Война вторая

Вряд ли Космический разум найдет возможность долго сохранять эту бесконечную суету на планете Земля, он может принять решение «не обращать внимания на периферию», что сократит путь к самоубийству человечества, к той катастрофе, к которой мы стремительно приближаемся.

Академик Влаиль Казначеев

Часть пятая. 1939–1946

Операция «Консервы»

Провокацию на польской границе как повод для начала войны придумал Рейнхард Гейдрих, а организовал ее и провел его подчиненный — начальник диверсионной группы штурмбаннфюрер СС Альфред Науйокс. В ночь на 1 сентября 1939 года он с несколькими людьми ворвался в немецкую радиобашню в приграничном городке Гляйвиц в ста километрах от Кракова и отправил в эфир призыв на польском языке начать войну против Германии. К утру храбрые немецкие воины «захваченную» радиостанцию отвоевали. На земле остались лежать около пятидесяти убитых солдат в польской военной форме. Трупы эти на поле боя дисциплинированно доставил шеф гестапо Генрих Мюллер. Это были переодетые в польскую форму заключенные из ближайшего концлагеря, которым ввели смертельную инъекцию. Договариваясь об их доставке, Гейдрих назвал их «консервами». Отсюда и возникло название всей операции.

Утром немецкие офицеры вместе с прибывшими фотокорреспондентами с наигранным возмущением разглядывали трупы вероломных поляков. Разве может германский рейх снести подобную наглость? Обращаясь к германскому воинству, Гитлер сказал: «Польское государство отказалось от мирного урегулирования конфликта, как хотел этого я, и взялось за оружие. Немцы в Польше подвергаются кровавому террору и изгоняются из их домов. Несколько случаев нарушений границы, которые нестерпимы для великого государства, доказывают, что Польша не намерена с уважением относиться к границам Империи. Чтобы прекратить это безумие, у меня нет другого выхода, кроме как отныне и впредь силе противопоставить силу. Германская армия будет сражаться за честь и жизнь возрожденной Германии без колебаний. Я рассчитываю, что каждый солдат, верный вечным германским воинским традициям, будет всегда помнить, что он является представителем национал-социалистической великой Германии. Да здравствует наш народ и наша Империя!»

Войска вермахта двинулись вперед — отстаивать поруганную честь. Началась германо-польская война. И уже 3 сентября Великобритания и Франция, будучи верны обязательству перед Польшей, объявили войну Германии. И начала закручиваться мясорубка, которую несколько позже окрестили Второй мировой войной. За первые две недели сентября, разгромив польскую армию, немцы заняли половину страны. 17 сентября войну с истекающей кровью Польшей начал Советский Союз. Никакого Гляйвица ему не понадобилось. Впрочем, и войны особой не случилось. Никаких сил у поляков не оставалось. Советские войска просто двинулись и сравнительно легко оккупировали восточную Польшу, которую уже некому было защищать. Польские офицеры, понимая бессмысленность дальнейшей драки, тысячами сдавались русским без боя. И приняли они плен с легкой душой — все же к братьям-славянам, а не к этим лютым немцам. Всего пленных офицеров набралось около двадцати тысяч. Их отвезли в Катынь под Смоленск и пару других специальных лагерей.

Советские войска дошли в точности до той линии, которая была обозначена в секретном протоколе Риббентропа — Молотова. Немецкие и советские генералы тепло пожали друг другу руки. Они одержали общую победу. Немецкие офицеры хлопали советских по плечу и говорили: «Гут! гут! руссиш зольдат! карашо!» Генералы Хайнц Гудериан и Семен Кривошеин были знакомы давно, еще со времен советской танковой школы «Кама», организованной для немцев. Старые приятели в эти дни стали боевыми товарищами. Вместе они разгромили ненавистную Польшу. В захваченном Бресте они организовали и возглавили совместный праздничный парад победителей. Вот они стоят рядом — высоченный Гудериан в красивой шинели и маленький, тощий, нескладно обтянутый ремнями Кривошеин. Советский генерал скромно улыбается, а у немецкого скачут в глазах веселые искры.

Советские газеты сообщили, что Красная армия освободила наконец стонущих под польским игом западных украинцев и белорусов. Немецкие и советские дивизии (дружественные? гут-гут-карашо?) встали друг против друга на расстоянии в сто-двести метров. Их разделяла узкая, полусонная речка. И простояли так они почти два года. О чем они думали? К чему готовились? Точно известно одно: советские эшелоны с пшеницей, нефтью, никелем и вольфрамом текли через эту границу непрерывным потоком.

Ввод Сталиным войск в восточную Польшу западные страны словно бы и «не заметили». Во всяком случае, объявлять войну СССР они не собирались. Какое-то тяжелое подсознательное чувство шептало им, что делать этого не надо. Свободный мир и без того был на грани…

К концу сентября въезд евреев из Германии в Англию и США, ранее и без того затрудненный, был окончательно закрыт под тем предлогом, что наряду с евреями проникнут и шпионы. Евреи Германии тоже попали в ловушку. И она захлопнулась.

23 ноября Эйнштейн написал физику Леопольду Инфельду, своему приятелю и соавтору, выходцу из Польши: «Представляю, как Вы обеспокоены судьбой своих сестер в Польше. Надеюсь, что женщинам угрожает меньшая опасность. Ничего нельзя сделать с этой бандой преступников. Но мне кажется, что их ожидает заслуженная кара».

Эмиль Гумбель, старый друг, который в свое время пытался доказать Эйнштейну, что большевики — люди хорошие и гуманные, кардинально переменил свое мнение и подписал манифест, подготовленный немецкими членами франко-германского союза, где утверждалось, что договором с Германией Россия предала весь мир. Эйнштейн отказался его подписать. Он далеко еще не все понимал, он колебался. Позже, на ежегодном нобелевском ужине в Нью-Йорке, Эйнштейн посчитал нужным сказать: «Мы не забудем гуманное отношение Советского Союза, который единственный среди великих держав открыл двери сотням тысяч евреев, когда нацисты вступили в Польшу». Еще одно интервью он дал месяц спустя: «Мы не должны забывать, что в годы зверского преследования евреев Советская Россия была единственной страной, спасшей сотни тысяч еврейских жизней. Размещение тридцати тысяч еврейских сирот в Биробиджане и обеспечение им счастливого будущего — вот доказательство гуманного отношения России к еврейскому народу…»

Кванты и мистики

Подписав письмо к президенту США, Эйнштейн через пару дней забыл о нем. Счастливый характер. Ему было интереснее думать о своем. Он продолжил сражение с квантами и вероятностью. В сентябре 1939 года он писал Паулю Бонфилду: «Физики нашего времени считают, что нет возможности описать то, что происходит на самом деле в пространстве и времени. Они убеждены, что законы носят лишь вероятностный характер — то ли случится столкновение одной частицы с другой, то ли нет. Один Бог знает. Я, однако, уверен, что мы вернемся к тому, чтобы описывать реальность — до последней самой мелкой детали. При этом я не считаю, что световые кванты реальны в том же непосредственном смысле, что и электроны. Аналогично я не верю, что частицы-волны реальны в том же смысле, что и частицы электричества. Волновой характер частиц и корпускулярный характер света следует понимать условно, а не как непосредственную физическую реальность…» Смутно он понимал, что противоречит сам себе. Ведь это он еще в начале века весело и настойчиво говорил, что свет — и частица, и волна, и не косвенно, а на самом деле, напрямую. Смешно, но Нильс Бор тогда еще в это не верил. И вдруг, после бурь, в 39-м году в письме к Шредингеру Эйнштейн неожиданно называет Бора, уже уверенно соединяющего волну и частицу в нечто единое, мистиком. Но Бор и остальные физики, посмеиваясь, мистиком как раз посчитали его, Эйнштейна. Лишь один Шредингер отмолчался и никого в мистики не зачислил.

Размышляя и жарко споря об этих, казалось бы, предельно далеких от людской жизни тонких материях (а спорили они действительно весело, без ожесточения, нередко похохатывая и почти любя друг друга), физики отнюдь не стремились пришить эти сплетенные их умом кружева к грубоватой канве внешнего мира. И, разумеется, не связывали эти заумные споры с громыхающей поступью уже фактически навалившейся войны. Они жили в ином пространстве-времени. Где по-новому сверкал — яркими вспышками и отчаянными парадоксами — интеллект. Где сталкивались и искрили красивые гипотезы, одна безумнее другой. Господи, на что способен раскрепощенный ум человека! Жизнь иногда грубо врывалась в их чудесный мир. До поры они старались этих вторжений не замечать.

Более того, никто из этой когорты наиболее умных и проницательных людей еще не понимал, куда эти их споры ведут в плане нового понимания бытия. Они не догадывались, что через считаные десятилетия затрещит объективная картина мира, к которой, как к хорошо пригнанной одежде, они привыкли со времен Галилея. Физическая реальность начнет терять черты грубой субстанции, вещности, все заметнее покрываясь туманным флером духовности — разума, воли, смысла и тоски бытия.

Они не заметили, как из науки стало исчезать по-старинному прекрасное, доброе, коллективное понятие «мы»: «Мы считаем, что вечный двигатель невозможен». «Мы считаем, что камни сверху не падают, потому что на небе не может быть камней». «Мы считаем, что вода кипит при ста градусах. Но если запереть ее в котел и греть дальше, то котел взорвется». «Мы считаем, что аппараты тяжелее воздуха, никогда не полетят». «Мы считаем, что люди когда-то были животными, но благодаря чудесному развитию, которое мы называем эволюцией, превратились в мыслящего человека». В человека, способного сказать «Я так вижу», «Я так думаю!» или наоборот — «Я так не думаю», «Я так не считаю!».

Да, быстро и незаметно это «Я» выросло, очевидным образом обнаглело и стало отодвигать в сторону, да что там! — порою третировать столь привычное и теплое «Мы». У новых научных идей, гипотез, теорий появились авторы. Да такие индивидуальные — со своим стилем и почерком. Со своими причудами и заскоками. Со своими образами и метафорами. Словно это писатели или даже поэты. От фантазий и проницательности этих авторов стало зависеть дальнейшее развитие науки. Словно наука — это не суровый набор объективных истин, а собрание сочинений вольных фантазеров. Кто виртуозней выдумает, тот и прав. Позвольте, а проверка гипотез? А эксперимент? Ведь тут любого фантазера можно осадить, любого выдумщика поставить на место. Но…

Но тут вдруг выяснилось, что считавшаяся прежде незыблемой практика проверки на опыте любой гипотезы, любой теории дрогнула и дала течь… Высокая точность измерений? Неоднократное повторение? Воспроизводимость эксперимента? Его достоверность? О, не все так просто. Чем тоньше опыт, тем больше он трепещет перед исследователем. И даже перед его капризами и заскоками. Неужели? Для чего тогда, не жалея сил и средств, дабы разогнать частицы, мы строим эти жуткие циклотроны? Для чего создаем телескопические стекла немыслимых размеров? И все же заново всей своею тяжестью повис над нами старый вопрос: что более важно и что первично — субстанция или мысль, вещь или слово?

Кстати, по поводу скоростей в квантовом мире. Появились молодые теоретики новой волны. Настолько бесшабашные, что в их построениях оказалось возможным превышать скорость света. Причем в любое количество раз. Не безумие ли? При этом вновь начали всплывать идеи вероятностного мира. Бор, Борн и Гейзенберг утверждают, что точно и до конца ничего измерить нельзя. О наличии или отсутствии частицы можно утверждать лишь с некоторой вероятностью. А если расширить подобный подход? То есть, есть ли мир? Или его нет? Сказать можно только одно: вероятность, что мир все-таки существует, отлична от нуля.

Дабы высмеять все это, еще года три назад Эйнштейн придумал презабавный парадокс. Две частицы, рожденные в одном акте, навсегда взаимосвязаны (запутаны, как любят выражаться эти молодцы). Например, два гамма-кванта, рожденные столкновением электрона с позитроном. Как бы далеко они ни разлетелись, они продолжают быть запутанными. Это квантовая механика подтверждает железно. Измерьте спин одной частицы, и вы тут же узнаете спин другой, хотя она улетела за сто световых лет. То есть вы мгновенно связываетесь с частицей, свет от которой должен идти целый век. Абсурд? Еще какой! Выходит, что квантовая механика не полна и ей рано называть себя сложившейся теорией. Возражение прозвучало так громко, что об этом написали в газетах. «Нью-Йорк таймс» на первой странице дала статью: «Эйнштейн атакует квантовую теорию».

Сформулировать ведущий к парадоксу мысленный опыт Эйнштейну помогли два на редкость сообразительных парнишки, один родом из Одессы, а второй из Бруклина. Название этот интеллектуальный курбет получил красивое — парадокс Эйнштейна — Подольского — Розена. Спор не стихал. И не стих до сей поры. Нужные эксперименты были поставлены, и не раз. Но они тоже противоречили друг другу. Глубинные попытки осмысления сего парадокса привели в итоге физиков к поразительному выводу о том, что квантовая телепортация реальна.

Почтальон Сакс

Может ли письмо Эйнштейна быстро попасть на глаза Рузвельту? Едва ли. Ведь президенту приходят тысячи посланий. Кто из отряда чиновников, разбирающих эти письма, способен сообразить, что именно письмо профессора Эйнштейна следует немедленно положить на стол президента? Понятное дело, письмо будет упрятано в одну из папок архива. До лучших времен. Лео Силард понимал это как никто. В подобных случаях в нем просыпалась практическая хватка. Он знал, что надо найти человека, который вручит послание непосредственно Рузвельту. И тут он вспомнил, что знаком, хотя и шапочно, с самим Александром Саксом, маленьким, толстым, веселым, но столь великим, что его в Белом доме принимает сам президент. Силард как-то стоял с ним рядом на встрече ученых с бизнесменами, и они даже дружески стукнулись бокалами вина.

«Сакс, вот кто нужен, — сказал сам себе Силард. — Лучшего почтальона не найти».


Силард добился встречи с Саксом и объяснил ему суть проблемы. Маленький толстый человек слушал его внимательно. Силард в спокойной манере, позволяя себе легкий юмор и даже иронию, рассказал про нейтроны, распадающиеся ядра урана, про возможность создания небывалого оружия и про залежи урановых руд в горах Богемии и в Бельгийском Конго.

— Кто такие нацисты, надеюсь, вам объяснять не нужно, — сказал Силард. — Так вот, Богемия сегодня в их руках. Помимо того, есть данные, что они уже над этим работают.

— Ах, вот как, — пробормотал Сакс и нахмурился. — Что вы предлагаете?

— Действовать надо решительно, — заявил Силард, — и в союзе с самым верхом. Иначе дело не сдвинуть, ибо пока остроты проблемы не понимает никто. Но поднимать раньше времени общественный шум тоже нельзя. Это дело тихое, но столь масштабное, что потребует гигантских финансов.

— Ну-ну, — усмехнулся Сакс.

— Все это прекрасно осознает профессор Эйнштейн, — продолжал Силард. — Но профессор скромный, застенчивый человек. И сам к Рузвельту не пойдет ни за что. Мы с трудом выбили из него подпись вот под этим письмом. — Силард протянул Саксу лист бумаги.

Когда Сакс читал письмо, губы его шевелились, как у школьника младших классов.

— Да, — сказал он, отложив письмо. — Да.

— Как мы поступим? — спросил Силард.

Сакс еще раз заглянул в письмо, сложил его пополам и вложил в большой чистый конверт, который извлек из ящика стола.

— Даю вам слово, — сказал он, глядя физику прямо в глаза, — что это важное послание я отдам лично в руки Франклину Делано Рузвельту и никому другому.

— Отлично, — сказал Силард.


Попасть к президенту Саксу удалось лишь 11 октября. В Европе уже разгоралась война. Польша была поделена двумя разбойниками. Немецкие подлодки топили английские суда. Немецкие самолеты бомбили Лондон. Британская авиация огрызалась.

В овальном кабинете проходило совещание по вопросам финансирования военного флота. Когда оно закончилось и участники покинули кабинет, Сакс задержался.

— У вас что-то еще, мой друг? — устало спросил Рузвельт.

— Да, господин президент, — сказал Сакс, присаживаясь напротив. — Что-то еще.

Он порылся в своей папке, достал белый конверт и протянул президенту.

— Это письмо профессора Альберта Эйнштейна направлено лично вам. Потрудитесь прочесть в свободную минуту. Это важно.

— Сейчас и прочту, — улыбнулся Рузвельт. — Уверен, чепухи вы не принесете.

Читал Рузвельт довольно долго, застревая на отдельных фразах и словно перечитывая их.

Потом положил бумагу на стол и поднял глаза на Сакса.

— Любопытный текст, — сказал Рузвельт. — Профессора Эйнштейна я знаю. Но до конца его послание я не понял. Уран? Первый раз слышу.

— Тема письма необычна и трудна, — сказал Сакс. — Я это признаю. Но это тема военная. И очень опасная. Я готов дать комментарии.

— Слушаю, — сказал Рузвельт.

— Уран — это новый динамит. Только в сто тысяч раз мощнее. Одной бомбой можно уничтожить город. Или целый порт. Профессор Эйнштейн об этом пишет.

— Это я как раз уловил. — Рузвельт вновь улыбнулся. — Но также я понял, что работы еще в начальной стадии. Давайте подождем.

— Атомная физика развивается очень быстро. И не только у нас.

— Охотно верю. Но эти физики большие фантазеры. Вправе ли мы сегодня дать себя увлечь? Деньги ведь большие?

— Большие.

— Ах, друг мой, — президент вздохнул. — Только что мы говорили о подводных лодках. Тут мы пока и немцам, и японцам уступаем. То же по самолетам и танкам. И все это требует немыслимых средств. Но это реальность. Давайте не будем пока верить в фантазии.

Увидев расстроенное лицо экономического советника, президент переменил тон.

— А знаете что, дорогой Алекс. Приходите-ка завтра с утра. Часиков в десять. Мы вместе позавтракаем. И вы расскажете об этом подробнее.

Лицо Сакса просветлело.

— Непременно приду. Завтрак с президентом! Это большая честь для меня.


Саксу не спалось. Он дважды покидал свой номер в вашингтонском отеле и бродил по парку, подбирая нужные слова. Но утром в Белый дом он явился с головой холодной и ясной. Завтрак проходил в дружеской обстановке. Говорили о всяком, шутили. И вдруг президент сделался серьезным.

— Вот вы не трогаете вчерашнюю тему, хитрый и лукавый мой советник. Побаиваетесь. Понимаю. А я ночь почти не спал. И должен сообщить вам, что хотя и с сожалением, но принял решение пока этот проект отодвинуть. Деньги, мой друг. И всякое прочее…

— Я тоже это понимаю, — вздохнул Сакс. — Но должен вам кое-что напомнить. Подобный случай уже имел место в истории.

— Вы серьезно? Когда же это?

— Довольно давно. К императору Франции пришел один американский изобретатель. По имени Роберт Фултон. И предложил проект парохода. Французский флот, заметно уступавший английскому, за считаные годы мог его превзойти. Пароходам не нужен ветер. Судьба Британии висела на волоске. Император знал про попытки паровой тяги для пушек, но в паровую машину на корабле он поверить не мог. И Фултона прогнал.

— Постойте! — Рузвельт даже порозовел. В душе его, так и не забывшей грозное море, встали пенистые волны и дымные трубы линкоров. — Постойте. Мне кажется, я осознал.

— Кажется? — осторожно усмехнулся Сакс.

— Да нет, я действительно вник. Пелена с глаз свалилась. Мой бог! — Он хлопнул в ладоши.

Вошел секретарь.

— Будьте любезны, пригласите моего советника по вооружениям.

Секретарь молча кивнул и исчез. Уже через несколько минут вошел генерал Уотсон, советник президента, которого в узком кругу все называли Па. Он дружески кивнул Саксу и застыл.

— Па, — Рузвельт протянул ему письмо Эйнштейна. — Это требует срочных действий.

Генерал быстро пробежал письмо глазами.

— Я все понял, — сказал он. — И уже примерно знаю, с чего начать. Я могу идти?

— Погодите! — Рузвельт еще больше порозовел. — Такое дело надо спрыснуть. — Он снова хлопнул в ладоши.

— Вот что, мой друг, — сказал он появившемуся секретарю. — Пусть поищут в моих запасах бутылку коньяка «Наполеон». И тащите ее сюда.

Бутылку принесли, коньяк разлили по бокалам.

— Ну что же, господа, — сказал Рузвельт, поднимая свой бокал. — За великое начинание!

19 октября Рузвельт написал Альберту Эйнштейну ответ: «Мой дорогой профессор! Я хочу поблагодарить Вас за ваше недавнее письмо и интересные сведения. Я нашел их столь важными, что созвал комитет, в который вошли глава бюро стандартов Лайман Бриггс, а также избранные представителей армии и военно-морского флота, которые тщательно исследуют возможности Вашего предложения, касающиеся урана. Я рад сообщить, что доктор Сакс будет сотрудничать с этим комитетом, и я считаю, что это самый практичный и эффективный метод работы по данной теме. Пожалуйста, примите мою искреннюю благодарность».

Смертоносное излучение и коза

21 октября 1939 года на первом секретном заседании Консультативного комитета по урану Лео Силард рассказал военным экспертам о ядерных исследованиях, о цепной реакции и о возможности создания реактора на основе окиси урана и графита, который замедляет нейтроны и тем предотвращает взрыв. А далее открывается путь к невиданному доселе оружию. Слушатели не скрывали своего скепсиса. Восторженность президента Рузвельта в них не проникла. Одна небольшая бомба, превосходящая по мощности эшелон с тротилом? Да кто ж в такое поверит! Однако они деликатно молчали. Пауза затянулась, и тогда встал молодой, но не по годам смелый Эдвард Теллер. «Я понимаю вас, господа, — сказал он. — Военным специалистам и инженерам мы предлагаем поверить в новейшую атомную теорию, еще мало известную даже ученому люду. Сверх того, на такой невесомой базе, как вера, мы предлагаем строить заводы. Однако вера, о которой толкуем мы, весьма весома. У нас все трижды просчитано. И подтверждено рядом успешных экспериментов. Да, правда, это эшелон тротила, упакованный в один чемодан. Дико, но факт! Мы готовы ухватить за хвост совершенно фантастическую птицу. И если мы не займемся этим, история нам не простит. Более того, вскормленная чужими руками, эта птица может клюнуть нас. И пребольно».

Снова повисла тягостная пауза. И тогда полковник Кит Адамсон, отличавшийся веселым нравом, рассказал армейский анекдот про козу, которую привязали к колышку на лугу у Пентагона, назначив премию тому, кто сможет уничтожить животное смертоносным излучением. Коза постарела, поседела, а премию пока никто не получил. Раздался дружный хохот. Смеялись все, включая докладчика и его коллег-физиков. Однако веселое настроение не помешало обратиться к следующему вопросу — о финансах, необходимых на проект по «убийству козы». У самих физиков вопрос этот неожиданно вызвал замешательство. Все они просчитали, лишь про деньги забыли. Смелость вновь проявил Эдвард Теллер, который, не желая пугать скаредных финансистов, брякнул, что для начала хватило бы и шести тысяч долларов. Эксперты лишь молча переглянулись. После собрания Силард, прикинувший в уме, что на один только графит понадобится не меньше сорока тысяч долларов, чуть не растерзал Теллера за его неожиданное вмешательство. Однако и эту ничтожную сумму выделять никто не торопился. Консервативные военные вкупе с бюрократами двигать атомный проект отнюдь не спешили. Не веря в него, они его посильно тормозили. Прошел год, но ничего конкретно сделано не было.

Однако Силард отступать не собирался. Призвав на помощь Вигнера, он рассчитал вместе с ним критическую массу урана-235. Оказалось, что пятидесяти килограммов хватит с избытком, дабы кусок урана взорвался сам собой. Но если умело нашпиговать этим ураном тонну графита в реакторе, то можно осуществить сравнительно медленную реакцию и получать энергию без риска взрыва. Более того, побочным продуктом реакции станет радиоактивный плутоний, ядерная взрывчатка посильнее урана. И это быстрый и надежный путь к производству все новых бомб. «Для чего они нужны мирным американцам? — спрашивал себя страстный и неутомимый физик и сам себе отвечал: — Только для того, чтобы обогнать Гитлера. Не дать этому чудовищу стать тут первым».

Силард не мог знать в деталях, что происходит в Германии, но интуиция его не обманула. Осенью 1939 года, одновременно с началом войны, немецкие физики-ядерщики объединились в секретное «Урановое общество». Центром проекта стал Берлинский физический институт кайзера Вильгельма. К участию в разработках были подключены лаборатории ведущих университетов. Гений немецкой физики Вернер Гейзенберг еще в середине 30-х нацистов откровенно недолюбливал и их политику не одобрял. Они отвечали ему тем же. В листовках штурмовиков его называли «белым евреем». Но вот подступила война. Страстные речи Гитлера сделали свое дело. Один из создателей квантовой механики вдруг почувствовал себя патриотом и дал согласие возглавить урановое общество. Нацистская кличка была забыта. Гейзенберг заработал с азартом.

Вместе с Карлом Вейцзеккером он оценил взрывную силу урана-235 и уже был готов приступить к созданию атомного реактора на основе урана и тяжелой воды в качестве замедлителя нейтронов. Однако в декабре 1939 года дело приостановилось из-за недостатка запасов урана, тяжелой воды, а также чистого графита (второй вариант замедлителя). Урановой руды в чешском Сент-Йохимстале на деле добывалось немного, ее хватало только на лабораторные опыты. Но уже весной 1940 года на обогатительной фабрике концерна «Юнион миньер» в захваченной Бельгии немцы обнаружили тысячу двести тонн уранового концентрата, почти половину мирового запаса. Секретные лаборатории «Сименса» доложили об успехах в очистке графита. Физик (и одновременно полковник СС) фон Арденне сообщил, что знает надежный способ выделения из урановой массы урана-235. Фирма «Аэругезельштафт» немедленно приступила к производству металлического урана. В ходе экспериментов к лету 1942 года Гейзенберг и Вейцзеккер поняли, что контроль над ядерным распадом реально возможен. Дело оставалось за немногим — построить действующий реактор. Если бы об этом узнал Силард, он пришел бы в ужас. Впрочем, он и без того заметно нервничал и пытался подгонять всех.

Гейзенберг тем временем обнаружил, что по части теории оставалось много нерешенных вопросов. Кое-что ему самому было неясно. И он задумал отправиться за советами и помощью к своему учителю Бору в оккупированную Данию, в Копенгаген. Бор гений, он поможет. А если он активно включится в проект? О! Еще немного, и немцы опередят весь мир… Вот уж они покажут!

Ничего об этом толком не зная, но испытывая жгучую тревогу, Лео Силард подготовил собственную программу атомного проекта, в которой описывались необходимые эксперименты и назывались лаборатории, способные их провести. Под таким напором Консультативный комитет принял нечто вроде полумеры: изучить возможности цепной реакции для двигателей подводных лодок. Если же выяснится, что в ходе реакции выделяется еще и взрывная энергия, можно будет задуматься о бомбе. Для продолжения экспериментов Энрико Ферми и Лео Силард получили четыре тонны идеально очищенного графита и пятьдесят тонн окиси урана. Однако живые деньги не поступили, и Силард не смог даже вернуть две жалкие тысячи долларов, взятых им в кредит для первого опыта.

Однако он сумел заразить своей страстью несколько ведущих атомных физиков Америки — Артура Комптона, доказавшего в свое время существование фотона, Эрнеста Лоуренса, создателя циклотрона, а те в свою очередь насели на Ваневара Буша, нового руководителя Урановой комиссии, и на Джеймса Конанта, председателя Национального комитета оборонных исследований и советника Рузвельта.

Было похоже, что под давлением таких сил дело с мертвой точки все же сдвинется.

Тяжелая вода

— Вчера студенты спросили меня, что такое тяжелая вода, — со смехом рассказал жене Фредерик Жолио.

— И что ты им ответил? — поинтересовалась Ирен.

— Для начала я их спросил, что такое простая вода. Представь себе, они вытаращили глаза. Пришлось им объяснять, что вода — это сгоревший водород. Он потому так и называется, что, сгорая, рождает воду. В пламени любви, в смертельном танце с кислородом он создает эту сказочную жидкость, без которой и жизни не было бы.

— Красиво, — усмехнулась Ирен.

— Кажется, у Верлена в стихах есть что-то похожее.

— Ты им читал Верлена?

— Нет, конечно. С них будет. Но я напомнил им, что водород — самый легкий элемент. В атоме один протон и один электрон. Но изредка к протону может прилепиться нейтрон. Ядро вдвое тяжелеет. Когда сгорает такой водород, получается тяжелая вода.

— Блестяще, мой друг. Такую лекцию и я охотно послушала бы.

— А ты, кстати, помнишь, сколько тяжелой воды в обычной?

— Знаю, что мало.

— Сотая доля процента. Как ее извлечь?

— Бесконечным электролизом?

— Именно. А ты прикидывала, сколько нужно электроэнергии? Водичка по капельке, а выходит — дороже золота.

— Да уж.

— Теперь ты понимаешь, почему ее производят в Норвегии? У них прорва дармовой энергии. Все эти горные речушки, водопады. Поставил небольшую электростанцию на водопаде, а рядом цех электролиза. И водопад струит тебе денежку.

— Хорошо устроились.

— Для чего я тебе это рассказываю? Я завтра лечу в Норвегию.

— За?..

— Именно. Купить весь их запас тяжелой воды, почти двести килограмм.

— А деньги?

— Рауль Дотри выделил полмиллиона долларов.

— Министр вооружений? С ума сойти! Щедрый человек.

— Он веселый мужик. И соображает быстро. К тому же романтик. Я ему сказал, что если расщепить все атомы его письменного стола, то можно испепелить поверхность планеты. Он смотрел на меня ошарашенными глазами, но чек на воду выписал без лишних слов. И тут же распорядился о срочных поисках окиси урана.

— Собираешься строить реактор?

— Только с твоей помощью, дорогая. Помнишь Лео Силарда с его бредовой будто бы идеей? Парень оказался прав. Феноменально прав. Теперь вопрос — кто кого опередит. Я имею в виду — боши или мы?

— Слушай, как страшно.

— Не то слово.


Через три дня Фредерик Жолио-Кюри перевез на грузовом самолете во Францию весь запас норвежской тяжелой воды, которую запрятали в подвалах Коллеж де Франс. И сразу встал вопрос — где строить реактор? Подступал май 1940 года. «Drôle de guerre» («странная война», которую еще называли «сидячей») тянулась уже восьмой месяц. Прямого столкновения с вермахтом французы старались избегать. Ужасы Первой мировой не изгладились из их памяти. Воевать они не хотели. Они не были готовы еще раз уложить два миллиона своих парней и надеялись на линию Мажино, чудо инженерной техники. Взять такую линию невозможно. И беспечные французы расслабились. Более того, они перестали понимать, за каким лешим они объявили Гитлеру войну.


Планы о создании реактора рухнули в одночасье. Немцы и не подумали штурмовать неприступную линию французов. Они стремительным ударом прошли Голландию и Бельгию и с севера, через незащищенную границу хлынули на Париж. До Фредерика Жолио-Кюри дозвонился министр Рауль Дотри и срывающимся голосом кричал, чтобы тяжелую воду увезли куда угодно, лишь бы она не попала в руки немцев. Воду, радиоактивные материалы и документацию переправили в центральную Францию, в Мон-Доре. Но немцы наступали так быстро, что все это пришлось срочно гнать в Бордо, а оттуда пароходом в Англию. Двести килограммов сверхценной воды нашли свое прибежище не где-нибудь, а в Кембридже, в подвалах Кавендишской лаборатории.

Фредерик не поехал вслед за водой только лишь потому, что посчитал недостойным оставить в оккупированной стране своих коллег и друзей. В Париже его задержали и отвезли в гестапо. Немецкий полковник задал лишь один вопрос: где тяжелая вода?

— Я пытался переправить ее в Британию, — отвечал ученый. — Но на выходе из порта пароход взорвался на мине.

— Я вам не верю, — скрипучим голосом сказал полковник. Но ученого отпустил.

Фредерик шел домой и с тревогой думал о том, что немцы всерьез взялись за атомный проект. В его голове начала созревать идея сопротивления наглым завоевателям, которая через пару лет охватит юг Франции, а затем и всю страну. А вскоре он узнал, что немцы, захватив Норвегию, получили в свое распоряжение тот самый завод фирмы «Норск-гидро» в Рьюкане, откуда он вывез все запасы тяжелой воды. «Хорошо, что вывез», — подумал он, не догадываясь поначалу, что завод этот заработал с удвоенной скоростью.

Прошло время, и над супругами Жолио-Кюри, уже основательно связанными с Сопротивлением, нависла угроза ареста. Фредерик решил Ирен с детьми переправить в Швейцарию, а сам уйти в подполье.

Прощались они на окраине предрассветного Парижа. Надежный водитель должен был отвезти его семью к швейцарской границе и передать в руки связников. Притихшие дети уже сидели в машине.

— Погоди, — Фредерик взял жену за руки, посмотрел в глаза. — Мы расстаемся. Но, надеюсь, не навсегда. Вот, послушай:


Мало в дни стыда и муки


Сочетать сердца и руки,


Нужно души повенчать —


Две отваги одиноких,


Чтоб удары бурь жестоких


Вместе на себя принять…


— Верлен? — спросила Ирен.

— Конечно, он, — отвечал Фредерик.

«Кровь, пот и слезы»

Итак, война разрасталась. Осторожный до трусости Невилл Чемберлен подал в отставку. 10 мая 1940 года, в день нападения германских войск на Голландию и Бельгию, премьер-министром Великобритании король Георг VI назначил Уинстона Черчилля. Все понимали, что более подходящей фигуры нет.

Свежеиспеченный премьер поймал себя на странном чувстве. Словно он был рад разгорающейся войне. Его все-таки призвали. Он нужен. Никто, кроме него, не способен возглавить нацию в столь трудный час. И он докажет, что это именно так. Он. И только он! Нет, он не настолько тщеславен. Отнюдь. Просто он творец, художник. А главное его творчество — это политика и война. Слава войне! Потомок герцогов Мальборо окажется великим художником войны. И он вместе со своим народом победит. Разумеется, друзья и союзники помогут. Война будет чудовищной. Союзы могут возникнуть необычные, даже парадоксальные. А это уже не столько война, сколько политика. Головоломная политика. Придется и здесь ходить по минному полю. В чем-то это будет художественное хождение, сродни творениям Босха и Гойи. Ангелы протянут руку демонам. Ведь он сам сказал, что в случае необходимости готов заключить союз с сатаной.

Он испытывал фантастический подъем сил. Ноздри его воинственно раздувались. Лицо разрумянилось. Огрызок сигары летал из одного угла рта в другой. С виду толстый, даже слегка обрюзгший, он носился как юноша. Уже 13 мая он выступил с громовой речью в Палате общин, а затем еще дважды в июне. Эти речи транслировались по радио как обращение к нации:

«Ничто не изменит решимость Британии и Британской империи воевать дальше, в случае необходимости — в одиночку, столько лет, сколько понадобится… Вы меня спросите, каков наш курс? Отвечу: вести войну на море, суше и в воздухе, со всей мощью и силой, какую дает нам Бог. Вести войну против чудовищной тирании, превосходящей любое человеческое преступление. Вот наш курс. Вы спросите, какова наша цель? Отвечу одним словом: победа! Победа любой ценой, победа, несмотря на весь ужас, победа, каким бы долгим и трудным ни был путь. Потому что без победы не будет жизни…

К вопросу о вторжении на наш остров. За все долгие века, которыми мы гордимся, не было периода, когда нашему народу можно было дать абсолютную гарантию от вторжения. Во времена Наполеона тот же ветер, который нес бы его корабли через канал, возможно, прогнал бы защищавший нас флот. Всегда существовал шанс захватить наш остров, и именно этот шанс дурманил воображение континентальных тиранов. Мы можем увидеть новые злые умыслы, столкнуться с изобретательной агрессией жестокого врага. Мы обязаны быть готовыми к новым хитростям коварных тиранов.

Мы не сдадимся. Мы будем сражаться на морях и океанах, мы будем сражаться с растущей уверенностью и растущей силой в воздухе, мы будем защищать наш остров любой ценой. Мы будем сражаться на берегу, на взлетных площадках, в полях и на улицах, мы будем сражаться на холмах; мы никогда не сдадимся. И если, во что я ни на минуту не поверю, этот остров или большая его часть будут покорены и люди начнут умирать от голода, тогда наша Империя за морями, вооруженная и охраняемая британским флотом, будет продолжать борьбу, пока, в Божье время, Новый Мир, со всей его силой и мощью, не отправится на спасение и освобождение старого.

Но сегодня мы должны рассчитывать только на себя. Нам предстоит суровое испытание. Через катастрофы и горе мы одолеем наших врагов. Британцы! Все, что я могу обещать вам в течение ближайших месяцев и лет, это — кровь, труд, слезы и пот. Вы готовы сражаться за каждый куст на берегу, за каждый холм, за каждый проулок, за каждый дом?»

И британцы ответили: «Готовы!»

«Тьюб аллой»

Уинстон Черчилль обладал пылким воображением. Среди прочего ему не давала покоя мысль о том, что нацисты смогут создать атомное оружие. Еще осенью 1939 года, став первым лордом Адмиралтейства (и ничего не зная о только что созданном секретном «Урановом обществе» в Германии), он теребил министра авиации: «Настоятельно прошу сообщить, какова вероятность того, что атомные бомбы посыплются на Лондон?» Растерянный министр не знал, что ответить. Он даже не очень понимал, о чем его спрашивают. Но откуда сам Черчилль взял выражение «атомная бомба»? Придумал? Быть того не может. Читал поэму Андрея Белого? Невероятно. Прочитал роман Уэллса, где атомные бомбы падают с неба на европейские столицы? Не исключено. Но даже сам Уэллс не поверил бы, что Черчилль именно эту его почти всеми забытую, длинную и трудную книгу читал. Словно бы у сверхзанятого министра мало других дел. Возможно, писатель недооценил широту познаний и воззрений энергичного британского политика и его страсть к техническим новинкам. Но, вероятнее всего, имела место беседа Первого лорда Адмиралтейства с Альфредом Хором, бывшим начальником отдела вооружений. Хор рассказал, что был такой чудак, который что-то толковал об уране. В архиве отыскали патент на «цепную реакцию». Прочитали его три раза, но мало что поняли. «А где автор?» — спросил Первый лорд. Хор развел руками. «Эх вы! — сказал Черчилль. — Ладно, соберите-ка лучших наших физиков. Покумекаем, как тут быть». Пока физиков собирали и соображали, поступило новое сообщение. Два эмигранта из Германии Рудольф Пайерлс и Отто Фриш представили Генри Тизарду, научному советнику Черчилля, записку «О создании супербомбы, основанной на урановой ядерной реакции». Успевший стать за это время премьером Черчилль, человек импульсивный, не удержался и послал секретное письмо Рузвельту о возможности создания нового и небывалого оружия. Ключевым словом было «атом». Правильнее было бы использовать слово «ядро». Но сути дела это не меняло. Каково же было удивление британского премьера, когда американский президент столь же доверительно сообщил: «Мы над этим уже работаем».

Черчилль тут же распорядился о создании английского сверхсекретного комитета. Программу назвали «Тьюб аллой» — «Трубный сплав». В конце года было принято решение о строительстве обогатительной фабрики, выделяющей уран-235 из руды методом газовой диффузии. Бомбу рассчитывали создать за два года. Осенью 1941 года кабинет министров выделил первые средства Рудольфу Пайерлсу и его команде для развертывания работ по проекту «Трубный сплав» в университете Бирмингема. Самым ценным сотрудником этой команды оказался бежавший из Германии тридцатилетний математик и физик Клаус Фукс. Сын протестантского священника-пацифиста, Клаус еще в юности пропитался идеями коммунизма, а в студенческие годы вступил в коммунистическую партию. Он был активен, заметен, и однажды ему довелось несколько минут беседовать с самим Эрнстом Тельманом, который дружески потрепал его по плечу и сказал: «Такие парни нам нужны!» Деятельность в партийной ячейке Фукс легко сочетал с продвижением в математике, где быстро добился впечатляющих результатов. Однако в Киле, где он начал преподавать в университете, некая команда молодых нацистов, обвинив молодого математика в причастности к поджогу Рейхстага, приговорила его ни много ни мало — к смертной казни. Не утруждая себя проверкой законности подобного приговора, Фукс сел на пароход и отплыл в Англию.

План имени рыжебородого Фридриха

— Мой фюрер, адмирал Канарис просил вам сообщить: русские на нашей восточной границе, за Бугом, сосредоточивают войска. Больше сотни дивизий. Срочно строят аэродромы, разворачивают механизированные корпуса.

— Этот адмирал меня смешит, честное слово, — засмеялся Гитлер. — То у русских нет танков, то механизированные корпуса. Где правда? Или адмирал шутит?

— Не до шуток, мой фюрер, — продолжал генерал Кейтель. — Есть много подтверждений. Такую массу войск скрыть нельзя, как ее ни маскируй.

— Тут даже изощренной разведки не нужно, — глубокомысленно заметил генерал Гальдер.

— Вы хотите сказать, что русские готовят удар?

— Иной вывод сделать трудно. Сотня дивизий, миллионы солдат, самолеты и танки в узкой приграничной полосе. Для обороны так не делают. Более того, для обороны это смертельно опасно.

— И какой вы предлагаете ответ?

— Он единственный, мой фюрер. Ударить первыми.

— Это смешно, мой дорогой генерал, — Гитлер сделал паузу. — Но я совершенно такого же мнения.

Оба генерала было напряглись, но тут же весело заулыбались. Они все трое оказались заодно.

— Если я вижу, что мой противник вскинул ружье, я не буду ждать, пока он нажмет курок, я лучше сделаю это первым. Дело в том, что большевики в Кремле необыкновенно коварны и наглы. Они уверены в своих силах и хотят почти весь мир. Я выдам вам тайну, ибо пора. Вы должны это знать. Недавно приезжавший Молотов холодно и твердо потребовал, чтобы мы не мешали им захватить Финляндию, Румынию, Болгарию и разместить опорные пункты в Дарданеллах. Естественно, по всем четырем пунктам я им отказал. Что касается Румынии, то в генерале Антонеску я нашел человека чести. Он прекрасно меня понял и твердо придерживается данного им слова. Но особенно мне было жалко маленькую беззащитную Финляндию. Молотов уехал зеленый от злости.

— Вы правильно поступили, мой фюрер, — почти вскричал Кейтель.

— Не дело для Великой Германии идти на поводу у бандитов, — добавил Гальдер.

— Итак, они накапливают силы на нынешней нашей границе? — медленно, почти задумчиво спросил Гитлер.

— И быстрыми темпами.

— Ну что ж! — Гитлер грозно улыбнулся. — Это, скорее, нам на руку. Восточный вопрос, так или иначе, потребует решения. Чем больше дивизий они соберут на границе, тем проще нам будет покончить с ними одним махом. Как ни коварен азиат в Кремле, нас он не обманет. Ошибок делать мы не станем. Нападать на Англию через Ла-Манш проблематично. А вот лишить ее надежды… Надежда Англии — Россия и Америка. Если рухнут надежды на Россию, отпадет и Америка, поскольку разгром России будет иметь следствием невероятное усиление Японии в Восточной Азии и на Тихом океане. Вот уж американцы там попляшут.

— Это несомненно, — сказал Кейтель.

— Если мы Россию прихлопнем, Англия потеряет последнюю надежду. Тогда господствовать в Европе и на Балканах будет Германия. Вывод прост: Россия должна быть стерта. Подходящее время — весна 1941 года. Но до поры мы должны молчать, ибо внезапность остается чуть ли не главным нашим оружием.

— Вот так, — сказал Гальдер и сжал кулак.

— Чем скорее мы расколотим Россию, тем лучше. Операция будет иметь смысл только в том случае, если мы одним стремительным ударом разгромим все государство целиком. Захвата какой-то части территории недостаточно. Остановка действий зимой опасна. Поэтому лучше немного подождать, но подготовиться тщательно. И уничтожить Россию в течение весенне-летней кампании.

— Что значит уничтожить, мой фюрер? — спросил Гальдер. — Как вы это видите?

— Единое государство на восточной границе нам не нужно. Создадим не менее семи протекторатов, экономически от нас зависимых. От коммунистов пространство очистим. Русских аристократов, которые ныне сидят в Европе, управлять этими землями мы тоже не пустим. Они всегда будут к нам враждебны. Создадим для русских новую интеллигенцию. Но скромную, без полета. Без завихрений. И нам верную. Для начала этого хватит.

— В таком случае пора приступать к разработке плана операции, — заметил Кейтель.

— Так приступайте! — сказал Гитлер.

— Как назовем операцию? — поинтересовался Гальдер.

— Как? — Гитлер весело присвистнул. — Как? Нравится мне наш древний император-победитель, рыжебородый Фридрих. Так и назовем — «Барбаросса».

Аппетиты Японской империи.


Февраль 1936-го, декабрь 1941-го

— Ваше величество, в столице мятеж!

— Как? — спокойно спросил Хирохито. Он снял очки, внимательно посмотрел на них и снова надел. А уже затем взглянул на побледневшего, слегка трясущегося секретаря. — Не волнуйтесь, мой друг, — сказал. — Обычное дело. Ничего страшного.

Очередной мятеж в Токио подняли офицеры, категорически несогласные с итогами прошедших парламентских выборов, где большого успеха добились левые партии, выступавшие против милитаризации страны. Многого мятежники не добились, лишь успели убить несколько крупных чиновников. Хирохито умело и быстро мятеж подавил. Убийц на время упрятал в тюрьму. Однако дабы не огорчать армию полностью, произнес в ее честь хвалебную речь и распорядился увеличить военные ассигнования. Офицеры аплодировали. И это как-то само собою двинуло Японию в сторону большой войны. И она началась уже в следующем году — с захвата значительной части Китая. Сам император, маленький, худенький, в круглых очках, с лицом то ли скромного ученого, то ли библиотекаря, был предельно вежлив и говорил тихо. Однако затеял войну, по жестокости и дикости не уступающую набегам древних варваров. Военными действиями он руководил из созданной в ноябре 1937 года «Ставки императора». В силу особенностей восточного этикета не всегда можно было понять, отдал ли то или иное распоряжение император сам или, склонив голову, лишь присоединился к мнению высших военных. Так или иначе, но Ставка спокойно транслировала жестокий приказ пленных не брать, разрешив своим войскам применять против китайских отрядов, разрозненных и плохо вооруженных, химическое и бактериологическое оружие. Массовые убийства мирного населения происходили повсеместно. Хирохито этих зверств не осудил. Однако даже необузданная жестокость не помогла сломить до конца сопротивление полков Чан Кайши и партизанских отрядов Мао Цзэдуна. Война затянулась и требовала все больше средств. Летом 1940 года, когда уже вовсю шла война в Европе, принц Коноэ, возглавлявший в то время кабинет министров, предложил добыть новые средства в военном походе на Юго-Восточную Азию, за так называемыми «Южными ресурсами». При этом «Северную проблему» (весьма вероятную войну с СССР, который рассматривался в Токио как неизбежный враг) предлагалось отодвинуть на второй план. Однако, чтобы обезопасить себя от неожиданного нападения со стороны северного соседа, японское правительство в апреле 1941 года заключило со Сталиным пакт о нейтралитете. Сталин охотно на это пакт пошел (подписали его Молотов и японский министр иностранных дел Мацуока). В Кремле понимали, что этот пакт толкает Японию в Юго-Восточную Азию, а значит, и к неизбежному конфликту с США. И вправду, не опасаясь более за северный фронт, японцы планомерно приступили к оккупации Южного Индокитая. Само собою, это вызвало тревогу Соединенных Штатов, которые пригрозили блокировать поставки в Японию нефти. Попытки договориться с американцами ни к чему не привели. Долгой войны против них экономика Японии не выдержала бы. Принц Коноэ, обычно воинственный, призывал к осторожности и дальнейшим переговорам, однако Хирохито принял сторону тех, кто предлагал вывести Америку из игры на Тихом океане одним решительным ударом.

Удалившись к себе, он произнес вполголоса:


Тихий океан,


Ласточки смело летят.


Не бойся смерти!


Операция «Снег»

Отправляя шпионов в Европу и Америку и ощущая острую нехватку кадров, Лаврентий Берия вдруг вспомнил о Зарубиных. Лизу срочно восстанавливают в органах, присваивают звание капитана НКВД. Для начала ей поручают возродить германскую сеть. Лиза отправляется в гитлеровскую Германию под видом все той же эльзаски Вардо. Там она находит и вновь включает в работу гестаповца Лемана и Аугусту, чей муж помогает в работе уже новому министру иностранных дел, фон Риббентропу. Поток важной информации был возобновлен. Достаточно сказать, что от каждого из этих агентов в начале лета 1941 года пришли сообщения о том, что война начнется 22 июня на рассвете. Как и сообщения других разведчиков, как и секретная телеграмма Черчилля — все это в Кремле было проигнорировано.

В октябре 1940 года Берия вызвал к себе заместителя начальника 1-го отделения 5-го отдела Главного управления государственной безопасности Народного комиссариата внутренних дел Виталия Павлова.

— Разговор у нас, Виталий Григорьевич, будет сверхсекретный. Уловил?

Павлов, которому только что стукнуло двадцать шесть, подобрался и сделался серьезным, как будто ему за сорок и он в ответе за полстраны.

— Понимаю, товарищ нарком, — ответил он и сглотнул слюну.

— Ты же Америку курируешь?

— Ну, — Павлов облизал сухие губы.

— Вот и поедешь, наконец… посмотришь, как оно там на деле. Под видом дипкурьера.

— Я готов, — взволнованно ответил Павлов. — А задание?

— Простое и трудное одновременно. Помнишь, мы обсуждали ситуацию на Тихом океане? Ты тогда складно говорил — о важности региона, о самурайских аппетитах, о японской палубной авиации… Я запомнил. Теперь ты это повторишь, но уже в Штатах.

— Хорошо. А кому?

— Есть один человек. Он очень влиятелен в министерстве финансов и чуть ли не к Рузвельту вхож.

— Вот как! — Павлов порозовел. Стало видно, что он еще совсем мальчишка. — А кто нас сведет?

— Исхак Ахмеров. Ты ведь его знаешь? Очень толковый работник. Сейчас он там у них в роли грамотного историка, китаеведа. Тамошние коллеги зовут его Биллом и очень уважают. Он представит тебя как своего друга и знатока Востока. Поболтаете запросто где-нибудь в ресторане. Надо грамотно объяснить американцам, что Япония их враг и что война неизбежна.

— Они не понимают?

— Это ты должен знать. — Берия сверлил собеседника взглядом. — Ты же специалист? Может, и догадываются. Но не ты ли утверждал, что они изоляционисты и воевать не хотят? Так вот, наше дело их убедить. Так убедить, чтобы война у них состоялась. А кто начнет, не важно.

— Понимаю.

— Вот иди и думай. И готовь все необходимое. Вопросы по поездке — это к Павлу Михайловичу.

— Фитину?

— К кому ж еще? Он тебя посвятит в детали, снабдит чем надо. И еще. Все, что связано с этим делом, держи в полнейшей тайне. После операции ты, Ахмеров и Павел Михайлович должны забыть все и навсегда. Мы ее назвали «Снег». Растаяла, и следа нет.


В апреле 1941 года Виталий Павлов выехал в Соединенные Штаты Америки под видом дипкурьера. Запланированная встреча состоялась в Вашингтоне, в отдельном кабинете ресторана «Лафайет». Финансист оказался румяным веселым человеком в очках, с высоким лысым лбом и клоками волос над ушами. Звали его Гарри Декстер Уайт. По своим взглядам он был убежденным противником нацизма и итальянского фашизма заодно. К СССР он относился с симпатией. Он действительно был близок к министру финансов США Генри Моргентау и изредка вместе с ним попадал в Белый дом.

Павлов изложил ему свои соображения относительно положения на Дальнем Востоке. Рассказал про грозный японский флот, про подводные мини-лодки, про отчаянных японских летчиков. Объяснил, зачем японцам нужны Филиппины (нефть! нефть!), а американцы своими линкорами путь к вожделенной нефти блокируют. Японцы считают это издевательством, покушением на свободу и честь. Развязать войну они готовы в любой момент. В штабе адмирала Ямамото планы войны на море разрабатываются уже в деталях. И они сильны. У них одних авианосцев шесть штук. А сколько их в Америке? Павлов не упустил случая рассказать про вероломство японцев, про их дикарскую жестокость, особенно на китайских землях. Там людей убивают тысячами, сжигают в их родных фанзах заживо. Похожая судьба уготована и Филиппинам, и всему Индо-Китаю. В ответ взволнованный Уайт заметил, что и сам размышлял над этими вопросами. Но теперь, получив столь ценные сведения о японских настроениях и вооружениях от специалиста по данному региону, он не имеет права медлить. Он заверил своих собеседников, что полон решимости предпринять усилия в данном направлении.

— Можете не сомневаться, — сказал он, снимая очки и задумчиво протирая их салфеткой. — Я знаю людей, которым эти сведения, эти соображения необходимо знать просто по их должности. И они их узнают.

— Это замечательно, дорогой Гарри, — заметил Павлов. — Но честно скажу, меня волнуют судьбы вашей страны, ее предстоящие трудности. Ведь это война, жертвы… Нельзя ли этого как-то избежать? Америка — великая держава, и она вправе ставить на место зарвавшихся агрессоров. Быть может, достаточно их припугнуть?

— Не знаю, не знаю, — пробормотал Уайт. — В любом случае действовать мы обязаны. А трудностей бояться Америка не должна. Тот, кто трусит и выжидает, в итоге оказывается в еще худшем положении.

— Пожалуй, это так, — согласился Павлов.

— Несомненно, это так, — подтвердил молчащий на протяжении разговора историк Билл, славный парень. (Он же Исхак Ахмеров, о чем Уайт не подозревал.)

Записка, подготовленная Гарри Уайтом для Моргентау, была на редкость умело составлена и буквально вызывала дрожь. Министр представил ее президенту в сентябре 1941 года. Впечатлительный Рузвельт не стал долго ждать. США потребовали от Японии немедленно остановить агрессию в Китае и прекратить вооружение марионеточной империи Маньчжоу-Го. Гордые японцы возмутились. Почему им кто-то указывает, словно они не самостоятельны? Разве не они хозяева в этой части океана? Подчиниться столь наглым требованиям извне означало для них — потерять лицо. Хуже этого по японским понятиям не бывает ничего. Даже смерть по сравнению с этим — мелочь. Они и раньше понимали, что тяжкого военного конфликта со Штатами не избежать. Так чего ждать? Они решили начать первыми. Путь в Манилу и к нефти был перекрыт американскими линкорами, и Япония начала лихорадочно готовиться к воздушному нападению на главную военно-морскую базу США на Тихом океане.

И помог заварить всю эту кашу Виталий Павлов, которому только что стукнуло двадцать семь.

Лиза и Китти

На одной из выставок мужа, где привычно толпилась бездна народа, Маргарита познакомила Лизу Зарубину с Робертом Оппенгеймером и его женой Кэтрин, которую близкие привычно называли Китти.

— Вот, — сказала Маргарита, лучисто улыбаясь зелеными глазами. — Это моя подруга Элизабет, по-русски Лиза. Ее муж, дипломат, безвылазно сидит в русском посольстве, в Вашингтоне. Он такой бирюк, закопался в бумагах, в этих своих нотах и отношениях. Лиза, не обижайся на меня, это правда.

— Ну, на правду кто ж посмеет обижаться? — Лиза очаровательно улыбнулась.

— А Лиза — человек светский, общительный. Она любит театры, бродвейские особенно, любит выставки, музыку, не пропускает джазовых концертов… И, кажется, везде успевает.

— Ого! — сказал Оппенгеймер. — Так это здорово. — Он приветливо глянул на Лизу.

— Но знаете, Роберт, она не ценит науку. В отличие от меня. Особенно она не любит физику. У нее от физики болит голова.

— У меня от нее болит голова, — серьезно повторила Лиза.

— О! — сказал Оппенгеймер, смеясь. — Я это понимаю.

— Это я понимаю, — Кэтрин тоже усмехнулась. — А вовсе не ты, мой друг.

— Не спорю, не спорю, — Оппенгеймер поднял руки.

— Я вижу, что с Лизой мы найдем общий язык, — сказала Кэтрин.

— О, это было бы чудесно, — скромно отозвалась Лиза.

— У меня в жизни две страсти, — сказал Оппенгеймер. — Физика и пустыня. Бесконечная, безнадежная пустыня. Как, скажем, в Нью-Мексико, где я когда-то лечил свой туберкулез.

— Какой ужас! — воскликнула Лиза.

— Да нет, — возразил физик со смехом и со вкусом закурил сигарету. — Вылечил, и следа не осталось. Сказочное место.

— Физика и пустыня! — со значением произнесла Лиза. — Как это красиво.

— Дорогая Лиза, — лицо Оппенгеймера сделалось строгим, но глаза оставались озорными. — Я вам как-нибудь расскажу что-нибудь из физики. И вам покажется, что вы приняли порошок от головной боли. А вслед за этим пригубили бокал искрящегося шампанского.

— Вот это да, — сказала Лиза. — Верю, что вы на это способны.

— Еще бы! — сказала Маргарита.

— А как насчет пустыни? — Кэтрин едко взглянула на Роберта. — Вот где не вреден глоток шампанского.

— Почему бы нет? — примирительно сказал Роберт. — Как-нибудь мы туда сгоняем. А сегодня отделаемся уютным ресторанчиком. Я знаю, где нам подадут «Вдову Клико».


Лиза и Кэтрин настолько понравились друг другу, что почти сразу подружились.

Уже на следующей встрече Кэтрин не преминула сообщить Лизе, да еще с гордостью, что она — член американской коммунистической партии. Вопреки ее ожиданиям, Лиза никакого внимания на это не обратила. Более того, она заявила, что политикой не интересуется.

— Это удел мужчин, дорогая Китти, — сказала она. — Скучных и глупых мужчин. А нам с вами это зачем?

— О! — только и произнесла Кэтрин, удивленно расширив глаза.


Они продолжали встречаться. Инициатором этих встреч чаще бывала Лиза, но и Кэтрин тоже к ним стремилась. Она поняла вдруг, что ей не хватало простого человеческого тепла. Роберт хороший, добрый, но слишком увлечен наукой, восточной философией, бог знает, чем еще. А тут… Они могли час или два сидеть молча, прижавшись друг к другу. И понимали, как им хорошо. Порою в этом молчании вспыхивал разговор, порывистый, неожиданный. И так же быстро угасал. Они делились многим. Поводов для печали хватало и той, и другой. Но они старались друг друга щадить. Однажды Кэтрин начала с жаром объяснять Лизе, что такое, по ее мнению, социальная справедливость и чуткая любовь ко всем людям на свете… Как это необходимо. Как важно к этому стремиться. И как славно, что крестьяне и рабочие в ее родной России строят социализм.

— И как муж терпит тебя с такими взглядами?

— Как ты можешь такое говорить? — На глаза Кэтрин навернулись слезы. — Роберт… Ты его не знаешь. Он и сам человек левых убеждений. Да еще филантроп. Сидит на скромном окладе профессора. А когда его отец оставил наследство в полмиллиона, он все отдал на стипендии молодым талантам. Но он не любит никаких партий. Тем более их демагогию. Ему этого не надо. Он ценит свободную мысль. А людей он любит. Всех вместе, без различия. Он готов их защищать. Можешь мне поверить.

— Дорогая Китти, прости меня. — Лиза обняла подругу, поцеловала ее в лоб, а потом в губы. — Я… Я неудачно пошутила… Я думаю так же, как и ты. И Роберт страшно вырос в моих глазах. Ты тоже можешь мне верить. Просто мир… Понимаешь, мир сейчас сходит с ума. Люди терзают друг друга. Разве ты этого не видишь? Неужели мы не должны им помочь… Ну, просветлеть хоть немного? И победить в борьбе со злом.

— Должны, — прошептала Кэтрин.

Все идет по плану.


Июнь — июль 41-го

22 июня, ровно в четыре часа

Киев бомбили, нам объявили,

Что началася война…


5 мая 1941 года генеральный секретарь ВКП(б) на приеме в честь выпускников военных академий своим тихим, неторопливым, но достаточно уверенным голосом сказал: «Мирная политика обеспечивала мир нашей стране. Мирная политика — дело хорошее. Мы до поры до времени проводили линию на оборону — до тех пор, пока не перевооружили нашу армию, не снабдили армию современными средствами борьбы. А теперь, когда мы нашу армию реконструировали, насытили техникой для современного боя, когда мы стали сильны — теперь надо перейти от обороны к наступлению». Ответом были долгие аплодисменты. Выпускникам военных академий не терпелось повоевать. В душу каждого впечаталась строка популярной песни «Красная армия всех сильней». Война им казалась прогулкой.


16 июня Гитлер сказал Геббельсу:

— Русские скопились прямо на границе, это для нас лучшее из того, что могло произойти.

— Понимаю, мой фюрер, — кивнул с важностью Йозеф Геббельс. — Наши действия?

— Мы двинем войска в течение недели. Медлить мы не вправе. Если они, рассредоточившись, отступят в глубь страны, то будут представлять большую опасность. У них порядка двухсот дивизий, примерно столько, сколько у нас. Но в кадровом и техническом отношении их даже сравнить с нами нельзя.

— Бесспорно, это так, — вновь кивнул министр пропаганды. — Итак?

— Мы обязаны действовать. Москва рассчитывает выждать, пока Европа не истечет кровью. Вот тогда Сталин начнет большевизировать и нашу страну, и все вокруг. Но эти его расчеты будут опрокинуты.

— Сколько времени кладете вы на всю акцию?

— Мы должны справиться за четыре месяца.

— Уверен, что нам понадобится меньше времени, — низкорослый министр пропаганды решительно стиснул губы тощего, почти изможденного лица.


Итак, 22 июня…

Страшный, кровавый, но и очищающий день в жизни русской коммунистической империи. Германская армия вторжения числом свыше пяти миллионов сытых, веселых, уверенных в себе солдат по всему фронту от Балтийского до Черного моря перешла хрупкую границу, установленную в 1939 году.

Раннее утро воскресенья. Советские солдаты мирно спали. Крепко выпившие по случаю выходного дня офицеры дрыхли. Раздались выстрелы. Рев бомбардировщиков. Взрывы. Солдаты выбежали из палаток и казарм в одном белье. С трудом просыхающие офицеры ударились в панику. Что это? Кто стреляет? Откуда? Зачем? Почему? Где связь с Центром? Кругом все горит. Но Москва молчала. Никаких приказов не поступило.

Самолеты были уничтожены прямо на аэродромах. Летчики не успели взлететь.

Десять тысяч танков… длиннющими колоннами… без снарядов, не заправленные соляркой… иные со снятыми для ремонта гусеницами… Немецкие офицеры потрясенно ходили среди колонн этих безмолвных чудовищ… Некоторые крестились, шевелили губами, дескать, Господь помог. А если бы все это начало стрелять? Гитлеру об этих жутких количествах доложить никто не рискнул. Фюрер не любил тех, кто приносит дурные вести…

Два месяца война шла в точности по плану «Барбаросса».

Сталин первые две недели был в прострации.

Войсками толком никто не командовал.

Одни солдаты, побросав винтовки, бежали.

Другие сотнями тысяч сдавались в плен.

Третьи, по большей части дети раскулаченных крестьян, вообще смотрели на немцев, как на освободителей от большевистского ига.

За считаные дни был захвачен Минск и вся Прибалтика.

А вскоре германские войска на севере вышли к Ленинграду, а на юге к Киеву.

Регулярная русская армия числом около пяти миллионов была разбита за две недели и перестала существовать. Треть ее попала в плен, треть разбежалась, почти никто из них воевать не хотел. Огромное количество техники было захвачено наступавшими войсками. Немцам казалось, что путь на Москву открыт. Оборонять столицу красной империи больше некому.

Черчилль был почти в ужасе.

Американцы испытали печальное удивление.

Впрочем, их военные специалисты и без того мрачно предсказывали, что Россия более трех месяцев не продержится.


В августе 1941 года, когда кадровая армия уже разгромлена, когда тяжкие бои идут на подступах к столице, Василия Зарубина назначают легальным резидентом советской разведки в США. Официальная должность — 1-й секретарь посольства, но ни для кого не секрет, что это такое. Его принимает лично Сталин. Два часа он рассказывает ему о том, чего ждут в Москве от нового посольского работника.

— И все же главная ваша задача, товарищ Зарубин, — подводит итог беседы вождь в Кремле, — следить за тем, чтобы правящие круги США не сговорились с гитлеровской Германией за спиной СССР и не повели бы дело к сепаратному миру с ней.

— Понимаю, товарищ Сталин, — серьезно кивает Зарубин.

Впрочем, Василий умен, он многое понимает и без слов. Лиза едет вместе с ним в качестве супруги. Но она тоже не новичок.

Лиза и бейсбольный чемпион

Популярность Маргариты в высшем американском обществе достигла пика, когда войска Гитлера вторглись в Советский Союз. В Америке почти сразу возникло Общество помощи России. К этому обществу примкнули многие знаменитые русские эмигранты — Сергей Рахманинов, Михаил Чехов, Игорь Сикорский, Лев Термен и другие. Сергей Коненков был избран в его Высший совет, жена его стала секретарем совета. Она везде успевает, совет работает эффективно, но дружба ее с Эйнштейном не ослабевает. В числе ее друзей появляется Элеонора Рузвельт. Они дважды беседовали на приемах. Говорили обо всем — о войне и политике, об искусстве и тайнах души человеческой, о мужчинах, столь увлеченных делом, что забывают о своих женах. Первая леди Америки была восхищена Маргаритой. Она не замедлила рассказать мужу о чудесной русской женщине и ее муже, феноменальном скульпторе, который не просто талантливо творит в камне, бронзе и дереве, но еще знает какие-то тайны о звездах.

— Ты только подумай, — сказал Рузвельт. — Сколько удивительного в мире. Но я рад, что ты дружишь с русскими. Это в духе времени и всем нам на пользу.


На одной из встреч с Лизой Маргарита не удержалась и спросила:

— Я смотрю, у тебя с Китти Оппенгеймер какие-то особо теплые отношения. Это так? Сознавайся.

— Нам просто приятно друг с другом. Она на редкость обаятельна. А правда вот в чем: если я случайно коснусь ее руки, то словно ток прошибает. И ничего больше. Никакого Лесбоса. Слыхала про этот остров? Мы не там. Да и зачем нам это?

— Скажи, а ты ревнуешь ее к мужчинам? К мужу, например.

— Ну, слегка. Он обаятелен, умен, красив… Как тут не ревновать?

— Ох, обманщица.

— Нет, правда.

— А она тебя?

— Это ты о чем, подруга? К Василию, что ли, который утонул в депешах в своем Вашингтоне?

— Ну, нет, муж твой ни при чем, — Маргарита улыбнулась хитро. — А вот Моррис Берг, знаменитый бейсболист…

— Мо? — Щеки у Лизы вспыхнули. — Как ты можешь? Это же работа. Ну, мужик само обаяние. Что правда, то правда. Но ведь это может оказаться важным контактом. Посуди сама. Он вхож во все круги. И не ты ли, кстати, нас познакомила?

— Нет, моя дорогая. Не я. Но вместе я вас видела. И не раз.

— А… постой, это же Оппенгеймер, вспомнила… Слушай, стоит Роберт с каким-то высоченным парнем и беседует, ты не поверишь, на санскрите.

— Брось!

— Честное слово!

— А ты что, знаешь санскрит?

— Нет, конечно. Ну, Роберт нас познакомил. Ты знаешь, такие вещи он делает находчиво и с блеском. Я же первым делом спросила, на каком это они наречии? Скрывать они не стали. А дальше гляжу, этот парень вроде на меня запал. Ну, чистый плейбой, что ты хочешь… Это потом я узнала, что он любимый страной чемпион. Грех не воспользоваться.

— Чемпионов много.

— Американцы помешаны на бейсболе. А Мо — лучший кетчер.

— Кто?

— Главная фигура в игре. Он не просто ловит мячи, он отвечает за стратегию игры.

— Ты открываешь мне глаза на спорт.

— Знаешь, на каком языке Мо подает команду своим партнерам во время игры?

— На санскрите!

— Если бы! Однако, чтобы не понял противник, на латыни. Вообрази, он всю команду обучил.

— Ну и парень!

— Ха! Ты в курсе, сколько всего он знает языков?

— Пока нет. И сколько же?

— Больше, чем я.

— Брось!

— Девять или десять, он сам сбился со счета. Включая японский.

— Зачем это бейсболисту?

— То-то и оно! Но пойми, он мотается по миру. В ту же Японию, где учит радостных японцев бейсболу.

— И ты что-то заподозрила?

— Похоже на то. Потому и пошла на знакомство. Как там дело обернется? А вдруг?

— Будем надеяться. Но ты не думай, я тебя вовсе не осуждаю.

— Еще не хватало!

— Контактов всяких много, этот понятно. Но такого красавца взять в оборот…

— Знаешь, моя милая, на первом плане у меня все-таки дело. А уж потом развлечения.

— Это понятно. Ведь и у меня так же.

Царь Борис и Россия

Киев был взят. Ленинград окружен. Танковые армии немцев стремительно подходили к Москве. Впавший в смертельный страх Сталин задумал просить милости у Гитлера. На официальном языке — договориться о перемирии. Отдать ему Украину, Буковину, Прибалтику, Белоруссию, что там еще… Пусть жрет мерзавец. Пусть обожрется! Но пусть сохранит ему, товарищу Сталину, хотя бы Кремль.

Второй Брестский мир? Нам не привыкать.

Неужели он, подлец такой, не согласится?

Но как найти контакт? Через кого?

Понял.

Единственная ниточка — болгарский царь.

Борис коротко знаком с Гитлером, почти дружен с ним. Но при этом войну Советскому Союзу Болгария не объявила. Посла не отозвала. Почему? В чем тут хитрость? Но, так или иначе, разве это не знак для нас? В данный момент спасительный. И сейчас нам это на руку.

Срочно.

Там у Лаврентия через болгар были какие-то темные связи…

Вдруг получится!

Пробовать надо.

Где Лаврентий?..


— Лаврентий, слушай, ты, по-моему, в неплохих отношениях с болгарским послом?

— Никола Стаменов? Славный мужик. Похоже, он нам сочувствует.

