Щепан Твардох Stille Nacht[86]

После довольно смешных (хотя, по сути своей, повторяющихся) похождений Якуба Вендровича предлагаю «нырнуть» в атмосферу Рождества военного, невеселого. Честно говоря, здесь нет ни святого Николая, ни Деда Мороза, ни даже Санта-Клауса. Но вот волшебство (языческое) имеется.

Написал этот рассказ замечательный автор Щепан Твардох (на русском, к огромному сожалению, не переведено ничего; хотя и не знаю, как можно адекватно перевести роман «Вечный Грюнвальд»?). Одна из его книг, «Морфин» (вместе с «Щепотью истины» Зигмунта Милошевского) была номинирована на премию Prix du Livre Européen/European Book Prize.


Две минуты восьмого. Фрицек подтянул повыше второе одеяло и глянул на кровать, стоящую рядом. Feldfebel еще спал. Тулуп, которым прикрылся командир, поднимался и опускался в ровном ритме. Парню уже не хотелось лежать в постели, но в домике было так холодно, что перспектива отбросить несколько одеял, чтобы в кальсонах и нательной рубахе добежать до ледяного мундира, казалась до такой степени неприличной, что он решил подождать, пока Шлиебекс встанет и прикажет разжечь печку. Когда глаза уже привыкли к темноте, Фриц увидел ёлку, которую еще вчера они поставили в углу комнаты и украсили вырезанными из цветной бумаги фигурками, цепочкой из фольги в которую мама завернула присланные на праздники бараньи колбаски и корейку.

Ну да — праздники! Сегодня Сочельник. Потому-то он все еще валяется в кровати, вместо того, чтобы уже час быть на ногах. Тем не менее, вспомнив про Сочельник, Фрицек загрустил. Первое Рождество без родных. Без младшего братишки, сестры, без деда и бабки, не увидит он и уйка[87] Рудольфа, который живет в Берлине, и который всегда привозил своему крестнику замечательные подарки.

Еще год назад он и думать не думал об армии, когда сидел с родными за вечерей. Конопётка, вигилийная капуста, макувки и мочка[88], которую терпеть не мог. Потом подарки, уек Рудольф привез ему духовое ружье, «люфтбиксу», как называют это оружие-игрушку в Силезии. Мама злилась, ведь шла война, мало того, что более серьезные вещи, так еще и ружье под ёлку — это плохой знак — а что станется, если его от армии не отмажут? Фрицеку на все эти бабские печали было наплевать, и перед пастеркой они в тайне отправились с уйком и батей пострелять из окна в видимый при тусклом свете фонаря пенек.

А сегодня духовое ружье лежит себе спокойненько, завернутое в промасленную тряпку на шранке[89] в родительской спальне. Фрицек запретил младшему брату касаться его, разве что с отцом. Когда самого Фрицека мобилизовали, мама с ума сходила и при виде всего, что ассоциировалось у нее с армией, начинала хлюпать носом. Батя спрятал даже свои армейские штаны и куртку, которые он надевал, спускаясь в небольшую мастерскую в подвале.

Как же все это было давно! Фрицу казалось, будто он живет в этом домике с самого начала времен. Фельдфебель Шлиебекс никак не давал забыть, как Фрицеку повезло. «Слушай, Мушол, я свое отслужил четыре года в окопах первой войны». Шлиебекс не мог правильно выговорить фамилию «Мусёл», впрочем, в Soldbuche[90] у парня было записано «Musscholl». Начиная свою тираду, которую Фрицек знал на память, унтер-офицер тыкал пальцем в висящий у левого кармана мундира Железный Крест, полученный им за какой-то геройский поступок во время окопной войны. «Это ж какая тебе везуха. Ровесники твои дохнут как мухи в России, а ты сидишь себе здесь, как у Бога за пазухой. Тепло, еда имеется, никто в тебя не стреляет. Эх, вот увидел бы ты хоть раз настоящую железную бурю, Мушол, обосрался бы так, что говно только в сапогах бы осталось», — бубнил Шлиебекс. И он был прав. Когда Фрицека призвали, мать заходилась от плача. Ничего удивительного — молодых силезцев, как правило, посылали на восточный фронт. Из класса Фрицека троих уже не было в живых, один числился среди пропавших без вести, шестеро сражалось в степях Украины, в Центральной России и под Ленинградом. Но у Фрицека имелся крестный. Как только парню пришло мобилизационное предписание, отец выслал брату телеграмму. Уек приехал через несколько дней, закрылся с отцом в кухне, и они долго разговаривали. Призывник с материю подслушивали под дверью, но братья беседовали очень тихо. Рудольф обладал в НСДАП[91] определенным весом, работал в министерстве. К утру мать уже заметно успокоилась.

Только лишь когда Фриц приехал домой после первой учебки, мама проговорилась, что все устроили — он отправляется в Норвегию. В учебном лагере парень немного столкнулся с армией и не мог успокоиться — так хотелось драться! Он мечтал перевестись к танкистам, сам видел себя храбрым командиром с Рыцарским Крестом на груди. Тем временем, в Норвегии он не получит даже боевой нашивки. Ведь там ничего не происходит! В этом он винил родных. Из-за них он не станет героем. Но тут в отпуск с восточного фронта приехала пара ребят из его класса. Карлик[92], наш красавец, спортсмен и храбрец Карлик… Встретились они возле костёла. У Карлика на мундире была прикреплена орденская ленточка, только Фриц на нее не глядел. Вместо этого он глядел на искалеченное лицо школьного товарища, на которого в свое время поглядывала не одна девчонка — сейчас у Карлика не было носа, а все лицо было покрыто шрамы от обморожений. Алоиз, с которым они сидели за одной партой, не сказал Фрицеку ни словечка. Они стояли перед входом в церковь. Лойзик схватил дружка за пуговицу мундира, покачал головой и ушел. Алоиз, самый верный приятель, с которым когда-то делился любыми тайнами! С того времени Фриц уже без печали думал о своем назначении на службу.

Командир ему попался хороший. Фельдфебель Хоймар Шлиебекс, ветеран первой мировой войны, на гражданке — аптекарь, был справедливым и добрым. Его внешность прекрасно соответствовала темпераменту: низенький, пухленький, с выдающимся брюшком. Красные щеки, курносый нос, темные глаза и русые, прореженные временем волосы дополняли образ саксонского мещанина. Как он сам говорил, прекрасно помнил себя образца 1914 года, когда восемнадцатилетним говнюком попал на фронт. Чувствовал он тогда себя затерянным и перепуганным. Но им занялся хороший человек, так что теперь он возвращал свой долг. Фельдфебель командовал тремя рядовыми и ефрейтором-радиотелеграфистом. Все вместе они образовывали гарнизон стратегически никому не нужной метеорологической станции неподалеку от Каутокейно, на самом севере Норвегии, за Северным полярным кругом. На праздники двое рядовых получили двухнедельные отпуска домой, ефрейтор на пару дней отправился в Тромсё, так что в деревянном домике они остались только вдвоем.

— Фриц… — голос командира прервал размышления парнишки.

— Ну? — не слишком по уставу ответил Фрицек.

— Я тебе дам «ну», прохвост. Вытаскивай задницу из кровати и разожги печку, дармоед чертов, — пробурчал унтер-офицер, поплотнее закутываясь тулупом.

Фриц вздохнул, отбросил одеяла и быстренько пробежался к стулу, на котором вчера вечером повесил мундир. Он не был высоким, как большинство силезских мужчин, но физический труд сформировал у него замечательную фигуру. Парень был широкоплечим, с сильной грудной клеткой и узкими бедрами. Вот только ноги казались непропорционально худыми. Фриц быстренько оделся, зажег керосиновую лампу, глянул под печку и выругался. Donnerwetter. Дрова закончились, нужно было надевать шинель и выходить на мороз, клиньями и молотом разбить несколько чурбаков, топором нарубить сосновых щепок на распалку. Он еще разик вздохнул, оделся и вышел во двор — там полярная ночь, солнце и так не встанет, а на темную дрова рубить он не станет. В нарушение устава Фриц запустил дизель-генератор, зажег электрическую лампу за домом и взялся за работу. Парень выкатывал из-под навеса распиленные колоды, ставил чурбаки на ровном месте, прикладывал клин, слегка забивал молотом — дома такой называли «пырликом» — и когда клин углублялся в древесину настолько, чтобы не падать под собственной тяжестью, Фрицек отступал, брал молотом размах из-за головы и валил по клину что было силы. Чаще всего, одного удара хватало, чтобы кругляк растрескивался, но бить еще нужно было уметь. Тут одной силы было недостаточно. Дитлев из Гамбурга, здоровенный, словно гора, который теперь поехал домой на праздники, хотя и был сильнее молодого силезца, с рубкой справлялся намного хуже. Он не знал, что тут необходимо хорошо сладить замах, шаг, согнутые в коленях ноги и наклон туловища. Ну, еще он не знал, что руки должны быть расслабленными, чтобы молот падал свободно. Фрицек еще мальчишкой научился рубить дрова и работать молотом и топором, так что теперь быстро разбивал колоду за колодой. Расколов несколько, он отложил молот и клинья, после чего начал мельчить дерево на ровные поленья. Хотя термометр показывал восемнадцать градусов ниже нуля, парень через полчаса разогрелся, снял шинель, оставшись в кашне и пуловере, надетом на мундир. Он подумал, что раз фронтовики за бой врукопашную получают серебряный знак с винтовкой в дубовом венке, танкисты — с танком, пилоты — с самолетом и так далее, он мог бы запросто получить «Знак лесоруба» с топором.

