, биограф писателя, пишет: «Фадеевская подпись не была в юридическом, карательном смысле решающей. Не она вела на эшафот, не она вела к страданиям, тем более к гибели… А вот что безусловно — Фадеев не писал доносов и не призывал к физическим расправам».

А взять знаменитую коллективную книгу 1934 года о Беломорканале и «перековке» под редакцией Горького, Авербаха и начальника строительства канала Семена Фирина. В ее написании участвовали Зощенко, Катаев, Вс. Иванов, Толстой, Шкловский, Ясенский… Фадеев — не участвовал (по какой причине — другой вопрос). Однако многих из ее авторов считают невинными жертвами эпохи, а Фадеева — кровавым палачом.

Да, 25 января 1937 года в «Литературной газете» выходит письмо «Если враг не сдается — его уничтожают», подписанное в том числе Фадеевым. Но уже 29 января, вызванный в комитет партконтроля при ЦК ВКП(б), он дает положительную характеристику Ивану Катаеву — писателю-«перевальцу», исключенному из партии за связь с троцкистами и уже обреченному. «Я всегда считал его человеком честным, прямодушным, и потому возможность его связи с врагами народа теперь тоже мне кажется маловероятной», — чеканит Фадеев (Катаева это, правда, не спасло). А вот Ставский 2 апреля того же года заявил: Катаев попал под «тлетворное влияние» Воронского, «докатился до измены партии».

25 июня 1937 года из партии исключают друга Фадеева — Либединского. Среди немногих проголосовавших против этого решения был Фадеев.

— Я, знающий Юрия Либединского на протяжении многих лет, отвечаю за него своим партийным билетом и своей головой, что он честный коммунист, — сказал Фадеев с трибуны.

Либединского исключили, но Фадеев все равно поддерживал друга, посылал ему рукописи на отзывы. Позже тот вспоминал: «В самое тяжелое время Саша не боялся выступать на защиту людей, несправедливо обвиненных… Помогал многим из товарищей, безосновательно обвиненных в космополитизме. По натуре своей он вообще склонен был скорее оправдывать, чем осуждать… Саша сам никогда ни на кого не клеветал, никогда никого не оболгал. Но по положению своему он должен был принимать участие в „проработках“, впоследствии оказавшихся ненужными и бессмысленно жестокими, — этого достаточно было, чтобы мучить себя раскаянием».


В марте 1937 года секретарь ЦК Андрей Андреев спросил Фадеева о Ставском. Фадеев дал тому нелестную характеристику (а Ставский был все еще в силе, в декабре его изберут в Верховный Совет СССР): «малокультурен и неумен», «ограниченный»… В ноябре того же 1937-го Фадееву пришлось объясняться в парткоме Союза писателей по поводу поступивших на него доносов. Их было как минимум четыре[294], и все они, пишет литературовед Нина Дикушина, были инспирированы Ставским.

В объяснительной Фадеев отверг все обвинения.

Это был один из самых тяжелых моментов его жизни.

Объясняясь по поводу доноса Касаткина, указавшего, что «враг народа» Петр Нерезов, один из бывших «соколят», — близкий друг Фадеева, — последний фактически отрекся от старого товарища. Написал, что с 1924 года виделся с Нерезовым редко, а с 1934-го не виделся вообще. «При встречах со мной он всегда разыгрывал стопроцентного большевика и ничем не выявлял того процесса перерождения, который теперь вскрылся… Никаких враждебных связей его не знаю… Так называемая „дружба“ наша была внешней, по старой памяти… Дарил ему свои книги, о чем очень сожалею. Но фактических возможностей раскусить и разоблачить этого выродка у меня, по совести, не было», — написал Фадеев.

Да, спасал себя — но доносов ни на кого не писал. По чьему-то выражению — на нем есть грех Петра, но не Иуды. Впрочем, не думаю, что мы из нашего относительно уютного будущего вообще вправе судить Фадеева за эти его слова. Тогда гибли военачальники, с которыми Фадеев знался в Приморье и Забайкалье, товарищи по партии, друзья-писатели. Снаряды рвались совсем близко. Было пострашнее, чем на кронштадтском льду.

Показательно, что никто из больших писателей той поры Фадеева не осуждает. Признают неоднозначность ряда его поступков — но пытаются понять, сочувствуют, даже оправдывают. Обрушились на него уже потом, причем фигуры куда более мелкого пошиба, вплоть до совсем уж ничтожной перестроечной накипи.

А Фадеев в 1955 году хлопотал перед генпрокурором Руденко о реабилитации друга: «Нерезов всегда активно боролся за линию партии, был принципиальным и твердым человеком. Никаких связей с людьми, враждебными партии и советскому народу, у Нерезова не было и не могло быть…»

В другом доносе — некоего Караханова — говорилось, что на Дальнем Востоке Фадеев «якшался с троцкистами». Тот объясняется: «К сожалению, крайком возглавлялся врагами народа — Лаврентьевым и Крутовым. Должен сказать, что я никогда и ни с какой стороны не был близок к этим господам».

Еще один донос (его автор Тарасов пишет о помощи Фадеева перевальцам-троцкистам) Фадеев парирует: «Я всю жизнь боролся с троцкистами и, в частности, всегда очень активно боролся с перевальцами». Это правда: еще студентом горной академии в 1923 году Фадеев подписал письмо, осуждавшее Троцкого за цикл статей «Новый курс». Тарасов же, напомнил Фадеев, сам был активным перевальцем и написал троцкистскую книгу «Ортодоксы», которая была им, Фадеевым, разоблачена в этом качестве еще в 1931 году.

Опроверг он и заявление Дунаевской, что она видела Фадеева на подпольном собрании авербаховцев.


Став главой Союза писателей, Фадеев уже 22 февраля 1939 года пишет прокурору Вышинскому, протестуя против высылки из Ленинграда актера Виктора Яблонского, сыгравшего Левинсона в фильме «Разгром». Яблонского исключили из партии в 1935 году и выслали из Ленинграда на волне репрессий после убийства Кирова. Фадеев добился восстановления артиста в гражданских правах[295].

Это далеко не единственный пример. Дисциплинированный Фадеев мог идти и против течения. Ни трусом, ни конформистом при всей своей лояльности он не был. Обращаться ему приходилось в том числе к наркому Берии, который Фадеева не любил. С таким недругом ходатайствовать за «врагов народа» — дорогого стоит. В. Герасимова пишет: «Нередко за такое заступничество тот, кто заступался, погибал сам… Саша знал об отношении к нему Лаврентия. Но без фразы, без позы шел на риск. Таких случаев в ту пору почти не наблюдалось». Называя Берию «личным врагом» Фадеева, Герасимова поясняет: когда Берия был секретарем компартии Грузии, на Кавказе побывали Фадеев и Павленко. По возвращении они составили для Сталина отчет, в котором раскритиковали культ собственной личности, устроенный, по их мнению, Берией на Кавказе. Сталин показал отчет «другу Лаврентию», и тот, естественно, затаил злобу.

Сам Фадеев в 1950-м рассказывал Долматовскому, как в 1939-м обратил внимание Сталина на «бесчеловечность» Берии: «Пользы это не принесло, а Берия узнал о разговоре и вот уже более десяти лет выискивает возможность отомстить, подлавливает и провоцирует…» Герасимова вспоминала, что Берия, уже будучи главой НКВД, демонстративно сверлил Фадеева глазами на заседаниях ЦК: «Я глаза не опускал, — посмеивался Саша, — но думал про себя: посадит или нет?!» Кстати, в 1936-м он тесно общался с абхазским лидером Нестором Лакобой, вскоре, как считается, «съеденным» Берией.

Фадеев, как и многие тогда, ходил по лезвию ножа. Репрессий он избежал чудом — как и Шолохов, как и Гайдар, которого спасал сам Фадеев, на свой риск вписав его фамилию в список награжденных (Гайдар потом о своем ордене писал как о «талисмане»).

В июне 1939 года Фадеев пишет наркому внутренних дел («Товарищ Берия!») по поводу ареста Марианны Герасимовой — бывшего работника НКВД, первой жены Юрия Либединского и сестры первой жены Фадеева: «У меня нет никаких сомнений, что поводом к ее аресту могла послужить только чья-либо грязная клевета или наветы врагов народа… Могу совершенно спокойно и уверенно поручиться за Марианну Герасимову». Копию отправляет Сталину (тут обращение иное: «Дорогой Иосиф Виссарионович!»). Письмо действия не возымело. Через помощника Берия передал Фадееву, чтобы тот занимался своими писательскими делами. Приговор — пять лет — остался в силе[296].

Литератор Евгения Таратута[297], работавшая с Фадеевым в «Красной нови», вспоминала: в 1937 году их семью выслали под Тобольск. В 1939-м Евгения «потихоньку» уехала в Москву, знакомые писатели — Кассиль, Чуковский, Барто — обратились к Фадееву, и тот начал ей — нарушительнице паспортного режима, бежавшей из ссылки, — помогать. Обратился к прокурору Москвы Муругову, тот подал в суд на НКВД с требованием вернуть отобранную у семьи жилплощадь — и дело выиграл (!), а Фадеев устроил Евгению литредактором в «Мурзилку». После войны Таратуте дали 15 лет — и тут уже Фадеев помочь не смог, но зато после реабилитации в 1954 году оплатил ей путевку в санаторий.

В 1937-м взяли Белу Куна, потом его зятя Антала Гидаша. Последний вспоминает: «Фадеев еще осенью 1937 года пытался что-то предпринять для меня. Но не удалось ему. Кое-кого он спас. И видно, этим исчерпал свои возможности. Ведь и он не мог не опасаться того же, чего опасались все, за исключением, быть может, одного человека». Фадеев, однако, его не оставил. В 1944-м Антал, досрочно выпущенный, приедет в Москву и первым делом явится к Фадееву. Сталин скажет Фадееву: «Вы укрываете венгерского писателя Гидаша. А ему запрещено жить в Москве». Фадеев убедил Сталина в политической лояльности Гидаша — и назавтра того пригласили в милицию и оформили прописку.

Фадеев помогал опальным Зощенко, Ахматовой, Пастернаку (хотя публично их, когда было нужно, осуждал), Ольге Берггольц, Платонову… Перед смертью поддерживал Булгакова, а в 1945 году, составляя список лучших произведений советской литературы, включил туда «Белую гвардию».

1 июля 1939 года литератор Ольга Форш пишет Фадееву: «Горячо благодарю Вас за оказанное Вами содействие в моих хлопотах о моей дочери. Я получила в начале июня копию о пересмотре ее дела, где решением Ос. сов. от 31 мая приговор отменен. Дочь моя как „неправильно осужденная“ освобождается с прекращением дела»[298].

Евгений Долматовский вспоминал, как в 1938-м над ним «сгущались тучи», «клевета бушевала как стихия». Пришел к Фадееву. Тот был «молчалив и ласков», «ни отчуждения, ни недоверия не было». В начале 1939-го Фадеева и Павленко вызвал Сталин — посоветоваться, кого из писателей представить к наградам. Павленко рассказывал, как Фадеев с «побагровевшим от волнения лицом» сказал Сталину о том, что одни литераторы поставлены под подозрение, у других репрессированы родные… Сталин «сурово молчал, но не отводил предложенные Фадеевым кандидатуры» (как тут не вспомнить историю со звонком Сталина Пастернаку по поводу Мандельштама — по-разному, ох, по-разному вели себя Пастернак и Фадеев!). В итоге, говорит Долматовский, «некоторые писатели, и я в их числе, оказались в указе и получили ордена, что было для нас не только полной неожиданностью, но и временным спасением от надвигающихся на нас бед… Все знали — список составляли Фадеев и Павленко».

О том же вспоминает В. Герасимова: Фадеев докладывал Сталину о представленных к награде писателях, тот спросил: «А что представляет собой эта Герасимова?» Фадеев выдержал взгляд вождя и сказал: «Это одаренный писатель». Герасимова считала: бывший муж ее спас.

Хотя ведь знал, что играет с огнем. По свидетельству секретаря Фадеева (и сестры его второй жены) Валерии Зарахани, еще в 1937 году он в разговоре со Сталиным пытался защитить попавших под удар подпольщиков и партизан. Тот ответил резко: «С каких это пор советский писатель решил защищать врагов народа?» Фадеев сказал, что знает их по Гражданской как честных людей. Сталин ответил: «Люди меняются, товарищ Фадеев. Таков закон диалектики. А врагов не надо защищать. Это безумие».

Этим «безумием» Фадеев занимался до конца жизни.

«Про Фадеева можно сказать по-евангельски: „се человек“. Он поддерживал любые постановления партии и правительства, как иначе, но помогал пострадавшим, чувствуя свою вину… Открыто выступал перед Сталиным против Берии. Многие ли из сегодняшних администраторов, когда никому расстрелы не грозят, могли бы похвастаться такой широтой и смелостью?» — сформулировал уже в наше время писатель (и, кстати, внук первой жены Фадеева Валерии Герасимовой) Сергей Шаргунов.

Симонов писал, как во время поездки в Китай в 1949 году Фадеев вспомнил Михаила Кольцова — легендарного журналиста, автора «Испанского дневника». После ареста Кольцова Фадеев добился встречи со Сталиным. «Вы не верите в то, что Кольцов виноват? — спросил Сталин. — А я, думаете, верил, мне, думаете, хотелось верить? Не хотелось, но пришлось поверить». Вызвал Поскребышева, приказал дать Фадееву материалы по Кольцову. «Разговор свой со Сталиным Фадеев не комментировал, но рассказывал об этом с горечью, которую как хочешь, так и понимай», — заключает Симонов.

Эренбург вспоминал: в начале 1938 года Фадеев пытался опубликовать стихи Мандельштама — не вышло.

Преображенский указывает: в 1939 году Фадеев защищал Мейерхольда и его эстетику[299].

Он спасал из лагерей или от лагерей писателей Юрия Германа, Леонида Соловьева, Иоганнеса Семпера. Так или иначе поддерживал Вс. Иванова, Мухтара Ауэзова, Симона Чиковани, Ираклия Абашидзе, Максима Рыльского, Владимира Сосюру, Мирзу Ибрагимова…

Марк Колосов: «Мало среди писателей старшего поколения людей, которые не вспомнили бы, как в трудную минуту Фадеев деятельно и горячо помогал им».

Писатель Аркадий Первенцев: «Ему было трудно, давило бремя безапелляционных приговоров свыше. Ему приходилось подчиняться, но больше доказывать и спасать. И кто знает, какие бы бреши были в рядах литераторов, если бы не было Фадеева».

Тамара Иванова, жена Вс. Иванова: «Он помогал и материально, и морально всем, кому мог помочь».

Леонид Пантелеев, соавтор «Республики ШКИД»: «В свое время Фадеев мне крепко помог. Вместе с С. Я. Маршаком и Л. Р. Шейниным он вызволил меня из очень большой беды, может быть, спас жизнь. Позже он вывез меня полуживого из блокадного Ленинграда…»

Корней Чуковский в 1946 году записал в дневнике: «Фадеев ведет себя по отношению ко мне изумительно… И, говорят, написал еще большое письмо о том, что пора прекратить травлю против меня».

Одних спасал, другим помогал деньгами, за третьих просил.

В 1942-м начинает помогать старому и больному поэту Василию Каменскому — футуристу, одному из первых русских летчиков. Это он подарил нам слово «самолет» в его нынешнем значении — до этого было «аэроплан».

В 1942-м помогал эвакуированному в Алма-Ату Михаилу Зощенко, в 1948-м выбивал опальному писателю ссуду в Литфонде. В 1953-м при поддержке Фадеева Зощенко восстановили в Союзе писателей.

В 1955-м просил Булганина прикрепить к кремлевской больнице Маршака, оставшегося без родных.

Людмила Красавина, товарищ Фадеева по владивостокскому подполью (та самая, с которой он отвозил оружие партизанам и передавал записку в чешский концлагерь), пробыла в лагерях семь лет. «Вернулась я бесправная, отверженная, и даже близкие люди отворачивались от меня… Саша Фадеев, узнав о том, что я вернулась, позвал меня к себе домой. Горячо, радостно принял, как родную. Долго и сердечно говорил со мной. Согрел окаменевшую от боли душу. Вдохнул надежду на жизнь. Помог материально. Сам поехал, при всей своей колоссальной занятости, в Малый Ярославец (в Москве я не имела права жить), чтобы договориться там об устройстве меня на работу. Меня буквально потрясла его человечность… Многим своим друзьям, с которыми случилась та же беда, что и со мной, Саша помогал во всем, в чем они нуждались: покупал путевки в санатории, хлопотал о снятии судимости, помогал в устройстве на работу, в получении жилья, снабжал деньгами».

Другая бывшая подпольщица — Татьяна Цивилева — в 1938-м получила восемь лет как жена «врага народа» Крастина, бывшего замначальника Главсевморпути: «В этой беде меня не оставили мои верные товарищи, не отвернулись от меня. Среди этих самых лучших моих товарищей был и Саша Фадеев». Он в 1954 году написал главе МВД СССР Круглову с просьбой «снять ограничения места жительства в паспорте Цивилевой… и выдать ей паспорт на общих основаниях». Добавив: «По отношению к таким честным, незапятнанным людям-работникам, как Т. К. Цивилева… можно было бы и раньше не применять репрессий, нет никаких причин сохранять для нее ограничения по месту жительства сейчас». Просьбу удовлетворили.

Фадеев не отворачивался от «зачумленных» — качество важное и редкое, особенно с учетом времени и его высокого положения.

Из воспоминаний драматурга Александра Вампилова, которому в 1965 году выпало несколько дней подряд пить с Твардовским: «Любит и часто вспоминает Фадеева: „Мой старший друг, неправда, что он кого-то сажал, он выручал, Заболоцкого, например“».

Николая Заболоцкого осудили в 1938-м на пять лет. В 1939-м Фадеев ходатайствовал о пересмотре дела, но приговор оставили в силе. После войны Заболоцкий возвращается в Москву, Фадеев сразу предлагает помощь: пусть Заболоцкий готовит сборник стихов и переводов, а он выступит рецензентом. В 1948 году сборник вышел в издательстве «Советский писатель». Фадеев хлопотал перед Берией о снятии судимости, помог поэту получить квартиру в Москве. Реабилитируют Заболоцкого только в 1963 году, когда в живых не будет ни Фадеева, ни его самого.


Если в конце 1930-х (а потом в 1950-х) Фадеев активно «вписывался» за арестованных, то в конце 1940-х ситуация была иной. Зоя Секретарева вспоминает о встрече с Фадеевым в 1949-м, когда началось «ленинградское дело»: «Говорили мы вполголоса, чтобы стены не слышали. Самым страшным из всех наших бедствий было то, что мы совершенно потеряли способность понимать происходившее… По своему положению Саша должен был знать, что делается там, „в верхах“, но ясности у него у самого не было. На многие мои вопросы он не смог тогда ответить».

Вера Кетлинская, пострадавшая по тому самому «ленинградскому делу»: «Его обычно оживленное, на редкость обаятельное лицо сейчас казалось почти старым, тусклым. Не глядя на меня, он тихо сказал: „Понимаете, в чем беда: мне предложено в такие дела не вмешиваться. Категорически предложено“. Все-таки пытался что-то сделать, но не получилось… Я была для него всего лишь одним из многих писателей, и моя беда была одной из многих бед, причем далеко не самой большой! — но я знаю, что каждый такой случай прибавлял тяжести его сердцу».

После ареста Берии Фадеев на время воспрянул. 3 июля 1953 года он пишет — может, несколько наивно — соученице по горной академии Лиде Сидоренко о ежовщине: «Дорого стоила народу и партии эта страшная пора, когда враг действовал такими иезуитскими способами и сам проникал в учреждения и органы, могущие решать человеческую судьбу! Пока выбили его, этого множественного врага, с его позиций и поняли его формы борьбы, многих честных людей удалось ему погубить. А теперь, с разоблачением Берия, становится понятным, что он-то и не был заинтересован в выправлении этих вражеских действий по отношению к честным людям».

В это время Фадеев пишет десятки, если не сотни ходатайств о реабилитации. Это тоже литература, причем высочайшей пробы: такая, от которой зависят судьбы. С учетом того, скольких он вытащил «оттуда», или предотвратил аресты, или помог сделать первые шаги в писательстве — его вклад в культуру представляется куда большим, чем оставшиеся после него «Разгром» и «Молодая гвардия».

В 1953 году он пишет председателю президиума ВС СССР Ворошилову: «Нет ли возможности помилования Л. Соловьева ввиду того, что он человек по-настоящему талантливый?». Автора «Повести о Ходже Насреддине», отбывавшего десять лет по обвинению в «терроризме», вскоре освободили.

В том же году ходатайствует о восстановлении честного имени Ивана Апряткина — инженера-металлурга, с которым учился в горной академии. Того реабилитировали — посмертно.

Ахматовой Фадеев начал помогать еще в 1939 году — ходатайствовал о материальной помощи, улучшении жилищных условий. В 1940-м она обратилась к нему в связи с арестом сына — Льва Гумилева. Из дневника Лидии Чуковской: «Ее поразило и, конечно, обрадовало, что Фадеев принял ее очень любезно и сразу сделал все от него зависящее… Поражена также тем, что Фадеев и Пастернак выдвинули ее книгу на Сталинскую премию».

2 марта 1956 года Фадеев пишет в Главную военную прокуратуру с просьбой ускорить рассмотрение дела Гумилева: «Я не знал и не знаю Л. Н. Гумилева, но считаю, что ускорить рассмотрение его дела необходимо, поскольку в справедливости его изоляции сомневаются известные круги научной и писательской интеллигенции. Сам он… является серьезным ученым, и притом в той области, которая сейчас, при наших связях со странами Азии, нам особенно нужна: он — историк-востоковед. Его мать — А. А. Ахматова — после известного постановления ЦК о журналах „Звезда“ и „Ленинград“ проявила себя как хороший советский патриот: дала решительный отпор всем попыткам западной печати использовать ее имя и выступила в наших журналах с советскими патриотическими стихами…» Среди тех стихов были откровенно просталинские и, возможно, не очень искренние: «Где Сталин, там свобода» и т. п.

Вскоре Лев Гумилев вышел на свободу, был восстановлен в правах. Работал в Эрмитаже, в 1960-м опубликовал свою первую книгу «Хунну». Так что к учению о пассионарности Фадеев имеет самое прямое отношение не только потому, что сам был пассионарием.

Ахматова писала Фадееву: «Вы были так добры, так отзывчивы, как никто в эти страшные годы».

Пастернак тоже благодарил Фадеева за помощь в издании переводов. А вот что он писал Фадееву в июне 1947 года о критике в свой адрес: «Очень разумно и справедливо всё, что ты и некоторые другие писали и говорили обо мне зимой».

Эренбург: «В беседах со мной он часто любовно отзывался о писателях, которых был вынужден публично осуждать. Помню нашу встречу после доклада Фадеева, в котором он обличил „отход от жизни“ некоторых писателей, среди них Пастернака… Александр Александрович уговорил меня пойти в кафе на углу, заказал коньяк и сразу сказал: „Илья Григорьевич, хотите послушать настоящую поэзию?..“ Он начал читать на память стихи Пастернака, не мог остановиться, прерывал чтение только для того, чтобы спросить: „Хорошо?“ Это было не лицемерием, а драмой человека, отдавшего всю свою жизнь делу, которое он считал правым».

Да, Фадеев поддержал известное постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». В 1946 году он говорил, что сатирик — это Салтыков-Щедрин, а Зощенко — «сплетник», который не бичует пороки, а рисует советского человека «низким, мелким и пошлым». Поэзию Ахматовой назвал «последним наследством декадентства»…

Но ведь были и другие слова — и другие поступки.

На такой должности в то время трудно представить человека, который вел бы себя безупречно в этическом плане и при этом сколько-нибудь долго продержался. А Фадеев — продержался и сделал много хорошего. Гидаш: «Уверен, что, будь кто-нибудь другой на его месте, „суровое время“ унесло бы еще гораздо больше писателей. Толчки землетрясений — я выступаю тут как свидетель — Фадеев смягчал как мог». И еще: «Он и его совесть никогда не разлучались, только не всегда жили дружно».

Показательна история с Василием Гроссманом. Вначале Фадеев добивался публикации его романа «За правое дело»[300], но сразу после смерти Сталина выступил с резкой критикой. «Я попросту испугался… Я думал, что начинается самое страшное…» — признавался он Эренбургу. Испугался того, что Сталина — его последней надежды — уже нет, а Берия еще в силе? Говорил и Чуковскому: «Какой я подлец, что напал на чудесный, великолепный роман Гроссмана. Из-за этого у меня бессонные ночи…»

Потом Фадеев помог Гроссману доработать и издать роман. В конце 1954 года он публично покается на Втором съезде писателей: «Я очень жалею, что проявил слабость, когда в своей статье о романе поддержал не только то, что было справедливым в критике в адрес этого романа, а и назвал роман идеологически вредным…»

На Андрее Платонове, которого он считал выдающимся писателем, Фадеев обжегся еще раньше, причем дважды. В 1929 году он опубликовал платоновского «Усомнившегося Макара» в «Октябре». Рассказ признали вредным, Фадееву пришлось каяться. В 1931-м с подачи Фадеева в «Красной нови» снова печатается Платонов — «Впрок. Бедняцкая хроника». Сталин обрушился на Платонова: написал на полях журнала «сволочь», а вместо «бедняцкая» — «кулацкая». Фадееву пришлось писать опровержение, объявить повесть Платонова «кулацкой хроникой», а ее публикацию — политической ошибкой. Но, так или иначе, открывал-то читателям Платонова именно он. И «Третий сын», и «Нужная родина» Платонова скоро будут опубликованы, и именно в «Нови». Фадеев выбьет ему квартиру. А в 1950-м предложит выделить больному туберкулезом писателю безвозвратную ссуду, чтобы тот смог переехать на юг.

В 1954 году Фадеев пишет бывшему сослуживцу по Забайкалью Булочникову: «Напишите, как получилось, что в 37–38 году Вы оказались вне партии. Может быть, я смогу помочь Вам словом и делом, — сейчас подходящее время для того, чтобы исправить то, что было несправедливым». При содействии Фадеева Булочников был реабилитирован, а уже после смерти писателя восстановлен в партии.

Еще один дальневосточник — писатель Виктор Кин (Суровикин), автор романа «По ту сторону». Расстрелян в 1937 (по другим данным — в 1938-м) году, жена Цецилия в том же году арестована, реабилитирована в 1955-м. Фадеев обращался по этому поводу к генпрокурору Руденко, и Цецилия Кин вскоре пишет ему: «Приношу Вам большую благодарность за то, что Вы откликнулись на мою просьбу, и счастлива сообщить Вам, что решением Военной коллегии Верховного суда СССР от 12/Х 55 г. дело Кина прекращено ввиду отсутствия состава преступления, и сейчас Кин будет посмертно восстановлен в правах члена партии».

