[Потомок махратских раджей] — [Британское владычество в Индии] — Причины восстания <сипаев> в 1857 году — Ужасные зверства — Что такое английская месть — Женщины Бенгалии — Визит в гарем Пейхвы — [Рассказ англичанки — Любовь баядерки — Страсть индийской принцессы] Отъезд в Аурангабад
Что меня поразило в Бенаресе, этом древнем святилище чистых браманических верований, это влияние мусульманства на некоторые нравы и обычаи индусов, самых упорных противников всякой чужеземной идеи.
Что касается религиозных вопросов, то между ними остаётся та же граница, что и раньше. Обе расы с отвращением оттолкнули бы всякую мысль о смешанных браках, не стали бы ни носить одинаковые материи, ни есть общих кушаний, ни сели бы вместе обедать за один стол, и ещё, может быть, в течение многих веков они не будут переступать порог один другого.
А потому большая часть домов в Бенаресе походит на крепости, и построены дома так, чтобы уничтожить всякую возможность увидеть с улицы в окне женщину, а также и ей не позволить выглянуть в окно на улицу.
Высокие стены окружают дворы и сады, откуда бедные затворницы могут видеть только голубое небо.
Иногда им разрешается, но и то только после заката солнца, выходить на высокие террасы, где они могут подышать свежим воздухом.
Нельзя себе представить, в каком неведении держат этих очаровательных созданий. Со мною было странное приключение: благодаря счастливому стечению обстоятельств мне удалось посетить гарем Пейхвы. Из моих разговоров с прелестными затворницами можно заключить, как они детски наивны и какое представление имеют о внешней жизни.
Однажды утром, когда я уже заканчивал приготовления к отъезду, Амуду доложил мне, что меня пришёл навестить Пейхва. Потомок древних махратских раджей, он был очень умён и жаждал узнать как можно больше о Европе. Не проходило дня, чтобы он не зашёл ко мне поговорить час, другой.
Я воспользовался этим визитом, чтобы поблагодарить за любезное гостеприимство, и предложил ему несколько подарков, которые просил принять от меня на память.
Глаза Рам-Кондор-Пейхвы заблестели, как у ребёнка, когда между прочими предметами я передал ему прекрасный револьвер американской системы, украшенный золотом и платиной, он так был доволен, что предложил мне потребовать от него, что угодно.
Это обычный ответ индуса каждый раз, как вы делаете ему подарок.
Похвалить какую-нибудь вещь — это значит получить её сейчас же в подарок.
Стоит вам сказать: «Чудная лошадь!.. Прелестная жемчужина!.. Прекрасный алмаз!..» — и не успеете окончить фразы как услышите: «Пользуйтесь ими, так как отныне они ваши».
Но принять этот подарок, значит показать недостаток воспитания.
По обычаю я ответил Пейхве, что мне ничего не нужно, что воспоминание о чисто царском гостеприимстве не изгладится в моём сердце. Но Пейхва настаивал, и очень упорно. Я со своей стороны продолжал отказываться.
— Благодарю тебя, Пейхва, — отвечал я, — уверяю тебя, что мне ничего не надо.
Но Пейхва заупрямился, он вбил себе в голову сделать мне приятное и категорически отказывался от моих подарков, если я не пожелаю чего-нибудь для себя.
— Какова бы ни была твоя просьба, она заранее исполнена, — наконец, заявил он.
— Берегись, не бери на себя так много, — ответил я.
— Не бойся, — горделиво ответил раджа, — правда, англичане лишили Пейхву трона, но это ещё не значит, что он пал так низко, что слово его стоит не более слова раба.
— Хорошо, раз ты этого требуешь, я скажу, чего мне хочется больше всего в эту минуту, но пеняй на себя, если моё желание окажется невыполнимым.
— Я слушаю тебя.
— Мне хотелось бы прежде, чем покинуть Бенарес, побывать в каком-нибудь гареме.
— Это невозможно!
— Разве я не говорил этого?
— Почему выбрал ты то, что по нашим нравам и обычаям совершенно невозможно?
— Потому что это единственное, чего я хочу в настоящую минуту.
Пейха подумал несколько минут, потом просто сказал:
— Хорошо… Ты увидишь гарем, но ты должен будешь переодеться, чтобы скрыть твою национальность и твой пол.
— Я сделаю всё, что ты хочешь.
— Я могу выдать тебя за мусульманскую торговку, но ты не должен поднимать вуали.
— Эта мысль неудачна, Пейхва.
— Но почему же?
— Я слишком плохо говорю по-бенгальски, так что не будет никакой иллюзии.
— Но кто же заставляет тебя говорить?
— Тогда мой визит в гарем не имеет смысла. Мне совсем не интересно смотреть на женщин, которые никогда не переступали порога своего дома, раззолоченной тюрьмы, куда их запирает ревность мужа; мне интересно поговорить с ними и узнать, какое понятие имеют они о внешнем мире, которого никогда не видали.
— Я тебя понимаю. В таком случае, я выдам тебя за доктора, местри, единственного мужчину, которого мы имеем право вводить в наши гинекеи, и я припоминаю, доктор-англичанин бывал несколько раз во дворце у раджи Аудского. Я предупрежу моих жён о твоём приходе, под предлогом осмотра детей. Осматривая ты можешь поговорить с их матерями. Салям, я зайду вечером.
Когда Рам-Кондор удалился, я облокотился на край террасы и залюбовался полным величия видом, расстилавшимся у моих ног. Против меня величавый Ганг, залитый солнцем, сверкает, как золото, а вокруг дома, дворцы, храмы, пагоды и кружевные минареты мечети Аурензеба сверкают белизной, вырисовываясь на лазурном небе… дивная, незабвенная картина!
Вдали, на военном поле, на том самом, где в 1857 году англичане опозорили себя ужасной бойней, гарцует кавалерийский полк. И ещё до сих пор это поле зовётся Feringhi ka dagha, «ловушка», кровавое пятно англичан.
Действительно, ужасные воспоминания.
Франции хорошо и полезно узнать получше Англию, которой многие из наших соотечественников, никогда не покидавших своего угла, приписывают величие души, человечность и щедрость, из которых наши соседи делают себе лишь ширмы, чтобы прикрыть свой чудовищный эгоизм, свои варварские поступки и жестокость <как только речь заходит о ящике опиума или кипе английского хлопка>.
При каждом появлении моей новой книги, все английские журналы поднимают крик, что содержание её лишь пьяные бредни, но я предупреждаю их, что всё-таки они не помешают мне сорвать ту лицемерную маску, которую носит их страна, и указать на воровство, насилия, постыдные убийства, которыми пачкает себя уже около двух столетий эта нация…
Я уже несколько раз упоминал об ужасной бойне в 1857 году, вызванной восстанием сипаев. «Ловушка» Бенареса даёт мне повод показать, как берутся за дело англичане, когда им надо украсть княжество, как эти «герои» убивают стариков, женщин и детей…
В нескольких словах я расскажу эту историю сипаев Индии, которую англичане стараются представить в совсем другом виде, но которая останется навеки кровавым пятном, которого им никогда не отмыть.
Я держусь того мнения, что если бы существовали международные жандармы, то за этот чудовищный эпизод в истории колоний жандармерия эта должна была бы посадить Англию на цепь.
Как известно, английская нация делится на две партии, виги и тори, консерваторы и либералы, кроме этих фракций, которые влияют в том или ином смысле на общий ход дел страны, существует ещё другая группировка на два оппозиционных лагеря — на святош и на политиков, последние-то и имеют громадное влияние на колониальную политику.
Эти политики имеют лишь одну цель: неограниченное владычество Англии, какими бы средствами оно не достигалось; у них не существует ни справедливости, ни законности для других народов, как только дело касается английских интересов.
Один из прежних офицеров британской армии в Индии, М. де Варрен, говорит, что партия политиков остановится лишь тогда, когда осуществит свой претенциозный девиз:
«Britannia rules the world» («Англия царица мира<Британия правит миром>»).
Когда главенствуют святоши, то они мечтают об обращении индусов в христианство, раздают в громадном количестве библии, заполняют Индию целой армией проповедников, и религиозные преследования достигают, наконец, таких эксцессов<крайностей>, что на смену святошам принуждены являться политики.
А как только политики забирают власть в руки, то сейчас же начинают всеми имеющимися у них средствами, т.е. ружьями, пушками, конфискацией, отчуждением присоединять и покорять ещё свободные провинции. Новое слово «аннексия» выдумано именно политиками.
«Занять территорию своего бывшего союзника, который всегда оставался вам верным — это преступление», — говорит М. де Варрен. — «Ограбить семью, которая оказывала вам благодеяния — это бесчестно, это оскорбление нравственности… но аннексировать — это просто прибавить к своему полю поле соседа, чтобы избавить его от труда возделывать это поле. Можно, пожалуй, пообещать ему вечно отдавать доход с поля, но давать всего лишь несколько лет… ну, одним словом, аннексировать».
Вот какой печальной политике, какой отвратительной эксплуатации подвергается в свою очередь несчастная Индия. <Иногда лицемерные проповедники, которые обкрадывают её, давят на неё во имя Бога с Библией в руках; иногда бесстыдные политики, которые её грабят и давят пушечными выстрелами.
Как ни странно, почти все английские офицеры индийской армии, от главнокомандующих до простых командиров батальонов, да и вообще все женатые чиновники, перешагнувшие сорокалетний рубеж, примыкали к партии святош. Было замечено, что это был для них критический возраст: самые отъявленные негодяи, как только пробивал этот роковой час, меняли свои манеры и язык, и чем более беспорядочной была их прошлая жизнь, тем более строгим становился их аскетизм.