Тогда можно было бы хоть что-то пришпилить на мундир, рубка дров — его основное занятие. Винтовка висит в доме на крючке и — хотя здесь сам он был уже восьмой месяц — понадобилась всего один раз, когда какие-то бандиты издалека обстреляли их пост. Тогда Фриц схватил винтовку, несколько раз выстрелил из окна в неопределенном направлении, точно так же поступили и его товарищи. И на этом бой завершился. Партизаны сбежали, никого даже не поцарапало.

Так и проходило его время — в беседах с коллегами, рубке дров, приготовлении еды. В последнее время радиотелеграфист, Gefreiter Кноблаух, от скуки начал учить его обслуживать радиопередатчик, что как-то разнообразило ежедневную рутину. Еще перед тем они ходили в лес и пробовали охотиться. Один раз им удалось пристрелить небольшого кабанчика, но потом сверху пришел приказ, чтобы, по причине активности партизан, не покидать без причины месторасположения, так что закончилось и это.

Перемежая эти размышления с мыслями о завтраке, потому что живот уже играл марши, он, в конце концов, нарубил достаточно дров, сложил все в большую корзину и закинул ее себе на спину. Когда направился к двери, метрах в тридцати от домика, на самом краю круга искусственного света заметил людской силуэт. Человек был низкий, сгорбившийся, с характерным высоким головным убором. Лапландец. Никто другой и так в эту дичь не забирался. До ближайшего селения было часов пять пешком. Зимой раз в неделю к ним на базу приезжали конные сани со снабжением. Охотники лопари иногда стучали в двери их домика. Фрицек не был уверен, отличают ли они их как-то от норвежских солдат, которые служили здесь раньше. Местные, казалось, не замечали, что шла война, не все они говорили по-норвежски, которым достаточно сносно владел фельдфебель.

Они стучали в дверь и взамен за водку или патроны предлагали мясо и шкуры (что было, естественно, незаконно, и чего Шлиебекс снисходительно не замечал). Фриц обрадовался — быть может, у этого будет кролик или рыба, так что можно будет выторговать чего-нибудь вкусненького. Он отставил корзину и, приглашая, махнул рукой пришельцу. Но тот не реагировал. Парень пожал плечами и вошел в дом. Если туземец пожелает, то сам придет. Унтер-офицер еще спал. Фрицек разжег печку, наполнил водой тяжелый, закопченный чайник. Согласно традиции, канун Рождества — это день поста — Шлиебекс, как протестант, постов не соблюдал, так что парень решил позавтракать до того, как командир встанет. Он отрезал ломоть хлеба, вытащил из бочонка шмат соленой сельди. Когда вода закипела, заварил кофе. Запах напитка добрался до ноздрей саксонца. Feldfebel уселся в кровати, провел рукой по шее и упруго выскочил из постели. Спал он в смешной, длинной гражданской ночной рубахе. Хотя помещение еще толком не прогрелось, мундира саксонец не надевал. Зачерпнул ледяной воды из тазика и, фыркая, обмыл шею и лицо, после чего приступил к гимнастике. После десяти минут наклонов, приседаний и отжиманий, сопровождаемых охами и стонами, фельдфебель оделся и присел за стол.

— Ну как, Фритци, дров достаточно нарубил? Сегодня Сочельник, в доме должно быть тепло…

— Так точно, ответил парень. — Я видел какого-то лопа, только близко он не подходит.

— Ага. Хорошо. Отрежь-ка мне хлеба, сынок. Я погляжу, что это за тип. Ага, и кофейку налей. Достаточно крепкий?

— Крепкий, крепкий, герр фельдфебель. Только сверху чего-нибудь наденьте. На дворе холодно, как на псарне.

Шлиебекс кивнул, набросил тулуп и открыл двери — и встал лицом в лицо с лапландцем. Туземец был стариком. Он носил традиционную одежду своего народа, вышитую красными и зелеными нитками. Высокая шапка прибавляла ему роста, руки в рукавицах из оленьего меха он скрестил на груди и стоял так, будто бы чего-то ожидал. Саксонец немного струхнул, но тут же пришел в себя и спросил по-норвежски:

— Ну, чего хочешь?

Лапландец не отвечал, только стоял. Немец повторил вопрос. Никакого эффекта.

— Ты по-норвежски понимаешь?

Ничего. Фельдфебель почесал лысину, затем указал пальцем на стоявшую на полке бутылку с водкой и сделал такой жест, будто заливает ее содержимое себе в горло. Затем показал пальцем на сани и свой тулуп. Туземец не отреагировал.

— Да это придурок какой-то… — сказал унтер, обращаясь к Фрицу. — Ну, и что мне с ним делать?

— Не знаю, только двери закройте, господин фельдфебель, а то здесь никогда не прогреется.

— Ну да, правильно. Ладно, в конце концов, оно сегодня Сочельник, быть может, даже лапландец человеческим языком заговорит. Выйду во двор и попробую с ним договориться, но ты возьми винтовку и следи за ним через окно. Бог знает, что этому дикарю в голову придет, не хотелось бы остаться с сумасшедшим один на один.

Силезец кивнул. Когда командир вышел, закрывая за собой дверь, Фриц снял маузер со стены, перещелкнул затвором, снял с предохранителя и встал у окна. Он глядел, как фельдфебель пытается установить контакт с лапландцем. Но тот лишь неподвижно стоял. Фрицек был уверен, что оружием воспользоваться ему будет не нужно. Потому стоял, расслабившись, и с весельем следил за Шлиебексом, который с помощью чего-то, напоминающего пантомиму, пытался договориться с местным. Лоп для парня ассоциировался чем-то с индейскими вождями из книжек Карла Мая. Саксонец, по-видимому, и сам прекрасно развлекался, потому что повернулся к охотнику спиной и начал изображать оленя, подпрыгивая на трех конечностях, в то время как пальцы свободной руки растопырил над головой, как будто это были рога. И вот тогда-то лапландец удивительно быстро склонился над своими санями и вытащил двухстволку.

Адреналин в мгновение ока бьет в голову, тормозя все остальное. Так много тогда времени на размышления… Фрицек подбрасывает винтовку к плечу, и когда приклад преодолевает громадное пространство между бедром и ключицей, рядовой уже знает, что не успеет. Он глядит, как два ствола охотника медленно направляются в сторону Шлиебекса.

Только выстрела все нет. Приклад уже при щеке, так сильно вдруг дрожат руки, глаз, мушка, прицел… он конвульсивно тянет спусковой крючок, многократно усиленный стенами грохот выстрела оглушает, весь мир замолкает в протяжном, вертящемся звоне в ушах… лапландец медленно сползает на землю, на его красной куртке не видно крови… Шлиебекс падает, поднимается, спотыкается, вновь поднимается, бежит к двери… Фрицек все время торчит с винтовкой у плеча, ошеломленный, он глядит на тело на снегу, и потом четко отмечает небольшую дырочку в оконном стекле. Настырно надвигаются вопросы: почему стекло не разбилось вдребезги? Почему это пуля, вместо того, чтобы выбить все стекло, лишь просверлила дырку?

Шлиебекс вскочил в дом, все еще не зная, что происходит, схватил автомат. Видя, что парень до сих пор торчит у окна и целится из винтовки, он подскочил к нему в два прыжка, с криком «прячься!» стащил Фрица на пол.

— Что случилось? — спросил он.

— Он… Вытащил из саней ружье… он хотел застрелить вас, герр фельдфебель

— Черт подери. А больше ты их не видел? Кроме этого старого придурка кто-нибудь еще был?

— Не знаю, герр фельдфебель, — выдавил из себя насмерть перепуганный Фриц.

Шлиебекс еще раз ругнулся себе под нос и на четвереньках быстро добрался до ящика, в котором они держали снаряжение. Напялил на голову шлем, в карман сунул пару рожков и сразу же вернулся к окну. Не выпуская автомата из рук, он выглянул на секунду, оглядел предполье и немедленно укрылся за стеной.

— Никого. Donnerwetter.

Все так же на четвереньках, он пробежал к другому окну и снова выглянул. Никого не заметив, он подполз к двери и задвинул засов.

— Наверняка ждут, когда я выйду, уроды. Фрицек, возьми себя в руки, скольких ты видел? — спросил ветеран, сидя у дверной фрамуги.

Парень начал перебирать в голове всю ситуацию. А скольких он видел?

Герр фельдфебель, докладываю, что никого не видел. Этот лоп вытащил пушку, вот я и выстрелил.

Пожилой унтер-офицер подумал еще немного, после чего решился. С приготовленным оружием, он слегка пихнул дверь, та приоткрылась. Сквозь щель Шлиебекс видел лежащего в снегу туземца.

— Шевелится, сукин кот… Хреново… выходим.

Он поднялся и вышел, уверенный в том, что возможные сообщники охотника уже дали бы каким-то образом знать о своем существовании. Никого не было, только подстреленный лапландец на снегу. Он лежал на животе, на вышитом красными нитками кафтане кровавое пятно было едва заметно. Пуля из винтовки Фрицека угодила ему в позвоночник, между лопатками. Он жил и до сих пор надеялся — пытаясь сбежать. Руками он беспомощно сгребал снег, как будто желал зацепить за что-нибудь онемевшую ладонь, вонзить во что-нибудь пальцы словно когти — а потом бы уже крепкие, словно ремень, мышцы оттащили бы худое тело, отодвинувшись подальше от того, кто выстрелил хозяину тела в спину. Унтер-офицер осторожно приблизился к лежащему, держа его на прицеле, пинком отбросил связанную проволокой двухстволку за пределы судорожно закапывающейся в снег ладони и сапогом перевернул лапландца на спину. Фрицек отложил свою винтовку и вышел из дома. Он поднял охотничье ружье, поискал рычажок, который следовало потянуть, чтобы вскрыть оружие, нашел, потянул, открыл и замер.