В 1955-м Фадеев ходатайствует о писателе Иване Макарьеве, с которым был знаком еще по Ростову (Макарьев пробыл в заключении с 1936 по 1943 год, после освобождения жил в Норильске): «Не вижу оснований к тому, чтобы подозревать И. Макарьева в двойственности, и считаю его политически честным человеком». Того реабилитировали, восстановили в партии. В ноябре 1955-го он пишет Фадееву: «Дорогой Саша! На днях я вернулся оттуда, откуда не все возвращаются… Сам я… не тот уже Ванька Макарьев, которого ты знал, а больной и искалеченный старик. Ну да ладно, всё бывает в этом лучшем из миров!»

В апреле 1956 года хлопочет о реабилитации Лидии Багрицкой-Суок — вдовы поэта. В том же году в ответ на запрос прокуратуры о Певзнере на предмет посмертной реабилитации дает своему бывшему командиру отличную характеристику.

Этот список можно продолжать очень долго. Еще до XX съезда Фадеев написал десятки подобных писем. Можно представить, сколько ходатайств он написал бы в 1956–1957 годах, когда реабилитация приняла массовый характер.

Интересны девиации общественного сознания. Сегодня хорошо известна роль Хрущева в репрессиях — но он все равно считается «десталинизатором» и демократом. Тогда как Фадеев, два десятилетия вытаскивавший людей из лагерей и пытавшийся сделать общество гуманнее, остается сталинским сатрапом с окровавленными руками.

Едва ли заявления вроде «Фадеев не принял хрущевской оттепели» или «Фадеев испугался XX съезда» состоятельны — он-то как раз звал «оттепель», уже начинавшуюся и помимо Хрущева. Вряд ли XX съезд стал для него откровением. Всё было известно тем, кто хотел знать. А Фадеев не просто знал — в течение многих лет пытался смягчить репрессии и спасать их жертв. Если своей мученической гибелью несправедливо репрессированные литераторы искупили, причем с лихвой, все свои неоднозначные, скажем так, поступки, — то Фадеева надо простить тем более. Он-то вынес себе приговор сам — а мог бы и жить.

Не стань он главой Союза писателей, не выживи в суровые годы — возник бы совершенно иной миф о Фадееве. Погибни он в 1937-м — его числили бы по разряду жертв сталинизма: еще одного замучили большевики… Но он уцелел, и его отнесли к палачам, хотя и он — тоже жертва, да и вообще тогда палачи и жертвы легко и часто менялись местами.

Фадеев не был святым — святых вообще немного. Но не был и исчадием ада. Жуков, его внимательный биограф, писал в 1990-х, когда все стало можно говорить и многие архивы открылись: «Недруги Фадеева пишут как об очевидном, будто бы Александр Александрович… подписывал репрессивные документы на писателей, сфабрикованные в органах госбезопасности. Говорю честно, я не видел и ничего не знаю о таких фактах, хотя в свое время серьезно пытался выяснить эту ситуацию в компетентных органах». В примечании к книге Жукова, изданной в 1994 году, сказано: при подготовке текста к печати «стало достоверно известно, что ни под одним из репрессивных документов того времени подписи Фадеева нет».

Зато под множеством спасительных документов подпись Фадеева стоит. Здесь он действовал смело, зачастую в одиночку. Это настоящий подвиг — покруче, чем спуск японского эшелона под откос. И вот тут-то его подпись нередко становилась и решающей, и единственной.

Фадеев был прокурором только самому себе. Другим он был адвокатом. Списка посаженных Фадеевым нет, но список спасенных им — огромен.

Конина по-удэгейски

Перед войной Фадеев добился отпуска. Засел за «Последнего из удэге» — но тут началась война.

22 июня он выступает на митинге московских литераторов: «Писатели Советской страны знают свое место в этой решительной схватке!»

Действительно — знали. Лучшие писатели стали военкорами: Эренбург, Толстой, Симонов, Шолохов, Леонов… И сам Фадеев, конечно.

Автор «Танкера „Дербент“» Юрий Крымов погиб в бою под Киевом. Военкор Евгений Петров погиб в авиакатастрофе. Поэта Мусу Джалиля, сотрудника армейской газеты «Отвага», казнили фашисты. Арсений Тарковский, не подлежавший призыву по здоровью, сумел добиться направления в действующую армию, был ранен разрывной пулей и потерял ногу.

На войну правдами и неправдами рвался комиссованный Гайдар — и добился своего: стал военкором «Комсомолки», попал в партизанский отряд и погиб в бою.

Стремился на передовую Эммануил Казакевич, знакомый Фадееву по Биробиджану, хотя был, в отличие от Гайдара, совсем, казалось бы, не вояка — очкарик, «белобилетник». Начав с писательской роты народного ополчения, Казакевич сумел попасть в разведку. Ходил в тыл врага, дослужился до начальника разведки дивизии, навоевал четыре боевых ордена. С «Окопов» военного инженера Некрасова и «Звезды» разведчика Казакевича началась проза, которую так и назвали — окопной.

Фадеев оставаться в тылу не считал возможным — даже несмотря на заботы, свалившиеся на начальника советской литературы. С фронтов он даст около двадцати газетных материалов. Не то чтобы в этом был какой-то исключительный героизм. Но все-таки глава Союза писателей мог и не ездить, нашлись бы другие заботы (и находились).

Нет, выходит, не мог.

Уже в августе 1941 года он выезжает с Шолоховым и Е. Петровым в действующую армию, под Духовщину. Здесь встречается со старым знакомым Коневым, который командует 19-й армией. Конев вспоминал: «Наша встреча в эти очень тяжелые дни была, как я считаю, интересной. Для писателей она явилась полезной тем, что они увидели войну, а для меня тем, что я почувствовал: страна правильно понимает, как нелегко нам приходится, и вот лучшие ее писатели приходят к нам, солдатам, идут на передовую, в боевые порядки».

Пишет в «Правду». Неожиданно встречает ростовского товарища — писателя Бусыгина. Рожь, холм, минометный обстрел, Бусыгин в каске… Скоро он погибнет.

Демобилизованный после ранения, Фадеев тем не менее проходил военные сборы. Теперь он носит в петлицах знаки различия бригадного комиссара (после реформы воинских званий станет полковником). Рожденный как писатель войной, Фадеев остался ее заложником — как Симонов, как Гайдар.

В октябре 1941 года принято решение об эвакуации москвичей. Фадеев организует отправку писателей в Чистополь, Ташкент, Казахстан, Свердловск. Помогает тем, кто бежит из оккупированных областей. Лично решает вопросы даже частного характера — например, достает через Наркомторг сахар для пожилого критика Дермана. Это, может, не с лучшей стороны характеризует Фадеева как руководителя (считается, что хороший начальник должен найти толковых исполнителей), но с самой лучшей — как человека. Помогает больным Тынянову, Исаковскому, Паустовскому… Характерный штрих: больную мать поэта Луговского, эвакуируемую из Москвы, Фадеев вносит в вагон на руках.

Писательница Мариэтта Шагинян: «Фадеев не только сумел вовлечь нас в огромную работу на оборону, он каждого из нас не выпускал из виду, воодушевлял, поддерживал, его близость чувствовали эвакуированные для работы в тылу писатели».

— Мы заставим их есть конину, ремни! — говорил Фадеев об оккупантах в октябре 1941-го на митинге. Немцы тогда стояли под самой Москвой. А конину на этой войне еще придется есть и самому Фадееву.

Анна Караваева так запомнила его в это время: «В шинели, в пилотке, из-под которой особенно резко белели седые виски, Фадеев напоминал пожилого солдата, сохраняющего свою былую молодую выправку, и казался намного старше своих сорока лет. На его еще более осунувшемся лице жестко выделялись обтянутые пожелтевшей кожей надбровные дуги… но голубые глаза смотрели молодо и зорко».

Выглядел старше — видимо, от нагрузки, от нервного напряжения. Мальчишеское сохранялось в нем и позже, даже ранняя седина не мешала. Чего стоит фото, где они с Шолоховым залезли на бронемашину — пацаны, да и только.

Семья Фадеева — в Чистополе. Сам он об эвакуации не думает. Вот как он описывал Москву ранней весны 1942 года в письме Луговскому (подписавшись «Пит Джонсон, эсквайр»): «Она очень демократична, бобровых воротников почти не видать, много военных, — нет коммерческих магазинов и ресторанов, атмосфера подтянутости и дисциплинированности».

В начале 1942 года с помощью наркома пищепрома Зотова Фадеев организует отправку продуктов ленинградским писателям. В апреле сам едет в осажденный Ленинград, где остается до июля. Живет у поэта Тихонова, отдавшего Сталинскую премию за поэму «Киров с нами» на производство танка. Встречается с моряками-балтийцами. Едет прямо на трамвае на фронт — в район Стрельны. «Видом крови его трудно было смутить», — говорит о Фадееве Тихонов.

Помогает Кетлинской, руководившей ленинградской писательской организацией, решить вопрос об эвакуации коллег, не имеющих здесь «военно-литературного дела». Слушает у Веры Инбер ее блокадную поэму «Пулковский меридиан». Находит двоюродную сестру — Веронику Сибирцеву-Шушарину, «Ничку», младшую и последнюю из Сибирцевых. Вероника и ее дочь получают паек «иждивенцев». Выглядит сестра плохо: «Почти старуха, с подпухшими веками, высохшим, почерневшим лицом и опухшими ногами».

Слушает Шестую симфонию Чайковского в филармонии, куда с трудом достал билет. В городе работают книжные магазины и даже издательства — вышли «Война и мир», «Красное и черное»…

В декабре 1942 года снова едет на фронт — под Великие Луки. Посещает один из полков авиадивизии знаменитого Георгия Байдукова, пишет очерк «Летный день», встречается с батальонным комиссаром Борисом Полевым — будущим автором «Повести о настоящем человеке».

Военкорам в эти дни выдавали автоматы. Принципа несовместимости статусов комбатанта и журналиста, принятого сегодня, тогда никто бы просто не понял.

Борис Полевой: «Нам здорово тогда досталось под Ржевом. С целой армией зимой влипли в окружение и долго питались конницей генерала Белова, то есть замерзшими трупами лошадей этой конницы, побитых когда-то в конце осени. Вместе со всеми мы пилили эти трупы, отрезали тонкие ломтики конины и жарили на шомполах над кострами по старому удыгейскому[301] способу, рекомендованному Фадеевым. Этот способ так и получил тогда в частях шутливое название — „мясо по-фадеевски“. Ох уж это тронутое тленом мясо! Но есть было все-таки можно, особенно если удавалось натереть чесноком. А чеснок нам бросали с самолетов и выдавали по головочке на день. Вот тут-то мы, военные корреспонденты, и узнали, что за человечище Александр Фадеев. И полюбили его, высокого, красивого, уверенного, доброжелательного, неунывающего, умеющего в самые тяжкие минуты излучать какой-то нешумный, светлый, чисто фадеевский оптимизм».

Писатели вместо умывания обтираются по утрам снегом. Бриться нечем, у Фадеева обозначились бородка и усы. Полевой и корреспондент Совинформбюро Евнович, выбившись из сил, объявляют забастовку.

— Поражаюсь вашему нелюбопытству, — говорит им Фадеев и уходит один куда-то вперед.

Пишет «Линушке» — жене Ангелине Степановой: «Мы с Борисом Полевым попали в район жарких боев за Великие Луки. В течение семи-восьми дней шла борьба за дома и улицы, сопровождавшаяся сильными боями в воздухе и артиллерийским огнем… Повидали столько величественного, трагического и прекрасного, что об этом вкратце не расскажешь».

В только что взятой части города военкоры видят танкиста, потерявшего руку и несущего оставшейся рукой двухлетнюю девочку, в тряпках которой — записка с именем «Галя». Евнович удочерил ее и отправил к жене в Москву. «Сюжет достоин Гюго!» — сказал Фадеев. Пообещал написать рассказ, но так и не написал, конечно.

Здесь же он присутствует при допросе пленных немцев — потом использует этот материал для описания Фенбонга в «Молодой гвардии».

Застольничает с маршалом Жуковым, причем Жуков играет на баяне «Позарастали стежки-дорожки…».

В январе 1943 года возвращается в Москву. Снова едет в Ленинград, где пробудет с января по март. В сентябре сдаст рукопись книги очерков «Ленинград в дни блокады» в «Советский писатель». Судьба книги непростая: ее не хотели печатать — мол, слишком мрачно, предлагали сгладить. Фадеев сопротивлялся, писал Жданову… Книга вышла в 1944 году и не переиздавалась.

Снова Москва, снова дела. Фадеев пишет Землячке — уже зампреду Совнаркома — о помощи еврейским писателям, эвакуированным из занятых немцами районов. Занимается и чисто литературными вопросами: просит Алексея Толстого председательствовать на вечере в честь 200-летия со дня рождения Державина…

15 сентября 1943 года «Правда» публикует указ о присвоении погибшим подпольщикам Краснодона званий героев. Рядом — очерк Фадеева «Бессмертие» (еще в августе ЦК комсомола предоставил ему краснодонскую фактуру). Через два дня Фадеев командируется в Ворошиловградскую (Луганскую) область для сбора материалов о деятельности подпольной комсомольской организации «Молодая гвардия» и написания книги о ней.

В январе 1944 года Фадеев освобожден от обязанностей главы Союза советских писателей. Это не отставка — творческий отпуск, которого он сам добивался. Фадеев уединяется в Переделкине, пишет «Молодую гвардию». Писатель Лидин вспоминал: «В те годы он почти не пользовался автомашиной. Иногда в его руках была тяжелая кошелка с овощами: он отвозил выращенные им овощи матери в Москву».

Председателем правления союза в феврале стал Тихонов. Зощенко, повесть которого «Перед восходом солнца» Фадеев критиковал буквально только что, записывает: «Странная вещь: на Фадеева раньше нападали многие, а теперь в Москве все изменилось: Фадеева Москва все-таки любит, а Тихонова — нет…»

В мае 1944-го Фадеев на 3-м Украинском фронте. Одесса, Тирасполь, штурм Бендер: «Беспрерывно висящие в небе ракеты, видно, как днем. Слышны крики „ура“. Мощный огонь артиллерии и работа авиации. Ад!»

Война заканчивается. В декабре 1945 года Фадеев ставит точку в «Молодой гвардии». Пора возвращаться к руководству союзом.

На войне, вспоминали многие фронтовики, они почти не болели — и это в окопах, на морозе, в непогоду… Болеть стали позже. В так называемое мирное время.

Война если не обнуляла, то отодвигала на второй или третий план разногласия, конфликты, нестыковки. И в организме, и в стране.

Возможно, именно на войне Фадеев чувствовал себя лучше всего — легче. Было ясно, где враг и что делать.

Серебряный сеттер

Отдельная тема — Фадеев и женщины. Не хочется ее ворошить — но обойти нельзя.

Женат Фадеев был дважды.

Первая жена — Валерия Анатольевна Герасимова (1903–1970), прозаик. Поженились они в 1925-м, разошлись в 1932-м, хотя брак обрушился тремя годами раньше. Дружеские отношения, однако, сохранились на всю жизнь.

«Еще до лета 37-го года был одиноким. Это очень плохо — человеку быть одиноким в течение многих лет в самом расцвете его сил», — писал Фадеев позже Асе. Ему казалось, что он уже никого не сможет полюбить.

Он сблизился было с актрисой Тамарой Адельгейм. Намерения были серьезные. Писал ей: «Оборудуем нашу квартиру», «Заведем вполне оседлый образ жизни»…

Но вот летом 1937 года в Париже Фадеев познакомился с актрисой Ангелиной Иосифовной (Осиповной) Степановой (1905–2000), приехавшей туда на гастроли с МХАТом, и погиб: «Не могу и часа жить без вас. Возможно, я буду спать у вас в подворотне в Газетном переулке…» С мужем, режиссером Горчаковым, Степанова к тому времени рассталась, у нее были романы с драматургом Николаем Эрдманом, потом с Борисом Пильняком. Ходили слухи, что ее сын Саша, родившийся в июле 1936-го, был сыном Пильняка. Фадеев, давно мечтавший о детях, его усыновил. Александр Фадеев-младший стал актером[302].

Общий ребенок Фадеева и Степановой Михаил (искусствовед, совладелец и руководитель галереи «Модерн Арт Академия») появился на свет в 1944 году. Сына своего он назовет Александром[303], дочь — Марией[304].

Интересно, что Ангелина Степанова тоже была дальневосточницей — родилась в Николаевске-на-Амуре. 75 лет на сцене МХАТа, народная артистка СССР, Герой Социалистического Труда…

Гармоничной их семейную жизнь назвать сложно. «Мы оба страшно заняты, судьба то и дело разлучает нас», — писал жене Фадеев. У него — тысяча своих дел, у нее — своих: театр, гастроли… В 1939-м он пишет «Линушке»: «Я вступил в полосу большого личного счастья, но мы не имеем возможности пользоваться им… У меня просто сердце сжимается от тоски, любви, боли, неудовлетворенности, желания счастья и близости».

В юности он, чистый и наивный мальчик, не хотел сходиться с девушками без любви. Потом жизнь взяла свое. Фадеев не был донжуаном, но не был и праведником. Он любил женщин, женщины любили его. «Тщательно скрываемая от других подлинная страстность», — говорил он о своем характере. Лучшей своей чертой считал «исключительную жизнерадостную непосредственность», тогда как «рефлектирующий Фадеев — это уже не Фадеев». Хотя и это-то как раз — тоже Фадеев…

Известно о связи Фадеева с поэтессой Марией Петровых (стихи Мандельштама «Мастерица виноватых взоров, маленьких держательница плеч…» посвящены ей). С вдовой Булгакова Еленой Сергеевной, прославленной романом «Мастер и Маргарита». С другой Маргаритой, Алигер[305] — их роман начался в 1942 году, когда муж Алигер, композитор Константин Макаров-Ракитин, уже погиб на фронте, а жена Фадеева была с театром в эвакуации. В 1943-м Маргарита родила дочь Марию — красивую, голубоглазую, похожую на Фадеева[306]… Но разрыва с Ангелиной не случилось. Более того, как скажет в одном из интервью Михаил Фадеев, брак его отца и Степановой был зарегистрирован только после рождения самого Михаила.

В последние годы жизни Фадеев был близок с Клавдией Стрельченко — молодой вдовой поэта Вадима Стрельченко.

Фадеев был красивый, видный мужчина, особенно в зрелом возрасте, когда «мальчик с большими ушами» исчез. Высокий (судя по фото, только Маяковский да еще приморский тигролов Глушак были выше Фадеева), крепкий, широкоплечий. Скуластый и этим немного похожий на Шукшина. Есть снимок 1933 года — Фадеев в Приморье, сидит на земле, еще и в сапогах; похоже на известное фото Шукшина на Пикете.

В юности он мог казаться несуразным, нескладным — потом дозрел, возмужал. Фадеев был из тех мужчин, которых возраст делает лучше. Так из гадкого утенка вырастает белый лебедь.

Актер Павел Гарянов уже в 1928-м отметил: «Куда девались его угловатость, некоторая неуклюжесть? Он раздался в плечах, движения его стали уверенными и широкими».

Марк Колосов: «Портрет его был как бы только вчерне набросан природой и еще не отшлифован, это произошло позднее, с годами, когда его лицо и его стать вызывали восхищение».

Антал Гидаш: «Стройный, на диво сложенный… Статный, элегантный, спортивный».

Вера Инбер: «С годами Фадеев все больше хорошел лицом… На смену „ушастенькому“ мальчику пришел человек редкостной красоты. Широко развернутые плечи. Гордая посадка головы в ранней седине. Соколиной зоркости глаза… Лицо Фадеева вообще было необычайно выразительно. „Реактивно“, как сказали бы психологи». В минуты гнева, пишет Инбер, он краснел не только лицом — краснела шея, а если ворот был распахнут, то было видно, что краснеет и грудь.

Гарянов вспоминал, что уже в Ростове в конце 1924 года «чуб его кое-где уже успел покрыться серебром, а на висках явно вырисовывалась седина»[307].

Либединский: «Седина как-то особенно красила его… Стройный, сухощавый, он казался молодым».

Поэт Сергей Васильев:

Полдень века стоит на дворе,

Сыновей своих окликая.

Голова твоя — в серебре,

А душа твоя — молодая.

Актер В. Иванов: «Он был выше других ростом, седой как снег, и мне почудилось, что над его белой, гордо посаженной головой сияет нимб».

А. Яшин: «Я, кажется, видел не седину, а сияние вокруг его головы».

Д. Гранин: «Седые волосы его не старили. В стройной его высокой фигуре была легкость, упругость здоровья».

В. Лидин: «Высокий, всегда строго подобранный, с красивой, отлично посаженной головой, с серебряными волосами, оттенявшими розовый молодой цвет кожи, проходил он среди нас, и им нельзя было не любоваться. Казалось, он не несет на своих плечах возраста: так легка его походка. В летние утренние часы, когда люди поеживаются от холодка и трава мокра от росы, проходил не раз он от пруда в дачной местности, где жил, с полотенцем на шее, столь дышащий свежестью, что становилось почти завидно. Он рано поседел, но седина эта словно не имела никакого отношения к его годам: она просто казалась подробностью его красивого облика».

Ю. Бондарев: «Помню его — высокого, красивого, живого, с блестящими глазами».

Писатель В. Важдаев: «Серебряный сеттер».

Долматовский несколько сбивает пафос, вспоминая, что седина Фадеева норовила приобрести желтый оттенок. Фадеев этого стеснялся и боролся с желтизной при помощи «синьки». Однажды, рассказывал Долматовскому Фадеев, он не успел домыть голову — вызвал Сталин. Вождь посматривал на него с ухмылкой. Только дома писатель понял, почему: он был «комически синеголов».

Вот так: от нимба и сияния до комической синеголовости.

Литераторы с видимым удовольствием описывали облик Фадеева. Чего стоит такой пассаж Марка Колосова: «Фадеев слушал меня, поблескивая глазами, чем-то похожими на глаза Циолковского. Сходство их состояло в том, что те и другие были холодновато-резкие, сделанные как бы из звездного вещества, блестели сильнее и слабее, мерцали или тускнели; свет, исходивший из них, шел как бы издалека. Когда мозг Фадеева фосфоресцировал особо интенсивно, Фадеев шумно вдыхал в себя воздух и выдыхал тонкой струей, как бы охлаждая внутреннее горение. И если правильно утверждение Бальзака, что рука есть продолжение мысли, то, может быть, поэтому в такие минуты Фадеев дул на кончики пальцев, словно их обжигало электрическим током».

В кадрах хроники удивляет неожиданно высокий голос Фадеева — в сочетании с безусловно мужественным обликом.

Гидаш: «Говорит с трибуны высоким глуховатым голосом, в рождении которого участвуют, очевидно, не только легкие, голосовые связки, но и все тело высокого напряжения».

Колосов: «Он начинал речь сразу с самой высокой ноты, вот-вот сорвется, а не срывался. Голос у него был высокий, юношеский, страстный, рвущийся из глубины души и потому берущий за душу».

Как каждый видевший Гагарина вспоминает его фирменную улыбку — так все знавшие Фадеева говорят о его смехе. Писатели описывали фадеевский смех наперебой, словно оттачивая мастерство.

П. Максимов: «Вдруг взвизгнет, как девочка, и засмеется своим тоненьким „девчачьим“ смехом. И всем, кто слышал этот смех, сразу становилось ясно, что таким детски чистым, доверчивым смехом не мог смеяться плохой человек».

К. Федин: «Он останется в нашем сознании прежним — веселым, красивым, пышущим красками жизни, со своими незабываемыми россыпями пронзительного звонкого смеха…»

Режиссер С. Герасимов: «Высота лба, седина легких волос… и неожиданный звонкий смех… Хохотал, весь сияя — и глазами, и зубами, и розовостью лица, и белоснежной сединой».

Е. Таратута: «Когда он смеялся — он смеялся весь, весь целиком, до слез».

Поэт Анатолий Калинин:

И звучит этот взрывчатый,

Не такой, как у всех,

Этот смех, как рассыпчатый

И сверкающий снег…

A. Караваева: «Смеялся он почти по-детски, слегка захлебываясь и чуть откидываясь назад… Закинув голову с забавно качающимися хохолками русых волос, он заливался теноровым негромким смехом, с легкой приятной хрипотцой, как бывает у детей в минуты увлечения».

С. Васильев: «Тогда-то я в первый раз услыхал громкий, неожиданно заливистый, знаменитый заразительный смех Фадеева и выбежал на улицу, ошеломленный и счастливый».

B. Важдаев: «А как он хохотал — громко, безудержно, рассыпчато, с нарастающим восторгом, обнажая рот, полный зубов, багровея от прилившей к лицу крови, сверкая глазами, весь открытый, весь от головы до пят принадлежа в это мгновение охватившему его чувству. Каким надо было быть жизнелюбом для того, чтобы так сочно и вкусно воспринимать жизнь!»

Н. Тихонов: «Его седые волосы сверкали голубыми искрами. Он много смеялся своим тонким и звонкодрожащим смехом».

В. Инбер: «Мы помним и его совершенно своеобразный, фальцетный, заразительный смех. Смеялось все существо Фадеева. Однажды (в шутку) я сказала ему, что он смеется так, как будто его щекочут русалки».

Перед «оттепелью»

После завершения «Молодой гвардии» Фадеев возвращается к руководству Союзом писателей. Его должность зовется «генеральный секретарь», как у Сталина. Заместителями Фадеева стали Симонов, Вишневский, Тихонов, Корнейчук.

Симонов: «На предыдущем заседании он очень решительно отнекивался, говорил, что, только-только закончив „Молодую гвардию“, после многих лет почувствовал вкус к действительной писательской работе и полушутя, полусерьезно просил его не губить… Как писатель он не хотел руководить Союзом, это была правда, но как литературно-политический деятель искренне не видел, кто бы мог это делать вместо него. Это тоже было правдою — и не только субъективно, но для того времени и объективно. Так что Фадеев как глава Союза не был ни для кого из нас неожиданностью, сама формулировка „генеральный секретарь“, несомненно, не могла прийти в голову никому, кроме Сталина».

В феврале 1946 года Фадеев становится депутатом Верховного Совета СССР от Чкаловской (Оренбургской) области. Он уже не генерал, а пожалуй что маршал — и не только литературный.