Вот факт, о котором следует упомянуть.
На собрании южноирландского Общества по распространению Библии преподобный Грэм свидетельствовал, что генерал Хэвлок (герой войны в Индии), хотя и принадлежал к секте анабаптистов, был членом Евангелического миссионерского общества в течение семи лет вместе со своей женой и дочерью. Далее он рассказывал, что генерал Хэвлок, когда он путешествовал по Индии в качестве полковника во главе своего полка, всегда имел при себе палатку Вефиля (так называют палатки, служащие храмом для проповедующих миссионеров), где он проповедовал Евангелие, и что каждое воскресенье он поднимал флаг Вефиля и приглашал всех жителей прийти и послушать Евангелие, и, наконец, что он часто крестил неофитов. Так как на это пожаловались лорду Гофу, тогдашнему главнокомандующему, а Новый Свет (просвещенный) был не менее экзальтирован, чем Хэвлок, генерал сделал запрос, который подтвердил все факты, которые ему сообщили; и вместо того, чтобы высказать хоть малейшее замечание на офицера, пренебрегающего своими воинскими обязанностями ради проповеди, он сказал вслух на собрании командиру корпуса, которому подчинялся полковник-миссионер: «Передайте мои комплименты полковнику Хэвлоку, выразив ему моё искреннее желание, чтобы он обратил и крестил всю армию».
Но индусы — умный народ, и, к сожалению, они уже видели проводимые одновременно обращение [в ислам] и эксплуатацию.>
Им проповедовали любовь, милосердие, христианское братство, а они видели, что политики именем <европейской> христианской королевы продолжают отбирать индусские княжества одно за другим. Им давали много библий, <которые они не очень-то хотели читать>, но зато у них отнималось всё, что можно отнять, и благосостояние страны всё падало, мало-помалу нищета проникла чуть не в каждую семью. И индусы делали вид, что они слушают святош, подчиняются давлению политиков и продолжали замыкаться в ещё более непроницаемую тайну, скрывая от посторонних взоров свои нравы и обычаи, свои семьи.
<«Мы остаёмся, — сказал сэр Джон Стрейчи, — в глубочайшем неведении об индусах, об их характере, об их моральных мотивах, об их личной жизни, об их домашних привычках. Мы не знаем, что такое их кастовое деление, что они думают и что делают, они скользят, как тени, и окутаны непробиваемой пеленой». (де Варрен)>
Следует прибавить, что Англия <в своих отвратительных спекуляциях> является сознательной причиной ужасного голода, который регулярно опустошает Индию через каждые пять-шесть лет. С одной стороны, она отказывается исправить громадную систему прудов и оросительных каналов, устроенную ещё при браминах для сбережения воды при ливнях и для поливки полей в сухое время года, а с другой стороны, она позволяет своим купцам спекулировать на народной нищете <и монополизировать рис в годы дефицита. Они вывозят в громадном количестве хлеб Когда риса в Индии мало, он дорого стоит на всех мировых рынках, и англичане, как искусные торговцы, экспортируют его>, не заботясь о тех миллионах индусов, которые умирают от голода. Для компатриотов<соотечественников> Дарвина это называется борьбой за существование, и тем хуже для того, кто сдаётся.
Два слова о прудах орошения.
В течение девяти месяцев в году Индия не видит ни капли дождя со своего вечно голубого неба. Ужасные засухи опустошили бы страну и в конце концов сделали бы её необитаемой, если бы ещё в древности брамины не заставили покрыть всю Индию сетью прудов, резервуаров, каналов, сообщающихся между собою, и, вообще, не устроили бы водохранилищ, которые собирают в себя воду в период дождей. И в каждой провинции имелось столько искусственных бассейнов, сколько воды ей требовалось. В период засухи вода бежит по каналам и распределяется так, что каждый клочок поля имеет ежедневно свою порцию воды.
Во французских владениях эта система орошения поддерживается идеально, на нашей территории от голода не умирают.
Что же касается английских владений, то многие древние прекрасные пруды погибли из-за того, что их не поддерживали и не исправляли. <Известно, что в Индии один квадратный километр пруда орошает десять квадратных километров земли. [Находящийся теперь в разрухе] пруд Понайры таким образом орошал две тысячи квадратных километров возделанных [рисовых] полей. И это только один пруд!>
Вся Индия покрыта руинами, и каждые пять лет индусы умирают от голода в количестве двухсот-трёхсот тысяч человек; гибнут они на дорогах, на уединённых тропинках, в джунглях, где дикие звери пожирают их ещё живыми.
Индусам очень трудно добиться благосостояния одним земледелием, потому что английское правительство берёт себе треть чистого дохода, т.е. две трети с валового, а агенты, служащие посредниками при сборе налогов, берут себе ещё добрую часть. Так что мелким земледельцам остаётся едва столько, чтобы не умереть с голода.
Нет, господа англичане… Вы можете пускать пыль в глаза дуракам или буржуям, сидящим за своими конторками, но тот, кто видел вас в работе, никогда не скажет, что вы благородная и великодушная нация.
И европейские народы начинают мало-помалу вникать в действия громадной пиявки, которая зовётся Великобританией и которая протянула над миром свои ненасытные щупальцы и сосёт кровь и мозг изо всего, что живёт и работает под солнцем.
Но на горизонте есть две точки, которые, по моему мнению, вырастут и лавиной обрушатся на этот новый Карфаген.
Не пройдёт и века, как Россия отнимет у Англии Индию, а Америка — её первенствующую роль на море.
Если Франция сумеет преградить ей дорогу на крайнем востоке и завладеет Сиамом, Аннамом и Китаем, то Англии останется [только] одно — сидеть на своём острове, солить треску и коптить селёдки. Это будет часом правосудия!..
Я передаю слова того же де Варрена, <офицера английской армии, о котором я уже упоминал выше>:
«Когда, в феврале месяце 1856 года, лорду Дальгузи пришла фантазия аннексировать княжество Ауд, то он затруднялся найти предлог для подобного насилия над существующими договорами. Долго думал он, и, вспомнив, очевидно, басню о волке и ягнёнке, он решил упрекнуть раджу Аудского, сына и внука верных союзников английской короны, в том, что своим дурным управлением тот допустил в своей стране беспорядки, которые могли обеспокоить английских подданных. Действительно, в течение нескольких дней было несколько ссор между фанатиками-мусульманами и браминами одной из пагод.
Дети пророка обвиняли браминов в том, что те будто бы бросили в их мечеть внутренности дохлой кошки. Индусы защищались против этой клеветы, но мусульмане напали на пагоды, бранились, кричали, и даже обе стороны стреляли друг в друга, но жертв почти не было. Резидент придрался к этому случаю и сейчас же повысил тон и начал требовать удовлетворения».
Говорят, что бедный раджа осмелился заметить, что и во владениях английской королевы бывают случаи ссор между мусульманами и индусами.
Ему ответили, что такие замечания с его стороны неприличны, и что он должен был принять меры к тому, чтобы не беспокоить своих соседей.
«Но ведь командирами моих войск состоят ваши же офицеры, — отвечал несчастный раджа, — приказания они принимают лишь от вас, так и прикажите им, чтобы они лучше несли свою полицейскую службу, чтобы и я сам мог спать спокойно».
Чтобы прекратить ту драку, довольно было бы трёх-четырёх солдат с капралом. Но лорд Дальгузи [был] не из тех людей, которые отказываются от раз принятого ими решения.
Несколько дней спустя появилась прокламация, в которой в целом ряде параграфов говорилось, что княжество Аудское очень плохо управляется вот уже тремя поколениями раджей, т.е. нынешним, его отцом и дедом, что их управление вредит не только их собственным подданным, но грозит беспокойством соседям и что законы нравственности и человечности настоятельно требуют от английского королевства, чтобы оно положило конец всем этим неурядицам и не конфисковало, нет, но аннексировало княжество Аудское.
И лишь из великодушия и в память былых хороших отношений, англичане согласились выдавать радже приличную пенсию, но при условии немедленного послушания, т.е. он должен был без малейшего сопротивления и не показывая недовольства покинуть свой трон. Если раздастся хотя один выстрел, то он не получит ни гроша.
Угрозы были бесполезны, бедный раджа и не думал сопротивляться. Он благородно сошёл со своего трона, говоря, что для сохранения его он не желает проливать кровь своих подданных, но что он будет взывать к справедливости английского народа, и что, если понадобится, то он готов броситься к ногам королевы и на коленях защищать свои права перед лордами и парламентом.
Свергнутый раджа Аудский отправился в Калькутту с твёрдым намерением сесть на корабль, уходящий в Англию, но у него украли половину багажа и почти всё состояние, которое он вёз в драгоценностях и в наличных деньгах.
Он резонно побоялся, что у него будет слишком мало денег для того, чтобы жить с многочисленной семьёй в Англии и вести бесконечный политический процесс, очевидно, очень дорогой. После долгих колебаний, он отказался ехать сам и послал в Лондон жену и сына. Кстати можно сказать, что, пока бывший властитель вёл своё дело в Калькутте, он передавал <из своей казны>, как его отец и как его дед, несколько миллионов почтенным губернаторам <Ост-Индийской компании> каждый раз, как те делали вид, что находятся в затруднительных обстоятельствах.
Потом, в то время, как он смиренно ожидал ответа на свою петицию, поданную в парламент, и тихо жил под бдительным оком властей, вдруг явились сбиры<судебные приставы>, схватили его и заключили в тюрьму, сообщив ему, что он заговорщик, что он поднял свой народ, который действительно восстал, как один человек, но по своему собственному почину, требуя обратно своего властителя.