— Не о сочувствии речь. Разыщи его и немедленно отправь в Софию, к царю Борису.

— К царю? — удивился Берия. — Зачем?

— Мы обязаны прощупать немцев на предмет перемирия. Чего они от нас захотят?

— Почему не послать Молотова сразу к Гитлеру? Через третьи страны.

— Какого, к черту, Молотова? Ты соображаешь. Кто такой сегодня для Гитлера Молотов? Жалкий политик, все просравший. Которого он через месяц прихлопнет вместе со всей страной.

— Ну, пожалуй. — Берия снял пенсне, в выпуклых глазах его мелькнуло то ли сомнение, то ли тревога.

— Разговор деликатный и предельно тайный. Лучше Бориса тут не справится никто. Все-таки царь!

— Мы отправляем Бориса на переговоры с Гитлером? Я так понимаю?

— Так. И пусть он доверительно скажет этому… Короче, предметом беседы будет вся Восточная Европа — от Украины и Молдовы до Эстонии. Мы согласны все это отдать. Только обделать это надо красиво. И мир должен быть почетным.

— А зачем такие хлопоты Гитлеру? Он и так все это заберет.

— Ты уверен, что легко заберет? — Взгляд Сталина потяжелел.

— Не уверен. Но…

— Надо донести до немцев, что мы будем сражаться, пока он не скинет нас в Тихий океан. А в Тихий океан он никогда нас не скинет. Надорвется. А Восточная Европа — это такой пирог. Сто лет осваивать. Ему есть над чем подумать. Я так это вижу.

— Понимаю, — Берия вертел пенсне в руке. — Обстоятельства выше нас.

— Не теряй времени. Посол должен улететь сегодня. В крайнем случае, завтра.


Выслушав посла Стаменова, царь Борис III испытал тяжкие сомнения. Отчасти даже легкий ужас. Великая Россия в столь жалком, столь унизительном состоянии. Он не любил коммунистов, но огромную страну на востоке привык уважать. И не так уж он был близок к Гитлеру, и не настолько радовался его военным успехам. Гитлер требовал, чтобы Болгария отправила свои дивизии на русский фронт. Борис нашел в себе силы с этим не согласиться. Потомок Саксен-Кобург-Готской династии, он, безусловно, ощущал свое родство с германским миром, но судьба вручила ему возглавить славянскую православную страну. И он понимал это глубоко, с оттенком святости. Ведь недаром еще в детстве он перешел из католичества в православие. Восточное христианство, Византия, культурные волны еще со времен античных греков — все это не было для него пустым звуком. В нынешней войне он был скорее сторонником равновесия, добрых традиций прошлого века. С Германией он ведет торговлю, его войска охраняют порядок в тылу, на некоторых греческих и югославских территориях. Но Россию он предавать не станет. Сомнительных, в чем-то даже позорных для нее переговоров он вести не станет. И солдат своих против русских никогда не пошлет.


Вернувшийся в Москву Стаменов доложил, что царь Борис сослался на крайние трудности относительно его встречи с германским лидером. Но также просил добавить, что Болгария не забыла Плевен и Шипку. И не забудет.

— Каков хитрец! — злобно сказал Сталин. — Ладно, будем думать сами.

Не вышло с переговорами? Что ж…

А может, не все так плачевно?

Вот пошел пятый месяц, и война затянулась. Ленинград не сдали. На юге бьемся. Молниеносной германской победы не случилось. Японцы пакта не нарушили. И вроде не собираются. Значит, еще повоюем.


Много было случайностей, подкосивших план «Барбаросса». В том числе немало умения и мужества, проявленного не только солдатами, но некоторыми командирами, кого в 37—39-м годах не успели добить палачи. Таких было немного, но каждый из них, как оказалось, воевать умеет.

Фантастическую роль сыграла в июле, в пору тотального бегства, дивизия полковника Якова Крейзера. Пройдя от столицы изнурительным маршем 700 километров, не обращая внимания на бегущие слева и справа русские части, она под Минском, у города Борисова, остановила мощную группировку Гудериана. С десяток немецких танковых и пехотных дивизий топтались целый месяц, но одолеть одну-единственную дивизию Крейзера не смогли. Переоценить этот месяц невозможно. Москва худо-бедно, но успела подготовиться к обороне. А Крейзеру позже, произведя его в генералы, доверят целый корпус.

Генерал пехоты Курт фон Типпельскирх написал в дневнике, когда его 30-я дивизия, да и вся группа армий «Центр», затормозила у русской столицы, которую вроде бы уже некому было защищать: «Когда из-за Урала двинулись новые тысячи танков, наиболее прозорливые офицеры поняли, что кампания на востоке проиграна…»

Выпал снег. Ударил мороз. И война перешла в зимнюю фазу.

«Остановка действий зимой опасна», — сказал еще при самом первом обсуждении плана Гитлер. И оказался прав.


«Пора идти другим путем, — глядя из окна на снег, подумал Сталин. — Плевать на подлеца Гитлера.

Ведь есть человек по фамилии Черчилль. Главный буржуй? Ну и пусть!

Зато тут больше надежды. Да и здравого смысла больше.

Для нас, большевиков, нет ничего невозможного.

В том числе, и любой союз».

План «Кантокуэн» остается на бумаге

— Ну что, — спросил Хирохито, — долго ли продержится Москва?

— Ваше величество, не сегодня завтра падет. — Губы начальника генерального штаба Сугиямы дрогнули в слегка презрительной улыбке.

Военный министр Тодзио наклонил в согласии голову:

— Война закончится быстрой победой Германии. Советам будет чрезвычайно трудно ее продолжать.

— Каковы в этой связи наши намерения?

— Наступает весьма благоприятный момент, ваше величество, — сказал Сугияма.

— Нам представился редчайший случай, который бывает раз в тысячу лет, — добавил Тодзио. — Мы не вправе промедлить.

— Вы хотите сказать, что готовы действовать в северном направлении?

— План «Кантокуэн» разработан в деталях, ваше величество, — Сугияма почтительно наклонился.

— Да, я помню. Генштаб ничего в нем не изменил?

— Нет, ваше величество. Как вы знаете, подготовлена миллионная группировка. Сходящиеся удары Квантунской армии и союзников из Маньчжоу-Го и Мэнцзяна, и мы выходим к Байкалу. Командующие Квантунской армией, генералы Умэдзу, Есимото и Танаку, рвутся в бой. Если германские войска успешно форсируют Волгу, то мы можем встретиться с ними на Урале.

— Если… А вдруг германо-советская война затянется?

— Нет-нет-нет. Мы не вправе упускать «золотую возможность». Еще не поздно совместно с Германией обрушиться на Советы и сокрушить их. Германо-советская война — это ниспосланный нам свыше шанс решить северную проблему. Нужно смело отбросить теорию «спелой хурмы». Мы обязаны сами создать благоприятный момент.

— Понимаю, — задумчиво сказал император. — И все же спелую хурму срывать приятней. От неспелой может случиться оскомина.

Это означало, что военная активность Японской империи будет направлена, как и прежде, в направлении «Южных ресурсов». Военный министр и начальник штаба склонились в низком поклоне, а затем молча вышли.


Тихий ветер в саду.


Вот и кончилось лето.


А хурма не созрела.


Черчилль в Кремле

«Восемь миллионов вооруженных и четко организованных немцев. Страшная военная машина, которую мы и остальной цивилизованный мир столь глупо, столь беспечно, столь бесчувственно позволяли нацистским гангстерам создавать из года в год… Она не может оставаться в бездействии, иначе заржавеет и развалится. Она должна поглощать человеческие жизни и растаптывать домашние очаги. Я вижу эту машину — с ее щеголеватыми прусскими офицерами, которые звенят шпорами и щелкают каблуками, с ее ловкими специалистами, набравшими свежий опыт устрашения и связывания по рукам и ногам десятка стран и народов. Я вижу тупые, вымуштрованные, покорные, жестокие массы гуннской солдатни, тянущейся, подобно стае ползучей саранчи. Я вижу полет германских бомбардировщиков и истребителей, с их ранами, еще не зажившими от ударов британского бича: они наслаждаются жертвами, которые кажутся им более доступными и менее опасными.

Францию они разбили за месяц. Почти без потерь. Польшу — за две недели. И тоже без потерь. Монстр стал только сильнее. Чем способны ответить англичане? Собрать сухопутную армию миллиона в два. И то с трудом. И бросить на континент? Через Английский канал? На убой? Не хочется даже вспоминать, как полумиллионная английская армия бежала из Дюнкерка.

Американцы? Те могут и три миллиона собрать. Пусть даже четыре. Слабо обученных. Давно не воевавших. Мало знакомых с принципами современной войны. Но главное — толком не понимающих, за что и за кого они должны отдавать жизни в этой старухе-Европе. Она сошла с ума, но при чем здесь они? Да и как такую массу перебросить через океан? Где взять столько кораблей и лодок? За какие сроки? Безнадежно.

Кто еще? Восток? Русские? Не скрою, отчаянная надежда на более или менее упорный восточный фронт у нас была. Союз Сталина с Гитлером тут ни при чем. С самого начала он казался все-таки фальшивым и непрочным. Но при первом же столкновении регулярная русская армия числом в пять миллионов была окружена и разгромлена за те же две недели. Теперь Сталин судорожно собирает для защиты своей столицы кого только можно, включая вузовских профессоров. Винтовку им в руки — и в ополчение. А чего вы ждали? Этот вурдалак перед войной уничтожил все свое офицерство. Видите ли, он боялся военного заговора. Идиот и трус. Если не сатанинское отродье. Говорят, дивизиями у него сегодня командуют безусые лейтенанты. Когда они еще научатся воевать? И сколько миллионов еще уложат? Сейчас он угробит остатки русской профессуры. И что дальше? Чего нам ждать здесь, на островах? Германцы в маршевом темпе приближаются к Волге и кавказской нефти. Если захватят, станут непобедимы. А этот кремлевский сиделец все прохлопал и орет в панике — открывайте в Европе второй фронт! Таскать за него каштаны из огня? Но мы не можем укладывать, как он, своих людей миллионами. Да если б и решились на это безумие, то все равно для подготовки нужен год, а то и два. Это если надрываться.

Я вижу десять тысяч русских деревень, где средства к существованию с таким трудом выжимались из земли, где еще существуют первобытные человеческие радости, где девушки смеются, а дети играют. Ныне на это наползла черная туча смерти. Но надо признать, русские не сдались, они продолжают сражаться. Несмотря на адовы потери — с великолепной самоотверженностью. И мы обязаны им помочь. Прошлое с его преступлениями, ошибками и трагедиями отступает в сторону. Помогать надо немедленно. Как? Чем? Дипломатией? Переговорами? Риторикой? Нет, извините! Сразу — оружием и едой. У нас кое-что есть. Да и в Америке этого, слава богу, немало. Конвейер там заработал в полную силу. Караваны судов, доверху набитых порохом, грузовиками, танками, самолетами, свиной тушенкой и сгущенным молоком следует направить в Мурманск и Архангельск. Этот путь нам знаком еще по прошлой войне. А людей Сталин найдет и сам. Этому чудовищу все равно, сколько наспех собранных дивизий бросить в топку. Спросить с него за гибель миллионов все равно некому. А сам он к людям равнодушен. Десятью миллионами больше, меньше — какая разница? Для него личная власть и идея, пусть и бредовая, дороже и важнее.

Итак, помочь мы обязаны. Не только в интересах русских людей и русских равнин, но прежде всего в интересах британцев. Разделается Гитлер с русскими, примется за нас. Сомнений в этом быть не может. Вторжение Гитлера в Россию является не более чем прелюдией вторжения на Британские острова. Но мы будем биться с ним на суше, мы будем биться с ним на море, мы будем биться с ним в воздухе до тех пор, пока, с Божьей помощью, мы не избавим землю от его тени и не освободим народы земли от его ярма. Мы будем сражаться за каждый город, за каждый проулок, за каждый дом.

Но какова цена?

И вот теперь мне, старику, придется лететь в почти окруженную Москву. Согласовывать стратегию, вести трудный разговор о втором фронте. Ведь этого азиата сюда не вытянешь. Говорят, он боится летать. А поездом до Лондона ныне не доедешь.


Увы, Россия — страна полуазиатская. Но Сталин — чистый азиат. Хан. Жестокий, собранный, хитрый. Трижды хитрый, но не слишком умный, что бы о нем ни говорили восторженные дураки вроде Шоу и Уэллса. И что имеем? В любом случае пока это не Европа. Ни в смысле развития общества, ни в смысле человечности. В прошлом была попытка приблизиться. При вспыльчивом самодержце Петре? При ловкой немке Екатерине? При решившемся на реформы императоре Александре II? Да даже и при последнем несчастном царе, да провалилась с треском. Как и прежде, вылезла дикая азиатская рожа, да пострашнее самых отчаянных наших индусов. Куда ближе по повадкам к самураям или гангстерам из китайских кварталов. И усатый кавказец — лучший ее образец. Ее наставник и вождь. Хитрый, но подслеповатый Чингисхан. Нападение нацистов он прозевал.

И все же герр Гитлер будет еще похуже. Беда не в его усиках, а в том, что он за кратчайшие сроки соблазнил и растлил самую мощную европейскую нацию. Безумный, кровавый нацист — в самом центре Европы! В замечательных ее краях — Рейн, Дунай… Ты мог себе это представить? А кто мог? Все оказались слепы. Впрочем, и вокруг святого Рима ныне елозят бесы. Вот до чего дошло.

Но Гитлер. Если этот господин вторгнется в ад, я с готовностью пойду на союз с сатаной… Я это говорил и буду неоднократно повторять.

Итак, необходимо лететь в Москву. Поговорить с тамошним сатрапом. Но — спокойно, доверительно, почти дружески. А куда деваться?

У нового покорителя Европы более шести тысяч танков своих плюс французские, плюс чешские… И многие тысячи самолетов. И тьма подводных лодок. И вся промышленность Франции, Австрии, Чехии, Бельгии, Голландии… И людские резервы из окружающих стран — румыны, венгры, итальянцы, словаки, хорваты, даже испанцы… В Британии солдат пока еще и миллиона не наберется. А танков хорошо, если сотню найдем. Когда мы все это развернем? Придется Сталина огорчить: открытие второго фронта в Европе придется отложить».


— Сэр, — неслышно вошел камердинер, — горячая ванна готова.

Пробило час пополудни, и премьер с удовольствием залез в воду.

— Мы справимся, — пробурчал он. — В итоге.


Полет был нелегким. В Москву Черчилль прибыл кружным путем, пролетев дугой через Касабланку и Тегеран.

Самолет тяжело сел на бетонную дорожку Центрального аэродрома, а затем даже выкатился на траву. В брюхе самолета открылся люк, и оттуда по спущенной лесенке грузно сполз на землю британский премьер-министр. Он выбрался из-под самолета, придерживая шляпу, и настороженно огляделся. Он впервые оказался в стране большевиков, которых не уставал клеймить четверть века.

Он медленно шел мимо застывших солдат почетного караула и чуть ли не каждому испытующе смотрел в глаза. Ему хотелось увидеть сталь в лицах воинов, их непреклонную готовность биться насмерть с грозным врагом. И, кажется, он эту готовность увидел.

С аэродрома премьера доставили в Кунцево, в отведенную ему резиденцию. Черчилля поразили роскошь и удобство его жилища, каких он не мог ожидать в осажденной Москве. Для него уже готова была горячая ванна, в которую он с радостью погрузился после долгой болтанки в воздухе. «Нормальный путь, — подумал он, — от ванны до ванны. Словно и не пронесся через полмира».

Он летел в голодный, осажденный город, а потому захватил с собой бутерброды. Но сразу после ванны ему предложили в столовой ланч, смахивающий на пиршество. Расторопные официанты уставили стол множеством закусок: красная и черная икра, ветчина со слезой, жюльен, изыски кавказской, русской и французской кухни, вина, коньяки, оранжад, лимонад. Всего этого англичанин не рассчитывал встретить в городе, невдалеке от которого идут тяжелые, смертельные бои. А он-то думал, что в Кремле живут впроголодь.


Переговоры прошли легче, нежели ожидал британский премьер. Он ждал тяжкой словесной битвы и шквала претензий и обид.

Они сидели в кабинете Сталина за длинным столом, покрытым зеленым сукном.

— Положение на фронтах тяжелое, — сказал хозяин кабинета. — Немцы прорываются к Сталинграду и Кавказу. На юге Красная армия не смогла их остановить.

— Боюсь, это будет для вас неприятным известием, — сказал гость. — Но я вынужден откровенно сказать, что, если бы открытие фронта в Европе в нынешнем году могло оказать помощь нашему русскому союзнику, мы бы не остановились перед большими потерями. Однако торопливо подготовленное предприятие рискованно, оно лишь ухудшит ситуацию, оказавшись в итоге большой ошибкой.

Присутствовавший на встрече советник Рузвельта Аверелл Гарриман подтвердил, что американский президент того же мнения.

Услышав это, Сталин помрачнел.

— У меня другой взгляд на войну, — медленно и негромко сказал он. — Кто не хочет рисковать, сражений не выигрывает. Англичанам и американцам не следует бояться немцев. Это вовсе не сверхчеловеки. Почему вы их так боитесь? Посмотрите, мы ведь их бьем. И все более учимся это делать. Но для этого необходимы войска обстрелянные. Пока солдаты не проверены огнем, нельзя сказать, чего они стоят. Вот почему второй фронт нужен не только нам, но и вам. Не надо бояться немцев. Будьте смелее.

Последние слова задели Черчилля. Он вовсю задымил сигарой.

— Когда в сороковом году, — воскликнул он, — Англия стояла против Гитлера в одиночку, когда нависла угрозой вторжения нацистов, нам никто не помогал. Но и никто не мог упрекнуть нас в несмелости.

— Да, вы объявили Германии войну, — согласился Сталин. — Но фактически бездействовали.

— Как это? — изумился Черчилль. — А битва за Англию в воздухе? Она была нелегкой. Германские асы — это не подарок. И все же войну в воздухе мы выиграли. При этом сильно потрепав германскую авиацию. Вам этого мало? Но к войне на суше мы толком не готовились. В Англии мало сухопутных войск. Сейчас быстрыми темпами мы готовим дивизии и целые армии. Но этого нельзя сделать ни за месяц, ни за год. — Он оглянулся на Гарримана.

— В Америке абсолютно то же самое, — сказал немного скучным, даже печальным голосом представитель Рузвельта. — Еще вчера мы, по сути, не были готовы. Но уже сегодня пытаемся действовать решительно. И на Тихом океане, где предстоят тяжелые бои с японцами, а в будущем году, надеюсь, и в Европе.

— При этом в скором времени, — добавил Черчилль, — мы вместе с американцами высадим серьезные группы войск в Северной Африке. Мы не только не пустим немцев к Каиру, мы намерены их там уничтожить. Это ведь тоже часть второго фронта.

— Это хорошая новость, — заметил Сталин. Он сразу прикинул, что немцы вынуждены будут оттянуть часть дивизий, ибо Гитлер отдать ливийские и египетские пустыни не может. Это для него путь к Багдаду, Тегерану и нефти. И еще это для него вопрос престижа. Ну и пусть там, в песках, покувыркается.

— Сейчас нам всем трудно, — сказал Черчилль. — Придется немало потрудиться. Но войну мы выиграем. В этом сомнений нет. — Он пыхнул сигарным дымом и улыбнулся, слегка загадочно.

Это не ускользнуло от Сталина. «Чего-то он недоговаривает, — подумал кремлевский вождь. — А вот чего?»

А Черчилль не стал говорить Сталину, что американцы совместно с англичанами приступили к разработке оружия такой силы, что оно решит исход войны в их пользу в любом случае.


Следующие два дня прошли в банкетах. Сталин заметно повеселел и обхаживал английского гостя. Сначала прилюдно и шумно, в Екатерининском зале Кремля, а затем приватно — на собственной квартире. Черчилль должен был улетать в семь утра, а они только в полночь сели за стол. Напитков было столько, что англичанин понял: так быстро Сталин его не отпустит. Впрочем, Черчилль мог выпить сколько угодно. Они пьянствовали до пяти утра. Затем английский премьер час поспал, кое-как втиснулся в самолет и снова заснул. Самолет поднялся в воздух и взял курс на Тегеран. Психологическая схватка со Сталиным состоялась. И Черчилль имел все основания сказать себе: он ее не проиграл.

«Зависть к веселой смерти».


Бирмингем. 1942

Они сидели у камина втроем. Рудольф Пайерлс, его супруга Женя и их гость Клаус Фукс. Неспешный разговор порою вспыхивал тревогой. Говорили о трудностях военного времени, о надеждах на победу. Профессиональных тем физики не касались. Они больше слушали Женю, которая увлеченно рассказывала им о своей жизни в родном Петербурге-Петрограде-Ленинграде, о друзьях молодости, о научных вечерах, которые они с сестрой устраивали в своей квартире, о юных гениях, которые эти вечера охотно посещали. Немецкий математик, еще не до конца отошедший от сырости и тоски канадского лагеря для перемещенных лиц, слушал с интересом.

В самом начале войны почти все немецкие эмигранты в Англии были интернированы в лагерь на острове Мэн. В мае 1940 года туда попал и Фукс. Узнав о случившемся, Макс Борн кинулся стучать во все двери, утверждая, что молодой немец — из самых одаренных физиков, что его талант крайне важен для обороны Великобритании. Чиновники его не услышали. Более того, Фукса отправляют за океан, в канадский лагерь, больше похожий на загон для пленных. Тогда разгневанный Борн пишет записку в правительство. Каким-то чудом она попадает на стол к Черчиллю, и под новый, 41-й год талантливого немца не просто возвращают в Англию, но и определяют в секретную группу Рудольфа Пайерлса. Сам Пайерлс тоже был из тех, кто бежал от Гитлера. В Англии для атомного физика, известного своим неприятием нацизма, нашлось серьезное дело. Его включили в число руководителей английского атомного проекта «Тьюб Аллой». Основной базой проекта стал Бирмингемский университет. Главной задачей лаборатории Пайерлса была разработка газодиффузионных установок для разделения изотопов. И вот тут Клаус оказался не просто полезным, но фактически незаменимым. Он отвечал за математическое обеспечение этого весьма сложного и нового для науки процесса.


Когда-то, еще в начале 30-х, отправляясь из Германии в Ленинград на конференцию, Пайерлс не мог вообразить, что привезет себе оттуда жену. Но ему где-то в кулуарах конференции хватило одного взгляда на стройную девушку Женю Каннегисер. Надо сказать, и Женя сразу его заметила. Любовь с первого взгляда оказалась взаимной. Прошло несколько лет, и вот они с женою обитают в старинном особнячке на окраине Бирмингема. Черепичная крыша, высокая труба, каменные стены, наполовину обросшие мхом.

— Какой милый у вас дом, — говорит Фукс. — Как уютно, как спокойно, а камин просто сказочный. Вы давно тут поселились?

— Без малого четыре года, — отвечает Женя. — Мы подыскивали жилье, и этот домишко нам сразу приглянулся. Соседи нам поведали, что дому этому четыреста лет.

— Это срок, — говорит Фукс, оглядывая стены гостиной и сводчатый потолок. — Небось Шекспира помнит.

— Вполне вероятно. Смешно, моего родного города еще не было на свете.

— Петербурга? — уточняет Фукс.

— Именно.

— Зато, говорят, божественно красив.

— Это правда.

— Между прочим, Жениа с сестрой, — вмешался Пайерлс, — именно там, в своей квартире, устраивали эти вечера физики. Еще с конца двадцатых. Собирали самую талантливую молодежь города.

— Я это понял, — сказал Фукс. — Удивительно. Что, собирались охотно?

— Не то слово. Впрочем, всех талантов наша квартирка не вместила бы. Но четверо или пятеро появлялись регулярно. Они дружили. Словно одна команда. Слушать их споры — это было чудо, на грани божественного безумия.

— Молодцы, — заметил Фукс.

— Еще какие! — добавил Пайерлс. — Мне ведь посчастливилось там побывать. Два или три раза, но успел подружиться со всеми. Вот бы нам устроить здесь что-то похожее. А?

— Это было бы славно, — сказал Фукс.

— Да, это были чудо-ребята, — продолжила свой рассказ Женя. — Все как один. Но Матвей все же выделялся! Он тогда писал книжку про гелий. «Солнечное вещество».

— Матвей? — переспросил Фукс.

— Да, Мотя Бронштейн. Руди, ты ведь его помнишь?

— Жениа, не смеши. Мы же позже обменялись несколькими письмами.

— Да? — удивилась Женя. — Прости, не знала.

— Он был редкий умница, но и рисковый шутник. Одно письмо он закончил словами «хайль Гитлер». Тогда только намечалась дружба Москва — Берлин. Я это воспринял примерно так: ему что Сталин, что Гитлер — одна сатана.

— Дурака валял, — сказала Женя. — Словно не знал, что все письма за границу читаются.

— Вероятно, это так, — задумчиво сказал Пайерлс.

— Вероятно? — усмехнулся Фукс.

— Но самое интересное, он упомянул в том письме, что понял, как квантовать гравитацию.

— Что? — не поверил Фукс. — Этого не может быть. Тут и гений бессилен.

— А он, видимо, и был гений, — задумчиво сказала Женя. — Помню, что остальные смотрели на него как на бога. Жора Гамов, Лева Ландау, Витя Амбарцумян, Дима Иваненко…

— Гамов? — улыбнулся Пайерлс. — Который объяснил туннельный эффект? Да он и сам гений.

— Ну и компания… — сказал Фукс. — Ландау! Мне довелось прочитать пару его статей времен его работы в Копенгагене. Блеск! Знаю, что Бор его очень ценил. И где они все сейчас?

— Матвея убили. А ему стукнуло только тридцать. Приехала ночью черная машина, и… Знаете, как это было тогда в России? Будто бы он оказался фашистом и террористом.

— Не может быть!

— Кто такой Ежов, слышали? А Леву вскоре тоже посадили.

— Постой, — взволнованно воскликнул Рудольф. — Я сейчас вспомнил ужас Теллера, когда он об этом узнал. Ведь Лев Ландау был не просто его друг. Он подсказал ему ряд решающих идей. Они очень тесно тогда сошлись в Копенгагене. Задумывали вместе великую теорию. И вдруг — тюрьма… Эдвард носился сам не свой, бормотал что-то гневное, но чем помочь, не знал.

— И что дальше? — спросил Клаус.

— Да мало хорошего. Жора Гамов из аристократического рода, генералы там, митрополиты. Его, потомственного дворянина, должны были арестовать первым. Но он не стал дожидаться и сбежал. Выехал на конференцию и не вернулся. На родине его тут же объявили предателем. Сейчас он где-то в Америке. Дима Иваненко как-то посерел, поскучнел и замолк. А Витя ушел в астрономию. Там тише. Сидишь в дальней обсерватории, смотришь по ночам на звезды, а жуткий, страшный мир где-то в стороне…

— Теперь вижу, — вздохнул Рудольф. — Складывалась чудо-школа. Теоретическая физика своего, особого направления. Все молоды, смелы. Квантовать гравитацию! Хо! Не сложилось. Жаль.

— Этого гада Ежова, кстати, давно сняли и расстреляли. Может, теперь что изменится? Трудно сказать. Знаю только, что сегодня моя родина в опасности. Клаус, вы же человек левых взглядов. Вы же за рабочих! Помогайте! Стране рабочих и крестьян. Даже если там где-то во власти затесались гады, это ведь временно.

— Да, да, понимаю, — пробормотал Фукс.

— Что-то там у вас в России слишком часто убивают хороших людей, — сказал Пайерлс. — Отчего это, Жениа?

— Да, случается. — Лицо ее погрустнело. — Вот и брата моего Леню… Помнишь, я тебе рассказывала? Чудесный парень. Он был поэт. И какой! Сам Сергей Есенин ставил его наравне с собою.

— Убили поэта? — осторожно спросил Клаус. — За что?

— Это было давно. Он верил в Керенского. В демократическую Россию. А когда речистого, но незадачливого Керенского свергли, Леня решил, что спасти дело можно только террором. Он был храбрый. Азартный. И глупый. Взял и выстрелил в одного из большевистских вождей, полагая его узурпатором и злодеем.

— О, молодость! Кто из нас в юности не болел этим? Только самые вялые или трусливые.

— Я помню многие его строки. Иные врезались, словно на камне нацарапаны. Ну, вот, скажем… Хотите послушать? Отрывок…

— Да, да, хотим, — сказали оба хором.

— Времен Февральской революции. Разгар русской свободы.

— Интересно, — сказал Фукс.

— Вот, слушайте:


На солнце, сверкая штыками —


Пехота. За ней, в глубине, —


Донцы-казаки. Пред полками —


Керенский на белом коне…


Голос ее окреп, она подняла подбородок.


На битву! — и бесы отпрянут,


И сквозь потемневшую твердь


Архангелы с завистью глянут


На нашу веселую смерть…


— Поразительно, — прошептал Клаус Фукс. — А я об этом вашем Керенском ничего толком и не знаю.

— Жен, какая ты у меня умница! — сказал Рудольф Пайерлс.

Он так и не научился выговаривать «Женя», но и не говорил «Джен», понимая, что жена у него русская. Он произносил что-то вроде «Джениа» или сокращенно-ласково — «Жен».

После этого разговора Клаус Фукс вспомнил, что в Германии он как-никак был коммунистом. Еще сопливым, но все же… Идет война. Жестокая битва не на жизнь, а на смерть. А с кем он? А еще он почувствовал, что по-мальчишески влюбился в Женю, жену его друга и начальника. Конечно, ни ей, ни Руди он ни слова не скажет. И даже взглядом себя не выдаст. Он не знал, что он может сделать доброго для этой чудесной женщины, но сообразил, что может сделать для ее родины. Несколько дней он провел в тяжких раздумьях, а потом принял решение. Атомные секреты не должны стать достоянием лишь Англии и Америки. Россия тоже включилась в смертельную схватку с бандитом Гитлером. Что бы там ни было, но она тоже имеет право быть в курсе о сверхоружии. Ведь все мы члены одного военного союза. Он осторожно начал искать связь с Советским посольством. Один надежный знакомый, британский коммунист, не скрывавший своих левых взглядов, свел его с двумя людьми из России. Ими оказались русские агенты Семен Кремер и Урсула Кучинская. Они смотрели на молодого физика с нескрываемым интересом. Потолковав с ним, они недолго размышляли и согласились передать некоторые секретные технические сведения в Москву. «Что ж, это смертельная игра, — подумал Фукс. — Но и веселая. Как там у поэта, брата этой милой Жени — “Зависть к веселой смерти”? Сказано сильно».

Своему начальнику Пайерлсу о своих новых контактах Клаус Фукс не сказал ни слова.

«Манхэттен»

После «наполеоновского» завтрака Александра Сакса с Франклином Рузвельтом прошло два года. Но серьезное финансирование атомного проекта так и не было открыто. И все же президент США сделал это. С одной стороны на него давил все тот же Сакс. С другой — председатель Комитета оборонных исследований Джеймс Конант. И в какой-то момент президент осознал, что так — надо! Что далее тянуть нельзя. Решение о выделении больших денег Рузвельт принял в субботу, 6 декабря 1941 года. И речь шла не о шести тысячах долларов. И даже не о шести миллионах. Росчерком пера он ассигновал на проект два миллиарда, сумасшедшие по тем временам деньги. Какая нужна была воля и какого размаха государственный ум!

В ту же субботу, поздним вечером, в Белый дом доставили перехваченную и расшифрованную ноту, пришедшую из Токио в посольство Японии в Вашингтоне. Ту, которую японцы намеревались вручить властям Америки завтра в середине дня. Прочитав ее, президент негромко сказал: «Это война!» И она действительно началась — уже на рассвете. Судьбу атомного проекта решили несколько часов. Знай Рузвельт, что война с сильной, коварной и кровожадной Японией не просто на пороге, но уже разразилась, едва ли он рискнул бы уводить огромные деньги на проект хоть и интересный, но пока еще сомнительный. Однако бумаги уже были подписаны. А совершать попятные движения Рузвельт не любил. В итоге история сыграла шутку: работа над ядерными бомбами, которым суждено будет через три с половиною года мгновенно сжечь два японских города и потрясти всю Японию, закипела.

7 декабря, около семи утра, шесть японских авианосцев скрытно подошли к Гавайям. Жемчужная бухта, главная база американского военного флота на Тихом океане, еще спала. Японские самолеты с бронебойными бомбами под фюзеляжем налетели внезапно. И начался ад. Первая же бомба угодила в склад боеприпасов на линкоре «Аризона». Линкор взорвался. Около тысячи двухсот человек погибли в считаные минуты. Линкор «Оклахома» перевернулся за двенадцать минут. Еще пятьсот человек. Затем наступила очередь линкоров «Теннесси» и «Западная Вирджиния». Всего за два часа атаки японцы потопили более двадцати американских кораблей. На суше были уничтожены около трехсот шестидесяти самолетов. Общие потери в людях превысили три тысячи. Первое время американцам на Гавайях даже нечем было ответить. А японские десанты тем временем высадились на Малайском полуострове, островах Океании, в Гонконге и Сингапуре. К весне 1942 года в руках Японии оказалась территория почти в четыре миллиона квадратных километров с огромными ресурсами и с населением в двести миллионов человек. Продолжая свой привычный труд, эти люди поневоле работали на общую японскую победу (примерно так же, как в Европе чехи, голландцы, французы и прочие завоеванные народы пусть не слишком рьяно, а все же вынуждены были трудиться на общую германскую победу). Цивилизованный, демократический мир по всем приметам и расчетам схватку проигрывал.

18 февраля 1942 года Хирохито отметил успехи флота и армии, минут десять прогарцевав на белом коне по мосту Нидзюбоси в Токио перед толпами восторженно рукоплескавших ему горожан. Настроение императора было на подъеме. Вечера он проводил в обществе адъютантов, играя с ними в шахматы, карты или в любимую им изысканно-сложную игру го, рассказывая им при этом о своих открытиях в энтомологии. Жизнь насекомых — это так интересно! И так поучительно!

В Америке прошли срочные совещания Комитета начальников штабов и многих министерств. Было принято множество радикальных решений. Страна, которая только-только выползла из жестокой депрессии и жила еще иллюзиями изоляционизма, то есть надеждой тихо отсидеться в стороне от воюющих громил, вынуждена была ввязаться в мировую схватку, которая обещала быть трудной, кровавой и долгой. Немедленно приступили к строгому учету всех резервов, прежде всего — финансовых. Но на атомный проект никто не рискнул покуситься.

Когда на очередном заседании Уранового комитета встал вопрос о выборе научного руководителя всего проекта, получившего к тому времени название «Манхэттен», генерал Лесли Гровс, отвечающий за его безопасность, настоял на кандидатуре молодого еще теоретика Роберта Оппенгеймера, худого, нервного человека, заядлого курильщика, склонного к экстравагантным поступкам.

— Да, он талантлив, — возражали ему. — Но он такой несобранный. Почти легкомысленный. Бормочет стихи на санскрите. И эти его симпатии к левым… Он якшается с коммунистами и не скрывает этого.

— Чепуха, — отвечал генерал. — Вот именно, не скрывает. Потому что честен. И он не просто талантлив, он на редкость умен. А то, что странен? Что ж, вот потому он и сделает дело. Поверьте мне. Я слишком хорошо его знаю.

Битва за океан

Кипящий огненный котел с летающими над ним ревущими черными мухами — вот на что был похож кусочек Тихого океана неподалеку от атолла Мидуэй, где располагалась американская военно-морская база. Там завязался невиданных масштабов морской бой. Это случилось в июне 1942 года, когда немцы в России захватили Северный Кавказ и подошли к нижней Волге. Осталось ее перерезать, оборвав путь к бакинской нефти, и России конец. Но японцы в эти страшные для России дни о ней не думали. Перед ними стоял другой враг. Полагая себя сильнейшими на всем океане, они решили полностью и до конца разгромить американский флот. Внезапное и успешное нападение на Перл-Харбор полгода назад было, по их мнению, лишь скромной репетицией, проверкой сил. Настало время для сокрушительной победы. В храбрости и умении своих моряков и летчиков японцы не сомневались. Что касается кораблей и палубных самолетов, то тут у японцев было численное преимущество.

Американцы стянули к атоллу все, что могли — четыре авианосца, четыре тяжелых крейсера, эсминцы, торпедоносцы. Японцы без колебаний двинули на них силы превосходящие — пять авианосцев, множество крейсеров, эсминцев, подводных лодок и прочего. Не успели два флота сблизиться, а воздушный бой уже разгорелся. Самолеты-разведчики выискивали на взволнованной глади корабли противника. Пикировщики летели следом, чтобы бомбить врага. Пушки ревели, бомбы грохотали. Первая же японская атака на авианосец «Йорктаун» оказалась успешной: сильно поврежденный корабль стал тонуть. Пикирующие бомбардировщики, поднятые с Мидуэя, налетали волнами и кидали бомбы на японские суда. Командиры этих судов искусно маневрировали и от бомб успешно уклонялись. Американские летчики были поражены увертливостью японцев. Тяжелые корабли у них плясали, словно бабочки. Поначалу казалось, что японцы бой выигрывают. К моменту обнаружении «Хирю», последнего вступившего в бой японского авианосца, выяснилось, что у американцев не осталось ни одного торпедоносца. На авианосце «Энтерпрайз» срочно была создана смешанная группа из пикировщиков и истребителей. И пикировщики наконец научились попадать. Бой разгорелся с новой силой. На один только «Хирю» обрушились четыре тысячефунтовые бомбы, вызвавшие взрывы и пожары в трюмах, справиться с которыми команде не удалось. Авианосец печально накренился, корма ушла под воду. Похожую судьбу вскоре разделили авианосцы «Акаги», «Сорю» и «Кага». По приказу адмирала Ямагути безнадежно поврежденные «Акаги» и «Хирю» к утру следующего дня были затоплены. К этому времени превосходство американских летчиков стало очевидным. Их бомбы падали точно, а один из загоревшихся пикировщиков врезался в тяжелый крейсер «Микуму» и вывел его из строя. Около шести десятков пикирующих бомбардировщиков с «Хорнета» и «Энтерпрайза» отправились на поиски оставшихся сил японцев, спешно уходивших на запад, ближе к дому, в зону плохой погоды, где их труднее было бы достать. Еще через день американские самолеты вновь атаковали японские тяжелые крейсеры «Микума» и «Могами». «Микума» был потоплен, «Могами» получил тяжкие повреждения и с трудом добрался до порта. Авианосцы «Кага» и «Сорю» вскоре тоже пришлось затопить. На этом все кончилось.

Японцы потеряли четыре авианосца из пяти, причем пятый уполз тяжело израненным. Они утратили большую часть флота и почти все самолеты морского базирования. Погибли самые опытные пилоты японской палубной авиации. Отдавший приказ о затоплении адмирал Ямагути и командир «Хирю» Каку отказались покинуть тонущий авианосец и пошли вместе с ним на дно. Адмирал Тюити Нагумо и капитан Кусака пытались совершить харакири, но подчиненные им офицеры буквально отняли у них самурайские мечи. Командующий японским Императорским флотом адмирал Ямамото отдал приказ о возвращении остатков ударной группировки к берегам Японии. Стратегическое превосходство на Тихом океане Япония утеряла навсегда. Но желания воевать, биться отчаянно и до конца у нее не убавилось. Главное, император не утратил духа и даже был настроен лирически:


Горстями соберу я жемчуг белый,


Искрящиеся капли водопада.


В часы тоски


В холодном этом мире


Заменят они ливни теплых слез.


Александр Сакс вошел в Овальный кабинет после того, как оттуда цепочкой вышли адмиралы. Рузвельт сидел за своим столом веселый, порозовевший. Контраст был заметен: в предыдущие дни и недели лицо президента выглядело бледным и серым.

— Поздравляю вас, господин президент, это великая победа, — Сакс буквально чеканил слова.

— Думаете? — улыбнулся Рузвельт. — Впрочем, я тоже так считаю.

— Несомненный успех.

— Да, мне понятно. Но я с удовольствием выслушаю ваши соображения.

— Все донельзя просто, господин президент. Это был перелом во всей войне.

— Ужели так?

— Дорогой мой президент, не лукавьте. Вот, смотрите. Если бы мы у этого Мидуэя не выстояли, если бы наш флот был разгромлен, как это случилось некогда с русскими при Цусиме, то мы бы тоже стояли перед угрозой проигрыша войны. Япония стала бы главной силой на всем восточно-азиатском театре. Ну, окончательного проигрыша мы не допустили бы, разумеется, нет, но все, буквально все силы мы обязаны были бы бросить на изнурительную бойню с этими отчаянными азиатами. Это значит, что нашей поддержки лишилась бы не только Россия, но даже и Англия.

— Похоже на то, — сказал Рузвельт.

— А справятся они без нас в Европе? Боюсь, что нет. Положим, русским не нужны наши солдаты. Людей у них пока хватает, хотя они кидают их в бой без счета. Но без нашего оружия, грузовиков, продовольствия они долго не продержатся. Печально, но это так.

— Мы не оставим их без поддержки.

— Теперь не оставим. Благодаря тому, что одержали победу на океане. Сейчас помощь русским надо увеличить. Оружие в первую очередь. Нельзя допустить, чтобы они пустили немцев за Волгу. Если русские удержатся, если сражение на Волге они выиграют, считайте, это будет второй перелом в войне. Уже окончательный.

— Друг мой, вы настоящий стратег. — Рузвельт произнес эти слова с видимым удовольствием.

— Ну, — махнул Сакс рукою. — Тут не надо быть большим стратегом.

— Кстати, — вспомнил Рузвельт. — Вы следите за тем, как идут работы по урану?

— Еще бы, господин президент! — Сакс оживился. — Там все закипает. Промежуточные результаты уже достигнуты.

— Да, и мне что-то похожее докладывали. Неужели, если все получится, мы станем сильнее всех?

— Несомненно.

— Стало быть, ставка на науку была оправдана?

— Иначе и быть не могло. Наука тут оказалась чертовски интересной. Я, знаете ли, тесно общаюсь с физиком Лео Силардом. Удивительный человек!

Квадратный воздушный шар

Оппенгеймер приступил к руководству проектом легко, непринужденно, но при этом неожиданно собранно. Куда подевались его метания, его экзотика? Он был весел, добр и точен. Все понимали его, а он понимал всех. Первый реактор хотели разместить в укромном месте, в густом лесу под Чикаго, но строительство корпуса затягивалось. Нетерпеливый Ферми предложил собрать реактор под трибунами пустующего стадиона Чикагского университета. Оппенгеймер и Силард идею поддержали. К сборке атомного котла в помещении теннисного корта приступили 16 ноября 1942 года. Грузовики целыми ящиками привозили черное, как ночь, вещество — графит. Из него выпиливали кирпичи и укладывали слоями. Работа шла круглосуточно. Всего ушло четыреста тонн графита и около пятидесяти тонн оксида урана, который прессовался в брикеты на гидравлическом прессе. В графитовых кирпичах высверливали отверстия, куда помещались бруски урана. Сверху вниз через всю графитовую кладку шли узкие каналы, в которые вставлялись бронзовые стержни, покрытые кадмием. Кадмий, как это обосновал молодой физик Джон Уилер, хорошо поглощает нейтроны и помогает управлять реакцией. Время от времени стержни поднимали и замеряли поток нейтронов. Если он превышал расчетный, стержни опускали вновь. Весь реактор был заключен в прямоугольную оболочку, позволяющую откачать воздух. Ее заказали на заводе компании, производящей аэростаты, но из-за соображений секретности не сообщили, зачем она нужна. Работники завода недоумевали, однако изготовили оболочку необычной формы идеально.

— Знаете, как мои парни называют эту оболочку? — спросил Ферми Оппенгеймера. — Квадратный воздушный шар.

— Небось Силард и придумал, — улыбнулся Оппенгеймер.

— Скорее всего, он, — засмеялся Ферми.

К началу декабря стало ясно, что размеры графитовой башни приближаются к критической отметке. После укладки пятьдесят седьмого слоя Уолтер Зинн, верный соратник Силарда, измерил активность и доложил, что, если управляющие стержни приподнять, в реакторе, скорее всего, возникнет ядерная реакция, которая будет сама себя поддерживать. Простая эта фраза произвела впечатление, словно раскаленная новость.

Холодным, ветреным утром 2 декабря Энрико Ферми, суровый и сосредоточенный, приказал поднять почти все стержни. Последний выдвигали крайне осторожно. Физики приникли к счетчикам, напряженно следя за потоком нейтронов. С балкона за ними наблюдали Лео Силард, Юджин Вигнер и Джон Уилер. В какой-то момент счетчики угрожающе запели. Ферми решил сделать перерыв, стержни встали на место.

После обеда, когда прибыли Роберт Оппенгеймер, Ваневар Буш, Артур Комптон и другие руководители проекта, Ферми повторил эксперимент. Наблюдателей набралось более сорока человек. Стержни вновь извлекли из реактора. Когда последний стержень вылез из реактора метра на два, в графитовых глубинах затеплилась ядерная реакция. Стало ясно, что «квадратный воздушный шар» заработал. Ферми попросил извлечь стержень еще на полметра. Скорость высвобождения нейтронов начала стремительно расти, тиканье нейтронных счетчиков слилось в общий гул. Ферми поднял руку. «Реактор в критической зоне», — сказал он. Почти все вздрогнули, кое-кто перекрестился. По чикагскому времени было 15.25.

Ядерному «пламени» разрешили гореть ровно полчаса. Затем Ферми вновь поднял руку, стержни поползли вниз, «пламень» был погашен. Раздались аплодисменты, нестройные радостные возгласы. Лео Силард подошел к Ферми, скромно стоявшему в стороне. Он протянул Энрико руку и сказал, что этот день, возможно, запомнится как один из самых мрачных дней в истории человечества.

— Да ладно тебе! — беспечно отозвался Ферми.

— Это страшный вызов нравственному чувству человека.

— А я думаю, это просто хорошая физика, — засмеялся Ферми.


Вечером Артур Комптон позвонил Джеймсу Конанту, правительственному куратору проекта, и, словно бы невзначай, поведал ему:

— Представь себе, итальянский мореплаватель только что высадился в Новом Свете. Земля оказалась не столь большой, как он предполагал, в результате чего он прибыл в место назначения раньше, чем ожидалось.

— Да что ты! — воскликнул Конант. — Неужели туземцы оказались любезными?

— Представь себе. Никто не пострадал, все в восторге.

Далеко не все понимали, что основная заслуга в приближении этого «праздника» принадлежит не «итальянскому мореплавателю», но «венгерскому чудаку» Лео Силарду, который на протяжении трех лет умудрялся удерживать в голове всю теорию и все детали проекта, включая самые мелкие. Мало того что он был инициатором и неутомимым мотором всего процесса, он быстрее других находил решения, когда возникали серьезные затруднения. Однако создание реактора газеты долгое время приписывали одному Ферми, поскольку имя Силарда было глубоко засекречено. Силард не возражал. Он был удивительно равнодушен к славе.

Пространство, сжатое до точки

— Приезжал Оппенгеймер? — спросила Маргарита.

— Да. Он рассказал удивительные новости. Они с коллегами достигли небывалого успеха. Ты знаешь, меня нелегко удивить, но тут, признаюсь, я даже вздрогнул. Ну а затем мы обсуждали один вопрос. Некую техническую трудность. Плутоний его волнует. Это такой тяжелый металл.

— Обсудили?

— Да. Я подсказал возможный путь решения. А он не из тех, кто остается в долгу, и кое в чем помог мне. Он просветил меня относительно гравитационного сжатия. — Уловив безмолвный вопрос Маргариты, Эйнштейн оживился: — Это же его конек. Вообрази звезду столь чудовищной массы, что от силы тяжести ее края начинают сваливаться к ее центру, при этом само вещество сжимается и становится все более плотным. Такая звезда словно бы проваливается сама в себя, превращаясь в итоге в точку, но все с той же чудовищной массой. Роберт в свое время элегантной математикой доказал, что для некоторых больших звезд это не просто возможно, это их единственная судьба — сжаться в точку.

Эйнштейн глянул на свою подругу, на ее взволнованное лицо, и на секунду замолк. Он не мог знать, что некий русский поэт, не так давно убитый в тюремном лагере, еще в середине тридцатых, будучи в ссылке, вопрошал:


Ну, как метро? Молчи, в себе таи,


Не спрашивай, как набухают почки…


А вы, часов кремлевские бои, —


Язык пространства, сжатого до точки.


Казалось бы, какая связь? Всего лишь поэтическое иносказание. Но какое-то тайное прознание на секунду его пронзило, словно бы кто-то пронес через его мозг дальним эхом похожие слова. Природу этого чувства осознать он был не в силах и даже тряхнул головой, отгоняя наваждение.

— Альберт, — спросила Маргарита. — Ты чего замолк? Куда ты провалился?

Эйнштейн не ответил. Не мог он знать, что поэт позволил себе и такую строчку:


На Красной площади всего круглей Земля…


Те, кому довелось эту строку прочитать, увидели лишь метафору — забавную, выразительную, в чем-то даже тревожную, но едва ли понятную на уровне здравого смысла. А вот он бы сразу понял. Самая круглая? Или самая кривая, что то же самое? Это ведь одна из ярких иллюстраций к его математической мечте, к геометродинамике.

— Надо бы рассказать об этом Джону, — сказал он задумчиво.

— Джону Уилеру? О чем?

— Об этих точках. Проваливаются сами в себя. Его это позабавит. Это ведь можно красиво отобразить чисто геометрически.

— Ну, с вами не соскучишься. С ума сойти!

— Но Роберт, Роберт… Эта его работа как минимум стоила Нобелевской… Почему эти странные парни ему ее не дали? Я этого понять не могу.

— Быть может, они ждут практического подтверждения?

— Не исключено. Вот когда телескопы найдут такую звезду… превращающуюся или уже превращенную в точку. Боюсь только, поздно будет. Впрочем, их может смущать и его широта. Как принято говорить, разбросанность. У него множество блестящих работ по разным направлениям. Ну не любит он их доводить до предельного финала. Такой характер. Но эта же закончена. Математика такая круглая, от нее словно лучики отскакивают.

— Вижу, ты высоко его ценишь?

— Не то слово. Но широта его иногда и меня пугает. Рядом с ним я чувствую себя таким тюфяком… Знаешь ли ты, что он «Бхагавадгиту» прочитал в оригинале и помнит наизусть? Нередко бормочет на древнеиндийском. Словно он посланник оттуда. Жуть! Вот эти его интересы и не дают ему сосредоточиться на чем-то одном. Он слишком романтик. Начинает внушительные дела, но, не закончив, затевает еще более значимые.

— Погоди, как же ему доверили такой серьезный проект?

— Откуда ты знаешь? — спросил Эйнштейн, блеснув глазами.

— Ты сам говорил.

— Я? В самом деле? Когда же это?

— Я уже и не помню. Месяц назад. Два. Три. Помнишь, он приезжал?

— Побери меня черт! Я большой болтун.

— Не без этого. — Марго улыбнулась. — Но в данном случае это не имеет значения. И совсем не опасно. Не стоит тревожиться, дружок.

— Я сам удивился, когда его назначили. Но знал, что Роберт справится. Он на редкость умен, схватывает на лету. Ему только надо собраться. Хотя бы на время. Уверен, он способен и на большее. Впрочем, я в эти их дела не лезу.

— Почему?

— Это моя принципиальная позиция. Советом иногда помочь могу. Но напяливать на себя халат секретного сотрудника — извините!

— Ну, где-то я тебя понимаю. Однако же идет война. Жестокая схватка людей с нелюдью.

— В этом все дело, — вздохнул Эйнштейн.

Сталин и академики

Сталину доложили, что на его имя пришло письмо от лейтенанта Флерова, молодого физика, работающего при штабе Восьмой армии.

— И что в письме? — поинтересовался вождь.

— Лейтенант сообщает, что в зарубежных научных журналах, которые ему доступны, перестали печатать статьи по атомной и ядерной проблематике.

— И что это значит? — спросил Сталин.

— Он полагает, что в этой области ведутся секретные работы. Оттого и закрыли.

— Вот как, — на секунду задумался вождь. — Похоже на то.

И тут он вспомнил загадочную улыбку Черчилля.

— Допустим, англичане работают над секретным оружием. Как узнать? Ведь прятать секреты они мастера. Запросите, нет ли чего об этом у нашей разведки.

На следующий день на стол Верховного главнокомандующего вывалили целую кучу донесений. Из Америки. Из Англии. Неупорядоченных и не слишком понятных. В том числе несколько сообщений от какого-то Фукса. Но вникнуть в эти бумаги никто из профессиональных разведчиков не смог. Сталин просмотрел несколько страниц, на одной задержался, поднял глаза:

— Ученым показывали?

— Нет, товарищ Сталин. Как можно? Это ж секреты разведки. И приказа не было.

— Хорошо. Пригласите ко мне академиков Иоффе и Вернадского.


Встреча состоялась в тревожное время, когда на нижней Волге войсками Паулюса был почти окружен Сталинград. На Ближнюю дачу в Кунцеве доставили Владимира Вернадского и Абрама Иоффе. Присутствовал и нарком боеприпасов Борис Ванников. Хозяин дачи был хмур. Гости держались настороженно.

— Вам показали материалы? — спросил Сталин.

— Да, я смотрел, — осторожно кашлянув, сказал Иоффе.

— А вы, Владимир Иванович? — вождь повернулся к Вернадскому.

— Да, Иосиф Виссарионович. Мельком.

— Почему мельком?

— В ядерной физике специалистом себя не считаю. Но общий смысл уловил.

— Погодите, это же вы основали в России Радиевый институт?

— Да, было такое. Но сам я занимался радиохимией.

— Допустим. И все же скажите мне, ведут англичане и американцы работу над новым оружием или не ведут?

— Похоже, что так, — сказал Вернадский.

— Определенно ведут, — подтвердил Иоффе.

— И что это за оружие?

— Энергия ядерного распада, — сказал Иоффе. — Она огромна. Мысли об этом витали давно.

— Давно, — задумчиво повторил Вернадский.

— Витали, — сердито сказал Сталин. — Как я вижу, речь идет о практике. А не о каких-то там мыслях. На какой стадии у них работы? Близки к результату?

— Сложно сказать. Но едва ли, — сказал Иоффе. — Пока не верится. Это трудное дело. Архитрудное.

— А немцы могут над этим работать?

— Увы, да, — кивнул Иоффе. — Физики у них сильные.

— А что же мы? — зло спросил Сталин.

Ответа не последовало.

— Почему же вы, ученые, академики, молчали? — Сталин задал вопрос спокойно, но было видно, что он раздражен. — Почему не теребили?

Повисла пауза. Вернадский мог бы сказать, что он неоднократно обращался в правительство по вопросам атомной энергии. Более того, итогом его хлопот оказался организованный в 1940 году под руководством его ученика Виталия Хлопина «Комитет по урановой проблеме». И кое-какие результаты этот комитет уже получил, особенно в радиохимии. Видимо, Сталин об этом не знал. Едва ли ему докладывали. Но Вернадский на сей счет не проронил ни слова.

— Это новая область, товарищ Сталин, — осторожно начал Иоффе. — Кое-кто из нашей научной молодежи собирается с мыслями. Так мне кажется. Но все это пока очень туманно.

— Туманно! А теперь скажите мне, мы вправе здесь отстать?

— Негоже, — сказал Вернадский.

— Правильно ли мы сделаем, если развернем в этой области работу? Быстро и без церемоний.

Оба академика согласно кивнули. Ванников молчал. Но было заметно, что он смотрит на академиков с нескрываемой симпатией.

— Соберем ученых, инженеров. Кто возглавит?

— Есть такой человек, — сказал Иоффе. — Мой ученик Курчатов. Молодой доктор наук. Очень организованный ум.

— Допустим, — сказал Сталин. — Раз вы ручаетесь, так и поступим. А эти добытые нашей разведкой материалы могут пригодиться?

— На начальной стадии — чрезвычайно, — сказал Иоффе.

— Нам надо знать как можно больше. Что они там делают? Чего уже добились? На каком они этапе?

— У меня есть ученые друзья за океаном, — сказал Вернадский. — Например, профессор Лоуренс. Если по-дружески обратиться, полагаю, он не откажется нам кое-что сообщить. Все-таки мы союзники.

— Политическая наивность! — сказал Сталин.

Часть шестая

Посвящение мира Деве. Эль-Аламейн. Сталинград. 1942

Получались гигантские клещи. Невиданные в военной истории. Они охватывали сразу три континента — Европу, Африку и Азию. По Ливийской и Египетской пустыне с боями продвигалась на восток непобедимая армия Роммеля. У англичан всего было вдвое больше — людей, танков, автомобилей… Но прямого столкновения с германскими войсками они не выдерживали. Частично отступали, частично сдавались в плен. Уже взят был немцами Мерса-Матрух, египетский порт на Средиземном море. На их пути оставались Эль-Аламейн и Александрия.

«Если к середине июня я возьму Эль-Аламейн, — говорил Роммель, — то к концу месяца я буду в Каире. А там Суэц, Дамаск и свободный путь к Тигру и Евфрату». Перекрыть Суэцкий канал было необходимо, поскольку англичане переправляли по нему на театр военных действий австралийские и индийские войска.

Эрвин Роммель был грозен и страшен. И очень при этом хитер. Он вызывал суеверный страх и получил от англичан кличку «Лис пустыни». Путь его итало-немецкого корпуса составлял южный крюк хищных клещей.

Северный крюк был массивней, при этом не менее протяженным и не менее победным. Пройдя более двух тысяч километров, группа армий «Юг», захватив по дороге Львов, Киев, Одессу и Ростов, выходила к Волге в районе Сталинграда. Осталось перекрыть эту великую реку, отрезав северные русские армии от бакинской нефти, и спокойно пройти Кавказ. Сомкнуться два гигантских крюка под новый, 1943 год должны были в сказочных краях, в Багдаде и Тегеране. Остановить сухой заключительный щелк этих клещей не мог никто. Не было еще в мире такой силы.


В сентябре 1942 года сестра Паскалина Ленерт, экономка и доверенное лицо папы, сообщила ему, что монахине Лусии, хорошо известной в кругах Ватикана, в очередной раз привиделась Дева Мария.

— Вот как! И что там? — заинтересованно спросил папа.

— Сестра Лусия просила передать лично вам: Дева настоятельно говорила о срочной необходимости ритуала Посвящения России непорочному Ее сердцу, сердцу Богоматери.

— Посвящение России? — задумчиво переспросил папа. — Мне кажется, это неспроста. Столько стран схватились ныне в смертельной схватке. Столько огня и крови. А Она все о России. Это не может быть случайностью.

— И я того же мнения, — осторожно подтвердила сестра Паскалина.

— И все же мне думается, подход надо расширить. Во имя всех тех, кто сражается за правду и свободу. Назовем это Посвящением Миру. Россию, разумеется, тоже упомянем.


Эудженио Пачелли, получившего после интронизации в 1939 году имя Пия XII, называли «папой Марии» — за его искреннюю приверженность образу Богоматери, за его готовность славить имя Ее в молитвах, ритуалах и празднествах. Воспитанный в церковной среде, он был глубоко верующим человеком, а образ Девы Марии приводил его душу в трепетный восторг. Он вступил на престол перед началом мировой войны и с грустью наблюдал ее бешеные развороты.

Еще в двадцатые годы, посещая Германию в качестве папского нунция, он отчетливо разглядел первые ростки зарождающейся нацистской духовной отравы. Позже, в начале 30-х, в письме архиепископу Кельна он назвал нацистов лжепророками, пытавшимися с гордостью Люцифера втиснуть лживую свою систему между верностью Церкви и Отечеству. Противопоставление — ложное. Выступая как-то в соборе Парижской Богоматери, Пачелли назвал немцев благородной и могущественной нацией, которую дурные пастухи сбили с пути и прельстили ядовитыми парами расизма.

Россия тоже сбита с пути. Это ясно. И доктрина, прельстившая русский народ, страшна и безбожна. Но папа испытывал в глубине души необъяснимую симпатию к русским. И одолеть это чувство он не мог. Да и не хотел. Хотя жестокое преследование католиков по всей России, но особенно в землях русинов, уязвляло его сознание. Россию от духовной слепоты и беды надо как-то спасать. Папа собрался с духом и направил открытое письмо русскому народу Sacro Vergente. В письме он писал, что, несмотря на гонения на католическую церковь даже в период войны, он не произнес бы в адрес России и слова лжи, ни за что не пожелал бы русскому народу продолжения страданий и краха. В Советской империи никто не имел возможности это письмо прочитать.


31 октября 1942 года папа Пий XII торжественно заявил (его выступление передавало португальское радио):

«Истинный Бог, который из вечности рассматривал Деву Марию как наиболее достойное и уникальное создание, когда настал момент привести Его божественное предначертание в исполнение, предоставил Ей в Своей безграничной щедрости все блага, которые воссияли в Ней в виде совершенной гармонии. И хотя Церковь всегда признавала эту высшую щедрость и совершенную гармонию милостей и ежедневно изучала их на протяжении веков, в наше время следует признать чудо Вознесения на небо Марии, Пресвятой Богородицы, чтобы оно воссияло еще явственнее. Именем Господа нашего Иисуса Христа, Пресвятых апостолов Петра и Павла, и нашей собственной властью мы провозглашаем, объявляем и определяем как богооткровенную догму — Непорочная Богородица, Дева Мария, завершив круг своей земной жизни, была телом и душой вознесена на небо». А далее он символически посвятил весь мир Непорочному сердцу Марии. И призвал последовать этому возглашению всех католических епископов мира. Многие епископы не замедлили откликнуться. И сразу начались чудеса.

Под Эль-Аламейном ожесточившиеся англичане внезапно дали бой и жестоко разгромили группировку Роммеля. Зализывая раны, «Лис пустыни» вынужден был, потеряв более половины танков, с остатками вконец измотанных немецких и итальянских солдат отступить к Тунису. Каир, в который для поддержки воинского духа прилетел Уинстон Черчилль, был спасен. Суэц тоже. Путь к иранской нефти с юга для Германии был закрыт. Черчилль сказал: «До этого мы только проигрывали. Это первая наша победа. Но больше поражений не будет».

Вскоре после этого русские дивизии, еще плохо одетые, полуголодные, но воспламенившиеся духом войны, окружили под Сталинградом казавшуюся непобедимой армию генерал-полковника Паулюса. 330 тысяч отборных германских воинов были уничтожены в кольце огнем и голодом. 90 тысяч уцелевших сдались в плен. В том числе с поднятыми руками вышел из подвала разбитого дома исхудавший и черный от копоти Фридрих Вильгельм Эрнст Паулюс, неделей раньше произведенный Гитлером в фельдмаршалы.

Путь к бакинской и иранской нефти с севера для Германии тоже был закрыт.


После этого далеко не всегда означает по причине этого.

Тут возможны разные мнения.

Но священники Ватикана твердо были уверены, что главную лепту в спасении мира от черных туч внесло Сердце Марии.

Город тополей

Реактор заработал, и встал вопрос — где делать бомбу. Большой город для этого не годился. Место должно быть удаленным и сверхсекретным. И это место нашел сам Роберт Оппенгеймер. Он вспомнил крохотный городок Лос-Аламос («Тополя» по-испански), где прошли его школьные годы и где в молодости он успешно лечил начинающийся туберкулез. Климат для лечения там превосходный. Сухой и жаркий. Но нередко веет благодатный ветерок и даже случаются дожди. Более глухой, удаленной провинции и не сыщешь. Святое место.

Ранней весной 1943 года закрытый пансион для мальчиков в Лос-Аламосе был превращен в секретную национальную лабораторию, строго охраняемую военной разведкой и ФБР. К концу этого же года для усиления работ в Лос-Аламос прибыла группа английских ученых. Самым полезным оказался Клаус Фукс, теоретические работы которого Оппенгеймер знал и ценил. При этом немецкий теоретик был представлен как убежденный антифашист, беженец из Германии, где нацисты приговорили его к смерти. Для Оппенгеймера лучшей рекомендации не придумаешь. К тому же его горячо рекомендовал Рудольф Пайерлс. Неожиданно эту кандидатуру поддержала Кити, которой что-то такое сказала Лиза. Да и Марго слышала об этом Фуксе только хорошее. Оппенгеймер подвоха не почувствовал, и Фукс оказался в Лос-Аламосе. В коллектив он влился идеально. Математика его была изысканна. Разделение изотопов приобрело надежного теоретика. Но Фукс умел смотреть шире. Он понимал смысл проекта в целом. У него было настоящее системное мышление. Он легко получил допуск практически ко всем объектам проекта «Манхэттен». Его регулярно приглашали на закрытые совещания, и скоро он стал одной из центральных фигур. Отчасти этому способствовало охлаждение отношений между Оппенгеймером и Теллером. Оппенгеймер сочувствует коммунистам, а Теллер считает их тоталитарными извергами. Уничтожение талантливых ученых в СССР, о чем ему доводилось слышать, доводило его до гнева. Однако это не мешало Теллеру, легко сочетавшему виртуозный ум со страстью исследователя, умело вдохновлять теоретиков проекта, включая таких титанов, как Вигнер и Силард. Труднейшие задачи они, вместе собравшись, нередко решали шутя. И все же Оппенгеймер стал задумываться о замене. Общаться с Теллером ровно и по-деловому у него не получалось. И вот тут появился Клаус Фукс. Для Оппенгеймера это было просто подарком. Везет ему на людей талантливых, на людей хороших. Руководитель проекта все больше доверяет этому скромному, обаятельному и фантастически толковому парню решение ряда ключевых задач при создания бомбы.

Бомбовый люк для Бора

Вернер Гейзенберг был не только гением физики, он при этом был человеком честным, прямым, но в политике не слишком далеким. Он искренне полагал себя германским патриотом. Сильный и независимый мыслитель, он не столь уж легко поддавался оголтелой нацистской пропаганде. Более того, он достаточно ясно видел некоторые ее передержки и явные глупости. Молодые, хамоватые горлопаны и костры из книг ему решительно не нравились. Однако он считал это болезнью временной. Некой передержкой. Этих парней просто нужно воспитать, а если что, то и призвать к порядку. И в нужный момент новый канцлер, полагал Гейзенберг, обратит на это внимание. В целом же к политике Гитлера он относился даже с некоторым сочувствием. Ораторское искусство рейхсканцлера нередко завораживало. Ученому была по вкусу антибуржуазная риторика вождя, направленная против бесчестных богачей и толстосумов. Ему нравились похвалы в адрес простых немцев, неутомимых тружеников. Он находил вполне здравыми идеи по собиранию всех немецких земель. Как и многим гражданам Германии, включая образованных и мыслящих, ему казалось, что Европа к немцам несправедлива, а порою до безобразия враждебна. Отторгли часть исторических немецких земель и делают вид, что так и нужно. А где справедливость? Почему немцы в Судетах или в Эльзасе должны страдать? Он полагал своим долгом свои знания и умения отдавать родине. А если случится война? Что ж, и в этом случае он обязан служить Германии. Иного он вообразить себе не мог. Вот почему без страха и упрека включился он в проект по разработке атомного оружия. Целый ряд выдающихся немецких физиков придерживались того же мнения. И они без проволочек организовали Урановое общество.


Учитель и ученик прогуливались по набережной вдоль моря, потом часа два сидели во дворике дома Нильса Бора. После нескольких общих фраз о блистательных прорывах новейшей физики Гейзенберг негромко, даже как-то убаюкивающе, приступил к главному разговору: «Германия, весь немецкий мир в опасности. Сказочная Дания тоже. А ведь мы так близки. Мы почти один народ. Немецкий вождь призывает собрать все силы. И мы обязаны откликнуться. Он мужественный, смелый человек. Он говорит громко, он не стесняется горькой правды. Можем ли мы не откликнуться? Отсидеться в своих кабинетах? Нет, в трудный час мы все должны быть с ним. Мы, ученые, в частности. Вот почему мы открываем новый научный проект, имеющий оборонное значение. Энергия урановых ядер. Новая тема. Но вы должны знать, дорогой наш профессор, что кое-чего мы уже достигли. Если мы овладеем этой энергией первыми, это откроет путь к достойному, справедливому миру.

— Вы считаете возможным двигаться к достойному миру вместе с Гитлером?

— Да, с нынешним нашим вождем. Почему нет? Он ясно говорит о мире. Когда будет устранена несправедливость.

— Гитлер? О мире? — повторил потрясенный Бор. — Вернер, как вы можете этому верить? Грохочут сапоги, гремят выстрелы… Верить этому, этому… — Бор не находил слов.

— Дорогой учитель, — осторожно начал Гейзенберг. — Мне кажется, вы предвзяты… Как и очень многие. Давайте возьмем факты. Самые простые.

— Давайте, — Бор сурово сжал губы.

— Нильс, послушайте, — Гейзенберг старался говорить медленно и веско. — Мы, немцы, несчастный народ. Мы были побеждены, разорены, унижены. У нас отняли часть нашей земли. Ныне мы разделенная нация. Но разве у нас отняли право быть патриотами? И разве братья-датчане не разделяют похожее чувство?

Бор сердито сопел.

— И разве Адольф Гитлер не призывает нас к патриотизму? Любовь к отечеству. Что может быть важнее? Разговор именно об этом. Наш нынешний вождь честно победил на выборах, ему поверила нация. Посмотрите на немцев — как они вдохновились! Они горы готовы своротить. А народ в целом ошибаться не может.

— Ну-ну, — сказал Бор.

— Фюрер призывает собрать немецкие земли. Объединить немцев в одну семью. Мирным путем. Что в этом дурного? Но нам и этого не позволяют. Разве не обязаны мы защищаться? Разве не обязан каждый немец принять посильное в этом участие? Лично мне на следует брать винтовку. Я не умею и не хочу стрелять в людей. Это я понимаю. Я ученый. Но я могу сделать свою родину сильнее. Что в этом плохого? Согласитесь со мной, дорогой мой учитель.

— Сапоги солдат вермахта стучат по мостовым Копенгагена — это мирный путь? Желтые звезды на груди евреев — это достойный путь? Вы так это видите?

— Дорогой учитель, — запинаясь, начал Гейзенберг. — Наши военные здесь — это временно. Разве лучше, если на землю Ганса Андерсена придут англичане или, не дай бог, русские? А когда война кончится, я уверен, все справедливые границы будут восстановлены. Как будут восстановлены все научные связи.

— Ну да, — язвительно сказал Бор.

— Куда мы все денемся без Копенгагенской школы, без вас, дорогой учитель?