Но времена изменились, изменился и сам Фадеев. Того запала, с которым он начинал свою карьеру, уже нет. Может быть, он разуверился в себе, может — в окружающем мире.

В 1952-м он напишет Ольге Форш о Союзе писателей: «К сожалению, нельзя сказать словами Пушкина: „Друзья мои, прекрасен наш союз!“». И дальше: «Чувствуешь себя уже не человеком, а учреждением».

Это учреждение было часто похоже на собес. Фадеев продолжает свою «социальную» деятельность — помогает писателям, выбивает квартиры… Валерия Герасимова: «Какое количество макулатуры он принужден был читать! Какое количество никому не нужных, а чаще всего и вредных заседаний он провел!» Сам Фадеев в 1943 году писал: «Безумно много хлопот и мелких забот… Я столько докладываю и столько председательствую, что стал уже похож на Луначарского, только без его знаний и без его искрометного ораторского дарования». К. Чуковский, 1946 год: «Он переутомлен, у него бессонница, работа сверх головы, прочитывает груды чужих рукописей, одни приемы в Союзе отнимают у него десятки часов, но — грудь у него всегда вперед, движения очень четки, лаконичны, точны, и во всем, что он делает, чувствуется сила».

Материальное положение Фадеева даже в эти его, казалось бы, благополучные годы часто оставляло желать лучшего — долги, безденежье. Он и раньше не особо шиковал[308], и теперь: всегда находилось о ком заботиться, а гонорары были нечастыми, писал Фадеев мало. «Мои финансовые дела несколько пошатнулись», — сообщает он в 1948-м старому подпольщику Цапурину. Только в этом же 1948-м ему — казалось бы, уже взлетевшему выше некуда, к тому же любимцу Сталина — выделили подобающую его статусу квартиру на улице Горького, 27. Причем об улучшении его жилищных условий Сталина просили писатели-супруги Александр Корнейчук и Ванда Василевская. Сам Фадеев улучшал эти самые условия другим — а себе стеснялся, скромничал.

Он не теряет интереса к литературе. Встает на защиту повести В. Некрасова «В окопах Сталинграда», увидев в ней живое, настоящее. «Вещь в обиду не дадим», — пишет Фадеев редактору «Знамени» Вишневскому. Тот потом сообщал Некрасову: «Готовился довольно крупный камуфлет (в литературном и саперном смысле), была уже приготовлена статья. Но это дело нашими усилиями было ликвидировано».

Восторженно отзывается о «Звезде» Казакевича, в которой улавливаются сюжетные пересечения с «Разгромом». Приветствует первые вещи Гранина, Рыбакова, Нагибина.

В 1950 году Фадеев избран вице-президентом Всемирного совета мира, главой которого стал лауреат Нобелевской премии по химии Фредерик Жолио-Кюри. «В движении за мир он был неутомим, входил во все детали», — пишет Эренбург.

Фадеев в эти годы был, без всякой иронии, выдающимся общественным деятелем. Его депутатская переписка насчитывает 14 тысяч писем к избирателям и в различные учреждения по поводу их дел и просьб.

Ищет время, чтобы писать самому. Находит с трудом. Он не мог позволить себе писать плохо, а хорошо, как он считал, уже не получалось. К себе он по-прежнему сверхтребователен, даже беспощаден. Готовя к печати сборник литературно-критических статей «За тридцать лет», мог кое-что поправить, убрать «перегибы»… Не стал — оставил все без купюр и правок. Объяснил редактору сборника Преображенскому: «Так тогда думалось… Лакировкой пусть занимаются другие». Многие бы могли так сказать?

После войны в Фадееве чувствуется надлом, который потом будет только усугубляться. Дело и в ухудшившемся здоровье, и в неудовлетворенности тем, что он делает сам и что происходит вокруг.

В марте 1951 года Фадеев обращается к Сталину с просьбой об очередном отпуске на год — для «Черной металлургии». В письме — отчаяние: «Со дня выборов меня Генеральным секретарем Союза писателей в 1946 году я почти лишен возможности работать как писатель». Рассказы и повести, кричит Фадеев, «заполняют меня и умирают во мне, не осуществленные. Я могу только рассказывать эти темы и сюжеты своим друзьям, превратившись из писателя в акына или ашуга… Несмотря на присущие мне иногда срывы, я работаю с подлинным чувством ответственности и добросовестно…» Фадеев просит снять с него часть нагрузок — прежде всего по линии СП, освободить от обязанностей председателя комиссий по изданию Л. Толстого и Горького. Готов оставить за собой другие дела — во Всемирном совете мира, комитете по Сталинским премиям, Верховных Советах СССР и РСФСР…

Отпуск Фадееву дали, но использовать его не удалось: шесть поездок за границу, бумаги, Сталинские премии, конференция сторонников мира и снова бесконечные бумаги… Другой бы жил и радовался такой жизни — но не Фадеев. Он-то помнил, что прежде всего он — писатель и должен писать.

В начале 1950-х Фадеев много болеет. Постепенно отходит от руководства Союзом писателей, хотя формально остается первым лицом. Фактически союзом начинают руководить Софронов[309] и Сурков[310]. «Из Софронова, оценив его недюжинную энергию, но не разобравшись нисколько в сути этого человека, Фадеев сделал поначалу послушного подручного, при первой же возможности превратившегося во вполне самостоятельного литературного палача», — пишет Симонов. Вскоре, по словам Симонова, Фадеев стал избегать иметь дело с Софроновым. Подобная история произошла с критиком Владимиром Ермиловым, которого многие считали подручным Фадеева. Ермилов, пишет Симонов, «стал проявлять излишнюю самостоятельность и публично и неблагодарно кусать столько лет во всех перипетиях поддерживавшую его руку».

Фадеев утратил чутье на людей?

Важно сказать о его отношениях с Твардовским. Фадеев его поддерживал, они мыслили во многом сходно. В 1954-м после публикации в «Новом мире» статьи Владимира Померанцева «Об искренности в литературе» Твардовского сняли с поста редактора журнала. Фадеев не протестовал, что Твардовского обидело. Но уже с 1953 года Фадеев был лишь номинальной фигурой в руководстве Союза писателей — ключевые решения принимали Сурков и Софронов. Непростое, двойственное положение: сделать ничего не можешь, а ответственность, прежде всего моральную, несешь.

Твардовский счел поведение Фадеева предательством. Дружба рушится — а как нежно они еще недавно называли друг друга в письмах: «Дорогой седой и мудрый Саша!» (Твардовский), «Дорогой мой Сашенька!» (Фадеев). В марте 1956-го Фадеев пишет Твардовскому, по словам последнего, «ужасное письмо», переходит на «вы» и объявляет о разрыве навсегда. 11 мая 1956 года Фадеев скажет Эсфири Шуб: «Даже Твардовский оказался плохим товарищем». Было, как пишет Чуковский, и другое «ужасное письмо» — Твардовского Фадееву: «Осудил его металлургический роман, высмеял его последние речи, и это очень огорчило Фадеева».

Твардовский, к его чести, смог быть выше обиды. 20 мая 1956 года написал: «Конечно, да, если б я мог предполагать этот его конец, я бы всем поступился, чтобы спасти его». Он много думал о Фадееве, переосмысливал произошедшее. Был куда более добросовестен в понимании драмы Фадеева, чем советские и постсоветские литературоведы, хотя имел личные счеты с ним и право на резкую оценку. В «За далью — даль» Твардовский мирится — уже в одностороннем порядке — с Фадеевым. Это о нем строки оттуда:

…Твоя седая, молодая,

Крутой посадки голова!

В 1960-е Александр Трифонович не стал печатать в «Новом мире», редактором которого снова стал, главу о Фадееве из мемуаров Эренбурга. Эренбург, счел Твардовский, изобразил Фадеева в «невыгодном и неправильном» свете.


После смерти Сталина наступает самый малоизвестный и самый, может быть, интересный период в биографии Фадеева. Очень важный. Тем более что — финишный.

Смерть Сталина в письме Асе он назовет «ужасным несчастьем, обрушившимся на нашу страну».

12 марта 1953 года в «Правде» выходит статья Фадеева «Гуманизм Сталина». 14 марта по поводу этой статьи ему напишет Пастернак: «Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа. Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе и увлажило тебе лицо и пропитало собою твою душу…»

Оба, без сомнения, были искренни.

У обоих, что интересно, не сложились отношения с «травоядным» Хрущевым — а со Сталиным они как-то уживались. Травля Пастернака, его вынужденный отказ от Нобелевской премии — это уже хрущевское время…

Фадеев задолго до XX съезда и «оттепели» начинает выступать против сложившейся системы управления искусством в стране. Еще в феврале 1950 года на пленуме правления СП он произносит речь «За коллегиальное руководство литературой!». Называет гарантией от ошибок — коллективность: время «вожачков» прошло.

Либединский вспоминает: в феврале 1953 года Фадеев говорил, что неправильно, если оценку книгам дает один человек, пусть даже Сталин. Предлагал «наладить основательное изучение читательских оценок», «серьезные общественные обсуждения каждого художественного произведения по его выходе». Вот настоящий Фадеев. Демократ — в самом прямом и хорошем смысле этого слова.

В мае 1953 года пишет Суркову о необходимости перестройки СП: «Чтобы все ведущие писатели страны, те 30–50 человек, на которых и в центре и в республиках фактически лежит все „бремя руководства“ Союзом писателей, были по меньшей мере на четыре пятых высвобождены от этого бремени и чтобы их творческая работа, их собственная работа над собственными произведениями стала их главной деятельностью».

Это он, конечно, и о себе.

Дальше: «Советская литература по своему идейно-художественному качеству, а в особенности по мастерству за последние 3–4 года не только не растет, а катастрофически катится вниз… Проза художественная пала так низко, как никогда за время существования советской власти. Растут невыносимо нудные, скучные до того, что скулы набок сворачивает, романы, написанные без души, без мысли…»

В. Герасимова пишет, как после смерти Сталина Фадеев на закрытом партсобрании московских писателей предложил распустить СП, заменив его чем-то вроде творческого клуба: «Боже, какую ярость вызвало это предложение! Бездарные люди, которые уже пристроились к административному пирогу Союза, в первую очередь накинулись на него… Саша был буквально оплеван: сидел, краснея шеей и лицом, изредка нервически мигая острым своим и сердитым голубым глазом». Потом ушел — один. «Совсем один, как и был всё последнее время».

В октябре 1953 года должность писательского генсека упраздняют. Остается «председатель правления», которым снова избирают Фадеева, но все большее влияние набирают Софронов, Сурков, Грибачев[311]. Фадеева отодвигают. Если раньше он сам то и дело просил отпуск, то теперь воспринимал происходящее болезненно: он становился не нужен. Фадеев не мог быть художником-одиночкой — ему нужно было ощущение собственной востребованности всей страной, народом, властью.

С августа по октябрь 1953 года Фадеев пишет Маленкову и Хрущеву (тогдашним первым лицам СССР) несколько докладных записок — «О застарелых бюрократических извращениях в деле руководства советским искусством», «Об улучшении методов партийного, государственного и общественного руководства литературой», «Об одной вредной привычке „Правды“». Собственно, его предсмертная записка — продолжение и своеобразное резюме этих докладных, которым так и не дали хода.

Фадеев не был догматиком и «ретроградом»: в записках этих — смелые, даже резкие оценки. Он выступает за самостоятельность художника, против робости мысли и оглядки на приказы. Действует как революционер сверху, «системный» диссидент. Критикует не отдельные недостатки — всю систему управления культурой.

Наверное, свою роль сыграли и смерть Сталина, и арест Берии. Писатель решил, что сейчас можно и нужно сделать то, что еще недавно казалось нереальным.

Оказалось — и теперь нельзя. Фадеева уже не слушают.

В каком-то смысле именно эти докладные записки могли бы начать «оттепель». Фадеев был одним из первых — а первым всегда сложно и страшно. Но роль его в «оттепелизации» страны практически забыта — мы привыкли вспоминать в связи с этой темой другие имена. Отчасти так произошло потому, что сам Фадеев, соблюдая нормы партийной дисциплины, не выносил свои мысли на публику. Его письма в ЦК не были открытыми: кроме Суркова, Симонова и Ермилова (и самих адресатов), их никто не читал. А потом они легли под сукно.

Если из-под обломков РАППа Фадеев выбрался окрепшим, то после ухода Сталина вышло ровно наоборот: он терял силу. Он был готов к переменам и пытался ускорить их наступление — но словно потерял волну или ветер.

Вот что он писал Маленкову и Хрущеву в записке «О застарелых бюрократических извращениях…»: при царе постоянно появлялись великие писатели, а теперь, при самой прогрессивной власти, их нет. «Правильно ли мы используем те гигантские… силы, которые заложены в тысячах талантливых людей?.. Доверяем ли мы им в такой степени, как они того заслуживают? В полной ли мере развязали мы их общественную и творческую инициативу? Не слишком ли мы их „заопекали“? Не отучаем ли мы их от самостоятельного мышления?..» Фадеев говорит о захирении советского кино, потому что оно отдано во власть чиновников, в силу чего режиссеры «утратили самостоятельность и смелость, необходимую всякому художнику, приобрели робость мысли и постоянную оглядку на то, что им прикажут». Театр — то же: «Нет более зависимых и бесправных в идейно-творческом отношении деятелей искусств в стране, чем работники театра», которые «живут с оглядкой на государственных чиновников, стоящих над ними». Музыка — то же. Наконец, литература: «Мы так „заорганизовали“ нашу литературу…» Фадеев предлагает передать функции идейно-творческого руководства искусством партийным органам, называя Минкульт «лишней идеологической инстанцией». Считает нужным от методов принуждения переходить к методам убеждения и воспитания, демократизировать творческую жизнь, ослабить госконтроль, ввести «коллективное руководство от самого низа до самого верха»…

Ни Хрущев, ни Маленков, ни Суслов, несмотря на уже начинавшуюся, пусть и осторожно, либерализацию, даже не приняли Фадеева. За несколько дней до смерти он написал Ермилову: пробился лишь к секретарю ЦК Поспелову, но и с тем разговора не вышло. В ответ на предложения Фадеева Поспелов пенял ему на алкогольные срывы. «Позиция моя была слабой, так как в этом вопросе я действительно был очень виноват», — признавал Фадеев. Он считал, что Сурков приложил руку к тому, чтобы в ЦК создалось мнение: письма — плод фадеевской алкогольной депрессии, а значит, принимать их всерьез не стоит.

В декабре 1954 года на Втором всесоюзном съезде писателей Фадеев произнес речь, похожую на исповедь. Даниил Гранин — один из самых молодых делегатов — отметил «необычную для того времени самокритичность его, как он говорил об ошибках в работе секретариата и более всего о своих собственных ошибках… Подобное слышать с трибуны мне никогда не приходилось».

По итогам съезда Фадеев покинул пост руководителя СП СССР. Первым секретарем правления становится Сурков, Фадеев — в числе одиннадцати секретарей. У него противоречивые чувства: наконец-то станет меньше забот и можно будет завершить роман — но, с другой стороны, неужели он больше не нужен как организатор? Чуковский: «Он был не создан для неудачничества, он так привык к роли вождя, решителя писательских судеб — что положение отставного литературного маршала для него было лютым мучением».

«Я чувствую себя сейчас гораздо более свободным», — пишет он Асе в январе 1955 года. А уже в апреле: «Я, конечно, остался по-прежнему очень несвободным, переобремененным заботами и очень зависимым от обстоятельств человеком, „человеком-учреждением“».


В феврале 1956 года состоялся XX съезд КПСС, на котором прозвучал знаменитый закрытый доклад Хрущева «О культе личности и его последствиях».

По поводу присутствия на съезде Фадеева есть разные мнения. Жуков пишет, что Фадеев попал в число делегатов, но участвовать не смог, поскольку почти всю зиму провел в больнице. Д. Бузин утверждает, что Фадеева не включили в число делегатов XX съезда, что было знаком опалы (в списке делегатов Фадеев действительно не значится), но он как член ЦК был вправе принять участие в работе съезда. По словам Бузина, Фадеев сбежал от врачей и пришел на съезд.

На съезде его избирают уже не членом, а только кандидатом в члены ЦК. Здесь же его критикует Шолохов: «Фадеев оказался достаточно властолюбивым генсеком и не захотел считаться в работе с принципом коллегиальности» — другими словами, за все брался сам. Дальше докладчик сгладил: «А вы думаете, если бы во главе руководства стоял, допустим, Шолохов или Симонов, то положение было бы иным? Было бы то же самое…» Последующие слова Шолохова проникнуты уже сочувствием к Фадееву: «Общими и дружными усилиями мы похитили у Фадеева пятнадцать лучших творческих лет его жизни, а в результате не имеем ни генсека, ни писателя… Неужто для административно-хозяйственной работы не нашлось у нас в партии человека масштабом поменьше?»

Фадеева выступление Шолохова серьезно задело. Он и в предсмертном письме напишет о призыве «ату», прозвучавшем с трибуны XX съезда.

Не убежден, что следует соглашаться с оценкой Шолохова о властолюбивости Фадеева. От начальственных постов он не раз отказывался, начиная еще с Ростова, да и постоянные просьбы о творческом отпуске говорят сами за себя. Хотя, например, Симонов писал, что иногда Фадеевым овладевало «литературное политиканство» — вопреки «всему тому главному, здоровому и честному по отношению к литературе, что составляло его истинную сущность».

Фадеев был прежде всего человеком долга. Отсюда — и то самое «властолюбие». Он хотел писать — но не мог оставить другие дела, не считал себя вправе.


Одни теперь видят СССР кошмарным Мордором, другие — утраченным раем. В обоих случаях Советское государство понимается как нечто внешнее по отношению к человеку: вот оно его давит или, напротив, поднимает к свету. А вернее — всё одновременно, по лозунгу 1930-х: «Железной рукой загоним человечество к счастью».

Но дело еще и в том, что молодой СССР был в большой степени, как ни странно это сейчас произносить, демократическим государством.

Если рядовой человек был все-таки в основном объектом исторических процессов, а субъектом лишь в малой мере — один голос, одна винтовка, один плуг, — то Фадеев был не только продуктом своего времени, но и его творцом.

Он очень серьезно относился к обществу, в котором жил и которое строил. Чувствовал свою ответственность за все, что в этом обществе происходит.

Вот два показательных эпизода.

Писатель Александр Яшин в Переделкине обрубал сучья на елке — понадобились дрова. Мимо шел Фадеев.

— Куда вы? — спрашивает Яшин.

— Думал — в лес, на прогулку, а сейчас придется завернуть в лесничество, сообщить о нарушителе, — отвечает Фадеев, хотя и смеясь.

Вторая история: другой сосед по Переделкину, писатель Павел Нилин, попросил Фадеева помочь спилить дерево. Пилят. Вдруг, вспоминает Александр Нилин (сын), лицо Фадеева меняется:

— Павлик, а у тебя есть разрешение лесхоза пилить?

Лесхоз — рядом, но Нилин не удосужился туда сходить.

«Фадеев огорчен — пилят тем не менее дальше», — резюмирует Нилин-младший. Он объясняет реакцию Фадеева не какой-то его особенной любовью к природе, а почти религиозной законопослушностью: «Фадеев ощущает себя государственным человеком — и всякое нарушение общих для всех правил ему неприятно».

Иначе какие же мы коммунисты, какие «новые люди»? Фадеев был идеалистом, что создавало ему массу проблем. А в итоге — вкупе с другими причинами — привело к гибели.

…Эренбурга в Китае звали «Эйленбо», что означало «крепость любви». Фадеева китайцы величали «Фадефу». Он с гордостью сказал Эренбургу: по-китайски это значит «строгий закон».

Разгром «Молодой гвардии»

Устойчивый миф о «Молодой гвардии» гласит: Фадеев написал неплохую книгу, но усатый тиран заставил усилить в ней роль партии. Фадеев взял под козырек и книгу переписал, чем безнадежно ее испортил.

С действительностью у этого мифа, как и у всякого другого, отношения сложные.


…Оконченных больших произведений у Фадеева всего два: великолепный «Разгром» и искренняя, жаркая «Молодая гвардия».

Между ними есть внутренняя связь.

В 1918–1919 годах Фадеев сам был «молодогвардейцем» — работал в большевистском подполье наводненного интервентами Владивостока, потом ушел в партизаны. Психологию подпольщика он знал на личном опыте.

Шахтерская среда тоже была ему хорошо знакома (сучанское «угольное племя»). «Я охотно взялся за роман, чему способствовали некоторые автобиографические обстоятельства. Собственную юность я начал также в подполье… Судьба так сложилась, что первые годы юности проходили в шахтерской среде. Потом пришлось учиться в горной академии. И наконец, в 1925–26 годах много пришлось работать в соседнем с Краснодоном шахтерском округе», — вспоминал писатель. Он вообще был неравнодушен к шахтерам — в сценарии «Сергей Лазо» появляется «угольное племя», на этот раз — из сибирского Черемхова.

Есть и более глубокие исторические параллели. Николай Пегов, в 1938-м возглавивший Приморский край, вспоминал, что перед ним встала задача срочного увеличения добычи угля: «Возникла мысль расшевелить старую шахтерскую гвардию[312] Сучана, кадровых горняков, ушедших уже на пенсию. Большинство из них приехали из Донбасса с первыми партиями „законтрактованных“ рабочих и начинали здесь разработку угольных месторождений. В годы революции и гражданской войны они с оружием в руках завоевывали и отстаивали Советскую власть в Приморье».

История закольцевалась: Донбасс — Сучан — Донбасс.

Тему книги предложил ЦК комсомола. Но сказать, что Фадееву поручили — и он послушно козырнул, было бы упрощением (мы помним, как он отказался от написания биографии Сталина). Сначала речь шла о том, что он как писательский глава посоветует кому-нибудь из литераторов взяться за тему Краснодона. Фадеев хотел поговорить с Тихоновым, Горбатовым… Но вдруг увидел, что это — его. Из ЦК комсомола через пару недель позвонили, чтобы узнать, кто возьмется за книгу, — а Фадеева на месте не оказалось: сорвался в Краснодон.

На Донбассе — уже на новом витке истории — повторилась его собственная юность.

Фадеев отмечал: молодогвардейцы были интеллигентными молодыми людьми, тогда как в приморском подполье времен Гражданской «интеллигентных молодых людей… было чрезвычайно мало» — та молодежь была «полуграмотной», а революционность ее была «в основном стихийной». Но вот поколение сменилось. Выросли новые люди, родившиеся уже в 1920-х. У членов «Молодой гвардии», писал Фадеев, революционное сознание — ясное, а не стихийное.

В Приморье шла Гражданская — но воевать приходилось и с японцами, и с другими интервентами, в силу чего война приобретала черты национально-освободительной. На Донбассе шла Отечественная — но противостоять приходилось и «своим» предателям-полицаям. Зеркальная ситуация.

Фадеев писал не только о краснодонцах, но и о себе, о своих товарищах: «Когда я начал работать над „Молодой гвардией“, мне казалось, что я пишу не о подпольной организации Краснодона периода второй мировой войны, а о владивостокском большевистском подполье…»

Вряд ли случайно и такое совпадение: именно в период работы над «Молодой гвардией» Фадеев стал разыскивать любовь своей юности Асю Колесникову, которую не видел четверть века. Их переписка завязалась во время работы над второй редакцией романа. Взявшись за краснодонский материал, Фадеев вернулся к своему прошлому, наделяя молодогвардейцев чертами старых приморских друзей. «Заповедные образы своей юности он переодел в одежды комсомольцев сороковых годов. Впрочем, лжи тут не было…» — заметила В. Герасимова.

Справедливо пишет Яков Голомбик — последний из «коммунаров» — о надгробии Фадеева на Новодевичьем кладбище: «Когда я вижу группу молодогвардейцев под его скульптурным портретом, они принимают для меня образы молодых партизан — Бородкина, Фадеева, Судакова (Билименко), Нерезова, Дольникова»[313].

Уже не удивляешься тому, что молодогвардейцы в фашистском застенке поют про «штурмовые ночи Спасска», а лирическое отступление «Друг мой! Друг мой!.. Я приступаю к самым скорбным страницам повести и невольно вспоминаю о тебе…» обращено автором к расстрелянному «соколенку» Грише Билименко.

Финальные сцены романа, в свою очередь, отсылают к описанию гибели Игната Пташки в «Последнем из удэге».

В книгах есть и прямые сюжетные пересечения. В каком-то смысле «Молодая гвардия» — это «Разгром-2»: снова отряд гибнет, и остаются немногие, чтобы жить и исполнять обязанности.

А вот — из поздней (1950) критики «Разгрома» от Корнелия Зелинского: «Будучи глубоко партийным по методу и всему духу своему, этот роман обошел жизнь самого партийного коллектива… Партизаны даже не упоминают имени Ленина. Вряд ли так было в действительности. В действительности Уссурийская тайга в те годы жила политикой» (Зелинскому из Москвы, конечно, виднее, чем жила Уссурийская тайга). Не критика ли первой редакции «Молодой гвардии» — именно за недостаточно отраженную роль партии — сподвигла Зелинского на этот выпад?

Можно сопоставить Мечика из «Разгрома» и Стаховича из «Гвардии»: та же тема «недоброкачественного человека», который, не обладая подлинной «идейностью», в критической ситуации ломается и подводит товарищей.

Но самое главное — в другом. Фадеев сразу увидел в истории молодогвардейцев свою главную тему, начатую еще до «Разгрома», — сотворение нового человека[314].

«Молодая гвардия» вышла в издательстве «Молодая гвардия» — словосочетание давно было крылатым, не Фадеев его придумал[315]. Молодую гвардию выкликали, выковывали — и вот она пришла, воплотилась.

Появление героев-краснодонцев стало в глазах Фадеева лучшим оправданием революции и всего, что последовало за ней: вот он, новый человек. Не Мечик — но Морозка и Метелица. Причем краснодонцы не были какими-то исключительными людьми, и тем сильнее Фадеев ими восхищался: «Именно потому, что это самая обыкновенная наша советская молодежь… — именно поэтому вся деятельность „Молодой гвардии“ заслуживает того, чтобы ее изобразить в художественном произведении как нечто типичное для всей советской молодежи. Ведь такие организации были и в других местах…» Фадеев отвергал упреки в идеализации молодежи. Он считал, что лишь освободил ее от «лишнего, частного, мелочного, что иногда имеет место в нашей жизни… Только подчеркнул и выделил то, что явилось главным для их человеческой натуры». «Поскольку такая молодежь не выдумана мною, а действительно существует, ее смело можно назвать надеждой человечества», — говорил Фадеев.