И пока бедный раджа умирал в одном из фортов Калькутты, бывшая княгиня Ауда умирала в Лондоне от горя и негодования при виде отвергнутой палатой Общин петиции, которая вернула её, даже не прочтя. Принятие этой петиции было отложено на неопределённое время, потому что адвокат, составлявший её, забыл внести в неё установленную формулу: «смиренно умоляет палату Общин».
Итак, шайка бандитов выгоняет вас из жилища предков, грабит ваши деньги, расхищает ваше имущество… И если вы принуждены обратиться к ней с просьбой вернуть несколько крох из того, что у вас аннексировали, то надо выразиться так: смиренно умоляю вас, достопочтенные бандиты. Только Джон Булль способен на такое лицемерие и на такую подлость.
Неоспоримо, что покража княжества Аудского явилась главной причиной заговора, приведшего к восстанию всей Бенгалии против её одиозных захватчиков. Англичане не могут отрицать этого: княжество Аудское конфисковано в 1856 году, восстание произошло в 1857 году. Из 80 000 восставших сипаев 70 000 были подданными бедного раджи Аудского.
<Об этом сообщает нам мистер Дизраэли, ныне лорд Биконсфилд. Благородный лорд был тогда в оппозиции, и благодаря этому счастливому обстоятельству мы можем получить истину из уст англичанина. После того как он заявил своим коллегам по палате Общин, что похищение княжества Ауд было неопровержимой причиной восстания индийской армии, он высказался так (в таком важном вопросе цитата не будет считаться слишком длинной):>
«Не прошло и шесть месяцев после аннексии Ауда, как повсюду начали появляться странного вида разносчики, которых раньше никто не видел.
Один из таких разносчиков являлся к старшине каждой деревни и не продавал, а передавал ему шесть пирожков и говорил: "Эти шесть маленьких пирожков для вас, и взамен я ничего не прошу, будьте только любезны послать в следующее селение шесть точно таких же пирожков".
И странное дело, старшина принимал эти пирожки, без всяких расспросов и, согласно приказания, делал такие же шесть пирожков, и передавал их по назначению. Кто первый сделал их, откуда было положено начало этим пирожкам, так никто и не узнал. Но доказано, что разносчики эти ходили от одного старшины к другому, от одной деревушки к другой, и все получали одно и то же распоряжение отправить дальше шесть пирожков. Но губернаторы не обратили никакого внимания на такое странное явление.
<Предположим, — продолжал г-н Дизраэли, — что кто-нибудь скажет императору России: "Государь, вот факт, сопровождаемый весьма примечательными обстоятельствами, происходящими в вашем государстве. Есть некие торговцы, которые ходят от деревни в деревню и оставляют там горшок с икрой или горностаевый хвост, а взамен не просят ничего, довольствуясь только готовностью передавать его дальше с рук на руки". Предположим, также сказано: "Это произошло в десяти тысячах деревень, но мы не можем ничего понять". Я совершенно уверен, что император ответил бы: "Мне всё равно, понимаете вы или нет, но мне совершенно ясно, что в этом есть что-то подозрительное, и я приму соответствующие меры предосторожности". Сейчас же не похоже, чтобы правительство Индии стремилось понять или быть настороже.>
Но это ещё не всё. Кроме этих подозрительных симптомов среди населения, были и другие, среди армии, по которым нетрудно было догадаться, что готовится военный заговор. В военную ставку являлся сипай и шёл прямо к старейшему из туземных офицеров. Он являлся специально, чтобы передать тому что? Цветок лотоса.
Взглянув на цветок и не говоря ни слова, офицер передавал его другому, тот третьему, следующий — нижнему чину, а этот рядовому и т.д., пока этот цветок не побывал в руках каждого туземного солдата. И когда цветок попадал к последнему солдату в полку, тот незаметно исчезал, чтобы передать лотос в другой ближайший полк или отряд. Не было ни одного полка, ни одной роты или взвода, где бы не побывали цветы лотоса. И это началось сейчас же вслед за аннексией [княжества] Ауда».
Сам старый, честный раджа был тут не замешан. Сипаи хотели защитить своего раджу и отстоять независимость родного края.
<Пусть красные мундиры, чтобы извинить те позорные расправы, в которых они себя запятнали в течение года репрессий, не говорят нам больше о восстании против их законной власти… Когда калабрийская деревня защищается от нападений отряда разбойников с большой дороги, разве говорят, что эта деревня восстает, потому что пытается дать отпор отряду Фальсакаппы?>
Вся Бенгалия соединилась в одно, и паролем было: изгнать чужеземцев.
Но это кроткое и робкое население, хотя и объединённое общей ненавистью, всё ещё не решалось взяться за оружие, и возможно, что, обойдись с ним английское правительство разумно, всё бы мало-помалу улеглось.
Но святоши бодрствовали.
Политики подготовили восстание.«
Святоши заставили его вспыхнуть.
<Я заимствую последнюю цитату у г-на де Варрена, так как именно с точки зрения бывшего офицера британской армии я хочу рассказать англичанам обо всём позоре их поведения в Индии.
«Три четверти общества в Европе и даже во Франции (особенно во Франции, — г-н де Варрен, — особенно во Франции), кажется, не подозревают о существовании святош. И тем не менее они кишат в Англии; с учётом по регионам, они составляют более половины протестантского населения по ту сторону Ла-Манша.
Тип, который так яростно обвиняют в Аввакуме Муклероте, не является выдумкой Вальтера Скотта, ему не нужно было искать его в старых легендах, достаточно было лишь оглянуться вокруг, чтобы сделать зарисовки с натуры в Эдинбурге или в его собственной деревне.
В особенности с 1836 года начал заметно ощущаться преувеличенный религиозный энтузиазм, поток пуританского духа витал над всеми протестантскими сектами трёх королевств, и святоши бесконечно умножались, особенно в Индии, где они внедрялись во все администрации… Все военные корифеи, все командиры корпусов, все высшие чины администрации мало-помалу стали проповедниками…
Вскоре во всех этих разгоряченных головах появилась только одна мысль — обратить индусов [в истинную веру] уговорами или силой, Библией или мечом Гедеона. Ради столь благородной цели можно было рискнуть всем, даже самым великолепным "драгоценным камнем в короне Англии", богатой Индийской империей. Итак, для достижения этой цели был только один путь. Главным препятствием на пути обращения индусов в свою веру, очевидно, являлись кастовые предрассудки. За исключением невежественной массы низов, индусы имеют лишь очень малую веру в легенды своих Пуран и очень слабое уважение к своим каменным идолам с двумя головами и двадцатью руками. Но для индийца потерять свою касту — это значит потерять всё: любовь жены, поддержку семьи, уважение детей. Пока существует каста, надеяться на их обращение нечего: это невозможно. Отлично! Это препятствие должно исчезнуть, касты должна быть нивелированы. Война касте!
В индуистском обществе военный элемент имеет наибольший удельный вес, он наиболее распространен, наиболее активен, наиболее влиятелен, он отражается на всех кастах. Кастовые предрассудки, однажды уничтоженные в армии, дадут результат… Но важно отметить, что в основном они связаны именно с едой, и что это предубеждение непоколебимо.>
Полки сипаев, преданные своим офицерам, скорее позволили бы себя расстрелять, но ни за что не сели бы на судно, чтобы переплыть Кала-паниа (лазурную воду, море), и не потому, что они боятся бури, но потому, что одна мысль готовить свою пищу на глазах европейцев, показалось бы им невыносимою и горше смерти. Правда, потом некоторые из полков согласились на это испытание, но чего оно им стоило?
Во время всего перехода, эти несчастные питались лишь сырыми зёрнами риса и пряностями, которые они потихоньку носят при себе. Было ужасно видеть, как они сходят на берег по прибытии в гавань после долгого пути — длинные, тощие, измождённые, точно потерпевшие кораблекрушение.
Именно в тюрьмах была предпринята первая попытка давать общую пищу. Но всюду, где применили эту меру, поднялся форменный бунт между заключёнными. Сила осталась за новым законом<силой> (странный<единственный> закон), но кровь полилась в изобилии, и узники <мстили за своё поражение>, предпочитая умирать голодной смертью. Везде, где судьи оказывались упорными, тюрьмы быстро освобождались от своего населения, брамины и кшатрии предпочитали смерть, лишь парии пережили и приняли предложенную пищу потому, что касте их терять было нечего».
Другое обстоятельство позволило святошам проделать новый эксперимент над армией.
При возобновлении <поставок> военного снаряжения для думдумского парка<арсенала> все патроны, с целью спровоцировать кризис, были смазаны говяжьим или свиным жиром; известно, какой ужас питают индусы ко всяким останкам животных и какое непреодолимое отвращение имеют магометане к свиньям <— это и объединило почитателей Брамы и Магомета в общей ненависти>.
19-й пехотный туземный полк первый получил эти патроны и заявил, что пользоваться ими не будет, так как нечистое прикосновение сала заставит его лишиться касты. Весь полк был разжалован и заключён в тюрьмы<отправлен в отставку>, а опыт продолжился с 34-м пехотным полком. <Полковник Уилер, командовавший этим полком, своего рода сумасшедший, страдающий религиозной мономанией, начал проповедовать своим людям, предсказывая падение браманизма и магометанства в скором времени, объявляя им, что все они будут обращены в христианство и что их принудят силой, если будут упорствовать. Его были вынуждены отстранить от командования.>
<Но вся армия была поражена таким рвением к прозелитизму, все высшие офицеры примыкали к секте святош, поэтому все туземные полки получили эти знаменитые патроны с приказом использовать их.> Вся Бенгалия отказалась принять оскверняющие её патроны; сипаи прекрасно поняли, что хотят поколебать их верования и что пресловутые патроны были лишь первым шагом на пути обращения их насильно.