— Странный какой-то этот охотник, — заявил Шлиебекс, с интересом приглядываясь к раненному. Ответа он не дождался, наморщил брови и повернулся к парню — тот, открыв рот, всматривался в стволы охотничьего ружья. Пусто, патронов в них не было.

— Ружье не было заряженным. Он хотел показать, что желает купить патронов. Вот зачем он вытащил двухстволку, — выдавил из себя Фрицек, после чего по его щекам потекли слезы.

Фельдфебелю вспомнилась болотистая воронка в Бельгии, на дне которой он лежал, свернувшись в клубок и охватив руками голову в pickelhaub[93]. Он не укрывался там от артиллерийского обстрела, который закончился четвертью часа ранее. Он хотел защитить себя от того, что случилось мгновение назад. Рядом лежал француз, в его жирном горле торчал штык. Шлема у француза не было, и вооще — это был полноватый, лысый и плохо побритый мужик. Голову его окружало сало, стиснутое воротником, на шее оно образовывало четыре покрытые седой щетиной складки. Француз выглядел словно отец стрелка Шлиебекса, и был он первым человека, которого стрелок Шлиебекс убил собственноручно. Неприятель заскочил в воронку, укрываясь перед артиллерийским огнем, и не заметил молодого немца. Было уже темно, и мундир стрелка Шлиебекса был покрыт толстым слоем рыжей глины. Так что, когда француз прижался к стенке воронки, стрелок Шлиебекс вытащил из ножен штык и вонзил его в горло врага, исполняя свой солдатский долг.

Потому-то он знал, что не может помочь парню вынести бремени его поступка. Страдание плотно укрыто внутри, снаружи к нему невозможно прикоснуться. Мы не видим и не чувствуем страданий других людей, мы видим лишь внешние признаки боли. Пытаясь помочь, мы походим на врача, который лечил бы чахотку, предлагая сладкий сироп от кашля.

Лапландец застонал. Фриц неожиданно пришел в себя и бросился к раненому. Он начал расшнуровывать ему кафтан, как будто это могло помочь позвоночнику, разбитому пулей. Внезапно старый охотник обеими руками схватил парнишку за мундирную куртку. Тонкие пальцы с огрубевшими суставами постепенно стиснулись на серой ткани, словно когти, рукава его верхней одежды сползли, открывая запястья — на обеих был вытатуирован сложный орнамент, будто браслет, охватывающий старческую, обвисшую кожу. Шлиебекс стоял рядом, с пальцем на спусковом крючке, но никак не реагировал. Молодой солдат не желал вырываться силой, а старец своими удивительно сильными руками притянул мальчишку к себе. Он интенсивно всматривался в глаза Фрицека, приоткрыл рот, обнажая беззубые десны. А потом запел. Юный силезец никогда еще не слышал подобного пения. Из горла лапландца исходил низкий, вибрирующий, модулированный звук, какой-то пугающий и первобытный. Охотник отпустил мундир парня, но тот все так же стоял, наклонившись, словно невидимые руки продолжали притягивать его. Лопарь поднял правую ладонь — сложив пальцы так, как Христос на иконах складывает свои, показывая раны от гвоздей: указательный и средний выпрямлены, остальные же поджатые, но не закрывающие средины ладони. Охотник быстрым движением коснулся лба, губ и груди парня, одновременно прерывая свое пение. Он произнес четыре коротких слова, те зазвучали певуче и экзотически. После короткого молчания Шлиебекс решил, что пора эти чары прервать.

— Фрицек, парень, надо затащить его в дом, — сказал он.

Парень молчал, потому Шлиебекс подошел, хорошенько тряхнул его за плечо.

— Фриц! Надо забрать его домой! А те то он здесь замерзнет!

— Он мертв, — глухо ответил юноша.

* * *

Тремя часами спустя до смерти измученные Шлиебекс и Фриц сидели в доме за столом, грея руки жестяными кружками с горячим кофе, в то время как тело лапландца быстро замерзало в неглубокой могиле. Солдаты, пользуясь ломами и лопатами, смогли вырыть в земле могилу глубиной, не превышающей и метра. Рядом с телом они положили охотничье ружье и все его снаряжение, после чего прикрыли все четырьмя валунами. На санях они не нашли ни шкур, ни мяса, только лишь кожаные мешочки с зельями, трещотку и несколько покрытых знаками шейных позвонков оленя. Когда они заканчивали, небо разъяснилось, как за полчаса перед рассветом, так что вместо темноты воцарилась серость. Вот только солнце из-за горизонта не поднимется совсем.

Унтер-офицер чувствовал, что слова пояснения и утешения — это единственное орудие, которым он может помочь парню. Начал он, как только взялись копать. Говорил он как человек, ценящий слова, потому что не произносит их слишком много. Он не заливал парня потоками эрудиции, не блистал красноречием, не упивался звуками собственного голоса. Шлиебекс делал длинные паузы между словами и еще более длинные — между предложениями, словно бы составлял всякую фразу в голове до того, как ее высказать. Сначала он говорил о причинах, затем о том, что, нажимая на спусковой крючок, солдат защищал своего командира, о том, что на войне нельзя предполагать, что у потенциального неприятеля оружие не заряжено, затем — о случае, потом — об ответственности. Фрицек слушал, не перебивая. Он был умным парнем и прекрасно понимал все аргументы своего командира, вот только никак не мог с ними согласиться. Он до сих пор слышал непонятные последние слова туземца. Вот если бы он мог ему все объяснить! Попросить прощения! Изложить, что выстрелить должен был! Но вместо этого, он осознавал, что охотник умирал в уверенности, что глядит в глаза коварного убийцы.

Только, вне всякого сомнения, слова командира помогли. Фриц чувствовал себя паршиво, но физический труд вырвал его из оцепенения, в которое привели его гипнотизирующие слова и сверлящие, черные глазки лапландца. Шлиебекс специально заставил его заняться предпраздничными хлопотами, чтобы не оставить слишком много времени на размышления. И как только они согрелись кофе, приказал Фрицеку заново выскрести деревянный пол, не пропуская ни малейшего уголка, проветрить постель, вычистить печку, посыпать золой ступени и дорожку к метеооборудованию, нарубить новых дров, покрасивее — смеясь про себя, он приказал выбирать ровные поленья, исключительно березовые, чтобы «по крайней мере, в праздник, все выглядело, как надлежит».

Когда парень закончил, во дворе снова царила темнота. Нужно было вновь запустить агрегат, снять метеорологические показания и по радио передать их в центр. Фрицек накинул тулуп и вышел во двор, держа в руке бумажку и карандаш. Дизель не хотел запускаться — парень глянул на термометр: двадцать восемь градусов ниже нуля. Что поделаешь. Он натаскал сосновых щепок, отвалил снег из-под устройства, смял старый номер «Фёлькишер Беобахтер» и развел небольшой костер под двигателем. На эти четверть часа он с охотой спрятался бы в дом, но знал, что Шлиебекс взбесился бы, увидав, что рядовой оставил огонь под агрегатом. Пришлось ждать, подпрыгивая и размахивая руками, чтобы хоть немного согреться. Наконец он коснулся ладонью двигателя — тот был уже теплый. Тот запустился сразу же, выплюнул дымовое облако, но потом работал мерно. Электрическая лампа над станцией какое-то время еле светилась, но когда Фриц увеличил обороты двигателя, ярко разгорелась. Парень записал данные — температура, давление, влажность; измерил толщину снежного покрова, хотя снег давно уже и не падал, после чего вернулся в избушку. Он подал листок Шлиеебексу. Унтер-офицер, как обычно покрутив носом над тем, что молодой пишет как курица лапой, замечательным готическим шрифтом перенес данные в книгу, после чего запустил радио, современный, четырехламповый передатчик «Телефункен». Он передал сообщение, обменялся парочкой праздничных вежливых фраз и выключил аппарат. Фрицек тяжело поднялся — в его обязанности входило выключение генератора после окончания передачи, но унтер-офицер удержал его.

— Оставь, пускай работает. Сегодня же Сочельник, послушаем передачу по «Дойче Велле».

Фрицек вновь сел за стол. Чувствовал он себя не самым лучшим образом. В висках пульсировала кровь, в глаза будто кто-то насыпал песку. Шлиебекс заметил, что парень весь горит. Приложил ему ладонь ко лбу.

— Прекрасно, только горячки не хватало. Заползай в койку. Этот Сочельник, бедняга, проведешь в постели.