Чистота эксперимента была соблюдена: молодогвардейцами стали те, кто родился и учился уже после революции. Наследники дореволюционных и революционных подпольщиков, краснодонцы в то же время были людьми нового поколения, сформированными уже советской реальностью. Вот он, новый человек, прошедший высшую проверку. Уже в очерке «Бессмертие», этом газетном конспекте будущего романа, Фадеев подчеркивал: «…Эта молодежь, не ведавшая старого строя и, естественно, не проходившая опыта подполья…» Ребята 1923, 1925, 1926 годов рождения — на поколение младше самого Фадеева. Они могли бы быть детьми Булыги, или Певзнера, или Мечика. Новый мир оказался жизнестойким, дети революционеров усвоили ценности и ориентиры отцов.

Безупречное поведение молодогвардейцев позволяло сказать: эксперимент удался. «Всё» было не зря (и репрессии 1930-х? И расстрел Гриши, Пети? — неизбежно спрашивал себя Фадеев). «Молодая гвардия» оправдывала жертвы «Разгрома» — от слез старика корейца, у которого партизаны реквизировали свинью, до гибели Фролова, по-сократовски мужественно выпившего свой яд. Давала однозначные ответы на все поставленные в «Разгроме» вопросы. Успокаивала растревоженную душу. Фадеев просто не мог не взяться за этот роман, в котором отражалась вся предыдущая жизнь самого Булыги, его товарищей и героев; роман, с появлением которого «Разлив», «Разгром», «Последний из удэге» приобретали объемное звучание, превращались в эхо друг друга. «Молодая гвардия» как бы завершала тему «Разгрома». Когда-то Фадеев внутренне похожим образом завершил «Против течения», превратив его в «Рождение Амгуньского полка». Если в «Против течения» красных партизан, решивших дезертировать с фронта, расстреливали красные же пулеметы, то в «Рождении Амгуньского полка» — уже начиная с названия — «мертвую воду» сменяла живая, деструкция диалектически перетекала в созидание. Новый человек, лишь контурно намеченный в полном сомнений «Разгроме» (неоднозначный Морозка, порченый Мечик), в краснодонской истории стал во весь рост.

Фадеев загорелся, как не загорался даже «Последним из удэге». Он бросает все дела. Пишет первому секретарю ЦК ВЛКСМ Н. Михайлову: «Теперь я существую только для этой книги». Уже осенью 1943-го едет в разрушенный Ростов, ходит по пепелищам, где когда-то жил (видит «задымленные, закопченные стены» здания «Советского юга»), потом — в Краснодон. На месте событий пробыл около месяца. Жил у родных Кошевого, опросил порядка ста человек. Записывал рассказы выживших молодогвардейцев и родственников погибших, листал протоколы допросов полицаев. Поначалу он не рассчитывал пробыть в Донбассе так долго. Командировочные иссякли, «подкармливали» местные журналисты. Владимир Иванов, позже сыгравший Кошевого, вспоминал со ссылкой на Елену Николаевну Кошевую — маму Олега: в Краснодоне Фадеев вставал в пять или шесть утра, делал зарядку или колол дрова, обливался холодной водой, шел гулять, потом завтракал и садился за работу. При себе имел пистолет — времена были тревожные.

Вернулся в Москву, засел за книгу. Давно уже не только авторитет и звезда, литературный мастер, наставник и теоретик, писательский лидер, но один из высокопоставленных советских чиновников, «супертяж», имевший доступ к самому Сталину, — оставаясь один на один с листом бумаги, Фадеев снова был сомневающимся новичком. «Гвардию» он писал так же, как «Разгром»: зачеркивал, переписывал, менял… Первая страница романа переписана им 12 раз (правда, во второй части многие главы писались чуть ли не набело — там Фадеев точнее следовал за фактами, а в конце и вовсе перешел к почти буквальной документальности, обильно цитируя бумаги и рассказы очевидцев). Редактор книги Юрий Лукин вспоминал, что Фадеев помнил свой текст наизусть: «Я задумался тогда, что же это такое, — необычно развитая память или такая длительная тщательная чеканка каждой мельчайшей детали…»

Мать писателя в те времена жила в Переделкине и порой слышала через дверь кабинета рыдания сына — прямо как Шукшин, когда писал Разина.

Фадеев не был первооткрывателем темы. Корреспондент армейской газеты «Сын Отечества» Смирнов написал о героях Краснодона еще весной 1943 года. В том же году вышли две небольшие книжки — «Герои Краснодона» и «Герои „Молодой гвардии“». Военкоры Лясковский и Котов, писавшие о молодогвардейцах в «Комсомолку», в 1944-м выпустили книгу «Сердца смелых»…

Фадеев понимал: нужно, во-первых, не повторяться, во-вторых — написать нечто большее, чем достоверный рассказ о событиях. Сплавить факты и идею, реализм и романтизм — именно так он понимал соцреализм, который считал передовым методом.

«Молодая гвардия» написана в рекордные для Фадеева сроки — за два года, хотя, как справедливо указывал Долматовский, буксующий «Последний из удэге» закрепил за писателем репутацию «самого медленно пишущего романиста». Рекорд стал возможен за счет того, что Фадеева по его просьбе временно освободили от поста главы Союза писателей. Первую редакцию книги он завершил в декабре 1945 года, публикация глав началась в «Комсомолке» и «Знамени» еще в начале того же года.


Немцы вошли в Краснодон в июле 1942 года, советские войска освободили город в феврале 1943-го — оккупация продлилась семь месяцев. Небольшой шахтерский городок, прежний поселок Сорокине[316], входил в состав Украины, но население там (как и во всем Донбассе) было — и осталось — почти полностью русскоязычным.

Заняв город, фашисты вскоре раскрыли городское подполье. 32 шахтера-активиста были зарыты живыми в местном парке. Тогда против немцев выступили комсомольцы — как казалось многим, самостоятельно, потому что коммунистическое подполье считалось уничтоженным (нельзя не заметить, что это повторяет владивостокский сюжет 1918 года, прожитый Фадеевым: мятеж белочехов, аресты большевиков — и вот подпольную работу ведут «соколята»). «Вся тяжесть организации борьбы с врагом выпала на плечи молодежи», — пишет Фадеев в очерке «Бессмертие». Тогда он полагал так. Да и потом, в период написания романа, он не располагал всеми данными, в том числе о партийном подполье Донбасса. Их опубликовали только после войны[317], что впоследствии сыграло роковую роль.

Уже в 1946-м книга выходит отдельным изданием и получает Сталинскую премию 1-й степени. Роман имеет неслыханный успех, его читают по радио и в школах. Это было подлинно «всенародное признание». Фадеев, который до «Гвардии» был автором всего одного законченного полноразмерного произведения, отработал все авансы.

А 3 декабря 1947 года в «Правде» выходит редакционная статья под названием «„Молодая гвардия“ в романе и на сцене». Считается, что ее инициатором выступил Сталин — главный читатель страны. Пишут и о личном разговоре Сталина с Фадеевым. Самая известная байка об этой беседе (понятно, навеянная Хармсом) приведена журналистом Федором Раззаковым: «Вы не писатель, вы г…».

Публикация в «Правде» была не то что разгромной — в конце концов, книга получила Сталинскую премию, по ней уже снималось кино. Но в статье говорилось: «Из романа выпало самое главное, что характеризует жизнь, рост, работу комсомола, — это руководящая, воспитательная роль партии… В романе Фадеева есть отдельные большевики-подпольщики — нет большевистского подпольного „хозяйства“, нет организации».

Времена изменились. Это на Гражданскую пацаны могли идти по собственному желанию, что отражала и героизировала литература, — взять хоть гайдаровскую «Школу». А позже того же Гайдара упрекали в том, что его тимуровцы слишком самостоятельны — действуют без оглядки на взрослых… В «Молодой гвардии» был усмотрен идеологический просчет.

Но позиция критиков романа была обоснованной и с точки зрения фактов. Долматовский: «Роман… писался тогда, когда было известно главное, но далеко не все».

Иные перестроечные публицисты писали, что Фадеев попросту выдумал партийного вожака Лютикова, да еще снабдил его чертами Сталина, чтобы угодить вождю. Это, разумеется, не так. Деятельность партийного подполья Краснодона давно изучена. Биография Филиппа Петровича Лютикова (1891–1943) хорошо известна, равно как и биографии других подпольщиков-коммунистов — Николая Петровича Баракова (1905–1943), Андрея Андреевича Валь-ко (1886–1942), Герасима Тихоновича Винокурова (1898–1943), Даниила Сергеевича Выставкина (1902–1943), Марии Георгиевны Дымченко (1902–1943), Степана Григорьевича Яковлева (1898–1943)… Секретарем подпольного обкома Ворошиловградской (Луганской) области, оставленным для работы в тылу врага, был Степан Стеценко. Руководителем подпольной парторганизации Краснодона — Филипп Лютиков, бывший начальник цеха в мастерских «Краснодон-угля», партизан Гражданской. Его ближайшим помощником стал Николай Бараков — главный механик шахты имени Энгельса, в финскую войну — командир пулеметной роты.

Правду сказать, и первая редакция романа[318] не дает повода упрекнуть Фадеева в том, что он забыл о партии. Даже в первом варианте книги партруководство подпольем отображено, пусть и штрихпунктирно. Так, упоминается «старик Лютиков» (правда, вскользь и с фактическими неточностями), оставленный для подпольной работы. Баракова еще нет, но есть работник обкома Иван Проценко, оставленный для руководства партизанами. Есть и старый подпольщик Матвей Шульта… Задача коммунистов — сорвать попытки немцев наладить в Краснодоне добычу угля, что схоже с задачами Лазо на Сучане в 1919 году.

Кроме того, как показывает В. Боборыкин, сложилась «Молодая гвардия» именно самостоятельно — и лишь потом наладила связь с партийным подпольем, которое уже было и действовало (опять же похоже на сучанскую историю). Не говоря об известной автономности молодежи, без согласования с партийцами казнившей, например, двух полицаев в городском парке Краснодона.

Однако Фадеев все-таки в большей, чем следовало, степени доверился первичным материалам краснодонской комиссии, что впоследствии осложнило его работу.

Были и другие сложности. Писать по заказу вообще труднее, чем от души, — это знаем и мы, ординарные «райтеры» нового времени. Пусть сам Фадеев не считал, что писать на заказ плохо (если это не «буржуазный» заказ, а — народный, партийный, правильный), но все равно его свобода как художника была изначально ограниченна.

Лучшее свое он писал без оглядки на руководство (искренне им уважаемое) — это и «Разгром», и письма Асе. Дело не в том, что он боялся цензуры, — дело в самой этой оглядке (потому он и за жизнеописание Сталина не взялся). Надо писать не «как надо», а «как хочешь» — тогда и выходит как надо[319]. Может, Фадееву не хватило какой-то хемингуэевской бесшабашности?

В случае с «Молодой гвардией» он оказался заложником выбранной им формы — художественно-документального романа (война родила немало книг такого рода; пожалуй, самая известная — «Повесть о настоящем человеке» Полевого, где летчик Маресьев превращен в Мересьева). Пиши Фадеев чисто художественную вещь — с него не было бы столь строгого спроса. Но он создал художественный текст на основе реальных событий. Одни персонажи выведены под подлинными, взятыми из жизни фамилиями, другие — под слегка измененными, третьи — под выдуманными. Федин писал Фадееву: «Сделал ты очень трудную вещь, потому что для тебя обязательны живые люди и факты, а это для создания образа — тяжкие оковы».

Сам Фадеев терпеливо объяснял читателям и критикам: «Я писал не действительную историю „Молодой гвардии“, а художественное произведение, в котором много вымышленного и даже есть вымышленные лица. Роман имеет на это право». Или: «Как во всяком романе на историческую тему, в нем вымысел и история настолько переплетены, что трудно отделить одно от другого». Или: «Это и действительная история, и в то же время художественный вымысел. Это — роман».

Он мог маневрировать только в узких пределах, заданных самой действительностью, словно нащупывая в туманных фьордах единственный ускользающий фарватер. Здесь трудно было типизировать, создавать обобщенные образы, выбрасывать реальные фигуры… Это был роман — но документальный. Будь он традиционным — критика лишилась бы многих аргументов. Но Фадеев был вынужден точно отображать факты и был вправе выдумывать лишь частности. «Богатство фактического материала было его главным богатством в работе над повестью. Но с того момента, когда повесть стала перерастать в роман и замысел писателя становился все шире и глубже, это богатство порою оказывалось для него обременительным. Интересы художника пришли в противоречие с интересами документалиста-историка», — сформулировал Боборыкин.


В романе есть персонаж по имени Евгений Стахович.

Фадеев говорил: основные эпизоды деятельности краснодонского подполья воспроизведены более или менее точно, но некоторые фигуры придуманы. Наполовину вымышлен Матвей Шульга (такой работник был, но не в Краснодоне, а в Ворошиловграде), выдуманы некоторые герои не первого плана (Каюткин, генерал Колобок), немцы — по недостатку информации. Хотя, отмечал Фадеев, «главный палач Фенбонг — фигура не вымышленная». Он видел на допросе после взятия Великих Лук немца с патронташем, набитым деньгами и золотыми зубами, — тот говорил, что после войны хотел открыть лавку; этого типа Фадеев и перенес в Краснодон[320].

Что касается основных героев, то под ненастоящей фамилией выведен только предатель Стахович. Под ним зашифрован молодогвардеец Виктор Третьякевич, которого долго считали виновным в провале «Молодой гвардии». Фадеев писал, что прототип Стаховича — «выходец из хорошей советской семьи», и писателю «не хотелось оставлять неизгладимый след в сердцах его родителей, которые и так много перестрадали от того, что сын их по слабости сердца оказался предателем». Пожалел родных — но трудно отделаться от ощущения, что сработала интуиция: не до конца поверив в предательство Третьякевича, Фадеев решил его пощадить. И угадал: Третьякевич не был предателем. Его доброе имя потом восстановят, хотя сам Фадеев об этом уже не узнает. Брат Третьякевича, правда, еще в 1946 году доказывал писателю, что Евгений невиновен. Но окончательно точки над i расставили гораздо позже — в 1959 году, когда Фадеева уже не было на этом свете.

Оказалось, что Третьякевича оклеветал на допросе полицай (краснодонский следователь при немцах) Михаил Кулешов. На деле Виктор Третьякевич мужественно перенес пытки и был еще живым сброшен в шахту. Эти детали удалось выяснить после процесса над В. Подтынным, служившим в краснодонской полиции в 1942–1943 годах.

«Сдал» же организацию другой ее член, Геннадий Почепцов, по наущению своего отчима. Последний — бывший белый офицер Василий Нуждин (Громов) — стал во время оккупации начальником шахты № 5 и агентом полиции. Молодогвардейцы, по одной версии, и приняли к себе Гену Почепцова специально для того, чтобы через него выведывать у отчима намерения немцев. Почепцова и Громова осудили и уже 19 сентября 1943 года вместе с Кулешовым публично расстреляли в центре Краснодона[321]. Очевидцы вспоминали: после расстрела народ, до того сдерживаемый солдатами, набросился на трупы предателей. Несколько часов спустя изуродованные тела были увезены за город и утоплены в болоте.

На следствии Почепцова, Громова и Кулешова некоторое время держали в одном помещении — по неопытности начальника милиции, которым из-за нехватки кадров назначили местного шахтера. Видимо, там они и договорились оклеветать Третьякевича, чтобы отвести обвинения от себя. В 1960 году Виктора Третьякевича реабилитировали и посмертно наградили орденом Отечественной войны 1-й степени. Кстати, коммунистов, руководивших краснодонским подпольем или курировавших его — Лютикова, Баракова, Валько, Винокурова, Выставкина, Дымченко и других, — наградили только в 1965-м.

Но вернемся в 1940-е. Местные жители под фамилией «Стахович» сразу угадали Третьякевича. Фадеев твердил, что это собирательный образ; ему не очень верили. Примерно так же было когда-то с Мечиком[322].

Виновниками разгрома «Молодой гвардии» в романе названы, помимо Стаховича, Вырикова и Лядская — персонажи, которым оставлены реальные фамилии их прототипов. Сведения об их виновности также содержались в материалах краснодонской комиссии. Потом оказалось, что никаких доказательств вины Выриковой и Лядской нет, — но обе девушки надолго попали в лагеря и были реабилитированы много позже.

Перековка в Переделкине

Итак, с точки зрения фактов критика была во многом справедливой, хотя после двух лет восторженных откликов она стала для Фадеева настоящим шоком.

Если раньше книги могли подвергаться атакам по выходе в свет или еще до выхода, то теперь мишенью впервые стал роман, получивший Сталинскую премию.

К тому времени Сергей Герасимов уже снимал по книге кино. Собственно, именно фильм и вызвал недовольство Сталина, которому не понравилось, что комсомольцы действуют в подполье сами по себе, без руководящей роли партии.

Эренбург считал, что Сталин не читал книгу: «Фильм его возмутил… Сталину объяснили, что режиссер следовал тексту романа… Сталин читал много, но, конечно, далеко не всё». А может, пролистал по диагонали — фабула-то ему была уже знакома по газетам? О том же пишет Александр Нилин: «Пожалуй, это был единственный в идеологической практике товарища Сталина случай, когда книгу, вызвавшую вокруг себя шум, он, едва ли не единственный, прочесть не удосужился… С одной стороны… можно увидеть исключительность доверия к Фадееву (этот не подведет), но с другой — оскорбительный для любого автора не-интерес к его тексту».

По словам Виктора Важдаева, ссылающегося на самого Фадеева, Сталин высказал претензии и к языку романа: толстовская манера тяжеловата для масс, лучше ориентироваться на Чехова, Тургенева… Фадеев ответил: «У каждого писателя свой шаг». Вопросы стиля — вне даже сталинской компетенции.

Как бы то ни было, в целом он критику принял — не мог не принять. «Может быть, во мне засело увлечение партизанщиной, — сказал он Эренбургу. — Время трудное, а Сталин знает больше нас с вами…»

Фадеев согласился доработать роман.

Вероятно, он сделал бы это и без критики со стороны «Правды» и лично Сталина. Еще 19 декабря 1946 года — за год до статьи в «Правде» — он публично заявил, отвечая на замечания читателей: «Я лично не считаю роман „Молодая гвардия“ законченным… Мне придется вернуться к нему не раз и не два и более объективным взглядом оценить некоторые детали». Анна Караваева приводит подобное заявление Фадеева, сделанное после присуждения Сталинской премии и до критической статьи в «Правде»: «Мне… придется еще неоднократно возвращаться к „Молодой гвардии“ и в той или иной степени ее подправлять. Дело в том, что для вас это произведение, уже вышедшее в свет, а стало быть, его можно обсуждать. А для меня это еще совсем не остывший кусок металла, до которого еще нельзя дотронуться рукой, многого еще не вижу. Мне нужно еще некоторое время, чтобы я мог объективным глазом посмотреть на все, и тогда придется с годами некоторые вещи постепенно поправлять, дополнять, вычеркивать».

Тогда же, в 1946-м, Фадееву о партийном подполье пишут краснодонская учительница Анна Колотович, дочь Лютикова Раиса, родственники погибших молодогвардейцев. Дополняют, уточняют, иногда спорят.

То есть сначала-то была критика снизу, а не сверху. И Фадеев воспринял ее адекватно, что делает честь «живому классику», «литературному генералу», «министру от литературы» — барства в нем не было. Вторая редакция романа должна была появиться в любом случае. Другое дело, что вмешательство Сталина, безусловно, повлияло на расстановку акцентов.

B. Озеров: «Факты говорят о том, что автор взялся за доработку романа по внутреннему убеждению. Конечно, Фадееву нелегко было пережить критику своего труда. Она была излишне острой, в какой-то части несправедливой. Неправилен был упрек в том, что Фадеев напрасно изображал трудности эвакуации, панику… Рациональное же зерно высказанных критических замечаний Фадеев не мог не принять во внимание».

Н. Грибачев: «Он, радостно возбужденный, показал нам эти документы, даже фотографии одного из краснодонских партийных вожаков… Правда о краснодонцах оказалась для него во сто крат дороже, чем претензии писательского самолюбия, уязвленного критикой».

C. Герасимов: «Он решил сделать это потому, что видел в этом, казалось, непосильном труде требование исторической правды… Тогда он принял критику как солдат революции, превыше всего хранящий закон революционной дисциплины. Было ли это проявлением слабости или силы? Ответ напрашивается сам собой».

Бескомпромиссный В. Шаламов: «Фадеев доказал, что он не писатель, исправив по указанию критики напечатанный роман, то, что объявлено доблестью, на самом деле трусость писателя, неверие в самого себя, в верность собственного глаза».

К. Зелинский: «Нельзя считать каким-то творческим насилием над собой, что Фадеев во втором варианте „Молодой гвардии“ заинтересовался и этими, ранее упущенными им материалами. Как художник Фадеев при этом пережил поистине трагические трудности, меняя замысел романа. Но пошел навстречу этим трудностям Фадеев совершенно искренне, как коммунист».

Тот же Зелинский указывает: переработка произведений — дело нередкое. Вспоминает Гоголя, Л. Толстого, Горького, А. Толстого… Почему же именно на Фадеева впоследствии обрушилась столь зубодробительная критика — мол, «прогнулся»? Возможно, по нему хлестнули рикошетом осколки XX съезда — ведь книгу он переделал по указанию Сталина!


Фадеев вновь просит отпуск и в 1948 году опять садится за роман (сейчас звучит странно: отпуск — для работы, а не для Таиланда).

Он не фантазирует — снова работает с документами и очевидцами. Проводит работу не только писателя, но журналиста и историка. Убеждается в том, что критика была справедливой — это для него принципиально. Вспомним историю с «Ленинградом в дни блокады»: Фадеев не согласился с партийным начальством, предложившим эти очерки «довольно сильно покорежить: сгладить места, говорящие о ленинградских трудностях…» (из письма Фадеева Жданову). Неверно было бы говорить, что Фадеев всегда беспрекословно подчинялся. Ему нужно было верить в то, что он делает, — иначе, как он напишет в предсмертном письме, жизнь теряет всякий смысл.

Параллельно публикуются всё новые свидетельства о краснодонских делах, в том числе о партийном подполье. В сентябре 1948 года «Комсомолка» публикует статью Р. Новоплянской «Новое о героях Краснодона. Как коммунисты руководили деятельностью „Молодой гвардии“». Появились документы подпольного обкома, рассказ А. Л. Колтуновой — хозяйки квартиры, где жил Лютиков. Фадеев все это тщательно изучает, делает выписки о Лютикове, Баракове, их беспартийной соратнице Налине Соколовой. Г. Марголину — автору диссертации «Ворошиловградская областная партийная организация во главе народных масс области в борьбе против немецко-фашистских захватчиков в 1942–1943 гг.» — пишет в августе 1949-го благодарное письмо: «Мне кажется, вам удалось правильно определить руководящее ядро подпольной партийной группы в Краснодоне, ее связи с „Молодой гвардией“, и многое, казавшееся раньше неясным, теперь вполне прояснилось».

В это же время начинается переписка Фадеева с Асей. Ему необходим был диалог с собственной юностью. Он снова ищет силы, опору — в Приморье.

Фадеев работает, как говорил он сам, «с упорством изюбря» (снова дальневосточные словечки!). Вводит главы о большевистском подполье — главным образом о Лютикове и Баракове. Это не умаляет героизма молодогвардейцев — но в большей степени соответствует фактам.

Вместе с тем Фадеев приглаживает некоторые места — например, сцену эвакуации Краснодона, напоминавшей паническое бегство. Сцена искренняя, тоскливая, смелая для того времени; смягченная, она все же сохранена.

Были и другие важные поправки. Так, в первой редакции появлялся положительный Кистринов — реальное лицо, приятель дяди Кошевого Николая Коростылева. Потом выяснилось, что он был пособником немцев — и Фадеев просто-напросто меняет его фамилию на Быстринова.

Ряд правок был подсказан внимательными читателями. В 1949 году Фадееву написала Ольга Маркова из Свердловска. Погиб ее друг — фронтовик майор Смирнов, и в его бумагах нашли любопытные документы: стихи комиссара молодогвардейцев Олега Кошевого, дневник Степы Сафонова, дневник Шуры Дубровиной… Стихи Кошевого «Пой, подруга, песню боевую» вошли в роман. В том же 1949 году в военную газету «Ленинское знамя» поступили материалы военнослужащего А. Петрова, встречавшегося с Туркеничем[323] в январе 1943 года. Эти материалы помогли Фадееву написать страницы о судьбе командира молодогвардейцев Ивана Туркенича после его ухода из Краснодона и вообще уделить больше внимания этой фигуре. Пригодились воспоминания краснодонского шахтера П. Куприянова, материалы Д. Андросовой…

Так что переработка романа вовсе не ограничивалась усилением роли партии.

Были, конечно, и потери. О них с грустной иронией говорил сам Фадеев в одном из писем: мол, переделываю молодую гвардию в старую…

В 1951-м вторая редакция «Молодой гвардии» выходит в свет. Книгу снова хвалят, порой даже слишком. Сам Фадеев пишет: «В целом роман неизмеримо вырос и может служить примером того, как должен относиться современный автор к общественной критике своего произведения». Вениамин Каверин ставит работу Фадеева над второй редакцией в пример Шолохову и Толстому: мол, в «Тихом Доне» и «Хождении по мукам» они не сумели добиться такой же гармоничности. Долматовский заверяет: «Писатель не испортил свой замечательный роман».

Симонов говорит разное: то дает обновленному роману высокую оценку, то (в 1956 году) заявляет, что вторая редакция — напрасная трата сил и времени, то (в 1970-х) опять убеждает нас в преимуществах второго варианта… Он, наверное, в каждый из моментов был по-своему прав. И едва ли тут вообще возможен однозначный ответ.

В любом случае: переиздавая роман, мы должны учитывать волю автора и его последние правки.

Кино и немцы

С кино Фадееву не везло, несмотря на его интерес к «важнейшему из искусств» и добрые отношения с видными режиссерами.

Было несколько неудачных сценарных опытов Фадеева, были попытки экранизировать «Удэге» и «Разгром».

Первый, немой «Разгром» снимался в 1930 году под Красноярском — в той самой Овсянке, что стала известной благодаря Виктору Астафьеву. В 1958 году вышла новая экранизация «Разгрома» под названием «Юность наших отцов». Поставили ее дипломники ВГИКа Михаил Калик и Борис Рыцарев. Левинсона играет Кутепов, Морозку — Юматов, Мечика — Четвериков, композитор — Микаэл Таривердиев. Красные поют про «молодого коногона», белые — романсы на стихи Блока. Мечик сильно «ухудшен», чтобы не было сомнений в его отрицательности. Неплох Левинсон: несерьезный вроде бы облик «лесного гнома» — но от него исходят сила и уверенность.