Вопрос был поставлен так, что надо было уступить, если не хотели довести дело до открытого восстания. Лорд Каннинг, честный и порядочный человек, бывший тогда генерал-губернатором, <после того, как у него хватило сил сломить полковника Уилера,> склонялся на сторону уступок, но не смог противостоять главнокомандующему и окружавшим его лицам, <решившим принять жёсткие меры>. 1-я рота 3-го кавалерийского полка, за отказ зарядить своё оружие пресловутыми патронами, была судима военным судом и приговорена к кандалам и к десятилетней каторге.
<Несмотря на крики этих несчастных, которые просили о пощаде, ссылаясь на своё прежнее хорошее поведение и говоря своим командирам: «Не мы не повинуемся, это наша религия запрещает нам то, что вы приказываете», приговор был приведён в исполнение; осуждённые были унижены и закованы в кандалы перед полком, который сдерживался присутствовавшим при этом батальоном европейской артиллерии с батареями орудий и зажжёнными фитильными запалами.>
Когда несчастные пошли мимо своего полка, то многие из их европейских офицеров не могли сдержать слёз.
<Какая вопиющая глупость — разделять армию на две части, когда горстке европейцев противостоит более двухсот пятидесяти тысяч сипаев! Можно задаться вопросом, не подстрекали ли святоши к восстанию, чтобы осуществить свои проекты обращения [туземцев] кровью.>
Таким образом вся туземная армия в Индии была предупреждена, что у неё один выбор: или повиноваться и лишиться касты, пасть в ряды парий, или сопротивляться и идти на каторгу. Согласиться с лёгким сердцем на лишение касты бедные сипаи не могли: не могли они явиться предметом ужаса для своей семьи — это было бы гражданской смертью, которую им навязывали. Они принуждены были выбрать другое.
10-го мая 1857 года три кавалерийских полка, стоявших гарнизоном в Мирате, подали сигнал. В семь часов вечера из своих казарм бросились на тюрьму, сняли часовых, освободили осуждённых товарищей, посадили их на лошадей и уехали под командой своих туземных офицеров, с криками: «Дели! Дели!» <Это был их боевой клич.>
Теперь святоши могли быть довольны — это был уже не бунт, а настоящее восстание. Это поднимались не одни [только] сипаи, а вся Бенгалия восстала против иностранцев. Если бы другие провинции огромной империи последовали за ней, то через две недели во всей Индии не осталось бы ни одного англичанина.
<Скажем сразу, — в ответ на упреки англичан, которые хотят таким образом оправдать себя за то, что после победы они покрыли Индию руинами и кровью, — что резня, о которой сообщалось в начале восстания, не может, как доказано, быть приписана сипаям. В тюрьмах Мирата, Дели, Агры и Аллахабада было заключено более десяти тысяч душителей и убийц всех мастей, принадлежавших к бандам головорезов и фансигаров, которые не преминули воспользоваться своей свободой, чтобы истреблять всех европейцев, попавших в их руки.
Для того, чтобы читатель мог составить себе весьма точное представление о характере этих индусских сипаев и общих чертах начала восстания,> я приведу здесь выдержки из письма жены капитана 3-го <кавалерийского> полка, подавшего сигнал к восстанию; заподозрить её в пристрастии нельзя, так как эта дама — англичанка по рождению и жена английского офицера.
«При первом сигнале тревоги мой муж, оставив меня, бросился в казармы, где полка он уже не нашёл, а оттуда к тюрьме, поняв, что сипаи отправились туда, чтобы освободить товарищей.
Первые, кого он встретил, были именно вчерашние осуждённые. Они были верхом и в форме. Товарищи не только освободили их, но привели им коней и привезли их одежду и оружие, теперь они направлялись в Дели. Их было около тридцати человек, а мой муж был один. Когда они встретили Генри, они остановились отдать ему честь и послать ему свои благословения. Один из них приблизился к мужу и голосом, дрожавшим от волнения, проговорил: "Сэр, я свободен. Добрый капитан, позвольте мне перед разлукой прижать вас к сердцу". Действительно, он так и сделал, и после этого объятия вся группа ускакала галопом с криком: "Бог да благословит вас!" И на самом деле муж был их другом, и если бы его захотели тогда выслушать, то всех этих ужасов никогда бы и не было.
Прошло много часов, пока Генри вернулся, а тем временем мы слышали страшную перестрелку, вокруг нас начали гореть дома. Мы дрожали. Элиза и я, мы не смели выйти без моего мужа. Наконец, я увидела несколько туземных кавалеристов, входивших в наш сад. «Сюда, сюда, спасите нас, спасите меня!» — крикнула я им, узнав форму нашего полка. <И бедная Элиза присоединилась к моим воплям.>
"Не бойтесь ничего, — отвечал мне тот, который шёл впереди, — никто не нанесёт вам ни малейшего вреда!" — О! Как я их благодарила. И минуту спустя они уже были в доме, в гостиной нижнего этажа. Я хотела пожать им руки, но они опустились передо мной на колена и коснулись лбом моей руки. Имя одного из них Мадбо, и этого имени я никогда не забуду.
Они умоляли меня не выходить из дома. Но возможно ли это было, раз мой муж был на улице? Сначала вернулся Альфред, который сказал, что Генри жив и здоров. А наши четыре защитника выбегали каждую минуту в сад, чтобы прогнать поджигателей, которые собирались зажечь и наш дом. Потом выстрелы стали слышаться уже совсем близко, и вдруг вернулся муж в страшном испуге за нас. Он заставил нас покинуть дом из боязни, что он будет окружён.
Закутанные в чёрные покрывала, чтобы скрыть нашу светлую женскую одежду, которая была бы хорошо видна при свете пожаров, мы пробирались [следом] за мужем и сначала спрятались в тёмной чаще деревьев, а потом в одной из отдалённейших беседок нашего сада. Стены этого маленького здания были очень толсты, и так как вход был только один, то можно было немного отдохнуть<оно было довольно защищённым>.
Здесь мы пробыли очень долго, говоря между собою шепотом и прислушиваясь к каждому шороху. По шуму было слышно, что толпа то приближалась, то удалялась. Но никто на нас не нападал, и ещё многие из наших кавалеристов пришли присоединиться к нам и дали клятву отдать жизнь за нас. Банда вооружённых разбойников бросилась было в наш дом, но двое из них были тотчас же убиты, а остальные разбежались. В эту минуту Ромон-Синг, туземный капитан, принёс нам четвёртое знамя полка. Наш бедный старый друг, одна из жертв полковника! Он не покидал нас ни на минуту.
Генри дождался рассвета, чтобы отправить нас в европейские казармы. Но кавалеристы дрожали при мысли проводить нас туда. Все наши конюхи разбежались и потому Генри сам должен был запрячь лошадей. Мы с Элизой сели в коляску, а на козлы сел один из кавалеристов. Генри и Альфред собрали вокруг нас девятнадцать солдат 3-го полка, а во главе отряда стал Ромон-Синг. Пришёл один из бывших осуждённых, и стал проситься к нам в провожатые. Но муж отказался взять его, говоря, что по долгу [чести] он должен был бы препроводить его обратно в тюрьму. Бедняга ушёл очень огорчённый.
По дороге нам встретился стрелок из 6-го гвардейского драгунского полка. Его преследовало несколько сипаев, он был без оружия и весь в крови, раненый в голову и руки; мой муж убил из пистолета одного из нападавших и посадил стрелка к нам в коляску. А тем временем наши провожатые держали других сипаев на почтительном расстоянии, но не стреляли. Очевидно, они разделяли [с ними] свою неприязнь к европейскому солдату.
Доставив нас к европейским казармам и убедившись в нашей безопасности, дюжина наших провожатых осталась с нами, а остальные вернулись к восставшим».
Вот каково это трогательное письмо, и вряд ли хоть один англичанин осмелиться оспаривать его.
Я прибавлю, что ни один из офицеров <этого пресловутого> 3-го полка, подавшего сигнал <к восстанию>, не погиб от руки своих солдат, а между тем многие из них, а в особенности полковник, были всем ненавистны.
<Скажем между прочим, что генерал Хьюит, командовавший лагерем в Мирате, совершенно потерял голову, так как под его командованием находилось более двух тысяч европейских солдат, и он мог быстрым и энергичным решением подавить восстание с самого начала.>
Дели, бывшая <древняя> монгольская столица <Великих Моголов>, центр громадных складов, но охраняемая лишь туземными войсками, перешла в руки восставших, и если бы перешел и Пенджаб <и вся страна сикхов, благодаря искусному манёвру сэра Джона Лоуренса, не остались бы верными, то власти англичан в Индии пришёл бы конец но они как-то сумели сохранить его верным себе. Им помог сэр Джон Лауренс. Извещённый по телеграфу о восстании, он, <будучи Главным правительственным комиссаром в стране,> искусно задержал распространение этого известия <и объявил, что получил приказ сформировать сикхские полки>.
<Местное население стало стекаться толпами, чтобы записаться в армию. Сикхи — воинственный народ северо-западной части Индии — давно просились на службу из-за преимуществ, которые англичане предоставляли в своей англо-индийской армии, но до сих пор, опасаясь их беспокойного и энергичного характера, они боялись давать им оружие.
Лоуренс не колебался. После того, как он распределил всех своих новобранцев по ротам, батальонам и полкам, что было для него не трудно, так как до аннексии их страны все здоровые сикхи служили под командованием французских офицеров, английский резидент, не выказывая тревоги, попросил два полка сипаев дать им оружие, чтобы попрактиковаться>.