Фриц послушно сбросил мундир и лег в кровать. Он пытался заснуть — но как только закрывал глаза, видел лицо умирающего лопаря. Так что он только лежал, отогреваясь под периной. Саксонец тем временем заварил чай, подумал секунду и, вынув из шкафчика бутылку, влил в обе кружки по рюмке шнапса. Он подал парню горячий чай, глянул на часы — восемнадцать ноль-ноль, пора. У них был отличный приемник, «Сименс», с зеленым глазком индикатора, в элегантном корпусе из орехового дерева… Шлиебекс повернул рукоятку и, осторожно покручивая ее влево и вправо, из шумов и тресков выловил знакомый голос диктора «Немецкой Волны». Радиопередача в Сочельник была, видимо, наиболее трогательной из всех передач года. Шлиебекс никогда бы в этом не признался, но никакая из речей Führera не вызвала в нем такого наплыва патриотизма и любви к Германии, как общее пение «Тихой Ночи», вместе, изо всех мест, где только ни находились немецкие солдаты. Тогда он размышлял о собственных Kameraden, сражающихся на всех фронтах этой войны, от скованных льдами российских пустошей, через пески африканских пустынь, тихие глубины Атлантики, небо над Англией, вплоть до их забытой всем миром избушки на краю Норвегии. Что касается молодого силезца, унтер вообще сомневался, чувствует ли себя парень немцем. На силезском Wasserpolnisch[94] он наверняка разговаривает намного лучше, чем по-немецки. И еще он был уверен в том, что проблемы национальной тождественности Фрицеку вообще по барабану. Он глянул на парня, который, тем временем, погружался в апатию, не засыпая, уставился в потолок.

Началась радиопередача. Вначале диктор провел короткую беседу про историю немецких праздничных обычаев. После этого — стандартное сообщение о ситуации на всех фронтах. Ja, ja, natürlich, подумалось Шлиебексу. В прошлом году по радио объявляли победу Германии, в этом — убеждают нас в том, что мы не имеем права победу отдать, через год будет, что мы просто обязаны победить, через два — что не имеем права понести поражения, а через три… Эх, один Господь знает. Наконец диктор объявил, что начинается традиционное, ежегодное исполнение «Stille Nacht» солдатами всех фронтов. «Первый куплет споют солдаты наших оккупационных войск в Париже. Париж, вы меня слышите?» В динамике раздались трески, затем внезапно утихли и прозвучал мягкий голос с явным берлинским акцентом. «Люди, тихо, мы в эфире». На фоне: едва слышимый смех, звуки передвигаемых столовых приборов, чокание рюмками. И наконец динамик заполнил первый куплет праздничного песнопения, исполняемый веселыми, фальшивящими голосами…

Stille Nacht! Heilige Nacht!

Alles schläft; einsam wacht

Nur das traute hoch heilige Paar.

Holder Knab' im lockigten Haar,

Schlafe in himmlischer Ruh!

Внезапно Фрицек выгнулся дугой, словно через него пропустили высокое напряжение, и страшно захрипел. Шлиебекс подскочил к парню, но, еще перед тем, как смог положить ему ладонь на лоб, молодой силезец провалился в беспамятство.

* * *

В Париже в шесть вечера было уже темно. Падал легкий снежок, подгоняемый пронзительным, холодным ветром. На rue имени Дюмон Дюрвиля, мореплавателя, обогнувшего весь земной шар, но погибшего в одной из первых железнодорожных катастроф, снег покрывал стекла припаркованных в ряд служебных мерседесов и адлеров. Вдоль нео-барочного фасада гостиницы «Мажестик», расположения штаба германских оккупационных войск во Франции, шло трое молодых солдат. По причине соседства столь серьезного заведения, они старались вести себя прилично. Часовой у входа усмехнулся про себя — чрезвычайно правильный, спокойный и ровный шаг выдавал, что ребята уже успели где-то выпить, и вот теперь они напрягают всю силу воли германского воина, чтобы по ним ничего не было видно.

Хорст, Бруно и Фриц не только неумело скрывали опьянение от двух бутылок коньяка, но и с трудом сдерживали фыркание. Они сидели в квартире Бруно, как Фрицек выдумал совершенно новый способ провести Сочельник — они пойдут в бордель! Абсурдная идея поначалу парням понравилась, тем более, когда Хорст начал агументировать, что, как когда, но на праздник офицеры в публичный дом не отправятся, так что не случится, как всегда, что для солдат останутся одни только старые и позорные бляди. Они выберут себе самых красивых девиц, возьмут по бутылке шампанского, весело нажрутся и отправятся наверх… Уже через четверть часа они ретиво маршировали по парижской мостовой, вопя во все горло: Vor der Kaserne, Vor dem großen Tor, Stand eine Laterne, Und steht sie noch davor, последующих куплетов они не знали, так что бесконечно повторяли первый, меняя темп и вместе выкрикивая припев: Wie einst Lili Marleeeeeen. Притихли они только возле штаба, прошли мимо него и свернули в пперечную улочку, где расхохотались. Потом шли дальше, покачиваясь, невинно цепляя немногочисленных прохожих и строя глупые рожи уважаемым парижанкам, неодобрительно поглядывающим из-за занавесок. В конце концов они остановились у дверей, ничем не отличающимися от других. Но парням они были хорошо известны. Никто из них не признался, что никогда еще не был в средине, даже не предполагая, что коллеги могут точно так же врать. Так что сейчас у всех были отважные и задиристые мины бывалых салонных львов. Бруно, самый старший из них, нажал на кнопку электрического звонка, Хорст, вынув из заднего карман брюк гребешок, причесал свой густой чуб, а Фриц незаметно стащил с пальца обручальное кольцо. Дверь им открыла бандерша — одетая с вызывающей элегантностью, балансирующей на грани кича, потасканная женщина. Для своей профессии она была буквально архетипичной, хотя парни не могли этого знать, ведь это была первая владелица подобного заведения, которую они видели, опять же, они понятия не имели, что такое «архетип». Женщина смерила ребят взглядом и умело оценила их скромные, лишенные каких-либо отличий мундиры. Мальчишки рассчитывали на то, что в Сочельник, по причине небольшого спроса на такого рода услуги, они воспользуются девушками, как правило, предназначенными для офицеров. Только madamoiselle[95] Леру была женщиной опытной и деловой, и она не занималась благотворительностью; магия праздника не настраивала ее хоть в чем-то более дружески к окружающем миру. Парни получат таких девиц, на которых они смогут себе позволить.

— Сколько хотеть они денег потратить на девушка? — спросила хозяйка на ломаном немецком, когда гости уже поднялись по ступеням.

Бруно с Хорстом поглядели на Фрицека. Это он держал общую кассу — все служили вместе настолько долго, чтобы понять, что когда Фриц занимается общими деньгами, те тратятся наилучшим образом. Силезец, кивнув, вынул из кармана бумажник. Он с пиететом открыл его, отсчитал рейхсмарки и без слова подал их бордель-маме. Та быстро пересчитала банкноты, оценила, что на офицерские забавы парни бедны, а на солдатские — заплатили гораздо больше. Мадам Леру заботилась о добром имени собственной фирмы. В связи с этим, она отсчитала половину разницы между ценой за три девушки для рядового состава и суммой, которую ей вручили, и отдала Фрицу сдачу, остальное считая чаевыми. Парень удивленно принял деньги назад. Когда он укладывал деньги назад в бумажник, пальцы нащупали снимок. Небольшой прямоугольник плотного картона с обрезанными зубцами краями и отретушированными тенями. На специальном фоне с романтическим греческим пейзажем стоял металлический, изготовленный по междувоенной моде стул. Фриц в парадном мундире и его жена в простом, белом платье с фатой и в длинных до локтей перчатках.

Женат он был всего лишь полгода. Фрида была хорошей и красивой девушкой, и Фриц ни минуты не сомневался в том, что любит ее. Знали они друг друга долго, практически с детства. Обручились они через три дня после начала войны с большевиками — девушка надеялась, что Фрица, как женатого человека, не призовут. Свадьба состоялась через полгода, Фрида к тому времени была уже беременна, но настолько коротко, что перед свадьбой об этом знал только farorz, который только махнул рукой — niy ma o czym godać[96]. Ребенок еще не родился, только парень много о нем думал. Фрида писала мужу ежедневно, тратя бешеные деньги на марки, а Фриц, не обладающий ни легким пером, ни свободой в выражении чувств, отвечал ей раз в неделю. Письма его были краткими и деловитыми, но хорошо знавшей его жене их хватало. Она знала, что когда ее Фрицек в конце письма, в котором отдает отчет с того, что происходит в Париже, пишет, что «ему без нее тоскливо, и с охотой с ней встретился бы», это означает гораздо больше, чем пламенные признания мужей ее знакомых по работе, которые в своих письмах писали, как сильно они любят, а уже на месте наверняка забавлялись с теми развратными француженками — но ее Фрицек наверняка был не из таких.

Madamoiselle Леру спрятала деньги на набитую наличностью сумочку, открыла двери и отрепетированным жестом пригласила солдат войти. В зале царил соответствующий типу заведения полумрак. Стены покрывали красные, плюшевые драпри, в альковах висели непристойные картины в золоченых рамах, а за барной стойкой высокий и худой мужчина в белом фартуке и обильно смазанной брильянтином прической небрежно протирал стаканы. За несколькими столиками сидели девицы. Кроме Фрица, Бруно и Хорста в заведении находилось еще двое немцев в мундирах: упившийся вусмерть рядовой в мундире Люфтваффе храпел за столом, а ефрейтор — пехотинец клеился к скучающей проститутке, которая делала вид, будто позволяет за собой ухаживать. Бруно сразу же присел к рыжей девице, которая была не первой уже молодости, зато, вне всяких сомнений, располагала самым обильным бюстом во всем заведении. Хорст присел за ближайшим столиком, потому что сидящая за ним блядь потянула его за рукав, а Фриц еще какое-то время разглядывался. В углу сидела маленькая брюнетка, весьма скромно одетая по здешним стандартам. Она никаких приглашающих жестов не делала.