В 1981 году на Свердловской киностудии Барас Халзанов снял фильм «Против течения» по мотивам одноименного рассказа. Тайга, конечно, — не приморская, песня Френкеля на стихи Заболоцкого 1946 года тоже не совсем к месту. Зато молодой комиссар Челноков, печатающий стихи в газете «Шум тайги» и пытающийся застрелиться (весь фильм он бегает с одним патроном в револьвере, не зная, на кого его потратить), — явный двойник самого Фадеева, даже внешне похож. Но рассказ емче и жестче фильма. У Фадеева взбунтовавшийся отряд крошат из пулеметов — в кино этого удается в последний момент избежать, и вот Челноков лично агитирует взбунтовавшийся полк, а тот дисциплинированно строится в шеренгу. Это типичное для советского времени упрощение Фадеева — то же видим в осмыслении «Разгрома» официальным литературоведением.

Даже странно, почему «Разгромом» не заинтересовались ведущие фигуры советского, а теперь российского кино. Новая экранизация «Разгрома» — хорошая, умная, серьезная — могла бы стать шагом по возвращению Фадеева.

Да и сам Фадеев — или Булыга — достоин и романа, и фильма.

Вот только — лица: где теперь взять те, настоящие, непридуманные лица? С шосткинской пленкой «Свема» из нашего кино ушло какое-то колдовство…


У герасимовского фильма 1948 года, ставшего в СССР лидером проката, судьба не менее сложная, чем у романа.

Двухсерийный фильм снимался, естественно, по первой редакции «Молодой гвардии». Юные Нонна Мордюкова, Вячеслав Тихонов, Георгий Юматов, Евгений Моргунов — будущий гайдаевский «Бывалый», играющий предателя Стаховича и совершенно здесь неузнаваемый: молодой, стройный.

Съемки шли непосредственно на месте событий. Кино сливалось с недавней действительностью почти до неразличимости. Владимир Иванов, сыгравший Кошевого, вспоминал: артисты, вживаясь в роль гитлеровских офицеров, ходили по городу в немецких мундирах, и местные шахтеры однажды их побили. В другой раз будто бы избили Моргунова, спутав артиста и его персонажа…

Еще до премьеры кино и книга попали под сталинскую критику. Фильм пришлось доснимать, доделывать. Вот что вспоминала жена Герасимова, актриса Тамара Макарова: «В новом варианте… роль партии была значительно усилена. Была также доснята сцена, когда коммунисты-подпольщики слушают по рации голос Сталина в день празднования 25-й годовщины Октябрьской революции. Когда новый вариант был готов, опять состоялся просмотр в Кремле… Все ждали, какую оценку даст Сталин… Демонстрация двухсерийного фильма проходила без перерыва. Сталин высидел до конца. Когда фильм закончился и зажегся свет, начались аплодисменты. Аплодировал и Сталин».

Обратим внимание: Герасимову пришлось сделать ровно то же, что и Фадееву.

Как бы то ни было, фильм вышел на экраны. Зрителя щадят: такого подробного изображения пыток и казней, как в книге, здесь нет. В камере молодогвардейцы поют не «По долинам и по взгорьям…», как у Фадеева, а «Дывлюсь я на небо». Оно, наверное, логичнее — Украина все-таки. Хотя и марш приморских партизан звучал тогда повсюду, а о молодогвардейце Сергее Тюленине известно, что его любимой книжкой был «Дерсу Узала».

Но одной переделкой дело не обошлось.

Актер Иванов вспоминает: в 1956–1962 годах фильм не показывали. Однажды ему позвонил Герасимов и объяснил: кино не понравилось Хрущеву, надо снова переделывать. «У Хрущева с Фадеевым произошел крупный конфликт, кроме того, он, да и некоторые другие товарищи, требуют, чтобы из фильма была вырезана сцена, когда молодогвардейцы слушают по радио речь Сталина, — передает Иванов слова Герасимова. — Но это еще полбеды… Они требуют переозвучить сцены с предателем Стаховичем, поскольку человека с такой фамилией в Краснодоне не было, и назвать в фильме предателя Почепцова, с которого действительно начался провал организации».

Фильм снова переделали.

В первой серии не осталось ни Стаховича, ни Почепцова, ни Моргунова. В титрах второй серии появляется Моргунов — теперь уже в крохотной роли Почепцова, а не Стаховича.

В сцене совещания, вначале, со стены исчез портрет Сталина. Портрет Гитлера в сцене в клубе остался.

Добавился титр, из которого мы узнаём: работой «Молодой гвардии» руководили коммунисты-подпольщики Лютиков и Бараков.

Крупно показанный в первой версии фильма донос Стаховича заменили невнятными «показаниями Почепцова».

В финальной сцене фильма 1948 года Проценко на месте казни героев называет имена Кошевого, Земнухова, Громовой, Тюленина и Шевцовой. В версии 1964 года названы Кошевой, Земнухов, Громова, Тюленин, Шевцова, Третьякевич, Осьмухин, Попов. Посыл понятен: восстановить доброе имя Третьякевича. А чтобы это было не слишком в лоб — добавлены еще Осьмухин и Попов.

Это уже не сталинская, а послесталинская и во многом антисталинская переделка. Вот же судьба выпала и книге, и фильму; хорошо, книгу в третий раз переписывать не пришлось, как михалковский гимн, — а будь Фадеев живым, может, и заставили бы…

Принято ругать авторитаризм Сталина и покладистость Фадеева — а почему тогда не поругать авторитаризм Хрущева и покладистость Герасимова? И уж конечно Герасимов, откажись он от предложений Хрущева, рисковал меньше — времена были уже иные.

Но… никто ни в чем не виноват. Один Фадеев виноват — в том, что переделал книгу по приказу Сталина.

А что ему было делать — тут даже не в Сталине дело, а в том, что в силу документальности своего романа Фадеев не мог в сколько-нибудь принципиальных моментах отходить от фактов. Если действовало партийное подполье — как без него обойтись? А оно действовало.

Если «усиливать роль партии» плохо — то чем хорошо вырезать из готового фильма кадры с портретами Сталина? Та же конъюнктура — только наизнанку, поскольку государственный корабль сделал поворот оверштаг, сменив политический галс.

Аналогичным образом вырезали портреты Сталина из «Трактористов», переозвучили песню «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин…». Как ни относиться к самому Сталину, подобная «десталинизация» старых фильмов — шаг против исторической правды, какой бы она ни была (не говоря о пренебрежении волей художника). Тогда как Фадеев, переписывая роман, напротив, восстанавливал историческую правду — опять же, какой бы она ни была.


Можно ругать Сталина, Хрущева и всю советскую государственную машину, зарегулировавшую культуру, но это было бы слишком просто.

Сейчас творческой свободы куда больше. Но уже во втором десятилетии XXI века из балабановского «Брата» при его трансляции по ТВ выбросили неполиткорректные фразы — как относиться к этому?

Еще пример — 2015 года. По телеканалу «Россия-1» показывали сериал Владимира Бортко «Мастер и Маргарита» — и выбросили из него сцену гибели Берлиоза под трамваем, расценив ее как «насилие». Причем с режиссером это даже не согласовали. Не было такого, чтобы Путин звонил Бортко и, дымя трубкой, говорил: товарищ Бортко, у меня к вашему фильму вопросы…

Что хуже? Или — поставим вопрос иначе: так ли уж сильно изменились времена?

Похоже, что нет. Это, кстати, лишний раз доказывается сохраняющимся интересом кинематографистов к «Молодой гвардии». В 2006 году появился новый фильм о молодогвардейцах, даже сериал — «Последняя исповедь». Его авторы утверждали: никакой это не ремейк, а оригинальное произведение, не имеющее ничего общего ни с фильмом Герасимова, ни с книгой Фадеева. Мы впервые расскажем вам правдиво о краснодонской истории!

Оставим художественные достоинства этого фильма — просто потому, что говорить об их наличии сложно. А вот по части правдивости к авторам картины, — творившим вне всякой цензуры, при доступности любой информации, в условиях совершенно, казалось бы, свободных, — куда больше вопросов, чем к Фадееву, Сталину и Герасимову. Так, коммунисты из числа действующих лиц исчезли вообще. К реальным Кошевому, Шевцовой, Громовой, Тюленину в сценарии Аветикова и Котова добавился некий Алеша-молчун, зато куда-то исчезли Туркенич и Третьякевич. «Режиссер картины Сергей Лялин говорит, что она снимается не по мотивам одноименного романа Александра Фадеева, — сообщали СМИ о фильме. — Создатели картины разыскали документы, уточнили факты, постарались максимально восстановить историческую правду о погибших героях». Сам Лялин заявил: «Из сюжета полностью исключена руководящая роль партии, которой в жизни не было, но Фадеев не мог не написать об этом. Наш фильм — об энтузиазме шестнадцатилетних мальчишек и девчонок, которые гибнут за идею».

Вот так: не было, и всё.

Разумеется, автор художественного произведения волен придумывать что угодно. Непонятно одно: к чему множить ложь? Зачем утверждать, что фильм достоверен с исторической точки зрения? Куда деть подлинные биографии тех же Лютикова и Баракова? Не любите Фадеева — уважайте хотя бы факты так, как их уважал Фадеев. А то выходит, что не какие-нибудь иностранные агенты, а российские кинематографисты занимаются самой настоящей фальсификацией отечественной истории, причем, как следует из титров, при финансовой поддержке Роспечати.

Сериал назван «Последней исповедью» — видимо, чтобы дистанцироваться от «Молодой гвардии». Но его авторы, что бы ни говорили они сами по этому поводу, все равно оглядывались на Фадеева и Герасимова. Ведь подобные истории случались не только в Краснодоне, да и масштабы деятельности юных подпольщиков кое-где были серьезнее. Краснодон в центр внимания поместили именно они — Фадеев и потом Герасимов. И если они по разным причинам не на 100 процентов следовали за фактами, то теперь мы видим гигантские прыжки в сторону от исторической реальности, причем непонятно чем обусловленные — цензуры нет, снимай что хочешь…

Вот и снимают.

Выходит, свобода творчества — штука важная, но внятного результата не гарантирующая. Нужно что-то еще: ответственность? Серьезность? Последовательность?

В 2015 году, к юбилею Победы, вышел еще один фильм — 12-серийная «Молодая гвардия» Леонида Пляскина (снята при финансовой поддержке Минкультуры РФ и при содействии Российского военно-исторического общества). Даже удивительно, что полузабытый, по большому счету, роман стал таким востребованным у современного кинематографа. Общий ренессанс интереса к Великой Отечественной, связанный с усилением государственного патриотизма? Или свою роль сыграло и то, что Донбасс в 2014-м вновь стал зоной военных действий?

Пляскин тоже заявил: «Наш фильм — не ремейк легендарной картины Сергея Герасимова и не экранизация романа Фадеева. Путь молодогвардейцев — это легенда, которая обросла мифами и домыслами. Мы представляем свой взгляд на их подвиг, основываясь на историческом материале». Не иначе — годами сидели в архивах… А что вышло в итоге? В центральную фигуру сценаристом Анной Антонец превращен Третьякевич. Туркенича нет вообще. В организации — то ли детдомовские, то ли тюремные порядки. Что здесь действительно интересно — так это странное поведение Третьякевича, которого товарищи заподозрили в предательстве. Эту линию сценарист отработал добросовестно, используя реальную интригу с Третьякевичем-Стаховичем и Почепцовым. В итоге мы видим, что предатель — Почепцов; развязывается узел, завязанный книгой и ее первой экранизацией. В остальном о достоверности нового фильма говорить сложно и, скорее всего, бессмысленно.

…Целые реки критики или прямой ругани вылились в свое время на Фадеева и других советских художников. Но после прочтения и просмотра иных современных творений понимаешь, что Фадеев и Герасимов — куда лучше. Честнее и, главное, — профессиональнее, состоятельнее даже с точки зрения владения ремеслом. Да, были натяжки, недоговоренности, идеология — но теперь хлынули ложь и просто глупость.

И все же эти новые фильмы — еще одно доказательство того, что «Молодая гвардия» по-прежнему жива. Мы поспешили списать эту книгу в пыльный архив.

Гвардия не сдается

Говорят, что «Молодая гвардия» слабее «Разгрома», что Фадеев исписался… На самом деле главная претензия, пусть это не всегда четко проговаривается, — вовсе не к художественным достоинствам романа, а к тому, что автор послушал Сталина и перекроил книгу. Никто не разбирается всерьез, стала ли книга хуже от этой перекройки, а на самом деле даже не перекройки, а доработки, новой редакции — дело в литературе обычное. Претензии к Фадееву зачастую связаны не столько с его текстами, сколько именно с тем, что он был главой Союза писателей и верным сталинцем.

К Фадееву постсоветское демократическое литературоведение подходит примерно так же (и столь же несправедливо), как подходило к его герою Мечику ортодоксальное советское литературоведение.

В 1980-х и 1990-х яростным публицистическим атакам подверглись, пожалуй, все советские герои и святые — от Зои Космодемьянской до Гагарина. Не мог избежать нападок и Фадеев с его «Молодой гвардией». Одни говорили, что никакого партийного подполья на Донбассе не было. Другие писали, что Олег Кошевой — обыкновенный подросток-хулиган. Разведчик-перебежчик Виктор Суворов (Резун) вообще заявил, что Фадеев все выдумал: «„Молодая гвардия“ родилась и существовала только в его мозгу, который сверх меры был пропитан алкоголем». Он же в другом месте привел рассказанную ему кем-то в США историю, оговорившись, впрочем, что не уверен в ее истинности: «Фадеев… приехал в Америку с какой-то лекцией про мир. И на одной из лекций ему сказали: товарищ Фадеев, мы сейчас вам сделаем сюрприз. И тут заходит человек и говорит: здравствуйте, я Олег Кошевой. Говорят, что самоубийство Фадеева связано с появлением Олега Кошевого. Я не знаю, как он ушел, то ли с немцами, то ли в лес…»

Характерны утверждения Евгена Стахива (родился в 1918 году, в 16 лет вступил в ОУН, после войны эмигрировал, умер в Нью-Йорке в 2014-м; младший брат Владимира Стахива, также видного бандеровца). Стахив уверяет: подполье на Донбассе было, но состояло из украинских националистов, боровшихся с советской властью. Более того: Фадеев написал свой роман специально для того, чтобы дискредитировать ОУН. Да еще и назвал предателя — с подачи ГБ — Стаховичем, явно намекая на самого Е. Стахива, который будто бы и организовывал на Донбассе сеть подпольных ячеек украинских националистов.

Можно бы не обращать внимания на эти бредовые измышления — мало ли кто что сказал. Но интервью Стахива в постсоветские годы не раз появлялись в украинских СМИ. Президент Украины Кучма в 1997-м наградил его орденом «За заслуги» 3-й степени, а преемник Кучмы Ющенко в 2006-м — орденом Ярослава Мудрого. Нельзя не заметить, что в ходе «евромайдана» 2013–2014 годов подобные взгляды на отечественную историю были восприняты немалой и весьма влиятельной частью украинского общества. Ясно, что усилий одного Стахива было бы недостаточно для столь серьезной ревизии — но он не одинок, что делает понятнее и корни «майдана», и причины гражданской войны, вспыхнувшей на Украине в 2014 году. В этой войне Краснодон вместе со всем Донбассом встал на сторону молодогвардейцев — против идейных потомков их палачей и предателей.

Происходящее свидетельствует: роман «Молодая гвардия» не умер, не остыл, раз он по-прежнему привлекает к себе внимание и даже подвергается атакам. Он пульсирует, дышит, как заснувший на время вулкан. Мы бы, может, и забыли «Молодую гвардию» — но сама история и жизнь не дают забыть. Сменилось, кажется, всё, Советский Союз слинял в два дня — а мы по-прежнему живем в системе координат, зафиксированной этой книгой.

История продолжается. Ни для комиссара Булыги, ни для молодогвардейцев «дембеля» не предвидится.

Произведение искусства не может жить само по себе — оно должно взаимодействовать с людьми, с контекстом эпохи.

Книга Фадеева и фильм Герасимова работали, причем по-стахановски. Они стали важным фактом культуры советского общества. «Задавали ориентиры», «воспитывали подрастающее поколение» — именно так. Александр Нилин: «„Молодая гвардия“ по немедленности успеха и массовости прочтения ни с чем и сегодня не сопоставима. Официоз не препятствовал популярности, а популярность — официозу». Как сформулировал Юрий Бондарев в 2001-м, «Молодая гвардия» стала народной книгой, хотя и не была столь блестящей в литературном плане, как «Разгром»: «По тому, как ее читали в свое время, ее можно было бы назвать Библией. И эта книга сыграла свою особую роль, если говорить о ней как о поступке». Она стояла рядом с «Оводом» Войнич, с «Как закалялась сталь» Островского…

Работали (и работают) книги Фадеева не только у нас.

Мао Цзэдун говорил в 1942 году, что «Разгром» повлиял на весь мир: «По крайней мере, на Китай, как всем известно, оно (произведение. — В. А.) оказало очень большое влияние».

Северокорейский партизан Со Кван Мин так отзывался о «Молодой гвардии» в начале 1950-х, когда в Корее шла война: «Если бы наша молодежь не прочла эту замечательную книгу, мы, может быть, не сумели бы так крепко сорганизоваться, когда наступил тяжелый для родины час… Но все мы читали эту книгу, все мы восхищались Олегом Кошевым и его друзьями и старались подражать им во всем». В очерках «Борющаяся Корея» советский журналист Алексей Кожин описывал театральные постановки «Молодой гвардии» прямо на улице, среди дымящихся руин Пхеньяна. И дело тут не только в воспитательном, так сказать, значении романа. В журнале «Знамя» в 1951 году вышла статья с примечательным названием «Молодогвардейцы Пхеньяна повторили даже методы борьбы краснодонских героев». Оказывается, были целые партизанские группы, называвшие себя «Молодой гвардией», — и в Пхеньяне, и в шахтерском (снова «угольное племя»!) городе Анчжу. Корейские молодогвардейцы вызволяли пленников из американского концлагеря, взрывали мосты и склады, распространяли листовки. Однажды обклеили листовками вражеский штаб — прямо как юный Булыга во Владивостоке.

В Чугуевке в музее Фадеева стоит бюст Фиделя Кастро с «Разгромом» в руках. Известно, что Кастро читал «Разгром» во время кубинской революции (как и Лазо во владивостокском подполье не расставался с книгами). Они ровесники — «Разгром» и Фидель. А поход Кастро на Кубу для свержения режима Батисты начался в год, когда Фадеев ушел из жизни: 13 мая он выстрелил в себя, а 2 декабря с яхты «Гранма» сошли на кубинскую землю Фидель и Че.

«Мировому социалистическому движению» (сейчас можно сказать — «антиглобалистскому») Фадеев оказался нужнее, чем «постсоветскому пространству», в которое превратился Союз нерушимый. Из очерка писателя Глеба Горышина, опубликованного в 1993 году журналом «Вокруг света»: «На встрече с учеными-русистами в Академии общественных наук в Пекине у нас спросили, по-китайски вежливо улыбаясь: „Объясните нам, что у вас происходит? Мы не можем понять. Почему вы сами себя разоблачаете? Какой в этом смысл?“ Пожилой профессор в синей диагоналевой „сталинке“ (их донашивают старики в Китае) обратился к нам с, по-видимому, мучающим его недоумением: „Я прочел в ‘Огоньке’, что Олег Кошевой чуть ли не предатель… Но ведь мы воспитывались на ‘Молодой гвардии’ Фадеева, и наши дети воспитываются… Как же так?“».

За «Молодой гвардией» стояли жизнь и правда. Плакали и над книгой, и на фильме. Фадеев не разделял жизнь и литературу, и «широкие круги» были с ним в этом солидарны. Они, эти широкие советские круги, были замечательно искренни, наивны, идеалистичны.

Не уверен, что наше новое продвинутое поколение с его, казалось бы, чистыми, не заидеологизированными мозгами — лучше или умнее.

Не вина Фадеева, что мы перемагнитились, подобно компасу пятнадцатилетнего капитана, и воспринимаем «Молодую гвардию» просто как литературное произведение, а не как кровоточащий кусок нашей жизни.

Книга не стала хуже — это мы стали другими.

Самое время перечитать «Молодую гвардию».

Последняя попытка

Название неоконченной «Черной металлургии» Фадеева отсылает к «Как закалялась сталь» Островского.

Тема — вечная фадеевская: выковывание нового человека. «Роман о великой переплавке, переделке, перевоспитании самого человека… Превращение его в человека коммунистического общества, — писал Фадеев. — Главная… мысль романа — это мысль о коммунистическом перевоспитании людей, подобно тому как черная металлургия берет в природе уголь, руду, известняк и пр. и пр. и переплавляет в совершенный металл…»

Метафора не то чтобы сильно оригинальная.

Гвозди бы делать из этих людей:

Крепче бы не было в мире гвоздей,

— написал за три десятка лет до «Металлургии» Николай Тихонов.

А еще раньше будущий советский вождь Джугашвили придумал себе псевдоним «Сталин».


У нас было большое производство — и были производственные романы. Литература, хорошая или плохая, стремилась охватить все сферы жизни.

Теперь, во времена гегемонии «офисного планктона», о производственном романе принято отзываться иронически. Но что плохого в самом этом определении, слившем воедино тему и жанр? Мы привыкли к «военной прозе», «деревенской прозе». Почему не быть производственной прозе? Взять популярные у нас книги Артура Хейли — что это, как не производственные романы?[324]

Или же сейчас, когда пролетариат давно никто не считает гегемоном, производственный роман следует числить по ведомству фантастики?

В советское время он был в авангарде и почете. Уже в 1925-м вышел «Цемент» Гладкова, за ним — «Лесозавод» Караваевой, «Гидроцентраль» Шагинян, «Большой конвейер» Ильина, «Соть» Леонова, «День второй» Эренбурга, «Время, вперед!» Катаева, «Танкер „Дербент“» Крымова и т. д. Да и позже традиция так или иначе сохранялась: в 1970-е вышли «Территория» Куваева, «Шахта» Плетнева[325]… Вплоть до повестей милиционера Андрея Кивинова, ставших в 1990-х основой для сериала «Улицы разбитых фонарей».

Тему «Черной металлургии», как и «Молодой гвардии», Фадееву подсказали сверху. В основе — внедрение так называемой бескоксовой (бездоменной) технологии, позволяющей получать металл непосредственно из руды. Действие должно было происходить «сейчас» — в 1950-х[326].

«В пятьдесят первом меня вызвал Маленков. „Изобретение в металлургии, которое перевернет все. Грандиозное открытие! Вы окажете большую помощь партии, если опишете это…“», — передает слова Фадеева Эренбург.

Есть и другие версии. Долматовский говорит, что на тему романа писателя навел один из руководителей тяжелой промышленности СССР и однокашник по горной академии Иван Тевосян. А другой однокашник — Владимир Уколов — пишет, что еще в 1932 году, когда он работал инженером-доменщиком на Магнитогорском металлургическом комбинате, к нему без предупреждения «заявился» Фадеев и «начал терзать» расспросами о тонкостях производства. Уколов решил, что замысел металлургического романа появился у писателя уже тогда.

Но начал новую книгу Фадеев только в 1951-м — сразу после завершения работы над второй редакцией «Молодой гвардии». Первым делом поехал на Урал — изучать производство. Вот так же для сценария о Фрунзе он ездил на Перекоп, для «Молодой гвардии» — в Краснодон… Он и теперь не превратился в кабинетного писателя. Челябинские металлурги вспоминали: жил Фадеев в маленькой комнатушке, грел себе кипяток, бродил по городу, приезжал на Челябинский металлургический комбинат — беседовал, наблюдал, записывал… В 1952–1953 годах Фадеев побывает на девяти металлургических заводах — на Урале, в Москве, в Днепропетровске…

Штудирует учебники по металлургии, брошюры новаторов производства, биографии металлургов Аносова, Чернова, Павлова, Байкова, Бардина (последний сам снабдил его литературой, в том числе американской). Изучает жизнь Дзержинского, Куйбышева, Орджоникидзе, которые должны были так или иначе появиться в романе.

В рабочих записях Фадеев подробно излагает нюансы технологических процессов. Приводит массу терминов, не всегда объясняя их. Он считал, что современный советский человек обязан их знать: «Читатель, не знающий техники, через 10–20 лет будет выглядеть троглодитом. Литература не может равняться на троглодитов!»

В 1952 году ему отлично пишется: «Роман мой уже поплыл как корабль». Весной 1953-го Фадеев пишет Суркову, что планирует закончить роман к концу 1954 года, если его освободят от части дел. Называет книгу «самым лучшим произведением своей жизни». В романе, говорит он, — «сейчас вся моя душа, все мое сердце».

Вскоре, однако, всё посыпалось.

По «официальной» версии, роман забуксовал из-за того, что сама жизнь вступила в противоречие с придуманной автором концепцией. На поверку «новаторство» оказалось «проявлением субъективизма», если не хуже. Фадеев так объяснял случившееся Важдаеву: «В борьбе за некоторые технические открытия, называвшиеся тогда „революцией в металлургии“, оказались правыми не „новаторы“ (ибо это были раздутые лженоваторы[327]), а „рутинеры“ (ибо они оказались просто честными и знающими людьми)». То же сообщал Асе: «„Великое“ открытие оказалось чистой „липой“».

Важную роль в романе играла борьба с «врагами народа», но реальное дело «врагов» тоже оказалось липой — как писал Фадеев, «к счастью для этих людей и к неудаче романиста», который на основе двух этих рассыпавшихся сюжетных линий построил свой замысел.