Под предлогом обучения новых рекрутов он отобрал у двух полков сипаев всё их оружие, потом приказал сдать оружие и другим полкам. Те не понимали, в чём дело, удивляясь странному распоряжению начальства. Меньше чем в три дня, <прежде чем весть о восстании достигла Пенджаба,> все сипаи оказались безоружными. <Несмотря на действительно невероятную скорость туземных скороходов, они не смогли обогнать электричество — можно сказать, что англичан в Индии спас телеграф.>
<От Лахора до берегов Инда было размещено от пяти до шести тысяч европейских солдат; Лоуренс собрал их вместе и с дюжиной сикхских полков, верность которых была непоколебима благодаря ненависти, искусно возбуждённой в их сердцах против сипаев, немедленно начал наступление.>
Около тридцати тысяч этих людей<сипаев>, ещё не совершивших никакого проступка против англичан, оказались уволенными со службы и брошенными на произвол судьбы, без оружия, без провианта или какой-либо помощи, да и к тому же в чужом [для них] регионе страны. Ужасные слова понеслись [тогда] от одного офицера к другому в английских войсках: «Нельзя оставлять за собой такое громадное количество врагов!» Кто первый произнёс этот страшный приказ? Кто ответственен за него? Лоуренс или кто другой? Во всяком случае, он не остановил начавшейся ужасной резни.
С этого момента англичане точно опьянели от крови.
«Удостоверено, — говорит де Варрен, — что всюду в Пенджабе, а затем последовательно в каждом из округов Бенгалии начались ужасные казни, неслыханные в истории ни одной страны. И всё придумывались новые мучения: пятьдесят, шестьдесят, иногда более сотни человек в день вешали, расстреливали картечью из<и четвертовали выстрелом у дул> пушек, и всё это по самому ничтожному поводу. Сипаи, убеждённые, что решено полностью их уничтожить, <что все они пройдут через это один за другим, и это только вопрос времени,> бежали массами, но несчастных преследовали, точно диких зверей; голова каждого была оценена в пять рупий. <Сикхи играли роль преследователей в этой охоте… и преследование продолжалось до тех пор, пока не стало ясно, что ни одному человеку не удалось уйти.>
По мере того, как приводили этих несчастных, их вешали, расстреливали, четвертовали — смотря по рангу, гоняли на казнь, как стадо баранов на бойню. Не перечислить всех ужасов этого массового уничтожения сипаев. <Генерал Коттон в письме из Пешавара говорит, что: "Из восьмисот семидесяти одного человека, составлявших 51-й Бенгальский полк, уже повешено и расстреляно семьсот восемьдесят пять. Не хватает восьмидесяти шести, но скоро с ними будет покончено, так как остальных продолжают доставлять партиями по два-три человека сикхские крестьяне и полиция". Есть полки, такие как 26-й и 46-й, которые были истреблены до последнего человека. А знаем ли мы, какие преступления совершили эти бедные дьяволы? Они бежали от страха, после того как были обезоружены>».
<Следует отметить, что в Пенджабе не было военных действий и не было опасений, что сипаи, разоружённые и отправленные в отставку, могут взбудоражить враждебное им население. Поэтому эти позорные массовые убийства, в жестокости которых повинны все английские офицеры, не имеют оправдания. Красные мундиры мстили за пережитый страх, и нет ничего страшнее и дерзостней, чем месть за страх.>
В таких поступках Англия отличалась от дикарей Центральной Африки и каннибалов Океании лишь тем, что не ела своих жертв.
<Тем не менее, множество полков сипаев остались верными, некоторые даже — такие как 6-й и 37-й пехотные полки и 13-й кавалерийский полк, расквартированные в Аллахабаде — попросились выступить на Дели, где восставшие уже хотели восстановить трон Великого Могола, что отдалило индусов-браманистов от этого дела, поскольку провозглашалась мусульманская идея. В тот момент всё могло бы пойти по-иному, но в Бенаресе разразилось событие, заклеймённое, как мы уже говорили, именем Феринг-Ка-Дага [(Feringhi ka dagha)], английским кровавым пятном.
В таком вопросе я воздерживаюсь от комментариев и цитирую только английские источники. Вот показания генерала Ллойда, сделанные 3 сентября 1857 года:
«4-го июня военные власти Бенареса, очевидно, без всякой видимой причины решили разоружить 37-й туземный пехотный полк, причём таким странным образом, что, хотя люди 37-го полка и не угрожали применением своего оружия, по ним открыли огонь из ружей и картечью. Присутствовавшие там сикхи и большая часть 13-го иррегулярного кавалерийского полка присоединились к атакуемым, чтобы оказать сопротивление, и эта атака всюду была заклеймена как Феринги-Ка-Дага; это немедленно вызвало восстание 6-го полка в Аллахабаде».
Через пять дней после этого случая мистер Спенсер написал: «Многие офицеры в ярости… и говорят, что мы проливаем невинную кровь… и всё это было грубой ошибкой».
Это печальное событие в Бенаресе и слухи о резне в Пенджабе довершили дело — восстали все полки, которые до сих пор оставались верными. На сцену вышел Нана-Сагиб [(один из лидеров вооружённого восстания 1857 года в Индии)], и начались расправы. В то время можно было видеть, как райоты, или крестьяне, вооружались по всему княжеству Ауда и охотились на англичан, в то время как последние охотились на сипаев в Пенджабе.>
В небольших рамках этих очерков нельзя проследить все перипетии борьбы, закончившейся для индусов поражением.
Я лишь хотел установить и доказать следующее:
во-первых, что виною восстания сипаев были сами англичане, их постоянные придирки, их нелепые проповеди, их религиозная нетерпимость и гнусное присвоение княжества Ауда;
во-вторых, что ни один из полков сипаев не убивал ни своих офицеров, ни их семей и никого из резидентов, что, наоборот, с самого начала, англичане всюду, где сила была на их стороне, предавались убийствам и массовым казням, которых не требовали ни война, ни их собственная безопасность, что они убивали [просто] для того, чтобы убить, как дикое животное, которое при виде крови приходит в ярость;
<в-третьих, что в Пенджабе, где почти все сипаи браманической религии не поддержали беспорядки в Дели, поскольку восстание там возглавили мусульмане, их вечные враги, английские пулеметчики [всё равно] перебили все полки сипаев, предусмотрительно разоружив их;
в-четвёртых, что все честные офицеры английской армии решительно не одобряли эти трусливые убийства, которые немедленно привели к [ответным] расправам, руководимым Нана-Сагибом.>
Приведём ещё один факт в честь этих бедных сипаев, на которых излилась вся ненависть англичан, причём не разбиралось, кто прав и кто виноват, принималось во внимание лишь одно: это полки той армии, которая подала сигнал к восстанию и которую надо терроризировать.
После взятия Канпура, и чтобы отомстить за тысячи пенджабских жертв, Нана-Сагиб отдал распоряжение расстреливать всех англичан, которых можно было захватить. Но 1-й пехотный туземный полк отказался исполнять этот приказ, говоря: «Мы не убьём генерала Уэллера, который прославил наше имя и сын которого был нашим квартирмейстером, мы не хотим убивать и других англичан, посадите их лучше в тюрьму» (М. де Варрен).
Нана-Сагиб был принуждён передать исполнение своего приказа мусульманам. Всюду, даже на поле битвы, даже в пылу боя, даже после тридцати тысяч пенджабских трупов, сипаи отказывались посягать на своих бывших офицеров.
А знаете ли вы, чем отплатила Англия за великодушие 1-го полка?
Все люди этого полка были убиты до последнего, начальники были привязаны к пушечным жерлам или четвертованы, а простых сипаев вместе с их жёнами и детьми расстреляли картечью. По утрам, на восходе солнца, под стенами Канпура их собирали по шестьсот человек раза четыре в неделю; на несчастных направляли жерла пушек, и артиллеристы с запалами в руках ожидали сигнала. Капитан Максвелл ясным и твёрдым голосом отдавал команду, проходила жуткая секунда, прерываемая лишь плачем детей на груди их матерей… И вот митральеза начинает своё ужасное дело: стреляют три, четыре, пять раз, пока все эти отцы, матери и грудные младенцы не превратятся в кровавую груду мёртвых тел…
Европейская наука, дисциплина, усовершенствованное оружие и сплочённость командиров сломили индусов и потушили восстание.
20-го сентября 1857 года Дели, столица восставших, была взята англичанами.
Теперь остаётся [только] сказать, как вели себя после победы победители.
Опять прибегаю к М. де Варрену.
«Наказания ужасны. В каждом городке, на каждом военном посту всё одно и то же зрелище, казни без разбора, без остановки, без пощады. Не успеет охладеть одна партия трупов, как их снимают, чтобы заменить другими. Это какая-то вторая Варфоломеевская ночь. В Аллахабаде, Бенаресе, Динапуре виселицы ставились вдоль дорог, и эти ужасные трофеи тянулись на целые километры… И если какая-нибудь менее ожесточённая душа сжаливалась над несчастными, если священник, судья, губернатор хотели спасти хотя бы, по крайней мере, невинных, то против этой доброй души поднимался страшный крик. Один генерал перенёс серьёзные опасности и потерял всю свою популярность из-за того, что хотел спасти несколько бедных сипаев, которые не только не восстали, но остались верными Англии. Лорд Каннинг за желание охранить честь своей страны, компрометируемой этой ужасной резнёй, беспримерной в истории народов, и за желание сохранить жизнь нескольким несчастным, был проклят своими [же соотечественниками], газеты его бранили, а высшие лица и министры лишили его своего доверия… Весь свет может воскликнуть с нами: "Позор Англии!"»