Иллюзии убеждают нас тогда, когда они реализуют наши желания, а Фриц, направляясь в бордель, хотел оправиться в койку с девушкой, но не блядью, потому, не пытаясь даже выяснить, каким образом этот невинный ангел оказался в подобном месте, присел к ее столику. Девушка практически не разговаривала по-немецки, сам он знал по-французски лишь пару слов. Поэтому они и не разговаривали. Приятели уже отправились в номера, а Фриц с француженкой все еще сидели над двумя рюмками коньяка. Девице были знакомы взгляды парней, которых смущали глубоки декольте, заполненные пухлыми ломтями грудей, открытые до самых бедер ляжки, окутанные шелками и кружевами чулок и подвязок, приоткрытые губы, облизываемые самим кончиком языка. Для тех, которым все эти залежавшиеся, словно двухнедельной давности пирожок на витрине, приманки не казались особо притягательными, была именно она. Она просто сидела и с помощью целого арсенала рассчитанных невинных взглядов, румянца, робких улыбок, прикрываемых верхом ладони, выколдовывала иллюзию, в которую просто невозможно было, принимая во внимание ее профессию и окружение, поверить. Фриц не был глупцом, он тоже не верил, но позволил себя околдовать. Он лишь подумал, что у девушки небольшие, торчащие грудки, совершенно как у Фриды до того, как она забеременела, после чего поднялся, взял свою блядь за руку и они отправились наверх.

Как только она начала раздеваться, все чары лопнули. В конце концов, она была самой обычной блядью для рядового состава. В офицерской части публичного дома имелись волшебницы, чары невинности которых действовали, даже если в этот момент они доводили до экстаза двух мужчин одновременно, даже тогда их техническое мастерство не мешало им ткать иллюзий, будто бы все это происходит впервые. Брюнетка Фрица не была настолько опытной, ее чары действовали только за столиком. У себя же в комнате она превратилась в холодный манекен, которым, по сути своей является любая платная девица, хотя самые лучшим и удается это скрывать под слоями пудры и актерского умения. Именно из таких могли бы получиться прекрасные кинозвезды. Француженка отработанным жестом пихнула парня на кровать, расстегнула жакет и, отвернувшись спиной, медленно стащила юбку. Она не любила мужчин и считала, будто те, в принципе, ненавидят женщин, что их привлекает лишь вид ягодиц с грудями да копуляция. Она не знала, что, по-настоящему, в публичных домах многие ищут не возможности разрядиться, ведь это могли бы сделать в любом городском сортире, но забытья, тепла, удивления и возврата к моменту открытия тайн. И пока она этого не узнает, никогда не поднимется выше по ступеням посвящения собственной профессии. Фриц глядел на нее с сожалением. Сам он уже не мог больше притворяться перед самим собой, будто девушка невинна, и что он для нее каким-то образом важен. На какое-то мгновение он вспомнил про Фриду, почувствовал укол совести и даже подумывал над тем, а не сбежать ли отсюда. Но потом представил себе своих приятелей, доходящих от смеха, что Фриц сбежал от девки. Потому он постарался больше не думать о жене и сконцентрировался на действительно приятной попке своей проститутки.

Когда позднее она сидела на нем верхом, опираясь о его худощавый торс, а ее груди ритмично подскакивали, парень, кроме доставляемого ему профессионально наслаждения, испытывал глубокую печаль. Даже прекрасно отработанные вздохи, стоны и, наконец, крики, издаваемые девицей, не могли затереть пугающего впечатления от ее пустого взгляда, устремленного куда-то в стенку за ним. Фриц понял, что сейчас француженка где-то далеко-далеко. Он и знать не мог, что малышка Доминик сидит сейчас перед каменным домом в Провансе, вдыхая аромат нагретого августовским солнцем розмарина и базилика, а ее отец, погибший в кампании 1940 года, возвращается по крутой тропке, неся две цесарки, которых Доминик приготовит им на обед.

Когда все кончилось, женщина сползла с Фрица и бездумно хотела произнести обычную фразу, что «все было чудесно, никогда еще меня не трахал такой замечательный мужчина, надеюсь, что ты вскоре еще придешь», но глянула в глаза партнера по койке и поняла, что он тоже был в этот момент далеко-далеко. Фриц, с болящим сердцем, стоял на пороге украшенного цветами вагона и глядел в окруженное светло-русыми локонами лицо своей Фриды. По ее щекам стекали крупные слезы. Рана в сердце Фрица была мелкой, и уже тогда, на перроне, любовь, доверие и слезы жены покрывали ее нежным бальзамом. Тогда он знал — будет достаточно, что его не убьют, а ведь солдатская жизнь в Париже намного безопаснее работы на шахте. Хватит того, что он вернется к своей жене и ребенку, и слезы высохнут, и от раны на сердце не останется даже шрама. Теперь же после получасового пребывания с парижской проституткой, сердце Фрица было разорвано на две части, и нет никакого иного бальзама для подобной раны, кроме времени. Только даже такая панацея не излечивает раны до конца. В чувствительной ткани шрам всегда останется. Иногда — гноящийся.

Девушка прикрылась одеялом, ожидая, когда клиент выйдет. Фриц застегнул брюки и подтяжки, надел мундир, глянул на свою платную любовницу и понял, что переполняет ее душу. Он захотел погладить француженку по щеке, чтобы как-то разделить свою печаль, но лишь только протянул руку — та отшатнулась будто дикий зверек. Он повернулся и вышел. Девушка, как обычно, подмылась, вытерла слезы, надела рабочую униформу и спустилась в бар. В коридоре она встретила хозяйку борделя. Та знала — малышка Доминик здесь всего лишь год, так быстро не привыкают, но через какое-то время все устаканится. Она похлопала сотрудницу по спине, бормоча свое обычное c'est la vie[97], и пошла проводить клиентов. Парни, хвалясь друг перед другом, застегивали мундиры и натягивали шинели; Фриц громко смеялся описывая сиськи и попку своей девицы, в то время как Бруно восхищался объемами прелестей проститутки, с которой — как сам говорил — имел перепихончик.

Когда они шли по улице, чтобы закончить этот милый вечерок в какой-нибудь забегаловке, Фриц, не мог вынести бремени свадебной фотографии в бумажнике, он незаметно вынул ее, делая вид, будто разыскивает в карманах спички, когда же приятели чуточку отошли вперед, выбросил карточку в сточную решетку. Потом они ужрались до посинения и, шатаясь, едва попали в казарму, где свалились в койки, даже не снимая сапог, и захрапели тяжелым, пьяным сном.

* * *

Шлиебекс пытался удержать мечущегося в постели Фрица, смущенно глядя на распирающую брюки мальчишки эрекцию. Через мгновение молодой силезец весь обмяк и свалился на постель. Фельдфебель уселся за стол и начал думать над тем, а не следовало бы вызвать врача. Он измерил парню температуру — сорок градусов. Тогда он сделал ему компресс на лоб из мокрой тряпки и вновь задумался. Парень лежал, не шевелясь. На «Дойче Велле» по мере того, как стихали голоса парижских солдат, раздался мягкий баритон диктора. «Благодарим представителей оккупационных войск в Париже. И теперь, из-под Эйфелевой башни мы переносимся к заснеженным склонам Арарата, на Кавказ[98], где среди гордых горских племен наши храбрые солдаты стоят там, куда еще не ступала нога ни одного германского воина в течение всей истории. Передаем голос нашим храбрецам, наследникам Александра Великого, которые уже стоят у врат Азии». Свесто парижского гомона воцарилась полная сосредоточенности тишина, прерываемая лишь заглушенным радиопередачей скрипом стульев и отдаленными отзвуками канонады. Кто-то тихонько дал отсчет: eins, zwei, drei, и не более полутора десятка голосов запело:

Stille Nacht! Heil'ge Nacht!

Die der Welt Heil gebracht,

Aus des Himmels goldenen Höhn,

Uns der Gnaden Fuülle läßt sehn,

Jesum in Menschengestalt!

* * *

Задница. Сволочь. Гнида. У Фрицека все это не вмещалось в голове. Как этот гад мог! И валяется теперь, сука, на нарах, словно ничего и не случилось, на спине, а в вытянутой над головой руке крутит свой новенький Железный Крест. Железный Крест! Первого класса! А Фриц не получил ничего. Даже благодарности.

А ведь Мориц не был плохим однополчанином. Познакомились они два года назад, когда их направили в один и тот же взвод в день вторжения в Россию, но еще далеко за линией фронта, в Восточной Пруссии. Начинали они в качестве обслуги пулемета. Мориц все время настраивал против себя командира, вот тот и назначил его наводчиком — это самая опасная функция во всем взводе. «Стрелок один» редко когда живет долго. Фрицу стало жаль маленького и худого баварца, вот он и вызвался быть заряжающим. Вместе они как-то справлялись. У Фрицека было чутье на персональные анимозии, и Мориц, прислушиваясь к его советам, через какое-то время вышел из «черного» командирского списка. Через полгода оба дослужились до ефрейторов и продолжали воевать в одном взводе.

Фриц не считал себя нацистом. Правильные нацисты, наверняка, этому были только рады, ведь, в конце концов, отцом Фрица был поляк. Он онемечил свою фамилию на «Шимански», только это никак не могло изменить того факта, что отец не только был поляком из-под Кракова, но и приехал в Силезию в 1918 году сражаться с немцами. Между одной и другой гражданскими войнами[99] он познакомился в Катовицах с блондинкой, Гердой Зиглинг, современной девушкой, которая перед войной проживала в Париже и там немного пропиталась беспечным настроением столицы мира.