— Ну да, — повторил Бор. — Как же! А вот денетесь. Я в вашем урановом проекте участвовать не буду. Так что поберегите свое красноречие, любимый мой ученик.

— Неужели? — воскликнул взволнованно Гейзенберг.

— Милый мой Вернер, — миролюбиво сказал Бор. — В вашем таланте, в ваших способностях я не сомневаюсь. Можете быть уверены. Вы один из выдающихся теоретиков современности.

— Да ладно, — буркнул Гейзенберг.

— Вы можете еще очень многое сделать для науки. Сами небеса призывают вас к этому. Другое дело, убогая практика. Оружие? Убийство людей? Тут ваш вождь уже намахался своею шпагой. С избытком. Никогда я вас в этом не поддержу. И успеха вам в деле этом не пожелаю.

— Значит, я вас не убедил? — горестно сказал Гейзенберг.

— Не убедили. Да и не могли убедить. Да, кстати. Небеса вам тут тоже помогать не станут. И все ваши умения пойдут прахом…

Через несколько дней Бор тайно на лодке переправился в нейтральную Швецию.


— Тут был проездом Бор, — сказал Эйнштейн. — Знаешь, что он мне рассказал? Под большим секретом.

— И что же? — спросила Маргарита.

— К нему приезжал Гейзенберг, когда-то его ученик.

— Да-да, это имя мне знакомо.

— Ныне это влиятельная фигура. Лидер германской теоретической физики.

— И куда он приезжал?

— Прямо к Бору домой, в Копенгаген.

— Зачем?

— Зачем! В том-то и дело. Он хотел привлечь Бора к германскому атомному проекту.

— Ах, вот как… Стало быть, немцы это тоже делают?

— То-то и оно.

— И что Бор?

— Он его выставил.

— Молодец.

— Еще бы! А потом Бор бежал. Оставаться при нацистах он не мог. Ночью на лодке в Швецию. А уже оттуда англичане вывезли его в бомбовом люке. Пилоту был дан приказ: в случае, если самолет перехватят немцы, открыть бомбовый люк.

— Погоди, — она расширила глаза. — Открыть люк? И?..

— Бор упал бы в море с высоты нескольких километров.

— Ужас!

— Таков наш мир.

— Гадкий, мерзкий, пошлый… Я понимаю, что мозги Бора ценны. Но…

— Они бесценны. Ты не представляешь себе, какой это гений. Мало кто представляет.

— Где он сейчас?

— Мотается между Британией и Штатами.

— У него здесь дела?

— Да, он консультирует кое-кого.

— Кого же?

— Ну, физики. Тут их много. Сама понимаешь.

— Не хочешь говорить, не надо.

— Думаешь, он мне все рассказывает? Сейчас кругом секреты. Один я прост, как тыква. И слава богу!

— Как тыква. Смешно.

— Ну, тебе-то я все рассказываю. От тебя у меня секретов нет.

— И это правильно, Альберт.

Берия, «король Лир» и поэт

В январе 1943 года Лаврентий Берия вызвал к себе руководителя Московского еврейского театра Соломона Михоэлса и известного еврейского поэта Ицика Фефера, писавшего стихи на идише и на русском, автора многих сборников еще со времен Гражданской войны.

— Здравствуйте, дорогой Соломон Михайлович! — радушно сказал Берия. — Рад встрече с лучшим «королем Лиром» за всю историю постановок этой шекспировской пьесы. Или вы скажете, что это не так?

Михоэлс лишь улыбнулся и протянул руку.

— Здравствуйте, товарищ Фефер, — продолжил Берия.

Поэт скромно наклонил голову.

— Что новенького написали?

— Хотите, несколько строк прочту? Буквально вчера сочинил.

Берия словно бы не удивился нахальству поэта, он лишь демонстративно глянул на часы, с оттенком великодушия махнул рукой и сказал:

— Валяйте! Пара лишних минут нас не смутит.

Фефер встал на цыпочки, приподнял подбородок:


Пусть Гитлер мне могилу роет —


Но я его переживу,


И сказка сбудется со мною


Под красным флагом наяву!


Я буду пахарем победы


И кузнецом судьбы своей,


И на могиле людоеда


Еще станцую! Я еврей!


— Эх! — крякнул Берия. — Хорошо приложил. Станцуем на могиле людоеда. Правильно мыслишь. Молодец!

— Он правильно мыслит, — поддержал Михоэлс.

— Присаживайтесь, товарищи, разговор будет серьезный. Как раз об этом. Вы, Соломон Михайлович, председатель Еврейского антифашистского комитета. Не так ли? В каком-то смысле наша надежда и опора. Сами понимаете, насколько важен сегодня этот комитет. Позарез нужна нам поддержка еврейских организаций Америки. И вообще, и финансовая. Сие важно. Объяснять не нужно? Вот туда вы и поедете. Вместе с товарищем Фефером.

— Я готов, — сказал Фефер.

В целом он был неплохим поэтом. Знатоки читали его стихи, с волнением слушали его пламенный голос, ежели удавалось где-нибудь собраться. При этом он был негласным агентом НКВД, о чем ни его читатели, ни Михоэлс, разумеется, не знали. Хотя, быть может, и догадывались. Но особого значения не придавали.

— Я понимаю, — сказал Михоэлс.

— Опекать вас там будут очень надежные товарищи, Хейфец и Зарубин. Все важное вам покажут и разного рода встречи организуют. Задача ваша и проста, и сложна. Среди американских евреев, об этом вы знаете не хуже меня, немало богатых людей. Очень богатых. Они готовы давать деньги. А это новые танки, самолеты, это «студебеккеры». Но они это сделают куда охотней, когда узнают, что в СССР евреи живут привольно и счастливо.

— Полагаете, им надо об этом рассказать? — спросил Михоэлс. — Так сказать, открыть глаза?

— Безусловно, полагаю. Товарищ Сталин поручил мне сообщить вам, что идея еврейской республики на полуострове Крым поставлена в повестку дня. Политбюро относится к этому вопросу одобрительно. Нам думается, что в еврейских общинах Америки воспримут эту новость с интересом.

— Несомненно, это так, — взволнованно сказал Михоэлс.

— Еще бы, — мотнул головою Фефер. — После двух тысяч лет скитания… И вдруг свой дом.

— Расскажете им о расцвете еврейской культуры в нашей стране, о еврейских театрах и поэзии, об ученых и изобретателях, о героическом труде еврейских граждан в тылу и на фронте. Необходимыми материалами мы вас снабдим.

— Это хорошо, — сказал Фефер. — Мы и сами кое-что об этом знаем, но всего знать мы не можем.

— В любом случае мы должны подготовиться. Дабы не выглядеть там малознающими и глупыми пропагандистами, — раздумчиво произнес Михоэлс. — На одних призывах далеко не уедешь.

— Ладно вам. — Пенсне Берии сверкнуло. — Кого-кого, а вас мы знаем. За словом в карман не полезете.

— Ну, — Михоэлс улыбнулся лукаво, сморщив огромный лысый лоб. — Иной раз сказать слово-другое мы можем. Это так.

— Вот именно, — Берия улыбнулся навстречу. — Важно, чтобы слово ваше, пусть и косвенно, дошло до ушей таких людей, как Эйнштейн, Оппенгеймер… этот… — Он взглянул в блокнот на столе. — Энрико Ферми.

— Ферми? — переспросил Фефер.

— У него жена еврейка, — сказал Берия. — А вы не знали? Считайте, наш человек.

— Понятно, — усмехнулся Фефер.

— И еще один важный ученый. — Берия вновь скосил глаза на блокнот. — Лео Силард. По слухам, там на него многое завязано.

— Не слыхал, — сказал Фефер.

— Никто не слыхал, — сказал Берия. — Зато мы знаем, что здесь, в Союзе, работают в науке (или, точнее, работали) его брат и сестра. Брат, кажется, у Туполева. Но мы проверим.

— Интересно, — заметил Михоэлс. — Как все запутано.

— Надо сделать так, — веско сказал Берия, — чтобы этот Силард получил от них нечто вроде привета. Разумеется, не прямо, а через друзей.

— Понятно, — сказал Фефер.

Михоэлс, склонив голову, молча рассматривал собственные ладони.

«Пусть гибнут слабые»

Гитлера потрясло поражение под Сталинградом. Он долго не мог поверить в реальность случившегося. Потерять в бесславном кольце такую великую армию? Чудовищный удар. На несколько дней он потерял сон. Это жуткое кольцо ему снилось — в виде длинной, замкнутой вереницы усталых, молчаливых солдат, чьи лица были темны или даже черны. Да, они были бессловесны. Тишина. Дым, копоть и воронье повисли над заснеженным полем. Как это могло случиться? Немцы, нордические воины севера, не могут проигрывать сражения. Не могут и не должны. Но кто оказался способным нанести подобный удар? Кто? И вот тут, противоречивым образом, это драматическое событие вызвало у немецкого вождя неожиданный прилив, почти припадок чувств по отношению к бывшему его «другу», а ныне смертельному врагу.

В тяжелые дни, после гибели армии Паулюса, Гитлер возбужденно ходил по своему кабинету.

— Это он! — сказал Гитлер.

Присутствующие вопросительно посмотрели на своего вождя.

— Этот человек вызывает у меня восхищение, — продолжил фюрер. — Да, да, да. И не спорьте со мной. Еще раз да. Это он — сидящий в Кремле. Мне говорят, что он никогда и никуда не выезжает. Что не бывает на фронте. Чепуха! Разве в этом дело? На примере Сталина я отчетливо вижу, какое значение может иметь один человек для целой нации. Любой другой народ после сокрушительных ударов, полученных на начальной стадии войны, вне всякого сомнения, оказался бы сломленным. Если с Россией этого не случилось, то нынешней своей победой русский народ обязан только железной твердости этого человека, несгибаемая воля и героизм которого призвали и привели народ к продолжению сопротивления. Да, — закричал Гитлер, словно бы кто-то осмелился ему возражать. — Несгибаемая воля и героизм! Имейте в виду и учитесь. Сталин — это именно тот крупный противник, который стоит передо мной как в мировоззренческом, так и в военном отношении. Если когда-нибудь этот герой и воин попадет мне в руки, я окажу ему все свое уважение и предоставлю самый прекрасный замок во всей Германии. Но на свободу такого противника я уже никогда не выпущу. Воссоздание нынешней Красной армии — грандиозное дело, а сам Сталин, без сомнения, — личность историческая, совершенно огромного масштаба.

Генералы и офицеры ставки почтительно выслушали фюрера, но ни слова не сказали. Каждый молчал по-своему. И думал о своем. Но едва ли они в тот момент готовы были размышлять на тему о том, что их вождь придерживается элитарного, ницшеанского взгляда на человека. Чему на самом деле не стоило удивляться, ибо Адольф Гитлер еще в юности читал и перечитывал Ницше, этого не столь уж доступного философа-поэта, вчитывался со вниманием и восторгом. И, обладая недюжинной памятью, многое знал дословно.

«Это книга для совсем немногих. Возможно, ни одного из них еще вовсе нет на свете, — писал Фридрих Ницше в “Проклятии христианству”. — Нужно свыкнуться с жизнью на вершинах гор, — чтобы глубоко под тобой разносилась жалкая болтовня о политике… необходимо мужество, чтобы вступать в область запретного… Новая совесть, чтобы расслышать истины, прежде немотствовавшие. И готовность вести свое дело в монументальном стиле — держать в узде энергию вдохновения… Почитать себя самого, любить себя самого; быть безусловно свободным в отношении себя самого…

Что дурно? — Все, что идет от слабости.

Что счастье? — Чувство возрастающей силы, власти…

Не мир — война. Не добродетель, а доблесть.

Пусть гибнут слабые!..»


Битва масс, сражение миллионов — это да, думал Гитлер. Историческая реальность — печальная, нет ли, она — необходимость. Но над этим стоит нечто более высокое и важное — сражение героев. Настоящих героев. Сверхлюдей. Их немного. Там, на небесах, среди ледяных гор, в клубах тумана и дыма, размахивая святыми мечами, они бьются насмерть. Что смерть? Их битва выше смерти и больше жизни. Энергия вдохновения не знает границ.

И Гитлер был готов уважать это вдохновение даже в своих врагах. По сравнению с настоящим героем миллионы людишек — ничто. И гибель их — ничто. На фоне Сталина он мало ценил и Черчилля, и Рузвельта. Да и за что их ценить? Классический тип буржуазного интеллигента. Пусть и с аристократическим налетом. Вырожденцы. Чистоплюи. Слабаки. Разве способны они, не поморщившись, проливать кровь миллионов? А сейчас без этого нельзя.

Роммель в ставке «Оборотень»

Приближались решающие времена гигантской схватки на Курской дуге.

Гитлер Эрвина Роммеля в свою ставку под Винницей не вызывал. Генерал-фельдмаршал, можно сказать, нагрянул сам. Сославшись на болезнь, временно командовать Африканским корпусом он оставил генерал-полковника фон Арнима.

Фюрер первые минуты был хмур, но потом оттаял.

— Мой дорогой Роммель, — сказал он, и мгновенная улыбка исказила его лицо. — Я вас не ждал. Но в любом случае рад видеть. Вы славно сражаетесь там, в этих песках. Я чрезвычайно вами доволен. Враги со страхом и уважением произносят ваше имя. Понимаю, вам трудно. У противника там преимущество. Но скоро все изменится. Мы добьем этих русских, и я пришлю вам любую подмогу. Какую пожелаете.

— Мой фюрер, — осторожно начал Роммель. — Я проявил смелость прибыть к вам, чтобы поговорить на эту же тему. Но только с противоположным разворотом. Африканский корпус в опасности. Он на грани уничтожения. После двух лет боев я это вижу как никто. Но сегодня судьба Германии решается не в Африке, а здесь, в этих русских землях под Орлом и Курском.

— Что вы хотите этим сказать? — Было видно, что Гитлер не слишком доволен таким поворотом.

— Предстоит тяжелая битва. И результат ее пока неоднозначен.

— Чепуха! — быстро сказал Гитлер. — Мы сильнее. Это будет грандиозное сражение. Не спорю. Но мы выиграем. С блеском. Вы не верите в доблесть вермахта?

— Верю, — сказал Роммель. — Но дело не только в вере. Желательно подкреплять ее сталью и свинцом.

— Мы это делаем, фельдмаршал. К тому же у нас стратегическое преимущество. Русские сами залезли в этот гигантский курский котел. Мы прорвем русский фронт с севера и юга, замкнем кольцо, как не раз это уже проделывали, и добьем врага. Едва ли он сможет оправиться. Дорога на Кавказ будет открыта. А значит, на Ближний Восток и в Африку.

— Вы сказали «не раз проделывали»? В этом и проблема. Русские уже не те, что были два или даже год назад. Они умеют учиться. Это видно. Сегодня взять их в клещи не столь уж просто. Ситуация мало сказать трудная, она насквозь рискованная. Если Германия утеряет стратегическую инициативу, то долго нам не выдержать. Истощение ресурсов — не в нашу пользу. К тому же, если мы дадим слабину здесь, на востоке, то на западе Европы тенью встанут Англия и Америка. Все та же историческая ловушка — война на два фронта. И мы покатимся…

Гитлер предельно не любил, когда ему возражали. Но еще больше он не любил горькой правды. Она, словно щелочь, разъедала его целостную мифическую картину. Он непобедим. Германский народ непобедим. О чем толкуют эти мелкие людишки? Что они знают о подлинных вершинах ледяных гор?

Но Гитлер умел брать себя в руки. Помолчав, он спросил, раздельно и тяжело произнося слова:

— Что вы предлагаете?

Роммель собрался. Он тоже старался говорить спокойно, но веско:

— Сегодня германские и русские силы на этом важнейшем участке примерно равны. Германия должна втайне и быстро подготовить перевес. Железный кулак. Который в ответственный миг с грохотом обрушится на врага.

— И что это за кулак?

— Мои дивизии из Африки. Там они в смертельной опасности, а здесь они могут оказаться решающей гирей, брошенной на весы. Их надо быстро и скрытно перебросить. За их боевой дух ручаюсь лично. Не понадобятся, дадим им отдых и вернем назад. Но я уверен, что понадобятся. И если мы выиграем, а мы обязаны это сделать, то бакинская нефть у нас в кармане. А далее уже всерьез подумаем о дороге на Багдад и Тегеран.

— Мой дорогой генерал-фельдмаршал, и слушать вас не хочу. — Гитлер порывисто вскочил и нервно закружил вокруг стола. — Оставить Северную Африку? Бросить союзников-итальянцев? На растерзание англичанам? Вы с ума сошли. Никогда. Ни за что. Мы тут и сами управимся. Я сказал, мы сильнее.

— А если только кажется, что сильнее?

— Что? Кажется? — В глазах Гитлера полыхнула ярость.

— В Сталинграде ведь казалось.

— Не говорите мне о Сталинграде! — взорвался фюрер. — Предатель Паулюс. И ничего больше. Но новых предателей у нас нет. И не будет. Какое трудное было положение партии в 1932 году. Тогда мы победили только благодаря упрямству, выглядевшему порой безумным. Благодаря этому мы победим на Восточном фронте и сегодня.


На следующий день Гитлер лично вручил Роммелю Рыцарский крест с дубовыми листьями, мечами и бриллиантами. Но при этом, как-то странно ухмыльнувшись, фюрер сказал:

— Мой дорогой Роммель, я отстраняю вас от командования Африканским корпусом. Там сейчас фон Арним? Вот пусть он и примет его. А вам нужно отдохнуть.

Еще через день, посовещавшись с Манштейном, Гитлер подписал приказ о наступлении на Курской дуге.


«Да, — думал Роммель, — ничего ты не понимаешь в стратегии. Нужны не упрямство и безумие, а хорошие резервы… Африканский корпус… Там он на краю гибели, а здесь смертельно необходим. Иначе все покатится. Манштейн, Модель и Клюге трусят и Гитлеру правду не говорят. Битву под Курском и Орлом при нынешнем соотношении сил выиграть нельзя. Это не тактика, это вопрос стратегии. Дунь, и все начнет рассыпаться. Нет, с этим человеком мне не по пути. Он проиграет это сражение. И в итоге загубит Германию».

Не прошло и трех месяцев, как Африканский корпус и прочие германо-итальянские силы в Северной Африке общим числом более двухсот тысяч человек были полностью окружены и сдались англичанам. Вскоре американские и английские войска высадились в Сицилии. Наступление на континент стало вопросом времени.

В Риме собрался Большой Фашистский Совет, который, обвинив Бенито Муссолини в целой серии тяжелейших ошибок, принял решение отстранить его от власти. Дуче был вызван во дворец королем Виктором-Эммануилом.

— Итальянский народ вас ненавидит, — сказал король.

Лидер итальянских фашистов растерялся и не нашел слов. Он только выпятил губы с пузырьками слюны, то ли что-то бурча, то ли шумно дыша. Спустя какие-то минуты он был арестован. Сначала его перевезли на Сардинию. Но, посчитав это место ненадежным, тайно переправили низвергнутого диктатора в Абруцци, в пустующий и хорошо охраняемый горный отель.

Человек из Варшавского гетто

Ян полз по узкому, как труба, проходу, обдирая локти и коленки. Юркий Юзек, показывающий ему путь, был вдвое тоньше, но и он пробирался не без труда. Это было второе путешествие Яна в абсурдный мир теней и смерти. Первое, само по себе страшное, далось все же легче. После второго он волок в себе растущий, лопающийся, опадающий и снова растущий пузырь ужаса. Ему казалось, что он выпал из реальности, что такого быть не может. Среди людей? Среди зверей? Среди демонов? Кто эти черти? И кто их жертвы?

И все-таки он полз на волю упорно, он нашел в себе силы, он собрал их в комок, даже в жгут. На улицах гетто было оживленно, хотя трупы валялись через каждые десять-пятнадцать шагов. Кто-то что-то нес, тряпки или кульки, кто-то что-то волочил, некоторые просто потерянно стояли, прислонившись к обшарпанным стенам. Молодая женщина, топая каблучками, смотрелась в зеркальце и на ходу красила губы. При этом она с ловкостью автомата обходила мертвые тела. «Этого не может быть», — шептал Ян сухими, треснувшими губами.


Во время кратковременной поездки Силарда в Нью-Йорк, на одной из встреч к нему подошел Александр Сакс. Обычно веселый и румяный, толстяк на этот раз выглядел серым и словно бы погасшим.

— Во-первых, есть данные о том, что немцы далеко продвинулись в своем атомном проекте… Гейзенберг вербовал Бора, тяжелая вода поступает из Норвегии чуть ли не тоннами, какой-то немыслимый фон Арденне, щеголяющий в черном мундире эсэсовца, разделяет изотопы. Вы слышали об этом?

— К сожалению, да. Мы стараемся следить, хотя известно нам далеко не все. Увы.

— И как с этим быть?

— Просто. Мы должны их опередить. Другого варианта нет.

— Иного нет. Понимаю и разделяю. Но вторая новость по-своему еще страшнее. Жуткие сведения из оккупированной Варшавы.

— А что там?

— Вы слышали про Яна Карского?

— Нет.

— Поразительный человек. Безумной храбрости. Обыкновенный парень, горячий и смелый, он дважды побывал в Варшавском гетто.

— В гетто? Вы говорите, в Варшаве?

— Да, да, именно там. Дорогой мой, неужели вы не в курсе? Кусок города превращен в ад. В гетто нельзя войти, из него нельзя выйти, но Ян Карский проделал это дважды. Он приехал сюда, в Нью-Йорк, и про этот ад рассказал. Он говорил такое, что поверить в это невозможно. И ему действительно никто не поверил. Посчитали, что он просто тронулся. Самое печальное, ему не поверил Рузвельт.

— Этого парня принял Рузвельт? — поразился Силард.

— Представьте себе. Президент его выслушал.

— Человека из гетто?

— Само по себе это маленькое чудо.

— И что?

— А ничего. Президент его не понял. Или не захотел понять. У него, свободного, благопристойного американца, не хватило воображения. Его сознание не смогло вместить столь ужасные картины. Действительно не поверил? Или притворился глухим? Не знаю. Он добрый человек. Но давно я не видел Рузвельта таким растерянным. Впрочем, боюсь, он просто хочет умыть руки.

— Даже так? И что же рассказал этот Карский?

— Ну, если в двух словах. На севере Варшавы, в двух-трех кварталах собрали сотни тысяч человек. Клоака, кишащая людьми. Еды нет. Они готовы есть друг друга. Одних охранники убивают сразу, с другими медлят. Но в итоге уничтожить приказано всех.

— Не может быть, — прошептал Силард.

— Ах, дорогой мой, вот и вы… Что тут скажешь, вы человек из нормального мира.

— Из нормального? Уверены?

— Да, пока еще не все сошли с ума. Я это вижу.

— Ну что ж. На это могу сказать вам одно: мы должны ускорить свою работу.

Они не знали, что в эти дни Гитлер отказался от дальнейшего финансирования А-проекта. Его пытались уговорить, намекали про американцев, вспоминали зачем-то Бора и Эйнштейна, но он фыркал: «Еврейская физика? Она не может быть верной. Отстаньте!» Освободившиеся деньги он велел перебросить на ракетный проект Вернера фон Брауна. В ракеты Гитлер верил.

Муссолини: Земля и фабрики — народу!

Это была фантастически смелая операция.

Арестованный вождь фашистов сидел в затерянном горно-лыжном отеле, пригорюнившись. Присыпанные снегом горы, потускневшее небо, двести злобных карабинеров. Бежать невозможно. Да и некуда. Тропинок нет. С миром связывает только канатная дорога. Но она усиленно охраняется с двух концов. Он знает приказ, данный этим нелюдимым, небритым существам — в случае попытки освобождения его, вождя итальянского народа, немедленно пристрелить. Ему остается перебирать в памяти досадные ошибки, которые он допустил. Что было сделано не так? Почему? А как было надо? Унылая череда мыслей. Впрочем, какие там мысли? Обрывки… Какие-то нелепые картинки. Тоска. Неужели это навсегда?

Он осторожно глянул в окно. Карабинеры словно мухи. Еле ползают. Но все больше сидят. Спят? Притворяются? Негодяи! О такой бесславной, такой жалкой судьбе он даже не помышлял. Неужели это происходит с ним, великом вождем итальянского народа? Поверить в это нельзя. Да он и не верил. Сон. Страшный сон…

И тут с неба, беззвучно летящие, не замеченные ранее, на крохотную площадку, точнее, на камни и снег, с жутким скрежетом начали садиться планеры. Веером выбежали какие-то люди с автоматами. Выстрелы в воздух, топот бегущих сапог, гортанные крики… Вот они уже на первом этаже… Охранники частично разбежались, частично бросили оружие и подняли руки. Минута, другая растерянности. Два десантника по знаку командира нападавших шумно помчались по лестнице на второй этаж — разыскивать главного узника. В этот момент в холл с улыбкой вышел полковник, начальник охраны, с двумя бокалами красного вина. Он протянул один из них командиру нападавших, высокому, статному блондину в черной одежде эсэсовца, и с полупоклоном предложил выпить за победителя. Тот без колебаний принял бокал, с легким звоном стукнул по бокалу полковника и пригубил.

В этот момент привели Муссолини. Высокий офицер молодцевато щелкнул каблуками:

— Дуче, меня послал фюрер. Вы свободны.

Муссолини радостно облапил офицера.

— Я знал, я был уверен, что мой друг Адольф Гитлер не оставит меня в беде! Как вас зовут, друг мой?

— Капитан Отто Скорцени к вашим услугам! — Каблуки снова щелкнули. — Фюрер шлет вам самые теплые приветствия. Он хотел бы встретиться с вами. Если, конечно, у вас нет возражений.

Итальянский вождь уже успел прийти в себя. Взгляд стал гордым, почти надменным. Но одновременно и теплым. Все-таки этот бравый немецкий вояка его спас. И проделал это героически.

— Рад буду увидеться с германским лидером, моим добрым другом.


Чуть позже дуче снова предался размышлениям. В чем главная ошибка? Ясно, в чем. Собрать народ в единый огнедышащий узел в итоге не удалось. И его пронзило: он понял, почему не удалось. Он не рискнул обобществить собственность. Каждый держится за свой отдельный узелок. Корпоративное государство создано. Это великое достижение. Но этого мало. Остается тьма собственников. Мелких, средних, крупных. Надо было отнять! У всех. Собрать воедино! Разогнать всех этих фабрикантов и плутократов. Большевики проделали это с неумолимой твердостью, не останавливаясь перед любой кровью. И вот результат. Сокрушить их нельзя. Ибо тотальное единство обеспечено навсегда. А сколько дивизий, пушек и танков — это уже детали. Единство — оно в душе. Собственнику в душу не залезешь. А вот когда оставишь ему только башмаки и рубашку, он твой. Навеки.

Пора завести разговор о новом типе республики. Все средства, вся земля, все заводы и банки — народу. Объявить это громко. Неужели народ его не поддержит? Да возликует!

Заключить союз со Сталиным. Пока не поздно. Ось Рим — Берлин — Москва. Большей силы нет на всем свете. Осталось уговорить фюрера.

Встреча состоялась. Полная радости чисто внешне, она оказалась пустой и ни к чему не привела. О перемирии со Сталиным Гитлер и слышать не хотел. Муссолини вернулся на север Италии, занятый немецкими войсками, управлять поспешно созданной республикой рабочих и крестьян, которую он предложил назвать социальной республикой Сало (по названию маленького городка в Ломбардии, где расположилась часть нового правительства). Король Виктор Эммануил III был объявлен предателем. Был написан новый гимн. Девиз республики был короток и звучен — «За честь Италии!». Возродились остатки фашистской партии. Начались скомканные, запоздалые разговоры о земле и фабриках для простого народа, о новых принципах народной власти. «Простой народ» слушал хмуро. По улицам маршировали немецкие солдаты. По ночам в горах стреляли. А на юге и в центре Италии неукротимо и наступательно рокотали пушки союзников.

«Как жаль, что Гитлер не согласился, — печально размышлял лидер эфемерной республики Сало. — Он не понял меня. Дурачок. Я все же поумнее буду, да и поглубже. Что он понимает в настоящем социализме? Солдафон. Он ставит только на грубую силу. И на ненависть. Теперь мы с ним оба погибнем. Опоздали. Сталин, Сталин, как ты нас обманул!»

Убить гения

Декабрь 1944 года в Цюрихе был теплым и бесснежным.

Два человека возвращались вечером в свой отель после заседания научной конференции и скромного заключительного ужина. Один был невысок, хрупкого сложения, с короткими, светлыми волосами и ясными живыми глазами. Второй был брюнет огромного роста, с фигурой спортсмена, с несколько тяжелым взглядом, в котором, впрочем, вспыхивало иногда нечто вроде веселых искр. Тема беседы была нешуточной, они рассуждали о парадоксах квантовой механики и атомной физики. При этом хрупкий слыл в этой области одним из главных авторитетов в мире, а высокий и мощный его собеседник говорил на эти темы всего лишь второй раз в жизни. Однако это не мешало им болтать оживленно и даже дружески.

У хрупкого в карманах пиджака не было ничего, кроме вечного пера и записной книжки. У высокого в кармане лежал пистолет с полной обоймой, а в воротник рубашки была вшита ампула с цианистым калием. И задание у него было простое и суровое — он должен был хрупкого убить.

Конференцию по квантовой теории организовали швейцарские физики. Вернер Гейзенберг, создатель первой в мире стройной модели квантовой механики, так называемой матричной, получивший за нее Нобелевскую премию в тридцать лет, а ныне возглавляющий атомный проект Германии, не поленился, несмотря на войну, на конференцию приехать. Об этом заблаговременно узнали в Лэнгли, в Управлении стратегических служб США, в отделе разведки. Туда вызывали знаменитого бейсболиста, лучшего кетчера американского бейсбола Морриса Берга. Только в Лэнгли знали, что любимец миллионов болельщиков во второй своей ипостаси — тайный агент глубокого залегания, хладнокровный, умелый и жесткий. «Кетчеру» сказали без обиняков: американские атомные физики в тревоге, чуть ли не в панике, им кажется, что немцы их опережают. Руководитель германского проекта Гейзенберг дьявольски умен, под его руководством работа по созданию атомного котла, а затем и бомбы успешно движется, можно сказать, кипит. Мы должны сделать все, чтобы это остановить.

— Понятно, — сказал Моррис Берг. — Чем могу быть полезен?

— Все просто, — сказал полковник Дэвидсон. — Через неделю этот дьявольский физик будет в Цюрихе, там у них какая-то научная встреча. Ты должен поехать туда и его убрать.

— Я понял, — сказал «кетчер».


В конференц-зале было тихо, народу не очень много. Докладчики по очереди выходили к доске, чертили на ней свои закорючки. Из зала задавали вопросы, порою вспыхивали споры. Но вот к доске вышел Вернер Гейзенберг. По привычке он тоже взял кусочек мела и на секунду задумался. Аудитория замерла.

— Физика, самая прекрасная и самая строгая наука на свете, оказалась в жуткой опасности, говорят нам противники квантовой теории. — Так начал свою речь сравнительно молодой, но уже вполне великий физик. — Будто бы мы уже сами не знаем, что измеряем в своих экспериментах. Ведь в квантовых системах все двусмысленно. Не всегда можно одним измерением узнать, например, как поляризован фотон. Но на самом деле, скажу я вам, нет смысла уже в первой попытке спрашивать о поляризации, поскольку у вопроса нет ответа — пока еще одно измерение не определит ответ более точно. В двусмысленных ситуациях полно парадоксов, это правда, но есть надежда на будущее прояснение. О физике я не беспокоюсь. Куда в более тревожном, более двусмысленном положении находится наш родной континент. Мы видим, что происходит, но не знаем, почему и зачем. Хуже того, мы не знаем, куда это все ведет.

Зал особенно затих.

— Ни принцип неопределенности, — продолжал докладчик. — Ни вычисления волновой функции здесь нам не помогут. Куда там копенгагенская интерпретация! Куда там загадки антипротона! Мы попали в ситуацию такого наблюдателя, которому остается лишь с грустью следить за событиями на разворошенных полях Европы и за ее пределами. Что не говорите, а с физикой проще.

Кто-то из слушателей нахмурился, кое-кто был готов рассмеяться. Из первых рядов поднялся долговязый темноволосый молодой мужчина. Представившись вечным студентом и любителем, он задал такой вопрос, от которого Гейзенберг пришел в минутное изумление. Затем, снова схватив мел, он принялся отвечать. Говорил он с запинками, мел крошился, было видно, что мысль рождается по ходу дела. И еще было заметно, что на задавшего вопрос «студента» знаменитый теоретик смотрит с симпатией.

В конце дня «студент» выразил желание проводить профессора до отеля.

— Буду рад, — откликнулся физик. — Охотно с вами побеседую.

По дороге собеседники зашли в бар, заказали по кружке пива. Бергу, как и его собеседнику, было слегка за сорок, но выглядел он на тридцать, продолжая разыгрывать шалопая и выдавая себя за американского студента-переростка, которому все на свете интересно.

— Квантовая механика, парадоксальная и непостижимая, сегодня на подъеме, — сказал Берг. — Это я уловил. Физика атома, может, и проще, но зато практические результаты ближе. Разве не так?

— Что вы имеете в виду? — осторожно поинтересовался Гейзенберг.

— Получение атомной энергии, реактор и все такое…

— Ну, мой милый, легко говорить. Когда-то нам тоже все это казалось близким. Но… Видимо, мы пошли не тем путем. И перспективы здесь туманны.

— В самом деле? А мне говорили, что открывается путь чуть ли не к оружию.

— Ах, друг мой, это тоже иллюзорно. В теории я кое-что понимаю, но практика оказалась более коварной. Экспериментаторы наши зашли в тупик. Безнадежный. Разделять изотопы мы так и не научились. Увы. Впрочем, плевать. Лично для меня многое изменилось. Еще пару лет назад я был полон политических надежд. Я был воинственным, словно мальчишка. Такие, знаете ли, розовые очки. Но сейчас конец жестокой войны уже обрисовался, моя страна обречена, это ясно. И этот режим, скажу вам прямо, тоже оказался тупиковым. Если не преступным. Как немец, я глубоко этим опечален. Но куда деваться, мы должны это пережить. Лично для себя я оставляю только теорию. Никакие урановые котлы меня более не интересуют. Нам они сегодня ни к чему. В пропасть мы прекрасно свалимся и без них. Помогать своим коллегам я больше не буду. И никто меня не заставит. Впрочем, и они трезвеют на глазах. Атомная Германия не состоялась. И, видимо, это к добру.

— Вы очень откровенны, профессор, — проронил Берг.

— Ну, вам, как американцу, я могу это сказать. Надеюсь, вы не будете об этом болтать где ни попадя? А то гестапо, знаете ли, не дремлет.

— Разумеется, нет, дорогой профессор. Я не из породы болтунов. Но… — Берг замолк на секунду-другую. — Но, сами того не зная, вы сильно повлияли на мои намерения.

— Вот как? С чего бы это?

— Вы дьявольски подняли мое настроение. Нет, правда. — Порозовевший Моррис Берг хлопнул в ладоши, поднял руку.

Подошедшему официанту он заказал коньяк.

— Выпейте со мною, профессор, хотя бы глоток. Умоляю вас. За здравие!


Через два дня о решении разведчика сохранить Гейзенбергу жизнь сообщили Рузвельту. Услышав это, президент посветлел лицом. «Будем молиться, чтобы этот великий немецкий физик в отношении отставания их проекта оказался прав, — сказал он. — И, генерал, передайте мою благодарность кетчеру».

Мохенджо Даро — Холм мертвых

Оппенгеймер стоял, Эйнштейн сидел. Молодой физик смотрел куда-то выше головы физика старого и говорил нараспев, почти пел: «… вздрогнула земля под ногами, вместе с деревьями зашаталась. Всколыхнулись реки, взволновались большие моря, растрескались горы, поднялись колючие ветры. Померк огонь, затмилось прежде сверкавшее солнце. Белый горячий дым, в тысячу раз ярче солнца, поднялся в бесконечном блеске и сжег город дотла. Вода кипела, лошади и военные колесницы горели неостановимым пламенем, тела упавших были опалены смертным жаром так, что больше не напоминали людей…»

— Да, — тихо сказал Эйнштейн. После паузы он спросил: — Это Бхагавадгита?

— Откуда-то из Махабхараты. Точно не помню.

— Вы, и не помните? Не поверю.

— Не имеет значения. Этому тексту не менее трех тысяч лет.

— Удивительно.

— Вы, наверно, слышали, лет двадцать назад в долине Инда раскопали город, которому пять тысяч лет?

— Краем уха, не более того.

— Поразительный город, этажные дома, расчерченные улицы, остатки водопровода…

— Интересно.

— А сгорел мгновенно.

— Да вы что?

— Но самое любопытное, куски камня и угля спеклись до степени зеленого стекла. Это означает температуру в полторы тысячи по Цельсию, в то время как земные печи более тысячи двухсот не дают.

— Ага. И это означает?..

— Ретивые умники уже определили — ядерный взрыв. Там, кстати, немало и других примет на сей счет. И строки эти сему выводу соответствуют, согласитесь.

— Невероятно, — прошептал Эйнштейн.

— Откопанный город назвали Мохенджо Даро, Холм мертвых.

— Звучит.

— А сейчас мы новый подобный холм хотим наворотить. Такая вот штука.

— Роберт, вы уникум, — сказал Эйнштейн.

Оппенгеймер улыбнулся уголком рта, присел к столу, достал сигарету.

— Это вот ваш Лео — уникум, — сказал он, закуривая и пуская дым. — Истинный.

— Ну, мне ли этого не знать, — усмехнулся Эйнштейн.

— Кабы не он, никакой бомбы мы бы сейчас не делали.

— Даже так? — Эйнштейн посмотрел лукаво.

— Но сначала не было бы реактора.

— Погодите, все говорят о Ферми.

— Энрико — гений теории, спору нет. Но по складу ума он не инженер. Когда дело дошло до конкретной конструкции, он слегка затосковал. То одно вылезает, то другое. Вы ведь знаете, сколь важна в реакторе охлаждающая часть. Никто не знал, как это сделать. Мы оказались в тупике. К счастью, ненадолго. И опять Лео… Вдруг выясняется, что он знает это дело до последней пуговки. И ставит все на место. Предлагает конструкцию электромагнитного насоса, который становится основным элементом реактора-размножителя, того, что мы назвали бридером. Все были потрясены. Без этой находки мы блуждали бы еще год… два?.. Но откуда это у него?

Тут Эйнштейн весело рассмеялся.

— Дорогой Роберт. Вы не в курсе. Мы с Лео еще в середине двадцатых изобретали электромагнитные насосы для холодильника. Несколько патентов получили. Нам действительно знакомы все нюансы.

Оппенгеймер смотрел на собеседника с удивлением, к которому примешивался восторг.

— Поразительные вещи вы мне открываете. Но как сошлось одно с другим. Невероятно. Словно кто-то нас ведет.

— Вы знаете, Роберт, я ведь не хожу ни в церковь, ни в синагогу. Пару раз заглядывал из уважения к богомольным друзьям. Но лично мне этого не надо. У меня свое понимание Всевышнего. Я кое-что кумекаю в теории вероятностей. И понимаю, что подобная цепочка — от домашнего холодильника в Берлине до ядерного реактора в Чикаго или в Лос-Аламосе — сама по себе не возникает. Да, готов подтвердить. Кто-то нас всех ведет. Только куда и зачем? В силах мы это понять? Не уверен.

Они помолчали.

— Да, кстати, — словно бы проснулся Оппенгеймер. — Англичане закрыли свой атомный проект.

— Вот как. С чего это?

— Финансы. Не могут они сейчас столько денег на это пустить. Да и работать под прицелом германских бомбардировщиков не больно-то уютно. На всем Британском острове нет безопасной точки. Не в Канаде же им это разворачивать.

— Да, это понятно.

— Да и зачем? Они готовы поддержать наш проект. От этого обе стороны в выигрыше.

— И Черчилль согласился?

— Да он практически был инициатором.

— Английский премьер не просто умница, — заметил Эйнштейн. — Мне кажется, он к тому же и человек хороший.

— Несомненно, это так, — сказал Оппенгеймер.

— Честное слово, он мне нравится. И чем англичане конкретно помогут?

— Прежде всего специалистами. У нас не закрыто несколько позиций. Но готовы приехать Чедвик, Кокрофт, Тейлор, кто-то из талантливой молодежи. Для нас это важно.

— Безусловно. Англичане молодцы, поступают правильно.

— И я того же мнения. — Оппенгеймер улыбнулся.

— Да, — задумчиво сказал Эйнштейн. — Все это движется с неотвратимостью сползающего ледника.

— Так что до встречи в Мохенджо Даро, дорогой учитель, — весело сказал Оппенгеймер.

— Тьфу на вас, — сказал Эйнштейн.


Перечисляя приехавших англичан, Оппенгеймер не назвал Фукса. Он бы сам не мог сказать, почему он его забыл. Разумеется, ему не было ведомо, что у Фукса довольно давно установлены связи с русской разведкой, что ныне эти связи оборваны. Сам Фукс права выезда из Лос-Аламоса не имел. Его это не просто смущало, но и сильно мучило, поскольку своего глубинного коммунистического восторга он так и не утерял.

Призрак на вокзале в Санта-Фе

До июня 1944 года связь с Клаусом Фуксом кое-как поддерживал некий «Раймонд» — американский гражданин Гарри Голд (а на деле русский агент Генрих Голодницкий). Но затем связь оборвалась. Причиной стала установленная генералом Гровсом беспрецедентная секретность в Лос-Аламосе. Необходимо было утерянную связь как-то восстановить.

Лиза приехала в Лос-Аламос в гости к своей подруге Кэтрин. Просто так в эту особую область почти пустынного штата Нью-Мексико вряд ли бы ее охотно пустили. Вопрос возник бы уже на стадии приобретения железнодорожного билета. Зачем? К кому? Но по письменному приглашению четы Оппенгеймеров? Тут всякие вопросы отпадали сразу.

Они вдвоем чудесно провели несколько дней. Роберта Лиза практически не видела. Он был занят круглые сутки. Впрочем, она и не стремилась. Китти возила гостью в небольшом «Плимуте» цвета хаки, показывала ей окрестности — пустыню, поросшие колючками холмы, чудом сохранившиеся остатки древних поселений индейцев пуэбло и анасази. Это были целые песчаные города, цепочки загадочных пещер. Лиза смотрела и изумлялась (возможно, несколько преувеличенно).

К запретной зоне Китти старалась не приближаться. Однажды они разглядывали древнее наскальное изображение, загадочную волнистую линию с рожками и двумя точками, напоминающими глаза. Все это было высечено на камне, похожем на надгробие.

— Вот, смотри, археологи называют это рогатым водным змееподобным божеством.

Лиза сделала вид, что рассматривает камень с интересом.

А Китти тем временем подняла голову и вгляделась в даль. Затем, ткнув пальцем в сторону еле заметной изгороди на горизонте, сказала, понизив голос:

— Там… они… Ну, в общем, работают… — И приложила палец к губам. Но Лиза никакого интереса не проявила.

— Мне рассказывали, что где-то в этих краях растут необыкновенные синие кактусы.

— О, — оживилась Китти. — Я, кажется, знаю, где это.

Она развернула машину и ударила по педали газа. Машина помчалась по сухой желто-красной дороге, подымая пыль.


Все было прекрасно, если бы не преследующая Лизу головная боль. Она постоянно заходила в аптеку за болеутоляющими порошками, то за одним, то за другим.

— Да что с тобой такое? — сокрушалась Китти.

— Ты же знаешь, — смеялась Лиза. — У меня от физики болит голова. Но не волнуйся, это пустяки, и я справлюсь.

— При чем тут физика? — удивлялась Китти, а вслед за этим тоже начинала смеяться.

Но к аптеке она подругу подбрасывала постоянно.

Именно в аптеке была назначена явка, и Гарри Голд наконец туда явился.

«Ходите сюда так часто, как сможете, — негромко сказала Лиза. — И если известное вам лицо что-то передаст, берите и тут же уходите. А я вас найду. Скорее всего, тут же».


Лизе пора была уезжать, и тут Роберт всполошился и предложил устроить скромный ужин в узком кругу. Позвал он только Клауса Фукса, с которым чувствовал все большую близость. Или это Китти подсказала, что Клаус украсит вечер? Значения не имело. Две милых женщины, двое умных мужчин, которые умеют быть веселыми и остроумными.

— Как вам тут, дорогая Лиза? — спросил Оппенгеймер, разливая шампанское по бокалам. — Надеюсь, головная боль прошла?

— Не говори, — вмешалась Китти. — Бедняжка Лиза все время бегает в аптеку.

— Мой недосмотр, — смеясь, сказал Оппенгеймер.

Лиза не сказала ничего. Лишь многозначительно посмотрела на Фукса.

«В аптеку? — подумал Фукс. — Странно. Или, наоборот, совсем не странно?»


В аптеке он Голда и нашел. Но ничего не сказал, даже не посмотрел в его сторону. Заведя с аптекарем разговор об очках и диоптриях, он тихонько поставил на пол потрепанную тряпичную сумку. Гарри Голд, бормоча под нос, что ему нужно купить то ли перекись водорода, то ли настойку йода, столь же незаметно эту сумку подхватил. Перекись купил и спокойно удалился.

Еще через день сумка с толстой пачкой бумаг оказалась в руках у Лизы.

У Фукса был на редкость организованный мозг. Он тщательно собрал и подготовил всю документацию — полную программу создания атомной бомбы. За безопасностью его редких передвижений за пределами Центра незаметно следил некий Дэвид Гринглас, чья сестра Этель была замужем за Юлиусом Розенбергом. Супруги Розенберг жили в другом месте и рассматривались как дальнее прикрытие, на всякий случай. Сами о деталях всей цепочки осведомлены они были мало, но, будучи людьми левых убеждений, к факту тайных связей с Красной Россией относились с воодушевлением. Им казалось, что тут торжествует справедливость.

Лиза читать полученные бумаги, разумеется, не собиралась. Она лишь мельком пробежала глазами несколько страниц и уже по почерку их составителя, по четким чертежам и рисункам поняла, что имеет дело с весьма толковым человеком. Она аккуратно упаковала всю пачку листов разного формата с помощью двух газет, перевязала и засунула в ридикюль, сафьяновую сумку на длинном ремне. В Лос-Аламосе железной дороги не было. Ближайший вокзал был милях в сорока, в столице штата Санта-Фе. Поезд ее уходил через день. Китти обещала подбросить ее на своем «Плимуте».


Помимо ридикюля у Лизы был небольшой чемодан и изысканная дамская сумочка. Поезд отходил в пять. Дневная жара чуть спала. Вокзал был умеренно оживлен. Прощальный поцелуй с Китти, и Лиза вступила на перрон. Она шла спокойно, элегантно топая каблучками своих любимых туфель, купленных когда-то еще в Париже. Элегантность эта была несколько наигранной, скорее бессознательно. В любом случае Лиза понимала, что стройная женщина невольно привлекает к себе внимание. Вот почему идти надо свободно, раскованно. И совсем неплохо, если это получится красиво. Ведь, в сущности, она нравилась самой себе. До ее вагона номер восемь оставалось шагов пятьдесят или чуть больше. И вдруг Лиза вздрогнула и похолодела. Как она раньше этого не заметила? Почти по всей длине поезда было как-то непривычно суетливо. Она слегка скосила глаза. У входа в каждый вагон помимо проводника стояли люди из военной полиции. И они… Да, сомнений не оставалось. Они тщательно просматривали вещи всех садящихся в поезд. Она чуть замедлила шаг и вгляделась. У каждой двери! Без исключений. Такого страшного провала она и вообразить себе не могла. Повернуть назад? Можно ли это сделать непринужденно? В любом случае это будет заметно. Дьявольски заметно. Ведь народу не так уж много. И ее, скорее всего, задержат. Так, проверить на всякий случай. Чего это она тут шатается с чемоданами в руках? Механически она продолжала идти вперед, понимая, что тело ее почти не слушается, а мыслей нет. Только липкий ужас. И в этот момент перед ней прямо из воздуха соткался почти прозрачный силуэт. Она не остановилась, но он продолжал висеть перед ней, словно летел со скоростью ее шагов.

— Это ты, Яша? — прошептала она помертвевшими губами.

— Я, я, — торопливо сказал он. — Я. Слушай сюда. Можешь оставаться спокойной, можешь волноваться. Ты вправе сильно нервничать. Так уж выпала карта. Сейчас это даже полезно. Просто нужно это делать нестандартно. В любом случае ты должна их огорошить. Помнишь, как я учил? В разведке главное дело — не мельтешить. Поступи необычно, и они растеряются. Даю слово. — Он улыбнулся, тепло и грустно. И растаял в дымке, как только она дошла до своего вагона.

Прямо перед ней стоял тучный проводник, а за ним, в двух шагах, двое полицейских рылись в чемодане какого-то человека, по виду морского офицера. Она приблизилась к проводнику и сказала с улыбкой очаровательной, но и растерянной:

— Простите, сэр, билет… просто не знаю… — Она поставила на землю чемодан и начала суетливо, даже судорожно рыться в сумочке. Она перевернула, казалось, все. Капли пота выступили на ее лбу.

— Не беспокойтесь вы так, мэм, — дружелюбно сказал проводник.

— Как бы не так, — прошептала она сердито. — Вечное мое разгильдяйство. Ну где он, проклятый?

Ей мешали собственные руки, мешало все, мешал несчастный ридикюль, болтающийся у нее на левом боку. Она нервно сняла его и повесила проводнику на плечо. Вздохнула облегченно. Руки ее запорхали. Проводник гордо выпятил грудь, словно на него нацепили орден.

— Да вот же он! — воскликнула она почти радостно. — Мой бог! А я уже было отчаялась…

Она махнула билетом перед носом проводника, краем глаза уловила, что к нему приближается пара других пассажиров, подхватила чемодан и устремилась в вагон. Проводник остался стоять столбом.

— Простите, мэм, — вежливо сказал один из полицейских. — Не затруднит ли вас открыть свой чемодан?

— Да, разумеется. — Она вновь очаровательно улыбнулась. Но на этот раз чуть спокойнее.

В чемодане кроме блузок, трусов и купального костюма ничего не было.

Она сидела в купе в страшном напряжении. Поезд тронулся. Дрожь ее не проходила. Но расчет оказался верен. Минуты через три отворилась дверь.

— Мэм, — пробасил проводник. — Извините, но вы забыли у меня вот это. — Он протягивал ей ридикюль.

— О! — вскочила она. — Спасибо, мой дорогой. — Ей хотелось проводника расцеловать. — Я сегодня такая рассеянная. У меня нынче такой день! Ужас и кошмар. — Она схватила ридикюль и без сил упала на сиденье.

Колеса поезда стучали. За окном проплывал пустынный пейзаж…

Да, день выдался не слабый. Возможно, это был главный день всей ее жизни.


Через четыре дня толстая пачка бумаг оказалась в советском посольстве в Вашингтоне. А еще через два дня дипломатической почтой ушла в Москву.

В бункере Гитлера.


1945-й, конец апреля

Гитлеру сказали, что на помощь окруженному Берлину пробивается с боями мощная армия генерала Венка.

— Венк? — сказал фюрер. — Знаю. Это непобедимый генерал. Мы спасены.

Через день на Зееловских высотах загрохотала русская артиллерия.

— Где Венк? — спросил Гитлер.

Гром русских пушек не давал покоя.

— Где Венк? — потерянно повторял Гитлер.

На ночь он удалился, сильно сгорбившись.

Один из офицеров горестно посмотрел ему в спину и залпом выпил стакан шнапса.


Гитлеру не спалось.

Убит дуче? Жаль этого спесивого итальянца. Недоглядел.

Беспокойная ночь…

…три социалиста не сумели договориться? Абсурд! Как это вышло?

В 1942-м Сталин пошел бы на все… Отдал бы Украину. Без вопросов. Им не впервой. В 1918-м они уже ее отдавали.

Старик Хаусхофер… Ведь твердил упрямо — ось Рим — Берлин — Москва — Токио. Я и думать не хотел. Неужели упустил великий шанс? Смешно, но факт — Гитлер — Сталин — Муссолини. Сильнее союза не вообразить. Вопрос: как бы мы делили власть? Ведь социализм мы понимали по-разному. Признали бы они мое первенство? Первенство нордической расы. Воля к власти. У кого она может быть выше?

Я недооценил Сталина? Не совсем так. Я давно говорил, что это герой… Негодяй? Еще какой! Зверь? Настоящий… Пусть страдают и гибнут миллионы. Какое, к черту, сострадание? Сострадание отрицает жизнь… Если ты воплощаешь волю к власти, ты остаешься божеством своего племени… И пусть текут реки крови… Когда-то я хотел, пленив его, предоставить ему замок, лучший в Германии. С тем, чтобы никогда не выпустить его оттуда… Сейчас договариваться поздно… Момент упущен. Надо было заключать с ним новый военный союз, когда я стоял под Петербургом и на Кавказе. Несомненно, он пошел бы на это. Неужели Хаусхофер был прав? Где, кстати, этот вздорный старик? Мне что-то неприятное говорили про его сына. Что-то мрачное…

Постойте, если кремлевский хозяин настоящий стратег, то зачем ему Берлин? Эта ось уже просела. По-настоящему ему нужен Константинополь и проливы. Разве не так? И даже не ему, а великой Российской империи. Без выхода в Средиземное море она ущербна. Неужто он этого не понимает?

Беда России в том, что не нашлось новой немецкой женщины на трон. И мы тоже тут не расстарались.


Утром, когда канонада на время стихла, Гитлер вышел неожиданно бодрым, спину держал прямо, на бледных щеках слегка проглядывал румянец. Руки не тряслись. Все с некоторым удивлением смотрели на фюрера.

— Друзья мои, товарищи. Мы спасены! Прислушайтесь. Тишина. Русские повернули свои армии на юг. Проливы! Их историческая мечта. Для них это сегодня или никогда. Зачем им Берлин, зачем им Пруссия? Этого пирога им не проглотить. А вот мы с вами воспрянем. Мы поднимем величие Германии вновь. Хайль!

Дар убеждать Гитлер еще до конца не утерял. Радостные возгласы понеслись изо всех углов. Весь день в бункере пили и плясали.

На следующий день выстрелы застучали на окраинах города. Сталин свои армии не повернул.

«Ну и дурак, — подумал Гитлер. — Если восток Европы он оставил бы своим западным союзникам, они легко смирились бы с тем, что русские пришли на Босфор и в Дарданеллы. Он упустил этот шанс. И, видимо, навсегда. А с Восточной Европой русские только надорвутся. Вопрос времени».


Окончательное решение? И тут не справился.

Нынешний мир — сплошная фальшь.

«Сегодня христианин может быть настроен антииудейски, не понимая того, что сам он — конечный вывод иудаизма». Да, умен он был, несравненный наш мыслитель и поэт. Прав? Несомненно. И это значит… значит… Его вывод прост: «Если людям не удастся справиться с христианством, виноваты будут немцы…»


Мои окуляры были сбиты.


Не иудеи — христиане.


Вот истинный враг.


Но немцы оказались недостойны.


Они предали своего вождя.


Так пусть погибают все до единого.


Фюрер сидел в задумчивости, почти в прострации, но ему показалось, что он слышит чьи-то вкрадчивые слова:

— Вы не просто олицетворение Германии, вы в некотором смысле уже бог. И должны вести себя соответственно.

— Это вы, мой Борман? — Гитлер открыл глаза, привычно тряхнул чубом. — То есть как? Величественно? Самоотверженно? Жертвенно?

— Нет, мой фюрер. Оставим этот демагогам. Сейчас надо поступить холодно и расчетливо. Ваша жизнь сегодня дороже всего. Бога мы должны беречь.

— Бежать? Но как?

— Я напомню вам слова умного человека: какой прок от бога, которому неведомы гнев, зависть, хитрость, насмешка, мстительность и насилие?

— Я прекрасно помню эти чудные слова, мой Борман. И знаю, кто их сказал. Уж поверьте, Фридриха Ницше я знаю лучше вас.

— Вот именно мой фюрер. Не сомневаюсь. Но сейчас речь идет не о гневе, не о насилии и мщении, а как раз о хитрости. Точнее, о решительности и простой находчивости. К вашему отлету из Берлина все готово.

— То есть?

— У меня есть пилот, — Борман понизил голос. — Вы его не знаете. Но, надеюсь, узнаете. В своем деле тоже бог. На своем небольшом самолете он может летать между домов или под мостами. Поразительный ас. При этом холодный и точный. Так вот, он считает, что вождь немецкого народа не должен сидеть в подвале, на который сыплются бомбы. Он мечтает вывезти вас отсюда.

— Даже так? — мрачно усмехнулся Гитлер. — Славный малый.

— Маршрут детально продуман. Мы летим в Испанию. Там, в укромном месте, нас ждет подводная лодка. Она уже бывала в Южной Атлантике, и командиру путь знаком. Ну а в Аргентине нас ждут надежные друзья.

— Прекрасно. И где именно?

— Аргентина велика. В ней есть такие уголки, куда местная полиция не рискнет соваться. И хозяева там — мы.

— Да, Мартин, — порывисто выдохнул Гитлер. — Я знал, что вы деятельный организатор. Но чтобы так быстро и четко? Я восхищен.

— Но принимать решение надо быстро. Еще день, два, и даже мой ас ничего не сможет сделать.

— И кого мы оставим здесь?

— Штубе, ваш двойник. Скромный, надежный. С последней своей великой ролью он справится.

— Я подумаю, — сказал Гитлер.

Ветер богов

Император сидел в одиночестве, размышляя над позицией на доске. Неповторимая по глубине и мудрости игра го. Впрочем, в эту минуту не столько занимало его положение камней, сколько состояние старинной доски. На углу скол и две глубоких царапины, которые уже не устранишь. С одной стороны, это красиво — символ времени. Все достойно старения. Все. Решительно все. Он нахмурился: но только не наша политика.

Он снова вспомнил уроки юности. Его учителя, умнейшие люди, уверенно толковали о том, что Япония — самая достойная страна для управления миром. Японцы рождены богами. Они умны и талантливы, они создали самую утонченную культуру. Они верные воины. Неустрашимые. Последние времена как будто доказывали это. С конца 30-х годов Япония воевала особенно успешно. Были захвачены гигантские просторы Юго-Восточной Азии от Северного Китая до Сингапура и дальше. Планы завоевать Австралию были вполне реальны. На горизонте грезилась невиданная в истории империя. Но в последнее время что-то сломалось.

Вдруг стало ясно, что подобные успехи бесконечно длиться не могли. Богиня Аматерасу! Неужели она оставила нас? Быть не может! Правительница Небесных полей Такамагахара по-прежнему опекает нас. Сомнений в этом нет. Эти американцы. Прежде от нас бегущие, уперлись всерьез. Собрали силы и начали теснить несгибаемых японских воинов по всем направлениям. И вот, благодаря неустрашимости генерала Макартура (и откуда он только взялся?), японские войска выбиты сначала из Новой Гвинеи, а затем с Филиппинских островов, из Малайского архипелага и иных территорий. Британцы тоже проснулись и помогают, чем могут, союзникам. Стратегическое положение империи заметно ухудшилось. Но я этого не признал. И признавать не собираюсь. Это временные неудачи. Наши силы не сломлены. И сломать их не может никто. Более семи миллионов вооруженных японцев! Нам есть на что опереться.

Неслышно приблизился советник.

— Это ведь доска из Киото? — спросил император, не поворачивая головы.

— Да, ваше величество. Из дворца Кацура.

— Люблю это место, — сказал император.

— Еще бы, — сказал советник. — Гармония, тишина, благоговение.

— Хочу эту доску подарить. Вернее, весь комплект.

Советник еле заметно кивнул.

— Наших воинов иногда упрекают в жестокости, — сказал император. — Верны ли эти обвинения? Не думаю. Это война. Так говорит тот, кто сам воевать не умеет. Или боится. Трудностей, боли, крови. Но мои воины бояться не имеют права. К тому же кто не знает, что в случае неправедных поступков и горьких обстоятельств японцы предельно суровы прежде всего по отношению к самим себе?

Советник молча склонил голову.

— Мне докладывают, что к нашим берегам приближается вооруженная до зубов американская эскадра. Но «ветер богов» сдует ее, как когда-то разметал он корабли Хубилая. Особую надежду я возлагаю на летчиков-смертников.

— Это жертвенные храбрецы, — сказал советник. — И они переломят ситуацию.

— И все же принц Коноэ рекомендует мне подумать о переговорах с Америкой. Он уверяет, что Россия при первом удобном случае откроет против нас войну. Но я так не думаю. Мы не стали их добивать, когда Гитлер стоял под Москвой. Хотя легко могли взять всю Сибирь. Мне кажется, они это ценят. К тому же Сталин не может желать разгрома Японии. Гитлер обречен. Во весь рост встают США и Великобритания. Это грозные стратегические противники. На кого, кроме нас, Сталину опереться?

— Действительно, — пробормотал советник.

— Я приготовил речь, — сказал император. — Послушай, что я скажу генеральному штабу, парламенту и всему народу: «Нации необходимо собрать в кулак всю свою волю и добиться замечательной победы, которая сравнилась бы с той, что завоевали наши отцы в русско-японской войне! Сегодня перед страной со всей остротой встала задача добиться перелома в судьбоносных сражениях, в святой нашей борьбе. Вы, лучшие сыны нации, должны целеустремленно крепить свою решимость, чтобы разрушить коварные планы врага и обеспечить дальнейшее существование и процветание империи!»

— Это очень верные слова, мой император, — тихо сказал советник. — И очень нужные.

— Японцы все как один верны своему императору.

— Это так, — подтвердил советник.

— Хочу послать этот комплект го Сталину в подарок. Как намек на то, что опираться надо на мудрость.

— Хорошая мысль, — сказал советник.

Бомба на необитаемом острове

Разыгралась теплая весна, впереди было жаркое лето 1945 года. Эйнштейн и Силард сидели на краю веранды за столиком. Кусты и несколько деревьев укрыли их от солнца. Темные волосы Силарда были тщательно причесаны, поверх белоснежной рубашки аккуратно повязан длинный темно-синий галстук. Эйнштейн был в небрежной тенниске с короткими рукавами. Силард обратил внимание, как его учитель похудел. И как побелели и даже поредели летающие вокруг его головы волосы. Однако же это не мешало старому ученому с увлечением сосать курительную трубку с длинным и тонким чубуком.

Лео рассказывал о своем замысле — ни в коем случае не бомбить живых людей…

Уже год назад ему стало ясно, что они на верном пути и оружие чудовищной силы воплотится в явь. Силард не был бы Силардом, если бы не стал задумываться над последствиями создания бомбы. До взрыва в Аламогордо еще четыре месяца, а он уже прилюдно толкует о международном контроле над атомной энергией. Война еще в разгаре, а он заводит речь о создании мирового правительства, которое сможет обеспечить нераспространение нового оружия. Иначе — гонка вооружений. Америка и Россия тут будут впереди всех, это ясно. И к чему это приведет? Коллеги смотрят на Силарда скорее с недоумением, а причастные к делу военные с подозрением. Другого давно бы тихо спровадили на мирную работу. Но отодвинуть Силарда возможности нет — он сердце проекта. И его мотор.


— Учитель, вы в курсе, что мы с вами пишем очередное письмо Рузвельту?

— Ну-ну, — кривится улыбкой Эйнштейн. — И что там?

— Там целый меморандум. Русские уже лет через шесть будут иметь такие же бомбы. Если не раньше.

— Весьма вероятно. — Эйнштейн пососал трубку. — И что?

— Но сейчас есть вопрос поважнее. Немцам повезло, что они проигрывают войну. На них эта дрянь уже не посыплется. А вот японцы…

— Японцы?

— Я прикинул. На Японских островах, в Маньчжурии, где там еще, бойня продлится год, скорее даже два. Надо знать характер беззаветного японского воина. Смерть ему не страшна. Он будет биться у подножия Фудзи, в старинных парках Киото, где угодно. Скорость прироста жертв в подобных сражениях — довольно устойчивое число, и оно известно. Нетрудно посчитать, что бойня эта унесет миллиона три. Из них около полумиллиона солдат американских. Миллионы европейцев уже полегли. Стоит ли наращивать горы трупов?

— Смешно, — сказал Эйнштейн с совершенно мрачным выражением лица.

— Смешно, учитель, — подтвердил Силард. — Но наша бомба может все это остановить.

— И как именно? — оживился Эйнштейн.

— Бросить ее на японский город? Ни в коем случае. Акт дикий. И даже людоедский.

— А другой вариант?

— Я продумал. Все просто. Безжизненный остров в глубине океана. Какой-нибудь затерянный атолл…

Силард не стал рассказывать, что решение пришло ему во сне. Точнее, в ночной грезе. Он увидел пустынный коралловый остров посреди зыбей. На острове множество временно возведенных построек — из дерева, камня и металла. На безопасном расстоянии собрались военные суда союзников, корабли из нейтральных стран. На мостиках толпятся министры, генералы, иерархи разных конфессий. У многих в руках бинокли, но решительно у всех темные очки. В нужный момент без них не обойтись. Приглашены и представители врага. Они должны, они обязаны это видеть. Пусть и через черное стекло. Обстановка сурово-торжественная. На элегантном паруснике прибывает римский папа. Все смотрят на высокую фигуру в белой сутане и шапочке. Ветерок треплет вымпелы на его каравелле. Все готово к демонстрации. Лица зрителей напряжены. Но и одухотворены. Возможно, они присутствуют при начале эпохи вечного мира. И незримо, словно на «Летучем голландце», проносится по волнам беспокойный старик из Кенигсберга — Иммануил Кант. Мог ли мудрый старец вообразить, что к вечному миру людей подтолкнут атомы Демокрита?

— Очень важно, чтобы это увидели японские адмиралы. И другие представители императора, — взволнованно объясняет Силард. — Если гибельный взрыв, не виданный прежде вихрь огня и дыма, оплавленный металл, сметенный за считаные секунды искусственный город не произведут на них впечатления? Если они не захотят мирно сложить оружие? Ну, не знаю… Тогда, видимо, придется бросать прямо на их головы. И это ужасно.

— И это, милый Лео, вы изложили в письме?

— Примерно так.

— Надеетесь, президент нас поймет? Недобитых пацифистов.

— Почти уверен. Он славный человек и убивать людей зазря не любит. К тому же, как мне рассказывал финансист Сакс, президент обожает морские истории. Показательный атомный взрыв на затерянном в океане острове придется ему по душе.

— Занятно. А что, письмо, — старый физик достал ручку, отвинтил колпачок, — вновь направим через этого Сакса?

— Не исключаю. Но у меня в голове сейчас иной вариант.

— Не секрет?

— Ни в малейшей степени. Поскольку тема душещипательная, без женщины не обойтись. А ведь на карте жизнь миллионов людей.

— Ход мысли верный. И кто она?

— Первая леди.

— Элеонора Рузвельт? — удивился Эйнштейн.

— Именно. Она — воплощенная совесть. И меня поймет, и президента убедит.

— Ну, Лео, у вас и масштабы.

— Ха! Знаете, кто обещал свести меня с нею?

— Понятия не имею.

— Ваша подруга Маргарита.

— Вот это да! — сказал Эйнштейн.


— Мне нужно срочно переговорить с первой леди, — сказал накануне Силард. — Если не вы, то кто?

— Понимаю, — Маргарита подняла на физика зеленые свои глаза. — Понимаю. И сделаю.

«Как она все-таки красива», — уходя, думает Силард. Почему-то он в ней уверен.

Не прошло и недели, как Маргарита позвонила:

— Лео, Элеонора выразила согласие. Осталось выбрать день и час. Например, 10 апреля за завтраком, неподалеку от Белого дома. Там есть укромный ресторанчик. Часов в одиннадцать утра.

— Подходит.


Завтрак первой леди и физика был окрашен теплой грустью. Элеонора вдумчиво, хотя и не без волнения, прочитала бумаги, выслушала разъяснения Силарда, поразмышляла минуту-другую.

— Господин Силард, — начала она после паузы. — Позвольте выразить вам благодарность. Вам и господину Эйнштейну. Это крайне ценное предложение. В ближайшие дни я покажу его мужу. Уверена, ФБР его поддержит. Он ведь у меня романтик. Еще раз спасибо. Ведь это важно для всех нас. Для всех американцев. Мы не нация убийц. И мир это должен знать.

Через два дня, 12 апреля, Рузвельта сразил инсульт. Он умер, так и не прочитав меморандум Силарда — Эйнштейна.

Крушение мира Рузвельта

Иллюзия капитана огромного корабля, капитана, заточенного в инвалидное кресло, заключалась в вере, что миром могут и должны управлять здравомыслящие люди. Которые хотят добра себе, своим семьям, своим народам и всем остальным на планете. Понятно, что люди эти обязаны быть сильными. Самыми сильными в мире. Кто оспорит ту истину, что продвигать идеи добра и народовластия с позиции силы все-таки удобней. И надежней. И убедительней. И надо же! Господь словно бы нас услышал. Что бы сказал Франклин? А Джефферсон? Адамс? Удивились бы старики? Да нет, улыбнулись бы с пониманием. Ведь великая страна наша этого достойна. И пользоваться будет этим умело. Обладая невиданным оружием, Америка грубо угрожать никому не станет. Это недостойно великой нации, несущей в мир демократические принципы и традиции. Да, именно так! Вот почему важно, чтобы страшное оружие это не попало в другие руки. Особенно в руки враждебные. Вместо доброй надежды получится смертельное соревнование и призраком повисший на горизонте огонь и хаос.

С Англией, немного чопорной, слегка заносчивой, но, по сути, милой и доброй, проблем быть не должно. А вот с Россией будет потруднее. Однако же, при разумном признании прав Коммунистической империи на известную безопасность, можно достичь сотрудничества и с нею. Она вполне может пойти на согласие с Атлантической хартией на американских условиях. Почему бы и нет? Рузвельт приглядывался из своего кресла к вождю этой новоявленной империи и в Тегеране, и в Ялте. И ничего особо страшного не обнаружил. Маршал как маршал. Ходит в мундире, ступает уже немного по-старчески, улыбается сквозь усы. Видно, что хитер. Видно, что скрытен. Однако же к переговорам до некоторой степени открыт. Партнер он не легкий, но здравый смысл должен возобладать. В конце концов, сверхоружие будет у Америки. И больше ни у кого. И с этим считаться придется всем, в том числе и этому лукавому маршалу. Мы будем самыми сильными. Но при этом вменяемыми и добрыми. Разве это не залог всеобщего мира?