Красные мундиры уничтожили всех жителей Дели, даже тех, которые и не думали о каком-либо восстании. Это была какая-то чудовищная бойня, [в которой погибло] более пятисот тысяч жителей. Не уцелел ни один дом, не пощадили ни одного старика, женщины или ребёнка… Разгорячённые раскалённым солнцем и опьяневшие от крови солдаты вырывали ещё не родившихся младенцев из утроб матерей и бросали несчастных тут же, не потрудившись даже прикончить бедных мучениц…
И теперь, когда милые лондонские журналы и газеты оскорбляют меня по два пенса за строчку, они всё же не помешают мне сорвать с них лицемерную маску великодушия, бескорыстия и гуманности, которыми англичане прикрывают свои хищения и свои злодейства…
<Они не помешают мне, видевшему следы крови, слышавшему крики жертв и стоящему на развалинах, сказать Англии словами её же поэта, лорда Байрона:
How thy great name is every where abhorred!
(Как же повсюду презренно великое имя Твоё!)>
Верный своему обещанию, Рам-Кондор вечером пришёл за мной, чтобы провести в ту часть дворца, которая отведена женщинам.
— Как было условлено, — сказал он мне, — я предупредил, что приведу с собою великого доктора твоей страны, врачующего исключительно детей!
Я не ожидал сюрприза, который был мне приготовлен.
Меня ввели в большой покой, убранный коврами и циновками и уставленный мягкими и пушистыми диванами.
Стены, белые с зелёным и золотым, с мраморными кружевными бордюрами, были удивительно красивы и богаты. Нечего и говорить, с каким чувством живейшего любопытства я вступил в это святилище. Около двадцати молодых женщин сидели на диванах, и почти возле каждой [из них] айи, или няни, держали одного или двоих детей <разного возраста>.
Не успел я сделать и двух шагов в таком пышном гареме, восхищённый красотою этих юных созданий, из которых старшей вряд ли было восемнадцать лет, как вдруг услышал привет на чистейшем лондонском наречии:
— Gentelman, I have the honour to wish you good day! (Милостивый государь, имею честь пожелать вам доброго дня!).
Я ответил тем же и с удивлением посмотрел на свою собеседницу, спрашивая себя, каким образом индуска могла научиться говорить с таким правильным акцентом. Моё удивление длилось недолго.
Предо мною стояла английская мисс, которую жизнь забросила в гарем раджи.
Отправленная в Калькутту Евангелическим обществом для того, чтобы быть подругой жизни какого-нибудь клэржимена (духовного [лица]), она прибыла туда через четыре месяца пути на парусном судне и с твёрдым намерением не быть матерью десяти-двенадцати детей честного миссионера, которому её предназначили.
Она была красива той английской красотой, которая с молочною белизной кожи и золотистыми волосами соединяет скверные зубы, большие ноги и плоскую грудь, а с ними и немного наглый и немного мечтательный вид золотушных женщин туманного Альбиона.
Мне показалось, что Рам-Кондор не особенно гордился этим английским произведением.
Нередко можно встретить в богатых гаремах Индии англичанок, пользующихся большим почётом и получающих громадные суммы.
Мисс Китти, как она себя называла, откровенно рассказала мне, как она сюда попала, и что Рам-Кондор очень любезен, и что она вполне довольна своей судьбой, хотя должна, подобно другим женщинам, подчиняться обычаю не переступать порога гинекея до великого дня, когда их перенесут в жилище смерти.
Привожу стенографически наш разговор в присутствии других женщин, которые удивленно таращили на нас большие глаза, с недоумением прислушиваясь к незнакомому языку.
На моё английское приветствие она отвечала мне на моём родном языке.
— Давайте говорить по-французски, — сказала она, — вы будете свободнее меня спрашивать, и мне удобнее вам отвечать, так как Пейхва, кроме индусского, знает только английский язык!
— Разрешите ли вы мне предложить вам несколько вопросов?
— Пожалуйста! — ответила она.
— Правда ли, что вы счастливы во дворце раджи?
— Конечно!
— Но ваше прошлое, ваше воспитание, идеи, которые вам внушены в Европе, всё это должно было [бы] помешать [вам] найти здесь [своё] счастье?
— Вы ошибаетесь, и я вижу, что вы непрактичны!
— Объяснитесь.
— Нет ничего легче… Ваш французский автор, ваш бессмертный Жан-Жак [(Руссо)] сказал, что первая потребность человека — это быть счастливым! «Надо быть счастливым, дорогой Эмиль!» Эта фраза стала моим девизом с четырнадцати лет. Я была шестым ребёнком в семье бедного клерка, служившего писцом в Евангелическом обществе иностранных миссий, и в будущем мне предстояло, как и моим сестрам, выйти замуж за какого-нибудь бедняка, зарабатывающего двадцать пять шиллингов в неделю, и наполнить его дом детьми и бедностью. Когда я была в таких летах, что уже начала соображать, я каждый вечер давала себе клятву не вешать себе на шею это ярмо. И при первом же предложении выйти замуж я заявила, что выйду лишь за миссионера. Евангелическое общество посылает жён всем своим проповедникам, не имеющим возможности ездить в Англию. Я записалась, и меня прислали в Индию. Приехав в Калькутту, я отправила к чертям моего суженого, который явился за мною на судно, как за каким-нибудь тюком, в сопровождении другого капеллана, на обязанности которого было благословить тут же, на месте, наш союз, и сама решила найти своё счастье. Я была учительницей, компаньонкой, чтицей, и, наконец, я очутилась здесь!..
— Не разрешите ли вы задать вам один нескромный вопрос?
— Спрашивайте всё, что хотите!
— Скажите, вас привела сюда любовь?
— О, нет… да и раджа взял меня сюда не из-за любви, а из хвастовства восточного человека иметь в гареме англичанку, это для него всё!
— На что вы надеетесь?
— Я вам скажу. Я могу или уйти из гарема раджи, когда только захочу, или же остаться здесь до конца дней моих.
— Конечно, вы выберете первое?
— Да. Рам-Кондор не посмеет задержать меня против моей воли. Но я здесь вовсе не для того, чтобы зачахнуть в гинекее индусского властителя. В течение четырёх лет, которые я провела в этом гареме, каждый год я перевожу в английский банк лак [(10 000)] рупий — двести пятьдесят тысяч франков. Я подожду ещё четыре года; мне всего лишь двадцать два года, в двадцать шесть я покину Индию и у меня будет состояние в два миллиона, а тогда я смогу жить, где угодно.
— Вы практичная женщина.
— Я просто женщина, не скрывающая своих намерений под лицемерною маскою… Я пришла сюда добровольно <и не говорила, что это мой первый возлюбленный; мой первый возлюбленный был чистильщиком сапог на углу Лестер-сквер, и я оставила его, как все женщины оставляют своего первого любовника будучи в ярости, что их жертва девственности не дала им тех невыразимых наслаждений, о которых они мечтали в теплой бессоннице весенней ночи. За редким исключением, женщина в обиде на того, кто является причиной её первого падения и кому почти никогда не удавалось заставить искру воспламениться… второй — тот, кого мы любим.
— Вы выдающийся физиолог.
— Продолжаю быть откровенной, вот и всё… Капитан, который доставил меня из Ливерпуля в Калькутту, был тем самым вторым, единственным, кого помнит женское сердце.
— Он вам нравился?
— Безумно.
— Почему же вы ушли от него?
— Потому что он мог только предложить мне жизнь в лишениях в каком-нибудь порту на английском побережье и ребёнка при каждом возвращении из Индии; с таким же успехом можно было бы выйти замуж за священника.
— Вы сильная женщина.
— Мы, англичанки, никогда не теряем головы… Я выбрала в жизни тот путь, который должен был быстрее всего привести меня к независимости.> Через несколько лет я буду богата и смогу вести независимую жизнь…
— А если бы вы не встретили раджи?
— Я бы ждала случая<… женщина, которая держит себя в руках, всегда находит желаемое.
Я не хотел опускать ни единого слова из этой части нашего разговора, основные черты которого превосходно характеризуют англичанку, чья голова всегда умеет господствовать над сердцем и чувствами. То есть, если воспользоваться старым англосаксонским выражением, — любовь, которая не приносит дивидендов, рассматривается как плохая сделка, от которою надо быстро отказаться>.
Товарки мисс Китти продолжали смотреть на нас с удивлением, смешанным с испугом. Я не мог добиться ни от них, ни от их ребятишек ни одного слова. В конце концов, чтобы прекратить их мученье, я попросил Рам-Кондора отпустить женщин во внутренние комнаты.
Я остался с раджей и англичанкой — его фавориткой. Мисс Китти угощала нас очень вкусным напитком — смесь замороженного чая с шампанским.
По моей просьбе англичанка заговорила о своих подругах. По её словам, эти юные индуски обладают очень кротким характером, немного капризны, но без упрямства.
Привычные к тому, что господин их делит между ними всеми свою любовь, они не ревнивы, но горе ему, если он вздумает подарить одной из них лишний кусочек ленты, тогда начинается война, и успокоить их можно лишь одинаковыми для всех подарками.