И теперь вот Анджей Шиманьский, сражающийся за то, чтобы Силезия оставалась польской, после собрания ПОВ[100] бежал в однокомнатную квартирку без кухни, которую он снимал специально для свиданий с Гердой. Когда он заходил, она уже лежала голая в постели. Анджей быстренько сбрасывал одежду, и они часами занимались любовью, смеясь, когда соседи снизу уже не могли снести криков и скрипа разболтанной пружинной кровати.

Когда потом они лежали, обнаженные, разогретые любовью и теплом от кафельной печки, Герда укоряла Анджея за то, что он кладет свой пистолет на тумбочки у кровати, а ей не хочется видеть оружие. В конце концов, Анджей оставлял пистолет в кармане пальто.

Мир, Силезия, Польша, Германия, ПОВ, Selbstschutz[101], война, месть, народы, Антанта, президент США Вудро Вильсон, итальянские и французские солдаты, танки и боевые газы, окопы, Дмовский[102], Пилсудский[103], Корфанты, революция, большевики, Ленин, маршал Петен, Франция, английский король — все оставалось за закрытыми дверями.

Здесь же была Герда, золотистые локоны которой рассыпались по подушке, а она так чудесно стыдилась собственной наготы и благодарно принимала его большие ладони, передвигающиеся по ее спине и ягодицах.

И в этой вот комнате, в ее горячем теле, еще сотрясаемом спазмами наслаждения, был зачат маленький Фриц.

А через четыре месяца все то, что они оставляли закрытым на ключ за дверью маленькой квартирки, ворвалось в их жизнь. Герда сообщила Анджею за столиком в кафе: «я беременная». Анджей попросил ее руки. А потом размышлял над тем, почему он, польский националист, влюбился в немку.

В ходе подготовки к скромной свадьбе он поставил только одно условие — дети будут воспитаны как поляки. Герда согласилась, всего лишь пожав плечами. Национальности для нее никакого значения не имели. И так вот маленький Фридерик (имя ему дали по деду Анджея) воспитывался поляком.

Сегодня Анджей повсюду опаздывал, так что домой вернулся слишком поздно. Он был озлоблен, пьян и ожесточен, потому что вместо Польши у него были только Катовице. Идея, ради которой пятнадцать лет назад ог готов был пойти на смерть, скурвилась, запаршивела и размылась в силезской политике. Он вошел в комнату собственного сына, чтобы видом спокойно сопящего под одеялом мальчишки успокоить свою неизменную подругу — мизантропию.

Но кровать была пуста. Не было и Герды. Зато имелось письмо.

В течение всех тех лет Анджей занимался политикой. А политикой занимаются, проводя долгие часы в совещаниях с крепким кофе, на банкетах с водкой, на встречах с сигаретой. Нужно преодолеть километры коридоров силезского Сейма, забираться по лестницам в тысячи жилищ, домов и квартир, провести тысячи телефонных разговоров, заключать ненужные и нежелательные дружбы, избавляться от знакомых, несмотря на симпатию к ним. Анджей отдался политике — Польше, как считал поначалу — без остатка.

И в тот день Геды с Фридериком в доме не было.

Мальчик много времени проводил с отцом матери, для которого самым возвышенным и важным воспоминанием детства была война 1870 года и коронация кайзера в Версале, так что ему не сильно нравилось, что его внук должен быть поляком. Дед Фрица, Эрнст Зиглинг, был скромным почтовым чиновником, и в непосредственном столкновении, ставкой которого была национальность парня, не имел бы ни малейшего шанса со своим зятем, опытным боевиком. Тем не менее, Анджей отдал сына без борьбы.

И потому-то тем августовским утром 1937 года Герда со своим сыном сидела в автомобиле, едущем по миколовскому шоссе на Гливице.

Через два года Фриц в рядах 28 пехотной дивизии Вермахта прошел по той же дороге, но в другую сторону.

В 1937 году он ехал, прижимая плачущую мать, с сильным решением сделаться хорошим немцем, чем больнее всего накажет отца. Тремя неделями спустя, закончив со всеми формальностями, он вступил в Гитлерюгенд, а весной 1938 года записался добровольцем в армию. По-немецки он говорил с сильным акцентом. Однополчане докучали ему, прозывая «вассерполяком». Тогда его защищал Мориц, стыдя остальных речью, в которой обвинял насмехавшихся, что их заслуга быть немцами точно такая же, как у свиньи — в том что она свинья. Они родились немцами, и ничего более, в то время как Фриц выбрал возможность быть немцем, его принадлежность к немецкому народу является результатом сознательного решения. Парень запомнил эти слова, и был горд тем, что он немец, холя дружбу с Морицем.

Но теперь, в канун праздниув Рождества на Кавказе, он испытывал лишь ненависть, ревность и обиду. Ну чего такого совершил в том патруле его приятель, заслужив Крест более, чем он сам? Только лишь то, что Мориц был родом из баварского мелкопоместного дворянства, и что его отец, вроде, лет двадцать назад познакомился с фюрером?

А его, Фрица, пропустили, потому что у него отец — поляк. Ведь он отказался от него, сменил фамилию, он сражается ради Германии, они же его презирают. У его отца имелся герб, Домброва, только все это ни к чему — был бы лучше последний бездельник, портной или сапожник, лишь бы только урожденный немец.

Но Фриц перенял от отца тонкое чувство, свойство, позволяющее интуитивно замечать расклад накладывающихся одна на другую матриц официальных структур и их внутренних связей.

Без этого чувства ты видишь только роту. Имеется майор, который командует, есть офицеры, унтер-офицеры и рядовые. Без такого чувства не удастся никакая политическая игра — ведь как можно играть, не видя спортивной площадки, когда ты не умеешь заметить, что в этой роте самым могущественным является не майор, а обычный капрал, ординарец Бёлль. Это он имеет доступ к майору, когда тот погружается в артистическую депрессию и вспоминает чудные времена, в которые аристократическая фамилия не была обязательством, а всего лишь элегантной добавкой к нигилистической жизни берлинской богемы. Свои von и zu он писал тогда так, как кто-либо завязывает шелковый галстук.

Сейчас же, вместо того, чтобы после чашечки утреннего кофе-экспрессо усесться за пишущую машинку, он командует бандой дебилов. Вместо уютной тужурки и фулярового платка — грубая шерсть мундира feldgrau[104]. Чтобы не сойти с ума, он запирается в своем блиндаже (стены из досок, в щели все время просыпается земля…) с бутылками грузинского коньяка и пишет. Тогда никто к нему не имеет доступа, только через ординарца, который прекрасно понимает, насколько чужды герру майору военные обязанности и заботы. Майор ему доверяет, он же этого доверия никогда не обманет и не злоупотребит им. Он принимает решения именно такие, какие принял бы сам герр майор, если бы пожелал спуститься до их уровня. Он даже разработал систему подачи бумаг на подпись — ординарец крепит их к продолговатой дощечке, лесенкой, а место, где герр майор должен оставить подпись, отмечает красными чернилами. Командир понимает, насколько важны документы, так что иногда, раз в несколько дней жертвует собственным временем и приказывает принести ему бумаги. Он даже упростил свой автограф, разработав его военную версию, лишенную маньеристских завитушек и старомодного покроя букв — теперь за минуту он способен подписать пятнадцать документов.

Но ведь документы это еще не все. Когда-то капрал не умел правильным образом сообщать о проблемах. Он говорил: «Герр майор, нам не хватает боеприпасов, что с этим делать?» или «Сержант Мюнх прикладом ружья избил в кровь своего подчиненного, стрелка Киршта, не пожелаете ли отреагировать?».

Когда господин майор находился в творческом настрое, подобные вопросы грубо стаскивали его на землю. Ничего удивительно, что он частенько впадал в бешенство, один раз даже выстрелил в сторону ординарца из пистолета. Но до капрала дошло, где лежит яблоко раздора, и он начал представлять проблемы следующим образом: «Герр майор, у нас заканчиваются боеприпасы, будьте добры подписать заказ в службу снабжения — ага, вот здесь — и они прибудут в среду», «Сержант Мюнх избил стрелка Киршта прикладом, только так тому и надо, потому что Киршт лентяй и вор. Я позволил себе передать Мюнху, что герр майор больше не желает подобных случаев в роте, но на этот раз сержанта еще не накажут». Герр майор, не отрывая глаз от книжки, только кивал.

Именно потому, на всякий случай, Фриц с самого начала службы старался подлизаться к капралу. Просто так, ради спокойствия. Иногда он подкидывал ему чего-нибудь вкусненького из материнских посылок, приносил добытую бутылку вина, предложил помощь в чистке до блеска майорских сапог. А капрал любил силезца и неоднократно отвечал мелкими услугами и вежливостями, на которых основывается любая симпатия.

Фриц отмечал вещи и более тонкие, например, невидимую для неопытного глаза любовь капрала. Конкретно же, капрал Бёлль был влюблен в Адольфа Гитлера.

Он не вызывал впечатления ярого нациста, не принадлежал он и к тем спесивым мужикам, которые тяжелыми сапожищами топали по мостовой каждого германского городка. Капрал Бёлль в детстве был незаметным, вежливым и спокойным мальчиком, оставшимся сиротой после того, как его отца убили на Сомме. Родом он был из набожной, работящей семьи, воспитывала его мать, работавшая служанкой в богатых домах. Братьев или сестер у Бёлля не было, мать научила его, что всегда нужно растворяться в толпе, никогда не вступать в дискуссии, слушать указания и выполнять их как можно лучше.