Фадеев решил, что это крах. Сказал Эренбургу: «Роман пропал». Тот советует не горячиться: переписал же Фадеев свою «Молодую гвардию», уже вышедшую в свет, — а поправить еще не дописанное гораздо проще. Фадеев вспылил: «Вы судите по себе! Вы описываете влюбленного инженера, и вам все равно, что он делает на заводе. А мой роман построен на фактах». Успокоившись, тихо сказал: «Мне остается одно — выбросить рукопись. Да и себя — новой книги я уже не начну…»

Потом он все-таки пытался спасти «Металлургию». Да и не один Эренбург советовал ему сделать это — еще Каверин, Твардовский, Федин… Фадеев согласился, что опускать руки рано, несмотря на «лженоваторов»: «Это не сняло основной темы борьбы за технический прогресс, — наоборот, она стала еще более животрепещущей, — но надо менять объект. Те, кого объявляли тогда врагами… оказались просто оклеветанными… Приходится перерабатывать всю первую книгу. Был период, когда я испытал некий нравственный шок. Теперь более или менее стало видно, что и как надо сделать». В октябре 1955 года пишет Варваре Бусыгиной: «Роман мой подвергается сейчас исключительно крупным переделкам — настолько, что большая часть прежней работы фактически идет насмарку… Автору это, конечно, нелегко, а по существу дела многое сейчас стало более ясным с точки зрения правильной и большой перспективы».

Фадеев ставит себе новые дедлайны: надеется переписать и закончить роман к концу 1956-го или к началу 1957 года. Составил новый план, приступил к переработке. В письмах этого времени обещает вот-вот сдать первую книгу — мол, роман уже «на половине пути»… На деле он еще и близко не подошел к половине. Но Фадеев словно сам себя успокаивал, заговаривал.

Уже слишком многое мешало выполнить задуманное: ухудшившееся здоровье, эмоциональная вымотанность, ощущение беспросветности…

В итоге он потерял надежду. Вера Кетлинская спросила у Фадеева о романе в феврале или марте 1956-го и тут же пожалела об этом. «Большая часть написанного — к черту!» — крикнул он, вскочив. Тамара Головнина видела писателя 21 апреля 1956 года: «Саша взволнованно, даже как будто рассердившись, сказал, что положение с романом очень сложное». Долматовский говорил с Фадеевым той же весной, и писатель сказал ему: «Роман надо кончать». Долматовский с надеждой переспросил: «Заканчивать?» Фадеев ответил, что ему не до игры словами: «Роман рухнул, его надо положить, как говорят киношники, на полку».

Новой редакции романа так и не появилось. В архиве Фадеева сохранилась масса подготовительных материалов к роману, но готового текста, как и черновых набросков, немного. Все, о чем можно говорить серьезно, — восемь глав, переписанных набело еще летом 1953 года и опубликованных в 1954-м. Но в этих главах речь еще не шла о нюансах металлургии, а значит, едва ли они нуждались в кардинальной переработке. Описывалась семейная жизнь героев, было изображение металлургического комбината — но первое, пристрелочное… Если что-то и надо было переделывать, то даже не написанное, а задуманное.


Вероятно, причина краха крылась не столько во внешних, сколько во внутренних обстоятельствах. Слишком серьезно ухудшилось состояние самого Фадеева — физическое и психическое. Он много болел, почти не выходил из больниц. Может быть, историей с «лженоваторами» он пытался оправдать в чужих да и своих глазах то простое обстоятельство, что ему уже не писалось.

Формально создание романа оборвано самоубийством — но, возможно, он не завершил бы его никогда. Как не закончил «Удэге» — первый, любимый, сквозной на всю жизнь замысел.

Добиваясь ради «Черной металлургии» очередного отпуска, Фадеев писал Суркову. Говорил, что не дать ему закончить этот роман — все равно что насильственно задержать роды. «Но я тогда просто погибну как человек и как писатель, как погибла бы при подобных условиях роженица», — написал Фадеев.

Настоящий писатель знает цену своим словам.

Третья пуля

Мог бы Фадеев в 1930-х остаться в Приморье, удалившись от литературных склок и большой политики? Возможно.

Но есть какая-то высшая логика в том, как разворачивался его жизненный сюжет.

После майского выстрела в Переделкине и тексты, и образ Фадеева приобрели чеканную законченность.


Рапорт председателя КГБ СССР Ивана Серова в ЦК КПСС от 14 мая 1956 года:

«13 мая 1956 года, примерно в 15.00, у себя на даче, в Переделкино, Кунцевского района, выстрелом из револьвера покончил жизнь самоубийством кандидат в члены ЦК КПСС писатель Фадеев Александр Александрович.

Предварительным расследованием установлено, что накануне, т. е. 12 мая с. г., Фадеев находился у себя на московской квартире, где имел встречу и продолжительную беседу с писателями С. Я. Маршаком и Н. Погодиным.

Вечером того же дня Фадеев вместе с 11-летним сыном Мишей приехал на дачу в Переделкино, где и находился до самоубийства.

Как показала его секретарь Книпович, в 12 часов дня 13 мая с. г. Фадеев сказал ей, что после разговора с Маршаком он не мог уснуть и на него не действовали снотворные средства.

По заявлению домработницы Ландышевой, Фадеев утром 13 мая приходил к ней на кухню и, отказавшись от завтрака, снова ушел к себе в кабинет. При этом, по мнению Ландышевой, Фадеев был чем-то взволнован.

Около 15 часов в кабинет Фадеева зашел его сын Миша и обнаружил Фадеева мертвым.

При осмотре рабочего кабинета сотрудниками КГБ Фадеев лежал в постели раздетым с огнестрельной раной в области сердца. Здесь же на постели находился револьвер системы „Наган“ с одной стреляной гильзой. На тумбочке, возле кровати, находилось письмо с адресом „В ЦК КПСС“, которое при этом прилагаю.

Труп Фадеева отправлен в институт Склифосовского для исследования.

Рабочий кабинет Фадеева А. А. опечатан. Следствие продолжается».

Самоубийство — всегда загадка. Оно привлекает внимание, какого не привлекает даже убийство.

Смерть Фадеева походя объясняют в таком ключе: всю жизнь подличал и лгал, после XX съезда то ли прозрел, то ли испугался мести репрессированных — и взялся за наган. В щадящем Фадеева варианте — от раскаяния, в беспощадном — от страха.

Формулируется это, например, так: «Уничтоживший собственный талант, осознавший пустоту, к которой пришел, Фадеев превратился в алкоголика».

Или так (Людмила Улицкая[328], рассказ «Писательская дочь»): «Он был палаческой породы, которой развелось от советской власти множество, коммунист и алкоголик, похоже, что с остатком совести, и покончил с собой через некоторый критический срок после смерти Сталина. Интересная небольшая задачка, которую уже никто не разрешит: потому был пьяница, что были в нем остатки совести, или, наоборот, пьянство и связанные с ним страдания не давали окончательно разрушиться эфемерному предмету, называемому совестью. Говорили, что попался на улице кто-то из тех, кого он посадил, уличил негромко, при случайной встрече, и какая-то вернувшаяся из ссылки вдова чуть ли не плюнула в лицо… И он пришел домой, выпил последнюю в своей жизни бутылку водки и застрелился в кабинете государственной дачи, которую выдали ему за верную службу».

Г. Чхартишвили (Акунин): «Политическая ангажированность завела в жизненный и творческий тупик».

Е. Евтушенко: «Тени лагерных призраков замучили Фадеева. Он не выдержал взгляда тех из них, кто вернулся».

Говорят, некий бывший зэк приехал на дачу к Фадееву и плюнул ему в лицо, а потом повесился. Иногда называют и его имя: писатель Иван Макарьев.

На поверку всё оказывается иначе.

«Все эти байки сочинены уже после смерти папы, — рассказывал в 2003 году Михаил Фадеев. — Тот писатель, в смерти которого обвиняют Фадеева, на самом деле не повесился, а вскрыл себе вены. И не в 1956-м, а в 1958 году, через два года после самоубийства папы».

К Фадееву и правда приходили освободившиеся — часто с его же помощью — из лагерей, но за другим: за помощью. Его двери для них были всегда открыты, что само по себе — акт гражданского мужества, тем более выдающийся, что был не единовременным, а длившимся в течение многих лет. В прошлом видный рапповец Иван Макарьев именно по ходатайству Фадеева смог вернуться в Москву — уже больным, спивающимся человеком. Его даже избрали секретарем парткома Союза писателей, но он потерял взносы и из-за этого в 1958 году покончил с собой.

Валерия Герасимова пишет, что в последние годы Фадееву приходили анонимные письма от якобы пострадавших из-за него людей. «Возможно, кое-кто из этих анонимов был из тех лиц, что терзали нас и в былые годы. Все же не было у Саши врагов более безжалостных, чем былые авербаховцы», — пишет Герасимова. Но тут можно только гадать: ни один аноним не открыл своего лица, не говоря о том, чтобы прийти к Фадееву.

Александр Павлович Нилин пишет: «Не верили в моей семье и в ту версию, что Фадеева замучила совесть, когда стали приходить к нему писатели, возвращавшиеся из заключения. Они, мол, инкриминировали Фадееву, что его подпись стояла под согласием на их репрессии. Неужели писатели, отбывшие срок, совсем ничего про советскую власть не поняли — и могли считать, что без согласия генерального клерка Фадеева на их арест они остались бы на свободе?»

Широкое хождение получили слова Фадеева, будто бы сказанные им накануне смерти Либединскому: «Трудно жить, Юра, с окровавленными руками…» Особенность подобных сильных фраз в том, что они сразу подхватываются, распространяясь в информационном пространстве со стремительностью вируса, и следы их теряются. В данном случае след ведет к подзабытому советскому писателю Александру Авдеенко, который привел эти слова в книге «Наказание без преступления», вышедшей в 1991 году (когда наряду с шокирующей правдой публиковалось чудовищное количество шокирующей неправды) и поданной как «автобиографическая повесть-исповедь». За точность цитаты поручиться трудно: Авдеенко пишет, что Фадеев говорил эти слова Либединскому, а уже тот передал их ему — двойной фильтр. К тому же Авдеенко писал мемуары в конце 1980-х, в преклонном возрасте — что-то мог напутать или додумать.

Но если Фадеев действительно сказал именно так — это должно говорить не о его смертных грехах, а скорее о мужестве, честности перед самим собой, совестливости. Если у него руки в крови — то что с руками у других? И ведь живут как-то. Не говоря о том, что «окровавленные руки» могут быть метафорой, и строить на этих словах обвинения не умнее, чем делать далекоидущие выводы из «убитых в детстве людей», будто бы снившихся Гайдару.

Самоубийство Фадеева можно трактовать как угодно. То ли он не захотел иметь дело с новыми правителями и по-самурайски ушел вслед за своим патроном. То ли, напротив, разочаровался в Сталине — и во всей своей жизни.

Герасимова связывает смерть Сталина с гибелью Фадеева, но не прямо: «При Сталине враги Фадеева опасались идти в прямой поход против него, зная, кем он утвержден на должность генсека». Сталин был для Фадеева «крышей», последней инстанцией. При этом и Герасимова, и сестра Татьяна пишут, что после смерти Сталина Фадеев сказал: «Дышать стало легче».

Хрущев в своих воспоминаниях — кажется, не без удовольствия — свел счеты с Фадеевым: «Во время репрессий, возглавляя Союз писателей СССР, Фадеев поддерживал линию на репрессии. И летели головы ни в чем не повинных литераторов… Трагедия Фадеева как человека объясняет и его самоубийство. Оставаясь человеком умным и тонкой души, он после того, как разоблачили Сталина и показали, что тысячные жертвы были вовсе не преступниками, не смог простить себе своего отступничества от правды. Ведь гибла, наряду с другими, и творческая интеллигенция. Фадеев лжесвидетельствовал, что такой-то и такой-то из ее рядов выступал против Родины. Готов думать, что он поступал искренне, веруя в необходимость того, что делалось. Но все же представал перед творческой интеллигенцией в роли сталинского прокурора. А когда увидел, что круг замкнулся, оборвал свою жизнь. Конечно, надо принять во внимание и то, что Фадеев к той поре спился и потому утратил многие черты своей прежней личности».

Сам-то Хрущев, как известно, от правды не отступал и «линию на репрессии» не поддерживал…

Объясняя гибель Фадеева, Никита Сергеевич сделал вид, что не читал его предсмертного письма. Намеренно передернул, зная, что мертвый писатель не может ответить. Предложил две ложные версии сразу, не заметив, что они противоречат друг другу. Определился бы, о чем он: о трагедии «человека умного и тонкой души» или о пьяном суициде разложившегося алкоголика?

Куда мудрее написал Корней Чуковский уже 13 мая: «Мне очень жаль милого А. А., в нем — под всеми наслоениями — чувствовался русский самородок, большой человек, но боже, что это были за наслоения! Вся брехня сталинской эпохи, все ее идиотские зверства, весь ее страшный бюрократизм, вся ее растленность и казенность находили в нем свое послушное орудие… Он — по существу добрый, человечный, любящий литературу „до слез умиления“, должен был вести весь литературный корабль самым гибельным и позорным путем — и пытался совместить человечность с гепеушничеством. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная СОВЕСТЬ в последние годы».

Много ли было в ту эпоху людей сопоставимого с Фадеевым ранга, о которых можно сказать, что они ни разу не пошли на сделку с совестью? Или она, совесть, после XX съезда проснулась у одного Фадеева? Или у других она тоже была, но не было револьвера?

Ни официальная версия об алкоголизме, ни неофициальная — о «руках в крови» и «замучившей совести» — не могут устроить непредвзятого исследователя. Обе — ущербны, однобоки, недостаточны. «Обе хуже».

Относительно всякого титулованного советского самоубийцы должна еще быть обязательная версия о «чекистском следе»: и Есенина — чекисты, и Маяковского… Даже странно, что Фадеева — не они.

Мне представляется, что был целый комплекс причин, заставивших Фадеева взять револьвер. Клубок, гордиев узел, который он уже не мог распутать — только разорвать револьверной пулей.

В последние годы жизни Фадеев находился в глубоком и длительном кризисе с несколькими составляющими — личная, творческая, общественная… Но как бы гипербола нашего поиска ни стремилась к оси истины, окончательного ответа мы не найдем. Он остался в одной голове — седой, лежащей на последнем фото на подушке с приоткрытым беспомощно ртом.

По свидетельству Лидии Чуковской, Ахматова, узнав о случившемся в Переделкине, сказала: «Я Фадеева не имею права судить». Чуковская ответила: «Лет через пятьдесят будет, наверное, написана трагедия „Александр Фадеев“».

Если бы они знали, что писать ее будет некому…


Андрей Битов как-то сказал: «исписавшийся писатель» — не оскорбление. Всякий писатель стремится к исписанности, но не всякий ее достигает. Драма Фадеева — в том, что он не успел, вернее — не смог исписаться. Это драма недореализованности. Название «Разгрома» звучит пророчеством Фадеева о самом себе: он разгромил в себе писателя, закончив контрольным выстрелом в сердце.

Александр Яшин: «Он был рожден для непрерывного творческого труда, а вместо этого, волею обстоятельств, всю свою жизнь писал, думал и заботился больше о том, как пишут другие. В этом была какая-то жертвенность… Гражданский темперамент не позволял ему оставить свой партийный пост… Трагедия Фадеева — это трагедия сильного, чистого и честного человека».

Яшин не одинок: множество мемуаров о Фадееве, написанных вскоре после его гибели, звучат в одной тональности. Друзья и коллеги словно реабилитируют писателя, смывают с него пятна, появившиеся после хамского некролога, о котором мы скажем отдельно.

«Сашу сгубило… то уродливое, очень нужное для бездарностей и карьеристов, но не нужное для него организационно-администраторское „руководство“, которое было взвалено ему на плечи», — считала В. Герасимова.

Фадеев и сам знал, что общественная деятельность отнимает время и силы у него как писателя. Еще в 1929 году он писал Землячке о «неврастении в очень острой форме», возникшей из-за противоречия между «органической потребностью писать» и «литературно-общественной нагрузкой». В те же годы прозорливый Горький говорил ему: дело может кончиться гибелью дарования.

«Когда я все это успею сделать?!» — восклицал Фадеев, имея в виду «Провинцию» и «Удэге».

Никогда.

В феврале 1940 года он говорил уже бесповоротно больному М. Булгакову: «Я все время мешал себе как писателю… Писал урывками, на бегу. Вот и „Удэге“ до сих пор лежит неоконченное. А я ведь не ленив. Тогда как же это назвать? Самопредательство? Фу, черт возьми, писателю все можно простить — двоеженство, кражу, даже убийство — только не это, не самопредательство».

«На меня многие писатели в обиде. Я их могу понять. Но объяснить трудно…» — сказал как-то Фадеев Эренбургу. Тот ответил: «Скажите им, что больше всех вы обижали писателя Фадеева…»

Александр Нилин: «Я все же думаю, что увела Фадеева из жизни вина перед собой».

В 1944 году Фадеев написал Маргарите Алигер отчаянное в своей откровенности и горечи письмо. В нем уже слышатся интонации будущего предсмертного послания в ЦК: «В моей жизни я всегда и главным образом был виноват перед ней, перед работой. Всю жизнь, в силу некоторых особенностей характера, решительно всегда, когда надо было выбирать между работой и эфемерным общественным долгом, вроде многолетнего бесплодного „руководства“ Союзом писателей, между работой и той или иной семейной или дружеской обязанностью, между работой и душевным увлечением, между работой и суетой жизни, — всегда, всю жизнь получалось так, что работа отступала у меня на второй план. Я прожил более чем сорок лет в предельной, непростительной, преступной небрежности к своему таланту… От сознания своих слабостей, недостатков, дурных поступков я часто чувствовал и чувствую себя виноватым перед богом и людьми, но я никогда не чувствовал самой главной и самой большой не только в личном, но и в общественном, даже государственном смысле своей вины — вины перед своим талантом, который не мне принадлежит».

На самом деле, конечно, чувствовал — раз думал и говорил об этом.

В 1948-м пишет Ольге Форш: «Ко мне в должности Генерального секретаря нужно относиться, как к невменяемому. Мне редко удается сделать вовремя что-нибудь путное, поскольку я постоянно увлекаем стихией так называемых „неотложных“, т. е. суетных дел. Сейчас я уже вполне доспел до Канатчиковой дачи, но все еще не дают отпуска». Здесь Фадеев сдержан, ироничен — но слышна и неподдельная тревога.

Он то и дело просился в «творческий отпуск» — то для «Удэге», то для «Молодой гвардии», то для «Черной металлургии» — но с каждым разом использовать отпуск по прямому назначению, для творчества, было все сложнее. А снова уехать на год в Приморье он уже не мог. Или думал, что не может.

Придумывал десятки сюжетов — не воплощал ни один. В 1951-м сообщает Федину, что он «уже давно не писатель, а акын» — ходит, рассказывает, но не пишет. О том же писал Сталину: «Ежедневно совершаю над собой недопустимое, противоестественное насилие, заставляя себя делать не то, что является самой лучшей и самой сильной стороной моей натуры».

Фадеев много лет подряд душил в себе писателя, совершая творческое самоубийство. Он не был слабохарактерным, но искренне верил в то, что его общественная работа значима и необходима — да так оно и было. Точная формулировка Эренбурга: «Фадеев был смелым, но дисциплинированным солдатом, он никогда не забывал о прерогативах главнокомандующего». Конформистом старый подпольщик и партизан Булыга не был. Но власти, которую сам утверждал, — верил, как верил во всё, что писал, говорил и делал.

Вот ключ к пониманию сюжета фадеевской жизни, о которой мы не можем теперь говорить, не держа в уме ее самоубийственного финала и не задаваясь вопросом о том, почему он подошел к пропасти и шагнул вперед.

Конечно, свою роль мог сыграть и мировоззренческий кризис. «Вера его, в отличие от других писателей, в светлое коммунистическое будущее была сильнее», — справедливо пишет дальневосточный исследователь творчества Фадеева Ирина Григорай. Действительно: другие после 1956 года отряхнулись, оправились и зашагали себе вперед с новыми лозунгами… Подобные метаморфозы мы увидим и позже — в перестройку. Не то — Фадеев (как в 1991 году покончивший с собой маршал Ахромеев). Слишком он был искренен и прям, не имел запаса спасительной гибкости.

Еще — смерть Сталина.

А годом позже — смерть матери.

Фадеев чувствовал себя непоправимо одиноким. «Как внутренне одинок был Саша! Одиночество это усугублялось еще той броней, которую он всегда носил…» — писала В. Герасимова.

Эренбург: «Мне кажется, что с друзьями он не всегда и не обо всем заговаривал. Вот одно из его признаний: „Уж я-то знаю, что такое одиночество!“».

Кетлинская, начало 1956 года: «Как-то неожиданно Фадеев признался:

— А я, знаете, сейчас очень одинок».

Еще — ослабление позиций в Союзе писателей. Герасимова писала, что Фадеева «травил» Алексей Сурков, что он сыграл в гибели Фадеева «существенную роль». «Многолетним, потаенным, искусным врагом» еще с рапповских времен называет его Герасимова. Даже если она перегибает палку, роль Суркова в удалении Фадеева от ведущих позиций в союзе очевидна. Сам Фадеев в последние годы высказывался о Суркове скептически, а то и неприязненно. Чуковский в записи 1954 года излагал слова Фадеева о современных советских писателях: «Они ничего не читают. Да и писать не умеют, возьмите хотя бы Суркова… Ну ничего, ничего не умеет. Двух слов связать не умеет. И вообще он — подлец. Спрашивает меня ехидно-сочувственным голосом: „Как, Саша, твое здоровье?“ и т. д.».

Философ Александр Зиновьев доказывал, что десталинизация советского общества была процессом объективным — начавшимся до Хрущева и помимо Хрущева, всего лишь вовремя сообразившего возглавить его[329]. XX съезд только оформил, закрепил этот уже шедший процесс, обусловленный целым рядом предпосылок.

Случай Фадеева это подтверждает. Он ведь задолго до XX съезда забрасывал инстанции ходатайствами о пересмотре дел репрессированных писателей (и не только писателей). «Оттепель» начиналась в том числе с Фадеева, хотя в общественном сознании он навсегда связан с предыдущей — свинцово-сталинской эпохой.

Оттепель его и убила. Выжившего на самых жестоких зимних ветрах.

После смерти Сталина и ареста Берии Фадеев раз за разом обращался к Маленкову и Хрущеву с предложениями по реформированию системы управления культурой. Предлагал дать художнику больше свободы, выступал как самый настоящий «прогрессивный демократ».

Однако новые вожди Фадеева не слушали. Он остался не у дел. Всю жизнь наступал на горло собственной писательской песне — а теперь оказался не нужен.

Казалось бы — тут-то и закончить «Удэге», написать «Черную металлургию»… Но писать Фадееву становится все труднее. Хотя это еще далеко не исписанность — скорее мучительная невозможность исписаться.

В феврале 1956 года Антал Гидаш навещал Фадеева в больнице. Речь пошла о какой-то журнальной публикации. «„Не читал, — нервно сказал Фадеев. — До сих пор мне ведь посылали все журналы. А теперь решили, видно, что я не у дел и посылать не стоит… Вот я и остался без журналов!“ — и зазвучал стереотипный горловой смех. Но в нем слышалась тревога».

Он остро переживал свою невостребованность. В последнем письме не вспомнил ни жену, ни детей: оно — о стране, себе, литературе, Сталине… Для объяснения причин ухода Фадеева в первую очередь следует рассматривать именно его предсмертное письмо, до 1990 года остававшееся тайной.

«Смерть таинственна, даже тогда, когда называется естественной. Я много убитых видел на полях войны, Фадеев показался мне одним из них или таким же, как они», — написал Долматовский. Маршал Жуков на похоронах Фадеева сказал Всеволоду Иванову (по воспоминаниям его сына — лингвиста Вячеслава Иванова): «Да, бывают потери».

После Фадеева выражение «умереть в своей постели» изменило привычное значение. Можно, оказывается, и погибнуть в своей постели. Он ведь именно погиб, как погибали его друзья — на Гражданской и после.

«С превеликой радостью… ухожу из этой жизни»

Те, кто первыми примчались на дачу Фадеева — Федин, Вс. Иванов, Долматовский (доверенное лицо депутата Фадеева), Сурков, — видели: на столике лежало письмо[330], которое унес с собой один из людей в штатском.

Этими людьми были начальник следственного управления КГБ СССР генерал Михаил Маляров, его заместитель полковник Козырев и молодой оперативник Бобков[331], который в своих мемуарах приводит такую странную деталь: «Маляров потянулся к письму, собираясь прочесть его, но Козырев остановил генерала:

— А надо ли, Михаил Петрович?

— Письмо ведь адресовано в ЦК, — поддержал его я. Свидетельствую: никто не читал письма, пока оно не дошло до адресата».

Для публикации письма оттепельных градусов не хватило. Пришлось ждать перестройки, причем перестройки поздней, когда было можно решительно всё — от «чернухи» до «порнухи». В 1989-м в СССР вышла «Щепка» Зазубрина, начал публиковаться «Архипелаг ГУЛАГ», издали «Колымские рассказы»… Можно было даже больше, чем всё — свобода приобретала беспредельные в обоих смыслах слова черты.

Но предсмертное письмо Фадеева опубликовали только в сентябре 1990-го. Не потому, что оно было крамольнее «Архипелага». О нем, видимо, просто забыли, Солженицын в то время был куда актуальнее.

Это письмо — последнее произведение Фадеева, завершенное беспощадно убедительной точкой пули. Текст, оплаченный жизнью, удостоверенный внетекстовой реальностью. Фадеев жил всерьез, отвечал за то, что говорил, — и теперь доказал это всем. Или в первую очередь — себе?

Он мог бы погибнуть десяток раз: в Спасске от японской пули, в Кронштадте от «мятежнической», в 1937-м от энкавэдэшной, на фронте — от немецкой… В своем поколении и окружении он отличался редким везением: и выжил, и поднялся на самый верх. Казался заговоренным. Но — сам отказался от предоставленной ему отсрочки. Решился на то, на что не решились его Мечик и Челноков.

До 1990 года можно было гадать, почему Фадеев застрелился, но, слава богу, письмо уцелело и опубликовано. Нет поводов считать его неискренним. Хотя, конечно, права В. Герасимова, которая написала (не прочитав письма): «Не думаю также, что оно (содержание письма. — В. А.) исчерпывало все то, что привело его к тяжкому решению».

Пусть не исчерпывало — но прежде всего надо принять во внимание это письмо. Оно заслуживает вчитывания и перечитывания.

Вот оно. Орфография и пунктуация — авторские.

«Не вижу возможности дальше жить, т. к. искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии, и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы — в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли, благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало мальски способное создавать истинные ценности, уме<р>ло не достигнув 40–50 лет.

Литература — это святая святых — отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, и с самых „высоких“ трибун — таких, как Московская конференция или ХХ-й партс’езд раздался новый лозунг „Ату ее!“. Тот путь, которым собираются „исправить“ положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленности и потому не могущих сказать правду, — и выводы, глубоко антиленинские, ибо исходят из бюрократических привычек, сопровождаются угрозой все той же „дубинкой“.