Эти бедняжки были такими невеждами, что трудно себе представить. Согласно обычая, всякая женщина, переступившая порог своего гарема, теряет право вернуться в него. Жизнь видят они лишь с крыши своих домов, да и то после заката солнца, так что они не имеют представления о самых простых вещах. Так, например, они никогда не видели воды, кроме своих фонтанов и бассейнов, <которые освежают их апартаменты>. Они не знают, как растёт рис, как выращивают и ткут шёлк или бумагу<хлопок>, они не видели, как растёт большая часть тех плодов, которые они едят, и так далее; и жизнь их проходит с утра и до вечера в том, что они причёсываются, купаются, ухаживают за своим телом, едят сласти, немножко ссорятся и отдыхают. <Мне не раз удавалось убедиться в том, что женские пороки, оскверняющие турецкие гаремы, не существуют в индийских. Кроме того, редко бывает, чтобы раджа имел более четырёх или пяти жён; в этом случае все они находятся в почти одинаковом положении, и их юность проходит исключительно в заботе о материнстве, которое, занимая их сердца, не оставляет им времени на извращённые чувства.> Все другие женщины гинекеев лишь прислужницы [(содержанки)] и вольны покинуть дворец и выйти замуж.
Я ушёл от мисс Китти довольно поздно, поблагодарив её за любезный приём и за откровенность. Правду сказать, я совсем не того ожидал от индусских гаремов и был немного разочарован.
Что общего между этой холодной и практичной дочерью Альбиона и теми очаровательными обитательницами пагод, восхитительными баядерками?
При всех индийских храмах есть молодые и прелестные баядерки.
В пагодах есть специально для них приспособленные помещения. Назначение баядерок — петь и плясать перед статуями богов. Кроме того, они являются жрицами любви и, надо сказать, что этот культ у них доведён до совершенства. Любви баядерки не купить ни за золото, ни за серебро. Она вольна в своём сердце и дарит его лишь тому, кто сумеет ей понравиться.
<Она также не отдаст себя за деньги белати (чужеземцу, варвару), если последний не смог сделать себя желанным — одним словом, не смог заставить её чувства говорить, и первое условие для европейца, состоит в том, чтобы баядерка считала его принадлежащим к высшей касте в его стране.
Любопытно видеть, какой кокетливой уловкой она умеет дать понять, что её сердце тронуто, и каким набором предосторожностей она окружает себя, чтобы посетить счастливого смертного, который стал объектом её мимолетного каприза.>
В сущности, все — религия, нравы, обычаи — такую любовь считают страшным грехом и за неё грозит суровое наказание вплоть до изгнания из ордена баядерок и из пагоды.
Но любовь в Индии занимает первенствующее место, и там на многое закрывают глаза. Если же юная баядерка примет меры, чтобы не слишком бросалась в глаза её любовь к чужеземцу, то ей простят, так как индусская поговорка гласит, как и европейская: «Не пойман — не вор».
Однажды я, в сопровождении одного из своих друзей, только что приехавшего из Европы, посетил старую пагоду в Вилленуре, в трёх лье от Пондишери. Мой товарищ был очень красив и поражал той красотой, которая невольно говорит о чистоте расы и соединяет в себе силу и изящество.
Когда мы проходили двором пагоды у священного пруда, брамины, ожидавшие получить хорошую подачку, выслали к нам всех баядерок пагоды, чтобы выпросить у нас пожертвование в пользу богов. Баядерки появились в своих костюмах из разноцветного шёлка, затканного золотом и серебром, с цветами в волосах, с массой великолепных браслетов на руках и ногах. Мой товарищ смотрел на них очарованными глазами и, кажется, воображал, что перед ним явились небесные гурии рая.
Самой младшей из них не было и тринадцати лет, а старшей вряд ли сравнялось восемнадцать. <Все степени красоты, от цветка до едва созревшего плода, были представлены в этом грациозном отряде неразумных дев, устремлявших на нас взгляды больших влажных и многообещающих глаз, являющихся, по-видимому, отличительной чертой женщин Индостана.>
Среди этих очаровательных созданий, проходивших с улыбкой мимо нас, я не заметил ни одной, которая не оставила бы своего благосклонного взгляда на моём молодом друге. Одна из них едва заметно наклонила свою голову, пройдя возле него, на что он не обратил внимания, да, кажется, кроме меня этого никто и не заметил.
Я понял, что это не невольное движение головы и что в этой стране, где каждый жест, каждый взгляд подвергается строгому суждению, этот кивок должен иметь свои последствия.
Баядерка, привлёкшая моё внимание, была красивой девушкой с продолговатым, как у итальянской мадонны, профилем, с прелестной фигурой, затянутой в шёлк вишнёвого цвета, вышитый золотистыми блестками; пышные волосы её едва сдерживались священной повязкой, а громадные чёрные глаза казались бархатными под густыми длинными ресницами; пунцовые губы безукоризненного рисунка и прелестные белые зубки довершали её красоту, и так как о ножках и ручках не говорят в Индии, поскольку все индусские женщины славятся <соперничают> друг с другом в их изяществе и утончённости, то девушка являла собою образец совершенной восточной красоты. Этой молодой баядерке могло быть, самое большее, от шестнадцати до семнадцати лет, и красота её достигла полного и пышного расцвета.
Должно быть, она заметила мой пристальный взгляд, потому что, протанцевав по приказанию главного брамина со своими подругами в благодарность за наше пожертвование, <которое мы только что подали в пагоде,> она ни разу не обернулась в нашу сторону и ушла на галерею, ведущую в помещение баядерок, <с видом полного безразличия, не выказывая более тех чувств, которые вызвал в её воображении мой юный друг. Однако такое поведение, по моему мнению, говорило о противоположном — желании лучше скрыть свои чувства>.
«Возможно, что я ошибся, — сказал я себе, — но, кажется, моему другу предстоит приключение, о котором он и не подозревает <и которого никогда не забудет, если оно случится». Невозможно представить, что такое любовь брюнетки из Индии, когда по зову страсти она приходит, чтобы броситься в ваши объятия…>
Я ничего не сказал ему, <но когда мы возвращались> велел немного придержать лошадей, чтобы было удобно разговаривать, и заговорил о молодых девушках, которых мы только что видели.
Мой компаньон был в восторге от них и всю дорогу только и рассыпался в похвалах жрицам Шивы.
— Я бы отдал десять лет жизни, чтобы быть любимым хоть день одной из этих красавиц! — вскричал он, наконец.
— А какую бы вы выбрали?
— Ту, у которой были изумрудные серьги в ушах.
— Это была именно та, которую и я приметил.
Я не удержался от искушения сказать ему, что бывают разные случаи, и что, может быть, такой жертвы, как десять лет жизни, и не потребуется.
Он ухватился за мои слова и начал умолять объяснить в чём дело. Я ответил ему, что это просто моё предположение, и что я, в сущности, ничего не знаю.
Мы вернулись в Пондишери. В тот же день вечером, как я этого и ожидал, к моему другу явился один из музыкантов пагоды с поручением от баядерки.
Поручение это состояло в том, что музыкант передал надорванный лист бетеля, что должно было обозначать: «имейте доверие».
Молодой человек, не говоривший на тамульском наречии, попросил меня быть переводчиком, и вот разговор между мною и этим гандхарвой (музыкантом):
— Кто послал тебя? — спросил я музыканта, который стоял молча, как того требовал индусский этикет, в ожидании, пока его спросят.
— Салям, доре (добрый день, господин), — отвечал он, — пусть боги охраняют твои дни и ночи, а в час кончины пусть глаза твои увидят сыновей твоего сына… Меня послала баядерка Нурвади. Иди, сказала она, снеси этот лист бетеля молодому франки (французу) и говори с ним безбоязненно.
— Молодой франки с большой улицы Багура, — заговорил я на языке музыканта, — не знает прекрасного языка Коромандельского берега; говори, я переведу ему твою мысль.
— Нурвади увидала молодого франки и сейчас же почувствовала, что всемогущий Кама пронзил её сердце тысячью стрел. А франки заметил ли Нурвади?
— Мой друг франки, — ответил я, — заметил Нурвади и сейчас же почувствовал, что всемогущий Кама пронзил его сердце тысячью стрел.
— Хорошо!.. Около девяти часов, когда Ма (луна), склоняясь к востоку, исчезнет в волнах, и священные слоны ударят в звонкие гонги, возвещая время, Нурвади придёт, чтобы вернуть молодому франки золотые иглы, которые его взгляды воткнули ей в сердце.
— А когда именно?
— Сегодня ночью.
Эта быстрая развязка не удивила меня. Индусские женщины ещё более капризны, нежели европейские, и их желание — закон для окружающих.
— Хорошо, гандхарва, — отвечал я, повторяя его церемониальные слова и жесты, — когда Ма, склоняясь к востоку, исчезнет в волнах, и когда священные слоны ударят в звонкие гонги, молодой франки будет ожидать прекрасную Нурвади и вернёт ей стрелу любви, которую она вонзила ему в сердце.
— Будет ли молодой франки осторожен?
— Будь спокоен.
— Салям, доре!
— Салям, гандхарва!
И, повернувшись, индус побежал по направлению Вилленура.
— Что хотел этот человек? — спросил меня тогда мой заинтересованный друг, не поняв ни слова из нашего разговора.
— Он пришёл сказать, что случай, о котором я вам говорил несколько минут тому назад, явится сегодня в лице прелестной баядерки, которую вы покорили одним взглядом.
Мой друг не поверил, предполагая мистификацию, и я еле смог убедить его в противном. Я должен был передать ему слово в слово наш разговор с музыкантом и уверить, что ни один индус не решился бы на такой поступок без поручения баядерки.