Жилище их состояло из комнатки с кухней, а почетное место на стене занимала фотография отца в мундире, раскрашенная цветными карандашами. Малыш Бёлль забирался на кушетку, опирался ладонями в стену и всматривался в оправленного под стекло мужчину. Правая рука отца лежала на рукояти штыка, левую он прижимал к груди. Взгляд привлекала большая голова с пухлыми щеками, подкрашенными розовым цветом, с контрапунктом усиков, подчеркивающих курносый нос, закрученных наверх и намазанных бриллиантином. Голову его венчала круглая шапка с красно-бело-черной кокардой, но внимание мальчика концентрировалось на двух планках глаз, больших и темных, словно у девушки, так странно не соответствующих этой порядочной германско-мещанской физиономии. Окаймленные длинными ресницами, они вглядывались в какую-то точку, находящуюся вдалеке от объектива заряжаемого стеклянными фотопластинками аппарата, с помощью которого снимок выполнил Иоганн Дрейзе, о чем сообщала четкая надпечатка на паспарту.

Младший Бёлль, глядя на фотографию, время от времени отворачивался, уверенный, что старший Бёлль глядит на что-то, появляющееся на противоположной стенке, на нечто, достойное столь концентрированного внимания, и что злорадно исчезало, как только будущий капрал поворачивал голову, чтобы увидеть То, На Что Смотрит Папа.

Крупнокалиберный снаряд из французской гаубицы смешал тело Папы с бельгийской землей, а потом, вместе с дождем, оно стекло в почву, окончательно превращаясь в грязь или мокрый прах. На фотографии младший Бёлль выстроил легенду отца, усатого, отважного мужчины, который все время побеждает французов, хотя все остальные уже перестали. Арним Бёлль, тела которого никто не видел, поскольку оно просто исчезло, в голове сына восседает на черном коне и с винтовкой в руке гонит перд собой целую французскую дивизию. И загнал настолько далеко, что не может вернуться. Иногда лишь оглядывается через плечо, но и тогда взгляд его падает не на маленького сына, но на То, На Что Смотрит Папа.

Мать малыша качает головой, слушая слова, которые ее сын бормочет себе под нос, склоняясь над тарелкой с супом, а будущий капрал Бёлль, подрастая, начинает понимать, что никакого черного коня нет, что это не жеребец, но грязь под Соммой несет то, что осталось от его Папы.

Все это сходится по времени с открытием Германии, которое молодой Бёлль делает случайно, спрашивая у мамы, почему это Самуэль не идет с ними в воскресенье на церковное собрание. Это каким-то образом связывается с открытием смерти отца, сливается в единое целое и превращается в отчаянный, гордый патриотизм. Воспитание и скромность не позволяют младшему Бёллю ходить на манифестации, он не присоединяется к бойкотам, не принимает участия в беспорядках, но когда ему исполняется пятнадцать лет, он начинает понимать, что этот странный человечек с усами щеточкой понимает жертву Арнима Бёлля, впитавшегося в бельгийскую землю. Все остальные позабыли, а этот человек — понимает. Этот человек понимает, с какими чувствами младший Бёлль глядит на красные, распухшие руки своей матери, когда та возвращается вечерами с работы.

Молодой Бёлль не считает себя достаточно хорошим, чтобы записаться в Гитлерюгенд, когда же эта молодежная организация становится обязательной, мальчик сделался молодым мужчиной, но в НСДАП не вступает, поскольку не является, в собственном понимании, достойным такой чести. Когда он попадает в армию, его мать уже не может сожалеть об этом, потому что к тому времени умерла. Среди новых коллег Бёлль всего лишь раз говорит о собственных чувствах к Вождю. Когда его высмеяли — замолк.

Он понял, что не должен никому рассказывать о своем обожании. Никогда не испытывал он потребности делиться своими чувствами. Он желал служить Германии, служа канцлеру.

Он остается таким же тихим, скромным и трудолюбивым, и в связи с этими свойствами, становится ординарцем, затем ему присваивают чин капрала. Но он остается всего лишь человеком, не сделался приватным святым национал-социализма. Не всем сердцем он посвящен идее, имеются у него и собственные, личные страсти. Вернее: одна страсть. Ненависть.

Бёлль, подросший, поумневший Бёлль, ненавидит тех, которым прислуживала мать, бедная вдова военного героя. Тех, которые, в то время как отец и ему подобные впитывались в землю, не высовывали носа из собственных дворцов. Тех, которые, не отрывая глаз от книжки, лишь поднимали ноги, чтобы мать Бёлля могла вымыть паркет под стулом, на котором они разместили свои жирные задницы.

Так что и Фриц, благодаря своим способностям, заметил ненависть капрала Бёлля.

И внезапно лежаший рядом сын баварского аристократа Мориц, крутящий в пальцах свой Железный Крест, озлобленность Фрица, влияние Бёлля на ротного и его личные страсти соединились в голове силезца в возможность действия, а затем — в решение.

Мы позволяем в себе проживать взглядам, которых сами не лелеем. Они не принадлежат стержню интеллектуальной формации, которую нам было дано воспринять, они живут в нас на обочине, мы не часто размышляем о них и даже не предполагаем, будто бы желаем их защищать. И временами жизнь выставляет на испытание не основную часть нашего мировоззрения, но тестирует нечто, во что мы верили как бы кстати.

Когда у Морица спросили, правда ли то, что он презрительно высказывался о Führere, тот успокоился — ведь выкрутиться из подобных обвинений довольно легко. Он опасался того, что еще раз спросят о фельдфебеле Грюнне, которого он лично застрелил, спасая жизни паре кавказских горцев. Тогда он выдумал крепко сложенную байку о русском снайпере, в которую ведущие полевое следствие поверили, поскольку хотели верить. Еще он немного опасался, что спросят про Железный Крест… Он так радовался этому кусочку металла, точно такой же с гордостью носили его отец и дед; он так радовался, что вернется домой и в глазах отца станет достойным наследником рыцарской крови. В тот раз Железный Крест следовало бы дать молодому силезцу — но Мориц столько уже сделал для него, что считал это мелкое мошенничество всего лишь компенсацией за собственное сочувствие. Так что — все это мелочи…

И по причине этого спокойствия, он более всего и удивился собственным словам. Он слышал их, они исходили из его уст, только высказывал он их не сам. За него говорила кровь, цвет которой на голубой поменяли ценой собственной жизни, отданной в песках графства Эдесса мужчины, смердящие потом и одетые в кольчуги и шлемы. Мориц не мог того знать, но именно эти слова вызвали, что он стал достойным потомком сарожника из Нюрнберга, Оттона, который, умирая, своего сына Германна сделал рыцарем (конь спотыкается в песке, упряжь не выдерживает тяжести одетого в кольчугу воина, и тот валится на землю вместе с седлом, пытается высвободить ноги из стремян, только сарацинское копье быстрее).

Но вначале он породил сына — и так вот линия пролитой крови дошла вплоть до Морица, который, все еще дивясь собственным словам, в третий раз подтверждает: да, я насмехался над фюрером. Зачем? А потому что этот внебрачный, плебейский выродок оскорбляет своей подлой личностью всю Германию. Потому, что только лишь благодаря насмешке он может все так же любить этот народ, когда-то столь великий, сегодня же — выродившийся настолько, что позволяет таким ничтожествам быть его повелителями. Каким возвышенным было послушание этого народа кайзерам, потомкам наилучших германских родов, и какой же подлой сделалась его услужливость в отношении этого сукина сына. Один из допрашивающих, пристойный капитан, носящий на шее звезду Pour Le Merite, наивысшего отличия Империи, крепко сжимает выдающуюся челюсть, так что играют мышцы на щеках, а Мориц находит понимание в его глубоких, серых глазах. Капитан глядит на остальных двух офицеров, но у тех в мыслях другой человек, который так много может, и который сейчас сидит за ними и удовлетворительно усмехается.

Мориц считал, что его расстреляют. Вместо этого сейчас он сидит на полу вагона для скота. Нет уже ремня, знаков отличия, Железного Креста. Пользуясь светом, пробивающимся сквозь щели между досками, которыми обшиты стенки вагона, Мориц читает странную книжечку которую сунул ему украдкой капитан со стальными глазами, шепча, что больше ничего он сделать не может:

Damals wurde es mir deutlich, daß die Panik, dereń Schatten immer über unseren großen Städten lagern, ihr Pendant im kühnen Übermut der Wenigen besitzt, die gleich Adlern über dumpfem Leiden kreisen. Einmal, als wir mit dem Capitano tranken, blickte er in den betauten Kelch wie in ein Glas, in dem vergangene Zeiten sich erschließen, und er meinte traumend: «Kein Glas Sekt war köstlicher als jenes, das man uns an die Maschine reichte in der Nacht, da wir Sagunt zu Asche brannten». Und wir dachten: Lieber noch mit diesem stürzen, als mit jenen leben, die die Furcht im Staub zu kriechen zwingt.[105]

Он умрет в Дахау двумя месяцами спустя, заразившись тифом. Умрет, воистину, рыцарской смертью.

Капрал Бёлль методично надраивает высокие майорские сапоги, спокойный и сытый исполнившейся ненавистью.

Фриц сидит на койке и думает, где сейчас может быть Мориц.

* * *

Горячка не спадала. Шлиебекс еще раз попросил помощи по радио, потому что компрессы и аспирин не помогли. И в очередной раз он встретился с отказом. Тогда он в бешенстве грохнул кулаком по аппарату, дернул за провода — что-то треснуло, пошел дым, и все погасло.