С каким чувством свободы и открытости мира входило мое поколение в литературу при Ленине, какие силы необ’ятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и еще могли бы создать!

Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это — „партийностью“. И теперь, когда все можно было бы исправить, сказалась примитивность, невежественность — при возмутительной дозе самоуверенности — тех, кто должен был бы все это исправить. Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, злопамятных. Единицы тех, кто сохранил в душе священный огонь, находятся в положении париев и — по возрасту своему — скоро умрут. И нет никакого уже стимула в душе, чтобы творить…

Созданный для большого творчества во имя коммунизма, с шестнадцати лет связанный с партией, с рабочими и крестьянами, наделенный богом талантом незаурядным, я был полон самых высоких мыслей и чувств, какие только может породить жизнь народа, соединенная с прекрасными идеями коммунизма.

Но меня превратили в лошадь ломового извоза, всю жизнь я плелся под кладью, бездарных, неоправданных, могущих быть выполненными любым человеком, неисчислимых бюрократических дел. И даже сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать все то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, — кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренне глубоко коммунистического таланта моего. Литература — этот высший плод нового строя — унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего чем от сатрапа-Сталина. Тот был хоть образован, а эти — невежды.

Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.

Последняя надежда была хоть сказать это людям, которые правят государством, но в течение уже 3-х лет несмотря на мои просьбы, меня даже не могут принять

Прошу похоронить меня рядом с матерью моей.

13/V 56. Ал. Фадеев».

Пять страничек, каждая пронумерована автором сверху. Почерк, вначале аккуратный и довольно четкий, к четвертой странице становится мельче и неразборчивее, торопливее, словно автор куда-то опаздывает. На пятой, последней странице он как будто чуть сбавил темп, буквы и между строчные интервалы стали больше. Словно понял: главное высказано, бумаги хватило, дальше можно не мельчить. Видно, что писал во взволнованном, даже взвинченном состоянии, порой сбивчиво; и все же был в ясном рассудке, мысль работала четко.

Обращает на себя внимание откровенность, которой Фадеев себе до сих пор не позволял — по крайней мере публично. Последнее отчаяние стало для него моментом истины, когда рвешь рубаху или чеку, когда готов не то что зарезать — зарезаться.

Последний текст писателя не дошел до читателя, потому что те, кому он был прямо адресован, спрятали его, а когда письмо стало доступно «широким кругам», им и всей стране было уже не до Фадеева.

«Не вижу возможности дальше жить…» отсылает к той же концовке «Разгрома»: «Нужно было жить и исполнять свои обязанности». Последняя строчка лучшей книги Фадеева зарифмовалась с первой строкой его предсмертной записки, и не случайно: для него литература и жизнь были неразделимы. Исполнять свои обязанности — так, как он их понимал, — Фадеев уже не мог ни в качестве писателя, ни в качестве общественного деятеля, которому был заказан вход в высшие кабинеты. Значит, невозможно стало и жить.

Еще одна параллель. В декабре 1934-го Фадеев выписал из «Путешествия на край ночи» Селина: «Замолкла в нас музыка, под которую плясала жизнь, вот и все. Вся молодость умерла где-то там, в конце света, в тишине истины… Истина этого мира — смерть. Нужно выбирать: умереть или врать…» Тут же пометил: «Предельное вырождение. Цинизм до конца. Будто нарочно придумано, — для иллюстрации духовного и морального кризиса на Западе». Возникает ощущение, что пометка эта сделана на всякий случай, для постороннего глаза. Сами же слова Селина соотносятся с последним письмом Фадеева.

«Сатрапом» изначально назывался наместник правителя в Персии, знатный вельможа. В русском «сатрап» стал синонимом деспота, тирана. Конечно, Фадеев имел в виду это последнее значение. Но письмо — далеко не антисталинское, хотя и не просталинское. Антихрущевское — да. Поэтому его и спрятали. Но тем не менее ответили уже мертвому Фадееву — некрологом и медицинским заключением о болезни и смерти. До 1990 года этот ответ существовал без вопроса.

Поначалу некролог собирались написать ближайшие товарищи и соратники — Долматовский и Сурков. Ехали из Переделкина в Москву, подбирали слова… Но опоздали. «Некролог — жесткий и краткий — кем-то уже был написан и передан в печать», — говорит Долматовский.

В медицинском заключении, пристыкованном к некрологу, говорилось: «А. А. Фадеев в течение многих лет страдал тяжелым прогрессирующим недугом — алкоголизмом. За последние три года приступы болезни участились и осложнились дистрофией сердечной мышцы и печени… 13 мая в состоянии депрессии, вызванной очередным приступом недуга, А. А. Фадеев покончил жизнь самоубийством».

Этот документ можно понимать как предтечу «карательной психиатрии». Оппонента уничтожали заявлением о том, что он болен, а значит, рассматривать его предложения «по существу» не имеет смысла. Так несколько раньше поступили с письмами Фадеева на имя Маленкова и Хрущева.

И потом, разве могут быть в советском обществе у человека, тем более такого ранга, объективные причины добровольно расстаться с жизнью?

Твардовский записал тогда, в мае: «Газеты хамски уточняют причины самоубийства».

Писатель Владимир Тендряков: «Был ли еще такой случай в истории, чтобы официальное сообщение провозглашало: причина смерти достойного человека — пьянство?»

Писатель, литературовед Павел Басинский уже в наши дни написал: «Это был, наверное, самый позорный некролог, какой можно было сочинить для крупного советского писателя».

Однако он мог стать и еще более жестким.

14 мая вопрос о некрологе обсуждался на президиуме ЦК КПСС. Составить его поручили Суслову и Шепилову. Не обошлось без Хрущева, который был задет письмом Фадеева и, вероятно, дал какие-то указания. Эренбург утверждает, что сначала шла речь о том, чтобы написать: Фадеев застрелился в состоянии запоя. «Между тем писатели знали, что последний месяц он не выпил ни одной рюмки; некоторые запротестовали, М. С. Шагинян куда-то звонила, угрожала, что последует примеру Фадеева», — пишет Эренбург. Запой вычеркнули, алкоголизм в медицинском заключении оставили. Документ этот — оскорбительный и лживый — сыграл большую роль в последующем распространении мифа о чудовищном пьянстве Фадеева.

Казалось бы: спрятали письмо — и хватит. Сам Фадеев свои разногласия с высшим руководством на публику не выносил. Был ли необходим такой некролог? Может, боялись, что письмо каким-то образом уйдет в народ, и работали на опережение? Мол, разве можно принимать всерьез предсмертную записку алкоголика, допившегося до белой горячки… Или не было никакого расчета — а просто Хрущев обиделся и в сердцах ударил по умершему? Пишут, что на похоронах писателя он бросил: «Стрелял не в себя — в партию». Обвинение более чем серьезное.

Никита Сергеевич деятелей культуры не расстреливал, но часто вел себя с ними по-хамски — вспомнить хоть историю с Пастернаком, хоть ругань в адрес Вознесенского и художников-абстракционистов… Впрочем, похоронили Фадеева по высшему разряду: некролог в «Правде», Новодевичье кладбище (а могли ведь, исполнив волю покойного, положить рядом с мамой).

«Я болен не столько печенью…»

Важная составляющая фадеевской драмы — здоровье.

Даже не алкоголизм как таковой — иные пили не меньше, а то и больше. Да и перед смертью Фадеев длительное время не пил совершенно.

Он не сделал бы и трети того, что сделал, будь он беспробудным пьяницей. Да, пил, да, срывался, да, лечился — но это беда многих.

Другое дело, что нервы его в последние годы никуда не годились: Фадеев страдал бессонницей, пил нембутал, даже находился под наблюдением психиатра… А ведь еще недавно это был здоровый, крепкий мужчина.

Эренбург: «Александр Александрович был человеком крепчайшим; много ел, много пил; мог пробежать десяток километров; просиживал ночи на заседаниях, и все проходило бесследно. Только в последние годы нервы его начали сдавать».

Яшин: «Мы купались вместе в Переделкинском пруду. Не помню случая, чтобы Фадеев забредал в воду постепенно, оглядываясь и подрагивая, как делают другие, — нет, он кидался в воду сразу, сколь ни была она холодна. Опытный пловец, атлетически сложенный…»

Колосов: «В годы молодости Фадеев приглашал меня зимой в Сокольники ходить на лыжах. Лыжник он был, мало сказать, отличный. Трудно передать легкость и гибкость его движений и вместе с тем какую-то чарующую прямизну его будто вылепленной из одного куска статной фигуры, с чуть поднятой головой и обращенным вдаль взглядом».

Николай Тихонов: «Высокий, подтянутый, ловкий в движениях, он был по-хорошему весел, в нем не было того темного напряжения, которое временами делало его мрачным и раздражительным. Ему шел сорок шестой год, но он выглядел гораздо моложе своих лет. Он походил на джигита…»

Виктор Важдаев: «Фадеев обожал бороться… Я сам наблюдал однажды… как он долго боролся с Нилиным. Вот это была борьба! Они оба, высокие и большие, схватывались и падали, дышали, как звери, громко, с присвистом, а я, забывая, что все это шутка, бегал вокруг них, не в силах их расцепить».

Антал Гидаш, сам атлет и борец, в Севастополе на Приморском бульваре выжимавший до конца силомер и одолевавший местных моряков, не мог справиться с Фадеевым: «У меня уже пот струится с лица. А у него лицо сухое, только совсем красное. И вот я на полу. Фадеев надо мной. Я чувствую его жаркое дыхание. И раздается знакомое: „Ха-ха-ха!“ Победил».

Либединский: «Он был очень вспыльчив, и при его большой физической силе это, казалось бы, должно было повлечь за собой драки и скандалы; по силам, отпущенным ему природой, он мог бы легко изувечить противника. Но я не помню ни одного случая, чтобы даже в состоянии крайнего аффекта он употребил свою силу во зло».


В последние годы здоровье Фадеева стало ухудшаться. Под конец он уже почти не выходил из больниц.

В 1945 году пишет жене: «Я очень плохо сплю и превратился в сомнамбулу».

В апреле 1948-го — Исаковскому: «Я сейчас лежу больной сердцем…»

В мае того же года — Симонову: «От нервничания и переутомления сплю по 4–5 часов в сутки и никак не могу уснуть днем».

1950: «И только с первого апреля я, кажется, пойду в отпуск, чтобы немного подлечить сердце…»

1950: «В начале февраля у меня началась острая сердечная аритмия…»

1951: «Я свалился: сдало сердце. Ничего опасного, но — страшное переутомление. При наличии невроза — этого спутника времени нашего — я стал неработоспособен».

1951: «У меня развился за эти годы очень сильный склероз сосудов сердца и особенно аорты. Как выражаются врачи: „Если Вам сейчас 50 лет, то сосудам Вашего сердца по крайней мере 65“. У меня, к счастью, нет порока сердца, т. е. клапаны работают нормально. В силу непонятного каприза природы у меня — при таком склерозе — не было разрывов сосудов (современная модная болезнь — „инфаркт“). Если бы случилось последнее, дни мои были бы сочтены… Но так как я живу жизнью очень напряженной, нервной, то я постоянно нахожусь перед этой угрозой».

1952: «Заболел канительной, очень расслабляющей и крайне медленно вылечивающейся печеночной болезнью — желтухой».

1952: «У меня была спазма одной из сердечных мышц. Оправившись, я опять уехал в заграничную командировку и по возвращении снова заболел — на этот раз болезнью печени — и снова пролежал почти месяц».

1952: «Я буду лечиться всесторонне и длительное время. К сожалению, я довольно долго пробуду в самой больнице — не только из-за печени, а из-за нервов и сосудистой системы…»

1952: «Выйду из больницы уж не таким, каким был даже еще два года назад, — выйду полуинвалидом (говорю не в шуточном, не в переносном, а в буквальном смысле слова)».

1953: «В сентябре у меня обострилась болезнь печени, и я попал в больницу… Физическая слабость, бессонница, в сочетании с повышенной нервной возбудимостью, полной мозговой расторможенностью, делали меня человеком почти невменяемым. А потом я впал в состояние апатии, которая длилась до самого последнего времени».

1953: «Я болен не столько печенью, которая для врачей считается главной моей болезнью, сколько болен психически. Я совершенно, пока что, неработоспособен».

1953: «Этот год… был для меня как-то особенно неудачен: за это время я уже четвертый раз в больнице и все подолгу: сердце, печень и… прочая скучная материя».

1954: «Изолировали меня от общения с людьми из-за страшной бессонницы и сердечной аритмии на этой почве».

1954: «После возвращения из санатория… я попал в больницу с очередным обострением болезни печени и нахожусь в больнице до сих пор».

Умерла мать Фадеева, но он даже не смог быть на похоронах — лежал в больнице.

1955: «Из-за сердечной аритмии, уложившей меня в больницу в начале февраля, мне временно запрещено заниматься литературными делами…» Фадеев пишет Эсфири Шуб с мужественным юмором: «У меня началась сердечная аритмия, бравурный сердечный разнобой, похожий на современную музыку».

1955: «Меня стали преследовать приступы сердечной аритмии, вызванные не столько органическими изменениями в сердечной области, — они в общем более или менее „нормальны“ по моему возрасту, — а переутомлением нервного порядка. В известном смысле, сердце мое оказалось даже лучше, чем это раньше предполагали. Но нервная система истощена, и это отражается на сердце». Печень у Фадеева, говорит он, — «ванька-встанька», а вот с нервами хуже.

1955: «Врач констатировал у меня новую и очень затяжную болезнь: „полиневрит“, болезнь нервных оконечностей». Фадеев временами не может писать: «Полиневрит этот ударил и в кисти рук; я не мог держать в руке не то что ручку или карандаш, а даже ложку».

В начале 1956 года правительственный чиновник Дмитрий Бузин видел Фадеева в больнице: «Внешне он очень сдал. Всегда детски розовый цвет его лица сменился на бледно-серый, в ранее динамичных движениях чувствовалась усталость, ясно-голубые глаза поблекли». Литературовед Преображенский заметил, что в последний год жизни писатель сильно изменился: «На лице, на всей фигуре его лежала печать болезненного переутомления». Каверину Фадеев рассказал, как он, измученный бессонницей, «скатывал в один огромный ком множество снотворных», глотал, забывался коротким беспокойным сном, но через два часа просыпался — «с туманом в голове и с опустошенным сердцем».

В феврале 1956 года Фадеев пишет Ильюхову: «Жизнь моя проходит в беспрерывном чередовании больницы с многообразными делами, которых накапливается тем больше, чем чаще я выбываю из строя».

В марте 1956-го — Асе (последнее письмо к ней): «Заболевания мои всё те же — печень (хронический гепатит), сердце (недостаточность на почве склероза, изменений мышцы)».

Но — мужественный человек — жалобы на здоровье (и то это скорее не жалобы, а объяснения своей несостоятельности, извинения за то, что не успел написать или встретиться) он позволял себе только в личных письмах: друзьям, Асе, старым партизанам… В письмах деловых его состояние никак не проявляется — тон бодрый, энергичный. Он не сдавался, держался до последнего, как раненый боец в пехотной цепи.

В последние пять — семь лет Фадеев был глубоко нездоровым человеком. Сколько бы он еще прожил, если бы слушал врачей и забросил подальше револьвер, — вопрос.

Сестра Фадеева Татьяна, родившаяся в 1900-м, дожила до 1982 года.

Один из его литературных предшественников — Джек Лондон — тоже считался олицетворением юности и силы, увлеченно занимался спортом, но на самом деле был уже с ранних лет серьезно нездоров, и речь тут опять же не о пристрастии к «Джону Ячменное Зерно». К скоропостижной смерти сорокалетнего Джека привели давно убитые почки (есть версия о суициде, но общей клинической картины она не меняет).

Фадеев похож и на литературного альтер эго Лондона Мартина Идена, которому врач говорил: «Вы в прекрасной форме. Признаюсь, я завидую вашему организму. Здоровье превосходное. Какова грудная клетка! В ней и в вашем желудке секрет вашего замечательного здоровья. Такой крепыш — один на тысячу… на десять тысяч. Если не вмешается какой-нибудь несчастный случай, вы проживете до ста лет». Мучающийся от смертной тоски Мартин понял: болезнь его — не в теле, а в душе, в голове.


Пристрастия к водке Фадеев не скрывал — да и как это скроешь? Другое дело, что и само его пьянство, и влияние этого пьянства на трагическую развязку, вероятно, сильно преувеличены.

Ходит из книжки в книжку такая, например, фадеевская цитата, иногда чуть видоизменяясь: «Я приложился к самогону еще в 16 лет, когда был в партизанском отряде на Дальнем Востоке. Сначала я не хотел отставать от взрослых мужиков в отряде. Я мог тогда много выпить. Потом я к этому привык. Приходилось. Когда люди поднимаются очень высоко, там холодно и нужно выпить. Хотя бы после. Спросите об этом стратосферников, летчиков или испытателей вроде Чкалова. Мне мама сама давала иногда опохмелиться. Я ее любил так, как никого в жизни. Я уважал ее. И она меня понимала. Это был очень сильный человек…»

Высказывание очень странное.

Во-первых, в партизанский отряд Фадеев попал весной 1919-го, когда ему шел все-таки уже восемнадцатый год.

Во-вторых, не такие уж высокие в Приморье сопки — это не Кавказ.

В-третьих, если следовать логике «когда поднимаешься высоко — надо выпить», то все партизаны да и летчики должны были только и делать, что пьянствовать. Тогда как те же Титов и Ильюхов пишут, что пьянство было запрещено партизанским дисциплинарным уставом и захваченные жидкие трофеи выливали на землю. Они же описывают борьбу партизан с самогоноварением, главным образом среди корейцев. Оборудование сулеваров («суля» — корейский самогон) ломали, саму сулю выливали. Партизанские командиры, возможно, приукрашивают картину — понятно, что были отступления от устава, о чем говорится и в «Разгроме», и в «Удэге». Да и сами эти авторы пишут: в отряде малоуправляемого Шевченко выпивка «пользовалась всеми правами гражданства»[332]. Но едва ли среди партизан процветало беспробудное пьянство с опохмелками. К тому же Фадеев воевал в других, более дисциплинированных отрядах, в том числе в образцовом «Первом Коммунистическом» Певзнера, уже тогда похожем по своей организованности на регулярную армию.

В-четвертых: когда мать давала ему опохмелиться? Когда он еще подростком приезжал к ней в Чугуевку на каникулы? Вряд ли. А вернувшись в конце лета 1918 года во Владивосток, он надолго расстался с матерью: подполье, Сучан, Амур, Забайкалье, Москва, Кронштадт, Ростов… Она просто не имела возможности опохмелять сына, пока он в 1926 году не перевез ее в Москву.

Однако хлесткая цитата гуляет по литературе, соперничая в популярности с приведенной ранее фразой про «окровавленные руки». Откуда она взялась?

Попробовав найти первоисточник, я наткнулся на отсылку к книге критика Зелинского, в которой на поверку ничего подобного не оказалось. Потом след привел к упомянутым воспоминаниям Авдеенко, но и в них алкогольных фадеевских откровений не обнаружилось. Кочующая по публикациям цитата[333] выглядит крайне сомнительно, но нынешнее представление о Фадееве в значительной степени строится именно на подобных красивых — слишком красивых — фразах из невнятных источников.

Это объяснимо. С одной стороны, советского читателя перекормили Фадеевым, его бронзовеющий образ не мог не раздражать, а навязчивость и неискренность позднесоветских пропагандистов, позже перекрестившихся в «рыночников» (идеальный, химически чистый пример — Гайдар-внук), были очевидны.

С другой стороны, в перестроечный период возник спрос на разоблачение решительно всего советского — от Стаханова до Калашникова. В этом нигилистическом пафосе чувствовался накал религиозного толка: сбросить богов уходящей эпохи, чтобы освободить место для новых. Индульгенцией от разоблачений могли служить или диссидентство, как в случае с академиком Сахаровым (а то бы досталось и ему как одному из отцов советской водородной бомбы), или статус пострадавшего от репрессий, сразу же сообщавший человеку как моральную непогрешимость, так и высочайшую профессиональную состоятельность. Если бы посадили Лысенко, а не Вавилова, роль замученного гения досталась бы именно Лысенко, а Вавилова бы заклеймили — нашлось бы за что. Или взять вал ругани, вылившийся на Буденного и Ворошилова, тогда как их товарищи Блюхер и Тухачевский остались в памяти несправедливо погубленными полководцами, которые непременно спасли бы страну от катастрофы 1941 года. Если бы казнили Буденного с Ворошиловым, а Блюхера с Тухачевским не тронули, — все было бы ровно наоборот.

В этой ситуации Фадееву было не избежать удара, и фразы про стратосферные опохмелки и окровавленные руки пришлись кстати. Сегодня они должны оцениваться нами, говоря языком судейских работников, критически. В общественном процессе над Фадеевым и при Хрущеве, и в перестройку, и в постсоветские времена прокуроров было куда больше, нежели адвокатов, причем судьи чаще всего занимали сторону обвинения, показания рассматривали предвзято, не принимая во внимание доводы защиты. Пусть адвокаты тоже заговорят в голос.

Конечно, Фадеев пил.

«Раздумывая над тем, почему Саша так страшно пил, отчего он убегал в пьянство, стоит вспомнить и о его почти беспрестанном насилии над собой», — писала Герасимова, хотя, надо сказать, даже она о пьянках Фадеева в основном говорит с чужих слов.

О насилии над собой сказано совершенно справедливо, а вот о природе пьянства можно поспорить. Наивными кажутся попытки объяснить чье-нибудь пристрастие к спиртному «болью за Россию» либо чем-нибудь не менее высоким (неубедительно звучит строчка Высоцкого «Безвременье вливало водку в нас»). Или же, напротив, — нечистой совестью.

Пьют во все времена. Ортодоксы и бунтари, негодяи и хорошие люди.

Фадеев относился к пьющим. Все прочее — домыслы.

Эренбург: «Говорили также, что Фадеев мало пишет, потому что много пьет. Однако Фолкнер пил еще больше и написал несколько десятков романов». Помимо Фолкнера, можно назвать немало других имен.

Либединский вспоминал, что впервые Фадеев сильно запил в конце 1920-х. А перед войной, писал он, «болезнь была уже сильнее Фадеева».

Гидаш назвал его «таежным Вакхом».

В 1932 году Фадеев с поэтом Владимиром Луговским гостили в Уфе, где «Мотя» Погребинский[334] установил для литераторов сухой закон — видно, на то были причины. Друзья находят выход: пьют ведрами кумыс и считают, что он заменяет пиво. Видимо, неплохо попили, если в письме к матери Фадеев пишет: «Ты спрашивала, не вреден ли мне уже кумыс? У врача я не справлялся, но я пью его теперь в ограниченных дозах…»

1934 год, поезд идет в Приморье. Гидаш: «Когда же Павленко с Фраерманом пошли спать в купе, Фадеев попросил водки. Час спустя глаза его уже горели голубовато-белым накалом».

Из записки Фадеева в комиссию партийного контроля при ЦК от 10 сентября 1941 года (вернувшись с фронта, где он был с Шолоховым и Петровым, писатель на неделю выпал из жизни — пил на квартире вдовы Булгакова Елены): «Вся беда в том, что такие нездоровые прорывы в моей работе бывали и раньше и сопровождают мою жизнь. Они не так часты, но в них много нездорового в силу их затяжного характера — это признаки алкоголизма или склонности к нему. Значительная часть моей жизни прошла и проходит в литературной среде и среде искусств, в быту которой много способствующего этим явлениям. Известная привычка к снисходительному отношению к подобным вещам, как ни стыдно сознаться, сыграла, вероятно, роль и сейчас… Не было никакой причины и никакого повода для такого моего запоя, — причина — склонность к алкоголизму, помноженному на неосознанную привычку к писательскому разгильдяйству. У писателей, к сожалению, развито чувство их безнаказанности именно в таких делах, но это недопустимо не только для члена ЦК, а просто для честного работника, — да это недопустимо и для писателя. Как человек честный и могущий работать, я всегда мучаюсь от таких прорывов, от их возможности и последствий…»

С какого-то момента Фадеев стал себя ограничивать. В 1942 году пишет Маргарите Алигер о посещении некоего банкета: «Верный договору с самим собой… только пригубил рюмку белого винца».

Александр Яшин: «В 1949 году я участвовал в работе Всесибирского писательского совещания… Сидеть в ресторане и ничего не пить считается чуть ли не зазорным… Но Фадеев тогда пил только боржом».

М. А. Фадеев: «Я никогда не видел отца пьяным, от меня это скрывалось. Мама не терпела пьянства вообще. При ней он старался не пить, уходил из дома, где-то затаивался».

Поэт Сергей Васильев гостил у Фадеева в июле 1955 года. «Не переживай, сейчас я тебе выдам единственную в доме бутылку залежавшегося сухого вина с приличной закуской, и гуляй себе на здоровье один на один. Я ведь теперь не потребляю!» — сказал ему Фадеев.

О том же вспоминает Яшин: «Сидели мы на втором этаже его переделкинской дачи, в кабинете, среди книг, лежавших грудами на столе, на полу, на полках. Я захотел вина, он принес бутылку сухого, но сам не прикоснулся к нему. В последнее время, и до самой смерти, он совершенно не позволял себе этого» (хотя в ноябре 1955 года Фадеев писал Варе Бусыгиной, что в силу многолетней привычки не всегда может удержаться от того, чтобы не «перебрать»).

Вера Кетлинская (февраль или март 1956-го): «Перешли в столовую. Стол был уставлен закусками, но вина не было. Фадеев предложил: „Что хотите? От водки до шампанского — весь набор есть. Не бойтесь, что это соблазнит меня, с этим кончено, я не пью и совершенно равнодушно смотрю, как пьют другие“».

Гидаш и его супруга в феврале 1956 года навестили Фадеева в больнице. Жена Гидаша спросила прямо, будет ли Фадеев еще пить. И тот, по словам Гидаша, ответил: «Буду». Добавив, что никакого цирроза печени, вопреки опасениям, у него нет.

Цирроза действительно не было — был гепатит. Герасимова даже писала, что врачи специально говорили Фадееву о циррозе, чтобы отвратить его от пьянства.

Да, он пил. Но — не только пил. Разного рода обязанностей и нагрузок у него было столько, что, если бы он действительно не просыхал, он не смог бы их выполнять. А он все-таки — выполнял.

«Нельзя было оставлять его одного»

Решение об уходе нельзя считать совсем спонтанным, о чем говорит развернутое письмо в ЦК.

Однако фадеевские письма последних месяцев вовсе не оставляют ощущения беспросветности.