И все же нового планетарного воображения Рузвельту не хватало. Особенно по части понимания таких политических игроков, которые легко склонялись к международному разбою. Воспитанный в семье со старинными традициями, где ценили образование и порядочность, он, отдавая некоторую дань здоровому скептицизму, пытался все же увидеть мир в лучах благородного света (несколько более благородного, нежели реальный мир этого заслуживал). В частности, он не подозревал, что потребность Коммунистической империи в безопасности отнюдь не ограничивалась ближайшим ее зарубежьем. Он еще не догадывался, что коммунисты уж ежели введут куда свои армии, то назад их отзывать ни за что не станут. Сначала будет сломлена воля малых государств Восточной Европы, которым будет навязана загадочная уже по названию «народная демократия» (своеобразная промежуточная ступень на пути к «диктатуре пролетариата»). Полубессмысленный новый политический термин говорил лишь о том, что кремлевские большевики перевести слово демократия с древнегреческого на русский не в состоянии (у них получилось народное народовластие). И это неудивительно, ибо никто из них гимназий не кончал (кроме Ульянова-Ленина, лежащего у них под боком в мраморной усыпальнице), а университетов тем более. Но это не мешало им действовать смело, решительно и даже нагло, отдаваясь мечте о близости диктатуры всемирной. Что скорее попадет в их лапы — Италия и Франция, где активны коммунисты, или Египет с Турцией? Или «дружественная» Индия? Впрочем, на востоке им проще начинать с Афганистана. Похоже, он к их объятиям почти готов.

Ну, уж нет, ничего этого Рузвельт и вообразить не мог. Однако же почти сразу после его смерти начал рассыпаться тот хрупкий дворец из песка, о планах строительства которого он охотно рассказывал близким своим сотрудникам и жене Элеоноре. Мечты и планы прекраснодушных политиков одно, реальное движение истории — нечто иное.

Концерт в концлагере и философия.


1945-й, конец апреля

В Европе война еще не кончилась. Еще стреляют в Праге, трещат пулеметы в маленьких городах Венгрии, горит и взрывается Берлин. Еще мечется в своем подвале Гитлер, а в только что освобожденном американскими войсками концлагере Берген-Бельзен два прославленных музыканта — скрипач Иегуди Менухин и композитор Бенджамен Бриттен — дают большой концерт.

«После Освенцима сочинять музыку невозможно, — сурово и громко сказал вернувшийся из эмиграции знаменитый философ и утонченный музыковед Теодор Адорно. — Музыка и поэзия кончились. Навсегда». Менухин и Бриттен слышат эту горькую фразу. Им понятен ее жестокий смысл. И все же душа и сердце протестуют.

Они в ужасе от того, что увидели в концлагере. Но не желают выглядеть подавленными и скорбными. Они должны вселить мужество в сердца уцелевших людей и поэтому сами обязаны держаться мужественно. Запах смерти еще чудовищен, он витает над черными, наполовину сгоревшими бараками, над разодранной колючей проволокой, над сиротливыми грудами обуви, принадлежащей еще недавно живым людям. Этот жуткий запах способен унизить человека, раздавить его.

Толпа голодных, полуживых людей поразила их в самое сердце. Огромные глаза на изможденных лицах. Но с каким трепетом они слушают музыку. Великую музыку. Казалось, человечность рухнула навсегда. А вот музыка все же осталась.

Музыканты играют, собрав в кулак все силы души.

И чудо состоялось.

Музыка возвращает жизнь.

В первых рядах слушателей присел философ. Он слушает музыку, но думает о своем.

Удержал ли себя человек?

Или он все же рухнул? Скатился в нравственную пропасть. Столь глубокую, что уже не подняться. О политиках и генералах философ думать не хотел.

Но вот измена высшей когорты — мастеров культуры и духа, — имела ли она место в масштабах значительных? Похоже, что имела.

Была ли это измена высшему принципу человечности?

Похоже, что была.

Как же люди, слабые и разумом, и духом, будут выбираться?

Кто укажет им путь?


Другой известный немецкий философ, Мартин Хайдеггер, на подобные концерты не ходил. В одном из своих довоенных трудов он успел упомянуть скотобойни. Организованный поток убийства животных он назвал «индустриальной смертью». Когда этот принцип проник в лагеря, где были собраны люди, Хайдеггер сделал вид, что этого не заметил. Душегубки? Печи? Бесконечные расстрельные рвы? «Конвейер для убийства тысяч и миллионов человеческих существ?» Он, властитель умов, промолчал. Он продолжал читать в германских университетах монотонные по форме, но блистательные по глубине лекции. И даже нацисты, бывало, ему рукоплескали. Но он, казалось, и этого не замечал. Впрочем, это была особая глубина, улетающая куда-то в сторону от идеи человека. Его, изощренного певца понятия «Ничто», видимо, не пронзила в самое сердце фраза великого его предшественника Гегеля: «Мир возник в своем Ничто из абсолютной полноты сил добра…» Ни звука протеста не вырвалось из уст Хайдеггера даже после падения нацизма. Позже ему этого не забыли. И не простили.

Еще один представитель великой немецкий философской традиции, Карл Ясперс (в прошлые годы ведший в письмах с другом Хайдеггером утонченную философскую полемику), занял иную позицию. Осмыслив то, что случилось на земле Германии и в захваченных ею краях, он сразу после войны написал нашумевший тракт «О немецкой вине» и призвал нацию к моральному очищению и покаянию. К покаянию? Всех немцев? По стране, включая образованные круги, пронесся возмущенный ропот. Ясперса поторопились объявить национальным предателем.

Но философ не сдался. Не согнулся под шквалом тяжких обвинений. В свое время ему довелось близко познакомиться с философией русского мыслителя Владимира Соловьева. Его сдружил с нею еще в конце 20-х собственный его аспирант, паренек из России Александр Кожевников. Когда-то московский пятнадцатилетний мальчик Саша Кожевников с восторгом принял Октябрьский переворот, но уже через два года сидел в подвале ЧК, приговоренный к расстрелу. За что? Очень просто: за привычку мыслить свободно. И за смелость эту свою привычку не скрывать. Образованный и речистый парень быстро привлек внимание чекистов. А решение для таких случаев у них было одно. И все же из подвала Саше удалось бежать. А далее путь, знакомый многим, — в Финляндию по льду. Через пару лет судьба закинула его в Германию, где он, помыкавшись на разных работах, решил сделать своей профессией мысль, для чего перебрался в Гейдельберг и пробился в ученики к самому Карлу Ясперсу. Но тему для работы выбрал по своему вкусу — «Идея “конца истории” в философии Владимира Соловьева». Слегка удивленный подобным выбором руководитель решил сам заглянуть в труды русского философа. И вот, знаменитый уже к тому времени психиатр и философ Ясперс вычитал там потрясший его своей пронзительной силой тезис: не существует истины в стороне от совести, не бывает правды, свободной от нравственного выбора. Навсегда пораженный этой простой и глубокой мыслью, Ясперс все послевоенные годы твердо продолжал говорить, что без национального покаяния у Германии будущего нет: «Не решив вопрос нравственный, на дорогу правды мы не выйдем».

Так продолжалось два или три года. Какую роль может сыграть один человек? Если он правдив, мудр, а при этом еще и смел, то — огромную. Порою решающую для всей нации. В какой-то момент мыслящая Германия вдруг осознала, что один из ее сынов, которого упорно клеймили предателем и негодяем, необоримо прав. Предателей, негодяев и врагов свободы надо искать в других кругах и иных пространствах (как в самой Германии, так и в других странах, где их затаилось еще немало). Вот почему великая страна, осознав это и тяжело подымаясь из мрака преисподней, достаточно решительно и быстро пошла по пути покаяния. А стало быть, и по пути процветания. Немцы не постеснялись осудить своих преступников-вождей, которым еще недавно рукоплескали миллионы. И этим обманутым миллионам пришлось, с трудом вращая заржавевшими мозгами и отыскивая на дне сознания остатки совести, почти заново переделывать себя, а именно — возвращать человеку человеческое.

А скрипач Менухин из разоренной Европы уехал в Тель-Авив и Иерусалим. Ему хотелось найти и увидеть какую-то свою правду. Скрипачу рукоплещет только-только рождающаяся крохотная страна — города, городки и кибуцы. В свою очередь, он восхищается вновь обретенной евреями родиной, с удивлением смотрит на апельсиновые рощи во вчера еще бесплодной пустыне. Но что-то смутно его тревожит. И он пишет в тетради, среди нотных строк: «Мы были солью земли, придавая всем странам особый характер и не претендуя ни на одну. Жаль, что такой идеальный образ съежился до размеров одной крохотной, почти микроскопической земли — с одной стороны, невиданное счастье, с другой — все это как-то нелепо, прискорбно и даже опасно».

В Хайфе он садится на пароход и плывет в Грецию. Концерт в Афинах проходит с громовым успехом. В свободную минуту скрипач гуляет по древнему городу, рассматривает Парфенон, надолго замирает в центральном парке у глинобитной хижины. Это тюрьма, в которой перед смертью сидел Сократ. Менухин записывает в дневнике: «Древние греки… Что за мир! Что за драма! И все же не могу вообразить более утонченной модели жизненных состязаний и соревнований, нежели у них… Красоту тела, мощь разума и духа они укладывали на неделимый алтарь жизни. Почему мы сегодня не способны на это?»

Осталось добавить, что в начале тридцатых годов молодой философ Кожевников навсегда перебирается во Францию. В Париже он начинает читать столь блистательные лекции (сплав неогегельянства, экзистенциализма и темы «конца истории»), что на них сбегается вся мыслящая публика (включая Мерло-Понти, Сартра и Камю). Сократив свою фамилию на французский лад, Александр Кожев на долгие годы становится во Франции властителем дум.

Как Теллер напугал коллег

— Зачем тебе очки сварщика? — спросил Роберт Сербер, отвечающий да доставку бомбы на испытательный полигон.

— Смеешься? — мрачно-весело взглянул на него Теллер.

В Лос-Аламосе гостиниц не было, в Санта-Фе две захудалых. Приличные отели можно было найти только в Альбукерке, сравнительно большом по местным понятиям городке милях в ста южнее. Туда и начали прибывать важные гости, прежде всего военные и ученые. Приехав туда воскресным днем 15 июля, генерал Гровс в одном только вестибюле отеля «Хилтон» увидел целую толпу знаменитых ученых. Он с тревогой подумал о том, что шпионы не могут не обратить внимания на эту подозрительную толкотню. И решительно отдал распоряжение селить всех в разных отелях.

Подъем был объявлен на четыре утра. Торопливо выпив кофе, почти все гости, заполнив разномастные машины, помчались на испытательный полигон Тринити, построенный в пустыне, в шестидесяти милях от крохотного городка Аламогордо («толстый тополь» по-испански). На пригорке Компани-Хилл, в двадцати милях к северу от башни с установленной на ней бомбой, расположилась большая часть участников проекта, а также высокопоставленные лица из правительственных кругов. Здесь можно было увидеть Ваневара Буша, Джеймса Конанта, Эрнеста Лоуренса, Эдварда Теллера, Роберта Сербера, британского физика Джеймса Чедвика, Уильяма Лоренса, неофициального хроникера проекта из «Нью-Йорк таймс», и многих прочих. Порывы ветра и проливной дождь, всю ночь хлеставший в пустыне, стихли. Эдвард Теллер, выразительно поглядывая на окружающих, покрыл свое лицо толстым слоем крема от загара, натянул плотные перчатки и прикрыл глаза и лоб огромными очками сварщика, надвинув сверху ковбойскую шляпу. Одних он своим видом напугал, других насмешил, но далеко не все последовали его примеру. Впрочем, Лоуренс решил отсидеться в автомобиле, полагая, что лобовое стекло защитит от сумасшедшего ультрафиолета.

К половине шестого напряжение ожидающей толпы достигло пика. Ровно в пять тридцать башня словно бы внезапно вспыхнула. Взрыв оказался сильнее, чем ожидалось. Позже его сопоставили со взрывом 20 тысяч тонн тринитротолуола. Это примерно четыреста вагонов взрывчатки, сжатые в один кулак. Свет и грохот были чудовищными. В первые секунды было страшно. Кто пригнулся, кто рухнул на землю, но почти все, хоть и были в темных очках, закрыли глаза руками. И так застыли. Это было похоже на какой-то дикий сектантский молебен. Но вот шум утих, и яростный свет, казалось, слегка померк. Люди потихоньку зашевелились. Теллер начал было снимать маску сварщика, чтобы осмотреться, как внезапно осознал, что все вокруг по-прежнему ярко освещено, словно полуденным солнцем, а от взорвавшейся в двадцати милях бомбы волнами идет тепло. Именно в эти секунды Лоуренс решил выбраться из авто. «Меня окутал теплый, яркий желтовато-белый свет — от темноты до яркого солнечного света в один миг, — и, насколько я помню, меня это просто ошеломило», — писал он на следующий день в отчете, который Гровс потребовал от всех очевидцев. Между прочим, вопреки всем советам Сербер, когда раздался взрыв, взглянул на него незащищенными глазами и моментально ослеп. Зрение вернулось к нему лишь дня через три. Бомбардировщик Б-29 в момент взрыва совершал запланированный круг радиусом в двадцать две мили. У сидящего в кабине пилотов физика Луиса Альвареса был исключительно хороший обзор. Присев на одно колено между командиром и вторым пилотом, он наблюдал, как яркий свет проходил сквозь облачный туман. Пристроив на колене блокнот для рисования, он сделал набросок выползающей выше толстого слоя облаков выпуклой верхушки огромного кипящего гриба. Выглядела она одновременно и чудовищно, и красиво.

Роберта Оппенгеймера на Компани-Хилл не было. Он лежал вниз лицом рядом со своим братом Фрэнком около подземного пункта управления, примерно в шести милях к северу от башни, ожидая, пока утихнет низкий рокочущий звук первого в истории атомного взрыва. Затем, не торопясь, он встал, слегка отряхнул пиджак и брюки, повернулся к брату и сказал: «Сработало». Гровс и Силард сидели в бункере. Лица у обоих были напряженные, но по разным причинам. Гровс боялся, что опыт не удастся. Силард знал, что бомба взорвется. Его заботило другое. Его преследовала греза о точно таком же взрыве, но только на атолле, затерянном в середине Тихого океана.

Полчаса спустя Буш и Конант спустились с холма к дороге, ведущей к подземному пункту управления, и стали вглядываться в даль. Когда в облаке рыжей пыли показалась армейская машина с Гровсом и Оппенгеймером, оба больших начальника нарочито вытянулись по стойке «смирно» и, улыбаясь, приподняли шляпы.

«Толстяк» и «Малыш»

ФБР умер неожиданно. Гарри Трумэн оказался в кресле Белого дома, еще пару дней назад об этом не помышляя. 12 апреля 1945 года его срочно вызвали в Белый дом. Встретила его миссис Рузвельт, которая, положив руку ему на плечо, сказала: «Гарри, президент умер». На мгновение вице-президент потерял дар речи, а затем потерянно пробормотал: «Чем я могу вам помочь?» На что Элеонора ответила: «Чем, Гарри, могу помочь вам я? Ведь теперь все проблемы — на ваших плечах». Уже через час Трумэн, держа руку на Библии, произнес глухо и размеренно: «Я, Гарри С. Трумэн, торжественно клянусь честно исполнять обязанности президента Соединенных Штатов и буду делать все для сохранения, защиты и охраны Конституции страны». Неожиданно для всех он Библию поцеловал. Вернувшись домой, он первым делом позвонил своей 92-летней матери, которая сказала своему 60-летнему сыну: «Гарри, твоя фамилия — от слова правда (True по-английски), вот по этим правилам и играй».

Новый президент был человек собранный, волевой и умный. И он действительно пытался следовать правде — так, как он ее понимал. В молодости он сменил множество простых профессий, окончил военную школу, попал на фронт Первой мировой, где храбро и умело командовал артиллерийской батареей. За долгие месяцы боев ни один его солдат не погиб. После войны он был судьей округа, занялся политикой, проявил вдумчивость и честность, заслужил уважение коллег и составил в итоге достойную пару на выборах 1944 года, став вице-президентом самого Рузвельта. Политической широты мирового масштаба ему, конечно, не хватало. Тут необходимо было срочно наверстывать.

Наследство он получил достаточно непростое. С одной стороны, хозяйство страны демонстрировало подъем, а война в Европе была вместе с союзниками практически выиграна, но с другой — продолжалась кровавая, изнурительная бойня на обширном Тихоокеанском фронте. Японцы были упорны и сдаваться не собирались. Значит, новые тысячи и тысячи жертв. И гибнут красивые, сильные, молодые. За что?

И тут внезапным жутким вопросом повисла возможность атомной бомбардировки Японии. До входа в Овальный кабинет хозяином Трумэн ничего не знал об атомной бомбе. Новость о предстоящем ее испытании свалилась на него как гром. Решение о применении этого страшного оружия (в случае удачных испытаний) должен был принять он сам. Но он предпочел созвать Временный комитет под управлением военного министра. Комитет склонился к тому, что бомбу применить следует, что необходимо ударить по японским городам, где есть военная промышленность, где скопились войска — из соображений тактических, стратегических и политических. Этого же мнения горячо придерживался госсекретарь Дж. Ф. Бирнс: мир обязан узнать о новом сверхоружии Америки, что, несомненно, не просто выведет страну в мировые лидеры, но и будет способствовать скорейшему умиротворению планеты.

В начале июля Трумэн отбыл в Европу для участия в Потсдамской мирной конференции, которая открылась 17 июля в не тронутом войной дворце Цецилиенхоф. Председателем заседаний по предложению Сталина был назначен как раз американский президент. На открытии он говорил сбивчиво и вел себя немного странно. Никто не знал, что он находился под впечатлением от испытания атомной бомбы в Аламогордо, случившегося накануне. Первое сообщение об успешном результате, о взрыве чудовищной силы, было передано ему условной фразой буквально перед началом конференции. Через два дня он узнал подробности из доставленного курьером письменного доклада генерала Лесли Гровса. Изучив доклад, Трумэн целый час сидел в задумчивости. Тем же вечером под строжайшим секретом он сообщил об успешном испытании Черчиллю, который пришел в неописуемый восторг: теперь у США и Великобритании есть в руках средство, которое восстановит соотношение сил со сталинской Россией, опасной, коварной, непредсказуемой, готовой проглотить половину Европы. Британский премьер тут же стал внушать Трумэну мысль о том, что необыкновенное оружие позволит им занять на переговорах достаточно жесткую позицию и не пускать русских ни на Балканы, ни в Дарданеллы, ни в Италию, где и без того полно коммунистов. Но Трумэн и сам был не промах. Артиллерист, солдат, прошедший войну, он отлично понимал, что значит превосходство в вооружениях.

24 июля, после пленарного заседания, Трумэн подошел к Сталину и сказал ему, словно бы доверительно, что в Америке успешно испытано новое оружие необыкновенной силы. Его удивило, что советский лидер выслушал его спокойно и ни единого вопроса не задал. «Не понял? — подумал Трумэн. — Или хитрит и что-то скрывает? Да, видимо, придется убеждать его более наглядными способами». Вернувшись вечером в свою резиденцию, президент записал в своем дневнике: «Мы создали самое ужасное оружие в истории человечества. И будем вынуждены применить его против Японии. Да, обстоятельства заставляют нас это сделать — но только таким образом, чтобы целями были военные объекты, солдаты и моряки, а не женщины и дети. Сколь бы ни были японцы беспощадны, жестоки и фанатичны, мы, действуя для общего блага, не вправе бросать эту ужасную бомбу ни на старую, ни на новую их столицу».


Лео Силард с группой ученых подготовил срочный документ, где утверждалось, что применять бомбу в Японии нельзя. Что это преступление против человечности. Взамен предлагалось осуществить то, о чем некогда Силард воодушевленно поведал Эйнштейну, — показательный взрыв на необитаемом острове. Документ был решительно отклонен Временным комитетом еще 21 июня, за месяц до испытаний. Новый президент оказался недоступен, но Силард добился встречи с госсекретарем. Джеймс Бирнс, который считал применение бомбы необходимым, слушал физика с досадой и даже с недоверием. О научных его заслугах он был не слишком наслышан, а вот пацифистская его страсть госсекретаря раздражала. «Что ты понимаешь в политике?» — думал он, пропуская мимо ушей романтические фантазии ученого о необитаемых островах. В итоге он сурово попросил физика не вмешиваться в дела политиков и военных. Силард ушел крайне разочарованный. Президент Трумэн об идее показательного взрыва на океанском острове так ничего и не узнал. Зато военные сказали ему твердо: или мы укротим японцев сразу, или уложим до полумиллиона наших парней в двухлетней кровавой сече. И миллиона два японцев — и солдат, и обывателей, и кого угодно. На тесных Японских островах война обожжет все. Иначе, увы, быть не может.

— Нет, — сказал Трумэн и жестко сжал губы. — Полмиллиона наших парней? Ни за что. Мы остановим этих фанатиков. Вы сказали, порядка двух миллионов японцев? Их жизни мы спасем тоже. Если не всех, то большую часть.


К началу лета американские бомбардировщики превратили в развалины почти половину Токио. Бомбы падали даже на территорию императорского двора. Однако Япония продолжала яростно воевать. В июле Потсдамская декларация трех держав потребовала от Японии безоговорочной капитуляции. В Токио этот документ предпочли не заметить. Император надеялся, что Сталин, благодарно помня, что японцы не напали на обескровленную Россию в те дни, когда Гитлер стоял в десяти километрах от Москвы, поможет Японии добиться более мягких условий перемирия. Главное — гарантий сохранения империи и традиции божественной смены императоров (Хирохито, воспитанный в этой традиции с детства, не сомневался в том, что его императорский род происходит непосредственно от богов). Неизвестно, получил ли Сталин в подарок от императора старинный комплект го, но от роли посредника он отказался. Его не прельстили обещания японцев предоставить ему в обмен за эту услугу нефтяные концессии на Северном Сахалине. Союзники за вступление в войну против Японии пообещали ему куда более важные трофеи. И тогда Япония решила сражаться до конца.

Роберт Сербер, доставивший в июле пробное изделие на испытательный полигон, продолжал отвечать за доставку и сброс атомных бомб уже в боевых условиях. Соответственно, ему выпала и честь подыскать кодовые имена для первых трех грозных штуковин, в несколько тонн весом каждая. Прекрасно зная, как они выглядят, слова он подобрал простые — «Малыш», «Худой» и «Толстяк». «Худой» был тонкой длинной сигарой. «Толстяк» был назван в честь персонажа Сидни Гринстрита в фильме «Мальтийский сокол». А округлый «Малыш» был просто вдвое короче «Худого». Сербер должен был лететь и на бомбардировку в Японию в качестве наблюдателя, но капитан самолета оставил его на земле после того, как обнаружил, что Сербер забыл захватить парашют. Это было уже на взлетной полосе. В итоге дымно-серые атомные грибы снимал не он.

Совещание у императора состоялось через пару дней после превращения Хиросимы и Нагасаки в горячий пепел. Ужасное событие потрясло страну, однако мнения министров и генералов были разноречивы. Слишком много оказалось несгибаемо храбрых и к боли нечувствительных. Они всем сердцем, всем самурайским пылом были за продолжение войны. В течение двух часов стоял гвалт. Отставной адмирал Судзуки попросил высказаться самого императора. Все затихли. И тут стало ясно, что Хирохито лучше других понимает смысл и итоги ядерного уничтожения двух японских городов. Медленно, тихо, слегка запинаясь, он сказал: «Давайте вынесем невыносимое и выстрадаем то, что выстрадать невозможно. Продолжать войну мы не можем. Я не озабочен тем, что станет со мной, но я хочу, чтобы все мои подданные были спасены». Повисло тягостное молчание. Большинству решение императора было понятно.

Однако нашлись такие генералы и офицеры, которые сдаваться не пожелали. Они жаждали продолжения войны. Без промедления они подняли мятеж. Они готовы были сместить Хирохито. Но мятеж был подавлен, быстро, решительно и кроваво. Для большинства офицеров императорской армии мнение императора по-прежнему считалось священным. Нация этого тоже не оспаривала. Император сказал, что мы прекращаем войну? Так тому и быть. 15 августа Япония заявила, что принимает условия Потсдамской декларации. В тот же день император Хирохито впервые в своей жизни выступил по радио. Японские пропагандисты тут же определили эту речь как «гекуон хо: со» — трансляция яшмового (то есть драгоценного) голоса исторической значимости. «Яшмовым» голосом, но несколько уклончиво, император сообщил всем японцам, что принял решение спасти человеческую цивилизацию от полного уничтожения и проложить будущим поколениям дорогу к прочному миру. О военном поражении и капитуляции он не сказал ни слова. Однако, вернувшись во дворец и оказавшись в уединении, он задумчиво прошептал:


Все вишни в цвету,


А дома после битвы —


Сплошные руины…


После выступления императора по Японии прокатилась волна самоубийств политиков и генералов. В правительственной канцелярии спешно уничтожались архивные документы, могущие оказаться свидетельством военных преступлений империи. Еще до высадки американских войск на японские острова Хирохито приступил к разоружению и объявил демобилизацию семи миллионов военнослужащих армии и флота. Британские газеты по этому поводу написали: «Не атомная бомба привела к капитуляции Японии, а императорский рескрипт, приказывающий японцам поступить подобным образом».

Макартур спасает императора

Генерал Дуглас Макартур, выходец из старинного шотландского рода, еще в молодости получил кличку «неукротимый Дуг». Ныне у него новое прозвище — «американский Бог войны». Это его войска прогнали японцев со всех захваченных ими территорий и вплотную приблизились к границам самой империи. Японцы изготовились дать последний и решительный бой. Под ружьем у них оставались миллионы солдат. Бойня предстояла страшная. Но случились атомные взрывы, и война окончилась. 2 сентября 1945 года генерал в качестве верховного главнокомандующего сил союзников на Тихом океане принимал на борту линкора «Миссури» капитуляцию Японии.

Победившим странам предстояло решить, как поступить с императором Хирохито. Сталин требовал объявить его военным преступником и повесить. Того же требовали Великобритания, Новая Зеландия и левые круги в самой Японии. Похожие призывы звучали и в Сенате США. К концу сентября должна была состояться встреча победителя-генерала с японским императором. Генерал не мог побороть неприятное чувство. Ему казалось, что император будет униженно просить о милости к нему лично. О том, чтобы его не привлекали к суду как военного преступника. И он заранее испытывал неловкость. Но опасения оказались напрасны. Хирохито сказал медленно и веско: «Я пришел к вам, генерал Макартур, чтобы предложить себя суду держав-победительниц. Я пришел в качестве того, кто несет исключительную ответственность за каждое принятое политическое и военное решение, за все действия, предпринятые моим народом в ходе войны. Вину надо возлагать на меня». В словах этих вранья и позы заметно не было, было много горькой правды, но также немало какого-то запредельного, почти могильного достоинства. И Макартур был мгновенно этим сражен. В итоге его мнение оказалось решающим. Оно перевесило мнение Москвы, Лондона, Вашингтона и Веллингтона, вместе взятых.

Но не только кроткая смелость императора была тому причиною. Будучи здравым реалистом, генерал прекрасно осознавал ситуацию в Японии, к тому времени уже занятую американскими войсками. Вместе с императором японцы способны открыть новый этап своей жизни — мирный, демократический, светлый. Без него… Тут надо понимать историческую особенность японского сознания. Да, они такие. Ни за год, ни за десять лет их не переделать. Если обожаемого ими императора отдадут под суд, тем более казнят, до партизанской войны — один шаг. А затем и до жестокой гражданской. Кто от этого выиграет?

Из Вашингтона генералу сообщили, что лидеры страны склоняются к британской точке зрения и готовы императора судить. И перспектива виселицы весьма вероятна. В ответ генерал, уже в качестве главы оккупационного режима, холодно доложил, что в таком случае он будет нуждаться в увеличении численности оккупационных войск по меньшей мере еще на миллион человек. Трумэн и Эйзенхауэр довольно быстро вникли в логику генерала и перешли на его позицию. Поначалу, правда, пылкий Трумэн вспыхивал.

— Вы только подумайте! — восклицал он. — Этот микадо, или как его там, одних мирных китайцев вырезал сколько-то миллионов… Никто не считал. Он должен болтаться в позорной петле… в назидание всем.

— Гарри, успокойтесь, — возражал более хладнокровный Эйзенхауэр. — Вы кинули бомбы и стерли два японских города. Неплохой подарок, согласитесь. После этого вы хотите еще подвесить их монарха. Не многовато ли будет?

Трумэн несколько секунд молчал.

— Имейте в виду, — продолжал Эйзенхауэр, — для японцев этот человек — бог.

— Действительно, — пробормотал Трумэн. — А ведь одного бога уже однажды повесили. На кресте. И что из этого вышло?

— Вот именно, — улыбнулся Эйзенхауэр. — Так не повторяйте этой ошибки.

— Ну, разница между этими фигурами довольно существенная.

— Попробуйте объяснить это японцам.

— Ваша правда, — отвечал смущенный президент. — Меня немного заносит.

— К тому же смотрите. Этот парень понял ваш атомный намек и Японию из войны вывел тут же. Думаете, это ему легко далось? А то еще год войны, еще миллион трупов…

— Да, генерал, вы правы, — неожиданно жестко сказал Трумэн. — Я на вашей стороне. Вашей и генерала Макартура. Соответственно и будем действовать. Приятно иметь дело с умными людьми.

— Да, но вот англичане! — задумчиво сказал Эйзенхауэр. — Люди суровые.

— Чепуха, — сказал Трумэн. — Черчилль в глубине души добряк. Беру его на себя. А Эттли нам двоим возражать не осмелится. Сложнее будет с дядей Джо…

— Не думаю, — сказал Эйзенхауэр. — Этому диктатору мы просто ничего не скажем. Проглотит как миленький. Вы ведь не собираетесь выдавать ему японца?

— Вот уж нет, — усмехнулся Трумэн.


Однако призывы в американском Сенате привлечь императора к ответственности за развязывание войны смолкли далеко не сразу. Макартур приготовился к длительному сражению. Он со своими помощниками приступил к тщательному изучению того, что сохранилось в правительственных архивах, и пришел к выводу, что Хирохито фактически не был правителем Японии в европейском понимании этого слова. Скорее, он был символом. А дела вершили советники и генералы. Уже в начале 1946 года Макартур писал Дуайту Эйзенхауэру: «На сегодняшний день не обнаружено никаких документальных свидетельств участия императора Хирохито в выработке и принятии политических решений на протяжении последних десяти лет. В результате анализа весьма многочисленных данных я убедился, что роль монарха в управлении делами государства была чисто вспомогательной и сводилась к знакомству с мнениями его советников…» Возможно, это было не совсем так, и генерал, превратившись в адвоката, дипломатически слегка лукавил. Но он был убежден, что действует во имя будущего страны, в которую он потихоньку уже влюблялся. И в итоге выиграл. Он не только сохранил жизнь символу японского народа, он стал блистательным руководителем первых лет японского возрождения. Он помог разогнать Дзайбацу, эти кланы олигархов-монополистов. Он открыл пути для свободного, честного бизнеса. Он три раза создавал новую японскую полицию и три раза ее разгонял, пока там не осталось ни одного коррупционера.

Особняк на Ганновер-Террас.


Осень 1945-го

Сомерсет Моэм однажды спросил Марию Закревскую — баронессу Будберг, как может она любить этого совершенно изношенного, толстопузого писателя.

— Он пахнет медом, — ответила Мура.

И вот, вскоре, пахнущий медом хозяин дома распорядился, чтобы стол накрыли на двоих — в стиле ужина короля и королевы в трапезной старинного замка. Длинный стол, у торцов которого были поставлены два стула с высокими резными спинками. Полутьма. Огонь свечей отражается в высоких бокалах, в темных бутылках старинного вина. Заметно постаревший писатель на время забыл свои болезни, одет он был тщательно и выглядел молодцевато.

— В честь чего праздник? — спросила Мура, опускаясь на свой стул. Она тоже оделась не буднично — черная юбка до пола, блестящая кофта, формой напоминающая смокинг. Поверх — зеленая с серебром накидка. Дополнял костюм черепаховый гребень в высоко собранных волосах.

— Причины две, — отвечал Уэллс, — первая — это ты, Мура. Я повторю тебе в сотый раз, но в этот вечер с особым нажимом: как я счастлив, что в этой жизни встретил тебя. И как рад, что мы столько лет вместе.

— Причина достойная. Спорить не буду. Но скромно поинтересуюсь — а вторая?

— Вторая — это тоже ты, но уже в тесной связке со всем нашим несчастным миром. Глубоко больным и потерянным.

— Вот как? — Она позволила себе сдержанно улыбнуться.

— Ты вот не помнишь, зато у меня отличная память на такие вещи. Сегодня ровно четверть века нашей с тобой земной любви. Это случилось осенью двадцатого в Петербурге, или в Петрограде — как там у вас? — темном, холодном и страшном. Ты его тогда для меня согрела.

— Теперь это Ленинград. И он снова холодный и страшный.

— Увы, я в курсе. Блокада. Голод. Это надо уметь — за четверть века дважды окунуть великий город в реку смерти.

— Они умеют. Уж что-что, а смерть они организовывают хорошо.

— Я ведь прекрасно помнил Петербург еще до первой войны, его блеск, нарядную толпу. И вдруг этот пустынный ужас двадцатого года. Мне казалось, что я проваливаюсь в ледяной колодец. И что возврата нет. Общение с тобой в те тяжкие дни возродило меня, вытащило из сумасшедшей депрессии. В прогулках с тобою по вымершему, но все еще красивому городу, но главное — в твоих объятиях… Да, дорогая, в твоих объятиях кошмар и страх отступили. И печка в твоей спальне… О, я помню. Это было космическое тепло. Собранное в маленькой горсти женской руки.

— О, я помню. — Мура повторила эти слова со своей особой кошачьей улыбкой. — Незабываемая ночь.

— А вот высокая любовь, как огонь с небес, — она случилась раньше. Это было при первой встрече, здесь, в Лондоне. Я подсчитал — тридцать четыре года тому. Я увидел тебя и влюбился как мальчишка.

— Мой дорогой Герберт, я тебя тогда тоже крепко запомнила.

— Но тут же помчалась замуж за другого.

— Так жизнь распорядилась. Мне было девятнадцать. Я была весела и глупа. И надо было как-то устраивать судьбу.

— О, моя девочка, это так понятно. Судьба.

— Изгибы ее причудливы. Но скажи, а больной мир здесь при чем?

— Еще как при чем. Сегодня он действительно серьезно болен, и мы с тобой стояли у истоков если не всей болезни, то одной ее разновидности, довольно острой.

— Постой, ты имеешь в виду…

— Несчастные японские города… Ты ведь знаешь, они тяжело легли на мою психику. Могу добавить — они почти раздавили меня. Глубоко кольнули совесть. Точнее, ее остатки.

— Ты сказал — совесть? Я не ослышалась?

— Я получил письмо от Лео.

— «Демон с фонариком»? Неужели?

— Он самый. — Уэллс улыбнулся, но как-то грустно. — Ты знаешь, в последние годы я потерял с ним связь. Но в эти трагические дни хотя бы единственной от него весточки я ждал. С каким-то болезненным нетерпением. И даже думал: неужели он посмеет не написать мне? Он не посмел. Отмалчиваться он не стал.

— Боже! Когда пришло письмо?

— Сегодня. С утренней почтой.

— И о чем оно?

— Большое, страстное, немного путаное. Почти покаянное — все о том же, о главном…

— А главное — это?..

— Абсолютное оружие. Для землян — самоубийственное.

— О да. Это даже я понимаю.

— Наш «демон с фонариком» оказался гением. Впрочем, мы с тобой давно это в нем видели. Светлым или черным? Решит история. Но сделал эту штуковину он. А в итоге вышло так, что невольно подтолкнул его к этому я. Теперь небеса спросят с нас обоих. — Уэллс замолк и долго смотрел на огонь в камине.

Мура тоже глядела на крохотные синие язычки пламени над раскаленными углями.

Уэллс продолжил глухо, монотонно:

— …мы с ним оба… странные существа… кто нас гнал? И куда? В Лео энергии — на целый полк ученых и инженеров. Обычно он тих, молчалив. Но когда надо, горяч. Сегодня этот вулкан еще дымится, но это дым отчаяния. До последнего мига он боролся, чтобы бомбы, которые он сам сотворил, не были сброшены на живые города. Но силы оказались не равны. Жесткие прагматики победили. Он пишет мне, что решил бросить физику.

— Дело жизни? И чем он займется?

— Биологией. Ее новой разновидностью — молекулярной. Он говорит, что пора заниматься не наукой о смерти, а наукой о жизни.

— Красиво.

— Думаю, это не худший выбор. Я и сам в юности начинал с биологии. Дарвин, Уоллес, Томас Хаксли… А Лео, кстати, разругался со своим главным соратником по бомбе, неким Эдвардом Теллером.

— Из-за чего?

— Этот Теллер хочет делать бомбу в тысячу раз страшнее атомной.

— Такое возможно?

— Они оба гении. И я вновь со страхом подумал — добра или зла?

— Это вопрос вечный. Ответа знать нам не дано. Но зачем это Теллеру? Чего этому парню мало?

— В отличие от горячего, но наивного Лео он холодный и жесткий практик. Он уверен, что атомную бомбу скоро сделают большевики. Америка, страна свободы и демократии, обязана их опередить.

— Вечная гонка?

— Ты лучше меня знаешь этих московских деятелей. Они способны на такое?

— Это сущие дьяволы. Они — способны.

— Ты ведь знаешь, я видел и Ленина, и Сталина. Говорил с ними, пытался спорить… Сегодня мой диагноз прост — безумцы. Хотя, признаюсь, Ленин вызывал у меня немалый интерес. А Сталин в тридцатые просто очаровал. Мне показался он тогда простым и правдивым. Да еще с юмором. Куда позже я сообразил, что попался на крючок.

— Герберт, ты словно забыл. Не раз я тебе об этом толковала. Этого усатого кавказца я хорошо чувствую. Это особого типа безумец — осторожный, хитрый, коварный. Он с дьявольской ловкостью манипулирует людьми. Человеческая жизнь для него — ноль. И в решительный момент он пойдет на все.

— Выходит, мир подвешен?

— Боюсь, что так.

— Да, ситуация… Но дело не в отдельных дьяволах. Проблема шире. Практически ежедневно приходят в жизнь тысячи злых, порочных и жестоких людей, решивших изничтожить тех, у кого еще остались идиотические добрые намерения. Замкнулся круг бытия. Человек стал врагом человека. Жестокость стала законом, Бедный Гоббс дернулся в гробу. Сегодня сила вновь управляет миром. Она враждебна всему тому, что старается уцелеть. Увы, это космический процесс, ведущий к тотальному разрушению, к ничто, к небытию.

— И что, люди доброй воли уже не в силах вмешаться?

— Казалось бы, должны. Я ведь еще когда пытался мир предупредить. Всех, способных мыслить. Немало сил положил на это. Почти надорвался. Но — не вышло.

— Погоди. — Мура внезапно встала, сделала два шага к серванту и взяла в руки лежащую на нем книгу.

— Что это? — спросил Уэллс.

— «Освобожденный мир».

— А, вижу… Но зачем?

— Я специально приготовила. Просто перечитывала не так давно и наткнулась на одно место. И оно стоит того, чтобы вспомнить.

— Ну, ну… — сказал Уэллс.

— Вот, страница 98. — Мура открыла книгу там, где лежала закладка, и прочитала медленно и отчетливо: «В те дни вся земля была в огне войны, и разрушения достигли неслыханных размеров. На вооруженном до зубов земном шаре одно государство за другим, предвосхищая возможность нападения, спешило применить недавно произведенные атомные бомбы… Соединенные Штаты обрушили свой удар на Японию…»

— Это я написал? — недоверчиво пробормотал Уэллс. — На Японию?!

— Да, мой друг. Ты. Еще в 1913 году. Тридцать два года тому назад.

— Поразительно. Впрочем, да, кажется, вспоминаю.

— Никто тогда этого не заметил и не понял. Не зря ты жаловался на недостаток внимания к иным твоим трудам. Люди были слепы? Это очевидно. Но уж сегодня-то, дорогой мой провидец, они обязаны к тебе прислушаться.

— О нет, мой поезд ушел. Знаешь, какие слова я потребую высечь на моем надгробном камне?

— Какие же?

— «Негодяи, я вас предупреждал. Так подите вы все к черту!»

Пароход для скульптора

— Альберт, я никогда не лгала тебе.

Эйнштейн вздрогнул и внимательно посмотрел на Маргариту.

— Как правило, я говорила тебе правду. Обыденную правду. Святую правду. Мелкую правду. Просто не всю.

Эйнштейн молча смотрел ей в глаза.

— Столько лет мне приходилось притворяться. Я ведь мужняя жена, Альберт. И мне пришлось через это переступить.

— Я это знаю, — он несмело улыбнулся.

— Да, мой друг, надо честно сказать — в подобных вопросах ты далек от святости.

— Мой бог, я никогда не прикидывался святым. Еще не хватало!

— За это я тебя и люблю. Терпеть не могу святош. Но есть и другой аспект. Он будет поважнее. Я русская женщина, Альберт. Ты это знаешь. Я бесконечно предана своей родине. И это тоже чистая правда. Но я еще… Как бы это помягче сказать… Нет, скажу прямо — я русская разведчица. Давно и серьезно. Военные и политические секреты — это моя задача, это мой долг.

— Марго, дорогая, подожди… Я ведь тоже не вчера родился. Я всегда подобное допускал. Скажу больше, я это знал. Но никогда не придавал этому особого значения. К тому же наши страны были союзниками в этой жестокой войне. Слава богу, мы не были врагами. И мне кажется, ты тоже знала, что я знал. И как-то это нас устраивало, дорогая моя шпионка.

— Да, я шпионка, Альберт. И не в полушутку, а по-настоящему. С шифрами, агентами связи. И не стыжусь этого. Я работаю не только на свою великую страну, но и на великую идею.

— Возможно, я не разделяю до конца эти твои идеи, но, во всяком случае, я их понимаю, — Эйнштейн говорил медленно и тихо. — С одной стороны, это ужасно. С другой — необходимо и по-своему величаво. Чего еще надо было ждать в жуткое наше время? И твой пафос… Пусть он не до конца мне близок. Но… понятен. Объяснений мне не надо. Ситуация нелегкая, но некая логика в ней читается. По-своему трагическая. По-своему возвышенная. Даже пламенная. Одно могу сказать — свое дело ты исполняла лихо. Мастерски. И очень талантливо. При этом ты не пыталась играть людьми. Использовать их. Унижать. Этого и тени не было. По-своему ты была честна и человечна. Как не поблагодарить тебя за это?

— Ты умница, Альберт. Я знала, ты поймешь меня. То, что нужно, ты схватываешь мгновенно. Итак, ты догадывался? Даже знал?

Эйнштейн задумался на долю секунды и покачал головой:

— Наверное, не слишком хотел догадываться. Не слишком торопился знать.

— Короче, тешил себя иллюзиями?

— Вероятно.

— Ты поразительный человек.

— Не уверен.

— Я уверена.

— Просто я знаю и понимаю в жизни вокруг меня несколько больше, чем хотелось бы. Но… Надо научиться смиряться. Всю жизнь я этому учусь, но количество уроков не убавляется. — Он улыбнулся с легким оттенком грусти.

— Я права, ты удивительный.

— Хорошо. И что будет дальше?

— Дальше все плохо, Альберт. Мы расстаемся. К моему ужасу, мы вынуждены расстаться. Я получила приказ вернуться на родину.

— Мой бог! А это зачем? Ты успешно работала шпионкой. Работай и дальше. Какие к тебе претензии? Мне кажется, все останутся довольны. Подобные прокладки между народами необходимы. Лично я в этом уверен.

— Согласна. Ты насквозь прав. Но я — уезжаю.

— Но зачем? Объясни.

— Так надо.

— Приказ не обсуждается?

— Нет.

Она не стала говорить, что возвращения потребовал Сталин и лично распорядился для работ скульптора выделить отдельный корабль.

— Как скоро это случится?

— На днях за нами приходит пароход.

— Пароход? За вами? Я не ослышался?

— Ты знаешь, сколько у Сергея работ? Иные огромны. Правительство не поскупилось, пароход уже в пути.

— Он забирает свои скульптуры?

— Часть у него купили, кое-что он дарит местным музеям. Но и остального хватает. Двадцать лет непрерывного труда!

— Да, это срок. И как Сергей на все это смотрит?

— Что Сергей! Он замечательный скульптор. Он редкостный человек. Но еще и солдат. И гражданин. Родина для него превыше всего. А творить, лепить и тесать можно везде. Но по России в последнее время он особенно скучает.

— Понимаю.

— Ах, Альберт! Ты великий ученый, ты главная знаменитость мира, но для меня не это вовсе…

— А кто я для тебя? — Эйнштейн улыбнулся грустно, но и с какой-то хитрецой.

— Для меня ты просто Альбертик, Бертик, Альмар. Еще ты Альбертушка. Ушка… Юшка… Чудушко мое… Ты ведь уже привык к этим милым русским суффиксам?

— О да, привык. К несчастью.

— Альбертушка, Альбертинчик мой, мы видимся в последний раз.

— Как я буду без тебя?

— Ты выдержишь. У тебя есть твоя физика. Учение о кривой пустоте. У тебя прорва учеников, которые в тебе души не чают. А вот мне без тебя будет худо. Очень худо, Альберт. Я успела привязаться к тебе. Полюбить тебя. Не потому, что ты великий. Великих много. А ты — единственный.

— Но ведь есть почта. Мы будем общаться. Я буду писать тебе.

— Разумеется.

— Каждый день буду писать.

— Мне хватит и через день.

— Смеешься? Жестокая…

— Жестокая. И очень несчастная. На кого я тебя оставляю?

— Лет десять я без тебя протяну. Даю слово.


Она подошла вплотную и обняла седого, усталого человека. Он молча прижался к ней.

— Позволь, на прощание я прочитаю тебе небольшое стихотворение. Грустное, щемящее, но очень нужное.

— Блока?

— Как ты догадался?

— Я тебя слишком хорошо знаю. Читай.

Она отступила на шаг, но продолжала держать его за руку. Начала негромко, как-то глухо:


Девушка пела в церковном хоре


О всех усталых в чужом краю,


О всех кораблях, ушедших в море,


О всех, забывших радость свою.


Так пел ее голос, летящий в купол,


И луч сиял на белом плече,


И каждый из мрака смотрел и слушал,


Как белое платье пело в луче.


И всем казалось, что радость будет,


Что в тихой заводи все корабли,


Что на чужбине усталые люди


Светлую жизнь себе обрели.


И голос был сладок, и луч был тонок,


И только высоко, у Царских Врат,


Причастный Тайнам, — плакал ребенок


О том, что никто не придет назад.


Он смотрел на нее повлажневшими глазами и молчал.


Прошли дни. Пробежали месяцы. И потянулась цепочка писем Эйнштейна к возлюбленной:

Принстон, 8 сентября 1945

Любимейшая Маргарита! Я получил твою неожиданную телеграмму с парохода еще в Нью-Йорке, откуда я смог вернуться только вчера вечером. Приказ, который ты получила, несет большие перемены для тебя, хотя я верю, что все закончится благополучно. Впрочем, не исключаю, что по прошествии времени, оглядываясь на пройденное, ты с горечью будешь воспринимать свою прочную связь со страной, где родилась, Но, в отличие от меня, у тебя есть еще несколько десятилетий для активной жизни в творчестве. У меня же все идет к тому (не только перечисление лет), что дни мои довольно скоро истекут. Впрочем, повторяю — лет десять мне хотелось бы протянуть. Немалый срок! Но я постараюсь. Просто одно важное дело надо попытаться закончить. Я много думаю о тебе и от всего сердца желаю, чтобы ты с радостью и мужеством вступила в новую жизнь и чтобы вы оба успешно перенесли долгое путешествие. В соответствии с программой я нанес визит консулу.

Целую.

Твой А. Эйнштейн


Принстон, 27 ноября 1945

Я только что вымыл голову, но не очень преуспел в этом деле. У меня нет твоей сноровки и аккуратности. Все вокруг напоминает мне о тебе — шаль Альмар, словари, чудесная свирель, которую мы одно время считали утерянной, — словом, разные безделушки, наполняющие мой приют отшельника, наше опустевшее гнездышко.


Принстон, 11 сентября 1946

Дорогая Марго!

Брожу по опустевшему дому и все думаю, думаю…

И как-то вдруг понял я, что метафора моя про Вселенную была верна. Помнишь, я говорил, что мироздание — большой музыкальный инструмент. Если хочешь, пучок струн. Их заденешь, они печально звенят. По ком? Впрочем, это не колокол. Не будем сравнивать. Не колокол, а сердце. Да, горячее, сжавшееся от боли сердце. Я больше не думаю, что мир — это пустота. Прямая, кривая… Чепуха! Нет, мир — это боль. Тоска одинокого сердца. Ты открыла мне эту боль. И это счастье… И я, смешно сказать, остыл по отношению к главной мечте моей жизни — подобраться к единой теории поля. К пустой, слегка искривленной Вселенной. В сущности, это была мечта одинокого, молчаливого мальчика. Замкнутого даже в пределах мой неплохой по сути семьи. Всю жизнь я таким мальчиком и оставался. От этого постоянно пытался казаться веселым, общительным, валял дурака, высовывал язык… Все тщетно. Мир пуст. И я пуст. Ледяное одиночество. Если бы не ты…

(«Миры летят, года летят, пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз…» — я не забыл эти чудные, эти великие строки. О, я понимаю вашего Блока. Как же он был одинок! Смертельное одиночество. Начал я тут было вновь учить русский… Из-за одного этого сказочного поэта уже стоит. Но нет уже сил. А сердце у меня бьется с ним в такт. Мы с ним братья! Я так отчетливо, так гулко сегодня это ощущаю.)

Марго, я умираю без тебя…


Заходил тут Джон. Я ему сказал, что мечта моя, единое поле мое — гаснет. Первый раз в жизни Уилер не понял меня. Он смотрел на меня с укоризной. Что ж! Он молод и еще полон сил.


Голова моя звенит — что пустая бочка.


Вокруг милые люди, но я не слышу их.


Я знаю, ты не приедешь ко мне в Принстон,


Ты в пространстве иных ритмов,


Россия поглотила тебя…


Русские поэты поют тебе колыбельную,


А я уже не умею спать.


А сон для ученого — это главное,


Во сне обрушиваются и создаются миры…


Поэты твоей страны знают это лучше меня…


О Марго, о Марго…

«Несколько слов о ноосфере»

Он открыл тяжелый том и увидел забытый, спрессованный, засохший цветок.

«Цветок с могилы Наташи…» — записал прямо наверху страницы Вернадский. Глаза его увлажнились. Больше года, как он похоронил жену. Смертельное одиночество накинулось. Объятия его уже не разжать. Он понимал, что и его дни сочтены. Но относился к этому с истинно философским спокойствием. «Сочтены, не сочтены, а работать надо». Он подвинул к себе чистый лист бумаги. Надо бы изложить на бумаге — предельно коротко — то, как он видит будущее планетарных оболочек. Славные были времена в Париже, в начале 20-х… Читая в Сорбонне лекции по биогеохимии, он с пронзительной ясностью осознал тогда, что прямо на наших глазах биосфера выходит в новую, более высокую стадию. Он смело поделился мыслями со слушателями и, кажется, захватил, увлек их. Некоторых уж точно. Интересно жить в переломное время!

«Уже Бюффон говорил о царстве человека, в котором он живет, основываясь на геологическом значении человека… На протяжении двух миллиардов лет, по крайней мере, а наверное, много больше, наблюдается (скачками) усовершенствование и рост центральной нервной системы (мозга), начиная от ракообразных, моллюсков (головоногих)… и кончая человеком… Раз достигнутый уровень мозга (центральной нервной системы) в достигнутой эволюции не идет уже вспять, только вперед…»

Вернадский вспомнил вдохновенное лицо Алексея Петровича Павлова, создателя московской школы геологов. Ведь это он первый заговорил об антропогенной эре, ныне нами переживаемой. Мыслитель-оптимист, не мог Павлов вообразить тех разрушений духовных и материальных ценностей, которые мы сейчас переживаем вследствие варварского нашествия немцев и их союзников. Однако он правильно подчеркнул, что человек на наших глазах становится могучей геологической силой, все растущей. Совершенно изменилось положение человека на планете. Впервые в истории Земли человек узнал и охватил всю биосферу, завершил географическую карту планеты, расселился по всей ее поверхности. Человечество своей жизнью стало единым целым.

«В ярком образе экономист Луйо Брентано иллюстрировал планетную значимость этого явления. Он подсчитал, что, если бы каждому человеку дать один квадратный метр и поставить всех людей рядом, они не заняли бы даже всей площади маленького Боденского озера на границе Баварии и Швейцарии. Остальная поверхность Земли осталась бы пустой от человека. Таким образом, все человечество, вместе взятое, представляет ничтожную массу вещества планеты. Мощь его связана не с его материей, но с его мозгом, с его разумом и направленным этим разумом его трудом».

Что же из этого следует? «В геологической истории биосферы перед человеком открывается огромное будущее, если он поймет это и не будет употреблять свой разум и свой труд на самоистребление… Исторический процесс на наших глазах коренным образом меняется. Впервые в истории человечества интересы народных масс — всех и каждого — и свободной мысли личности определяют жизнь человечества, являются мерилом его представлений о справедливости. Человечество, взятое в целом, становится мощной геологической силой. И перед ним, перед его мыслью и трудом, становится вопрос о перестройке биосферы в интересах свободно мыслящего человечества как единого целого».

Да, именно об этом новом состоянии биосферы говорил он в 1922–1923 годах на лекциях в Сорбонне. «Приняв установленную мною биогеохимическую основу биосферы за исходное, французский математик и философ бергсонианец Эдуард Ле-Руа в своих лекциях в Коллеж де Франс в Париже ввел в 1927 году понятие “ноосферы” как современной стадии, геологически переживаемой биосферой. Он подчеркивал при этом, что пришел к такому представлению вместе со своим другом, крупнейшим геологом и палеонтологом Тейяром де Шарденом, работающим теперь в Китае».

Владимир Иванович живо вспомнил тонкое, нервное лицо убежденного католика Пьера Тейяра, высокий лоб и роскошную, холеную бороду Леруа. Милые были люди. Умнейшие. Как загорелись их глаза! Тогда они казались ему молодыми, а сейчас они и сами старики. Бежит время.

Он снова взял ручку с любимым пером № 86, обмакнул в чернильницу. Перо побежало по бумаге:

«Ноосфера есть новое геологическое явление на нашей планете. В ней впервые человек становится крупнейшей геологической силой. Он может и должен перестраивать своим трудом и мыслью область своей жизни, перестраивать коренным образом по сравнению с тем, что было раньше. Перед ним открываются все более и более широкие творческие возможности. И, может быть, поколение моей внучки уже приблизится к их расцвету».

Он явственно увидел славное личико внучки, улыбнулся, но тут же подумал: «А не тороплю ли я время? Что ж, мне, развалине этакой, хочется его поторопить».

«Здесь перед нами встала новая загадка. Мысль не есть форма энергии. Как же может она изменять материальные процессы? Вопрос этот до сих пор научно не разрешен. Его поставил впервые, сколько я знаю, американский ученый, родившийся во Львове, математик и биофизик Альфред Лотка. Но решить его он не мог. Как правильно сказал некогда Гете, не только великий поэт, но и великий ученый, в науке мы можем знать только, как произошло что-нибудь, а не почему и для чего…

Лик планеты — биосфера — химически резко меняется человеком сознательно и главным образом бессознательно. Меняется человеком физически и химически воздушная оболочка суши, все ее природные воды… Человек должен теперь принимать все большие и большие меры к тому, чтобы сохранить для будущих поколений никому не принадлежащие морские богатства. Сверх того человеком создаются новые виды и расы животных и растений. В будущем нам рисуются как возможные сказочные мечтания: человек стремится выйти за пределы своей планеты в космическое пространство. И, вероятно, выйдет.

В настоящее время мы не можем не считаться с тем, что в переживаемой нами великой исторической трагедии мы пошли по правильному пути, который отвечает ноосфере. Историк и государственный деятель только подходят к охвату явлений природы с этой точки зрения. Очень интересен в этом отношении подход к этой проблеме, как историка и государственного деятеля, Уинстона С. Черчилля».

Вернадский вспомнил английского политика, с которым ему довелось общаться в Париже и который поразил его своими познаниями и широтой кругозора. Лукавые глаза его, казалось, рассыпали искры. Во взгляде на истрию планеты и на ее будущее они быстро нашли общий язык. «Как хорошо, — подумал Вернадский, — что этот умнейший англичанин сегодня наш союзник».

«Ноосфера — последнее из многих состояний эволюции биосферы в геологической истории… Ход этого процесса только начинает нам выясняться из изучения ее геологического прошлого в некоторых своих аспектах.

Приведу несколько примеров. Пятьсот миллионов лет тому назад, в кембрийской геологической эре, впервые в биосфере появились богатые кальцием скелетные образования животных, а растений — больше двух миллиардов лет тому назад. Это кальциевая функция живого вещества, ныне мощно развитая, была одна из важнейших эволюционных стадий геологического изменения биосферы. Не менее важное изменение биосферы произошло 70—110 миллионов лет тому назад, во время меловой системы и особенно третичной. В эту эпоху впервые создались в биосфере наши зеленые леса, всем нам родные и близкие. Это другая большая эволюционная стадия, аналогичная ноосфере. Вероятно, в этих лесах эволюционным путем появился человек около 15–20 миллионов лет тому назад.

Сейчас мы переживаем новое геологическое эволюционное изменение биосферы. Мы входим в ноосферу. Мы вступаем в нее — в новый стихийный геологический процесс — в грозное время, в эпоху разрушительной мировой войны. Но важен для нас факт, что идеалы нашей демократии идут в унисон со стихийным геологическим процессом, с законами природы, отвечают ноосфере. Можно смотреть поэтому на наше будущее уверенно. Оно в наших руках. Мы его не выпустим».

Владимир Иванович отложил перо и прикрыл глаза.

Городок Фултон. «Железный занавес»

В феврале 1946 года Лео Силард был отстранен от ядерной программы. Сколь ни уважал генерал Гровс этого фонтанирующего изобретателя, сколь ни ценил его решающий вклад в создание ядерного оружия, но отправил его в отставку без колебаний. Впрочем, Силард и сам не желал больше работать на войну. Как, между прочим, и Роберт Оппенгеймер, на которого военные тоже смотрели волком. Следующий этап — создание водородной бомбы, возглавил неутомимый Эдвард Теллер, а Джон фон Нейман со своими только что созданными бесподобными ламповыми компьютерами принял участие в сложнейших расчетах.


В Америку приехал сэр Уинстон Черчилль. Он, победитель в великой войне, спасший Англию от германского сапога, проиграл выборы в своей родной стране. И — оказался вновь на свободе. Снова живопись? Писание мемуаров? Возможно. Но думать о мире он не перестал. Он никогда не уставал это делать. И всегда охотно делился этими мыслями с другими. 5 марта 1946 года в небольшом американском городке Фултоне, в Вестминстерском колледже, он произнес речь. Его всерьез волновало будущее человечества. Его очень тревожила мысль о врагах свободы, которых не просто много еще на земле, но которые прямо на глазах крепнут и подымают голову. При этом Черчилль не был бы Черчиллем, если бы говорил только сурово и монотонно, если бы полностью избежал юмора, самоиронии и живых метафор. Нет, одно у него не мешало другому. О мрачном и страшном он умел говорить бодро и воодушевленно.

Не без легкого лукавства он сообщил, что для него, частного лица, великая честь быть представленным аудитории самим президентом Соединенных Штатов, который не поленился проделать для этого путь в 1000 миль. К восторгу публики Черчилль долгим теплым взглядом окинул приосанившегося Трумэна.

— При этом ваш президент, который здесь, в Фултоне, родился, — продолжал Черчилль после горячих аплодисментов, — высказал пожелание, чтобы я на его родине в полной мере был волен дать вам мой честный и верный совет в эти беспокойные и смутные времена. Я, разумеется, воспользуюсь этой предоставленной мне свободой, хотя у меня нет ни официального поручения, ни статуса для такого рода выступления, и я говорю только от своего имени. Зато я могу позволить себе, пользуясь опытом прожитой мною жизни, поразмышлять о проблемах, осаждающих нас сразу же после нашей полной победы на полях сражений. Ведь всем нам надо попытаться изо всех сил обеспечить сохранение того, что было добыто с такими жертвами и страданиями во имя грядущей славы и безопасности человечества.

А с безопасностью, добавил Черчилль, увы, не все так просто.

— Да, Соединенные Штаты находятся в настоящее время на вершине всемирной мощи. Да, сегодня торжественный момент для американской демократии, ибо вместе со своим превосходством в силе она приняла на себя и неимоверную ответственность перед будущим.

Однако, оглядываясь вокруг, вы должны ощущать не только чувство исполненного долга, но и беспокойство о том, что можете оказаться не на уровне того, что от вас ожидается. Общая стратегическая концепция, которой мы должны придерживаться сегодня, есть не что иное, как безопасность и благополучие, свобода и прогресс всех семейных очагов, всех людей во всех странах. Я имею в виду прежде всего миллионы коттеджей и многоквартирных домов, обитатели которых, невзирая на превратности и трудности жизни, стремятся оградить домочадцев от лишений и воспитать свою семью в боязни перед Господом или основываясь на этических принципах, которые часто играют важную роль.

Чтобы обеспечить безопасность этих бесчисленных жилищ, они должны быть защищены от двух главных бедствий — войны и тирании. Всем известно страшное потрясение, испытываемое любой семьей, когда на ее кормильца, который ради нее трудится и преодолевает тяготы жизни, обрушивается проклятие войны. Перед нашими глазами зияют ужасные разрушения Европы со всеми ее былыми ценностями и значительной части Азии. Когда намерения злоумышленных людей либо агрессивные устремления мощных держав уничтожают во многих районах мира основы цивилизованного общества, простые люди сталкиваются с трудностями, с которыми они не могут справиться. Для них все искажено, поломано или вообще стерто в порошок.

Аудитория слушала знаменитого английского политика, затаив дыхание. Да и сам президент США старался, казалось, не пропустить ни единого слова из речи гостя.

А Черчилль далее сказал:

«Стоя здесь в этот тихий день, я содрогаюсь при мысли о том, что происходит в реальной жизни с миллионами людей и что произойдет с ними, когда планету поразит голод. Никто не может просчитать то, что называют «неисчислимой суммой человеческих страданий». Наша главная задача и обязанность — оградить семьи простых людей от ужасов и несчастий еще одной войны. В этом мы все согласны… Уже образована Всемирная организация с основополагающей целью предотвратить войну. ООН, преемница Лиги Наций с решающим добавлением к ней США, уже начала свою работу. Мы обязаны обеспечить успех этой деятельности, чтобы она была реальной, а не фиктивной, чтобы эта организация представляла из себя силу, способную действовать, а не просто сотрясать воздух, и чтобы она стала подлинным Храмом Мира, в котором можно будет развесить боевые щиты многих стран, а не просто рубкой мировой вавилонской башни… У меня имеется и практическое предложение к действию. Суды не могут работать без шерифов и констеблей. Организацию Объединенных Наций необходимо немедленно начать оснащать международными вооруженными силами. В таком деле мы можем продвигаться только постепенно, но начать должны сейчас… Начать создавать такие силы можно было бы на скромном уровне и наращивать их по мере роста доверия… Однако было бы неправильным и неосмотрительным доверять секретные сведения и опыт создания атомной бомбы, которыми в настоящее время располагают Соединенные Штаты, Великобритания и Канада, Всемирной организации, еще пребывающей в состоянии младенчества. Было бы преступным безумием пустить это оружие по течению во все еще взбудораженном и не объединенном мире. Ни один человек, ни в одной стране не стал спать хуже от того, что сведения, средства и сырье для создания этой бомбы сейчас сосредоточены в основном в американских руках. Не думаю, что мы спали бы сейчас столь спокойно, если бы ситуация была обратной и какое-нибудь коммунистическое или неофашистское государство монополизировало на некоторое время это ужасное средство. Одного страха перед ним уже было бы достаточно тоталитарным системам для того, чтобы навязать себя свободному демократическому миру. Ужасающие последствия этого не поддавались бы человеческому воображению. Господь повелел, чтобы этого не случилось, и у нас есть еще время привести наш дом в порядок до того, как такая опасность возникнет…

Теперь я подхожу ко второй опасности, которая подстерегает семейные очаги и простых людей, а именно — тирании. Мы не можем закрывать глаза на то, что свободы, которыми пользуются граждане во всей Британской империи, не действуют в значительном числе стран; некоторые из них весьма могущественны. В этих государствах власть навязывается простым людям всепроникающими полицейскими правительствами. Власть государства осуществляется без ограничения диктаторами либо тесно сплоченными олигархиями, которые властвуют с помощью привилегированной партии и политической полиции… Мы должны неустанно и бесстрашно провозглашать великие принципы свободы и прав человека, которые представляют собой совместное наследие англоязычного мира и которые в развитие Великой Хартии, Билля о правах, закона Хабеас Корпус, суда присяжных и английского общего права обрели свое самое знаменитое выражение в Декларации независимости. Они означают, что народ любой страны имеет право и должен быть в силах посредством конституционных действий, путем свободных нефальсифицированных выборов с тайным голосованием выбрать или изменить характер или форму правления, при котором он живет; что господствовать должны свобода слова и печати; что суды, независимые от исполнительной власти и не подверженные влиянию какой-либо партии, должны проводить в жизнь законы, которые получили одобрение значительного большинства населения либо освящены временем или обычаями. Это основополагающие права на свободу, которые должны знать в каждом доме. Таково послание британского и американского народов всему человечеству… В настоящее время… нас угнетают голод и уныние, наступившие после нашей колоссальной борьбы. Но это все пройдет, и может быть, быстро, и нет никаких причин, кроме человеческой глупости и бесчеловечного преступления, которые не дали бы всем странам без исключения воспользоваться наступлением века изобилия… У нас имеется заключенный на 20 лет договор о сотрудничестве и взаимной помощи с Россией. Я согласен с министром иностранных дел Великобритании мистером Бевином, что этот договор, в той степени, в какой это зависит от нас, может быть заключен и на 50 лет. Нашей единственной целью является взаимная помощь и сотрудничество. Я уже говорил о Храме Мира. Возводить этот Храм должны труженики из всех стран. Если двое из этих строителей особенно хорошо знают друг друга и являются старыми друзьями, если их семьи перемешаны и, цитируя умные слова, которые попались мне на глаза позавчера, «если у них есть вера в цели друг друга, надежда на будущее друг друга и снисхождение к недостаткам друг друга», то почему они не могут работать вместе во имя общей цели как друзья и партнеры? Почему они не могут совместно пользоваться орудиями труда и таким образом повысить трудоспособность друг друга? Они не только могут, но и должны это делать, иначе Храм не будет возведен либо рухнет после постройки бездарными учениками, и мы будем снова, уже в третий раз, учиться в школе войны, которая будет несравненно более жестокой, чем та, из которой мы только что вышли. Могут вернуться времена Средневековья, и на сверкающих крыльях науки может вернуться каменный век, и то, что сейчас может пролиться на человечество безмерными материальными благами, может привести к его полному уничтожению. Я поэтому взываю: будьте бдительны. Быть может, времени осталось уже мало. Давайте не позволим событиям идти самотеком, пока не станет слишком поздно. Лучше предупреждать болезнь, чем лечить ее. На картину мира, столь недавно озаренную победой союзников, пала тень.

Никто не знает, что Советская Россия и ее международная коммунистическая организация намереваются сделать в ближайшем будущем и каковы пределы, если таковые существуют, их экспансионистским и верообратительным тенденциям. Я глубоко восхищаюсь и чту доблестный русский народ и моего товарища военного времени маршала Сталина. В Англии — я не сомневаюсь, что и здесь тоже — питают глубокое сочувствие и добрую волю ко всем народам России и решимость преодолеть многочисленные разногласия и срывы во имя установления прочной дружбы. Мы понимаем, что России необходимо обеспечить безопасность своих западных границ от возможного возобновления германской агрессии. Мы рады видеть ее на своем законном месте среди ведущих мировых держав. Мы приветствуем ее флаг на морях. И прежде всего мы приветствуем постоянные, частые и крепнущие связи между русским и нашими народами по обе стороны Атлантики. Однако я считаю своим долгом изложить вам некоторые факты — уверен, что вы желаете, чтобы я изложил вам факты такими, какими они мне представляются, — о нынешнем положении в Европе. От Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике на континент опустился железный занавес. По ту сторону занавеса все столицы древних государств Центральной и Восточной Европы — Варшава, Берлин, Прага, Вена, Будапешт, Белград, Бухарест, София. Все эти знаменитые города и население в их районах оказались в пределах того, что я называю советской сферой, все они в той или иной форме подчиняются не только советскому влиянию, но и значительному и все возрастающему контролю Москвы. Только Афины с их бессмертной славой могут свободно определять свое будущее на выборах с участием британских, американских и французских наблюдателей. Польское правительство, находящееся под господством русских, поощряется к огромным и несправедливым посягательствам на Германию, что ведет к массовым изгнаниям миллионов немцев в прискорбных и невиданных масштабах. Коммунистические партии, которые были весьма малочисленны во всех этих государствах Восточной Европы, достигли исключительной силы, намного превосходящей их численность, и всюду стремятся установить тоталитарный контроль. Почти все эти страны управляются полицейскими правительствами, и по сей день, за исключением Чехословакии, в них нет подлинной демократии. Турция и Персия глубоко обеспокоены и озабочены по поводу претензий, которые к ним предъявляются, и того давления, которому они подвергаются со стороны правительства Москвы. В Берлине русские предпринимают попытки создать квазикоммунистическую партию в своей зоне оккупированной Германии посредством предоставления специальных привилегий группам левых немецких лидеров. После боев в июне прошлого года американская и британская армии в соответствии с достигнутым ранее соглашением отошли на Запад по фронту протяженностью почти в 400 миль на глубину, достигшую в некоторых случаях 150 миль, с тем, чтобы наши русские союзники заняли эту обширную территорию, которую завоевали западные демократии. Если сейчас советское правительство попытается сепаратными действиями создать в своей зоне прокоммунистическую Германию, это вызовет новые серьезные затруднения в британской и американской зонах и даст побежденным немцам возможность устроить торг между Советами и западными демократиями.