Он укрыл лицо в ладонях, застыл так на минуту, после чего поднял голову, глянул на рождественскую ёлочку и решил продолжить песню, которую, наверняка, кто-то пел сейчас в микрофон «Немецкой Волны». Он выпрямился на стуле и низким голосом тихо запел:

Stille Nacht! Heil'ge Nacht!

Gottes Sohn, o wie lacht

Lieb' aus deinem gottlichen Mund,

Da uns schlagt die rettende Stund'.

Jesus in deiner Geburt![106]

Фрицек открыл глаза и приподнялся на жесткой койке.

— Герр фельдфебель, что происходит? — спросил он. Саксонец подскочил к парню.

— Лежи, Фрицек, лежи. Ничего не происходит, я запрашивал помощи по радио, за тобой уже выслали транспортер, — болтал он. Потом прикоснулся ко лбу парня и, изумленный, тут же отвел руку. Горячка отступила, неожиданно, словно привидение — горячечный пот еще не высох, но кожа уже была прохладной.

— Ты как себя чувствуешь, уже лучше? — спросил еще более зумленный Шлиебекс.

— Ну, нормально, герр фельдфебель. Никак я себя не чувствую, — ответил Фриц.

Двери домика, силой взрыв вырванные с петель, влетели в средину и врезались в окно напротив. Из темноты тут же раздались отдельные выстрелы, а несколько пуль глухо чавкнуло в деревянные стены. Все стекла тут же рассыпались дождем осколков, спадая на пол и мебель. Фрицек с фельдфебелем, словно выброшенные из пращи, кинулись к оружию, подбежали к лишенных стекол окнам и начали палить в темноту.

Им ответило несколько выстрелов. Фриц ничего не видел, он всего лишь перезаряжа винтовку, нажимал на спусковой крючок и снова перезаряжал, стрелял в темень, в то время, как противники прекрасно видели их в освещенных прямоугольниках окон. Когда в обойме у него закончились патроны, парень сориентировался, что повсюду тихо — никто уже не стрелял. Тогда он присел на корточках под окном, всматриваясь в темноту, выглядывая хоть какое-нибудь движение, что-либо, во что он мог прицелиться.

Но ничего не заметил.

— Что это было, герр фельдфебель? Они уже ушли?

Ответа он не услышал, повернулся — Шлиебекс лежал на полу; рана под ключицей обильно кровоточила. Командир лежал без сознания. Парень быстро нашел бинты и перевязал рану как только сумел получше. После этого он положил командира как можно более удобнее на полу, подложив ему под голову скатанное одеяло. Присев на корточки рядом со Шлиебексом, внезапно он почувствовал сильную боль в левом плече — прикоснулся пальцами к рукаву и, отведя их, с изумлением заметил, что те покраснели от крови. Подстрелили? Как мог он раньше не заметить? Больи совершенно не чувствовалось. Он стащил китель и осмотрел рану. Та не выглядела такой уж страшной, скорее походила на царапину. Фриц лишь бы как перебинтовал ее и снова оделся. В доме сделалось холодно. Фриц какое-то время размышлял над тем, то ли сначала вызвать помощь или же заняться тем, чтобы хоть на время заткнуть выбитые окна и дверь, чтобы не замерзнуть. Решил: в первую очередь необходимо вызвать подмогу — он уселся к передатчику и попробовал его запустить. Не удалось — потом он увидел вырванные провода. В этих вещах он совершенно не разбирался и после пары минут попыток ремонта его ударило током.

Тогда он взял автомат фельдфебеля и начал готовиться к дороге. Из дровяного склада вытащил легкие санки и затащил их в дом. С немалым трудом он уложил на них своего командира, кодовую книгу (Фриц знал, что эту ничем не выделяющуюся книжицу врагу нельзя оставлять ни в коем случае), карты, из пулемета вытащил замок и спрятал в карман, чтобы не оставлять неприятелю исправное оружие, патроны забросил куда-то в снег. В ногах Шлиебекса он уложил немного еды, потом прикрыл весь груз двумя шинелями и тулупом и крепко обвязал ремнями. Сам оделся тепло, полушубок перепоясал дополнительным ремнем, к которому привязал веревку от саней, в карман сунул две запасные обоймы. Уже на дворе надел лыжи, на груди повесил автомат, взял палки и, не обращая внимания на пульсирующую боль в плече, которая все чаще начала напоминать про рану, проверил направление на компасе и храбро выступил в путь, который — как ему казалось — он знал превосходно. Проходя рядом с местом, где они закопали лапландца, он ненадолго остановился, перекрестился и прочитал короткую молитву.

На лыжах он двигался довольно быстро, несмотря на тяжелый груз. Вот только силы покидали его еще скорее. После двух часов марша он уже обессилел, тем не менее, шел дальше. Наконец, когда светящиеся стрелки часов подтвердили, что он идет уже пятый час, решил устроить краткий привал. Фриц отстегнул ремни на санках, снял лыжи и уселся, опираясь о ствол высокой ели. Потом стащил рукавицы и, размотав меха и слои ткани, коснулся шеи своего командира.

Хоймар Шлиебекс был мертв.

Человек выживший в железной метели окопов Первой мировой войны, которого даже не царапнули миллиарды выпущенных в те дни снарядов, погиб од одной из десятка пуль, выстреленных этим вечером. И от норвежского полярного холода.

Фрицек поплотнее закутался в шинель, подтянул колени под подбородок и укрыл лицо руками. Кровь потихоньку вытекала из незажившей раны, из-под плохо наложенного бинта, а мороз быстро прогрызался сквозь овчину полушубка и шерсть шинели.

* * *

Frycek, Frycek. Stowej, syneczku, stowej, co bys niy byl za niyskoro[107]

* * *

Встань. Тогда он приподнял локти, оперся ладонями в пыльную землю, выгнул позвоночник. Губы полопались; во рту, ноздрях и ушах полно мелкого, перемолотого в пыль пустынным ветром песка. Нужно идти к свету, что тускло виден над горизонтом и нежным сиянием освещает растущие неподалеку кусты тамариска. Фрицек подтягивает колени, садится на корточки и с трудом встает. Земля, пересохшая в пыль, покрыта сеткой мелких трещинок. Лужи в июне, когда после дождя хорошенько засветит солнце, покрывались точно таким же тонким слоем потрескавшейся, засохшей грязи, думает Фрицек. Вот только здесь трещины такие, что в них и нога может завязнуть. Если бы у него была винтовка, можно было бы воспользоваться ею как посохом, только нет ни оружия, ни снаряжения. И вот он идет, пошатываясь и спотыкаясь, в сторону зари, которая розовым и голубым светом распаляет небо. Он не один. Отовсюду появляются похожие на него самого фигуры, бредущие таким же неуверенным шагом, другие еще лежат на земле или только поднимаются. Не обращая внимания одна на другую, они идут вперед, к свету.

А уже светло, словно днем. Сколоченный из досок и бревен сарай — вот на что указывают меняющиеся все время световые лучи. Фриц заходит вовнутрь, где над вымощенными сеном яслями склонилась высокая фигура. Рядом, прикрытая кошмой, неспешно дышит женщина. Лежащий в яслях младенец появился на свет совсем недавно. Черные волосики прилипли к мягкой головке, еще мокрый от плодовых вод новорожденный сжимает маленькие кулачки, стискивает веки на слепых глазках — мать не смыла еще с него кровь. Фрицек склоняется над малышом, а тот открывает глаза и, хотя никак не должен, глядит и видит, заглядывает Фрицу в глаза, и внезапно все — сарай, мужчина, женщина, ясли, младенец — все это исчезает. Земля с грохотом выпучивается в холм, а Фриц пригнулся, прижимая коленом к солидному бревну худую руку осужденного и деревянным молотом заколачиват гвоздь, который с отвратительным хрустом пробивает кости, сухожилия и хрящи запястья. Осужденный с криком напрягается, а Фриц, стиснув от ненависти зубы, забивает второй гвоздь, не обращая внимания на то, что кровь забрызгивает ему лицо и руки. Внезапно вокруг буквально роится от людей, которые помогают ему поставить крест, только Фриц знает — это он здесь самый главный. Крест уже стоит, и его еще дополнительно обкладывают камнями, чтобы стоял покрепче, и глядят на напрягшиеся мышцы осужденного, которые еще пытаются удержать тяжесть тела. Ах, ну почему же оно не сложено исключительно из материи света! И когда, в конце концов, мышцы одрябли, и руки опали, ребра уже не способны стиснуть диафрагму, он напрягается еще раз, ему удается набрать воздуха, чтобы в тысячный раз прошептать слова отчаяния, и он умирает. Фриц, рыдая, хватает лежащую рядом винтовку, поднимается на цыпочки и пробивает бок висящего на кресте штыком; лезвие проскальзывает между ребрами. Кожа расступается под напором стали, из раны вытекает капля крови, после чего из раны между ребрами бьет гигантская струя воды, громадная и светящаяся. Вода обливает Фрицека, мундир на нем размокает, словно промокашка, и стекает вместе с водой; сталь штыка превращается в ржавую пыль, а вода все течет и смывает с Фрицека всяческие страсти и тело, которое стекает с него слой за слоем и впитывается в высохшую землю. Вода смывает и землю, крест, камни и все остальное. И остаются лишь Фридрих и Осужденный, который превратился в сплошное сияние. Он обращается к парню по имени и подает ему сияющую руку, чтобы облегчить тот первый, самый трудный шаг наверх.

Загрузка...