В марте он переписывается с Сергеем Преображенским — редактором своей литературно-критической книги «За тридцать лет», готовит примечания. Пишет Асе, что после «Черной металлургии» — года через три-четыре — поедет в Приморье завершать «Удэге». Зовет ее снова — в июле — августе — в Москву. «Характер у меня не меняется, и жизнь я по-прежнему люблю и умею радоваться ей».

В апреле 1956-го обещает выпустить первую книгу «Черной металлургии» в следующем году.

29 апреля пишет поэту Сельвинскому: вот разберусь со здоровьем и работой — и встретимся. В начале мая сообщает Ермилову о намерении в июне выступить на пленуме ЦК. В мае в гости к Фадееву собиралась ехать очередная группа подшефных школьников из Чугуевки.

8 мая Фадеев пишет перевязавшему когда-то его рану в Спасске Ветрову-Марченко. Через пять дней того рядом не окажется — да и новую рану перевязывать было бы уже бессмысленно.

12 мая телеграфирует в Новосибирск, где готовится сборник воспоминаний о Сейфуллиной. Обещает дней через десять выслать свою часть.

Значит, собирался жить? Когда же передумал?

А близкие — чувствовали они что-то?

Либединский: «Нет, я не думал, что он скоро умрет! Передо мной стоял высокий, красивый и мужественный человек, седина как-то особенно красила его, на лице было обычное выражение живого и деятельного ума и внимательной доброты. Ничто не говорило о близости смерти, и особенно такой смерти».

Вера Кетлинская: «Фадеев — и самоубийство?.. Чудовищно. Невероятно».

Сын Михаил: «Почему-то никто из близких не заметил перемен в отце. 13 мая 1956 года было совершенно обыкновенным днем для нас, и отец казался таким, как всегда…»

Подруга Пастернака Ольга Ивинская вспоминала, что 11 мая Фадеев по пути в город увидел ее, остановил машину и весело крикнул: «Садитесь, довезу до Москвы!»

В этот день он гостил у Эсфири Шуб, отметившей его усталый вид. Зевал. Сказал, что накануне принял четыре таблетки нембутала, но они не подействовали. Пояснил: иногда «после наркотики»[335] ему удается заснуть днем, а ночью — все сложнее. Фадеев сообщил Шуб, что находится под наблюдением психиатра и что сам хочет «полной изоляции в больнице». С психиатром он говорит «о душевной усталости, о невыносимой тоске, охватывающей его после запоя, и о неудержимом, навязчивом желании броситься под поезд». Самые интересные и близкие ему люди — Павленко, Петров, Малышкин, Вишневский, Эйзенштейн — умерли, и теперь он старается ни с кем не встречаться. Даже с домашними может неделями не разговаривать. Решил впредь не пить совсем — настолько тяжело после запоя. Рассказал о планах — «За тридцать лет», «Удэге»… Шуб: «Я и не могла ничего предвидеть. Я убеждена, что это было роковое мгновение, что это могло и не произойти. Фадеев любил жизнь, борьбу, любил побеждать».

Конечно, это было не просто «мгновение». Или так: слишком много стало в последние годы таких мгновений, набралась критическая масса.

Шуб говорила, что «угнетенное состояние» могла вызвать передозировка снотворного[336]. «Нельзя было оставлять его одного. Товарищи должны были бывать у него, стараться чем возможно радовать его, — писала она. — А его все оставили. Нельзя человеку больному быть без надлежащего присмотра близких. Нельзя человека психически незащищенного мучить „критикой“ тогда, когда он в больнице, как это сделал Шолохов, или когда он в отпуску по бюллетеню, как это бывало в Союзе писателей. Нельзя жить годами в состоянии личной неустроенности… Все это вместе и привело к катастрофе. Мы, его друзья, виноваты».

В тот же день Фадеев встретился с бывшим партизаном Ильюховым. Был в приподнятом настроении, глаза блестели «задором пылкой юности и юмора», говорил о творческих планах. Пить отказался.

Порой откуда-то[337] появляется — скажем осторожно — версия о будто бы произошедшей 11 мая 1956 года встрече пятерых молодогвардейцев и Фадеева с Хрущевым, на которой писатель якобы бросил в лицо лидеру страны обвинение в троцкизме, после чего Хрущев «страшно покраснел», а Фадеев «жутко побелел». Это могло бы быть одним из объяснений случившейся два дня спустя трагедии, но целый ряд обстоятельств заставляет всерьез усомниться в том, что такая встреча имела место.

Либединский видел Фадеева 12 мая и отметил: еще прошлым летом тот выглядел совершенно здоровым человеком, а теперь, кажется, пошатывается от слабости. «Я тревожился и чувствовал, что ему очень плохо… Но если бы я знал, что он стоит уже на самом краю пропасти, конечно, я сделал бы все, чтобы оттащить его от этой пропасти… У меня даже и мысли не было о том, что Саша может решиться на такое дело».

В тот же день в Москве Фадеев встречается с Маршаком, Погодиным, с кем-то еще. Никто не замечает ничего особенного — или не хочет замечать. Из докладной записки генерала Серова в ЦК от 22 мая 1956 года: «Маршак утверждает, что по ходу беседы нельзя было сделать какого-либо вывода о пессимистических настроениях со стороны Фадеева А. А.».

Только детская писательница Тамара Габбе, говорят, шепнула в тот день: «Смотрите, какие у него глаза!» Но глаза в докладную не попали.

А он ведь еще в 1944-м писал Алигер — редкий случай, когда, что называется, прорвало: «Никто, решительно никто никогда не понимал, не понимает и не может понять меня — не в том, что я талантлив, а в особенностях, в характере моей индивидуальности, которая на деле слишком ранима при истинных размерах моего таланта и поэтому нуждается в особенном отношении». Он уже тогда был уверен: «Люди, даже самые хорошие и любящие, не могут помочь мне». Теперь не могли помочь тем более.

13 мая было воскресенье. Солнечный, уже почти летний день. Жена — в Югославии с МХАТом (возможно, Фадеев специально дождался ее отъезда). В Переделкине — сам Фадеев, одиннадцатилетний сын Миша, литературовед Евгения Книпович, домработница…

Примерно за два часа до конца Фадеев обсудил со сторожем Чернобаем вопросы устройства приусадебного участка, пообещал достать в Литфонде машину для доставки удобрений. Затем, пишет генерал Серов, они пошли в столовую, где Чернобай выпил 100 граммов водки, а Фадеев — простоквашу.

Звонил сестре, говорил об одиночестве и бессоннице, от которой спасается большими дозами снотворного.

…Едва ли произошедшее было предопределено с неизбежностью.

Ясно, что в душе Фадеева в то время был полный разлив и разгром.

Но, может быть, вплоть до 13 мая он еще не принял окончательного решения?

Герасимова считает: это решение он вынашивал годами. В докладной записке Серова говорится: «Допрошенная в качестве свидетеля Зарахани Валерия Осиповна, которая является родственницей Фадеева и его личным секретарем, показала, что примерно год тому назад она днем зашла в спальню Фадеева и увидела его лежащим в кровати, а рядом на столике были бутылка водки, пистолет и записка. Она забрала оружие, выругала его, после чего он успокоился. Содержание записки якобы было нехорошее, но она его не помнит». В ряде источников сообщается, что будто бы в мае 1945 года сестра Фадеева застала брата с наганом и запиской: «Надоело жить Дон Кихотом». Хотя сомнительно, чтобы он стал стреляться в победном мае, к тому же увлеченный «Молодой гвардией».

И револьверы, и самоубийцы появляются уже в первых текстах Фадеева, хотя вряд ли стоит искать в этом манию. Просто так сложилось, что они в тот период окружали Булыгу. Но всякая идея стремится к воплощению — и сюжет из литературного в конце концов стал жизненным.

Наверное, все могло быть иначе, если бы не роковое стечение обстоятельств — литературных, политических, личных, медицинских. Его самоубийство — и обдуманное, и спонтанное одновременно.

Есть рассказ турецкого поэта Назыма Хикмета, датированный началом 1956 года и записанный его женой Верой Туляковой. На прогулке в правительственном санатории «Барвиха» беседовали Фадеев, митрополит Крутицкий и Коломенский Николай (Ярушевич) и сам Хикмет. Священник дал «Молодой гвардии» высокую оценку с точки зрения нравственности: герои романа не отказались от своей ноши, от избранного пути. И добавил: отчаяние — страшный грех. Фадеев — он-то уже давно находился в состоянии отчаяния почти непрерывно! — стал возражать. Доспорились до самоубийц: их потому и хоронили за кладбищенской оградой, что они отчаялись, отошли от Бога. Фадеев доказывал, что человек свободен, имеет право сбросить свой крест, если жить стало невыносимо тяжело, если исчерпаны все ресурсы души… Митрополит не соглашался: нужно, как молодогвардейцы, идти до конца.

А может, чувствовал что-то — и отговаривал, удерживал?

Этот мемуар интересен не только тем, что лишний раз подтверждает: Фадеев всерьез думал о самоубийстве. Он наводит на размышления о религиозности писателя — даже если сам он, как говорит тот же Хикмет, называл себя «неисправимым безбожником».

«Бог дал мне душу…»

Сашу Фадеева крестили в Кимрах, в Покровском соборе — величественном, пятиглавом, считавшемся «братом» Успенского собора Московского Кремля.

Покровский собор построили на высоком берегу Волги, у впадения Кимрки, на месте старинной каменной церкви, сильно пострадавшей от пожара в начале XIX века. Новый храм освятили в 1825 году. В 1901-м на службу заступил священник А. П. Молчанов, совершивший, как следует из метрической книги собора, таинство крещения Александра. Покровский собор закрыли в 1930-м, взорвали в 1936-м. На его месте построили клуб промкооперации Кимрского кожпромсоюза, позже — городской театр.

Михаил Фадеев говорит, что отец был убежденным атеистом. И добавляет: «Я некрещеный, так как и мама моя была неверующей». Да и сам Фадеев не раз называл себя атеистом. Но был ли он до конца искренен, в том числе перед собой?

Уже в «Разливе» у него появляется отец Тимофей: «Пахло от попа землей, самогонкой и библией, и был он так же жизнелюбив, пьян и мудр». Пьян — но и мудр.

О библейской символике «Разгрома» сказано в своем месте.

В 1931-м Фадеев говорил публично: «Наша социалистическая практика разоблачает, громит, окончательно снимает эту идею бога и этим самым кладет предел колоссальной лжи, опутывавшей человечество».

Но мало ли кто что говорил в 1931 году!

Мы не знаем, что Фадеев думал обо всем этом в детстве — и, главное, что думал в зрелом возрасте. Ярым богоборцем он не был — и это, как ни странно, может говорить в пользу версии об атеизме Фадеева: к чему бороться с тем, чего нет? Пыл наиболее активных богоборцев носит именно что религиозный характер. Есть ощущение, что для Фадеева вопрос о Боге вообще не стоял — до какого-то времени.

«По своей внутренней сути он был человеком религиозного, верующего мировоззрения. Без веры, без чтения сердцем не принималось ни одно решение», — напишет в 1990-е его биограф Иван Жуков. Это касается и отношения Фадеева к социализму, Ленину, Сталину…

В исповедальном письме к Алигер Фадеев занимается самокопанием: «внешняя физическая крепость, взрывы энергии и жизнерадостности», «необыкновенная любовь к жизни, ко всем ее проявлениям»… — сочетаются у него с «необычайной болезненной душевной ранимостью и слабостью характера, в смысле изъянов воли, каких-то стихийных провалов в области воли». В этой особенности, считал Фадеев, заключен и «биологический источник» его таланта, и одновременно то, что губит этот талант. Дальше: «Бог дал мне душу, способную видеть, понимать, чувствовать добро, счастье, жизнь. Но, постоянно увлекаемый волнами жизни, не умеющий ограничивать себя, подчиняться велению разума, я, вместо того чтобы передать людям это жизненное и доброе, в собственной жизни — стихийной, суетной — довожу это жизненное и доброе до его противоположности и, легко ранимый, с совестью мытаря, слабый особенно тогда, когда чувствую себя виноватым, в итоге только мучаюсь, и каюсь, и лишаюсь последнего душевного равновесия, необходимого для творчества».

Лучше не сказал никто из пытавшихся понять Фадеева.

Здесь он говорит не только о «совести мытаря», но и о Боге. Фигура речи? Сомнительная для писателя-коммуниста. Знаменательно, что он и в последнем своем письме упоминает Ленина, Сталина, мать и — бога, пусть с маленькой буквы. Вот личный пантеон Фадеева.

Он происходил из семьи революционеров, но интересно, что сыновей его матери и отчима назвали Борисом и Глебом — не в честь ли святых?

В 1942-м он писал Луговскому о прогулке по Сокольникам: «Церковь стояла такая же прекрасная, старинная, уходящая ввысь… Мы услышали, что там идет служба, — день был воскресный… Это была служба без пения, только голос священника явственно доносился из пустой и холодной церкви. На паперти внутри стояли нищие с клюками, и так все это было необыкновенно в современной Москве! Просто диву даешься, сколько вмещает в себя наша Россия!» Дальше: «Некоторое время мы еще видели эти кресты и деревья из окон троллейбуса, потом их не стало видно, но они навсегда остались в моем сердце».

А вот — неожиданно — из «Молодой гвардии»: «Степь без конца и края тянулась на все концы света, тучные дымы пожаров вставали на горизонте, и только далеко-далеко на востоке необыкновенно чистые, ясные, витые облака кучились в голубом небе, и не было бы ничего удивительного, если бы вылетели из этих облаков белые ангелы с серебряными трубами».

И еще: «Все следили в косое отверстие окна в крыше за турманом. А он, завившись столбом, исчез в небе, как божий дух».

«— Дочь моя! Да благословит тебя бог! — сказала Мария Андреевна, всю жизнь, и в школе и вне школы, занимавшаяся антирелигиозным просвещением. — Да благословит тебя бог! — сказала она и заплакала».

Не похоже ли на самого Фадеева?

В «Молодой гвардии» то и дело находим «святую правду», «огненную купель»… У настоящего писателя не бывает случайных слов. Да и первый очерк о краснодонцах Фадеев озаглавил «Бессмертие» — уже тут очевидны отсылки к христианству.

В 1950-м, уговаривая Асю разрешить ему достать ей путевку на курорт, Фадеев пишет: «Здесь мной руководит сама правда божья…» В другом письме называет себя юного — «мальчишкой с божьей искрой в душе». Гранин вспоминал, как в конце 1954 года их разговор с Фадеевым шел «от Толстого к библии».

В текстах Фадеева и в его отношении к жизни — не всегда заметно даже для него самого — обнаруживались особенности, характерные для души религиозного склада.

Человеку вообще свойственно развиваться. Не убежден, что Фадеев в последние годы был атеистом. Даже если искренне считал себя таковым.

Иногда кажется, что и на руководство Союзом писателей он соглашался для того (знал ведь прекрасно, что́ это за должность и что за время вокруг), чтобы принять грехи на себя и избавить от них других. Как сформулировал поэт Семен Липкин, «и предсмертная речь, и самоубийство Фадеева суть выражение доброго начала в этом человеке, осужденном стать жестоким. Его самоубийство — не грех перед Богом, а желание искупить смертью свои грехи».

Фадеева не повели на казнь — и он пошел на свою Голгофу сам. Покончил с собой за всех. После него советским писателям уже не нужно было этого делать.

Мне думается, что там его за всё простили. Как не простят многих из нас.

Жертва запоздалой весны

«Бедный Фадеев!» — одинаково отреагировали Зощенко, Пастернак, Антокольский.

Антал Гидаш: «Врываемся в сад. Через кухню мчимся в столовую. Там сидят рядышком Федин и Всеволод Иванов. Два-три слова. Несемся вверх по лестнице. В дверях боковой комнатки стоит Книпович и молча указывает на кабинет. Входим. Голый по пояс, высоко, на двух подушках, лежит Фадеев. Рот открыт. Правая рука откинута… Рядом наган. Больше секунды не выдерживаю. Шатаясь, выхожу из комнаты».

Корней Чуковский, 13 мая: «Все писатели, каких я встречал на дороге, — Штейн, Семушкин, Никулин, Перцов, Жаров, Каверин, Рыбаков, Сергей Васильев ходят с убитыми лицами похоронной походкой и сообщают друг другу невеселые подробности этого дела: ночью Фадеев не мог уснуть, принял чуть не десять нембуталов, сказал, что не будет завтракать, пусть его позовут к обеду, а покуда он будет дремать. Наступило время обеда: „Миша, позови папу!“ Миша пошел наверх, вернулся с известием: „Папа застрелился“. Перед тем как застрелиться, Фадеев снял с себя рубашку, выстрелил прямо в левый сосок».

Михаил Фадеев: «Я поднялся… на второй этаж… Кровать… спинка, она была монолитная… скрывала лицо отца… Я сделал буквально два шага вперед и увидел его лицо… понял, что он мертвый… Я… по этой лестнице кубарем свалился с криком, что папа застрелился».

На смерть Фадеева писали стихи.

Владимир Луговской:

Фадеев, старый друг, сверкни опять

Глазами голубыми с легкой злинкой, —

С невероятной преданностью жизни.

Опять живи, как песня, среди нас,

Но только б одиночество не жало

Большую грудь так холодно и дико.

Веселый комиссар, гуляка мудрый,

Иди Москвою! Я не верю в смерть!

Александр Тимофеевский, автор «Я играю на гармошке»:

И нету ни горя, ни боли,

Лишь всюду твердят об одном,

Что был ренегат-алкоголик

России духовным вождем…

Александр Прокофьев:

Над серебряной рекой,

Над зеленым лугом

Всё я слышу день-деньской

Звонкий голос друга…

Наум Коржавин:

Проснулась совесть, и раздался выстрел —

Естественный конец соцреалиста.[338]

Борис Пастернак:

Культ личности забрызган грязью,

Но на сороковом году

Культ зла и культ однообразья

Еще по-прежнему в ходу.

<…>

И культ злоречья и мещанства

Еще по-прежнему в чести.

Так что стреляются от пьянства,

Не в силах этого снести.

Константин Левин:

Я не любил писателя Фадеева,

Статей его, идей его, людей его,

И твердо знал, за что их не любил.

Но вот он взял наган, но вот он выстрелил —

Тем к святости тропу себе не выстелил,

Лишь стал отныне не таким, как был.

Он всяким был: сверхтрезвым, полупьяненьким,

Был выученным на кнуте и прянике,

Знакомым с мужеством, не чуждым панике,

Зубами скрежетавшим по ночам.

А по утрам крамолушку выискивал,

Кого-то миловал, с кого-то взыскивал.

Но много-много выстрелом тем высказал,

О чем в своих обзорах умолчал.

Он думал: «Снова дело начинается».

Ошибся он, но, как в галлюцинации,

Вставал пред ним весь путь его наверх.

А выход есть. Увы, к нему касательство

Давно имеет русское писательство:

Решишься — и отмаешься навек.

О, если бы рвануть ту сталь гремящую

Из рук его, чтоб с белою гримасою

Не встал он тяжело из-за стола.

Ведь был он лучше многих остающихся,

Невыдающихся и выдающихся,

Равно далеких от высокой участи

Взглянуть в канал короткого ствола.

Фадеев не безгрешен — но не стоит думать, что в его жизни были одни грехи, или что их не было у других, или что у него этих грехов было больше.

Часто относимый к злодеям эпохи, Фадеев должен быть признан жертвой той же эпохи. Приговор себе он вынес сам и сам же исполнил — и это в те дни, когда полным ходом шла реабилитация репрессированных[339]. Внутренний Сталин оказался страшнее внешнего.

Весна была для Фадеева роковой. Весной он получил оба своих ранения, весной и ушел — да еще и в «оттепель». Выживший в самые суровые времена, старый седой волк остался один в чаще. Исполнять обязанности стало невозможно — невозможно стало и жить. И он устроил себе персональный разгром.

Фадеев погиб подобно ветерану, которого «догнала война». Жизнь его ограничена 1956 годом — символическим рубежом эпохи, из которой он так и не смог вырваться.


Отвечая на вопрос, каким писателем был Фадеев, следует сказать, что он был серьезен и искренен, — и это уже немало. Литература для него была не развлечением, а тем самым приравненным к штыку пером. Жизнь становилась текстом, текст — жизнью.

Эхо переделкинского выстрела звучит теперь на каждой фадеевской странице. Он потянул спусковой крючок той же рукой, которой писал. Поставил последний пунктуационный знак кровью собственного сердца, буквализировав избитую метафору.


Жизнь Фадеева, драматичная в начале, стала трагичной в конце. Она была прожита по законам самой высокой — непридуманной драматургии.

Третий раз по закону жанра — решающий.

Первую пулю вогнали в Фадеева японцы в Спасске.

Вторую — защитники восставшего Кронштадта (или это был все-таки осколок?). Именно второе ранение определило его дальнейшую судьбу: остался в столицах, уволился из армии…

«В годы гражданки я был дважды ранен, врачи говорили, что ранения тяжелые. Но была молодость… Да и можно ли сравнить кусочек металла с тем, что пришлось пережить потом?» — записал Эренбург слова Фадеева, сказанные во время их последней встречи.

Третью пулю он пустил в себя сам. Погиб на своей личной Гражданской. Произвел контрольный выстрел, завершив не доделанное врагами внешними и внутренними.

«Человек сам себе страшен», — говорил Сердюк из фадеевского «Землетрясения».

Главным и самым страшным врагом Фадеева оказался он сам.


Он всю жизнь писал о рождении нового человека и сам был таким человеком, в итоге пришедшим к разгрому.

И все-таки его жизнь была успешна — не в пошлом, а в самом высоком смысле этого слова. Мальчик с дальневосточной окраины стал одним из первых людей великой страны. Уцелел в лихие времена, хотя никогда не прятался от мясорубок эпохи. Строил новый мир, воевал, сочинял, любил.

Отличная жизнь.

…Гидаш вспоминал, как в 1934 году их с Фадеевым в рыбацком поселке под Хабаровском угощали свежей икрой.

— Приплывают из Тихого океана, икру мечут и умирают, — рассказывал бородатый рыбак о лососях. — Потомство подрастает в Амуре, уплывает в океан, живет себе там, а как пройдет четыре-пять лет, возвращается сюда, сыграет свадьбу и помирает.

— Отличная смерть, — сказал Фадеев.


На фотографии девятнадцатилетнего партизана Булыги — юноша с вызовом в глазах.

На юношу он похож и на фото 1930 года. Рядом с Маяковским — тот старше на восемь лет — смотрится подростком.

В 1940-е облик Фадеева — иной: представительный мужчина, уверенный, умудренный, убеленный. При этом — по-прежнему молодой. «При всех моих болезнях я чувствую себя, как всегда, человеком молодой души», — писал он Асе в 1953 году.

Последнее фото: по пояс раздетый мужчина полулежит на кровати. Седая голова с приоткрытым ртом откинута на подушку, на крепком торсе слева — рана, на постели — револьвер.

«Фадеев лежал на широкой кровати, откинув руку, из которой только что — так казалось — выпал наган, вороненый и старый, наверное, сохранившийся от Гражданской войны. Белизна обнаженных плеч, бледность лица и седина — всё как бы превращалось в мрамор», — записал Долматовский.


Револьвер и революция — слова однокоренные, от revolve — «вращение», «переворот». Если пистолетный магазин в рукоятке как бы говорит о конечности патронов и жизни, то револьвер, снабженный барабаном, — о другом: круговорот весны и осени, жизни и смерти.

Трехлинейный револьвер, старый добрый наган. Он замечательно, лаконично красив. В нем нет ни ублюдочной укороченности «бульдога», ни избыточной длинноствольности «кольта». Он эстетически безупречен. Своей законченностью похож на кристалл или стихотворение.

Когда-то офицеры играли наганом в русскую рулетку, превращая линии его калибра — 7,62, русская классика от Мосина до Калашникова — в линии своей судьбы. В дореволюционном Владивостоке высшее общество от безделья играло «в тигра». Суть игры состояла в том, что офицеры — в кромешной тьме, на шорох — стреляли из револьверов по проигравшему в карты товарищу, назначенному тигром и кравшемуся к выходу из зала.

Да и после Великой Отечественной револьверы и трофейные пистолеты еще долго ходили по рукам. Это потом оружие осталось только у охотников, и самоубийцам нового времени приходилось, как правило, вешаться.


Офицер, в которого пули — японская и русская, одинаково злые и содержавшие каждая по целой смерти, — попадали дважды, не играл в рулетку. Он стрелял в сердце. Чтобы — наверняка. И — чтобы лицо его не было разбито, чтобы облик остался прижизненным.

Последней ночью он почти не спал. Утром попросил не тревожить: пусть позовут позже, к обеду. Посоветовал сыну погулять, а сам поднялся на второй этаж, в свою спальню-кабинет, и прикрыл дверь.

Дописал письмо, поставил дату. Представил, как она будет выглядеть на могильном камне. Расписался. Сложил странички, поместил письмо на тумбочку.

Разделся, аккуратно положил одежду на стул, полуприлег-полуприсел на кровати, укрылся одеялом — пусть кровь впитается в постель. Стрелять решил через подушку — она приглушит выстрел.

Взял револьвер, проверил барабан.

Наган был черный, вороненый. Личный черный ворон. Персональный «воронок», наконец приехавший за ним.


«Вороненый наган Тульского завода» появляется уже в «Разливе», но Неретин использует его не по прямому назначению — «охолаживает» дерущихся рукояткой.

В «Разгроме» Мечик, пытаясь покончить с собой, «долго с недоверием и ужасом» глядел на револьвер, но почувствовал, что никогда не сможет выстрелить в себя. А потом и вовсе забросил оружие в кусты.

Комиссар Челноков из «Рождения Амгуньского полка», вытащив наган из кобуры, «долго с интересом наблюдал, как ленточкой отливает смазанная вороненая сталь, и так же серьезно и вдумчиво взвел холодный курок». Не выстрелил — поскольку «привык отрезать только один раз, но зато после семикратной примерки».

Фадеев давно выбрал лимит примерок.

Осечки не ждал — и ее не случилось.

Внизу услышали хлопок. Решили — стул упал, что ли. Ему так и хотелось — чтобы не прибежали на звук. Вдруг он умрет не сразу — зачем близким видеть его агонию.

Револьверной пуле нужно было пролететь какие-то сантиметры. Она легко пробила подушку, грудную мышцу и изношенное, но до последнего стучавшее сердце.

Церковь, начиненная снарядами, взорвалась.

Саша Булыга вернулся в Улахинскую долину.

Загрузка...