Какие бы выводы ни делать из этих фактов, — а все это факты, — это будет явно не та освобожденная Европа, за которую мы сражались. И не Европа, обладающая необходимыми предпосылками для создания прочного мира. Безопасность мира требует нового единства в Европе, от которого ни одну сторону не следует отталкивать навсегда. От ссор этих сильных коренных рас в Европе происходили мировые войны, свидетелями которых мы являлись или которые вспыхивали в прежние времена. Дважды в течение нашей жизни Соединенные Штаты против своих желаний и традиций и в противоречии с аргументами, которые невозможно не понимать, втягивались непреодолимыми силами в эти войны для того, чтобы обеспечить победу правого дела, но только после ужасной бойни и опустошений. Дважды Соединенные Штаты были вынуждены посылать на войну миллионы своих молодых людей за Атлантический океан. Но в настоящее время война может постичь любую страну, где бы она ни находилась между закатом и рассветом. Мы, безусловно, должны действовать с сознательной целью великого умиротворения Европы в рамках Организации Объединенных Наций и в соответствии с ее Уставом. Это, по моему мнению, политика исключительной важности… Во многих странах по всему миру вдалеке от границ России созданы коммунистические пятые колонны, которые действуют в полном единстве и абсолютном подчинении директивам, которые они получают из коммунистического центра.

За исключением Британского Содружества и Соединенных Штатов, где коммунизм находится в стадии младенчества, коммунистические партии, или пятые колонны, представляют собой все возрастающий вызов и опасность для христианской цивилизации.

Все это тягостные факты, о которых приходится говорить сразу же после победы, одержанной столь великолепным товариществом по оружию во имя мира и демократии. Но было бы в высшей степени неразумно не видеть их, пока еще осталось время… Соглашение, достигнутое в Ялте, к которому я был причастен, было чрезвычайно благоприятным для России. Но оно было заключено в то время, когда никто не мог сказать, что война закончится летом или осенью 1945 года, и когда ожидалось, что война с Японией будет идти в течение 18 месяцев после окончания войны с Германией… Сегодня я не вижу и не чувствую такой уверенности и таких надежд в нашем измученном мире. С другой стороны, я гоню от себя мысль, что новая война неизбежна, тем более в очень недалеком будущем. И именно потому, что я уверен, что наши судьбы в наших руках и мы в силах спасти будущее, я считаю своим долгом высказаться по этому вопросу, благо у меня есть случай и возможность это сделать.

Я не верю, что Россия хочет войны. Чего она хочет, так это плодов войны и безграничного распространения своей мощи и доктрин. Но о чем мы должны подумать здесь сегодня, пока еще есть время, так это о предотвращении войн навечно и создании условий для свободы и демократии как можно скорее во всех странах… Из того, что я наблюдал в поведении наших русских друзей и союзников во время войны, я вынес убеждение, что они ничто не почитают так, как силу, и ни к чему не питают меньше уважения, чем к военной слабости. По этой причине старая доктрина равновесия сил теперь непригодна.

Мы не можем позволить себе — насколько это в наших силах — действовать с позиций малого перевеса, который вводит в искушение заняться пробой сил. Если западные демократии будут стоять вместе в своей твердой приверженности принципам Устава Организации Объединенных Наций, их воздействие на развитие этих принципов будет громадным и вряд ли кто бы то ни было сможет их поколебать. Если, однако, они будут разъединены или не смогут исполнить свой долг и если они упустят эти решающие годы, тогда и в самом деле нас постигнет катастрофа… В прошлый раз, наблюдая подобное развитие событий, я взывал во весь голос к своим соотечественникам и ко всему миру, но никто не пожелал слушать. До 1933-го или даже до 1935 года Германию можно было уберечь от той страшной судьбы, которая ее постигла, и мы были бы избавлены от тех несчастий, которые Гитлер обрушил на человечество. Никогда еще в истории не было войны, которую было бы легче предотвратить своевременными действиями, чем та, которая только что разорила огромные области земного шара. Ее, я убежден, можно было предотвратить без единого выстрела, и сегодня Германия была бы могущественной, процветающей и уважаемой страной; но тогда меня слушать не пожелали, и один за другим мы оказались втянутыми в ужасный смерч. Мы не должны позволить такому повториться. Сейчас этого можно добиться только путем достижения сегодня, в 1946 году, хорошего взаимопонимания с Россией по всем вопросам под общей эгидой Организации Объединенных Наций, поддерживая с помощью этого всемирного инструмента это доброе понимание в течение многих лет…

Если мы будем добросовестно соблюдать Устав Организации Объединенных Наций и двигаться вперед со спокойной и трезвой силой, не претендуя на чужие земли и богатства и не стремясь установить произвольный контроль над мыслями людей, если все моральные и материальные силы Британии объединятся с вашими в братском союзе, то откроются широкие пути в будущее — не только для нас, но и для всех, не только на наше время, но и на век вперед».

Черчилль закончил. Овации долго не смолкали.


Прошла неделя, месяц. Сколько ядовитой лжи вылили в так называемых социалистических странах на эту светлую, полную человеколюбия, но в то же время мужественную и смелую речь. Многоопытный британский политик, осмелившийся заявить о необходимости стойко защищать свободу, был объявлен ненавистником мира, разжигателем «холодной войны». По-русски это называется просто — с больной головы на здоровую.

Сэр Уинстон Черчилль, аристократ в нескольких поколениях, потомок герцогского рода, при всем своем колючем характере и политическом темпераменте, оказался истинным демократом, любящим людей, ценящим честность и правду. В это же самое время кухаркины дети, бывшие босяки, среди которых было немало отпетых бандитов, оказавшись во главе «коммунистической империи», прикрываясь фиговым листиком словоблудия о народном счастье, на деле проявили себя жестокими врагами свободы, фанатиками лжи, тюремщиками, кующими оковы для всех землян без исключения. При этом фанатики эти, производящие горы оружия, включая ядерное и термоядерное, сладкогласно пели о некоем светлом будущем человечества. И многомиллионные массы, пребывая в бедности и голоде, будучи не в силах отличить скромную правду от гигантской лжи, верили им точно так же, как дети, идущие за дудкой крысолова.

Часть седьмая. 1947–1957

Кикоин, друг Берии

Берия сказал Судоплатову, отвечавшему за безопасность атомного проекта:

— Слушай, Павел, скажи Исааку, чтобы он немного урезонил своего братца.

— Ну-ну, — мрачно отозвался Судоплатов.

Абрам Кикоин, брат Исаака и тоже физик, позволял себе лишнее. Он открыто критиковал советский режим и бранил самого Сталина, прилюдно говоря о нищете населения, об очередях за хлебом, о презрении властей к людям и о тоннах лжи по радио и в газетах. Делал это он смело и страстно. В подобные моменты окружающие испуганно его сторонились, и частенько он выстреливал свои речи в вакуум, но все же…

— Но также заверь его, — добавил Берия, — что брата его мы не станем трогать ни в каком случае. Волосок не упадет…

— А почему вы не скажете это ему сами?

— Мне как-то неудобно.

— У вас с Кикоиным, насколько я заметил, почти дружеские отношения. Вы его явно выделяете из остальных.

— Исаак весел, ценит юмор. И дико работоспособен. Я его почти люблю.

— Ну, так и скажите ему.

— Вот, наверно, поэтому и не хочу сам поднимать эту деликатную тему. А ты ему можешь об этом промолвить словно бы мимоходом. Он умный, поймет.


Исаак Кикоин, сорокалетний экспериментатор, открывший немало серьезных эффектов в области ферромагнетизма и пьезоэлектричества, в скором будущем академик, возглавлял в атомном проекте один из важнейших участков — разделение изотопов. Заменить его было некем. Во всем мире в этом тонком процессе разбирались всего два-три человека. Впрочем, Берия и не хотел его менять. Да и Фукса из Америки не выпишешь. Проект придется притормозить, а Сталин поставил жесткие сроки. Нарушить их было нельзя. В пылу злого откровения вождь сказал Берии, которому доверил весь атомный проект: «Не сделают эти твои ученые бомбу, перестреляю всех к чертовой матери». Берия не без основания полагал, что в этот «чертов» список, скорее всего, попадет и он сам. Вождь был крут и людей щадить не привык. Более того, он любил время от времени их менять. А Берия чутьем понимал, что уже намозолил хозяину глаза. Хозяину, который заметно сбрендил и нередко впадает то в абсурдную подозрительность, то в тихое бешенство. Как бы не сыграть до срока судьбу Ягоды и Ежова. Вот почему бомба, помимо всего прочего, стала не просто делом, но и условием его, Лаврентия Берии, выживания. При этом обстановка в Арзамасе-16 ему нравилась. Надежда на успех была реальной. Все работали увлеченно и слаженно. Юлий Харитон, главный конструктор, с поразительной глубиной и точностью разбирался во всех аспектах этого весьма масштабного дела — от общих принципов цепной реакции до формы последней заклепки в хвосте «изделия». Яков Зельдович, математик от Бога, придумывал взрывные схемы одна лучше другой. Исаак Кикоин умело извлекал из радиоактивной руды драгоценные крохи урана-235. Эта троица была главным движителем проекта. Но и остальные не шибко отставали. Коллектив подобрался славный. Отличный климат в нем создал формальный научный глава проекта Игорь Курчатов, готовый наравне с Берией держать ответ перед правительством, читай, перед Сталиным. При этом, несмотря на мучительные размышления о жизни страны, о реальных бедах полуголодных людей, живущих за пределами их закрытого и хорошо снабжаемого городка, все сотрудники были уверенны, что трудятся для защиты великого дела социализма.

Важнейшим подспорьем оказались тайно доставленные из Америки материалы, досконально описывающие процесс создания первой в мире атомной бомбы. Отечественные ученые были толковыми, они бы сделали бомбу и сами — лет за шесть или семь. Но такого времени — как думалось вождям — у страны нет. Поэтому было принято решение полностью повторить американское изделие. И работа закипела.

По воскресеньям Берия устраивал для ведущих физиков обед. Проходили обеды весело, пили вино, много шутили, много смеялись. Однажды Кикоин встал, поднял бокал:

— У Бора как-то спросили, как он относится к теории сотворения Вселенной из Ничего. «Что ж, — отвечал Бор, — евреи в это верят. А вот мудрецы Индии полагают, что Ничто как было ничем, так ничем и осталось». Но нам с вами, друзья, — широко улыбнулся Кикоин, — по сему поводу переживать не приходится. Мы с вами ведь существуем? И, кажется, неплохо.

Раздался взрыв хохота. Бокалы зазвенели.

Глава НКВД-МГБ раньше не подозревал, насколько физики остроумный народ. Кикоин был мастером коротких, парадоксальных анекдотов. Зельдович сорил веселыми эпиграммами. Щелкин потешно пересказывал деревенские байки. А когда бородатый Курчатов доставал откуда-то котелок и начинал петь и танцевать, как Чарли Чаплин, все хватались за животы. Берия по части шуток старался не отставать, но изредка, незаметно для других, на долю секунды мрачнел («Не сделают, перестреляю всех к чертовой матери» — этих слов он не забывал). Так что веселье весельем, а дело сделать надо.

Чем бы посчитал покойный поэт Андрей Белый нынешние события вокруг Саровского монастыря — насмешкой истории, темным и горьким намеком или необъяснимой, почти мистической случайностью? Именно на его развалинах в апреле 1946 года был основан тайный город, несколько позже названный Арзамасом-16. Прямо рядом с усыпальницей преподобного Серафима, сказавшего некогда, что «вся земля сгорит», был построен сверхсекретный объект, в стенах которого веселые, молодые физики под общим руководством и при неусыпном внимании главы тайной полиции успешно мастерили бомбу — «атòмную, лопнувшую».

Однажды Яков Зельдович, заядлый грибник, бродил по лесу с корзиной. Грибов почти не было, но настроения это грибнику не подпортило. В благословенной лесной тиши он весело выкрикивал стихи. Те, что особенно ценил и хорошо помнил — из Брюсова, Белого, Хлебникова и даже Блока. Особенно те, что каким-то краем цепляли науку, ее парадоксальные повороты и заскоки. Несравненный любитель розыгрышей, он и сам позволял себе сочинять заумные стихи, а коллегам-физикам выдавал их за строки гениального Хлебникова, с творчеством которого те были знакомы слабо и оспорить авторство не решались.

На этот раз в стиле громыхающих ступенек Маяковского, громко, нараспев, физик протрубил:


Могуч

И

Громогласен,

Далек

Астральный

Лад.

Желаешь

Объясненья?

Познай

Атомосклад…


Вот пусть они докажут мне, что это не Хлебников, не Маяковский. Впрочем, Аркашка Мигдал, полное сарказма дарование, привыкшее над ним, Зельдовичем, подтрунивать, вмиг сообразит. Если прочтет только первые буквы слов. Представляю себе его физиономию!

— Атомосклад! — закричал он молодецки, довольный этой словесной находкой. Сам Хлебников тихо улыбнулся бы.

И в этот момент из-за поворота лесной тропы, огибая замшелые стволы, медленно, опираясь на палку, вышел седой, древний старик в когда-то, видимо, черной, но давно выцветшей долгополой одежде и с белой бородой до пояса.

— Ты чего расшумелся, сын мой? — дружелюбно спросил старик.

— Прости, отец, — оторопел Зельдович, — мне казалось, я здесь один. Неужто потревожил?

— Уж нет. Никак. И ты прав, полагая, что ты здесь один.

— Это в каком смысле? — смутился Зельдович.

— В прямом. Меня тут нет. И уже давно.

— Загадками говорите.

— А сам откуда? — Старик смотрел пытливо.

— Да так, — неопределенно махнул физик рукою. — Работаю я тут. Неподалеку.

— А, так ты из этих, — грозно сказал старик, — из тех, что продолжают опыты Кюри?

— Что? — шепотом выдавил Зельдович, чувствуя, что теряет дар речи. — Что… вы… сказали?..

— Ужо так. Не тушуйся. Что сказано, чего написано, тому и быть.

Старик повернулся и медленно двинулся назад, под сень могучих еловых ветвей. Но вдруг повернулся и добавил, блеснув глазами из-под нависших бровей:

— Только уж особо не безобразничайте. Само Небо не простит! — и прежде, чем исчезнуть, погрозил пальцем.

Физик застыл как вкопанный, глядя в согбенную спину старца, растворившуюся в лесной хмари.

Марксизм-ленинизм и физика

— Я этих гадов-генетиков в бараний рог согну, — мрачно улыбнувшись, сказал Трофим Лысенко. Глаза его горели. Чуб косо упал ему на лоб, и был он в этот миг копия Адольфа Гитлера. Только усиков не хватало.

— Давно пора к ногтю этих муховодов, — поддакнул его верный помощник и идейный вдохновитель Исай Презент.

И вот, летом 1948 года в СССР состоялась сессия Сельскохозяйственной академии. Любимец Сталина садово-огородный академик Лысенко со своими приспешниками нанес почти смертельный удар по науке биологии (торжественно определив ее как мичуринскую) и успешно, с нескрываемым сладострастием, раздавил советскую генетику (которая еще недавно, в 20-е годы, вырывалась на передовые позиции в мире). На смену великим — Кольцову, Бауэру, Вавилову, Четверикову и их ученикам (наиболее талантливые были сосланы в лагеря, кого-то даже успели расстрелять) — пришли откровенные шарлатаны, объявившие «буржуазными вредителями» Менделя, Моргана и Вейсмана, якобы не пожелавших в свое время оценить глубину и силу единственно верного учения марксизма-ленинизма. Особенно смешно это звучало в отношении монаха-августинца Грегора Менделя, еще в XIX веке неторопливо разводившего на монастырском огороде под Прагой зеленый и желтый горох и открывшего при их скрещивании основной закон генетики: расщепление признаков (в данном случае цвета) — три к одному. Но неподсудность монаха ленинизму-сталинизму не помешала тому, что великая наука о жизни под напором наглых неучей в середине ХХ века на одной шестой части планеты зашаталась и готова была полностью рухнуть. Бандиты от науки, захватившие главные посты в растениеводстве и смежных дисциплинах, торжествовали. Финансовые вливания, академические посты и премии, дачи в подмосковных соснах — теперь им. Они знали, как повысить жирность молока в своих опытных хозяйствах — тайно подкармливать коров сметаной.

Им мгновенно позавидовали те физики средней руки, которым тоже хотелось стать главными в своей области. Рецепт был уже ясен. Для начала надо было заклеймить как «буржуазных вредителей» Маха, Эйнштейна, Шредингера и творцов только-только поднимающей голову кибернетики. А уже потом приняться за «вредителей» отечественных.

Некто Телецкий в журнале «Вопросы философии» опубликовал под видом идеологической критики фактически прямой политический донос на академика Ландау. В ученой среде никто не знал, что молодой, но ретивый теоретик Телецкий (которого в 1945 году даже посылали на время к Бору в Копенгаген) был по совместительству подполковником НКВД и заместителем по науке в этом ведомстве самого Павла Судоплатова. «Физика является ареной ожесточенной идеологической борьбы, — возглашал теоретик. — Идеалистическая философия глубоко проникла в работы некоторых наших физиков. Их реакционные теории тормозят развитие науки и широко используются для пропаганды идеализма и открытой поповщины… Издаваемые в нашей стране книги и учебники по теоретической физике должны разоблачать реакционные физические теории… Приходится серьезно задуматься, когда встречаешься с пропагандой обветшалых, давно разоблаченных идеалистических концепций на страницах книг, претендующих на роль современных учебников по теоретической физике. Речь идет о серии книг, написанных академиком Л. Ландау совместно с его учениками, под общим заголовком «Теоретическая физика». В этих книгах, по сути дела, широко рекламируются такие реакционные концепции, как «принцип дополнительности», «теория расширяющейся вселенной» и, наконец, теория «тепловой смерти вселенной»…»

Что нужно сделать с ученым, продвигающим подобные «реакционные» концепции? Изгнать из науки и арестовать. Над Львом Ландау, чудом не убитым в застенках НКВД десять лет назад, вновь нависла смертельная опасность. Гонения и аресты планировались сразу после готовящейся специальной сессии Академии наук, посвященной дальнейшему продвижению в физику марксизма-ленинизма. Помимо Ландау изгнание ожидало и прочих идеологических врагов, учеников и последователей зловредного Эйнштейна — Иоффе, Капицу, Лифшица, Тамма, Алиханова, Фока, Френкеля, Померанчука… Длинный список негодяев, подлежащих увольнению или даже аресту, далее несколько размывался, постоянно правился, но пополняться новыми именами не переставал. Сессию планировали на начало 1949 года.

Слухи об этом проникли и в закрытый Арзамас-16. Ведущие его сотрудники встревожились не на шутку (тем более что кто-то из них в этот список будто бы попал). Поначалу они шептались по углам, но улучили момент и изложили свои страхи Курчатову, которому привыкли доверять. Русская физика в смертельной опасности. И скоро в России ее не будет. Игорь Васильевич медлить не стал. Он мотнул своей лопатообразной бородой и пошел к Берии.

— Лаврентий Павлович, серьезные обстоятельства заставляют меня просить аудиенции у товарища Сталина.

Берия выпучил глаза.

— Какой такой ау… удиенции? Вы с ума сошли?

— Рабочей встречи. Доверительной беседы. Назовите, как пожелаете. Но она необходима.

— Зачем?

— От вас скрывать не буду. Великое дело наше на грани катастрофы.

— Что за вздор вы несете? Какой еще катастрофы? Кто вам мешает работать? Только скажите.

— Мне — никто. Но дело не в этом. Вы ведь знаете: то, над чем мы работаем, — продукт новейшей теоретической и экспериментальной физики. Вершины ее доступны единицам. Уберите двух-трех, и все рухнет.

— Ну да, — медленно, почти задумчиво сказал Берия. — Двух. Трех. Кажется, я понимаю. Но я не допущу этого.

— Нет, не понимаете, — жестко сказал Курчатов. — Речь на деле идет не о двух физиках, а о двух сотнях. Лучших в стране.

— Как? — изумился Берия.

— Именно так. Поэтому мне нужна встреча с Генеральным секретарем нашей партии.

— Я не могу помочь? — потрясенно спросил Берия.

— Лаврентий Павлович, дорогой, — Курчатов сменил тон и говорил почти нежным голосом. — Мы очень ценим вашу помощь, вашу роль командира. Вы… Без вашего ума, без вашей энергии, без вашей поддержки… Что там говорить! Но тут обстоятельства выше вашей головы. Нужен Сталин.

Берия был далеко не только хитрец и интриган. В нужные моменты его недюжинный ум просыпался. И вот сейчас он почти интуитивно понял, что Курчатов прав. Непонятно в чем, но прав дьявольски. Только как все это устроить, чтобы и самому оказаться на высоте? А что, если рискнуть? Не возникает ли возможность тонко развести хозяина? И самому на этом хоть немного, но выиграть.

— Ладно, — сказал он. — Идите. Я подумаю.


При первой же встрече со Сталиным он сообщил ему — с заговорщицкой улыбкой и даже словно подмигивая, что научный руководитель атомного проекта хочет сообщить лично вождю советского народа что-то интересное.

— Курчатов? — спросил Сталин. — Я его знаю. Зови.

И вот научный руководитель атомного проекта в кабинете «отца народов». Как ни странно, в просторном кабинете, стены которого помнят дрожь и ужас многих, он испытывал ледяное спокойствие. Он уже бывал здесь год назад. Те же изразцовые печи, тот же Ильич на стене, портреты полководцев.

— Слушаю вас, товарищ Курчатов, — сказал Сталин, раскуривая трубку.

— Товарищ Сталин, — так же спокойно и медленно начал Курчатов. — Хочу доложить вам, что работы во вверенной мне области идут успешно. Коллектив не щадит себя. Трудится и днем, и ночью. Промежуточные итоги обнадеживают. И мы полагаем, что закончим к сроку.

— Это хорошо, товарищ Курчатов. Очень хорошо. Вы решаете крупную проблему. И это правильно. Вам сейчас не стоит заниматься мелкими работами. Необходимо вести дело широко, с русским размахом. И в этом отношении вам будет оказана самая широкая всемерная помощь.

— Спасибо, товарищ Сталин! Мы не сомневаемся.

— А я вот кое в чем сомневаюсь. Думаю, как и чем помочь ученым в материально-бытовом положении. Скажем, премии за большие дела. Наши ученые скромны, они порою не замечают, что живут плохо, и это уже плохо. Хотя наше государство сильно пострадало, но всегда можно обеспечить, чтобы несколько сот человек жили на славу, свои дачи, чтобы человек мог отдохнуть, чтобы была машина…

— Да, спасибо, все это оценят, несомненно, и благодарны будут, но меня сегодня иное беспокоит.

— Что именно, товарищ Курчатов?

— Понимаете, товарищ Сталин, есть одна закавыка.

— Закавыка, — повторил Сталин. Он посмотрел на потолок, а потом вперил взгляд в ученого. — И в чем же она, товарищ Курчатов?

— Насколько нам известно, Академия наук готовит очень важное и даже грандиозное дело.

— Вот как? — слегка удивился Сталин. — И что за грандиозное дело?

— Дело касается нашей коммунистической науки. Ее дальнейшего и успешного развития. Физика — лидер естествознания. Неудивительно поэтому, что ставится вопрос о дальнейшем продвижении в физику передового учения марксизма-ленинизма, как это недавно было сделано в биологии. Вещь совершенно необходимая. И мы тоже разделяем озабоченность тех ученых, которые обвиняют иных наших теоретиков в забвении великих принципов ленинской диалектики. В откате на позиции давно разоблаченного идеализма. В готовности поддаться вредоносным буржуазным идеям. Вскоре должна состояться, и вы, несомненно, это знаете, сессия Академии, на которой будет дан решительный бой ретроградам и поклонникам буржуазной науки.

— Хм, — пробормотал Сталин.

— Диалектика Ленина — Сталина, — вдохновенно продолжал Курчатов, — верный компас советских ученых, путеводная звезда. Все в восторге от предстоящего великого события.

— Хм, — повторил Сталин. — И в чем проблема?

— Проблема одна, товарищ Сталин. Напряженная работа по внедрению марксизма-ленинизма в физику отвлечет от работы многих ученых. В том числе и из моего коллектива. Ведь в физике все взаимосвязано. Сколько будет споров, сколько яростных дискуссий. Сколько будет дыма в курилках. Может быть, даже обидных и несправедливых обвинений. Наука дело тонкое. А мы не на Луне свою работу делаем. Так что с бомбой придется обождать. Но как только дискуссии закончатся, мы, конечно, с удвоенной энергией…

Сталин вздрогнул и буквально вонзил свои желтые глаза в собеседника. Смотрел зло и колюче. Курчатов выдержал этот взгляд. Сталин долго молчал, не выпуская изо рта трубки. Но все-таки вынул ее. Широко повел рукой и стряхнул пепел.

— Обождать с бомбой? Нет, обождать придется с внедрением марксизма и ленинской диалектики в физику, товарищ Курчатов. Идите и работайте. И чтобы ни один день не пропал.

Мгновенно академические хлопоты развернулись в противоположном направлении. Сессию отодвинули в неопределенное будущее, а проскрипционные списки, включавшие наиболее талантливых физиков страны, были уничтожены. Лишь один рукописный экземпляр, изувеченный чернильной грязью, зачеркнутыми и вновь вписанными фамилиями, тайно сохранился в бумагах теоретика Телецкого, одного из главных вдохновителей «марксистско-ленинско-сталинской физики».

Однако инерция в более низких слоях научного племени, неосведомленных о резких поворотах «сталинской диалектики», держалась долго. На кафедрах общественных наук особенно доставалось печально знаменитому австрийскому физику Эрнсту Маху. За что? Все просто: его, с плеча размахнувшись, давным-давно, аж в 1908 году, в своей полуграмотной, но беззастенчиво самоуверенной философской книжке грубо обругал товарищ Ленин — за недостаточную приверженность материализму.

Всего-то. Но и этого хватило. И сейчас, в конце 40-х, слово «махист» продолжало звучать тяжким обвинением — чем-то средним между понятиями фашист и мазохист. И первый, и второй, и третий подлежали презрению и уничтожению. Что нередко на практике и осуществлялось — в пределах одной шестой части суши. Ибо до главных зарубежных махистов — Эйнштейна, Бора, Шредингера, Ферми, Дирака, Паули и им подобных — добраться возможности не было. Оставалось клеймить их заочно. Зато навесить клеймо махиста на коллегу по кафедре или лаборатории — дело плевое. Иные проделывали это со злорадством, погружая научный свой коллектив то ли в трепет, то ли в ужас.

Студенты физического факультета Московского университета (которым доводилось порою слушать лекции Ландау, Тамма, Кикоина и прочих «махистов») по-своему отреагировали на всесоюзную борьбу с махизмом. Они сочинили и весело распевали песенку про электрон, который покинул свой атом и отправился погулять:


…В науки буржуазный лес

тот электрон однажды влез.

Навстречу ему шел махист Шредингер,

в руках интеграл по де пэ и де эр.

«Ах, электрон, тебя я ждал,

я здесь вконец изголодал,

возьму-ка тебя без остатка всего» —

И хвать по башке интегралом его!

Погиб нечастный электрон,

Во цвете лет скончался он.

Осталась пси-функция лишь от него.

Разиня он был, ну и только всего.


Речь шла о том, что теория Шредингера предлагала в качестве реальности не столько саму частицу, сколько ее волновую функцию. Материалисты ленинцы-сталинцы, смело и нагло командовавшие наукой, стерпеть подобного «уничтожения материи» не могли. Собственное невежество и плохое понимание новой физики их не останавливало. Товарищ Ленин сказал, что материя исчезнуть не может. И точка! А Ленин важнее и умнее всех физиков на свете. Как и товарищ Сталин, корифей всех наук. Не признающий этого физик не просто невежда, он — вредитель! Любой поклонник Шредингера и Эйнштейна должен был либо пасть на колени (как когда-то Галилей), либо быть подвергнутым жестокому остракизму. Сотни умнейших ученых в считаные дни были бы изгнаны из институтов, отлучены от кафедр, иные — отправлены в лагеря. Если бы не бомба!

Между тем Курчатов вождя не обманул. «Атòмная, лопнувшая» была изготовлена в срок. Участник проекта Щелкин выдал расписку в ее получении (довольно крупного предмета в несколько тонн весом). Со всеми предосторожностями «изделие» переправили в Казахстан. Называлось оно скромно — РДС-1 («Реактивный двигатель специальный», но остряки тут же расшифровали эти буквы как «Ракетный двигатель Сталина» или «Россия делает сама»).

Разместили здоровенную штуковину в специально выстроенной башне на Семипалатинском полигоне. Ранним утром 29 августа 1949 года Кирилл Иванович Щелкин вложил инициирующий заряд в плутониевую сферу, вышел из башни и опломбировал вход в нее. За процессом наблюдали издалека, из щелей бункера. Добравшись до бункера, Щелкин нажал кнопку «Пуск». «Россия делает сама» «лопнула» в пустынной казахской степи ровно в семь утра.

Из официального документа тех дней: «Вся местность озарилась ослепительным светом. В момент взрыва на месте башни появилось светящееся полушарие, размеры которого в 4–5 раз превышали размеры солнечного диска, а яркость была в несколько раз больше солнечной. Огненная полусфера золотистого цвета превратилась в темно-красное пламя и столб дыма и пыли». Мир рвался в опытах Кюри.

Но шутить физики не разучились. Спустя несколько дней к Щелкину подошел Зельдович и строго спросил:

— Кирилл, а куда ты дел бомбу, за которую расписался?

Варварка-Разломка

Тетя Варя, жена старшего маминого брата, вышла из своей комнаты в обычном своем виде — в замызганном, потерявшем цвет халате, но лихо подпоясанном. Босые ее ноги были вставлены в стоптанные, с замятыми пятками башмаки мужа. Всклокоченные волосы кое-как схвачены гребенкой, во рту неизменная горящая беломорина.

— Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма, — хрипло, на всю квартиру пропела она.

Олежек вздрогнул, сладкий ток пробежал по телу. Ему уже семь, и он отлично знает, что такое коммунизм. Это когда все сыты. Если этот «низм» уже в Европе, то не сегодня завтра будет здесь. Он тут же вообразил большую белую тарелку с пирамидой холодных мясных котлет. Два или три раза в жизни он их пробовал и знал, как они вкусны. Но коли вокруг коммунизм, вся тарелка принадлежит ему.

Ну а сегодня придется ограничиться обычными гренками. Мать, уходя на работу, на весь день оставляла им с сестрою полбуханки хлеба. Сестра Тамара нарезала хлеб тонюсенькими ломтиками (чтобы выходило больше) и жарила на сковородке, смазанной подсолнечным маслом. В общем-то, тоже вкусно, но мало. До ужаса мало. Все время хотелось есть.

Отец не вернулся с войны. Мать сбилась с ног, однако, несмотря на налетевшие хвори, целыми днями пропадала на каких-то работах. Сестра тоже на полдня уходила — в школу. А Олег отправлялся на любимую свою Разломку. Ему в школу не скоро, осенью. А сейчас только начало лета.

Большой их дом торцом выходил на улицу Варварку (впрочем, тогда она называлась Разина), а молчаливым могучим фронтоном тянулся вдоль Псковского переулка, бегущего к Москва-реке. Дальше шел длинный-длинный потрепанный трехэтажный дом, на итальянских галереях которого вечно торчал какой-то люд. А затем переулок обрывался, и возникало царство Разломки. Так у окрестных мальчишек называлось бескрайнее пространство, заполненное остатками разбомбленных, дотла уничтоженных домов. Сорванцы постарше говорили, бывало: «Айда на Разломку». Еще лет с пяти Лежик (так в те поры называла его мама) охотно увязывался за ними. А простиралась она тут, за ближайшими жалкими домиками исчезнувшего Елецкого переулка — вздыбленное поле, сплошь покрытое слоем битого кирпича. Словно дикий великан, покрупнее самого Гулливера, долго мутузил своими грубыми сапогами эту часть города у реки. Вытоптал славно. На Разломке было тихо и жарко. Когда сорванцов не было, Лежик отваживался заглядывать туда один. Бродить там было хоть и страшновато, но интересно. Самые крупные обломки не превышали роста человека, ну, изредка, быть может, и каменного жирафа с невероятно закрученной шеей. Жутковатые, молчаливо кричащие груды из камней, остатков стен с обрывками обоев и торчащих из них железных прутьев словно вздымали изломанные руки, скорбно жалуясь на судьбу. Громоздились они густо, часто, было их много, и края им не было видно. Беззвучная, безлюдная Разломка казалась самостоятельным, не имеющим границ мертвым царством. Но при этом царством заманчивым. Где-то в его середине на небольшой, слегка расчищенной площадке молча застыли три брошенных трактора, ржавых, с выдранными дверями. Лежик еще не знал такого слова — «трактор», он зачарованно смотрел на покрытые кирпичной пылью гусеницы и думал, что это такие вот необычные танки. Старательно сопя, забирался он в кабину, усаживался на водительское место и пытался орудовать рычагами. Он воображал себя танкистом. Нагретые солнцем рычаги были теплыми, почти горячими. Это усиливало ощущение боя. Он был в восторге. В упоении. Стесняться было некого, и он грозно вопил, стреляя и круша все вокруг.

Настрелявшись вволю, он отправлялся дальше и доходил до Китайской стены, уходящей далеко в обе стороны. Величественная, двухъярусная, из потемневшего красного кирпича, она уцелела. Бомбы ее не тронули. Он знал, что за стеной течет река с гранитными берегами. Но ходить туда было нельзя, и он запрета не нарушал.

Он вспомнил, как в один из прошлых дней облазил с более взрослыми мальчишками всю эту стену. По разбитым кускам и трещинам они взобрались на первый уступ высотою с двухэтажный дом, если не выше, и бродили там, заглядывая в узкие, стрельчатые бойницы, сквозь которые можно было увидеть дорогу, редкие автомобили и часть реки за гранитным парапетом. Они воображали себя защитниками крепости. Враги наседают, но они не дрогнут. «В эти дыры на нападавших лили кипящую смолу», — авторитетно сказал один из парней, взрослый, лет восьми, а может, ему и все девять. Лежика поразила глубина его познаний, он посмотрел на него с уважением. А потом они с этого уступа прыгали вниз. Не все, а те, кто посмелее. Лежик собрался с духом и тоже прыгнул. Его с такой силой ударило о землю, что подбородок жахнул о колени, и Лежик прикусил кончик языка. Во рту стало солоно от крови, но Лежик был доволен. Он победил себя, он прыгнул.

Однажды, когда Лежик с Виталиком Затуловским, жившим этажом ниже, и Юргином, сыном дворника из соседнего дома, дружно сооружали запруду из камней, глины и щепок, рядом с ними присел на корточки один веселый дядька. Он дал каждому по конфете, прицельно плюнул в середину запруды и рассказал, откуда взялась Разломка. Оказывается, в войну вот прямо тут, над нами (он ткнул пальцем вверх и сделал страшные глаза), кружили немецкие бомбардировщики. Их целью был Кремль. Но в Москве догадались соорудить рядом с настоящим Кремль фальшивый — из фанеры и картона поверх двух- и трехэтажных домишек Зарядья. Были построены даже башни, а на них горели фальшивые звезды. Настоящий Кремль был погружен во тьму. И немецкие асы, те, которым удалось ночью прорваться сквозь лай зениток и тросы аэростатов, старательно этот фанерный Кремль отутюжили. Бомбы они кидали точно. «Вы, хлопчики, теперь сами можете в этом убедиться», — сказал дядька и радостно засмеялся.

Лежик и Виталик переглянулись. Теперь они знают великую тайну.

Когда Олег чуть подрос, уже перед школой, он полюбил, бродя по Разломке, вспоминать стихи. Вспоминать и, когда вокруг никого нет, вслух их проговаривать или даже выкрикивать. Как правило, это были стихи Лермонтова. Пошло это от тети Вари. Она брала иногда томик этого поэта и, не выпуская папиросу изо рта, читала стихи его сестре. Читала негромко, чуть хриплым голосом, но — восторженно. Чаще это бывало на кухне, где мирно горели одна или две керосинки. Тамара завороженно слушала, а тетя оставляла ей книгу, объясняя, что еще в этом томике непременно следует прочесть. На маленького Олега внимания они не обращали, но он все слышал и почти все мгновенно запоминал. Практически наизусть он знал «В глубокой теснине Дарьяла…», «По синим волнам океана…», «В полдневный жар в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я…», а в отрывках много чего еще, даже вот это — «Однажды русский генерал из гор к Тифлису подъезжал. Ребенка пленного он вез…». Строки Лермонтова просто обжигали душу. Вот и сейчас, приостановившись среди битых кирпичей и искореженной арматуры, Лежик громко выкрикивал свое любимое:


Гарун бежал быстрее лани,

Быстрей, чем заяц от орла;

Бежал он в страхе с поля брани,

Где кровь черкесская текла;

Отец и два родные брата

За честь и вольность там легли,

И под пятой у супостата

Лежат их головы в пыли.

Их кровь течет и просит мщенья…


С затаенным страхом понимал Олег, что супостаты — это русские солдаты. Так пригвоздил этих жестоких завоевателей Михаил Юрьевич. Но Олег с ужасом гнал от себя это понимание.

В гостях у Менухина

В сентябре 1949 года в патио небольшого коттеджа в Калифорнии сидели и неторопливо беседовали двое. Старый профессор физики Эйнштейн и хозяин дома, молодой, полный сил скрипач Менухин. Их давно тянуло друг к другу.

В памяти Альберта Эйнштейна было много музыки — из того, что он слышал в детстве, юности, в домашнем музицировании, в концертных залах, на старых граммофонных пластинках… Но один концерт занял особое место в его сознании. Это было берлинское выступление мальчика-скрипача из Нью-Йорка Иегуди Менухина. От игры этого мальчика остался не только восторг, но и где-то в глубине царапающая заноза. Чтобы вытащить ее, необходимо было встретиться с этим удивительным скрипачом, поговорить с ним о музыке, попросить его сыграть что-нибудь приватно. До Эйнштейна доходили слухи о всемирной славе подросшего музыканта, но столкнуться с ним лично не удавалось. Случай выпал ранней осенью 1949 года, когда судьба занесла Эйнштейна на небольшую конференцию в Беркли. Кто-то обронил в случайном разговоре, что скрипач Менухин временно прервал концертную деятельность и живет затворником в Калифорнии, в собственном доме примерно в часе езды от Беркли. Эйнштейн попросил одного из своих помощников созвониться с музыкантом — а вдруг? Уже через день физику сообщили, что от музыканта пришло теплое приглашение — посетить его скромное жилище. Эйнштейн не стал терять времени, уточнил время визита, и в нужный час машина доставила его к дому Менухина.

Музыкант вышел на крыльцо, широко улыбаясь и расставив руки. Прежде незнакомые, они обнялись как старые друзья. Эйнштейну стукнуло семьдесят, Менухину было тридцать два. Отец и сын. Но Эйнштейн не стал разыгрывать роль старого и мудрого. Разговор сразу пошел на равных, весело и живо. Они сели в тенистом патио у круглого столика.

— Дорогой Иегуди, — начал Эйнштейн, — я хочу рассказать вам про один мой навязчивый сон.

— Сон? Это интересно, — отозвался Менухин.

— Не знаю, насколько интересно, но меня он тревожил неоднократно. В детстве меня учили играть на скрипке, но я в этом деле не преуспел. И если беру изредка инструмент в руки, то, как правило, когда никого рядом нет. И вот, представьте, мне снится, что я стою на самом краю освещенной сцены. Сразу за сценой черный провал, вроде узкой пропасти, а далее — еле различимые лица. Суровый морок публики, которая ждет. И будто я должен сыграть для нее не что-либо, а скрипичный концерт Мендельсона. Я в ужасе. Я не способен это исполнить. Я поднимаю смычок и медлю… Глаза из тьмы следят за мною с жестким ожиданием, чуть ли не с гневом. Я зачем-то делаю шаг вперед и лечу в эту пропасть. Повисаю над черной пустотой. В этот момент сон обрывается.

— Какой любопытный сон, — прошептал Менухин.

— Он снился мне много раз. Я сбился со счета.

— Но это потрясающе, профессор! Это внутреннее волнение… В чем-то даже понятное. Самое смешное, что нечто подобное и мне, бывало, снилось.

— Вам! Бросьте!

— Да нет, страх перед публичным выступлением — это не шутки. Мне это знакомо с детства. Но тут есть и другая сторона: страх падения, прыжок в пропасть — это нередко предчувствие творческого взлета. Когда преодолеешь этот страх, играется легко и свободно. А у вас это, наверно, претворяется… ну, я не знаю… в теоретические открытия, в вашу непостижимую математику.

— Думаете? — отозвался Эйнштейн. — А что? Может, так и есть.

— Да наверняка.

— А мне, знаете ли, вот что припомнилось. Дабы изгнать эту тревогу, я должен встретиться со скрипачом Менухиным и попросить его сыграть малый отрывок из этого великого концерта. Ну, скажем, самое начало. Ведь начало там сказочное. А я представлю, что это играю я. И все. Как рукой снимет. Каково?

— Забавный поворот. Для меня даже лестный.

— Разумеется, просить всемирную знаменитость сыграть для тебя лично — это несусветная наглость. Вы устали, вы на отдыхе. Вам осточертела эта скрипка. Понимаю. Но мне хватит одной минуты. Только обозначьте мелодию. И я буду счастлив. А?

— Дорогой профессор! — Менухин от волнения встал. — Я сыграю для вас весь концерт. Я почту это за честь.

— Нет, нет. Этого не надо. На такую жертву я не рассчитывал.

— Только… Сольная партия, это одно… А вот если с подобием оркестрика… Ха! Это было бы… Послушайте, дорогой профессор Эйнштейн, вы не слишком торопитесь?

— Я? Нисколько не тороплюсь. Я вольная птица. Терпеть не могу торопиться и опаздывать. Я в вашем распоряжении.

— Погодите, у меня идея… Мне надо позвонить.

— Кому это?

— Моему дирижеру. По счастью, он живет неподалеку. Мы все равно собирались репетировать. Вот вам и случай.

— Думаете?

— Не думаю, а знаю. Погодите пару минут.

Музыкант вошел в холл, поднял трубку стоящего на тумбочке телефона. Вернулся он минут через пять с довольным и даже просветленным лицом.

— Мой дорогой гость! Все устроилось. Часа через полтора мы организуем небольшой домашний концерт.

— Да вы что! — на этот раз взволновался Эйнштейн.

— А пока я вас покормлю с дороги. И мы мирно побеседуем. Милости прошу на кухню. Моя сестрица там уже все приготовила.


— Знаете, профессор, — весело говорил скрипач, отхлебывая глоток вина, — вот вы скрутили шею гравитации. Чего-то там согнули в баранку. Весь мир туда загнали, в бублик этот. — Он завертел руками, скрутил пальцы. — В эту непостижимую пустоту. Я знаю, мне ваш Уилер рассказывал.

— Джон?

— Удивительно милый человек.

— Откуда вы его знаете?

— Как всегда, случай. Разговорились на каком-то приеме. Я узнал, что он физик, и чего-то там спросил. Он объяснил мне очень просто. И при этом со страстью. Меня это приятно поразило.

— Джон, он такой. На редкость талантливый малый. Это один из моих единомышленников.

— У вас великие мысли. Понять их я не в силах. И даже не пытаюсь. Но зато я чувствую. Этим меня Господь не обделил. И вот мне чудится нечто странное. Будто вся Вселенная — это просто большой музыкальный инструмент. Огромная такая скрипка. — Он широко повел рукой, словно в ней был смычок. — Или, быть может, орган. Да, скорее орган. — Он изобразил движение рук на клавиатуре, а ног на педалях. — Величественно.

— Нет, скрипка, — спокойно сказал Эйнштейн.

— Да? — удивился Менухин. — Откуда вы знаете? Почему все же скрипка?

— Ну, скрипка, альт, виолончель, контрабас, арфа… Быть может, сложный гибрид этих замечательных вещей…

— Красиво. Но почему так?

— Видите ли, мой милый, — отвечал Эйнштейн с грустной улыбкой. — Тут дело в струнах. Это, конечно, образ, но Вселенная, как ее ни верти-крути, скорее всего — пучок неких струн. Я уже думал над этим. Откуда берутся частицы? Когда вы дернете струну, родится микрочастица. Родится просто как колебание струны. Это самая естественная логика, легко объединяющая волну и частицу. Вот так и устроен мир. Вечная симфония. Представляете?

— Это я как раз представляю. Мне этот образ даже близок.

— Вот-вот. Когда все струны прямые, тогда и мир прямой. Это значит, что он пуст. А вот когда струны дрожат, тогда все и появляется. В каком-то смысле мир — это сложная система колебаний.

— Интересный образ. Простой и понятный.

— Но мне никак не удается схватить это цифирью. А мой датский друг Бор все время ругается.

— А может, не цифирью надо схватывать?

— А чем же еще?

— Любовью.

— Ах, вот как! — Эйнштейн смешно вытаращил глаза. — Ну, здесь вы правы, мой юный друг. Окончательно правы. Тут не отвертишься. Впрочем, цифры и искры любви на глубине схожи. Это почти одно и то же. И Марго была того же мнения.

— Марго?

— Была у меня такая русская подруга. Маргарита. Она уже уехала.

— Для подруги имя что надо. На ум приходит Фауст.

— Да, вероятно. А вот у вас, кстати, редкое имя, мой мальчик.

— О, это целая история. Мои родители эмигранты из России. Жили скудно, ютились бог знает где. Когда мать носила меня под сердцем, отец решил сделать ей подарок. Он подзаработал денег и решил снять квартиру в приличном квартале Нью-Йорка. Нашли дом в красивом месте. Осмотрели квартиру. Сторговались с хозяином. А тот в конце беседы наклонился заговорщицки и говорит: «Я вас поздравляю, очень удачное место. Вокруг на милю ни одного еврея». Мать вздрогнула, подняла гордо голову и сказала: «Пошли отсюда». И по дороге говорит отцу: «Если родится мальчик, назовем его Иегуди, чтобы никто с самого начала не сомневался, какой он национальности».

— Любопытная история, — сказал Эйнштейн. — С моим именем, как видите, вышло по-иному. И я долгое время считал себя немцем. Или почти немцем. Но жизнь все расставила по местам. Никуда не денешься.

— То есть немцы дали вам понять?

— Еще как дали. Впрочем, там не обошлось без юмора. В Прусской академии наук в свое время негласно решили: если Общая теория относительности окажется верной и подтвердится в эксперименте, тогда Эйнштейн — серьезный немецкий ученый. А если окажется ошибкой и вздором, тогда Эйнштейн — безродный еврей.

— Смешно. Странные люди эти немцы. Как совместить Гете и Гитлера?

— Вот ведь, совместили. Немцы невероятная смесь непонятно чего. Они талантливы, упорны, на редкость умны и одновременно чудовищно тупы. Порой до омерзения. И это легко может совмещаться в одной голове.

— Занятно.

— Уж куда.

— Вы сказали, ваша подруга из России?

— Да. Далекая, привлекательная, немного пугающая страна. Но прежде всего загадочная.

— Чем же?

— Вот говорят, отсталая страна грубых мужиков. Допустим. Но женщины, судя по всему, там необычные. Я как-то разговорился с Матиссом. Знаете этого славного художника? Я выразил удивление, что у него жена русская. А он смеется. Оказывается, у всех приличных художников жены — русские. У поэтов, писателей… И все до единой — настоящие музы.

— Удивительно.

— Кстати, мой юный друг, вы женаты?

— Нет, мой дорогой профессор, еще не обзавелся.

— Ну, теперь вы знаете, где искать.

— Спасибо. Моя мама говорила так: судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Это русская поговорка. Повторяю, мои предки из России.

— Я это понял. И даже не удивляюсь. Как встретишь что-то остро талантливое или нежно-женское, ищи русские корни. Почти без ошибки. В чем-то это страна волшебная.

— Версия красивая.

— Но и насквозь несчастная.

— Думаете?

— Там не просто трудно жить. Там страшно жить. Слишком много убивают людей.

— Убивают?

— А вы не знали? Вы слишком молоды, мой друг. Волшебной страной должен править волшебник. Но в России его подменили. Вот уж какое десятилетие страной правит темный колдун. Этого опасался еще Достоевский. У него книга об этом есть. Страшное предсказание. Читали?

— Пока еще не добрался.

— Прочтите. Это надо знать. Всем надобно знать, но большим художникам в особенности.

— По сию пору жалею, что мать с отцом не учили меня русскому. Какие-то обрывки, не более. Мать мне в детстве немного читала русские стихи. Пушкина, Лермонтова… Почти все забыл. Кстати, о струнах. — Менухин порывисто поднялся. — Я знаю чудное на эту тему стихотворение. Одного русского поэта. Не слишком известного.

— Любопытно. Должен вам заметить, в какой-то мере я пропитан русскими стихами.

— Серьезно? Откуда?

— Маргарита… Она была влюблена в поэзию и постоянно читала мне стихи разных поэтов. Знаменитых и не очень… А потом сама же пересказывала. Как умела и могла. Но это было интересно. Постепенно я стал немного понимать по-русски.

— Вот так история. Тогда я вам его прочитаю. Не будете возражать? На мой взгляд, это обязаны знать все скрипачи мира. Погодите. — Он прошел коротким коридорчиком к книжным полкам и долго рылся. — Вот. Нашел! Рукой мамы написано. Она это записала по памяти. Прямо в моей нотной тетради. Я тогда только начинал свои музыкальные опыты. Мама оставила мне эти строки как напутствие. На всю жизнь. Она знала, что я стану скрипачом. Сам я этого еще не знал. — Менухин вернулся, сел в кресло, открыл тетрадь. — Так и называется: «Смычок и струны». Простите, попробую прочесть на своем ужасном русском.

Он начал почти торжественно. Русское ухо уловило бы сильный акцент, вносящий комическую ноту, но ни Менухин, ни Эйнштейн этого, естественно, не замечали.


Какой тяжелый, темный бред!

Как эти выси мутно-лунны!

Касаться скрипки столько лет

И не узнать при свете струны!..


Сделав секундную паузу, Менухин почти непроизвольно двинул руками — левой словно бы подкинул к подбородку скрипку, а правой приподнял невидимый смычок.


…«Не правда ль, больше никогда

Мы не расстанемся? довольно?..»

И скрипка отвечала да,

Но сердцу скрипки было больно.

Смычок все понял, он затих,

А в скрипке эхо все держалось…

И было мукою для них,

Что людям музыкой казалось.


На этот раз пауза вышла длиннее. Скрипач смотрел куда-то вверх, словно тревожно искал место в пространстве между музыкой и мукой. Он сделал движение рукой, словно в ней был смычок. И гостю показалось, что он слышит нечеловеческую музыку.


Но человек не погасил

До утра свеч… И струны пели…

Лишь солнце их нашло без сил

На черном бархате постели.


Последние строки Менухин произносил медленно, выделяя каждое слово. Он замолк, и на какие-то секунды повисло молчание.

— Да, — наконец прошептал Эйнштейн. — Ну что ж…

— А теперь по-английски? — спросил Менухин.

— Непременно. Я кое-что уловил, но далеко не все. А понять все-таки хочется.

— Мама пересказывала его просто — как подстрочник. Но позже я нашел в одном американском поэтическом сборнике перевод профессионального поэта. Музыку русского стиха он не слишком передает, но все же я переписал его сюда. Для полноты, так сказать.

Английский вариант скрипач читал тоже не без волнения.

— Да, — сказал Эйнштейн, — глубоко. И очень сильно. Мне кажется, перевод неплохой. Он вполне передает вечное противостояние. Это так понятно. Для них, — он неопределенно повел рукой, — музыка, для нас, — он скептически скривил губы, — страдание. Любопытно, существует ли немецкая версия этих стихов? Вот уж где я чувствую себя свободно.

— Не знаю, — сказал Менухин. — Вполне возможно.

— Удивительное дело, однако… Только коснись какой-нибудь тонкой, нежной темы, тут же всплывает русская поэзия. Похоже, в мире чувств она заняла господствующие высоты.

Менухин усмехнулся.

— Знаете, профессор, — сказал он. — Мне как-то довелось беседовать с одним русским филологом, довольно знаменитым. Он вынужден был оставить Россию, пишет свои книги здесь. Так вот он сказал горькую фразу про русский язык: «Удивительно, что такой волшебный язык дан такому бездарному народу».

— Так и сказал?

— Примерно так. Но я не торопился с ним соглашаться. Народ, давший Чайковского, Мусоргского и Рахманинова, трудно назвать бездарным.

— Мне думается, он не это имел в виду.

— Да, скорее, неумение русских организовать свою жизнь. Такое впечатление, что гражданская война у них так и не кончилась. Какое-то общее озлобление и ненависть к собственным талантам.

— Вы так думаете?

— А чего они тогда так радостно их изгоняют? Посмотрите, сколько их тут, в Америке. А в Европе?

— Ну, пожалуй. Но вы мне еще не сказали, кто автор этого чуда?

— У него трудная фамилия, — Менухин всмотрелся в тетрадь. — Ан-ненски. А имя еще труднее — Ино-кенти…

— Не слыхал, к сожалению.

— В России его знали как директора гимназии. А он тайно писал стихи.

— Бывают такие судьбы. Главное, его поэзия выжила. Мог ли автор думать, что где-то в Калифорнии, на краю света, его строки выдающийся скрипач будет читать некому физику.

— И тоже скрипачу.

— Ну да. Предположим. — Эйнштейн грустно улыбнулся и махнул рукой.

— Постойте, а разве невозможен такой поворот: ваши замечательные ученики, талантливые продолжатели ваших идей — разве это не ваши струны? А в целом складывается великий оркестр — Эйнштейн и струны.

— Смешно. Забавно. Только моим ученикам этого не говорите. А то подумают, что старик сбрендил.

— По-моему, ничего обидного. Струны — в высшем понимании этого чудного понятия. Как у этого Аненски.

— Ну, если только…

В этот момент послышался шум. Одновременно подъехали четыре автомобиля. Раскрылись дверцы, повалила целая толпа, человек восемь или девять. И все несли скрипки, виолончели, трубы. По каменной дорожке мимо кактусов газона они потянулись в дом.

— Мой бог! — только и мог сказать Эйнштейн, вышедший вместе с хозяином на порог.

— Знакомьтесь, профессор, это Антал Дорати, дирижер, с которым мы последнее время работаем. И, похоже, понимаем друг друга.

Антал, коренастый брюнет со смеющимися глазами, протянул руку.

— А это наши гаврики, — сказал дирижер, оглядываясь на музыкантов. — Малый состав, всегда готовы. Славные ребята… Разбойники, конечно, но если на них прикрикнуть, начинают играть.

Музыканты довольно проворно расселись в просторной гостиной, расставили пюпитры, подвинули рояль. Видать, им было не впервой. Чуть настроили инструменты, дирижер махнул рукой. Когда раздались чарующие звуки, знаменитый физик прикрыл глаза и провалился в сладкую нирвану.


Было время, Эйнштейн думал, что он проживет в космологическом времени — мире Коперника — Ньютона — Канта (разумеется, с собственными его важными поправками) — уютно и счастливо — как мыслитель. Но человеческое время сразило его. Точнее, элементарные человеческие чувства и вполне объяснимые муки. И в первую очередь его неожиданная любовь к женщине. Он не ждал подобной любви, он даже не знал, что такая бывает. Страсть эта опрокинула весь его тщательно отстраиваемый мир. Она наполовину разрушила его — и снаружи, но особенно внутри, — все затопляющая любовь и все пронизывающая боль. Вот он стоит на краю этого огромного, но почти исчезнувшего для него мира — одинокий, маленький, седой, влюбленный. Бесконечно одинокий… Покинутый…

Из писем к Маргарите

Марго, милая, добрая, далекая!

Писем от тебя я не получаю и не знаю, доходят ли мои.

Мыл сегодня голову, и слезы, капая, смешивались с мыльной пеной.

Быт мой по-прежнему не налажен, но и господь с ним…

Я понял другое.

Помнишь, я смущал тебя речами о пустоте? Или даже пугал?

Я был неправ. Пустота столь же красива, сколь и безобразна. В прямом смысле, ибо образа она не имеет. Строя в ней нет. Это значит, что в плане человеческих ожиданий в ней все действительно пусто. Безнадежно.

Ты ехидно спросишь — а кривизна?

А я уже знаю, как ответить, мой далекий, любимый друг. Кривизна — это струны. А в струнах — жизнь. Дерни-ка струну… Любой длины. Но лучше длинную. Что услышишь? То-то же.

Я вижу, точнее, я чувствую, что на смену теории поля должна прийти теория струн. О, это будет интересно. Впрочем, завершить ее будет так же сложно. Дело трудное, но захватывающее.

Я удивляюсь, как я, скрипач, об этом раньше не догадался. Да и какой я скрипач? Видимо, в этом вся беда.

На днях у меня был разговор с великим музыкантом. Ты его знаешь — Менухин. Я давно мечтал, чтобы он что-нибудь исполнил для меня. И он это сделал. И я вновь плакал. Потом мы опять говорили, жарко, перебивая друг друга. И представь, он разделяет мои мысли о струнах.

Я понял главную драму своей жизни. Бог не дал мне музыкального таланта. Кабы стал я профессиональным скрипачом, был бы счастлив. Я был бы по-настоящему наполнен музыкой. А выше счастья нет. Поверь мне.

Я играл бы с утра до вечера — дома, на кухне, в переполненных залах — все равно.

И мне не пришлось бы заниматься ерундой и безумной канителью, которую называют теоретической физикой. Роберт сказал мне не так давно, что я во многом утратил контакт с современной физикой. Сказал довольно жестко. Думаешь, я с ним спорил?

Какой я, к черту, физик?

Вот Уилер — это да.

Я ему о струнах.

А он мне — о червоточинах.

У него есть странная идея о независимых мирах, которые не могут сообщаться, если только какой-нибудь червь не пробуравит ход. Такой незримый тайный канал. В этом что-то есть.

Струны и черви.

И я представил себе то ли сырой подвал, то ли пыльный и грязный чердак какого-нибудь отчаявшегося Паганини.

Чем не символ вечности?

Где-то читал такое… не помню, где. Там еще были пауки.

Смешно, правда?

Да и какая разница?

Тебя нет.

И русский язык мне уже не выучить никогда.

Прощая, любимая…

Второй арест (Берия спасает Лизу)

В августе 1945 года, почти сразу после взрывов в Японии, Елизавету Зарубину наградили орденом Красной Звезды — «За участие в сборе информации о разработке атомного оружия». Ей присвоили звание подполковника госбезопасности (что соответствовало армейскому званию генерала) и назначили начальником 1-го отделения 8-го отдела ПГУ МГБ (разведка по американскому направлению). Начальником она стала впервые. Сидя в своем кабинетике, она много размышляла, составляла планы, осторожно прикидывала список возможных контактов там, за океаном. Но не прошло и года, как в начале августа 1946 года ее арестовали. За что? Она не знала. И никто не знал. Просто шел веер очередной чистки. Болезненно подозрительный Сталин считал подобные регулярные чистки необходимыми. Но по большей части карательная машина работала вслепую. Людей брали наугад — за косой взгляд, за оброненное слово, за любой абсурдный донос — и из щупалец уже не выпускали. На первом же допросе, бессмысленном и бестолковом, следователь Николай Лупандин (человек с трехклассным образованием, дослужившийся до звания лейтенанта госбезопасности) смотрел на нее зверем. От его взгляда она похолодела. «Ну, рассказывай, как ты работала на штатских шпионов. Мы знаем, зачем ты туда ездила. Кто тебя завербовал? Где? Когда? Говори, сука, а то…» Потрясенная, она молчала. Но на первом допросе обошлось, ее не тронули, если не считать двух грубых пинков. В камере ей шепнули: берегись, этот Лупандин чудовищный палач, таких еще земля не видела. Она вздрогнула и, завзятая атеистка, перекрестилась. То, что жизнь кончилась, она поняла. Но до второго допроса (где ей уготовано было признать себя французской, немецкой и американской шпионкой) дело не дошло. Когда ее вели по коридору, ее случайно увидел шедший куда-то Берия. Вытаращив глаза, он притормозил, снял и надел пенсне. И тут же распорядился доставить арестованную в свой кабинет. Там он сверлил ее взглядом не столько грозным, сколько, скорее, хитрым.

— За что тебя взяли?

— Понятия не имею, Лаврентий Павлович.

— Ну да, — задумчиво произнес Берия, постукивая пальцами по столу. — Так говорят все. Это ведь ты переправила нам толстую папку бумаг от некоего Фукса?

— Я, — сказала она.

— Ценнейший материал, — сказал Берия. — Самые авторитетные физики подтвердили.

— Я в этом не сомневалась, — сказала она.

— И это все уже в работе. — Он приложил палец к губам, но глаза выпучил весело.

— Рада слышать, — сказала Лиза.

— Значит, таким образом, — пробормотал Берия. — Ступай пока в камеру, завтра попробую в твоем деле разобраться.

— Надеюсь, — сказала она. — В тридцать девятом мы с вами уже встречались в похожих обстоятельствах.

— Постой, как ты сказала? — Он сделал вид, что напрягает память. — Да-да, припоминаю… — и он неожиданно улыбнулся.

Просто так Берия не делал ничего. Сравнительно недавно он возглавил атомный проект, и всякие посторонние расследования на этот счет ему не были нужны. Не исключена утечка информации, лишние разговоры, а то и помехи в работе. Более того, ему важно было по возможности сохранить уже заметно подорванную связь с американскими физиками. Ломать и рушить-то легко. Но Берия знал, что волна запущена с самого верху. От разведчиков конца тридцатых и начала сороковых приказано было освобождаться. «Слишком много знают». Например, отправили в Колымский лагерь вернувшегося из-за океана Льва Термена, гениального изобретателя, электронный музыкальный аппарат которого еще сам Ленин оценил. А ведь Термен, который в Америке был популярен и знаменит, так много полезных контактов установил. Берия мог вмешиваться в подобные истории, но предпочитал делать это нечасто и в высшей степени осторожно. Ведь руководство внутренними делами он осуществлял уже не один, приходилось делиться полномочиями и с Меркуловым, внезапно доросшим до поста министра госбезопасности, и с дышащим ему в спину Абакумовым. И быть при этом крайне осмотрительным. Эти молодые волки копали с остервенением. Влезать в затеянные ими дела — это нарываться. Приходилось взвешивать. Когда тень преследования нависла над скульптором Коненковым и его женою, и та взволнованным личным письмом обратилась к нему за помощью, он не смог не вмешаться. Коненковых оставили в покое.


— Да, — сказал он, листая папку дела Зарубиной, — умело копают. Кто такой Моррис Берг? — Его пенсне холодно блеснуло.

— Знаменитый человек, — ответила Лиза. — Чемпион Америки по бейсболу.

— Кто велел тебе устанавливать с ним контакт?

— Я сама так решила.

— Зачем?

— Посудите сами, я вынуждена была крутиться в тамошнем высшем обществе. А он был обаятелен, общителен. Я решила, что может быть и полезен.

— Но здесь пишут, что это один из самых тайных американских агентов. Очень глубокого залегания. Ты это знала?

— В тот момент нет.

— А позже?

— Позже догадывалась. Но меня уже отозвали.

— Понятно, — Берия снял пенсне, потер переносицу. — Стало быть, так — дело я закрываю. Но оставить тебя в органах, извини, не могу. Давай-ка отправим тебя в отставку. Согласна?

— Согласна, — сказала Лиза.

— Ну и чудненько. — Берия нацепил пенсне и криво улыбнулся. — Тебе ведь не привыкать. А там посмотрим.

— Надеюсь, — сказала Лиза.

Когда следователь Лупандин узнал, что арестованная Зарубина ускользнула из его рук, он был разочарован. В самых сладких своих грезах он уже мучил эту красивую женщину, издевался над нею как хотел. По документам ей сорок пять, а выглядит на тридцать шесть. Погоди, красотка, ты у меня быстро поседеешь. Ты у меня сознаешься, сука! У него все шпионы и террористы сознавались. И знаменитые тоже. Физик Бронштейн, поэт Заболоцкий, поэт Корнилов, драматург Киршон… Ему было без разницы. Бить он умел. А вот теперь большая начальница, она же шпионка. Но нет, сорвалось. От обида!..

Теллер и термояд.

Апрель 1950-го

США. Пентагон. Комитет начальников штабов. Выступает приглашенный ученый. Это Эдвард Теллер.

— Сегодня мы попали в ситуацию трудную и немного дурацкую, — сказал он. — Я знаю, многие у нас в конце войны благодарили Небо, что бомба не оказалась у Гитлера. Если бы в этом деле он был первым, вообразите, что бы вышло. Полагаю, вам не нужно этого объяснять.

— Не нужно, — качнул головой генерал Тед Николсон. — Воображения нам не занимать. А вот скажите-ка другое: почему все же нацистский лидер не оказался первым? Ведь физики у него были первоклассные. И расщепление ядра, насколько мы теперь знаем, открыли они. Что же случилось? Чудо?

— У этого чуда есть имя, — усмехнулся Теллер. — Да, Гейзенберг гений. Ган, Вейцзеккер, фон Арденне почти гении, но этого не хватило. У них не было главного. Того, кто сбежал от них еще в 33-м году.

— Кто же это? — спросил генерал Пит Брэдли.

— Имя его вы прекрасно знаете. Но до конца его роли не понимает никто.

— Так кто же?

— Лео Силард.

— Как же, как же, — закивали военные. — Прекрасно знаем.

— Разумеется, знаете, — подтвердил Теллер. — Но едва ли понимаете. Лео уникум. Второго такого нет. И мне приятно сообщить, что это близкий мой друг. Уж я-то знаю, что это за человек. Без него ничего бы не было. Он придумал цепную реакцию и много лет бомбил этой идеей самых умных, самых продвинутых физиков. Но они не верили ему. Смешно, но его долго не понимал Ферми. Когда Энрико наконец прозрел, он помог Лео построить реактор.

— Да, любопытно, — проронил адмирал Уильям Крау. — И что ваш друг Силард делает сейчас?

— Не поверите. Изучает молекулярные основы памяти. И образование антител. Про физику он и слышать не хочет. Он не смог пережить Хиросиму.

— Вот даже как, — пробормотал Кеннет Лимей, который даже среди генералов слыл ястребом.

— Господин Теллер, — сказал Николсон, — вы начали с того, что ситуация ныне дурацкая.

— О да, дорогой генерал. Мне не нужно напоминать вам, что бомба теперь есть и у Сталина. Вообразите, что было бы, если б дядюшка Джо получил ее раньше нас? Не все еще понимают, что такое Сталин на фоне чудовищного убийцы Гитлера. Так я вам скажу — Сталин едва ли лучше. Точнее, даже так: сегодня Сталин хуже Гитлера. И намного опаснее его.

Генералы шумно задвигались, некоторые многозначительно переглянулись.

— А я заявляю твердо — это весьма странная фигура. Во многом, загадочная. Вот, смотрите, в России — народ голодает, но ликует! Вам это ни о чем не говорит? Как это вообще возможно? Нацизм, коммунизм… С виду теории разные, но суть и методы у них одни и те же. Одни стремятся уничтожать ненужные нации, другие задумали ликвидировать ненужные классы. Вы видите разницу? И как провести границу? Смешно, но с нациями провести разделительную черту проще. Тут хоть есть четкие биологические знаки. С классами дело обстоит хуже, ибо в классовые враги можно записать любого, независимо от цвета кожи и разреза глаз. И потоки крови здесь могут не иметь границ. А теперь парни, для которых эти потоки — дело плевое, обзавелись атомной бомбой. Но не остановились, они в спешном порядке делают бомбу новую, мощнее и страшнее. И ведь сделают! Я Россию с этой стороны немного знаю. У меня есть русские друзья. Джордж Гамов… Великий ум. Ему удалось бежать, иначе бы его убили. Буквально бежал от большевиков, словно от гестапо. Лев Ландау, друг моей юности, природный гений… Он угодил в коммунистическую тюрьму и был бы уничтожен. Его спасло чудо. Тамошним властям понадобилась его голова. А скольких растерли в порошок. Мы даже имен их не знаем.

Теперь повторяю: при том же весе водородная в тысячу раз мощнее. Только вообразите! Светопреставление.

Так вот — они устроят… Можете не сомневаться. У них природа такая… бесовская.

А о ликовании народа — пусть социологи вам ответят. Я в этом мало смыслю. Но знаю — отстать мы не должны. Просто не имеем права.

— Еще бы! — сказал Лимей. — Сомнений тут нет.

— Я прекрасно осознаю, — продолжал Теллер, — что в обязанности работников штабов входит составление планов войны, в том числе уже и атомной. Куда в случае серьезного конфликта кидать бомбы, на какие города противника, военные склады, порты и прочее. Наверняка это у вас уже расписано. Военные обязаны быть готовы. Не мне давать вам в этой области какие-либо советы. Но мне кажется, что вы разделяете мое общее мнение — тотальная атомная атака на Россию ныне невозможна. Жертвы неисчислимы, но корней коммунизма этим до конца не вырвать. Тут разумнее выждать. И не делать его еще агрессивнее, чем он есть. Рано или поздно он уничтожит себя сам. Ибо несовместим с человечностью. С идей простой человеческой свободы. Сегодня наша стратегия в ином: мы должны технически и технологически их опережать.

Генералы шумно задвигались.

— Кто ваши ближайшие помощники и сотрудники? Надеюсь, есть такие? — спросил Пит Брэдли.

— Разумеется. И немало. Хотя тут не без проблем. Друг мой Силард был бы неоценимым в деле создания оружия водородного. Но он, как вы понимаете, отказался наотрез. Я его понимаю, но лишь отчасти. По этому пункту мы с ним даже рассорились. Что ж, придется справляться без него. Хотя не удивлюсь, если его изобретательный мозг уже придумал здесь нечто феноменальное. Но едва ли он поделится с нами. Мой старший друг и учитель Эйнштейн, видимо, еще больший гений. Но он еще больше отошел в сторону. Оружие — не его сфера. Не хочу ничего сказать о них плохого. Пацифисты? Имеют право. Но когда нас всех пригласят в термоядерный ад, что будут петь пацифисты?

Тут генералы, напротив, замолкли. Пауза была недолгая, но ощутимая.