Потом, чтобы объяснить моему другу, ещё не успевшему привыкнуть к Индии, её нравам и обычаям, я начал говорить о том, что индусская женщина не может тратить время на флирт и ухаживание за нею иностранца, который ей понравился, так как малейшая неосторожность может стоить жизни её возлюбленному, да и ей самой, поскольку индусы, очень снисходительные ко всему, что скрыто, становятся неумолимыми ко всякой открытой вине… И вот, лишённая возможности пережить самой и дать пережить своему возлюбленному все те восхитительные моменты, которые нам даёт начинающаяся любовь, индуска сама быстро идёт к развязке и также быстро прерывает её, уверенная, что останется безнаказанной. Ничего не значит, если потом пройдёт какой-нибудь слух, лишь бы никто не застал её на месте преступления.
В назначенный час Нурвади явилась к молодому франки в паланкине, совершенно неузнаваемая в той массе шёлка и кисеи, которая её окутывала с ног до головы. Гандхарва провожал её, но он остался у дверей. Получив на чай, носильщики паланкина удалились со своей ношей. Все туземные слуги были отпущены на четыре дня.
Я уже по опыту знал, что вряд ли баядерка останется здесь более трёх дней. Я был свидетелем трёх или четырёх таких приключений, и будь то баядерка или женщина из высших каст, несмотря на все мольбы продлить их пребывание, они исчезали по прошествии трёх дней.
Сны имеют огромное значение у индусов. Жена, проснувшись в одно прекрасное утро, заявляет своему мужу: «Эту ночь я видела во сне любимую птицу Говинды [(Кришны)], и чей-то голос прошептал мне на ухо: "В следующую ночь, когда священные слоны пагод ударят в гонг, встань и, взяв с собою лишь одну служанку, иди прямо вперёд, пока не встретится тебе какая-нибудь из пагод Вишну. Войди в неё, и молись в ней три дня и три ночи… Помни, если ты не послушаешься, то твою семью ожидает большое несчастье"…».
В следующую ночь добрый муж сам торопит свою жену, чтобы она покинула дом в час, назначенный богами.
Бесполезно говорить о том, что служанка давным-давно подкуплена и уже сговорилась с прекрасным чужеземцем, который их ждёт, а по возвращении она будет клясться, что они всё это время провели в пагоде.
Обыкновенно жена называет одну из соседних знаменитых пагод, где и на самом деле исполняют свои обеты сотни верующих, а так как к тому же на улице и в храме индуски появляются закутанными в облака кисеи, то никто не сможет её узнать и свидетельствовать против неё.
В таком виде и под таким предлогом индуска может отправляться, куда ей угодно.
Такие приключения у них гораздо чаще встречаются, нежели принято это думать, и я никогда не слышал, чтобы их застали на месте преступления муж или родители — религиозный предрассудок выше и сильнее всего, сильнее подозрения, сильнее уверенности. Никогда ни один муж не посмеет последовать за женой, чтобы проследить её, если та, по приказанию свыше, отправляется на молитву. Если бы, к несчастью, оказалось, что его подозрения ошибочны, то его ожидает жестокое наказание за то, что он осмелился усомниться в своей жене и в приказании богов.
Очевидно это дело женской изворотливости, сумевшей вдолбить подобное в головы мужей… Ни страх, ни двери, ни запоры, ни чёрные евнухи с саблями в руках не могут удержать женщину, которая любит или просто хочет удовлетворить свой каприз.
Индусы не ревнивы, но при условии, чтобы всё было шито-крыто, и никто не мог бы подозревать неверность его жены. Самая добродетельная женщина, но случайно подвергнувшая себя подозрению, осуждается как самая большая грешница. Больше всего индус боится быть смешным.
Баядерка не нуждается во всех этих ухищрениях, ничто не запрещает ей отдать своё сердце человеку своего племени. По окончании службы в храме она свободна и может вечерами делать всё, что ей угодно, [может] уходить и возвращаться по желанию, но одно ей строго воспрещено — любовь к иностранцу. Баядерка должна избегать всего, что может доказать её любовь к чужеземцу, потому что если это откроется, то ей грозит изгнание из храма и даже из ордена баядерок; но, в сущности, они мало чем рискуют, так как между ними всеми существует как бы молчаливое соглашение покровительствовать любви своих подруг.
Они не боятся быть выданными музыкантами — при каждой баядерке [состоит] свой, которого она посылает, куда ей угодно, и, надо сказать, что ему даже выгодно, если его госпожа обратит своё внимание на белати (европейца), так как индусская женщина ни за что не возьмёт никакого подарка, а потому влюблённому белати остаётся лишь осыпать золотым и серебряным дождём её провожатого. Абсолютное бескорыстие молодой женщины заставляет невольно по-царски наградить музыканта. И вот, обыкновенно, музыканты собирают себе к старости приличный капиталец, дающий им возможность дожить свои дни на покое, а между тем баядерки, проведшие свою жизнь между плясками, цветами и любовью, изгоняются из пагоды, как только красота их начинает блекнуть, и они принуждены продавать на базарах фрукты, бетель, табак или цветы и умирают в страшной бедности.
Нурвади подарила три дня своему возлюбленному и, обливаясь слезами, исчезла. Молодая баядерка больше не вернулась, несмотря на все мольбы.
Но всё-таки, пока мой друг был в Пондишери, она не забывала присылать ему ежегодно в день их первого свидания букет дивных цветов.
С тех пор прошло много лет, но и до сих пор он любит её, и когда судьба сводит нас с ним в каком-нибудь из уголков земного шара, он говорит мне о Нурвади, и печальная улыбка не сходит с его уст…
Я знавал молодого [французского] офицера сипаев, который умер от любви к одной из этих неуловимых сильфид, явившейся к нему в один прекрасный вечер, в жемчугах и алмазах. Это была женщина редкой красоты, которую даёт лишь страна южного солнца.
— Я видела тебя сегодня утром в твоей одежде, расшитой золотом, с саблей в руках, и ты был очень красив!.. Я почувствовала, как забилось моё сердце, я полюбила тебя тотчас же, как любишь красивый цветок. И вот я здесь.
— Какая мечта! Какой дивный сон!
И без ложного стыда молодая женщина сбросила к своим крошечным ножкам ту массу кисеи, которая делала её похожей на облако.
На щиколотках ног и на руках обвивались золотые браслеты, унизанные огромными бриллиантами, рубиновые серьги в ушах стоили целое состояние, а в волоса были вплетены такие жемчуга, которые вылавливаются на Цейлоне раз в десять лет… На шее у неё висело золотое тали, знак замужества. Она подарила молодому офицеру два дня, и не только он больше не видал её, но даже и не мог узнать, кто она и как её зовут.
Уходя, она оставила ему на память кольцо [с самоцветом]; потом оказалось, что его оценили в шестьдесят тысяч франков.
О, как он её разыскивал, он безумно хотел её видеть, любовь сжигала ему сердце, и мысль найти её стала его мечтой. Кроме того, как француз и как офицер, он был возмущён при мысли о [том] пышном подарке, который он принял, полагая, что это простая стекляшка, и который он хотел во что бы то ни стало вернуть [ей}, когда узнал, что это был ценный алмаз.
Как-то было мелькнула надежда.
На улице возле него прошла женщина под вуалью, какую носят мусульманки, и шепнула ему.
— Пусть франки удалит сегодня вечером своих слуг и не покидает дома.
Так же возвестила и раньше о себе прекрасная незнакомка.
В одиннадцать часов послышались лёгкие шаги, офицер бросается навстречу… Но каково было его разочарование при виде лишь служанки своей возлюбленной.
— Ама (госпожа) знает о твоих поисках, бесполезно искать, ты не увидишь её никогда, — сказала ему айя (служанка). — Если только муж её узнает, что она была у тебя, то её живою замуруют в одной из ниш его дворца, и я пришла просить тебя прекратить преследование.
— Я даю слово, — проговорил с усилием офицер, — но скажи своей госпоже, что я умираю от любви к ней.
— Надо жить, ама тоже тебя любит, но она больше не может увидеть тебя.
— Передай ей это кольцо, которое она здесь оставила…
— Она не оставила, а подарила его тебе.
— Когда я его взял, я не знал, что оно такое дорогое.
— Ама просила передать тебе, что она желает, чтобы ты носил его, чтобы иметь что-нибудь на память от неё, потому что у неё от тебя есть нечто более дорогое.
— От меня?.. Я тебя не понимаю.
— Ама неделю тому назад стала матерью, у неё родился сын.
— Что говоришь ты?
— Я пришла, чтобы сообщить тебе эту новость… и сын этот твой… так как раджа был в то время у вице-короля Индии в Калькутте.
Сын… раджа… значит это была индусская принцесса, которую каприз бросил ему в объятия… и он стал отцом!
— Боже! Как бы я хотел взглянуть на это дитя! — прошептал молодой человек, подавленный этими открытиями.
Но айя исчезла, не дав ответа на эту мольбу…
Больше офицер ничего не узнал.
Два года спустя он скончался — от болезни печени, как говорили доктора, от любви и горя, как утверждали его близкие друзья.
Как его ни уговаривали взять отпуск и уехать лечиться во Францию, он отказывался, желая умереть в Индии, где родились и умерли его любовь и надежды; до самой смерти он всё ждал невозможного чуда. «Знать, что где-то есть собственное дитя, обожать его мать и не иметь возможности прижать их к своей груди, вот что меня убивает» — говорил он за несколько дней до своей кончины.
Утром, в день погребения, когда мы собрались, чтобы проводить его до последнего жилища, гроб его был выставлен, по обычаю, перед домом, где он жил. Вдруг появился какой-то индус и возложил на гроб громадный венок из жасмина, голубых лотосов и лилий, и сейчас же смешался с толпой.
На это не обратили внимания, потому что катафалк и без того утопал в цветах, но я понял, что это был последний отзвук любви, начавшейся два года тому назад в тёмную, благоуханную ночь на берегу священного Ганга.