— Но знаете ли, — добавил Теллер. — Словно само Небо помогает нам. К работе присоединился математик Станислав Улам. Поразительный парень. Умеет доказывать хитрейшие, заумные теоремы, но при этом в термоядерных процессах ориентируется как в собственном гараже. Большая находка для нас. Он уже поправил две моих ошибки.

— Станислав? — переспросил Лимей. — Он что, из Польши?

— Представьте себе, — улыбнулся Теллер. — До этого все были из Венгрии. Кстати, есть надежда потеснее привлечь Джорджа Гамова. Это вообще не человек, это взволнованный океан.

— Замечательно! — сказал Лимей.

— Вы лично готовы возглавить проект? — жестко спросил Николсон.

— Готов, — твердо ответил Теллер.

В итоге Комитет начальников штабов согласился с тем, что медлить и повторять ошибки 39—40-х годов нельзя. Решение о разворачивании работ и почти неограниченном финансировании было принято единогласно.


Об этом на следующий день доложили президенту. Трумэн проект подписал. А позже, в беседе с начальниками штабов, рассказал, что самым важным своим решением считает участие в отражении коммунистического нападения на Южную Корею.

— Радикальные изменения в Советском Союзе будут вызваны проблемами в странах-сателлитах, — поделился Трумэн своими соображениями. — Советский блок обладает большими ресурсами, однако у коммунистов есть одно слабое место: в долгосрочной перспективе силы нашего свободного общества, его ясные идеи возобладают над системой, которая не испытывает уважения ни к Богу, ни к человеку…

Начальники штабов одобрительно зашумели.

— Свободный мир усиливается, — продолжал президент. — Он становится более единым, более привлекательным для людей по обеим сторонам «железного занавеса». Надежды Советов на легкую экспансию разбиты. Придет время перемен в советском мире, несомненно. Никто не может сказать наверняка, когда и как это произойдет: путем революции, конфликтов в сателлитах или путем схваток внутри Кремля. Сами ли коммунистические лидеры по своей воле сменят курс или это произойдет другим образом, но у меня нет сомнений, что эти изменения произойдут.

Русский десант в Нью-Йорке

Я как раз собирался запереть дверь моего гостиничного номера и лечь спать, когда раздался стук. За дверью стояли двое русских — офицер и молодой штатский. Я ожидал чего-то в этом роде с той поры, как президент подписал условия безоговорочной капитуляции и русские высадили символический оккупационный десант в Нью-Йорке. Офицер протянул мне нечто вроде ордера и сообщил, что я арестован как военный преступник за мою деятельность во время Второй мировой войны, связанную с атомной бомбой. Снаружи нас ждал автомобиль. Они сообщили мне, что собираются отвезти меня в Брукхейвенскую национальную лабораторию на Лонг-Айленде. Судя по всему, они устроили облаву на всех ученых, которые когда-либо работали в области использования атомной энергии.


Так начинался текст, опубликованный в малотиражном «Вестнике Чикагского университета» в самом конце 1949 года. Это был рассказ о Третьей мировой войне, точнее, о том, что случилось сразу после нее. Написан он был достойным учеником Уэллса, живо, остро, парадоксально. Рассказ фантастический. По форме. А по сути — жестокая правда о душевных муках человека, создавшего то, что убивает людей сотнями тысяч. Ни Эдвард Теллер, ни генералы из штабов этого рассказа в глаза не видели. И им трудно было понять, что разрывает изнутри сердце физика Силарда. А назывался рассказ — «Меня судили как военного преступника».

«Судили» его наряду с другими учеными и крупными чиновниками в международном суде, новом Нюрнберге, после того, как Советский Союз внезапно выиграл Мировую войну с помощью биологического оружия. «Советский вирус» оказался столь страшным, что западные державы сдались почти без боя. Русские солдаты входят в Нью-Йорк и Вашингтон. В числе прочих «военных преступников», попавших под суд, оказались и Роберт Оппенгеймер, и президент Трумэн, и госсекретарь Бирнс, некогда прогнавший Силарда с его идеей показательного атомного взрыва на необитаемом острове. Предположительно, их всех ждала смертная казнь. Скорее всего, в петле.


…Уже в машине молодой человек представился как физик и член Московского отделения Коммунистической партии. Я никогда не слышал его имя прежде и так и не смог вспомнить его потом. Ему, очевидно, очень хотелось поговорить. Он сказал мне, что он и другие русские ученые очень сожалеют, что использованный штамм вируса убил такое несоизмеримое количество детей. Еще очень повезло, заметил он, что первая атака пришлась только на Нью-Джерси и что скорое прекращение боевых действий сделало ненужным атаки большего масштаба. Согласно плану — так он сказал — запасы этого типа вируса находились в резерве на крайний случай. Вирус другого типа, различающийся пятью дополнительными поколениями мутаций, находился на стадии производства в экспериментальной промышленной установке, и именно этот улучшенный вирус собирались использовать в случае войны. Он не оказывал совсем никакого действия на детей и убивал преимущественно мужчин в возрасте от двадцати до сорока лет. Однако из-за преждевременного начала войны русское правительство оказалось вынуждено использовать те ресурсы, что были на руках.


Далее шел допрос физика, достаточно иезуитский.


Меня вызвали для дальнейшего допроса во второй половине дня; на этот раз со мной беседовал пожилой русский ученый, имя которого было мне знакомо, но с которым я раньше никогда не встречался лицом к лицу. Он сообщил мне, что добился встречи со мной после того, как прочел стенограмму, подписанную мной утром. Он рассказал, что русские ученые с большим интересом следили за моими статьями, написанными еще до войны, и процитировал мне отрывки из статей «Призыв к Крестовому походу» и «Письмо к Сталину», опубликованных в Бюллетене ученых-атомщиков в 1947 году. Это очень порадовало меня. Тем не менее он добавил, что эти статьи демонстрируют невероятную степень моей наивности и являются образцом немарксистского документа. Впрочем, он признал, что в них нет ничего антирусского, и заметил, что у русских ученых сложилось мнение, что я не работал в сфере использования атомной энергии до Третьей мировой войны, потому что не хотел делать бомбы, которые могли бы быть сброшены на Россию.


«Находящийся под следствием (как в страшном сне) Силард», который и вправду не хотел швырять бомбы на Россию, уже надеялся ускользнуть, но события повернулись по-иному. Случилось непредвиденное: остатки «победного» вируса, тщательно запрятанные в секретной лаборатории города Омска, внезапно вырвались и принялись косить всех подряд в огромной России. И тогда сами русские, впадая в панику, забыв о «новом Нюрнберге», взмолились о помощи. Американцы и англичане откликнулись и, получив образец вируса, быстро изготовили противоядие.


…инженер, отвечающий за производство вакцины на заводе в Омске, погиб в беспорядках, вспыхнувших после того, как больше половины всех детей в городе умерли от вируса, и вся заводская документация была уничтожена при пожаре. И мы никогда уже не узнаем, что же пошло не так.

Условия послевоенных соглашений, которые были достигнуты в течение двух недель беспорядков в Омске, были во всех отношениях благоприятны для Соединенных Штатов, а также положили конец всем процессам за военные преступления. Естественно, всем нам, кто был тогда на суде, это доставило огромное облегчение в нашей жизни.


Нет, Силард не забыл об атомной бомбе, он не смог изгнать мучительных о ней раздумий. Как и раздумий о возможных ужасах оружия биологического. Не прекратил размышлений и о новой бомбе, водородной, хотя участвовать в ее создании отказался категорически. Но сумасшедшая и гениальная мысль его, почти независимо от его воли, бежала дальше, и он уже видел призрак совсем иной бомбы, истинно тотальной, реально означающей конец для всех землян. Перед ее образом бледнели все вирусы на свете.

Кобальтовая бомба — джинн из бутылки.

Май 1950-го

— Главный риск — не взрывы и пожары, но радиация. Впрочем, вы знаете, термояд в этом отношении почти безгрешен. Бомбы, над разработкой которых сидят сейчас наши умные парни, будут чудовищными по мощности, но сравнительно чистыми в смысле излучения. Тотальное радиоактивное заражение планеты, не связанное напрямую с водородным синтезом, — вот где опасность. Ужасно, но это можно устроить.

Лео Силард смотрел на участников совещания почти невинным взором. Несколько известных физиков и двое военных, полковник и генерал.

— Нужно очень много водородных бомб, чтобы жизнь на планете оказалась под угрозой. Но есть другой путь для того, кто хочет решительно оборвать эту жизнь — просто усилить одну-единственную водородную бомбу. Кобальт! Просто и страшно. Достаточно обмазать бомбочку слоем металла, который под действием нейтронов превращается в сумасшедший источник радиации. Который остановить уже нельзя. Радиоактивная пыль довольно быстро покроет всю планету. Такие металлы есть. Проще всего, как я сказал, использовать кобальт. Период полураспада пять лет. Для тотального убийцы удобно — и быстро, и надежно. Я не поленился подсчитать — пятидесяти тонн нейтронов хватит, чтобы убить каждого двуногого. Для этого понадобится примерно пятьсот тонн дейтерия. Ну и обмазать — восьми сотен тонн кобальта с избытком. В промышленном смысле это пустяки. Не важно, где вы это взорвете. На Аляске, в Сибири, на берегах Параны. Жизнь на планете оборвется примерно за этот срок, пять-десять лет. При этом джинна в бутылку назад вы не затолкаете.

— Вы хотите сказать, — решил уточнить полковник Коллинз, — что чисто технически человечество к самоубийству готово?

— Чисто технически — бесспорно, — отвечал Силард. — Весь вопрос в том, хватит ли людям накопленных нравственных, культурных запретов и заповедей этот технический соблазн одолеть.

— Вы думаете, что русские смотрят на это так же — с позиции нравственности?

— Хотелось бы надеяться. Все же за ними стоит великая культура. Цивилизованное государство не может смотреть на это иначе.

— Но ведь случаются отдельные безумцы, негодяи, мизантропы, — задумчиво сказал генерал Ли. — Как от них уберечься? Бессмысленно в создании подобной бомбы их опережать. Это гонки в общую яму. Или я неправ?

Никто не ответил.

— Господин Силард, — обратился к докладчику полковник. — Кобальт — это ваша идея?

— Моя, — отвечал Силард.

— Кто еще знает об этом?

— Пока только вы, друзья мои. Но сама идея проста, очевидна. Она буквально напрашивается.

— Хм, очевидна… — недоверчиво пробормотал генерал.

— И что в итоге делать? — спросил полковник.

— Лучше обо всем этом молчать, — сказал физик Милликен, самый старый и самый мудрый из участников совещания. — Чем дольше, тем лучше.

— Попробуйте, — сказал Силард. — Если получится. Только без меня. Я из физики ухожу окончательно. Чем займусь? Биологией. Это наука не о смерти, а о жизни. Молекулярная биология — там такие перспективы!..

— А это не побег? — ехидно спросил физик Комптон.

— Ну, не знаю, — сказал Силард.

Оказавшись в тишине и одиночестве, он сел и записал в своей тетради:

«Самоубийство одного человека… печально, но понятно. Впрочем, понятно далеко не всегда. И смириться нелегко. Но мы обречены время от времени с этой бедою сталкиваться, даже как-то к этому привыкли. Бывает, жалеем очередного несчастного — одинокого, отчаявшегося. И рады, что случается такое не столь уж часто. Но ведь бывает самоубийство целой группы, например, какой-нибудь тоталитарной секты… Разом девятьсот трупов. И мы содрогаемся.

Про Хиросиму не хочу вспоминать. Это совсем другое. И за это меня — в одном моем сне — уже судили.

Но если поставить вопрос шире? Что бы означало самоубийство целого народа? Такого не бывало, скажете вы. Да, еще не бывало. Однако немало народов исчезло с концами. Они бродили, воевали, порою жестоко. Но сохранить себя не смогли. Ну, это история, добавите вы… Там все было по-другому. Конечно, многие народы исчезли по собственной нерасторопности, глупости, слабости или излишней воинственности. Были и объективные причины, смена климата, холод, лед… Но все равно — на это понадобились века. Ныне я резко поворачиваю вопрос: самоубийство планеты! Все человечество ухнет разом! В небытие. За пять лет, за год, за неделю. Как вам это? Если такая угроза даже только тенью встанет, она же не всеобщим референдумом народов будет определяться. Верно ведь? Тут судьбу человечества будут решать единицы. Вот именно, сумасшедшие изобретатели и сумасшедшие политики. А то, может, и вообще один безумец, дорвавшийся до власти и до кнопки… Не страшно ли? Не смешно ли? Или скорее дико? Впрочем, точно ли известно, что он — безумец? А вдруг — спаситель? Решительно оборвавший эту бессмысленную людскую канитель. Эту юдоль страдания. Люди намучились за последние столетия. Пора их освободить. Честь безумцу?! Вы разве этого мотива не слышали? Трагический разворот темы? Или просто забавный? Давайте посмеемся вместе.

А ты, дружок, сам-то кто? Ты как раз из породы сумасшедших изобретателей. И не совестно тебе? Ужас не пронизывает? Как снести эту тяжесть в частично подсохшей, частично разлохмаченной душе? То-то тебе снятся суды.

«Ты пришел дернуть тигра за усы!» — вскричал Линь-Цзы.

Да, учитель. Смиренно склоняю голову.

Искать утешения у дзен-буддистов? Поможет ли?

Между прочим, знаю несколько милых и славных буддистов. И в далеких краях я их видел, да и тут они у нас встречаются. Да еще в каком обличье! Скажем, тот студент-оригинал из Йеля, который опьянен идеей восьмеричного пути к истине. Талантливый парень хочет приспособить мистику буддистов к выяснению структуры протона. И вправду, что там у протона внутри? Мы привыкли думать, что он неделим. Но кто доказал, что это так? И что будет с квантовыми числами? Это надо додуматься — связать путь в нирвану с октетом элементарных частиц? Веселый парень. Но вопрос, надо отдать ему должное, ставит смело.

Кстати, о нирване. С санскрита переводится просто — остывание, угасание… Словечку этому три тысячи лет. Если не больше. Не забавно ли, что физика совсем недавно, в прошлом веке, вновь открыла это понятие, но уже на своем языке? И ведь не в тех пространствах, где живые люди с их чувствами трепыхаются, но в иных — где плавают звездные туманности, летают атомы, кипит вода, где угрюмо лежат баллоны с газом. И даже сделала это новое понятие измеримым. Включила в свои уравнения. Энтропия! Великая, страшная, непобедимая. Смысл ее, однако, тот же — остывание, угасание, движение к мертвому равновесию… И откуда только Клаузиус это название выкопал? Эн? Тропос? Что это? Смешно, но для меня словечко «нирвана» звучит милее. Даже теплее, хотя вся она насквозь — вселенский холод. Жизнь ищет нирваны, стремится к ней. Это путь к окончательной смерти или вечному отдыху? Люди, я так устал! Дайте отдохнуть. Навсегда. Любопытно, я правильно тронул эту струну? Или все не так?

А что противостоит мертвому равновесию? Правильно, неравновесность. Разнообразие. Некая структура. И чем живее, тем лучше. Жизнь — это танец, порою буйная пляска. Высокие, упорядоченные формы этих танцев мы называем информацией. Далеко не только тексты. Рисунки, чертежи, построенные дворцы, храмы, музыка, живопись… Разнообразие живых форм… Секвойи, баобабы… наследственное вещество… Мало ли что еще. Словечко затертое, замученное, убитое бандами журналистов, морем газет, сутолокой радио, но заменить пока нечем. Весело-нежной и одновременно немыслимо глубокой сути этого понятия почти никто не замечает. Противостояние информации и энтропии — это противостояние жизни и смерти. Типа противостояния живой клетки мертвым атомам. А вот само слово… Ин? Форм? Неужели так просто — погружение в форму? А ведь скорее похоже на прыжок из нее. Особенно из униформы. Из солдатского платья. Но тут иное вылезло: информацию научились измерять. Это было открытие… Удивительное. В чем-то неожиданное. Мы треплем языком, несем всякую чушь, и количество этой чуши можно оценить? Оказывается, можно. Причем в точных единицах. Ничего себе! Кто это мог представить себе во времена Ньютона или Фарадея? А ныне глядите: некий Джим что-то там, в саду на скамейке, наболтал некой Джен. Ну и сколько вышло битов? Может, целый килобайт? И грустно, и смешно. Джен сказала: «Ах!» А это сколько бит? А вот можно ли измерить душу? О, тут мы попадаем в иные пространства. Отпустите мне немного души. Сколько? Граммов триста…

И Лео Силард почти сразу принялся набрасывать начало фантастического рассказа, где в магазине далекого будущего на полках лежат фасованные души. Продавец-шотландец, прапраправнук Адама Смита, взвешивает их фунтами.

Третья мировая и дело врачей

— Как обстоит дело с новой бомбой? — спросил Сталин.

— Товарищи работают.

— Поторопите. Ведь эту войну мы по большому счету продули. Не лагерь этот обглоданный нам нужен, не огрызки Европы, а весь мир. И в новой войне проигрывать мы не вправе. Благодаря новому оружию диктовать миру будем мы. Что, много народу погибнет? Значения не имеет. История поймет. И простит.

Примерно с 1950 года кремлевский вождь не скрывал от ближайших своих соратников, что он не прочь смело двинуться навстречу Третьей мировой войне. Он оказался человеком решительным и храбрым. (Или все же безумцем?) Ученые в Арзамасе, в Челябинске и еще в нескольких тайных местах напряженно трудились над бомбой нового типа. Сам отец народов в 1952 году освоил новые слова — «термоядерная», «водородная». Уже было понятно, что эти головастые парни вот-вот ее сделают. Вождь ухмылялся. Соратники этим его планам возражать не решались. Вроде даже поддакивали. И все-таки Сталин решил их сменить. Для новой войны ему нужны были молодые волки, а не это старье. Но вот как их убрать? Поди, попробуй! Калачи тертые. Глядишь, и сами тебя арестуют. Предатели! И что в народе скажут, если вдруг арестуют товарища Ворошилова? Или товарища Молотова. Тут думать надо. Серьезно думать. Начинать надо с их секретарей. И врачей. Метод проверенный. Когда те дадут показания и газеты сообщат о сговоре этих выродков… Куда тут денешься? Все они отравители, все негодяи. Разве неясно? И народ поймет. Народ у нас умный. Тогда можно будет браться и за главных фигурантов. Да, будет работы у товарища Рюмина!

Вот на чешского лидера Клемента Готвальда, им самим поставленного, Сталин рассчитывал твердо и поэтому охотно делился с ним планами в секретных письмах: «Мы временно ушли из Совета Безопасности, имея в виду сразу четыре цели: во-первых, продемонстрировать солидарность с новым Китаем; во-вторых, подчеркнуть глупость и идиотство политики США, признающей гоминьдановское чучело в Совете Безопасности; в-третьих, сделать незаконными решения Совета Безопасности в силу отсутствия представителей двух великих держав (СССР и нового Китая); наконец, четвертое — развязать руки американскому правительству и дать ему возможность увязнуть в азиатской войне. Америка впуталась в войну в Корее и тем растрачивает свой военный престиж и свой моральный авторитет. Мир увидит, что в военном отношении она не так уж сильна, как рекламирует себя. Соединенные Штаты отвлечены теперь от Европы на Дальний Восток. Дает ли все это нам плюс с точки зрения баланса мировых сил? Безусловно, дает. Американцы втянут в борьбу за Корею Китай и надорвутся в этой борьбе. Вот почему Америка в ближайшее время будет не способна на Третью мировую войну. Дает ли это нам плюс с точки зрения мировых сил? Безусловно, дает…» Сталин подумал и добавил: «Проморгать это мы, большевики, не должны. В срочном порядке мы обязаны подготовить новейшие наши вооружения. Товарищи работают не покладая рук».

«Народ Чехословакии целиком с Вами, товарищ Сталин», — дисциплинированно и столь же секретно отвечал чешский лидер.

Готвальд! Вот человек верный. Здесь, в России, таких почти не осталось. Сталин вспомнил вдруг предателя Михоэлса, который позволил себе в Америке лишнее. Не следует болтать длинным языком в Североамериканских штатах. Семейные тайны вождей — это их семейные тайны. Дочь вождя бросила одного еврея, чтобы выйти замуж за другого. И об этом нужно трепаться в гостиных Филадельфии? Не нужно, товарищ Михоэлс (Вовси). Первого друга глупой Светланы он отправил в лагерь. Проще было расстрелять. Мягкость проявил. Преступную мягкотелость. До второго руки пока не дошли. Но Михоэлс каков? Негодяй, двурушник. Антифашистский комитет возглавлял? Тьфу на этих антифашистов! Никому не верю. Правильно, что мы разгромили этот фальшивый комитет. И его главу убрали в первую очередь. «Крыма он захотел. Вот тебе Крым!» — Он дернул сапогом, словно отшвыривал грязную тряпку. Но подсознательно понимал, что пинает тело старого артиста, раздавленного многотонным грузовиком.

«Евреи! Опять они, — думал Сталин. — Вот кто эти врачи? Еврей на еврее. А кто жена товарища Молотова? А товарища Ворошилова? А Поскребышева? Обложили… Ловко устроились, предатели. Народ узнает — ярости его не будет предела. Это значит… Это значит, я действую правильно. Идущие на восток эшелоны с предателями-евреями разве убережешь от народного гнева? А гнев — это великое топливо для войны. Сокрушить Америку, цитадель евреев».

К началу 1953 года мир оказался на грани большой войны. Стареющий кремлевский тиран собрался, похоже, унести с собой в могилу не только врачей-евреев, не только ближайших партийных друзей вместе с их женами, любовницами и вереницей помощников, но, видимо, все человечество заодно. В термоядерной войне по-другому не бывает (Сталин, правду сказать, этого еще до конца не осознавал). Адольф Гитлер в 1945-м, в ощущении близкого своего конца, хотел забрать всех немцев. И в припадке последнего безумия даже признался в этом. «Немецкий народ не справился с задачей, — кричал он в бункере, где стены тряслись от падающих сверху бомб. — Так пусть пропадает!» Но у него это не вышло. Сталин был осмотрительнее, спокойнее. Готовился основательно. По сути же, сам того до конца не понимая, стареющий и теряющий разум вождь хотел забрать всех землян. Для этого ему было нужно много водородных бомб. Так пусть делают! Ничего не пожалею. Всемирный пожар. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» Едва ли Сталин помнил эту яркую строку 1918 года. Но и без нее в его голову навсегда был вбит огромный ржавый гвоздь под названием «Смерть капитализму!». И он, по сути, готов был расширить его до лозунга «Смерть всем!».

Потерявшие чувство реальности ученые трудились день и ночь — Юлий Харитон, Яков Зельдович, Исаак Померанчук, Игорь Тамм, Андрей Сахаров, Виталий Гинзбург и другие. Им тоже успели вбить в голову длинный, кривой гвоздь с насечками (чтоб уже не вытащить) — искренне они были уверены, что сражаются в своих лабораториях за великое дело социализма, за счастье народов. Вокруг на улицах размахивали красными флагами и грозно пели «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов…». Но еще громче и радостней пели нечто новенькое — «Нас вырастил Сталин на верность народу…». Как тут не поверишь! Верность народа вождю и вождя — народу. Не рабство, не трусость. А именно — взаимная верность! Великое слово. Физико-математические мозги их были гениальны, но социально-человеческих мозгов у них почти что не было. Отсохли, что ли? (Впрочем, через десяток лет у Сахарова начнут вдруг расти, и довольно стремительно.)

Вселенная и мышь

Принстон. 1953

Марго, дорогая, случайно в руки мне попался предмет из альмаров… Я вертел его почти с восхищением. И вдруг сообразил, что давно не беру в руки скрипку.

Впрочем, струны моей души продолжают… не скажу, петь… Печально звенеть.

Ты не поверишь, но я слышу этот звон. Иногда он назойлив, порою — нестерпим.

Я давно потерял сон. Так, иногда прикорну. Но если удастся крепко задремать, то это счастье.

Потому что мне снишься ты.

На последней моей лекции народу было необычно много. Толпились, сидели в проходах. Продолжая спор о роли наблюдателя в квантовом опыте, я задал вопрос: если мышь смотрит на Вселенную, меняется ли от этого состояние Вселенной?

Все развеселились, кто-то рассмеялся. Кое-кто, однако, понял, что это чуть ли не главный вопрос о нашей роли в этом мире. Ведь у творцов новейших теорий получается, что без наблюдателя и мира нет. Впрочем, кому он нужен, этот мир, если смотреть некому?

Итак, вначале наблюдатель. Сиречь — человек. Нет, сначала созидающий его дух. А уже потом атомы, планеты и несущиеся куда-то туманности. В глазах смотрящего они обретают смысл. По-своему это красиво.

Но никто, по-видимому, из слушателей моих не догадался, что под этой мышью я разумел самого себя. А мышь грустит и хочет скрыться в норе…


Москва. 1954

Ах, милый мой Альмар, в Москве мне не радостно. Даже как-то горько. Сколько лет пролетело. Боже! Поверить не могу. Было ли все это? Серо-розовый туман все застилает. Все прячет…

Ты спросишь, как Сергей? Загрустил, еще как… Хотя виду не подает. Режет по дереву как сумасшедший. Что-то бормочет. Меня не замечает. Друзья-скульпторы относятся к нему подчеркнуто плохо. Точнее, они испарились. Вокруг глухо. Ничего не слышно, окромя унылого радио, которые мы стараемся не включать. Поэзии в нынешней России тоже нет. Страна молчит. Глухо и страшно. Может, под подушкой, на чердаке кто-то и пишет. Но не доносятся до нас этот ночной плач, эти ритмы, эти всхлипы, эта божественная музыка. Если вдруг она еще где-то тлеет. А я вспоминаю Саранак, яхту, твои загорелые руки. Протоны, нейтроны, русские стихи, которые тебе читала я. Как ты слушал! Да, это были настоящие стихи. Подлинный взрыв души. И проза тоже. Толстой у камина. Бунин в беседке. И снова Блок, который все шепчет нам что-то в вечернем нежном ветерке. И слезы сами льются.

«Надежда мира».

Конец февраля 1953-го

Они еще к семидесятилетию собирались издать сборник его юношеских стихов. Подхалимы! Он им строго запретил. Да, в молодости он опубликовал в грузинских газетах несколько стихотворений. Сам великий Илья Чавчавадзе отметил появление молодого, талантливого поэта Джугашвили. Однако писать и публиковать стихи молодой поэт вскоре после этого прекратил. Правильно ли поступил? Это вопрос судьбы. Глубокий, режущий. Но что сейчас об этом говорить! Ведь перед вами ныне не глупый и наивный провинциальный поэт. Товарищ Сталин сегодня — надежда мира. Оплот человечества. Быть может, какой-нибудь глупец думает, что это не оплот, а старый, больной человек? Что путается память? Не ясны планы? Неправда. Врете! Он не старый. Он положил себе прожить до девяноста лет. Неколебимо возглавлять дело рабочего класса.

Начать чистку Сталин решил со своего окружения, с самых знаменитых. Когда были арестованы их секретари, помощники и врачи, «знаменитые большевики», как бы ни были тупы, но со скрежетом ржавых мозгов все быстро, хотя и с некоторым трепетом, осознали. Особенно когда их личные врачи в застенках, истерзанные палачами, начали давать показания. Что всех они лечили преступно неправильно, а товарища Сталина вообще задумали отравить. Не все несли этот кровавый бред. Самые крепкие выдержали чудовищные пытки. Однако же у большинства недостало сил. У тех самых профессоров, которые на протяжении долгих лет весьма успешно пользовали кремлевских долгожителей. Профессора начали оговаривать себя, а заодно и своих высокопоставленных пациентов.

Но пациенты эти, физически еще вполне крепкие, класть молча голову на плаху не захотели. Это большевики тридцатых покорно и трусливо пошли на смерть и позор. Нынешние кремлевские старички следовать их примеру не пожелали. В страхе за свою жизнь, они решили пожертвовать долгой и мудрой жизнью Величайшего Гения Всех Времен и Народов (который на деле был всего лишь полуграмотным, злым, подозрительным и мстительным старикашкой с природным даром гипноза и с очевидными вспышками паранойи). Как бы то ни было, но они смертельно его боялись. В нем сидел какой-то неодолимый бес. Убить его было очень не просто: кого именно — пожилого, заметно выжившего из ума человека или нетленного, чудовищной силы беса? Сатанинскую глубину этого вопроса кремлевские насельники не осознавали. Им даже постановка такого вопроса была бы непонятна и даже чужда. Однако пойти на покушение они решились. Но как это проделать?

Тут следует отметить, что Кремль и обе дачи вождя сверху донизу были набиты охраной. И все эти полковники и майоры верили в Сталина, как в Бога. Не подступись! Сотни глаз беспрестанно обшаривали все и вся. Тут и мизинцем не шевельнешь. Наименее заржавленные мозги оказались у Берии, Хрущева и Маленкова. Им, чтобы составить союз, не надо было даже особо сговариваться. Они все понимали без слов. Накануне неминуемого собственного ареста, злодейского истязания в подвале и позорной смерти — как не понять? Как вдруг не осмелеть? Берия молча взял на себя главную роль, остальные двое согласились. Вскоре к ним присоединился колеблющийся Булганин. Это было важно, ибо за ним стояла армия.

Испуганные, давно потерявшие волю и разум Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян и прочие деятели высшей когорты самоустранились, затихли, носу со своих дач не высовывали. Словно перед бурей. Они не знали, чья возьмет.

Компромат на Хрущева

Старая сталинская когорта насторожилась еще с той поры, когда Сталин в расширенный состав Президиума ЦК (так после съезда по-новому назвали Политбюро) ввел двенадцать новых членов (всяких там Первухиных, Сабуровых, Сусловых…). Вождь явно хотел противопоставить этих выдвиженцев старым членам, назначенным в отстрел. Наступили первые дни 1953 года. Сталин чувствовал себя превосходно. Он был весел и деятелен. Он принял в Кремле делегацию британских профсоюзов, члены которой пожелали ему жить до ста лет. «У нас в Грузии и дольше живут!» — хитро улыбнулся кремлевский горец.

Затеянное им дело врачей продвигалось успешно. И он погрузился в мечты о грандиозной публичной казни на площади (словно ему приснилась картина Сурикова о повешенных Петром стрельцах). Вождь, давно ощущавший глубинные толчки режиссерского таланта, прикидывал, в каких точках площади установить кинокамеры. «Пиршество» планировалось на апрель. Хорошее время! Красиво будет! В петле должны болтаться не только врачи-убийцы, но в первую очередь их вдохновители: «главный еврей Советского Союза» Каганович, каменная задница Молотов со своей нахальной жемчужиной, «плясун» Хрущев, хитрюга Берия, жирный, как баба, Маленков и многие прочие… При этом Сталин решил поиграть со стариками в кошки-мышки. Главным инструментом должно было выступить любимое вождем искусство кино. По ночам Сталин заставлял соратников по многу раз смотреть одну и ту же трофейную голливудскою ленту, в которой сошедший с ума пиратский капитан Эдвард Тич объявляет по очереди изменниками членов своей команды и предает их казни одного за другим. Определяет этот злодейский капитан очередную жертву с помощью шахмат, в одиночестве разыгрывая партии в своей каюте, где фигурки на доске имеют сходство с членами его команды. Съедена фигура — повешен очередной пират. Когда в разразившуюся бурю пронзен шпагой последний изменник — первый помощник капитана, сам пиратский вождь с адским хохотом направляет парусник на скалы. Соратники смотрели фильм с дрожью, а вождь поглядывал на них с лукавой ухмылкой.

Ближайшие друзья тирана поняли эти ночные киносеансы однозначно. Пора действовать! Сталин перемену в настроении «тонкошеих вождей» не прочувствовал. Сумасшедший пиратский капитан замутил ему голову. Это была главная и единственная ошибка в длинной череде его кремлевских интриг.

На поздний ужин 28 февраля он пригласил четверку самых близких своих соратников. Ему хотелось напоследок как следует вглядеться в них. Днем, дописав страницу очередного экономического труда, он отложил перо и удовлетворенно пробормотал: «Вечером приедут Лаврентий, Георгий, Никита и Николай. Будем ужинать. С хорошим легким вином. Это правильно».

Он не знал, что в ночь на первое марта все средства связи его дачи, его кремлевской квартиры и служебных кабинетов будут отключены от всех общих и специальных правительственных проводов. Все дороги к Кунцевской даче — как по земле, так и по воздуху — закрывались для всех, в том числе для всех членов Президиума ЦК, кроме главной «четверки». Задачи четверки были четко разделены: Берия брал на себя «оперативную часть» плана, Маленков отвечал за мобилизацию партийно-государственного аппарата, Хрущев должен был держать в руках столицу и коммуникации, задача Булганина — наблюдать за военными.

Само устранение «вождя прогрессивного человечества» Берия проделал неожиданно легко. Элегантно. По отношению к жертве даже как-то по-дружески тепло. Аккуратно «усиленная» охрана Кунцевской дачи. Ужин с вождем в узком кругу, любимые блюда, задушевные беседы, не успевшее набрать крепость сладковатое вино «Маджари» (Сталин его любил, но называл соком). Тосты за здравие товарища Сталина — великого, несравненного гения! Поговорив между тостами немного и по деловым вопросам, Маленков, Хрущев и Булганин уехали неожиданно рано — в четвертом часу ночи. Сталин столь ранним отъездом гостей был несколько удивлен. Однако Берия, как это бывало и раньше, задержался для согласования оперативных дел. Но как только трое вождей удалились, он, сделав страшные глаза, сообщил Сталину, что у него имеются убийственные улики против Хрущева в связи с «делом врачей». Заметно захмелевший Сталин неожиданно протрезвел и хрипло сказал: «Покажь!» Берия сделал знак, и вошла его сотрудница с папкой документов. Не успел Берия раскрыть перед Сталиным папку, как женщина плеснула стакан эфира вождю в лицо. Тот на минуту-другую потерял сознание, и она сделала ему несколько уколов, введя яд замедленного действия.

На следующий день в газетах пошли правильно дозированные сообщения о заболевании отца народов.

Поэт Джугашвили в творческом экстазе

Он не понял, еще февраль или уже наступил март? Около часу дня, с трудом одолев сон после вчерашнего дружеского ужина, властелин мира сел за очередную главу новой книги. Голова слегка кружилась, но он пересилил себя. Рука еще слушалась, перо скрипело.

Мы не можем не учитывать разлива больших рек. Мы не можем не учитывать наводнений. Некоторые товарищи считают, что разрушительные действия природы происходят со стихийно-неумолимой силой. Эти товарищи глубоко ошибаются. Уже Энгельс понимал, что люди научились обуздывать разрушительные силы природы, они способны оседлать их, обратить силы воды на пользу обществу и использовать ее для орошения полей.

«Орошения полей. Как это правильно!» — Он откинулся в кресле, отложил перо. Взял трубку, пососал ее, не зажигая, вернул на место.

Значит ли это, что мы должны гладить людей по головке? Нет, не значит. Некоторые товарищи считают, что их нужно гладить по головке. Эти товарищи глубоко заблуждаются. Но мы помним завет Ильича. Сам Ильич небось давно забыл, но мы-то помним.

Вчера был ужин в узком кругу. Тайный ужин? Тайная вечеря? Можно ли так сказать? Можно, но сравнение опасное. Кто из них Иуда? Ведь были только свои. Лаврентий, Георгий, Никита, Николай. Хороший ужин. Но почему внутри что-то тянет и горит? Почему немеет рука и путаются мысли?

Все были внимательны, веселы. Лаврентий был как-то особенно нежен. Подозрительно ласков. Все подливал вина. Не забыть спросить Рюмина, арестован ли врач Лаврентия в Мингрелии? Дал ли нужные показания?

Лаврентий обмолвился, что у него бумаги на Никиту. Вошла помощница, сделала укол. Это он помнил. Стало так легко. Словно бы ни до чего. Но нет!

Нет у нас иного выхода, кроме как широчайшее применение революционного насилия по отношению к своим врагам. Алексей Максимович Горький, пролетарский писатель, правильно сказал: если враг не сдается, его уничтожают. Это равно относится к вредителям, предателям, двурушникам и террористам. И к самому этому писателю, между прочим, тоже. Мы правильно с ним поступили. Тут партия не должна делать исключений.

К отравителям это тоже относится. К последним в особенности.

К старым верным кадрам. Верным? Таковых не бывает.

Вячеслав, Анастас, Клим, Лазарь… Всех пора менять. На свалку.

Но Лаврентий каков! Укол! Даже и не больно. Это он помнил.


Из-под левой тумбы стола вылезла мерзкая свиная морда с козлиной бородой и оскаленными зубами. Из вонючей пасти текла слюна. Медленно и неотвратимо она, морда эта, пыталась занять (он бы снова сказал «оседлать») весь левый темный угол кабинета.

— Ты кто? — спросил он подозрительно.

— Некоторые товарищи думают, что я — Энгельс. Но у меня совсем другая бородка.

— Это я вижу сам. Так кто же ты?

— Может, Дзержинский? — осклабилась морда и квакающе засмеялась. — Бородка-то чахлая.

— И чего тебе надо, товарищ Дзержинский? Опять про ртуть под ковром? Что — выходит, всех травил я? А другие чистенькие? И Ленина я? Так он сам просил. Надоело! Пошли прочь!

Но морда-Дзержинский лишь косил глазами — узкими, красиво очерченными монгольскими глазами — куда-то вправо, вправо и вбок. Он глянул туда же. Угол чернеющего ковра пришел в движение. Из-под тяжелой ткани вылезал черный жук, похожий на утюг с горящими углями, который мать еще тогда хватала чуть ли не голой рукой и с шипением опускала на расползающиеся сырые тряпки.

— Менжинский, ты ли это? — спросил он радостно и хрипло. — Вячеслав Рудольфович, что молчишь? Ведь от простуды помер! Уж тебя-то никто не травил. Или я запамятовал?

— Запамятовал… Плохая у тебя память стала, Коба. А была — ух!

— Утюг этот? Еще как помню. Мать однажды на меня им замахнулась. А этот… якобы отец… Он швырял его в меня. Когда под рукой не было колодки. Я увертывался. Я шустрый был. Но ремень его подлый помню как сейчас. Я вообще все помню. Я никому не спущу.

— Я вовсе не об этом. — Жук пополз к его ногам. — Мой вопрос серьезнее. Можем ли мы, справедливо толкуя об орошении и прокладывая каналы, исключить влияние астрономических, геологических и некоторых других аналогичных процессов?

— Нет, не можем, — ответил он твердо, на всякий случай приподнимая ноги. — Но мы можем ограничить сферу их действия.

— А Буланов и Саволайнен могут?

— При чем здесь эти товарищи?

— Тебе ли не знать! Разве не эти подручные Ягоды опрыскивали специальным ядом — ртутью, растворенной в кислоте, — гардины, ковры и мягкую мебель в кабинете товарища Ежова? Разве не в этом они полностью сознались товарищу Вышинскому?

— Чепуха! Негодяй Ежов сам и опрыскал. Дешевой популярности хотел.

— А зачем тогда Саволайнена расстреляли? И Буланова заодно.

— Живыми оставить? Шутишь? Все они одним миром мазаны.

— Чем мазаны?

— Тебе разве понять. А я знаю чем.

Запах миро он помнил со времен семинарии. И поморщился.

«Миром покрыт, с миром заспит».

Когда огромный жук вылез из-под ковра, стало видно, что задняя часть его раздавлена и отсвечивает чем-то розовым и желтым. Жук полз медленно, оставляя на паркете неприятную влажную дорожку.

— Кто тебя так? — спросил почти сочувственно.

Жук приближался, не отвечая.

Он подумал и положил ноги на стол. «Совсем американец стал, честное слово», — прошептал не без удовольствия.

— Ну, куда ты ползешь? — злобно оскалилась морда-не-Энгельс.

— Товарищ по-своему прав. Дело в том, что процедура предотвращения разрушительных сил природы, борьба с ними — например, с колорадским жуком, палочками Коха и бешеными псами контрреволюции — происходит без какого бы то ни было нарушения, изменения или уничтожения законов науки.

— Законов науки? — кисло переспросила морда. — Не спорю. Малейшее их нарушение привело бы лишь к расстройству дела, к срыву процедуры.

— Постой, — сказал он озадаченно. — Так, значит, их можно нарушать?

— Так вы сами писали об этом, товарищ Генеральный, простите, товарищ Первый секретарь. Вы же теперь не генеральный?

— Никакого значения не имеет сегодня то, что я писал вчера.

— А вы это писали позавчера.

— Тогда другое дело. Одна из особенностей политической экономии состоит в том, что ее законы, в отличие от законов естествознания, недолговечны, что они действуют в течение определенного исторического периода, после чего уступают место новым законам.

— Все мы недолговечны, — ответил жук все так же хрипло, но отчасти даже и музыкально.

— Опять про ртуть в кислоте? На врачей-отравителей намекаешь?

— И на них тоже. — Жук неожиданно подпрыгнул и укусил его за ляжку. Острая боль пронизала его, как от отцовского ремня еще тогда, в их бедной сакле. Сакля! Так их лачугу иногда называла мать. Страшная ярость подпрыгнула и так надавила снизу на глазные яблоки, что у него все поплыло перед глазами. С трудом нажал он кнопку звонка. Вошел дежурный офицер, молча вытянулся.

— Поскребышева позови, да?

— Слушаюсь, товарищ Сталин.

Через минуту лысый, милый, тихий, возник Поскребышев.

— Звали, товарищ Сталин?

— Звал, да. Саша, — он тронул пальцами лоб, а потом продолжил тихо, если слышно: — Пригласи ко мне этого… Зиновьева.

— Кого? — так же тихо спросил Поскребышев.

— Зиновьева Григория Евсеевича, главу Петроградского Совета.

— Не смогу, товарищ Сталин.

— Почему?

— Расстрелян как враг народа.

— Ты за кого меня принимаешь, Саша? Я что, память потерял, да? Я сам знаю, кто расстрелян, когда и за что. Но ты мне позови его, понял? Поговорить надо.

— Боюсь, что не смогу.

— Всего ты боишься, Саша. А бояться не надо. Ладно, иди пока.

Поскребышев выполз задом, не поворачиваясь.

— Я сам приглашу. Поговорить нужно.

— А вы знаете, что у Дзержинского при вскрытии не нашли следов чахотки? — продолжал хрипеть жук. — А в тюрьме он ею болел. Любой патологоанатом вам скажет, что следы чахотки остаются навсегда. Так чье тело исследовал товарищ Абрикосов?

— Ты еще здесь? — удивился он и даже почувствовал легкую веселость. Все-таки приятно оказаться иногда в кругу друзей.

Он отодвинул трубку, достал из пачки на столе папиросу, постучал об угол хрустальной пепельницы. Взял в руки спички. И вдруг задумался: а курил ли Гриша Зиновьев? Странно, он не мог этого вспомнить.

Гриша был противоречивый человек. С одной стороны, как будто союзник. С другой — наймит. Двурушник. С Лениным в шалаше о чем-то сговаривался. Ленин тоже был сомнительный… В последний год особенно. Хорошо, что ушел вовремя. Ленин хоть лысый был. А у Гриши отвратительная шевелюра, полкабинета занимала. И голос противный. Он имел обыкновение носить странный лапсердак. И мерлушковую шапку, словно тамбовский прасол.

Его передернуло.

Конечно, он не создавал ленинградского террористического центра. И московского не создавал. Это понятно. Но ведь мог бы создать? Мог. Значит, я опередил. Так почему он является мне? Почему? Неужто дело в этой короткой киноленте? Неужели в ней? Мы не можем нарушать законы искусства точно так же, как не можем нарушать законы науки. А особенно мы не можем нарушать объективные законы самого важного для нас искусства. С этим согласится и товарищ Большаков.

Черкасов хороший артист. Но и его придется кое в чем образумить. Разве так нужно играть царя? Вовремя доложили, что режиссер Эйзенштейн сделал хулиганские рисунки и пытался с их помощью настроить артиста на правильный образ руководителя государства. Он нарисовал огромный, взбыченный… Фу! «Царь-фаллос! Царь-самец!» Разве это правильный образ? Фаллос! Интересно, как он это себе представляет? Как это показать в кино? Дурацкая выдумка. Политически вредная. Намек? Неправильно задумал товарищ Эйзенштейн. Ничего у них не выйдет. Вторую серию придется смыть.

Но каков подлец этот Вовси! Нет, не светило медицины. Другой Вовси. Артист! Он не помнил, кому он сказал тогда — обормоту Абакумову или верному чекисту Игнатьеву: пусть это будет автомобильная катастрофа. Переехать автомобилем царя Лира. «Лучшего царя Лира, ха!» Взяли и переехали царя. Негодяи!

Скорпион сидел на зеленом стекле плафона и помахивал желто-зеленым хвостом. Хвост чернел — движение сюда. Ярко загорался солнечно-желтым — движение туда…

Говорят, скорпионы ядовиты. Чепуха. Не боюсь скорпионов. Друзей боюсь. И часовых в коридорах боюсь. Какой из них выстрелит?

— Все подлюги, — сказал скорпион мягким, липким голосом. — Как один.

Свиная морда заняла затененную треть кабинета и обиженно молчала.

Вспомнилось, как в Кремль по телефону позвонил поэт, знаменитый поэт, дурачок лохматый. Давно это было. Позвонил поговорить о жизни и смерти. Поступок нахальный. Но мы не стали этого небожителя трогать. Что он понимает в смерти? Следов туберкулеза не нашли. Ха! И не могли найти. Партия избавила товарища Дзержинского от туберкулеза. Что теряет женщина, выходя замуж? Что товарищ Ленин так и не дал товарищу Крупской? Что у товарища Дзержинского длиннее, чем у товарища Ленина? Подлец Лаврентий, умеет рассмешить.

Партия избавила товарища Фрунзе от язвы. Товарища Котовского от ревнивого соперника. А товарища Бехтерева от наивных заблуждений в области психиатрии. В судебной психиатрии по-настоящему разбираются только большевики. Тонкая область. Политически ответственная область. Товарища Раскольникова партия избавила от тягот дипломатической службы. Когда служба неподъемна, зачем ты ею занимаешься? Зачем гневные письма пишешь? Кому они нужны? Из окна выпал? Не подходи близко к окнам. Разве не так?

Жук хрипло засмеялся и хотел вновь подпрыгнуть, но он ловко швырнул в него коробкой спичек фабрики «Гигант». Коробка больно ударила жука в мягкий нос. Жук обиженно хрюкнул и стал забиваться под ковер.

Партия избавила товарища Бабеля от снисходительного отношения к идеям товарища Гронского относительно реализма нового типа, реализма особого, социалистического характера. И товарища Горького от тех же иллюзий, но несколько ранее. Партия избавила товарища Бухарина… Ах, Бухарчик, наш человек. Ах, Николай, зачем ты схватил тогда меня за нос? Помнишь, мы обсуждали проект социалистического реализма у т. Горького Алексея Максимовича? В доме банкира Рябушинского, который партия безвозмездно отдала пролетарскому писателю. Так больно схватил. И крикнул: а ну, соври еще какую-нибудь гадость о товарище Ленине. И это мне?! Разве когда-либо я об Ильиче дурно говорил? Что он яду у меня просил? Ну, просил. А я тогда сказал — мучается старик. Вы не поверили мне? Вы никогда не верили мне.

Зачем ты это сделал? Пьяный был? Пить надо умеючи, Николай.

Зачем ты положил тогда меня на лопатки? В шутливой борьбе. Сильный был? Зачем хвастать физической силой? Он вздрогнул, как от удара отцовской колодки еще тогда. Да, это правда, старик Чавчавадзе заметил стихи молодого поэта. Написал в газете. Все бессмысленно. И при чем здесь чужая фамилия Джугашвили? Он не любит вспоминать фамилию отца. И вообще он не любит вспоминать ошибки молодости. Стихи! Смешно. Поэт? Страшно.

Ах, Бухарчик, зачем ты вернулся из Парижа? Мы тебя отпустили. Не стали препятствовать. Ты не понял намека. Вернулся. Зачем? Доказать свою преданность делу партии? Глупый человек. Разве все вокруг не кричало тебе — не возвращайся. Разве все вокруг не вопило благим матом — не возвращайся. Честно скажу, мне не хотелось тебя убивать. И товарищи из иностранного отдела НКВД не стали бы тебя преследовать в этом Париже, клянусь телом товарища Ленина, нашего с тобой учителя.

Телефон… Непрерывно звонил телефон. Бажанов тогда еще заметил. Но вида не подал. Умный был, подлец. Да, телефон и мозг. Мозг товарища Ленина. Мозг Ильича! Есть ли связь? Только недалекие люди не увидят здесь связи. Слой за слоем ученые медики срезали мозг товарища Ленина, чтобы найти явные свидетельства гения. Искали. Как археологи ищут. И ничего не нашли. Прости, Ильич! Будут ли резать мой мозг? Думаю, нет. Несмотря на явные признаки гения. Даже в Академии наук это признают. Впрочем, мне рано думать о смерти. Каждый человек думает, что он бессмертен. Гениальный в особенности. У нас в горах и до ста двадцати живут!

Но телефон… Как звали того чеха, который сделал нам в 22-м году секретную телефонию кремлевской вертушки и которого мы расстреляли как шпиона, как буржуазного чехословацкого наймита? Неужели моя память слабеет? Отводная трубка была в тумбе моего стола, и, когда никто не мешал, я мог слышать, что товарищ Ленин говорит товарищу Троцкому. А товарищ Троцкий товарищу Каменеву. Они не догадывались. Они недооценивали силы технического прогресса, несмотря на любовь к электричеству. Наивные люди.

Бажанов тогда не продал. Молодец был. Подлец этакий. Телефон. Черная эбонитовая лягушка. Память. Она беспокоит меня. Тревожит. Не могу понять, что сталось с тем поэтом… С другим… Я тогда спросил, мастер ли он? Я свесился с трибуны, как с горы, в бугры голов… Это он хорошо сказал. С горы… Видно, что мастер. Сильно сказал. Слишком сильно. Бугры голов. Кто-то мне рассказывал про глиняных людей средневековой Европы — им, крупным и безгласным, вставляют в глиняный лоб специальный шарик, пишут на этом лбу темное слово, заклятье, и они трудятся как рабы — беспрекословно и усердно. Мы, слава богу, не Европа. Нам не нужны глиняные люди. У нас живых хватает. Впрочем, глиняных лбов — хоть отбавляй. Но где поэт? Я не велел его расстрелять. Не велел переехать автомобилем. Не велел отравить ветчиной со стрихнином. Велел сохранить жизнь. Так где же он?

Только не путайте истину и веру. Это разные вещи.

Я не велел убивать поэтов. Потому что это невозможно.

Поэта, в сущности, и нельзя убить. Странно, но это так. Неприятно, но это так.

Стремится ввысь душа поэта, и сердце бьется неспроста. (Это я хорошо тогда сказал.)

Единственно, кого я не велел убивать, это поэтов. Поэты! Небесная печать. Я бы не решился. Прости, Тициан. Это была ошибка. Прости, Егише. Я не хотел. Прости, Паоло… Постой, Паоло, но это не я велел в тебя стрелять. Ты сам себя убил. Выстрелил в рот из ружья. Я знаю. Мне доложили. Это малодушие. Это дезертирство. Честнее было дождаться решения суда и спокойно идти на расстрел.

Но ты отомщен. Ты отомщен, Паоло. Гоглидзе, подписавшего ордер на арест, я велел строго наказать. Это чтобы ты знал. Законы не уничтожаются, а теряют силу. Говорят, что общество бессильно перед ними. Это — фетишизация законов, отдача себя в рабство законам. Не путайте с иным явлением: фашизация — это тоже отдача себя в рабство, но уже иным обстоятельствам и иным группировкам. Как я надеялся обмануть его, и в его лице — всех. Но Адольф не был поэтом, вот в чем беда. Художники — люди более низкого сорта. И надежда растаяла.

Я знаю, что надежда эта благословенна и чиста. (И это я хорошо сказал.)

Надя, ты предала меня. Думаешь, это я стрелял в тебя? Нет, это был выстрел судьбы. Ты оставила меня одного, Надежда, а это хуже предательства.

Остальных убивать уже можно было смело. Это, в сущности, приятное дело — убивать людей. Убирать лишние фигуры с доски. Расчищать пространство. Что может быть лучше — отомстить очередному врагу, поужинать с легким вином и лечь спать со спокойной, радостной душой. А врагов — много. Их не счесть. Стал считать Казбек угрюмый и не счел врагов. Это он сильно сказал. Правильно сказал. Их не счесть. Можно ли рассматривать меня как личную месть всего Кавказа завоевателям с Севера? Если и так, то об этом лучше помалкивать. Серго? Зачем ты собрал у себя на квартире этих заговорщиков? Товарищ Киров? Он согласился сместить Генерального секретаря? Сам захотел на это место? А я ему верил. Одним миром мазаны.

Я душу всю тебе открою. (Да, это твердая моя позиция — открывать правду.)

Партия доказала товарищу Егорову, что он слишком ценил свою старую, пропахшую махоркой и сыростью шинель. Отдал мне, продрогшему, свою шинель! У догорающего костра? Вай! Нехорошо вспоминать о столь ничтожном эпизоде Гражданской войны через двадцать лет. Нехорошо иметь такую память. Не стыдно тебе вспоминать об этом накануне расстрела? В такой момент надо думать о вечном. Эта цепкая память горела в тебе неспроста. Липкая память человека, готового замыслить недоброе. Но партия способна разрушить подобные замыслы.

Паукер, негодяй. Водить девочек вождю! Это разве профессия для чекиста? И еще болтать об этом? Паукер и Корнеев сильны по части обеспечения Сталина слабым полом. Кто это говорит? Болтуны! Подлецы!

Я руку протяну тебе!

Вернулся из Сочи товарищ Сталин и привез дочери мандарины. Много. Полтора килограмма. Думаю, она оценила этот поступок.

Сияй, Луна — душа Вселенной!

Ссылаются на особую роль Советской власти в деле построения социализма. Будто бы эта роль дает ей возможности уничтожить существующие законы экономического развития и сформировать новые. Это также неверно. Уничтожать законы — это вам не уничтожать людей. Люди — не законы. Особая роль Советской власти объясняется двумя обстоятельствами: во-первых, тем, что Советская власть должна была не заменить одну форму эксплуатации другой, как это было в старых революциях, а ликвидировать всякую эксплуатацию. Партия показала товарищу Берману, товарищу Френкелю и товарищу Троцкому, что они ошибались в этом вопросе. Трудовые армии! Мы создали другие армии, более величественные. Мы создали социалистический лагерь. Это размах! Труд освобождает. Где я слышал эту формулу? Будто бы над входом написано? Над входом куда? Можно ли построить коммунизм в Грузии? Нет. Почему? Потому что коммунизм не за горами. Подлец Лаврентий. Умеет рассмешить.

Создать на пустом месте новые социалистические формы хозяйства? Мы сумели. Не то Ромен Роллан, не то Бернард Шоу спросил меня, сколько стоили эти новые формы в деревне. Я честно сказал — десять миллионов человек. На самом деле больше, но я честно ответил. Другой бы юлить стал.

Свиная морда тряхнула бородкой, засмеялась, а ее серое, почти невидимое тело заколыхалось.

Скорпион неловко свесился с лампы, желто-пятнистое брюшко его зашипело, прикипев к горячему стеклу, но он, не обращая внимания, тонким и приятным, почти без фальши голосом запел «Сулико».

Подпевать не стану — работать надо. Жук мрачно глядел из-под ковра. Надо велеть проверить, нет ли там ртути? Нальют ведь, не скажут!

Вчера пил вино. А вдруг там яд? Подбросят и не скажут.

Кто подлинно предан делу социализма, занят, по сути вещей, только одним — умиранием и смертью. Учение о бессмертии души смягчает трагизм смерти, но наука доказала, что души не существует.

Эпикур будто бы говорил, что смерти реально нет, потому что человек с нею не встречается. Как это понять? Помню, Ленин сказал однажды, что в Эпикуре хорошо разбирался Маркс. Но разбирался ли товарищ Маркс в смерти? Только не надо о Гегеле. Диалектику мы и без этого немца построим. Отрицание отрицания! Глупость! Сложный, ненужный закон. В семинарии, помню, отец Геннадий Линицкий говаривал, что только в христианстве появляется острое переживание собственного личного бытия. Бытие — это я? Один! Как остро и благодетельно переживал я в период учебы — еще тогда — отсутствие отца с его пьяными ремнями и колодками, отсутствие матери с ее холодной неукротимой ненавистью к отцу и миру. Бытие было мое! И это было правильно. Мое! Во имя общества? Это они все придумали. Знать бы тогда, что отец мой — не мой отец. Когда он умер, ничто не колыхнулось в душе моей, которой, как ныне известно, не существует. На похороны матери я не поехал. Не было желания. Да и сил не было.

Сияй, Луна, в моей судьбе!

Советские газеты никогда не врут

Газеты «Правда» и «Известия» сообщили: товарищ Сталин заболел. Страна оцепенела от ужаса. Весь мир, похоже, тоже вздрогнул. Приходят ли к убийце убитые?

И снова этот Вовси, страшный, в лохмотьях, — вырос молчаливой тенью… Странно. Прежде убитые им люди не являлись к нему. Что-то случилось? А если пойдут вдруг вереницей? Надо взять себя в руки. Вовси, который прикинулся Михоэлсом. И весь этот его антифашистский якобы комитет. Стоят как призраки. Они надеялись, изображая борьбу с фашизмом, управлять мною. Наивные люди! Крыма им захотелось! Но в Крыму нет больших рек.

Он снова взял перо: «В древнейшую эпоху разлив больших рек, наводнения, уничтожение в связи с этим жилищ и посевов считались неотвратимым бедствием, против которого люди были бессильны. Когда, с течением времени, люди научились строить плотины и гидростанции, оказалось возможным отвратить от общества бедствия наводнений. Это урок и для нас».

Он откинулся в кресле, нажал кнопку. Возник дежурный офицер.

— Поскребышева!

Секретарь предстал через (против обыкновения он смотрел на часы) долгую минуту и сорок секунд.

— Почему нет товарища Зиновьева?

— Товарищ Зиновьев расстрелян как враг народа.

— Молодец. Иди пока. Я сам его добуду.

Секретарь исчез.

— Григорий, правда ли, что ты стал являться мне по ночам?

— Не знаю.

Блеклая тень человека мерцала справа в углу.

Кто это сделал, лорды?

Никто не ответил.

— Григорий, ты помнишь это кино?

— Какое кино, Коба? «Октябрь»?

— При чем здесь «Октябрь»? Я имею в виду расстрельное кино.

— Не знаю, о чем ты говоришь.

— Мы называли это, — он улыбнулся в усы, — «Документальное свидетельство о смерти». Вот, они расскажут. — Он показал черенком трубки последовательно на всех — на свиную морду, слюна которой подсыхала, на жука, злобно смотрящего из-под тяжелого, душного, ртутного ковра, на скорпиона, грациозно висевшего на зеленом стеклянном абажуре.

Но они молчали.

И тогда он стал рассказывать сам.

А если не сам, то кто поведал эту повесть?

Некоторые ломались сразу. Пару раз прищемили дверью половой член, и человек готов. Слабые люди. Никчемные люди. Но попадались и упрямцы. Одного генерала терзали и кромсали бесконечно долго, а он всякий раз говорил своим истязателям: меня вам не сломать! Они весело щурились в ответ и говорили с радостным, светлым чувством: это тебя-то? Да мы самого Бухарина сломили! Это было правдой. Бухарину, которого били и мучили долго, изнурительно долго, сказали, наконец, что придушат его новорожденную дочку, а молодую жену отдадут в тюремный полк. И этот несгибаемый тип вдруг как-то легко, сквозь светлые слезы, согласился дать нужные показания. Обещал гневно и правдиво выступить в зале суда. Это только иностранцы на процессе удивлялись, как столь уважаемый большевик — с его собственных слов, сказанных негромко, но с подкупающей откровенностью — оказался одновременно французским и японским шпионом, приказавшим между делом товарищу Ягоде отравить товарища Горького, пролетарского писателя. Другой писатель, не пролетарский, Фейхтвангер в далекой Америке, годом ранее очарованный кремлевским горцем, только развел руками.

Но еще раньше вышла заминка с товарищем Зиновьевым. Это вот товарищ Каменев согласился умереть тихо и славно, не обижаясь ни на что. Он сказал: Гриша, умрем, как честные, порядочные люди. Он хотел сказать как честные, порядочные большевики, но слова эти застряли в том месте, которое до побоев называлось зубами. Но строптивый полнотелый (правда, уже изрядно похудевший) Гриша завыл и не захотел умирать как порядочный человек, не говоря уж — как порядочный большевик. Некий его однофамилец, занимаясь позже филологией, удивленно повторял нехитрую конструкцию: порядочный большевик — порядочная свинья. Увлекаясь нелинейной логикой, он никак не мог взять толк, в какой роли здесь выступает член порядочный. Но Грише было не до тонкостей. Ему не хотелось умирать. Ему казалось странным, что кто-то может хотеть его смерти. Он же не Гумилев, тем более не Таганцев какой-то. Подобных господ он охотно и во множестве расстреливал в революционном Питере, запивая вечером холодную свинину (Ужас! Что сказал бы его дед!) французским вином. Когда его в камере сравнили с Робеспьером, которого уже тащат на гильотину, он даже не улыбнулся, но лишь по-бабьи разрыдался. Его собственная логика притупилась, он искренне не мог увидеть сходства в двух совершенно разных процессах: тогда он расстреливал, а сейчас его расстреливали.

А ведь до этого был молодцом. Его били, морили голодом, не давали спать, прося при этом о мелочи — выступить на суде и покаяться. Но этот еще недавно полный соков человек упрямо отказывался.

— Если ты, сволочь, не признаешься, мы спиралей из тебя навьем. Немедленно расскажи нам правду, как ты и твои дружки собирались убить гранатой товарищей Сталина и Ягоду, когда они находились в ложе Большого театра. Садись и рассказывай, фашистская блядь, о своей шпионской правотроцкистской и вредительской деятельности.

Григорий Евсеевич только мычал, и тогда четверо парней взялись за резиновые дубинки. Они не опускали их в течение суток. Их подопечный несколько раз терял сознание, перестал различать день, ночь, месяц, год и век. Но правды так и не сказал.

— Вот ведь крепкая сволочь! — в сердцах бросил один из парней.

Товарищ Курский, верный сын партии, придумал хороший метод: только-только появились первые громоздкие магнитофоны. На них записывали крики и плач истязаемых родственников — жен, детей, любовниц, и славными тюремными ночами крутились эти записи за не слишком толстой (специально в одном месте истонченной) стенкой камеры. Ах, как ломались на этом упрямые узники. Особенно на них действовали почему-то тонкие детские голоса. Тюремщики недоуменно взирали на этот эффект, но факт оставался фактом — после каких-то жалких детских воплей практически все начинали говорить правду. Но только не Гриша. Его ничто не брало. Где-то в глубине его истерзанного тела хитрое подсознание говорило ему, что несогласие продляет ему пребывание на этом свете. Согласие же, напротив, это пребывание быстро укоротит. А ради этой жизни он готов был вытерпеть все — таков был могучий, почти библейский, инстинкт жизни в этом упрямом теле. Растерянные работники подвала доложили об этой странной неурядице по инстанциям на самый верх.

Товарищ Сталин не выказал особого удивления, лишь молвил: ладно, поговорю с ним сам. Гришу слегка обмыли, приодели, припудрили и доставили к самому. Слушай, сказал ему сам, что ты ломаешься, как дитя? Ты разве не знаешь нашего плана? — Какого? — в припадке безумной надежды пробормотал запекшимися губами несговорчивый большевик. — План простой и надежный. Ты должен разоблачить свои подлые дела и замыслы не во имя себя и не во имя товарища Сталина, а во имя партии. Дело партии не может быть поколеблено ни на йоту, ты должен понимать это как настоящий большевик. А партия в долгу не останется. Даже если наш справедливый суд приговорит изменников к расстрелу, то это для виду, сам понимаешь, это только для этих горячих сердец — надо кинуть кость международному пролетариату. Эти странные люди требуют смерти предателям. Смерти подлым псам империализма. Куда тут от их воли деться? Надо кинуть кость и Коминтерну. Ты же сам его возглавлял, и должен понимать, что нам обратного пути нет. На самом же деле ни о каком расстреле не может быть и речи. Да и кто ж на такое пойдет со старыми и испытанными членами партии? Под Москвой, в лесу, в специальном пансионате подготовлено скромное, но вполне пристойное жилье. На мой взгляд, лучшее из того, что там есть — кабинеты с прекрасно подобранной литературой, весь Маркс, весь Ленин, подшивки прессы. Даже журналы «Огонек» и «Крокодил». Пожалуйста! Не жалко. Большой письменный стол в твоем кабинете, удобное рабочее кресло, чернил и бумаги — без ограничений. Ах, если бы ты знал, Григорий, как все надоело. Как мечтаю я бросить эти кремлевские дрязги и поселиться в подобном раю. Спокойная работа по дальнейшему теоретическому осмыслению путей социалистического строительства. Что еще нужно подлинному марксисту? Прогулки по тенистым аллеям, хороший ужин, добрый сон. Мы должны беречь ценные кадры. Кадры решают все. Лев Борисович согласился сразу. Он умный человек. Мы здесь рады такому повороту дела. Каждому большевику по кабинету. Потрудимся еще на благо рабочего класса. А?

Как по студню в солнечный полдень, заходили волны по измученному телу Зиновьева. Боже мой, боже мой, боже мой! Да неужто ты есть, Бог Еноха, Ирада и Ламеха? Сытный ужин и тихий кабинет с томиками Маркса. Зиновьеву хотелось плакать, упасть на ворсистый ковер и поползти к сапогам этого доброго человека из страны самаритян. Он с трудом узнавал его, путая: брат это, друг или верный ученик? Все равно! Целовать! Целовать его сапоги! Какой мудрый! Какой добрый! Собравши остаток сил, он не пополз, а только молча кивнул, глотая слезы. Иди, добрый человек, — сказал сам, — сделай, что тебя просят. Будь, наконец, умным сыном партии. Сделаю. Сделаю! С восторгом сделаю. А потом… О, потом… Прогулки в тенистом лесу. Ужин с Марксом. Сон с Лениным. С Лафаргом и Бебелем. Да даже и с Прудоном не зазорно. С Бланки и Жоресом. Прудон был, кажется, нищим? Маркс об этом где-то пишет. Не помню… Что-то путается в голове железного большевика! А Бланки был за террор. Безжалостный по отношению к врагам. Так? Или нет? Но в главном вопросе никакой путаницы! Кто же смыслит в делах Коминтерна больше его, Григория Радомысльского-Зиновьева, ближайшего советника Ленина в Швейцарии, члена Политбюро ЦК партии, председателя Петроградского совета, председателя Исполкома Коминтерна, ректора Казанского университета и видного деятеля Наркомпроса? Таких людей не расстреливают! А он, чудак, вообразил невесть что. С удивительным чувством покидал ближайший советник Ленина кабинет Кобы, товарища и верного друга, с просветленными невидящими глазами спускался в знакомый заплеванный подвал. Да, его ценят. А там, глядишь, теоретические работы покажут силу его мысли. Не все еще мозги растерял Григорий Зиновьев!

Выступил на суде он славно. В звенящей тишине открыл всю страшную правду. Слегка охрипший тенор его иногда опускался до шепота, но порой взмывал в самую высь, словно под своды новой и великой церкви. Новые ангелы подпевали неслышными голосами. Радостные слезы выступали на глазах. Новые инквизиторы смотрели тепло. По-доброму смотрели. И на душе становилось легко-легко.

В ведомстве товарища Сталина работали быстро и четко. Днем суд оглашал смертный приговор, а ночью уже пускали пулю в затылок. Но особо почетные приговоренные удостаивались особой чести. Сталину не доводилось стрелять самому (полубезумный случай с женой не в счет), да он и не рвался, но он хотел видеть, как умирали его друзья и враги, наиболее близкие враги и наиболее коварные друзья. От каменной клетки до конечной дыры в пространстве Вселенной процессию сопровождал специальный кинооператор с переносной камерой в руках. Не всегда хорошо было со светом, но, в общем и целом, в подвальных закоулках было светло. Хуже было со звуком, его еще не умели записывать в подобных условиях. Сталин не гневался и спокойно просматривал немые черно-белые ленты, исполнявшие роль документального свидетельства о смерти. Друзья и товарищи мирно подставляли затылки и тихо падали в смутную полутьму. У Сталина в этот момент учащалось дыхание, между ног все мощно каменело, по коже бежали сладкие мурашки, по спине — пот, сухая рука становилась вдруг упругой рукой джигита, а несуществующая душа готова была от ликования выпрыгнуть из тела. Момент страшного напряжения — и вдруг все отпускало. Текли подземные ручьи, что-то мягко плюхало. Долго потом он сидел, расставив ноги в мягких сапогах, прикрыв глаза и восстанавливая дыхание.

О, славный вид! О ликующий миг! Странное, кстати, слово — ликование. От слова лик? Причислить к лику святых. Кого причислить? Это не ясно. Лик — это лицо? Что бы сказал на это отец Геннадий из семинарии? Лицо! А как быть с оспинками? Что-то не то. Здесь надо разобраться.

Но вот когда по коридорам поволокли Зиновьева, накануне достойно выступившего на московском процессе с грандиозными саморазоблачениями по поводу объединенного троцкистско-зиновьевского блока (ни на букву не нарушил он согласованный текст), Сталин недоуменно уставился на небольшой серый экран. Вместо того чтобы покорно идти к последней черте (а все обычно шли покорно), неведомо как сохранивший силы смертник раскидал охрану и минуту что-то страстно говорил, безумно поводя глазами — были видны сияющие белки и страшные темные зрачки. Работники снова взяли его за руки, а он их опять раскидал. И тогда потерявший хладнокровие офицер-исполнитель, нарушив порядок, достал пистолет и выстрелил в голову буяна прямо в тюремном коридоре. Обмякшее тело они доволокли до нужного места, произвели контрольный выстрел, и порядок был восстановлен. Сначала Сталин почувствовал себя дурно. Его нагло провели. Где сладкие мурашки по телу? Где миг ликования, словно от глотка вина? Медленно начал он закипать. Но… Но чудо спасло на этот раз нескладных исполнителей гуманного большевистского приговора. Сталин почему-то вспомнил о назревающих трудностях с Коминтерном, вспомнил, что это как раз Григорий Евсеевич помог ему в 24—25-м годах свалить ненавистного Троцкого. Нет, Григорий заслужил легкую смерть! Колени перестали дрожать, а сапоги сучить по полу.

Поблагодарив исполнителей за инициативу, генеральный секретарь, однако, поинтересовался: а что же такое говорил перед смертью этот несносный человек? «Да понимаете, товарищ Сталин, — покашливая смущенно, сказал бывший член коллегии ВЧК-ОГПУ, — он говорил странные и глупые слова». — «Какие именно?» — нахмурившись, спросил генсек. — «Он говорил, что Сталин, простите, то есть вы, обещали якобы ему что-то… Что-то такое, не знаю… Он кричал: куда вы меня ведете? Сталин обещал мне… Он говорил про какой-то лес и книги Маркса. Остальное вы видели».

Сталин пришел в хорошее расположение духа. «Как вы говорите? Кричал, что Сталин обещал ему Маркса в лесу?» — «Да, товарищ Сталин. Так и кричал».

Сталин вытащил изо рта трубку, медленно покачал головой и сказал негромко:

— Какой наивный человек!

Самые правдивые газеты на свете

Газеты «Правда» и «Известия» сообщили, что у товарища Сталина дыхание Чейн-Стокса. Народ задумался и приутих. В лагерях люди были пообразованней. Они подняли глаза к небу и благодарно прошептали: слава богу, издыхает. Свободный человек не думает о смерти

Скорпион махнул резным хвостом и перепрыгнул на люстру.

Не успел он удивиться его резвости, как услыхал песенку о наивном человеке. Он такой наивный, тра-та-та-та. Он такой наив… да, да, да. Мотив был знакомый. «Сулико»? Ну, конечно. Скорпион пел голосом тонким и приятным, однако немного фальшивил.

Снова он потребовал секретаря. И сказал вошедшему:

— Учтите, товарищ Поскребышев, что человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти, и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни.

— Я учту это, товарищ Сталин, в своей работе.

— Хорошо сказал. Прошу также не забывать, что закон планомерного развития народного хозяйства дает возможность нашим планирующим органам правильно планировать общественное производство.

— Мы стараемся этого не забывать, товарищ Сталин.

— Как вы думаете, товарищ Поскребышев, можно было бы окончательно решить вопрос о судьбе товарного производства в Англии после взятия там власти пролетариатом и национализации всех средств производства?

— Мне кажется, товарищ Сталин, ничто не мешает нам именно так смотреть на эту проблему.

— Мы хорошо знаем, что товарное производство приводит к капитализму лишь в том случае, если существует частная собственность на средства производства, если рабочая сила выступает на рынок как товар, который может купить капиталист и эксплуатировать наемных рабочих в процессе производства.

— Они сейчас так и поступают, — вмешалась в разговор свиная морда. — Именно здесь, в нашем горячо любимом отечестве. Эксплуатируют наемных рабочих. А те не возражают. Хоть в Череповце, хоть в Тюмени. Да и в Норильске тож. Можете проверить.

Жук из-под ковра злобно свистнул.

— Не могут они так поступать в нашем отечестве. — Он откинулся в кресле, посмотрел вдаль. — При социалистической собственности наемного труда не существует и рабочая сила не является товаром.

— Является, является, — крикнул скорпион с люстры. — Сейчас все продается и покупается.

Он недовольно поднял голову и сказал:

— А знаешь ли ты, что землей, которая передана колхозам в вечное пользование, колхозы распоряжаются фактически как собственностью, несмотря на то, что они не могут ее продать, купить, сдать в аренду или заложить?

— А вот и могут. Уже почти все могут, — задорно крикнул скорпион.

— Контрреволюция? Не думал я, что до этого дойдет. Мне казалось, что меня будут помнить вечно.

— Это правда, — весело сказал скорпион. — Помнить будут.

Жук из-под ковра злобно свистнул.


Иногда спрашивают: существует ли и действует ли у нас, при нашем социалистическом строе, закон стоимости? Да, существует и действует. Понимал ли это товарищ Вознесенский? Думаю, понимал. Это не помешало партии указать товарищу Вознесенскому на его ошибки. Кузнецов организовал оборону блокадного города? Ну и что? Разве это может служить индульгенцией предателю?

Расстрел Вознесенского, Кузнецова и иных ленинградских товарищей не принес Сталину прежнего острого чувства освобождения. Даже удовольствия не принес. Это насторожило вождя. Конечно, оставалась надежда на благополучное завершение мингрельского дела. Там под расстрельную статью пойдут сотни людей. Лучше сказать, сотни негодяев и двурушников. И первым из них — Лаврентий. Придется им пожертвовать. Человек отработал свое.

В связи с законом стоимости на наших предприятиях имеют актуальное значение такие вопросы, как вопрос о хозяйственном расчете и рентабельности, вопрос о себестоимости, вопрос о ценах. Хорошо ли это? Не плохо. Это воспитывает наших хозяйственников в духе рационального ведения производства и дисциплинирует их. Хуже обстоит с врачами. Им не овладеть идеей рентабельности.

Вот, глядите, еще один Вовси по мою душу нашелся. И Виноградов туда же, температуру меряет, язык смотрит. А горло все равно болит. Тоже мне, профессор! О чем это говорит? О том, что кремлевские врачи — серьезная возможность кое-кого поменять в Президиуме ЦК. Было бы глупо это перспективное дело бросить на полдороге. Нет, надо довести до конца. На Красной площади повесить негодяев-отравителей! Как царь Петр это делал с изменниками-стрельцами. Мудрый был царь. Решительный. Толстой Алексей правильно в своей книжке это показал. Дрожишь, Вячеслав? Трепещешь, Анастас? Хмуришься, Лазарь? Я посмотрю, что вы скажете на допросе первой степени.

Не плохо, так как учит наших хозяйственников считать производственные величины, считать их точно, а не заниматься болтовней об ориентировочных данных, взятых с потолка. С потолка?

Он взглянул на потолок.

По лепному карнизу медленно пробиралась ящерица блеклого зеленого цвета с серо-белыми пятнами. Он знал, что ее называют хамелеоном. На зеленом она зеленая, на желтом — желтая. Приспособленка! Ничтожный зверь, но каков, однако, язык! Мгновенный выстрел этого языка — и мелкая мошка поражена. Отложив перо, он откинулся в кресле, пошевелил пальцами. Да, это правильно — мгновенный выстрел, и жертва уничтожена. Язык! Пора более основательно заняться проблемами языкознания.

— А ты как думал? — просипел хамелеон. Трубчатая мышца вокруг его подъязычной косточки напряглась, и язык, подобно гибкому розовому пламени, выстрелил далеко вперед.

— Не беспокойся. Мы знаем, у кого учиться и чему учиться. Товарищи Молотов, Каганович и Шкирятов скоро это поймут. Мгновенный выстрел, а вслед за тем наш справедливый суд.

Жук из-под ковра злобно свистнул.

— Саша, ты еще здесь? Ступай пока.

Секретарь Поскребышев, молча наблюдавший за работающим вождем, незаметно исчез.

Не плохо, так как учит наших хозяйственников искать, находить и использовать скрытые резервы, таящиеся в недрах производства, а не топтать их ногами.

Топтать ногами! Хорошее выражение.

Понимали ли это товарищи Ежов и Фриновский? Думаю, означенные товарищи этого не понимали. За что и понесли заслуженное наказание. Фильма об их расстреле не снимали. Он не отдал специального распоряжения. И правильно сделал. Мелкие люди.

А потом стало не до съемок в тюрьмах. Немецко-фашистские дивизии наступали. И он уже никогда не увидит, как умерла Мария Спиридонова. Красивая была баба. Наглая. За словом в карман не лезла. Но это все позади. Мы одержали всемирно-историческую победу ограниченного масштаба. Понимают ли этот ограниченный характер наших побед товарищи Морис Торез и Пальмиро Тольятти? А если понимают, то что думают по этому поводу? Надо послать Симонова. Пусть спросит.

Понимает ли восточный человек Мао? Он хитрый. Должен понимать.

Готов ли шведский пролетариат к всемирно-исторической победе? Нет, не готов.

Неужели один товарищ Готвальд готов?

Нехорошо вышло с Камо. В Тбилиси в 1922 году было всего два автомобиля. Ну, может быть, три. И этот героический болтун умудрился попасть под колеса. Где он их нашел? Никогда не одобрял его пристрастия к велосипеду. Велосипед против автомобиля? Легкомысленный человек. Отсюда и финал. Нет, его смерть не принесла желанного удовольствия. Не то было время. Троцкий в затылок дышал. Томский с Пятаковым путались под ногами. Рыков. Радек. Рудзутак. Косиор. Раковский. Тридцать лет прошло. Как одно мгновение. Годы борьбы и труда. Сколько врагов уложил! Мало.

Беда не в том, что закон стоимости воздействует у нас на производство. Беда в том, что наши хозяйственники и плановики плохо знакомы с действием закона стоимости, не изучают его и не умеют учитывать в своих расчетах. Этим и объясняется неразбериха, которая все еще царит у нас в вопросе о политике цен. Вот один из примеров. Хозяйственники внесли предложение, которое не могло не изумить членов ЦК, так как по этому предложению цена на тонну хлопка предлагалась такая же, как на тонну зерна, а цена на тонну зерна предлагалась такая же, как на тонну печеного хлеба.

Свиная морда в левом темном углу радостно заржала.

На замечания ЦК о том, что цена на тонну хлеба должна быть выше цены на тонну зерна ввиду добавочных расходов на помол и выпечку, авторы предложения не могли сказать ничего вразумительного. Ввиду этого ЦК пришлось взять это дело в свои руки, снизить цены на зерно и поднять цены на хлопок.

— Да, — заметил скорпион меланхолично. — В мудрости вам не откажешь. Практический вы человек-с!

— Погоди, ты меня сбил. О чем я хотел писать дальше?

— О распаде единого мирового рынка и неизбежности войн между капиталистическими странами, — услужливо шепнула свиная морда.

— Правильно. — Он взялся за перо.

Возьмем Англию… Хороши эти английские дипломаты. Хороша эта наша монахиня. Некий Исайя Берлин, представитель британской дипломатии, провел у нее целую ночь. Никуда не деться от этих евреев. Выслать этого Берлина к чертовой матери. А монахине задать приличную трепку. Сказать Жданову?

Свиная морда печально кивнула — сказать.

Внезапно он тронул вспотевший лоб. Ведь Жданов давно умер!

Свиная морда печально кивнула — умер.

Отравлен? Убит? Неправильно лечили от инфаркта?

Свиная морда вновь печально кивнула.

Когда это было? Что со мною? Мысли путаются.

— У товарища Сталина мысли не могут путаться, — нежно сказал скорпион.

— Это верно, — он взял себя в руки.

— Держи карман! — неожиданно весело свистнул жук из-под ковра.

Да нет там никакой ртути. Это ясно.

Никто не может отрицать колоссального развития производительных сил в нашем советском обществе. Но если бы мы не изменили старые производственные отношения новыми, то эти силы прозябали бы у нас так же, как они прозябают теперь в капиталистических странах. А некоторые наши хозяйственники продолжают заимствовать свои формулы из богдановского арсенала — «Всеобщей организационной науки». Эх, Александр Александрович, зачем ты тогда сочувственно посмотрел на этого шарлатана Бехтерева, выдававшего себя за психолога? Зачем шептался с ним? И по сей день переливал бы кровь в своем никому не нужном институте. Переливать кровь — достойное ли дело для большевика? Не переливать надо, а лить. Впрочем, ты никогда не был настоящим большевиком. Ильич это хорошо понимал. Пытаться свести сложное многообразие дел к «рациональной организации производительных сил», как это делают иные наши горе-экономисты, — значит подменять марксизм богдановщиной.

Рудзутак… Да… Что-то здесь дергает. Это тебя, Ян Эрнестович, Ленин, впадая в маразм, хотел сделать Генеральным секретарем? Вместо товарища Сталина, который груб и нелоялен. Или Крупская врала? Все равно, не справился бы ты. Нет! По заслугам и получил. Ничего ты не понимал в смычке города и деревни.

Кстати, о гибели городов. Большой ли город Хиросима? Так, не очень. Большой ли город Нью-Йорк? Анастас говорит, очень большой.

— Можешь не сомневаться, — прошипел жук.

— Мы не сомневаемся. Но как туда доставить эту штуку?

— Самолетом, — сказал жук.

— А если собьют по дороге? Упадет в воду. Вскипит часть океана, и больше ничего.

— А что такое кипение? — поинтересовался скорпион с лампы.

— Кипение? Глупость спрашиваешь! Как доставить… да… Один молодой конструктор делал у нас ракеты. Начинал чуть ли не с Цандером. Хорошие ракеты делал. Посадили его. Где-то на Колыме лес валит.

— Так найди его! — Скорпион оживился. — Срочно.

— Уже нашел. Думаешь, ты один умный? Нашел и к Туполеву послал. Пусть подучится немного, окрепнет. Ракеты нам нужны. Как же хочется кинуть в заокеанских империалистов железным ядрышком! Мне кажется, до этого не так уж далеко. Аналогичное положение имеем мы с проблемой уничтожения противоположности между умственным и физическим трудом. Это известная проблема, поставленная еще классиками.

Вообще говоря, проблема уничтожения — это проблема проблем.

Сказать Рюмину, чтобы не церемонился с арестованными врачами. Если дадут эти эскулапы нужные показания, куда эти кремлевские небожители денутся? Гнев народа их настигнет.

И все же, кто был лучший поэт эпохи?

Однажды я высказал свое мнение. Кажется, в письме к т. Ежову. Это было давно. Но прозвучало! На всю страну прозвучало. На весь мир. Сейчас я смотрю на эту проблему несколько иначе. Взошли иные имена. Скажу, кто. Дайте время. Поэзия — дело тонкое. А я кое-что в этом понимаю.

Народу нужен стих таинственно-родной, чтоб от него он вечно просыпался… Разве не так?

Я упаду тяжестью всей жатвы,

Сжатостью всей рвущейся вдаль клятвы —

И налетит пламенных лет стая,

Разве не так?

Не я и не другой, а мне народ родной — народ-Гомер хвалу утроит… На всех готовых жить и умереть бегут, играя, хмурые морщинки.

Правильно сказал — готовых жить и умереть. Главное — будьте готовы умереть. Всегда готовы!

Я у него учусь к себе не знать пощады… Художник, береги и охраняй бойца.

И это правильно.

Уходят вдаль людских голов бугры:

Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят.


Это он зря сказал. Мы его заметили. О, еще как заметили.

Но никто не может мне сказать, куда подевался поэт. Безобразие.


В правой части кабинета осела белесая мгла. Оттуда в неисчислимом количестве выглядывали полосатые осы с песьими мордами. Они гадко разевали пасти, но лая не было слышно. С потолка полезли бледно-зеленые черви с влажными губами-присосками. Пол зашевелился, вздыбился бугристой коркой и, когда она лопнула, затанцевал беспокойной кучей пауков и навозных мух.

Жар внутри стал невыносимым и вдруг оборвался. На мгновение стало холодно. Его качнуло, и он чуть не упал с кресла.

И тогда терпение его иссякло. Он захотел показать этим тварям, что являет собой насекомое немалого уровня — не чета всем этим тварям на подвижных ступенях Ламарка. Он вздохнул, курительная трубка упала на ковер, дым смешался с ртутными парами, китель раздулся и лопнул, единственная звездочка отлетела с печальным звоном, гладкое желтое брюхо и панцирная грудь обнажились, мохнатые члены мерно задвигались, а висячие губы под страшными челюстями засмеялись. Ужас сковал обитателей кабинета, но длилось это недолго, потому что хамелеон мгновенно изменил цвет, скорпион ловко уполз в ближайшую щель, свиная морда испарилась, словно не бывало, а он лопнул с тихим треском и потек бело-коричневой жижей.

Когда дежурный офицер, смущенный тишиной, поздним утром, уже почти днем, робко заглянул в кабинет, он увидел лежащего на полу человека в замятом кителе, а вокруг подсыхающую по всей поверхности комнаты ряску желтоватой слизи, на поверхности которой трепыхалось несколько зазевавшихся мошек.

«Как сейчас помню: я вынул трубку изо рта и сказал с расстановкой: какой наивный человек

Сияй, Луна, душа вселенной…


«Эта жижа, эта желто-коричневая слизь, — он по-доброму ухмыльнулся в усы, — будет заливать наше пространное отечество еще лет семьдесят. Пятьдесят плюс двадцать… Да еще лет сорок у нас в запасе. Почему так долго? Проявится неодолимая инерция воспитанных мною душ, как это имеет место в отношении сил природы и ее законов. Как это имеет место в правильном применении закона стоимости. Как это имеет место в приведенном выше примере о разливе больших рек».

Квартира на Варварке

Блестяще был разыгран праздник народного горя. На трибуне Мавзолея, оборвав собственные рыдания по случаю смерти великого вождя, Лаврентий Берия поклялся подхватить твердой рукой великое знамя коммунизма. Остальные вожди нахмурились и призадумались.

Толпа, заполнившая Красную площадь, скорбно молчала. На одном из дальних ее краев, за храмом Блаженного Василия, в устье Варварки, скопилась группа ребятишек, живущих в окрестных домах. Они мало понимали, что происходит, но думали, что понимают все. Среди них был одиннадцатилетний паренек Олег Завада, как обычно, молчаливый, задумчивый. Он ждал полудня, когда обещан был всесоюзный траурный гудок. Завыть должны были все заводы, все автомобили, все паровозы, все пароходы необъятной родины. Вот это будет гудок! Он дождался. Но, к его огорчению, звук со всех сторон пришел невразумительный. И казался он не столько скорбным, сколько откровенно тусклым.

Он вспомнил, как пару лет назад, под Новый год, вешая на елку блестящий шар, а затем крохотного лыжника на картонных лыжах, вдруг спросил у сестры, которая была старше и умней:

— Тамарочка, скажи, ведь Сталин старенький. Кто будет вместо, если он умрет?

— Он не умрет, — фыркнула сестра.

— Никогда? — переспросил он, замирая от восторга.

— Никогда! — подтвердила сестра и без паузы продолжила: — А если умрет, то место его займет Молотов Вячеслав Михайлович.

— Молотов? — переспросил, успокаиваясь, Олег.

Ответ его устроил. Круглолицый в очках Молотов (а таким не раз видел он его в газетах) казался надежным. Этот не свернет.


Три дня назад, утром 5 марта, его удивил голос матери:

— Олежек, — протянула она с какой-то странной дрожью. — Вставай, мой маленький! Просыпайся…

Он открыл глаза.

— Умер Сталин, — тихо сказала мать.

— Что? — Он сел в постели. — Не может быть.

Вся квартира собралась на кухне. Впрочем, все там не поместились, часть стояла в коридоре. И все молчали. Олег обратил внимание, что ни одна из керосинок не горит (а было их пять, по числу семейств в большой четырехкомнатной квартире). И он понял — не до керосинок и не до завтрака. Да и какой там завтрак! Стакан чая да кусок хлеба.

Квартира эта (на пятом этаже шестиэтажной громадины, самой крупной во всем Зарядье) до революции принадлежала его деду Михаилу Даниловичу и бабке Анне Евгеньевне. Дед, ответственный работник какого-то промышленного наркомата, сгинул в 37-м, бабушка об этом не любила вспоминать, а Олежек не догадывался расспросить. Но уплотнять квартиру принялись еще раньше. Еще в конце 20-х член домкома чекист Буренко отнял большую комнату с видом на Кремль и вселил туда приехавшую из Ташкента свою сестру Лидию с маленькой дочкой Ольгой. Дочка выросла, привела мужа Николая и начала рожать парней, одного за другим. Муж, румяный крестьянский парень ниже среднего роста, попал под опеку чекиста и тоже начал служить в НКВД. Работа у него была ночная. С вечера он уходил (до службы на Лубянке семь минут ходу), утром возвращался, бледный, тихий, даже какой-то помятый. Напивался и ложился отоспаться в свой закуток за шкафом и куском ковра. Заметен он был мало, разве что изредка, когда перебирал спиртного. Бывало, он гнался с пистолетом за собственной женой и кричал: «Убью!» А та, подхватив детей, кубарем катилась по широкой лестнице вниз, на улицу. А он выскакивал за ней и гнал по переулку, ведущему к Москве-реке, шагов сто или двести. Внезапно оборвав бег, он возвращался, скрывался за своим ковром и затихал. Через полчаса возвращалась и заплаканная жена Ольга. Ну а малышам все было нипочем. Они даже не понимали, что происходит. Что не мешало отцу их нещадно пороть, и они заполняли визгом и воем всю квартиру. Олег слушал поневоле этот крик и плач и недоумевал. Случались и квартирные стычки, когда делили общий счет за электричество. Чекист-гэбист был страшным жмотом и сражался за каждую копейку. Однажды Олег видел, как он схватил его старенькую бабушку Анну Евгеньевну за грудки, тряс ее и что-то шипел. И возненавидел его Олег навсегда. Впрочем, многие годы спустя повзрослевшая сестра Тамара раздумчиво сказала как-то: «Надо же, он легко мог нас всех пересажать в те года, и вся квартира досталась бы ему. Но он этого не сделал. По-своему порядочный был человек». И Олегу трудно было с ней не согласиться. Ведь чекист этот дорос до звания подполковника ГБ, что было ого-го! Но продолжала его семья ютиться вшестером в одной предельно захламленной комнате, причем двое малых спали под огромным роялем, на котором старший сын годами, упорно, но безуспешно, разучивал бетховенскую «К Элизе».

Была еще большая комната, похожая на залу, но она была перегорожена пополам огромным, напоминающим дворец, дубовым буфетом. В каждой половине жили оба бабушкиных сына со своими женами и детьми. Третья комната, окнами во двор, оставалось за бабушкой, которая жила в ней вместе с дочерью Раисой и внуками Тамарой и Олегом. Жили эти четверо на редкость дружно, но бедно и голодно. Отец Олега не вернулся с войны, а мать тяжело болела и работать почти не могла. Случались дни, когда в доме (в смысле, в их комнате) не было никакой еды. Едва ли они вынесли бы это без скудной помощи родных, которые и сами жили несладко.

Четвертая комната, самая маленькая, где некогда жила прислуга, досталось странному человеку, тихому пьянице Николаю Иннокентиевичу Пехову, который вселился в нее во время войны, когда жильцы были в эвакуации. По их возвращении освободить комнату он отказался. Был он беглым комсомольским работником из Сибири. Там он проворовался и бежал от преследования в столицу. Тут у него были какие-то друзья, которые сумели его в этой комнате прописать. Он не замедлил привезти свою мать Степаниду Петровну, мрачную, всегда молчащую старуху, которая не умела ни читать, ни писать. Целыми днями на кухне на своей керосинке она варила в большой кастрюле мутную похлебку, по запаху казалось, из старой галоши или куска валенка.

Вот такая квартира в самом центре Москвы, до краев забитая разномастной публикой, встретила в марте 1953 года смерть отца народов. Все стояли, оцепенев, но ясной мысли не было ни у кого, какие-то разрозненные всполохи. Стояли все, кроме гэбиста. Он пребывал на работе.

Олег почувствовал вдруг, что глаза защипало и выступили слезы. Спустя десятилетия он будет этих слез стыдиться.

«Умница Берия!»

Из пяти керосинок на кухне светились своими слюдяными окошками только две. Возле одной из них неспешно суетились мама и бабушка, кромсая на столике капусту, морковь, картошку, лук и размышляя вслух, где могла заваляться головка чеснока. В другом углу кухни, у заросшей паутиной и пылью тяжелой двери на черную лестницу, над своей керосинкой, установленной на табурете, согнувшись в три погибели, колдовала старуха Степанида Петровна. Из ее бурчащей кастрюли, как обычно, доносился запах протухшего валенка. Из коридора донеслись яростные стуки во входную дверь. Первыми их услышал Олег и пошел открывать. Для этого он обогнул в сумраке коридора большой сундук со стоящим на нем портновским манекеном, высокий стул с резной, но вконец изодранной спинкой, прикрытый жестяным корытом трехколесный велосипед, вешалку с унылой кучей старых пальто и плащей и добрался до высокой двустворчатой двери. Щелкнул английским замком. В квартиру ворвалась растрепанная соседка снизу, тетя Этя, а точнее, Эсфирь Самойловна Затуловская, ровесница и приятельница мамы Олега. Не замечая мальчика, она устремилась на кухню, откуда донесся ее рыдающий голос. Олег невольно сделал три шага вслед за ней.

— Боже мой! — вопила тетя Этя. — Милостивый мой боже!

— Что случилось, Этя? — послышался голос бабушки.

— Берия! — кричала тетя Этя. — Берия!

— Что Берия? — удивленно спросила мама.

— Берия! — Голос соседки просел. — Он велел выпустить врачей. Радио… Только что…

— Скажите же по порядку, — бабушка пыталась внести спокойствие.

Куда там! Из глаз соседки хлынули слезы.

— Они не виноваты. Еще бы! — Она пыталась рукавом затрапезной, криво застегнутой кофты стереть соленую влагу со щек. — Прекрасные специалисты, светила! Скольких они излечили! Скольких людей спасли! Я это знала, знала. Это знали все честные люди! Берия! Умница Берия! Я чувствовала, что Лаврентий Павлович серьезный, порядочный человек, первоклассный руководитель. Но не знала, до какой степени. Он разобрался. Он не мог не разобраться… Он самый порядочный из них всех, — добавила она тихо. — И самый умный.

Услышав эти крики, Олег не удивился. Напротив, они показались ему уместными и даже логичными. Он знал, что отец тети Эти, профессор-медик, специалист по легочным болезням, кремлевский консультант Самуил Затуловский третий месяц лежит в своей квартире с инфарктом. Тетя Этя как могла выхаживала его. И будто бы этот инфаркт спас его в минувшем январе от ареста. Об этом Олег слышал шепот мамы и бабушки.

Тем же сумраком, огибая все те же кучи хлама, сундуки и корзины, Олег отправился в свою комнату дочитывать увлекательную книгу. Он самозабвенно читал «Янки при дворе короля Артура» Марка Твена.

Но надолго в памяти его застрял заполошный крик соседки: «Берия! Умница Берия!»


Столичная весенняя буря прошла для кремлевских вождей сравнительно удачно. Кроме одного — первого зампреда Совмина и министра внутренних дел Лаврентия Берии. Но он — самый решительный и ловкий — до поры об этом не догадывался. В последний день февраля он на деле доказал, что в делах устранения кого-либо он самый умелый. Хоп — и нет человека. Да какого человека! Три близких его «друга» были ему отчасти благодарны, но еще больше этой его резвой умелостью напуганы. Об остальных и говорить нечего. Берию не любили и боялись все. Но это не помешало ему первое время действовать напористо и смело.

Не прошло и месяца после смерти великого вождя, как Берия действительно распорядился выпустить из застенков уцелевших врачей. Народ, который уже приготовился на всех перекрестках кричать «Смерть подлым врачам-убийцам!» и ждал кровавого праздника — виселиц возмездия на Красной площади, — изумленно затих.

Затем были закрыты липовые «Мингрельское дело» и «Дело авиаторов», выпущены по амнистии из лагерей и тюрем более миллиона человек, заметно смягчено уголовное законодательство. Строго запрещены были пытки при допросах, в считаные дни во всех тюрьмах и спецприемниках были ликвидированы пыточные камеры и уничтожены орудия пыток. Первоочередная внешнеполитическая инициатива Берии заключалась в прекращении поддержки просоветского режима Вальтера Ульбрихта в Советской зоне Германии, не пользовавшегося в этой зоне никакой популярностью. Берия предложил своим коллегам в правительстве объявить о согласии СССР на объединение Германии в обмен на репарации в 10 миллиардов долларов.

Претерпели изменения и военные приготовления страны. Внимание к производству водородных бомб не ослабло, но тональность разговоров об этом оружии заметно изменилась. В узких кругах заговорили о нем более спокойно, все чаще называя его оружием обороны. Военному министру Булганину не по нраву было слишком ретивое вмешательство Берии в дела его ведомства, но открыто противостоять ему он не решался.

В любом случае стало очевидно, что внезапная смерть коммунистического вождя (еще вчера желавшего завоевать весь мир) резко изменила военную обстановку на планете. Был остановлен тяжкий Корейский конфликт. В Кремле перестали (на время) говорить и думать о Третьей мировой войне.

Возможно, именно Лаврентий Берия, в недавнем прошлом и сам кровавый палач, в то почти абсурдное время надолго отодвинул человечество от сползания в термоядерную планетарную бойню, но этого ему в заслугу никто так и не поставил. Как министр Берия вышел из доверия

Лаврентий Берия перестал понимать сам себя. С ним приключилось нечто странное. Ему разонравилось допрашивать, бить, кромсать и убивать людей. Он даже хотел ущипнуть себя: ты ли это, Лаврентий? Тебя почему-то больше не радует вид измученного в застенках человека, готового признаться, что он марсианский шпион. Тебя не радуют сводки о доблестной работе органов, арестовывающих тысячи людей по подозрению в том, что они предатели великого дела рабочих и крестьян. Ты выпустил на волю медицинских профессоров, замышлявших отравить все советское правительство. Точнее, то, что осталось от их истерзанных тел. Ты протащил срочный указ о запрещении пыток. Ты объявил амнистию — из лагерей вышли посаженные за пустяк, вышли больные, вышли беременные женщины и женщины с детьми, всего таких набралось чуть ли не полтора миллиона. Ты высказал (правда, пока осторожно) мысль о необходимости разогнать колхозы, эти неэффективные и силком согнанные сборища бедолаг. Ты выдвинул идею объединения Германии. Единая демократическая Германия? Капиталистическая? Ты в своем уме? Что с тобой случилось, Лаврентий?

Неужели это покойный тиран в прежние годы так скрутил твою волю в бараний бублик, что ты преследовал людей, не особо задумываясь? Принадлежал ли ты сам себе? Кем ты был? Неужто лишь трясущимся и жестоким царедворцем? Ужели это позади? И ты наконец свободен. Возможно ли, что не вся твоя совесть убита, и жалкие ее крохи могут еще трепыхнуться? А если так, значит, ты правильно поступил, отравив этого страшного старика. Впрочем, будь честным. Другого выхода он все равно не оставил.

И что теперь?

Оставшиеся вокруг — они разве не трясущиеся жестокие царедворцы? Не мерзавцы? Не убийцы? (Каким и ты был всего пару месяцев назад.) Чего от них ждать? Чуть промахнись, и наплачешься с ними. Ты мог бы прикончить их всех одним махом. Но ты больше не хочешь убивать. Их надо просто аккуратно передвинуть. Никите вручить совхоз. Это его потолок. Георгий начинал, кажется, в энергетическом. Вот, пусть заведует электростанцией. Булганину отдам полк. Нет, дивизию. Где-нибудь в Приамурье. Пусть там сидит и пьет. Молотов? «Каменную задницу» гнать на пенсию. Все. Покуражился, и хватит. Каганович? Туда же. Микоян? Он и слова не скажет. Пусть мороженое делает. У него это выходит. Вышинский? Ну, это подлец из подлецов. Мелкая тварь. А вот кто по-настоящему опасен — это Жуков. Вот его куда запихнуть? И как?

Со своими ребятами тоже будет непросто. Меркулов, Деканозов, Гоглидзе, Мешик с виду верные, лизать готовы, но ведь — отпетые негодяи. Разве неясно? Продадут, не задумываясь. Тут поневоле задумаешься о смене караула. Смелее выдвигать молодых. Братья Балтаджи, например. Красивые мужики. Высокие, спортивные. Смотрят открыто, не трясутся, не льстят. И дело знают. Но как чувствую я при редких встречах их ровную, дружескую поддержку. Такие не продадут. Владимира, полковника, который ведает загранимуществом, можно сразу ставить на органы. Анатолий, братишка его, в Минсельхозе главком командует? Отличный будет министр. С перспективой на зампреда Совмина. А Петя Осипов? А Сергей Кузнецов? А этот, как его, Самсон Цодоков? А на Академию поставлю Курчатова с Кикоиным… Ну что ты! Есть люди, есть.

Эх, не поздно ли ты проснулся, Лаврентий?


В начале июня Маленков спросил Хрущева:

— Ну что, Никита? Разыгрался наш горный орел? Кого из нас он первого отравит? — Серое, по-бабьи раздавшееся лицо нового председателя Совета министров казалось озабоченным.

— Вопрос! — Хрущев тоже нахмурился. — Ну, если не отравит, то посадит точно. Похоже, у него все готово.

— И что? Будем ждать?

— Правильно ставишь вопрос. — Лысый, приземистый, с большой бородавкой возле носа-картошки, Хрущев сверкнул хитрыми глазками.

— С Булганиным я уже советовался. Не думай, он тоже в тревоге.

— Ага! — оживился Хрущев. — Из этого и надо исходить.

— Я и Жукову намекнул. Без него никуда.

— Пожалуй, — задумчиво сказал Хрущев.

В итоге сложились два встречных заговора. Первый подготовил Берия. На вечер 26 июня, в пятницу, был намечен коллективный поход Президиума ЦК в Большой театр. Там Берия и задумал после спектакля всех сразу арестовать. Проделать сие особого труда не составляло, поскольку личная охрана этих вождей была вся из его ведомства. А слушались эти люди его беспрекословно. Сажать перегнивших вождей надолго он не собирался. Посидят месяц на Лубянке, и будя. На ближайшем пленуме лишить постов и регалий, а дальше как задумал — кому совхоз, кому занюханный профсоюз…

С утра в этот день Берия был приглашен к двум часам на заседание Совмина. Он сидел в своем обнесенном каменным забором особняке, угол Вспольного и Никитской, укрепленном, как крепость, двойным кольцом обороны. Вылезать из гнезда, ехать на встречу к этим тварям он уже не хотел, но потом вдруг решился. «Ладно, в последний раз», — подумал он.

Именно на этом заседании в четвертом часу дня он был арестован. Во время прений, почуяв недоброе, он красным карандашом писал в своем блокноте «Тревога!», комкал листы и незаметно кидал их под стол, под тяжелую скатерть. Позже уборщицы эти комочки бумаги собрали и без колебаний отправили в мусор.


Лето бежало к своей середине. Олег Завада, которому уже стукнуло двенадцать, проводил время в пионерском лагере. Часами гулял он по окраинам огороженной территории, меж кривых дерев, среди сорняков и крапивы. Шумных игр он сторонился. Вот и сейчас в одиночестве брел он к одноэтажному деревянному корпусу столовой. До обеда еще целый час, но он шел хотя бы почитать меню, которое с утра вывешивали на двери: что-нибудь типа — суп вермишелевый, биточки с пюре, компот. Чтение на время успокаивало голодный зуд. Назад он пошел другой тропинкой и наткнулся на газетный стенд. Газету «Правда» под стеклом вывешивали ежедневно, но толп пионеров возле нее не наблюдалось. А вот Олег газеты читать любил. Читал он все подряд. Про успехи колхозов и совхозов, про новые заводы и химкомбинаты, про самолеты и дрейфующие во льдах станции, про сложное международное положение и бдительных пограничников. Он знал, что его родная страна по чугуну и стали обогнала Западную Германию вместе с Люксембургом и дышит в затылок самой Америке. Больше сорока миллионов тонн. Он гордился этой цифрой. Но сегодня его остановило нечто иное. С удивлением увидел он крупно набранную фамилию БЕРИЯ. Он подошел и вчитался. И в первые минуты не поверил глазам своим. Заголовок, набранный жирными буквами, гласил: Арестован злейший враг народа, грязный преступник, моральный разложенец и английский шпион Лаврентий Берия.

«Умница Берия!» — вспомнил он тут же. — «Освободитель!»

Лето пробежало и сгинуло. В начале сентября Олег Завада привычным путем шел в свою школу, в старинное здание гимназии в Большом Вузовском переулке (который бабушка любила именовать по старинке — Трехсвятительский). Он спустился по Варварке к площади Ногина. Дальше предстояли прямой отрезок Солянки, Большой Ивановский, Подкопаевский и поворот налево к школе. По краю площади милиционер за шкирку волок пьяного. Тот внезапно вырвался, выпрямился и на всю площадь хриплым баритоном заорал:

— Ты чо, не слыхал, как министр Берия вышел из доверия? А товарищ Маленков надавал ему пинков! — и, шатаясь, погрозил пальцем.

— Тише ты, — прошептал внезапно поникший милиционер и разжал руку. — Иди себе и не шуми.

Пьяный, пошатываясь, но гордо задрав подбородок, двинул в одну сторону, а милиционер, сутулясь и не оглядываясь, в другую. Олег притормозил шаг, глядя вслед то одному, то другому. Смысла сцены он до конца не понял, но интуитивно осознал, что в стране произошло что-то важное, быть может, переломное.

Олег и тетя Лиза

Мама, пока у нее еще были силы, любила иногда ходить по гостям и почти всегда брала с собой Олега. Он ходил безропотно, хотя по мальчишеской своей природе не слишком чинные эти встречи ценил. Впрочем, в один дом он ходил охотно, поскольку там были два его сверстника, один постарше его, второй помладше, но общий язык с ними он нашел быстро. Это были сыновья Иры Хазановой, школьной подруги его матери. Ирина жила со своей матушкой и детьми в небольшой трехкомнатной квартире, что по тем временам казалось чем-то сказочным. Отдельная квартира — это был уровень, не доступный простым смертным. Возможно, это объяснялось тем, что мама Ирины Вера Михайловна Хазанова, историк по профессии, была из плеяды так называемых «старых большевиков». Муж ее, тоже из большевиков, сгинул в 37-м, зять, первый муж дочери, молодой немецкий коммунист Пауль Шмидт, сбежавший в СССР от Гитлера, был арестован и расстрелян в 39-м. Но саму Веру Михайловну не тронули и квартиру не отобрали. Впрочем, смутный дух страха, вернее, какого-то благородного, но со смертельным оттенком, спокойствия, витавшего в этом доме, своим детским чутьем чувствовал и Олег. Дверь в маленький кабинет Веры Михайловны всегда была открыта, и Олег видел пожилую даму с пучком волос на затылке, в вязаной кофте, сидящую за столом, заваленным книгами. На детей особого внимания ни она, ни обе матери, беседующие на кухне, не обращали. Ребятам именно это и было надо, они устраивались в дальней комнате, на паркетном полу, где их поджидала тьма игр — машинки, мячики, пружинное ружье, стреляющее по картонным мишеням, и даже миниатюрный напольный крокет. В перерыве игр появлялись взрослые, и тогда затевался небольшой концерт. Старший брат Эдик играл на скрипке, Гена, младший, пел песенки (что-то вроде «То ли луковица, то ли репка…») и запоем читал стихи. Для этого он смело вставал на небольшой табурет, а когда ему хлопали, необыкновенно радовался. Олег ничего такого не умел и молча наблюдал.

Сама тетя Ира обожала театр. И хотя она работала инженером, интересы и мысли ее целиком были в заводской театральной самодеятельности, где она принимала активное участие. О театре она могла говорить часами. Эти разговоры продолжались и за чаем, где она угощала всех изысканным печеньем собственного приготовления.

Давным-давно, когда Олегу стукнуло всего лишь восемь, тетя Ира подарила ему отдельное издание «Евгения Онегина» в мягкой обложке, написав на обороте обложки «Маленькому читателю больших произведений». Надпись Олега потрясла. Однако одолеть целиком сие произведение в те года он, разумеется, не смог, но отрывки из разных глав читал с удовольствием, про дуэль на снегу и вокруг нее особенно. И, само собой, навсегда врезались строки «Когда не в шутку занемог, он уважать себя заставил…». Сказано не совсем понятно, но как-то убедительно и сильно. Книга эта, потрепанная временем, сопровождала его практически всю жизнь.

Однажды Вера Михайловна принимала гостью. Аккуратно причесанная пожилая женщина, в строгом не то пиджаке, не то кителе, сидела в ее кабинетике. Они негромко о чем-то беседовали. Олег проходил мимо, когда она его окликнула.

— Мальчик! — сказала она.

Он притормозил.

— Поди сюда. Тебя как зовут?

Он сделал шаг в кабинетик, но ответить не успел.

— Это Олег, — сказала Вера Михайловна. — Сын Ириной подруги.

— Понятно, — сказала женщина. — Можешь называть меня тетей Лизой. — Она смотрела на Олега взглядом изучающим, но каким-то теплым. — Ты в каком классе?

— В пятом.

— Как учеба?

— Нормально, — сказал Олег.

— И что тебе ближе — родная речь или арифметика?

— Арифметика, — сказал Олег.

— Значит, будешь математиком? — Она улыбнулась, но словно бы недоверчиво.

— Собираюсь, — сказал Олег. — Математиком или астрономом.

— Ах, вот как! — на этот раз она улыбнулась широко. — Твердо решил?

— Твердо, — сказал Олег.

— Ну что ж, это достойный выбор.

— Наверно, — сказал Олег.

— Не наверно, а точно. Можешь мне поверить.

— Угу, — кивнул Олег.

— Скажи-ка, а стихи ты читаешь? Помнишь что-нибудь?

— Что-то помню, — не слишком охотно отозвался Олег.

— Ну-ка, давай прочти. Хотя бы пару строк.

— Ну, — Олег замялся.

— Давай смелее.

— Ну… Скажем… — И он скороговоркой, не слишком внятно пробормотал:


В море царевич купает коня.


Слышит царевич: взгляни на меня…


Глянул на тетю Лизу и изумился. Она неподвижно смотрела на него расширенными глазами. Он даже слегка растерялся. А она, помолчав еще секунду-другую, сказала негромко, чуть севшим голом:

— Ладно, дружок, иди. А то товарищи твои тебя заждались. И спасибо тебе.

Когда они вдвоем возвращались домой, мама внезапно сказала Олегу:

— Фамилия этой тети Лизы — Горская-Зарубина. Я ее смутно помню. Когда мы с Иркой еще за партой сидели, она у Веры Михайловны чему-то там училась. Истории классовой борьбы, вероятно. Или учениям утопистов. Короче, с той поры они и дружат.

— Мне она понравилась, — сказал Олег.

— Ира мне шепнула, что это женщина с очень непростой судьбой.

— Понимаю, — рассудительно сказал Олег, хотя на самом деле ничего не понял.

Но мама была уверена, что сын ее парнишка умный, и не считала нужным трудные мотивы и темные загогулины жизни ему растолковывать. Должен научиться разбираться сам.

Кетчер в Москве

Лиза возвращалась из магазина домой.

В авоське болтались бутылка кефира, коричневатый батон «рижского» хлеба, триста граммов свежей ветчины (любимый ею «окорок тамбовский») и триста граммов швейцарского сыра.

За десяток шагов до арки, ведущей в ее двор, к ней подбежал пацан лет десяти-одиннадцати и протянул белый конверт без подписи.

— Тетя, это вам, — скороговоркой выпалил он.

— Что это? — спросила она, нахмурясь.

— Велели передать, что вы любите балет.

— Ах, вот как! Ну что ж, — она слегка улыбнулась и конверт взяла.

Пацан тут же испарился.

Войдя во двор, Лиза присела на одинокую лавочку и, не торопясь, огляделась. Двор был тих и пуст. Она заглянула в конверт. Там лежал театральный билет. Она достала и изучила его до всех мелочей. Большой театр, балет «Спартак», ближайший четверг, семь вечера, ряд шестой, место второе. «Ну что ж! Можно и сходить. Странновато, но… Чего не бывает? Жаль, что место с краю. Но сетовать на дареное глупо». Кто этот благодетель, что ему надо, она не знала. Но чего ей, в сущности, опасаться? В каких только переделках она не бывала! На фоне однообразных дней это даже интересно. Пахнет маленьким приключением. Или не очень маленьким? Посмотрим. Самое смешное, что она в Большом давно не была, а ей туда хотелось, и даже очень. Конечно, она предпочла бы «Лебединое» или «Ромео и Джульетту». Впрочем, о шумной премьере балета Хачатуряна она тоже была наслышана.

В четверг она нарядилась необычно. Узнать ее было нелегко. Она подошла к театру за сорок минут до начала спектакля и тихо встала у дальней колонны, опустив на лоб широкие поля шляпы. Тянулись долгие минуты, но никого из знакомых она не обнаружила. Ничего подозрительного тоже. Без десяти семь она вошла в театр, сдала в гардеробе плащ, купила программку и без двух семь сидела в своем шестом ряду. Зал был заполнен, но кресло номер один рядом с нею оставалось пустым. Погас свет, зазвучали мощные, завлекающие звуки увертюры, открылся занавес. Римские воины в шлемах, с квадратными мечами смотрелись стройно и грозно. А повыше, словно вознесенный на их плечах, — красавец Марк Красс в короткой тунике, с царственным жезлом в руке. Пластика его движений завораживала. Она смотрела, приоткрыв рот и забыв обо всем прочем. Танец мужчин был великолепен — ритмичен и горяч. Но вот на сцену, порхая, выбежали женщины…

— Между прочим, куртизанку Эгину танцует Плисецкая, — послышался не голос, а скорее отчетливый шепот слева.

Лиза вздрогнула. Сказано это было по-английски. Она скосила глаза налево и еще раз вздрогнула.

— Боже мой, Мо! Вы ли это?

— Меня зовут Ник Стайн, — прошептал человек, незаметно опустившийся в кресло номер один. — Но я старался быть похожим на одного вашего старого знакомого. Удалось?

— Не то слово. — Лиза уже пришла в себя и даже улыбнулась. — Вы сошли с ума, Ник!

— Не скажите. Все достаточно просто. Хотелось увидеться.

— Понимаю, — кивнула Лиза. — Или мне кажется, что понимаю.

— Ладно, уточним после. Давайте смотреть. Все-таки балет. В Большом. Не часто бывает.

В антракте Мо, он же Ник, пригласил ее в буфет.

— Это не опасно? — спросила она с легкой улыбкой.

— Не думаю. Вас тут едва ли знают. Меня тем более.

Они присели у столика, в центре которого блюдо было заполнено пирожными — эклеры, корзиночки, картошка, наполеон. В обычные дни Лиза старалась этого избегать, но сейчас…

— Вот, Ник, рекомендую, — она подцепила пальцами корзиночку с кремовой розой и зелеными цукатами. — У нас это вкусно готовят.

— Не сомневаюсь, — серьезно отвечал Ник. — Непременно попробую.

Подошедшей официантке они заказали лимонад.

— Что вы делаете в Москве? — спросила Лиза.

— Я приехал со спортивной делегацией. Возникла мысль устроить встречу легкоатлетов России и Штатов. Пора думать о дружбе. Вот этот матч мы и приехали обсудить.

— Прекрасная идея, — сказала Лиза. — Мне нравится. Но тут я мало чем смогу помочь.

— Воистину, — улыбнулся Мо-Ник, — подыскивать прыгунов, спринтеров и стайеров — не ваша задача. Тем не менее кое-что я хотел бы с вами обсудить.

— Неофициально? Никого не ставя в известность? Я так понимаю?

— Именно так, — кивнул он.

— Ну что ж, — секунду она размышляла. — В память старой дружбы. Отчего бы и нет?

— Прекрасное изделие, — сказал он, надкусывая эклер. — Так как мы это устроим?

— Погодите. Ага. Слушайте, я должна познакомить вас с русской кухней. Не возражаете?

— Еще бы! Тут я, увы, не знаток.

— Ну, наслышаны все. Блины с икрой, расстегаи, рыбная солянка…

— Звучит заманчиво.

— Ресторан «Астория». Это на улице Горького. Тут недалеко. Я закажу столик. В начале той недели устроит? Скажем, во вторник? Часов в пять.

— Вполне.

— Ну а свободно поговорим на скамейке в парке.

— Разумеется.


Обед был восхитителен, ледяная водка вкусна. Лиза, не часто устраивающая подобные вылазки, не могла этого не отметить. Ну а Мо-Ник был просто в восторге. В его темных волосах она увидела немало серебряных нитей, но импозантен он был, как и прежде. При этом обходителен, безукоризненно вежлив, с умело вплавленной ноткой светлой грусти.

С погодой повезло, и они непринужденно уселись на скамейке в конце Страстного бульвара. Мо-Ник достал из кармана какую-то фитюльку, нажал кнопку. Загорелся бледно-зеленый глазок.

— Что это? — спросила Лиза.

— Мне говорили, что в Москве все садовые скамейки оборудованы прослушкой.

— Так уж и все?

— Не знаю. Но в этой, слава богу, нет точно.

— Чудненько. Ну, так рассказывайте, чем я могу вам помочь?

— Дорогая Лиза, — Мо-Ник сделался серьезным. — Вы, должно быть, знаете, что одна из моих тем — атомы. Бомбы, станции, подземные испытания…

— Догадываюсь, — сказала Лиза.

— Общая ситуация по этим вопросам в России нашим специалистам понятна. Но остаются мелкие детали, иные из которых могут обернуться сюрпризом.

— Детали. Понимаю.

— Вот сюрпризов бы не хотелось. Паритет есть паритет. Есть данные, что некоторые ваши высшие военные, несколько озабоченные военной гонкой, хотели бы нам кое-что передать. Некие документы. Но пока нет надежных каналов.

— Даже так? Интересно. Смелые люди. Сведения достоверны?

— По нашим оценкам — вполне. Но и мы в ответ готовы приоткрыть кое-какие свои тайны. Как раз в интересах паритета.

— Приоткрывайте. Лидеры наших стран говорят о возможной встрече. Удобный случай для подобных обменов. При чем тут я?

— Лиза, дорогая. У политиков свои отношения, а у спецслужб свои. И вы отлично это знаете. Нам гораздо легче поладить, мы уважаем и ценим друг друга. И, как правило, не сдаем даже врага. Разве не так?

— Это так, — подтвердила Лиза.

— В последнее время контакты наши сильно обтрепались. Если мы восстановим доверительные отношения, то выиграют все. Ведь не только колючками и шипами нам обмениваться, согласитесь.

— Соглашаюсь.

— Меня уполномочили восстановить нормальные, действующие каналы между нашими разведками. На вас, Лиза, большая надежда.

— А вот это напрасно. Я в отставке, давно на пенсии. Ни связей, ни влияния у меня не осталось.

— Даже так? Разве бывают бывшие разведчики?

— Еще как. Но если я вдруг начну шевелиться, то меня, скорее всего, поднимут на смех. А дальше дело может обернуться кутузкой. И это очень вероятно. Для меня, разумеется. У нас есть правило — не вылезай!

Мо-Ник долго молчал.

— Понимаю, — наконец сказал он. — Вот что значит — разные миры. А казалось, бывшие союзники.

— Вот именно, казалось.

— Не слишком ли мрачен ваш мир? Как-то у вас все это жестко. Кстати, пройдясь по городу и спустившись в метро, улыбок на лицах людей я почти не увидел.

— Погодите, дорогой Мо. Вы о чем? Улыбки? Они придут. Вы не могли не заметить, что страна на подъеме. Да, пока бедно, но вектор очевиден. Люди свободнее дышат. А идеалы наши… Что тут говорить… Присмотритесь, глаза у людей светятся. У молодежи особенно. Все сплошь романтики. В тайгу! Во льды! В глубину океана! А у вас там, хоть вы и трижды богаче… Знаю, видела. Что говорить о низах. Даже интеллигенты ваши, профессура, художественные круги, кажутся нам непролазными мещанами. Интересы узенькие. Небесный горизонт низок. А часто его вообще нет. А ведь соревнование идет не по бомбам и ракетам, оно строится относительно очень высокого, очень человечного принципа. По сути, решающего. Стоит вопрос о будущем человека как существа свободного и творческого. И в этих замыслах и планах, поверьте, мы впереди.

— Да, — задумчиво сказал Моррис Берг. — Да. Я знал, что будет непросто.

— А кто сказал, что будет просто?

— Да, — повторил Берг. Он смотрел вдаль бульвара, на одиноких прохожих. — Ну что же, кетчер, — пробормотал он, — ты разучился ловить мячи.

— Что? — улыбнулась Лиза. — Кетчер не ловит мячей? Не поверю.

— Знаете, Лиза, в бейсболе когда-то меня считали непревзойденным стратегом. Да, было дело. Но это позади. Стратега больше нет.

— Оставьте, дорогой Мо! Я вам скажу, где действительно стратегии не видно. Шпионская суета, нервные всхлипы генералов, напыщенные, пустые, хвастливо-грозные речи лидеров больших стран — вот откуда стратегия испарилась. Боюсь, навсегда. Тактика еще угадывается, но — бескрылая, жалкая, до ближайших выборов. Ни к чему хорошему привести она не может. Нельзя сегодня браться за масштабные вопросы, если нет понимания, куда и зачем движется человеческий род в целом. У людей на планете ныне общий дом. Взорвать его мы уже способны, но для чего он строился сотни, даже тысячи лет, и в чем высшие цели его обитателей — вот этого осознать мы не в силах.

— Вот это да! — Моррис Берг смотрел на собеседницу чуть ли не с восхищением. — Какие глубокие мысли!

— Это не мои мысли, — устало сказала Лиза. — Просто у меня много времени. И я много читаю.

Они помолчали немного.

— Кстати, Лиза, — встрепенулся вдруг Берг. — Я вам не рассказывал, откуда мои корни?

— Не припомню такого, — отвечала Лиза.

— Отсюда, из России. Ведь мои родители перебрались в Штаты с Украины.

— Вот как? — удивилась Лиза. — А откуда именно?

— Маленькое местечко между Станиславом и Тернополем.

— Я как чувствовала, — усмехнулась Лиза. — А я родилась в лесном урочище, севернее Черновиц.

— Так мы почти земляки?

— Удивительно.

— Ну а потом? Как вы попали в Москву?

— Ну, не сразу в Москву. А через Вену и Париж.

— Париж?

— Когда я кончала гимназию в Черновцах, уже шла война. Все разметало, все разъехались. Румынский я осваивала в Бухаресте, немецкий в Вене. Потом рванула в Сорбонну…

— В Сорбонну? — насторожился Берг. — И когда это?

— Два семестра в 1922—1923-м…

Пришла пора удивляться ему.

— И как мы тогда… — Он говорил медленно, почти шепотом. — Как мы друг друга там не увидели?

— Вы тоже там учились? — не поверила Лиза. — В те же дни?

— Вообразите. Именно зимой 23-го.

— Тогда я тоже думаю: как же так?

— Боже, сколько в жизни потеряно.

— Приходится смириться, друг мой. Жизнь соткана из потерь.

— Ах, Лиза, дорогая, вы перевернули мне душу.


Вернувшись в Штаты, Мо Берг ничего интересного про русский атом не рассказал. Про контакты с русской разведкой тоже. На наводящие вопросы он отвечал бессвязно.

«Ты зачем туда ездил?» — спросили его.

«Не знаю», — честно ответил он.

«Сдвинулся, — решило его начальство. — Такой человек в разведке нам больше не нужен».

Сердце Эйнштейна

Да, сердечко… Оно колотилось как-то не так. Временами словно хотело выпрыгнуть. Доктора настояли на операции.

Эйнштейн махнул рукой и согласился.

Хотя знал, что дело вовсе не в мышце, которая исполняет роль кровяного насоса.

Все иначе.

Более грозно. И более величественно.

Судьба.

Карма.

Жизненный путь.

Он сделал, что мог.

И путь обрывается.

Это закономерно.

И даже справедливо.

На самом деле он должен был уйти десять лет назад.

Но он продержался.

Прошло десять лет после расставания с Маргаритой.

Эйнштейн не забыл этой даты. Ни в сознании, ни в подсознании.

Он дал ей слово продержаться десять лет.

Он сдержал слово.

Эти годы истекли.

И его силы тоже.

За день до смерти ему принесли отпечатанный текст — его с Расселом призыв к человечеству.

Эйнштейн нашел в себе силы.

Он попросил ручку и манифест подписал.

Манифест

Заводным мотором и тут оказался Лео Силард. Он дважды ездил в Лондон к Расселу. Он твердил ему, что ученые должны выступить первыми, рассказать миру о нависшей угрозе… «Я не против…» — мягко улыбался философ. «Напишите!» — почти гневно восклицал физик. Рассел сел и написал несколько фраз Эйнштейну — по поводу возможного обращения ученых Urbi et orbi. Эйнштейн ответил согласием.

И тогда Рассел сел и изготовил обращение полностью:


«Мы считаем, что в том трагическом положении, перед лицом которого оказалось человечество, ученые должны собраться на конференцию для того, чтобы оценить ту опасность, которая появилась в результате создания оружия массового уничтожения… Мы выступаем не как представители того или иного народа, континента или вероучения, а как люди, как представители человеческого рода, дальнейшее существование которого находится под сомнением. Мир полон конфликтов; и все второстепенные конфликты отступают перед титанической борьбой между коммунизмом и антикоммунизмом. Почти каждый человек, который остро чувствует политическую обстановку, питает симпатию или антипатию к той или иной проблеме; но мы хотим, чтобы вы, если это возможно, отбросили эти чувства и рассматривали себя только как представителей одного биологического вида, имеющего замечательную историю развития, и исчезновения которого никто из нас не может желать. Мы должны попытаться сказать об этом так, чтобы ни один из лагерей не смог обвинить нас в пристрастности. Всем, без исключения, грозит опасность, и, если эта опасность будет осознана, есть надежда предотвратить ее совместными усилиями.

Мы должны научиться мыслить по-новому. Мы должны научиться спрашивать себя не о том, какие шаги надо предпринять для достижения военной победы тем лагерем, к которому мы принадлежим, ибо таких шагов больше не существует; мы должны задавать себе следующий вопрос: какие шаги можно предпринять для предупреждения вооруженной борьбы, исход которой должен быть катастрофическим для всех ее участников? Общественность и даже многие государственные деятели не понимают, что будет поставлено на карту в ядерной войне. Общественность все еще рассматривает ее как средство уничтожения городов. Все хорошо знают, что новые бомбы более мощные по сравнению со старыми, и, что в то время как одна атомная бомба смогла уничтожить Хиросиму, одной водородной бомбы хватило бы для того, чтобы стереть с лица Земли крупнейшие города, такие как Лондон, Нью-Йорк и Москва. Нет сомнения, что в войне с применением водородных бомб большие города будут сметены с лица Земли. Но это еще не самая большая катастрофа… Если бы погибли жители Лондона, Нью-Йорка и Москвы, человечество могло бы в течение нескольких столетий оправиться от этого удара. Но теперь мы знаем, особенно после испытаний на Бикини, что ядерные бомбы могут постепенно приносить смерть и разрушение на более обширные территории, чем предполагалось. Мы авторитетно заявляем, что сейчас может быть изготовлена бомба в 2500 раз более мощная, чем та, которая уничтожила Хиросиму. Такая бомба, если она будет взорвана над землей или под водой, посылает в верхние слои атмосферы радиоактивные частицы. Они постепенно опускаются и достигают поверхности земли в виде смертоносной радиоактивной пыли или дождя. Именно такая пыль привела к заражению японских рыбаков и их улова. Никто не знает, как далеко могут распространяться такие смертоносные радиоактивные частицы. Но самые большие специалисты единодушно утверждают, что война с применением водородных бомб вполне может уничтожить род человеческий. Можно опасаться, что в случае использования большого количества водородных бомб последует всеобщая гибель; внезапная только для меньшинства, а для большинства — медленная и мучительная.

Многие видные ученые и авторитеты в области военной стратегии не раз предупреждали об опасности… Они полагают, что катастрофа вполне возможна и что никто не может быть уверен в том, что ее можно избежать. Специалисты, которые знают об этом много, выражают наиболее пессимистические взгляды. Вот почему мы ставим перед всеми вами вопрос суровый, ужасный и неизбежный: должны мы уничтожить человеческий род или человечество откажется от войн? Люди не хотят столкнуться с такой альтернативой, так как очень трудно искоренить войну. Искоренение войны потребует мер по ограничению национального суверенитета, которые будут ненавистны чувству национальной гордости. При этом понятие «человечество» представляется многим туманным и абстрактным. Люди едва ли представляют себе, что опасности подвергаются они сами, их дети и внуки, а не только абстрактно воспринимаемое понятие «человечество». Они не могут заставить себя осознать то, что им самим и их близким грозит неминуемая опасность погибнуть мучительной смертью. И поэтому люди полагают, что войны, вероятно, могут продолжаться при условии, что будет запрещено современное оружие. Это иллюзорная надежда.

Какие бы соглашения по запрещению использования водородных бомб не были бы достигнуты в мирное время, их будут считать необязательными в военное время. И обе стороны немедленно приступят к изготовлению водородных бомб, как только разразится война, потому что если одна сторона начнет изготовлять водородные бомбы, а другая нет, то та сторона, которая обладает водородными бомбами, неизбежно окажется победительницей. Хотя любое соглашение о запрещении ядерного оружия как части общего сокращения вооружений не дает окончательного решения, оно тем не менее могло бы послужить для достижения некоторых важных целей. Во-первых, любое соглашение между Востоком и Западом полезно до тех пор, пока оно направлено на уменьшение напряженности. Во-вторых, запрещение термоядерного оружия, если каждая из сторон будет считать, что другая честно намерена выполнять обязательства, привело бы к уменьшению страха перед неожиданным нападением в духе Перл-Харбора, который держит в настоящее время обе стороны в состоянии нервного напряжения. Таким образом, мы должны приветствовать такое соглашение только как первый шаг.

Все мы пристрастны в своих чувствах. Однако, как люди, мы должны помнить о том, что разногласия между Востоком и Западом должны решаться только таким образом, чтоб дать возможное удовлетворение всем: коммунистам или антикоммунистам, азиатам, европейцам или американцам, белым и черным. Эти разногласия не должны решаться силой оружия. Мы очень хотим, чтобы это поняли как на Востоке, так и на Западе. Перед нами лежит путь непрерывного прогресса, счастья, знания и мудрости. Изберем ли мы вместо этого смерть только потому, что не можем забыть наших ссор? Мы обращаемся как люди к людям: помните о том, что вы принадлежите к роду человеческому, и забудьте обо всем остальном. Если вы сможете сделать это, то перед вами открыт путь в новый рай; если вы это не сделаете, то перед вами — опасность всеобщей гибели.

Альберт Эйнштейн

Лорд Бертран Рассел»


Решил ли этот пламенный текст задачу, которую сам перед собой поставил?

Увы, едва ли.

Похоже на то, что государственные деятели (особенно руководители больших стран) этого документа так и не прочли. Читать подобные тексты им недосуг, это удел их помощников и советников. Не исключено, что какие-то специалисты что-то такое своим патронам и доложили, но те отмахнулись, как от назойливой мухи. Ученых они ценили за то, что те оружие куют. Мысли же ученых их не интересовали. Горы оружия, способного многократно уничтожить земной шар, продолжали расти. Но уж точно, где подобных текстов читать не желали, так это в столице коммунистической империи Москве. Порою казалось, что лидеры этой империи вообще читать не умели. А советники их, все как один по необходимости лизоблюды, не сильно их в этом обгоняли. А если даже иной раз и задумывались, то делиться подобными думами с начальством справедливо опасались. Вот почему в мозгах как начальников, так и пестуемых ими миллионных масс продолжал тлеть старый лозунг «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!».

Часть восьмая

«Мать твою, КПСС!»

— Как твоя подружка Маргарита? — спросила Анна Шумова Елизавету Зарубину.

— Подружка — это сильно сказано.

— Но вы видитесь?

— Практически нет.

— Как это? С чего бы вдруг?

— Ну, видела я ее около года назад. На Кузнецком была выставка скульптур Сергея. Случается такое не часто, и я решила заглянуть. Маргарита не ожидала меня встретить. Даже слегка растерялась. Но обнялись мы тепло. Присели в уголке выпить по глотку вина. Однако быстро поняли, что разговаривать нам, в сущности, не о чем. Вспоминать американское прошлое? Почему-то не тянуло. Даже казалось тягостным. Впрочем, помню, Марго спросила:

— Лиза, ты ни о чем не жалеешь?

— О чем теперь жалеть? — отвечала я. И такую состроила гримасу, что бедняжка даже испугалась.

— Но согласись, мы были большими дурами, — сказала она. И выглядела при этом так, словно запоздалая мудрость наконец подступила.

— Вероятно, — подтвердила я и пожала плечами.

Вот и весь разговор.

Анна Григорьевна Шумова, старшая двоюродная (или даже троюродная) сестра мамы Олега Завады, жила на Большой Мещанской в бывшем доме придворных иконописцев Епанечниковых. Некогда ухоженный двухэтажный особняк с мансардой и жилым чердаком превратили в задрипанный улей: в нем расселили до десятка семейств.

Анна Григорьевна с тихим, огромного роста, но при этом почти незаметным мужем и двумя дылдами дочерями (умными, язвительными, но крайне редко бывающими дома), занимала в бельэтаже огромную комнату, бывшую залу, которую перегородили и превратили в отдельную квартиру. Анатолий Федорович Шумов, дипломат скромного ранга, целыми днями, а иногда и ночами, пропадал на работе. Дочери бродили неизвестно где. Складывалось впечатление, что Анна Григорьевна живет одна. Во всяком случае, Олегу именно так и казалось.

Впрочем, сама хозяйка дома, большая, ширококостная дама, была при этом действительно такой шумной, что, казалось, одна заполняла большое пространство целиком. А мама любила к ней заглядывать. Громкие, водопадом несущиеся ее речи, как правило, были веселы, а угощение обильное. И то, и другое и Олегу, и его маме нравилось.

Высокие окна выглядывали на широкую Мещанскую улицу, где уже ходили троллейбусы и бренчали автомобили. Но на фоне веселого голоса хозяйки ничего этого слышно не было. А она любила гостей и кормила их сытно.

В три ночи она могла вскочить и начать запекать утку.

На завтрак, само собой, сбегалось несколько гостей.

Она сыпала остротами, нередко колючими, сочиняла частушки и смешные двустишья. Иные были смелы, что называется, на грани, и свое авторство подчеркивать она не стремилась. Разве захочется подписываться над таким, например, текстом: «Прошла зима, настало лето — спасибо партии за это!» Похоже, это она придумала такую историю. Вступающий в партию человек пишет заявление «Прошу принять меня в ряды КП». Почему вы пишете не полностью? — спрашивают его. — А в СС я уже был, отвечает тот.

Осень 1957 года. Все потрясены известием о запуске первого спутника Земли. Толпы людей вечерами бегают по улицам и всматриваются в небо. «Вот он, вот он!» — вопит кто-то, и все жадно глядят, куда указывает его рука, пытаясь понять — это выглянувшая сквозь облака звезда или огонек удаляющегося самолета. Олег и мама как раз в эти дни заглянули к Шумовой. И первое, что от нее услышали, звучало нехило:


Спутник, спутник, ты летаешь,


Ты взобрался до небес.


И оттуда поздравляешь


Мать твою — КПСС!..


— Ну, Аня, ты даешь! — только и сказала мама.

Олег позже многократно слышал эти насмешливые строки в самых разных компаниях, но никому не рассказывал, что их сочинила его дальняя родственница.


С мужем-дипломатом Анна Григорьевна несколько лет прожила в Австрии. Там, кстати, однажды встретилась с Лизой Горской, с которой была знакома еще с молодых лет. Но в Вене они сделали вид, что друг друга не знают. Почему, кстати? По выработанной привычке к осторожности: никаких случайных знакомств и связей, никаких ненужных восторгов и встреч. Целее будем. К тому же в ту пору это была не Лиза Горская-Зарубина, а некая Марианна Вардо.

Но в Москве после марта 1953-го стало заметно легче. И проще. Хотя иные были настолько заморожены, что оттаивали долго, годами. А некоторые так и не оттаяли.


У Анны Григорьевны по женской линии была дальняя еврейская родня — многочисленные двоюродные и троюродные братья. Многие уехали в Америку еще до революции. И пропали с концами. Анна порою думала об их судьбах, но узнать что-либо возможности не было. И если чудом что-то доносилось, она откровенно радовалась и всем близким об этом сообщала (невзирая на опаснейшую строку в типичной советской анкете «Есть ли родственники за границей?»). Например, выяснилось, что некий Йоська Глобус, двоюродный ее дядя, стал в Америке знаменитостью: профессор психиатрии-психологии, признанный врач и автор толстых ученых книг. А маленькая Аня помнила его с детства — тонкий юноша с волнистыми волосами и задумчивым взглядом. Он уехал в Америку за год до революции, и было ему тогда восемнадцать. Но вот, Лиза Зарубина, гуляя по Нью-Йорку, чуть ли не на Пятой авеню увидала внушительную золотую табличку на роскошных дверях офиса — «доктор Иосиф Глобус».

— Лиза, подтверди.

— Да, видела, — смеясь, сказала Лиза. — Но, Анечка, я же не знала, что это твой родственник. А то бы зашла.


Тетя Лиза совсем не изменилась с той поры, как Олег видел ее у Хазановых. Та же аккуратная прическа, тот же китель-пиджак. Тот же умный, внимательный взгляд.

— Вот так встреча! — воскликнула она, увидев Олега и радуясь неизвестно чему.

Олег заехал к Шумовым по просьбе матери, что-то передать и что-то забрать. От неожиданности он замялся.

— Как ты подрос, Олег. Совсем уже юноша.

Олег смущенно улыбнулся.

— По-прежнему любишь математику?

— Да, — сказал Олег.

— И что вы сейчас проходите?

— По программе там ерунда. А сам я изучаю теорию пределов.

— Что? — удивилась тетя Лиза.

— Ну, это… бесконечно малые… Загадка апории про Ахиллеса и черепаху… Вы, наверно, помните… Как в конечном отрезке найти бесконечное…

— Ну, это не для моих мозгов, — засмеялась тетя Лиза.

— Олег у нас талант! — громко сказала тетя Аня. — Прирожденный математик. Он еще малышом считал по костяшкам пальцев, словно на счетах. Сотни умножал и тысячи… В общем, жуть.

Олег привык к семейным похвалам, знал, что они недорого стоят, и внимания не обратил.

— А что ты сейчас читаешь? — спросила тетя Лиза.

— Ну, всякое, — отвечал Олег.

— Конан Дойля небось. Любишь Шерлока Холмса?

— Да, — сказал Олег.

— Майн Рида?

— Этого нет, не читаю.

— Молодец. Разбираешься. А Уэллса читал?

— Да, конечно. «Человек-невидимка», «Первые люди на Луне». Но мне больше всего понравился рассказ про безумца, который, украв пробирку со страшной бактерией, задумал отравить всю воду на Земле. А пить ее сам первый и начал.

— Бр-р! Это уже серьезно.

— Да нет, там все смешно закончилось. То, что ему подсунул профессор, оставляло лишь несмываемые фиолетовые пятна на теле.

— Слава богу! Действительно смешно. У тебя прекрасная память. Скажи-ка, а стихи ты по-прежнему любишь?

— Люблю.

— И кого сейчас больше? Кто тебя трогает?

— Ну… — Олег замялся.

— Но какое-нибудь новое имя ты открыл для себя?

— Да, пожалуй, — сказал Олег.

— И кто же это?

— Александр Блок.

— О! — сказала тетя Лиза. — Выбор славный. Даже очень.

Она помолчала, а потом спросила:

— А книжки про шпионов тебя интересуют?

— Про шпионов? Ну, если удается что-нибудь приличное достать, — сказал Олег. — Чаще попадается ерунда. И думаешь, верить или нет.

— Это понятно, — усмехнулась тетя Лиза. — У умного читателя так и должно быть. А знаешь, мой друг, вот еще немного подрастешь, и я тебе про шпионов кое-что расскажу. Уверена, тебе будет интересно.

Анна Григорьевна неожиданно нахмурилась.

— Лиза, я тебя прошу, не пугай мальчика.

— Как? — снова усмехнулась тетя Лиза. — Что? Такого молодца не напугаешь. Это мы с тобой пуганые-перепуганые.

Двумерное время

Неоднократно они приближались к факультету одновременно, студент и академик. Олег пешком, академик в длинном черном авто. Сверкающий «ЗИМ» подкатывал к ступенькам Физфака обычно за пять минут до начала лекции. Из машины величественно вылезал высоченный мужчина в темном костюме. Над высоким лбом — легкий ветерок седых волос. Во взгляде — спокойствие ушедшего в свои мысли человека. Неспешно поднимался он по ступеням и шел в сторону Центральной физической аудитории. Олег шел за ним туда же. Почему-то он обращал внимание на безукоризненно начищенные туфли лектора, изящные, из тонкой черной кожи и почти без каблуков. Ну да, столь рослому человеку никакие каблуки не нужны.

Лекции по общей физике на первом потоке читал академик Кикоин.

Поначалу его голос Олега поразил: тонкий, чуть ли не писклявый. Но очень быстро это ощущение пропало. «Молодые мои друзья! — сказал академик в самой первой фразе. — Университет часто называют храмом науки. Вы, видимо, так и полагаете — что попали в храм. Оставьте эти высокопарные образы. Вы попали в мастерскую. В мастерскую науки. Вы должны, вы обязаны это понять и осознать. Физика не живет без эксперимента. Как бы высоко мы с вами ни взлетали в теории, мы с необходимостью должны возвращаться к лабораторному столу и умело организовывать опыт — реальный вопрос природе. Вот из этого и будем исходить». Юная аудитория от этих слов испытала почти восторг. О физике, теоретической и экспериментальной, академик рассказывал увлекательно, нередко с юмором. Сложные моменты объяснял с гениальной простотой. Олег быстро усвоил эту особенность: большие ученые даже о сверхсложных материях умеют говорить просто и понятно. Двести студентов слушали академика, затаив дыхание.

Как-то, уже на втором курсе, зашел разговор о направлении времени. Может ли время течь назад? В Небесной механике — запросто. Если вы снимете фильм о движении планет и пустите его с конца, все по-прежнему будет выглядеть стройно и логично, ни один закон не будет нарушен. Иное дело — движение тепла. Снимите дым из трубы парохода и пустите пленку наоборот! А если снять убегающее молоко или человека, пускающего кольца дыма от сигары? Зрелище будет невероятно смешным. Термодинамика давно это поняла и смирилась. Энтропия — придумали это понятие и успокоились. Но Олегу Заваде этого было мало, он задумался над этим основательно. В чем тут дело? Неужели два разных времени? Одно обратимо, другое нет? А если они так и существуют — параллельно, а то даже в сцепке. К неким сложным, запутанным, парадоксальным процессам эту схему можно попробовать применить. Интегралы будут не просто расходящимися, но на какой-то особый манер. Может получиться так, что рядом существуют две разнонаправленных эволюции. Вот бы удивился старик Дарвин! Вместе с этим… Как его? Ну да, Ламарком.

Почему Завада не выдвинул эти свои идеи еще тогда, когда был студентом? Он не был готов — ни математически, ни психологически. Он даже не рассказал о них ближайшим друзьям. Боялся — то ли недопонимания, то ли насмешек. Он было задумал написать об этом хотя бы фантастический рассказец, растворив часть мыслей в сюжете, в диалогах героев, но и его не написал. Во-первых, писать даже малые рассказы он еще не умел. Во-вторых, учеба, семинары, практикум, налетевшее желание рисовать (он увлеченно пробовал писать маслом на грунтованных картонках нечто в стиле кубизма-абстракционизма), бытовые заботы — все это съело его время. Мать к тому времени тяжело болела, пропадала то в больницах, то в крохотной двухкомнатной квартирке сестры Тамары, которая жила там с мужем, маленьким сынишкой и свекровью. Как они там умещались? А дом на Варварке был обречен на снос (из-за планов строительства большущей гостиницы в Зарядье). Разломку давным-давно расчистили и вырыли на ее месте огромный котлован. Дом завис перед ним, как над пропастью. Жильцов переселили, и Олег в огромном мрачном доме остался один. Стипендии не хватало даже на еду, и он пытался давать уроки физики и математики школьникам. Уроки эти случайные помогли хотя бы удержать на поясе штаны.

Была на их курсе студентка, с которой он готов был поделиться своими фантазиями. Быть может, она и не поймет, и не оценит, но уж, наверное, выслушает. Он уже успел написать для нее стихи и не постеснялся их ее прочесть. Она слушала молча, но с очевидным волнением. Вспыхнула недолгая влюбленность, которая неожиданно закончилась бурной и глупой ссорой. Он многое готов был ей рассказать. Но… Но мосты были сожжены. Бывало, он продолжал с ней беседовать, но только уже в своем воображении.

Тем временем пришла ему в голову еще одна идея, куда более радикальная. Пространство вокруг нас физики давным-давно привыкли считать трехмерным, а вот время — строго одномерным. И никто на подобное понимание не покушался. Но откуда это жестокое ограничение? — задумался Олег. — А что, если вообразить время двумерным? Эта мысль его даже обожгла. Ведь при таком подходе можно попробовать объяснить целый ряд непробиваемых трудностей, скажем, всяких квантовых запутанностей. А уж парадоксальная с виду обратимость времени в суперсложных системах становится явлением допустимым, а порою даже тривиальным. В двумерном времени (а это уже не стрела, а некая плоскость) путь в прошлое столь же доступен, как это в плоском пространстве легко проделывает букашка, ползая по столу туда и сюда.

По встречному времени можно вернуться назад. Как, допустим, это может проделать в обычном пространстве пассажир, внезапно перепрыгнув во встречный поезд (и справившись с перегрузками). Просто надо найти эти туннели, через которые подобные прыжки во времени возможны. Наше время бежит вперед. А что, если возможны существа, которые живут в нашем же пространстве, но их время летит навстречу, то есть по нашим представлениям бежит назад. (Позже Олег все же найдет время и опишет это в фантастическом рассказе «Идущие навстречу».) А далее он задумался, какой математикой можно подобные ситуации описать? Он даже вынашивал дерзкие планы посоветоваться на сей счет с Кикоиным. Просто подойти после лекции. Но не решился. Он был уверен, что его поднимут на смех. Впрочем, Кикоин — экспериментатор. Столь экзотические, умозрительные идеи не входят в круг его интересов. Завада вспомнил, как ходил к Кикоину на кафедру магнетизма. Его завлек туда Юра Давлетшин, славный парень, с которым он сдружился в лыжной секции. Юра сказал, что Кикоин обещал дать тему для исследовательской работы. Они пришли. Академик был весел и добр. Он нарисовал на листе бумаги прямоугольник и сказал:

— Это ферромагнетик. Если поместить его в магнитное поле, его длина увеличится. Называется — магнитострикция. Увеличение ничтожное, малые доли процента. Надо научиться это измерять. Займитесь.

Юра восторженно сопел.

А Олег понял, что ему этим заниматься не хочется. Скучно и мелко.

Нет, если уж идти с идеей двумерного времени, то к теоретику. Скажем, к Ландау. А ведь ко Льву Давидовичу имел право подойти любой студент — для попытки сдачи так называемого «теорминимума Ландау», цепочки труднейших заданий, которые академик каждый раз выдумывал наново. Но мало кто отваживался на это испытание. А тут еще подвалит некий Завада со своим бредом. Глупо.

Но мысли у него продолжали бежать сами собой.

Итак, время — не мертвая стрела времени, оно живее и запутаннее, чем мы обычно думаем. Оно само есть свойство систем. В сверхсложных системах и время виртуозно. Это уже в известной мере понимали Пуанкаре и Эйнштейн. А также Вернадский и Гурвич. Но та эпоха ушла. Разве не нужны новые, более свежие и более «безумные» идеи?

Начальный образ: время — веер стрел на плоскости, направленных в разные стороны. О трехмерном времени задумываться рано и страшновато. Уже на «плоскости времени» можно смещаться вбок и даже поворачивать назад. О, если бы Декарт это знал! А у Анри Бергсона, кстати, в личном времени человека этих осей сколько угодно. Повороты, петли, хитрые узлы… Отсюда и память, отсюда и воображение… Да, творческое время — это красивая путаница. Но математического аппарата под эти идеи пока нет. Даже в зародыше. Вот, скажем, случайные процессы для «идущего навстречу» — они упорядочены? Или наоборот, еще более разнузданный хаос? Что это такое — «распадающиеся ряды»? Специфические интегралы для этого еще не придуманы. А производные, взятые сразу по двум стрелам времени? Жуткое дело.

Однажды случился смешной эпизод (это было уже на четвертом курсе, в разгаре зимы, в конце декабря). Олег Завада мчался сломя голову с пятого этажа Физфака вниз по лестнице, вьющейся вокруг шахты лифта. Ждать медленный лифт было не в его правилах, а бегать тише он не умел. И вдруг боковым зрением он заметил, что кто-то обгоняет его справа, по большему радиусу. Автоматически Олег прибавил, но тот, справа, не отставал. Олег видел лишь его роскошные штиблеты и низы широких штанин, стелящихся над улетающими вверх ступенями. На площадку первого этажа они вылетели одновременно и остановились как вкопанные. Отдышались. И глянули друг на друга. Олег остолбенел. Перед ним стоял худой, длинный человек в просторном светло-коричневом костюме, с большим чубом набок, спутать который было невозможно. Академик Лев Давидович Ландау собственной персоной. Олег очумело смотрел на достойного конкурента по лестничному бегу, но не смог издать ни звука. А Ландау мягко улыбнулся и сказал: «Здрасте!» После чего не торопясь повернулся и пошел к гардеробу. Олег так и не вспомнил, сумел ли он хоть что-то ответить.

Но сам эпизод он оценил как знак. Он понял, что надо отбросить сомнения и к академику идти. С бредовой идеей встречного времени? Ведь погонит сразу! Будет топать своими быстрыми ногами. Скорее всего. Без мало-мальски ощутимого математического аппарата, без малейшей содержательной зацепки — все это пустые фантазии. Вы, мой друг, никчемный фантазер. Идите и не отнимайте времени.

И вдруг в ночь под Новый год, после бокала с шампанским, Олега осенило. Он понял, как это можно проверить. Хотя бы в первом приближении. Должны помочь астрономы. Вообразим звезду, размышлял он, некое далекое солнце, время которого течет в обратном направлении. Мысленная картинка очевидна: такая звезда будет не рассылать лучи, а втягивать их в себя (словно в обратном кино). Увидеть подобную звезду снаружи будет невозможно, ведь она не испускает света. Но ведь массу свою немалую она сохраняет. Вот по этому признаку ее и можно опознать. Допустим, неподалеку окажется менее массивная звездочка, обычная, светящаяся. Они обе начнут вращаться вокруг общего центра масс. Надо, чтобы астрономы искали звездочку, которая странным образом крутится вокруг черной пустоты. Потрясающая история — две звезды в общем танце, но время одной бежит вперед, а время второй течет назад. Осталось придумать способ, как можно прыгать из звезды в звезду (да так, чтобы, побродив по временам, потом смочь вернуться). Мысль, конечно, сумасшедшая. Но рассказать о ней так хочется! («Возвратились — и нас не узнали, и не встретили в милой отчизне».) А вдруг еще и узнают?

(И вот, вышло так, что студент-физик в мысленном эксперименте вообразил примерно то, к чему великий Джон Уилер придет лет через семь-восемь и что он назовет «черной дырой». Теоретики во всем мире радостно подхватят этот термин, попутно придя к выводу, что время внутри этих «дыр» вполне может течь назад. Далеко не все физики легко и быстро поверят в существование столь парадоксальных объектов. Но пробегут года, и астрономы действительно найдут способ обнаружить эти «невидимые дыры» в реальном пространстве — как раз в системах двойных звезд, когда видно только одну из них. Был в мире еще один человек, который, возможно, студента Заваду понял бы — Роберт Оппенгеймер. Но о его работах, посвященных коллапсирующим звездам, Олег ничего не слышал. Впрочем, в России они не переводились и не публиковались.)

Но ко Льву Давидовичу сходить Олег все же решил. Пусть прогоняет. Но он за пять минут успеет сказать ему такое… Неделю или чуть больше Олег собирался с духом.

Но вечером 7 января позвонил его однокурсник Боря Комберг и сказал: сегодня утром в автомобильной аварии на заснеженном шоссе в Дубну почти до смерти разбился академик Ландау.

Силард и «Кузькина мать»

Вниманием Лео Силарда завладело все, что связано с жизнью человека. Ему захотелось понять феномен жизни во всей его системной сложности. Вот бы создать исследовательский центр, который занимался бы проблемой человека в целом — и как биологическим существом, подчиняющимся законам физики и биологии, и как социальным животным, подчиняющимся законам общественных отношений, законам разума и духа. Подобное заведение могло бы стать реализацией его юношеской идеи союза интеллектуалов. Напоминало бы оно и «Соломонов дом» в Принстоне. Собрать свободных исследователей, обеспечить их деньгами и приборами, ничем не ограничивать их научное любопытство. И только подумайте — неожиданно быстро эта несбыточная мечта осуществилась! Именно по этим лекалам был создан быстро набирающий славу так называемый Институт Солка. Джонас Солк, создатель вакцины от полиомиелита, оказался «братом по разуму» физика-расстриги. Поняли они друг друга без лишних слов. Солк столь же широко и оригинально мыслил, он также испытывал некоторое отчуждение от рутинно настроенных коллег по профессиональному цеху. Он искал новое приложение сил, и у него были финансы. Место для института нашлось быстро — чудесный уголок на берегу Тихого океана в кампусе Ла Хойя университета Сан-Диего. Уже первые сотрудники Института оказались яркими фигурами — открыватель двойной спирали ДНК Фрэнсис Крик, биолог-математик и поэт Яков Броновский, исследователь пептидных гормонов мозга, нобелевский лауреат Роже Гиймен, биохимик, нобелевский лауреат Роберт Холли, открыватель онковирусов, нобелевский лауреат Ренато Дульбекко. Среди этих удивительных людей знаменитый физик почувствовал себя новым человеком и в чем-то даже учеником.

Покинув привычный мир веселых и остроумных физиков, Силард на время почувствовал удушье одиночества. И он внезапно, пусть и запоздало, женился. Но вышло это удачно, поскольку женщину эту милую он знал давно и тепло с нею дружил. Переворот в личной жизни дал ему новые силы. Всерьез задумавшись о судьбе и старении живой клетки, погрузившись в тончайшие, хитроумные опыты, он забыл, казалось, про нейтроны, дейтерий и кобальт. Но в один прекрасный день какая-то спящая пружина словно бы распрямилась в бывшем физике и вырвала его из биологических грез. С тихоокеанских берегов он внезапно рванул на атлантические. Тому были две причины. Американская гуманистическая ассоциация наградила Силарда премией «Гуманист года», для вручения которой ученый был приглашен в Вашингтон. По совпадению как раз в эти дни с визитом в американскую столицу прибыл лидер грозной и не до конца понятной людям открытого мира советской империи. Программа у красного императора была насыщенная. Но у Силарда по сему поводу возникли свои соображения.


— Никита Сергеевич, — в какой-то момент сказал посол Михаил Меньшиков. — Тут один американский профессор настойчиво просит о встрече с вами.

— Кто таков?

— Физик. Он участвовал в создании атомной бомбы.

— Ишь ты! Понятно. И что он хочет?

— Он говорит, что у него очень важный разговор. Безотлагательный.

— Знаю я их, — недовольно сказал Хрущев. — Ладно, пятнадцать минут я ему предоставлю.

Встречу организовали в советской миссии при ООН в Вашингтоне. По дороге в миссию Силард, заскочив в придорожный магазинчик, купил небольшой пакет. Советский посол встретил его в приемной, куда через минуту вошел Хрущев. После приветствий Силард извлек из кармана пакет и приоткрыл. Там лежал бритвенный станок и комплект сменных лезвий «Шик».

— Это вам, господин председатель, — Силард протянул пакет советскому лидеру. — Недорого, но сделано хорошо. Лезвие можно сменить через неделю-другую. Если эта скромная бритва вам понравится, могу время от времени присылать новую упаковку. Разумеется, если только не будет войны.

— Если случится война, — почти мгновенно ответил Хрущев, — мне будет не до бритья. Да и всем остальным тоже.

Присутствующие весело рассмеялись.

Русский вождь физику скорее понравился. Маленький, пузатый, лысый, со смешной бородавкой возле носа-картошки. Но хитрющие глаза посверкивают и кажутся добрыми. Отдаленно он напоминал милого толстяка Александра Сакса, разве что попроще, погрубее. «Что ж, — подумал Силард, — может быть, и этот человек меня поймет? Ведь руководители Америки и Советского Союза способны сегодня убивать людей миллионами. Ради чего? Не лучше ли договориться?»

Они остались втроем — физик, советский лидер и его молодой переводчик Виктор Суходрев, умело незаметный, ловкий и точный.

— Господин Хрущев, я хотел бы побеседовать с вами на очень важную тему. Не знаю, докладывали вам или нет, но я один из тех, кто создавал для Америки атомное оружие.

— Мне докладывали, — сказал Хрущев. — Я в курсе, что вы видный ученый и много тут сделали. Мне даже шепнули по секрету, что ваш вклад был чуть ли не решающим. Я придаю этой теме большое значение. Вот почему мы с вами тут беседуем.

— Тем лучше, — заметил Силард. — Тогда буду краток. Моя страна и ваша накапливают горы этого смертоносного оружия. Я могу с цифрами в руках доказать, что это бессмысленно. Победа в ядерной войне невозможна. И никакие здравые цели недостижимы.

— Да, я слышал об этом, — сказал Хрущев. — Все уши прожужжали. Но для чего тогда вы, американцы, накапливаете эти горы?

— Ну да, вы ждете, что о том же спрошу я вас, и наш разговор, не начавшись, упрется в тупик взаимных обвинений. Но кто-то должен начать с просветления мозгов, иначе пропасть и мрак.

— Просветление мозгов? — Хрущев засопел. — И это вы говорите нам? Не мы начали делать эти страшные бомбы. Не мы. Но мы не могли позволить себе отстать, когда страны капитализма начали размахивать этой штукой. Не могли.

— При чем здесь капитализм? Ведь мы были союзниками в войне.

— Вот именно. При чем! Мы строим передовое общество. А вы всеми силами пытаетесь нам помешать. Не выйдет! Как бы капиталисты ни злобились, колесо истории вспять не повернуть. И защищать себя мы обязаны. И защитим!

— Тут мне нечем возразить. Я вам скажу больше, к социализму я с юности своей питал симпатии. Чуть в компартию не вступил. Еще в Венгрии, давно это было. А сегодня я считаю, что соревнование двух экономических укладов должно проходить мирно. Разве не так?

— Как? — Хрущев даже приподнялся в кресле. — Да, соревнование. Мирное. В том-то и дело. Ведь мы в нем выиграем. Это неизбежный выбор истории. Уже выигрываем. Посмотрите на энтузиазм нашего народа. Мы должны догнать и перегнать. Не только в спутниках и полетах ракет к Луне, но и в сельском хозяйстве. Молоко и мясо. Кукуруза. Приезжайте к нам. Посмотрите наши поля. Посмотрите, как встретят вас люди. И ваше сознание перевернется.

— Спасибо за приглашение, господин председатель Совета министров. Я это очень ценю. Был бы рад посмотреть на ваши поля. И на ваших людей. Не сомневаюсь в их доброте. И я не против поворотов в сознании. Наоборот, я о том же. Необходим жесткий контроль над атомными технологиями. Нам вместе надо изменить сознание по отношению к оружию, которое способно уничтожить всех.

— Всех не уничтожишь, — быстро сказал Хрущев.

— Я придерживаюсь другого мнения.

— Чем вы сейчас занимаетесь? — резко спросил Хрущев. — Сидите над новой бомбой?

— Нет, — ответил Силард. — Физику я оставил. Молекулярная биология — вот мое новое поприще. Занимаюсь проблемой старения. Почему человек быстро стареет и умирает? Ныне наука способна вплотную подойти к этой загадке.

— Это интересно, — сказал Хрущев. — Можете рассказать подробней?

— Вы слыхали про пептиды? Про свободные радикалы?

— Нет. — Хрущев засопел. — Расскажите.

— Обычный человек легко может дожить до 120 лет.

— Вот это да! — крякнул Хрущев.

За дверью нервно вышагивал посол Меньшиков.

— Не пойму, что там происходит, — бормотал он. — Никита Сергеевич выделил на беседу с этим профессором пятнадцать минут. А прошло три часа.

Как раз в этот момент беседа физика и советского лидера вновь перевернулась. Силард, коснувшись проблемы стронция и лучевой болезни, неосторожно напомнил о жутком вреде ядерных испытаний в воздухе.

— Не говорите мне об испытаниях, — закричал Хрущев. — Вы ничего не понимаете в политике. Я сам знаю, что нам нужно. Мы должны быть сильнее вас. В этом правда истории. И мы будем сильнее.

— Я правильно понял, что испытаний вы не приостановите?

— Я глава первого в мире социалистического государства, а не слюнтяй, — почти фальцетом вскричал Хрущев. — Я не могу их остановить. Да и не хочу.

Силард устало откинулся в своем кресле. Он не знал, что еще сказать. Все как-то вышло криво. И именно в этот момент он вдруг понял, что этот крикливый толстяк любит жизнь, любит вкусно поесть и выпить. Любит поговорить, покомандовать. Похоже, он любит свою семью, детей… Свою страну, наконец. При всей его заносчивости он не из тех мрачных злодеев, которые спят и видят подкосить весь этот мир. С ним можно договориться. С ним нужно договориться.

— Послушайте, — начал он осторожно. — Ракеты, начиненные бомбами, ныне летают быстро. Но они тупы. Им все равно. Поэтому мы, люди с мозгами и нервами, должны уметь их обгонять.

— В каком смысле? Я не понял. — Хрущев вновь засопел, даже как-то сердито.

— Возможны неприятные случайности. Локатор может принять за цель стаю птиц. Возможна ошибка офицера на пусковом пункте. После бессонной ночи. Дурацкий случай, и началась война…

— Ах, вот что? — Советский лидер озабоченно посмотрел на физика. — Предлагаете дурацкие случаи исключить?

— Да, предлагаю.

— Как это сделать?

— Просто. Нужна прямая линия связи между Белым домом и Кремлем.

— Думаете, это возможно?

— Думаю, что необходимо. Ракета через океан летит час. С какой-нибудь базы полчаса. Момент горячий. Соответственно нужна горячая линия, по которой лидеры двух великих стран могут связаться за три минуты. Технически сегодня это сделать не сложно. И в нужный момент лидеры могут отменить, парализовать ложную команду. И спасти мир.

Хрущев молчал с полминуты. А потом сказал немного севшим, даже каким-то хриплым голосом:

— Я это понял. И готов обсудить это с вашим президентом.

— Отлично, Никита Сергеевич! — неожиданно сказал Силард по-русски, слегка исказив звуки. Прозвучало это смешно.

— Действительно, — весело сказал Хрущев. Он даже порозовел.

Советский лидер и американский физик пожали друг другу руки. Они расстались, довольные друг другом.


— Классный мужик, — сказал Хрущев Меньшикову. — Нам бы такой не помешал. Мыслит ясно. Горячая линия и вправду нужна. Чтобы мы случайно не зашибли друг друга. В одном только я с ним не соглашусь. Социализм должен иметь лучшие бомбы. Самые мощные. И мы их сделаем. «Кузькину мать» мы им покажем! И везде понаставим своих ракет, самых быстрых в мире. Вот тогда господа капиталисты поймут, что их песенка спета.

Советские ракеты на Кубе

Президент Джон Кеннеди и его брат Роберт, министр юстиции, побледневшие, осунувшиеся, смотрели друг на друга. Шел четвертый час ночи.

— Ты твердо решил начать войну? — спросил Роберт. — Атомную войну.

— Да, — сказал Джон и так стиснул челюсти, что желваки побелели. — Отступать я не намерен. Если русские не уберут свои ракеты у наших южных границ, значит, быть войне.

— Я полностью поддерживаю тебя, — сказал Роберт. — Ни малейших сомнений.

— Спасибо, брат, — ответил Джон. — Я знал, что мы с тобой на одной волне. Мы решительные парни. Когда речь идет о свободе и достоинстве, по-другому быть не может. Америка — не та страна, с которой можно шутить и которой можно угрожать.

Какое решение приняли в Кремле? Джон и Роберт этого не знали. Спросить было не у кого. Горячую телефонную линию установить еще не успели. Обмен шел письмами.

Это была ночь на 27 октября 1962 года.

До атомной войны оставалось несколько часов.


Советский караван в Атлантике, возглавляемый кораблями «Александровск» и «Физик Курчатов» (как полагали американцы, с дополнительным грузом ракет и боеголовок), держал курс на Кубу, где четыре десятка советских ракет с термоядерными боеголовками уже были тайно установлены. Американские спецслужбы узнали о них после облета острова самолетом-разведчиком U-2 и испытали нечто вроде шока. Пол-Америки они могут сжечь за считаные дни. Военные настаивали на немедленном вторжении на Кубу. Президент Кеннеди колебался. И поначалу принял иное решение.

Корабли США вышли наперерез каравану с намерением досматривать в нейтральных водах каждое советское судно (была объявлена военно-морская блокада Кубы). Советское командование заявило, что никакого досмотра не потерпит. Никита Хрущев публично заявил, что блокада незаконна и что любой корабль под советским флагом будет ее игнорировать. «Если советские корабли будут атакованы американскими, — переходя на фальцет, воскликнул советский лидер, — ответный удар последует немедленно». И ударил кулаком по трибуне. Это означало, что если раздадутся выстрелы (не важно, с какой стороны), войну уже не остановить. Уцелеет ли человечество? Не факт.

Но идея коммунизма дороже человечества. Вот почему советское руководство решило привести Вооруженные силы СССР и стран Варшавского договора в состояние повышенной боеготовности. Отменили все увольнения. Солдатам, готовящимся к демобилизации, было приказано оставаться на местах несения службы до дальнейших распоряжений. Хрущев отправил Фиделю Кастро ободряющее письмо, заверив, что Кубу без военной помощи не оставит.

Громко крича о военном паритете, Хрущев блефовал. У американцев было шесть тысяч боеголовок, а в СССР всего триста. И хотя малость последней цифры тщательно скрывалась, в Америке об этом (через посредничество шпиона Пеньковского) знали. Тем не менее в Кремле надеялись, что американцы, люди цивилизованные, перед своим народом ответственные, даже имея большое преимущество, не пойдут на ядерную войну, которая может ополовинить их население. Руководство же Америки считало советских лидеров разбойниками. И особых иллюзий не питало. Министр обороны Макнамара позже признавался, что 27 октября, вечером, он спросил себя: «Увижу ли я завтра восход солнца?» Американское население, в целом более информированное, встревожено было куда сильнее. По всей стране готовились убежища.

«Отмените блокаду!» — потребовал Хрущев.

«Не отменим!» — столь же коротко ответил Кеннеди.

Корабли сближались.

Казалось, уже летят первые искры.

И тогда Хрущев внезапно решил, что войну начинать не стоит.

И тут же отправил президенту Кеннеди письмо:

«Мы с вами не должны тянуть за концы каната, на котором вы завязали узел войны. Чем крепче мы оба будем тянуть, тем сильнее стянется узел, и придет время, когда узел будет так туго стянут, что даже тот, кто завязал его, не в силах будет развязать, и придется рубить… Давайте не только перестанем тянуть за концы каната, но примем меры к тому, чтобы узел развязать. Мы к этому готовы».

Решающую роль в самый острый момент сыграла тайная беседа в Вашингтоне русского разведчика Александра Фомина (Феклисова) с корреспондентом Эй-би-си Джоном Скали. Инициатива встречи принадлежала русскому агенту. Ему было известно, что у Скали дружеские связи с семейством Кеннеди. В ресторане «Оксидентал» разведчик и журналист неформально, в доверительной атмосфере (какую умеют создавать шпионы) обговорили условия мирного разрешения конфликта. Фомин предложил журналисту обратиться к своим высокопоставленным друзьям с предложением немедленного поиска дипломатического решения, предупредив, что в случае вторжения американцев на Кубу СССР может нанести ответный удар в другом районе мира (включая даже Западный Берлин). Джон Скали все понял и тут же связался с Госдепом и советниками президента. Уже через пару часов он объявил Фомину вариант выхода из кризиса: удаление советских ракет с Кубы в обмен на снятие блокады с острова, публичный отказ американцев от нападения на режим Кастро, а также демонтаж американских ракет в Турции. Условия казались пристойными, никакая из сторон вроде бы не теряла лицо. В Москве немедленно на это пошли.

После заседания Президиума ЦК, утвердившего это решение, Хрущев неожиданно обратился к его членам: «Товарищи, давайте вечером пойдем в Большой театр. Наши люди и иностранцы увидят нас, и, может, это их успокоит». Впрочем, в СССР публика и без того была достаточно спокойна. Радио и телевидение молчало, газеты писали о конфликте скупо и не очень правдиво (американцы в очередной раз объявлялись агрессорами и поджигателями войны, но к этой риторике давно привыкли). О том, что нависло над их головами, советские люди и не догадывались. Поход в театр был затеян главным образом для иностранных глаз.

Кубинский лидер был крайне недоволен таким оборотом дела. Он смертельно боялся американского вторжения на Кубу и через посла Алексеева потребовал от Хрущева нанести превентивный ядерный удар по США, заявив при этом, что кубинский народ готов принести себя в жертву делу победы над американским империализмом. Хрущев хмыкнул и сказал, что у товарища Фиделя Кастро сдали нервы.

В заключительном слове на пленуме ЦК в конце ноября Хрущев разоткровенничался:

«Мы считали, что Кубу можно спасти, только поставив там ракеты. Тогда тронешь, так ежик клубком свернется, и не сядешь… Вот эти ракеты вроде иголок ежика, они обжигают. Когда мы принимали решение, мы долго обсуждали и не сразу приняли решение, раза два откладывали, а потом приняли решение. Мы знали, что, если поставим, а они обязательно узнают, это шок у них вызовет. Шутка ли сказать, у крокодила под брюхом ножик!» Слова эти вызвали веселый смех в зале.

Физика и война

Профессор Бутслов, грузный, рано полысевший начальник отдела электронно-оптических приборов, завидев в длинном, скудно освещенном коридоре дипломника Олега Заваду, поманил его толстым пальцем. Затем завел его в свой просторный кабинет, запер дверь и открыл большой сейф, стоящий в дальнем углу. На свет божий он извлек элегантную цилиндрическую трубку из серебристого металла с темными стеклянными торцами.

— Вот, держи, — сказал он. — Это сверхсекретный американский прибор ночного видения. Его, рискуя жизнью, недавно раздобыли наши разведчики. Такая штука у нас в одном экземпляре, и цены ей нет. Твоя задача — изучить все ее параметры. Но главное, надо понять, почему она свободна от анизотропной дисторсии.

Это означало, что американская трубка давала четкое изображение по всему экрану. Неизлечимой болезнью аналогичных советских «эопов» (электронно-оптических преобразователей) была эта самая дисторсия — дикое искажение картинки по краям круглого экрана. То, что советские приборы были топорнее и грубее — это понятно. К этому все привыкли. Но вот дисторсия окончательно добивала их качество.

Тему диплома Олега Завады («Регулировка потока электронов магнитным полем») определил заведующий кафедрой электроники старик Капцов (между прочим, прямой ученик великого Лебедева, сумевшего еще в конце XIX века измерить давление света). Вышло так, что тема оказалась связанной с оборонной (точнее сказать, военной) техникой. Выполнить эту работу предстояло в закрытом институте. Назывались подобные заведения по методу безличного адреса «Почтовый ящик номер такой-то…». Поначалу Олег по-мальчишески обрадовался. Таинственный институт, новые впечатления. Да и возможностей для исследовательской работы куда больше. Критически на все это он взглянул чуть позже.

Огромное здание и ряд вспомогательных корпусов на краю города, в конце шоссе Энтузиастов, были окружены каменным забором, по верху которого незаметно, но уверенно струилась колючая проволока. Это была не совсем «шарашка» (традиционное для сталинского режима научное заведение-тюрьма), но нечто близкое. Впрочем, времена «шарашек» почти прошли. В этом «ящике» заключенных, слава богу, не было. Трудились вольнонаемные. И, кстати сказать, трудились упорно, азартно, достигая порой немалых успехов. Не слишком обращая при этом внимание на то, что секретный допуск второй, а особенно первой степени делал их людьми не совсем свободными. Их сознание почти без остатка было погружено в пространство великого мифа — они все еще свято верили, что дышат, живут и работают во имя бесклассового общества и будущей всеобщей справедливости. С утра до вечера об этом говорили по радио и по телевизору, об этом писали все газеты. Кто в такой ситуации способен в этом усомниться? Разве что отдельные «отщепенцы». Кому не ясно, что советские люди со всех сторон окружены врагами («злобными империалистами») и надо, не жалея сил, ковать против этих врагов оружие.

Олег вернулся в лабораторию, установил американский «эоп» на оптическую скамью, подключил к нему напряжение и погасил свет. Наступила тьма. Круглый экранчик прибора засветился зеленоватым светом, и на нем проступили контуры комнаты. Олег включил инфракрасную лампу. Сама комната осталась во тьме, но на маленьком экране ее изображение было видно как днем, при этом с поразительной четкостью. Были заметны даже мелкие детали. В это время заглянул лаборант. Олег попросил его плотнее закрыть дверь, а потом походить в темноте туда-сюда, двигая руками и шевеля пальцами. Лаборанта и все его движения экран отображал почти идеально. Олег выключил инфра-лампу. Экран немного потускнел, но фигура парня в халате была видна отчетливо — за счет того, что она была теплее окружающей среды. «Да, — подумал Олег. — Прицепив такую трубку к снайперской винтовке, можно в ночной мгле не только видеть человеческие фигуры, но и прицельно стрелять по ним».

Сотрудники лаборатории, впрочем, как и отдела в целом, произвели на Олега хорошее впечатление, молодые особенно. Начитаны, остроумны, с удовольствием поют песенки Окуджавы и Визбора, понимают джаз, любят Сезанна и Пикассо, при случае могут щегольнуть строкой из Пастернака. Все прочитали в «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича». Но главное — разбираются в своем деле и не раз приходили на помощь Олегу в его скромных изысканиях. Однако общая картина обернулась для него тяжелым недоумением, неразрешимым парадоксом: по отдельности эти парни и молодые женщины умны, честны, свободолюбивы и не пошлые льстецы вовсе, отнюдь нет; но как только собираются в большую массу, так дружно начинают хвалить высокое начальство и воспевать несвободу (словно давно приросший к телу лагерный бушлат). И верят, что страна наша летит в светлое будущее, на зависть зубовным империалистам. Порывистый Олег кое с кем вступал иногда в дискуссию, но не слишком успешно. Оппоненты были глухи и даже здравых аргументов не принимали.

С проблемой дисторсии Олег справился месяца за два. Он прочитал груду литературы, в основном зарубежной (в том числе толстую американскую книгу «Проблемы электронной оптики», автор — Владимир Зворыкин). У Зворыкина, кстати, по поводу анизотропной дисторсии он нашел всего лишь одну страничку, но крайне ценную. Олег исписал сложной математикой целую пачку листов и, похоже, некий результат получил. Решив проверить это на деле, он соорудил установку и провел немало опытов, экспериментируя с катушками, создающими поле, и по-разному располагая электроды в преобразователях различной формы (по его чертежам изысканно-сложные трубки из кварцевого стекла мастерски изготовляли в стеклодувной мастерской, расположенной в глубоком подвале института). И убедился в итоге, что кое-как состряпанная им теория права — все упирается в хитрую конфигурацию магнитного поля, ускоряющего летящие с фотокатода электроны.

Был один эпизод, который его растрогал. В какой-то момент для опыта ему понадобился «эоп» особо сложной конструкции — чтобы можно было снаружи механически перемещать электроды внутри, не нарушая вакуума. На чертеже он изобразил такое количество стеклянных перегородок и крохотных каналов, что сам изумленно присвистнул. Такую штуку выдуть из стекла просто невозможно. А ведь потом еще надо напылить в одном конце фотокатод, а в другом светящийся экран. Нереально. Однако, пересилив себя, он пошел с заявкой к Бутслову, который не глядя ее подмахнул. Затем он спустился в стеклодувную мастерскую, справедливо ожидая, что ее начальник столь нахального студента погонит. Хорошо, если при этом матом не покроет. Однако начальник внимательно посмотрел громоздкий чертеж, пару раз хмыкнул, а потом вежливо спросил: «Вам срочно? Или подождете до четверга?» — «Конечно, подожду», — ответил изумленный Олег. В четверг он изделие получил и рассматривал его с восхищением. Все сияло, все канальцы на месте, ни одного грубого шва. Подобную работу хоть на Всемирную выставку стеклодувов отправляй. Он понял, что в неказистом этом подвале сидят истинные кудесники своего дела. Однако возникал вопрос: почему в конечном итоге изделия у нас получается топорные, заметно хуже японских и американских аналогов? Кто и на каком этапе обрезает крылья талантам? Олег лишь начал постигать азы грубой нашей действительности. Однако он уже достаточно ясно понимал, что в верхних эшелонах управления — что наукой, что театрами, что жизнью страны в целом — засели целые отряды партийных карьеристов, тупых бюрократов и откровенных идиотов. Они тянут в свой круг таких же, а людей умных, талантливых и честных не подпускают за версту. Круговая оборона идиотов и негодяев. При этом, увы, она довольно крепка и надежна.

Однажды по какому-то делу Завада заглянул в кабинет Бутслова. Начальник отдела сумрачно сидел за огромным захламленным столом и поедал мандарины, горою лежащие на большом блюде. Вошедшему дипломнику он мандаринов не предложил. Лишь тяжело поднял глаза и хрипло сказал:

— Только что сообщили… Убит Кеннеди…

— Как? — спросил потрясенный Олег. — Каким образом? Кто?

Бутслов молча пожал плечами и выудил из блюда очередной мандарин.


Шедевр стеклодувов помог поставить решающий эксперимент. С его помощью Олег стал повелителем дисторсии. Движением двух электродов и двух катушек он мог ее чудовищно увеличить (когда нарисованный на бумаге крест превращался на экране в выразительную змеиную свастику), а нежным движением назад мог свести искажение до нуля. Он уже заканчивал дипломную работу, когда на факультете прошло распределение. Мнения студентов при этом никто не спрашивал. Ядерщиков — в Обнинск, Дубну и Челябинск. Астрономов — в обсерватории. Физиков моря — на научные корабли. Впрочем, почти на всех хватило мест и в Москве. Гигантский город охотно поглощал молодые научные кадры. Олегу положили быть сотрудником закрытого института, в котором он делает диплом. Прослышавший об этом Бутслов при первой же встрече, захватив его руку своей тяжелой клешней, энергично ее потряс: «Ну что, парень? Поздравляю! После госэкзаменов прошу к нам. Теперь ты наш».

Олег в ответ лишь неопределенно улыбнулся. Возможно, даже криво.

Плюсы были очевидны: сравнительно высокая для бедной страны зарплата и неплохие научные перспективы. Но Олег давно уже не был розовым семнадцатилетним комсомольцем. Пять лет наблюдений и размышлений даром не прошли. Политический режим в России он считал лживым и даже преступным. И каких-то особых дел иметь с ним не хотел. Минусы в его глазах заметно перевешивали: секретный допуск означает полный запрет на выезд за границу; общаться с иностранцами права он не имеет (если случайный турист спросит его по-английски, как пройти на Красную площадь, он должен бежать от такого опрометью); если утром, пробив талончик, он вошел в институт, то выйти он имеет право только по окончании рабочего времени (а если днем вдруг куда-то нужно? Необходимо подписать прошение на выход у начальника отдела. Рабство мелкое, но противное). Но самый главный, самый весомый аргумент в ином: он решительно не желал делать оружие для режима, который он откровенно презирал. И как теперь быть? Ведь распределение уже произошло. И ловушка, похоже, захлопнулась. Если он вдруг откажется, то это означает уход в никуда. С его дипломом его не возьмут ни в грузчики, ни в сторожа.

Помогло чудо. На Физфак пришел представитель правительства и заявил, что он уполномочен набрать молодых преподавателей в только что открывшийся Университет дружбы народов (любимое детище Никиты Хрущева). По совпадению, Олег Завада проходил мимо. Он тут же поинтересовался, а как насчет тех, кто уже распределен? «Наш университет особый, — важно ответил чиновник. — Он выше любых распределений». И Олег тут же написал заявление о согласии поступить ассистентом на кафедру общей физики нового университета, вскоре получившего имя африканского политика Патриса Лумумбы — почти сразу после убийства последнего.

Надо сказать, что этот красивый, с налетом интеллигентности африканец, почтовый служащий и поэт, был популярен не только в Африке, но и в мире, живо откликавшемся на левые идеи. Его избрали премьер-министром Конго (недавней бельгийской колонии). Он был явно за прогресс и свободу, но с сильным африканским националистическим уклоном. Этим он нажил себе много врагов (прежде всего в Бельгии, Британии и США). Некий Моиз Чомбе поднял бунт, провозгласил независимость конголезской провинции Катанга, и вскоре Лумумба при невыясненных обстоятельствах был убит. Да, неосторожный и излишне самоуверенный Патрис был резок. Пару раз он обмолвился, что хотел всех белых изгнать. «Мы больше не ваши обезьяны!» — кинул он в лицо бельгийскому королю Бодуэну и прочим европейским политикам. Что касается Чомбе, тот выступал за более взвешенную политику, за расширение отношений с западными демократиями. Именно его в убийстве пылкого Лумумбы и подозревали. Московские острословы откликнулись почти мгновенно: «Был бы ум бы у Лумумбы, нам бы Чомбе нипочем бы!» Однако Завада Лумумбе сочувствовал и о его убийстве сожалел. Не слишком он тогда разбирался в хитросплетениях африканской политики, смешавшей в один ком колониализм, капитализм, социализм и средневековые шаманские мифы Африки, но ему нравилось, что Лумумба был поэтом. Он даже вспоминал слова Осипа Мандельштама «Поэзию у нас ценят. За нее убивают».

Проработал Завада в Университете дружбы недолго. Лекции по физике на подготовительном факультете он старался читать ярко, и было видно, что слушают его студенты — африканцы, азиаты, латиносы, все до одного симпатяги — с увлечением, однако общая обстановка на кафедре была довольно унылой. А ему хотелось более широкого горизонта, его тянуло к осмыслению физики в целом, то есть к философии и истории науки, к теории систем и кибернетике, а также к научной фантастике (эту страсть побороть он не мог). И тут снова помог случай. На него написали донос. И не куда-нибудь, а в ЦК партии.

Он жил тогда вдвоем с тяжело больной матерью в крохотной однокомнатной квартире. Пятиэтажка на краю Москвы выросла как дитя жилищного строительного бума, объявленного Никитой Хрущевым. Эти жалкие домишки с тонкими стенами, крохотными комнатками и предельно низкими потолками довольно быстро получили обидное прозвище — «хрущобы». Однако москвичи, переехавшие в них из кишащих клопами коммуналок, подвалов и бараков, поначалу были вполне довольны — отдельная для семьи квартира, ванная комната, горячая вода… Еще недавно вообразить подобное счастье было невозможно.

Однажды на лестнице Олега остановила соседка снизу, пожилая дама Софья Борисовна.

— Олег Васильевич, что такое? — Она всплеснула руками. — В домоуправлении я выяснила, что вы не подписаны на газету «Правда».

— А почему я должен на нее подписываться? — резко и недружелюбно ответил Олег.

— Как? А где вы черпаете информацию о международном положении?

— Источников много. И я умею ими пользоваться.

Пожилая дама смотрела на него со строгим недоумением. Пенсионерка-бездельница, которой нечем было заняться, стала партийной активисткой в местном домоуправлении. Она была по складу не только сплетницей, но и болтушкой; весь подъезд знал, что ее пенсионер-муж был еще при Сталине важной шишкой (как она сама гордо докладывала первому встречному); а был он начальником «живорыбного промысла» — то есть командовал небольшой группой рыбаков, которые днями и ночами дежурили на берегу Оки; когда из Кремля раздавался звонок, рыбаки тут же рубили лед (а чаще это бывало именно зимою), вытаскивали удочками живую, сверкающую чешуей рыбу и немедленно отправляли ее в кремлевскую кухню. Вождь и его челядь уважали только свежую рыбу. Как было милейшей Софье Борисовне не гордиться столь почетной работой главы семьи?

Не шибко задумываясь, села 60-летняя дама и написала обширный донос на 25-летнего беспартийного соседа, имевшего несчастье жить этажом выше: «Молодой специалист не читает советских газет… слушает по ночам враждебное радио… нередко высказывает антисоветские мысли… критикует работу партии в области сельского хозяйства… распускает лживые домыслы о плохом урожае… Как можно позволить такому человеку работать в столь ответственном учреждении — международном университете?..»

Заваду вызвал к себе ректор Румянцев (кабинет его по размерам напоминал спортивный зал) и дал ему прочесть сию бумагу (спущенную из ЦК в университет) от начала до конца — две с половиною убористых страницы.

— Что скажете, молодой человек? — Ректор смотрел на него весело, ну, может быть, и чуть колюче.

— Мне особо сказать нечего, — отвечал Олег, который ректора, маленького, но головастого человека, видел впервые. — Газеты я, когда надо, читаю и в международном положении, мне думается, разбираюсь.

— А я вам вот что скажу, — назидательно произнес ректор (о котором было известно, что он личный друг Хрущева). — Порою надо уметь держать язык за зубами. И прежде чем отвечать кому-либо, надо пять раз не торопясь прокрутить этим самым языком во рту. Я старый волк и это правило хорошо усвоил. — Он весело обнажил крупные желтые зубы и показал, как неспешно вертится его язык от нижней челюсти до гортани.

— Спасибо, я это учту, — сказал Олег.

— Идите и спокойно работайте, — заключил ректор.

Никакого притеснения со стороны кафедрального начальства Завада не почувствовал. Разве что какой-то легкий холодок. И он предпочел уйти — в нищее, но зато свободное плавание. Желания заняться политикой в стиле диссидента он не проявил. Его больше тянуло в сторону одинокого, независимого, раскрепощенного творчества (в советской стране никак не поощряемого). Он блуждал, нищенствовал, куда-то устраивался и вновь уходил. Потихоньку начал печатать небольшие фантастические рассказы (под псевдонимом).

Всем звездам!

«Перехваченное радиопослание планеты Кибернетика»

— Вызываем все звезды! Вызываем все звезды!

Если во Вселенной есть умы, способные принять это послание, просим ответить нам. Говорит Кибернетика!

Это первое сообщение, которое мы передаем для всего мира. Обычно мы обходимся своими силами, но случилось нечто непредвиденное, и нам нужны совет и помощь…

Наше общество состоит из ста умов. Каждый заключен в стальной футляр и состоит из миллиардов электрических цепей.

Мы думаем. Мы думаем над задачами, которые наши антенны принимают с Полярной звезды. С помощью тех же антенн мы передаем решения этих задач обратно на Полярную звезду.


Так начинается один из фантастических рассказов Лео Силарда.

Почему далекую планету он назвал Кибернетикой? Тут иронически был запрятан намек. Ученый отдавал себе отчет, что его ранние работы двадцатых годов по флуктуациям в термодинамике (включая статью с Уэллсом о «Демоне Максвелла») так или иначе открыли пути новым направлениям в науке — теории информации, нелинейной термодинамике, биофизике и особенно — кибернетике. Однако пионеры кибернетики на его работы, как правило, не ссылались и имя его не вспоминали. Он не обижался, тщеславие его не мучило. Но пошутить он право имел.

А о чем рассказ? О главной тревоге всей жизни Лео Силарда — об урановых взрывах на Земле. Искусственный интеллект некой планеты, весьма продвинутый и безукоризненно совестливый, был крайне обеспокоен, обнаружив, что на третьей планете системы Солнца стали случаться странные вспышки. Изучив эти вспышки, Интеллект (сто постоянно совершенствующихся умов в стальных ящиках) обнаружил — это взрывы атомных бомб. До этой поры Интеллект жил мирной творческой жизнью, он принимал радиоволны с Полярной звезды, с помощью которых более развитые существа специально присылали ему для решения сложные математические задачи. Это было прекрасное содружество. А тут эти взрывы! Пытаясь постигнуть их причину, Интеллект (особо острый ум из ящика № 59) пришел к выводу, что на этой планете группы неких организмов научились отделять уран-235 от природного. Но даже столь острый ум не смог понять, с какой целью это было сделано, и посчитал, что слабо развитые умы этой, видимо, недостаточно продвинутой планеты не обязательно руководствуются законами разума. Он увидел в этом угрозу не только для третьей планеты Солнца, не только для планеты собственной (где творчески мыслят сто умов), но и для галактики в целом. Оттого и разослал тревожные предупреждения «Всем звездам»:


Как это ни ужасно, но мы не в силах что-либо предпринять. Вряд ли мы должны опасаться Полярной звезды; ведь там живут умы, похожие на нас, хотя и устроены они более совершенно. А вот если на Третьей планете Солнца действительно существуют организмы, объединенные в сообщества, не подчиняющиеся законам разума, всем нам грозит страшная опасность. Мы обращаемся ко всем родственным умам нашей галактики, способным принять это послание и знающим что-нибудь о существовании организмов на этой опасной планете, — пожалуйста, ответьте нам! Пожалуйста, ответьте нам!


Рассказ этот (короткий, остроумный, глубокий) был написан уже пожилым ученым, накопившим огромный научный и жизненный опыт. Забавно, но примерно в эти же времена (начало 60-х) юный московский студент Олег Завада (ничего тогда не зная о Силарде-литераторе) тоже ощутил желание выразить некие свои мысли (об ошеломляющих технологических прорывах, о поджидающих человека опасностях) с помощью фантастических рассказов, не обладая на деле ни серьезным опытом жизни, ни достаточными знаниями. Он начал один рассказ, дописал примерно до середины, запутался в сюжете и бросил. Он начал другой, написал почти три четверти и снова бросил. В третьей попытке сил хватило только на одну страничку. И тогда он понял, что должен сделать перерыв. И видимо, надолго.

Но исходные замыслы ненаписанных рассказов он не забыл.

Самый первый можно было посчитать «кибернетическим». Изобретатель, безумный гений, решает осчастливить человечество. Он создает искусственный мозг (точнее, большой и сложный аппарат), способный увести человека в мир грез. Человек садится в удобное кресло, к его голове подключаются датчики, и он погружается в сказочный мир, гораздо более заманчивый и яркий, нежели окружающий его мир привычный. И в этом новом мире (призрачном? Да нет, даже более реальном, чем этот скудный!) он становится раскованным творческим существом. Все ему доступно — в соответствии с размахом его мечты. Он великий полководец. Нет, царь… Нет, страстный революционер… Да нет, зачем? Он великий ученый — новый Авиценна, новый Ньютон. Непередаваемая сила мысли. Все ему доступно. И мелкие радости тоже. Как же без них? Он путешествует, воюет, он влюбляется, он живет во дворцах и хижинах, он плавает на лодке по таинственным озерам, он проникает в невиданные пещеры, он летает на далекие планеты…

Тело мечтателя в кресле начинает хиреть и разрушаться, но это побочная мелочь, мозг его подпитывается и живет вечно. «Я доставлю эту счастливую возможность всем людям! — восклицает безумец. — Пока готов лишь один, пробный аппарат, но их надо делать миллионами!» Лаборатория сего изобретателя расположена в укромном месте, в Адирондакских горах, у озера Шамплейн. Он приглашает туда двух друзей, молодых парней, не слишком удачливых в жизни. Для пробы по очереди они садятся в кресло и оба встают потрясенными. Один уже готов сесть туда навсегда. А второй? Поначалу его грызут сомнения, а чуть позже он приходит в ужас. В опытах безумца он видит угрозу всему человечеству. И он, новоявленный луддит, решает лабораторию взорвать.

Была уже написана сцена, как он ползет с зарядом тротила. И, кажется, его тревожил вопрос, он уничтожит только здание или безумного изобретателя тоже? На этом рассказ был оборван. Олег не мог понять, этот его герой уничтожает лабораторию в реальности или уже пребывая в той самой грезе? Он еще полный сил человек или уже полутруп в кресле?


Второй рассказ повествовал о начинающем школьном учителе математики, который неожиданным образом проник в тайну случайных процессов. Дома по ночам он проделывал опыты — выбрасывал из куля на стол мелкие игральные кости, но не с точками на гранях, а с буквами. И был потрясен, ошарашен. Вместо ожидаемого хаоса всякий раз буквы выстраивались в загадочные, но вполне читаемые тексты. Он смотрел на них с недоверием, с испугом, но… Постепенно осознал он, что это — сообщения из будущего. Точнее, послания от существа, живущего во встречном времени. И было в этих текстах много неожиданного и любопытного… Самого автора (Олега Заваду) это поразило и озадачило. И он рукопись отложил.


Третий рассказ был посвящен сражению гения света с гением тьмы. Первый был скромным инспектором галактической полиции со смешным именем Теодор Мешков, который самые важные записи любил делать на обшлагах рукавов своего скафандра. Второй — безымянный демон — придумал проект закрытия Вселенной. (Нет, кажется, его звали Аль-Джарес, и был он талантливым физиком-теоретиком, но при этом полным мизантропом.)

Вселенная расширяется? Да, об этом знают все. В какой-то момент, достигнув предела, она начнет сужаться, обратно в точку. Иные теоретики в этом не сомневаются. Но когда это будет? Через миллиарды лет? Аль-Джарес вычислил возможность сделать это быстро, почти мгновенно. И начал этот вариант готовить. Узнал об этом лишь один человек — Теодор Мешков. И началось сражение двух антиподов. (Ставка немалая — жизнь Вселенной.)

Аль-Джарес был философ (тьмы). Ему нравилась идея Плотина — об исходном единстве мира. Но и конечным состоянием должна стать единая точка. Разве не об этом мечтал Плотин? А как иначе? «Но посмотрите, что говорит Якоб Беме, этот несравненный гений! — восклицал Аль-Джарес. — Движение он называл мукой материи. Материя страдает, она изнемогает. Надо ей помочь — остановить движение. И я знаю, как это сделать. Надо уловить тот единый точечный импульс, который оживляет все на свете. Но жизнь есть смерть. Она хуже смерти. Я остановлю этот импульс. И Вселенная схлопнется».

На одном из полустанков галактических перелетов они встретятся. Аль-Джарес и Теодор Мешков. Каким же напряженным будет диалог. Интеллектуальный бой. За чашкой внеземного кофе.

А вокруг много интересного — корабли, перелеты, веселые путешественники, смех молодых пилотов, космические мосты, галактические инженеры с их масштабными замыслами — передвигать звезды, создавать новые планеты… А Теодор Мешков еще имел несчастье трагически влюбиться. Любимая ждет его в звездной системе Тукана, но он вынужден гоняться за Аль-Джаресом, у которого темные сторонники, своя свита, и немалая…

Рассказ на глазах перерастал в некую повесть. Тут и месяца не хватит, и двух… Завада испугался и писать ее не стал.

Прощальная выставка Сергея Коненкова

Олегу Заваде позвонил Ленька Таубе, приятель школьных лет, большой любитель живописи и прочих изобразительных искусств.

— Олег, слушай, в Манеже открылась большая выставка Сергея Коненкова. Ты еще не был?

— Нет. Даже и не знал.

— Могучий старикан. Ему уже за девяносто. Пойдем?

— Ну, пожалуй.

Огромный Манеж был заставлен. Сотни скульптур — больших, маленьких, огромных. Стоячих, лежачих… Иные — в сплетениях сухих ветвей. Иные — словно поваленные бурей стволы. Невероятный мир. Глаза разбегались. Но первым делом Олег заметил высоко угнездившегося огромного деревянного скрипача. Собственно, только голову и плечи. Одной рукой тот прижимал скрипку к худому подбородку, другою поднял смычок. Сила от этой деревянной штуковины исходила неимоверная. Олег зачарованно застыл. Неведомый лесной Паганини. Невероятно. Олег обошел его дважды, двинулся дальше. Вот полированная фигура деревянной женщины. Красивая. Это понятно. А вот бородатый мыслитель из белоснежного мрамора. Хорош, ничего не скажешь. Постойте, а вот кикимора. Словно из лесного пня вылезает. Забавно. А вот еще одна. А вот и леший рядом. А вот их целый выводок. Да, мир сказочный. Олег бродил туда-сюда. Ленька куда-то пропал. Погодите, а это же Эйнштейн! Бюст из серого мрамора. Потрясающе. Немного необычный, волосы летят вверх. Но не узнать нельзя. А глаза? Умные, добрые. Как и должно быть. И, кажется, чуть молодцеватые. Надо же! Интересно, где и как это скульптор лепил? Неужто по фотографии?

Но вот Олег увидел мастера, стоявшего чуть в стороне, у стены. Он и сам был похож на статую. Молчаливую, величественную. Бросилась в глаза длинная бородища, распадавшаяся по бокам на две метелки. Отсутствующий взгляд, словно он смотрел куда-то в иные пространства. Никто рядом с ним не суетился, никто ему не мешал. Своеобразное одиночество. Было ощущение, что человек из неизвестного леса пришел и в неведомый лес уходит. Он прощался с этим миром, это было ясно. Но при этом возникало чувство, будто он видит какие-то другие звезды, другие небеса. И что долгий путь его вовсе не кончен.

Олег тихо прошел мимо, обогнул раба, разрывавшего цепи, и увидел двух пожилых дам, которые мирно беседовали. Одна из них показалось знакомой. Боже! Но тут и она его увидала.

— Олег, ты ли это, дружок? Сколько лет!

— Это я, тетя Ли… — Он приблизился. — Я, Елизавета Юльевна.

— Ну, я все еще для тебя тетя Лиза, — засмеялась женщина. — Это сын моих знакомых. — Она повернулась к собеседнице. — Человек очень интересной профессии — математик, физик… Я правильно говорю?

— Ну, почти, — сказал Олег. — Сегодня, скорее, системный аналитик.

— Господи, Боже мой! Лихи дела твои! Ну, вот познакомься. Это Маргарита Ивановна, супруга нашего великого мастера.

— Здравствуйте, — сказал Олег.

— Ну, для вас, если хотите, тетя Марго. — Женщина дружелюбно протянула руку и так сверкнула зелеными глазами, что Олег был мгновенно сражен. Он понимал, что перед ним женщина в возрасте, но сколько живости, сколько обаяния. Невероятно.

— Как вам выставка? — спросила она. — Что понравилось?

— Все, — сказал Олег. — Решительно все.

— Так не бывает, — она мягко улыбнулась. — Что-то ведь вы выделили?

— Ну, если скрипача из дерева. А из мраморных работ, пожалуй, Эйнштейн.

— А, — обрадовалась тетя Лиза, — ты его углядел?

— Еще бы! — сказал Олег. — Увидел и поразился. Для меня эта личность очень много значит.

— Ну, дружок, это понятно. — Было видно, что тете Лизе эта тема по сердцу.

— Только где это скульптор высекал?

— В Америке, — тихо и просто сказала Маргарита Ивановна. — Это повторение. А оригинал — в университете Принстона.

— Удивительно, — прошептал Олег. Америка была для него край света. А о заокеанских путешествиях супругов Коненковых он не ведал.

— Тогда я скажу тебе больше, — тетя Лиза вопросительно оглянулась на Маргариту, но та не шелохнулась. — Да, скажу больше. Маргарита Ивановна, она же тетя Марго, с Эйнштейном была хорошо знакома. Точнее, дружила с ним. Можешь себе такое представить?

— Не могу, — честно сказал Олег.

Обе женщины негромко, но вроде бы весело рассмеялись. Нет, не совсем. Олег заметил, что Маргарита Ивановна оборвала смех какой-то грустной улыбкой.

Олег почти никогда не задумывался о собственной интуиции. При этом ее присутствие, ее порывистую работу, он время от времени, пусть и подсознательно, ощущал. Это бывало не столь уж редко, а порою неожиданно отчетливо. Вот и сейчас он, словно сквозь стены, увидел, какая темная глубина скрывается за образом этих двух скромных, милых, негромко смеющихся женщин. Какие-то судьбоносные глыбы зашевелились, какие-то тайные рычаги, приводившие в движения уходящий этот век. Он вдруг понял, как много они могли бы ему рассказать. Но нет. Не расскажут. Это невозможно, это нереально. И этому, увы, не бывать.


На следующее утро, делая у окна небольшую зарядку, Олег вдруг перестал махать руками, застыл на секунду, а потом вслух, отчетливо сказал сам себе:

— Ну что, мой друг? Теперь ты знаком с Альбертом Эйнштейном через одно рукопожатие!

Императрица Мария Первая

Мура тихонько говорит себе:

— Ну что, голубушка. Три четверти этого века — трудного, кровавого, лживого — к тебе были благосклонны. А ты? Кем ты была, милая моя переводчица? Наперсница великих писателей? Авантюристка, придумщица, лгунья? (Тут и лживый век тебе подмигивал.) Тебя любили мужчины, в том числе и знаменитые на весь мир. Но ты не любила никого. И о чем ты будешь вспоминать? Неправда! Я любила. И еще как! И первого мужа… И ко второму нечто вроде жалости… Брюс? Расцвет молодого еще моего тела. И не угасшей еще души. А вокруг что творилось? Ни на что несмотря, счастлива была безмерно. И тут же несчастлива, как выброшенная из дома собака. Дети? Так или иначе, ты их вырастила, вывела в свет. Любви твоей им не хватало? Вероятно. Век разрезал?

Ей стукнуло восемьдесят два.

И хотя в Лондоне ее еще продолжали величать интеллектуальным лидером английской столицы, она без раздумий эту столицу покинула. Уехала в Италию к сыну. Дочь выросла, у нее своя жизнь. Если она и вспоминала мать, то редко, скупо. Сын любил ее больше. Он оказался славным человеком, и на старости лет она вполне могла рассчитывать на осколки семейного тепла. Он приютил ее в своем домике на окраине Флоренции. Был добр и мил. Старался развлечь. Насмешить. Пытался выкроить ей угол для работы. Но в доме не нашлось места для ее библиотеки, архива, чемоданов, пачек и мешков, набитых бумагами. И он специально пригнал трейлер, который поставили в садике. Там разместили ее книги, коробки с бумагами, папки с вырезками из газет, с бесчисленными фото. И даже оборудовали нечто вроде рабочего места: стол, креслице, удобная лампа, кушетка.

Она собиралась составить гигантскую книгу. Длиною в век.

Она вспомнила вдруг, как сказала однажды Герберту, что умирать поедет в Италию. «Смотри-ка, так оно на деле и выходит».


Итак, в саду фургон набит бумагами. Чего там только нет! Сколько тайн уходящего столетия. Смешных, трагических, идиотских, порою абсурдных. Будешь писать толстую книгу? О детстве на Украине? Об Институте благородных девиц? О поэтах? Об Англии? О кайзере? О госпитале в Зимнем? О крушении России? О чекистах и их страстях? О темноте их подвалов? О слабости, о постыдной низости людей великих? Об их предательствах? Нужно ли это? Честно ли это? Стану ли я разоблачать, раздевать век? В том числе и себя?

Месяц-другой она собиралась с силами. Вспоминала. Потом все же научилась уединяться в своем фургончике. Вспоминала и писала. Поначалу судорожно, клочковато, но потом овладела искусством писать плавно, в томительном восторге. В упоительном погружении в сон жизни. Наконец она свободна. И пишет. Никто не мешает. Никто не давит своим превосходством, своим величием. Свободна!

Dolce far nienta. Сладко ничего не делать. Ну а писать — это разве делать?

В итоге — писала почти непрерывно, груды листов росли… Убористо исписанных или небрежно начатых, с двумя-тремя нервными закорючками. Даже с завитками. Сколько событий, сколько встреч. Сколько людей. Она могла сообщить о них массу подробностей, в том числе нелестных или даже постыдных. В воспоминаниях она оказалась сурова, может быть, даже жестока. И было лишь четверо, о ком говорить гадости ей не хотелось: муж Иван, горячий дружок Брюс Локкарт, бесконечно добрый Горький и печально-мудрый Уэллс. Они отдавали ей свою любовь. Отдавали щедро. А, скажем, Влад Ходасевич, тонкий, язвительный, жутко умный… Одни беседы с ним чего стоили! А женушка его Нина? Воображавшая себя большим литератором. Да, почти подружка. Но и завистница.

Подождите, а Блок? Ну, это небожитель. Нездешний цветок. Заколдованный принц. Сказать о нем худое? Абсурд. Просто смешно. А Белый? И тут ее затрясло. Неостановимая дрожь. С трудом пришла она в себя. Но его магнетические глаза, полный страдания взгляд… И сверкающий лоб, который долго еще висел над нею, закрывая полнеба.


Память… Детство… деревня… Смольный институт… «Башня»… Мечты… Добрая старая Англия… Замыслы… письма любви… закоулки жизни… Подвалы ЧК. Голод в Петрограде. Виллы в Сорренто. Дворцы в Лондоне. Со времен первой встречи с Уэллсом прошло шесть десятков лет. Мой бог, по сути век. Все великое и все страшное вместил он.

Герберт, неужто вы?

Прозрачная тень качнулась.

Эйч-Джи, вы ли это?

Берти?

Почему не отвечаете?

Изломанная тень скользит ближе, переламывается, выпрямляется. Постойте, это же он… высокий, костлявый, распадающиеся черные волосы над бледным высоким лбом.

— Владислав Фелицианыч, ты ли это?

Он улыбается горько и чуть презрительно.

— Все счета закрыты, моя дорогая. Мой отец был угрюм, шестипал… Он, как воздух в пещере, пропал… Загустел, опустился, обмяк… По глазам мокрой тряпкою шмяк!

— Ой, даже сердце сжалось.

— Сердце? — Он усмехнулся. — У тебя? Едва ли.


Нет, снова ровен стук сердец;


Кивнув, исчез недолгий пламень,


И понял я, что я — мертвец,


А ты — лишь мой надгробный камень.


— Я? Камень? Очень может быть. Окаменела я давно. Сие правда. Ах, Владислав Фелицианович… Бесподобный ты стихотворец, но с таким отчеством прослыть великим русским поэтом невозможно… увы… прости великодушно…

— Да знаю я, знаю, — он нетерпеливо отмахнулся, словно от мухи. — Мой удел другой. Но я вдруг вот что припомнил, иное, не свое, — он блеснул на нее глазами, колюче, испытующе: «Я знаю, что нету блаженства и нет никакого восторга…»

— Не может быть, — прошептала она на грани обморока.

— Может.


Я знаю, что нету блаженства


и нет никакого восторга


в сраженье мужского и женского


и в битве рассудка с Востоком…


— Это ведь ты написала? — Уэллс, держа в руке старый, пожелтевший клочок бумаги, напоминающий обрывок письма. Водил по строчкам пальцем. — Прости, по-русски я дико это произношу, еще хуже улавливаю, однако, мне кажется, это недурно.

— Эйч-Джи, — она заставила себя открыть глаза, — это все же вы? Но откуда вы это взяли? Это же утеряно. Безвозвратно.

Оба они прозрачно покачивались, один за другим, словно дырявые тени.

Но свет стал сильнее, и вторая тень пропала.

— Ничто не пропадает безвозвратно, — тихо сказал один.

— Скажи, ведь это ты написала когда-то? — требовательно произнес второй.

Мура напряглась, словно струна, но через мгновение размякла и чуть ли не покраснела.

— Боже, как это было давно. Меня тянуло сочинять стихи. Это правда. Вероятно, это единственное, что я набросала рифмованными строчками за всю свою жизнь. Где вы это нашли?

— Вот, листал книгу, один твой старый перевод. И выпал этот листок. Мне кажется, хорошо сказано. Вечная битва двух начал.

— Возможно. Мне трудно судить. В таких делах я всегда была дура. Точнее, послушная ученица-читательница. Когда вокруг столько гениальных поэтов, что остается? Хотелось писать. Но я боялась. Вторгаться в их мир? Смешно. Впрочем, эти строки сегодня мне почему-то нравятся.

— Скажи мне, Мура. Только честно. — Уэллс смотрел на нее испытующе. — Ты смогла бы стать русской императрицей? Второй Екатериной Второй? Если, конечно, к этому подвели бы обстоятельства.

— Как ты сказал? Второй Второй? — она рассмеялась.

— Мне кажется, что смогла бы. Быть может, спасла бы великую страну.

— Да неужто? — она смотрела на него лукаво.

— Та Екатерина, насколько я знаю, на редкость умело направляла и вдохновляла мужчин. И они творили великие дела.

— О да, — усмехнулась Мура. — Софи Ангальт-Цербстская в этом преуспела. Тут не поспоришь. Но она была принцесса. А я всего лишь из боковой ветви графа Закревского. Хотя, если по правде… Знаете ли вы происхождение графа Закревского, прадеда моего? Неужто я вам не рассказывала?

— Н-нет, — запинаясь, сказал Уэллс.

— Сие тайна. Но вам открою. Мой прадед — прямой плод тайной любви императрицы Елизаветы Петровны и графа Алексея Разумовского.

— Что? — переспросил Уэллс с гримасой комического ужаса. — Так в тебе кровь Петра Великого?

Мура лишь пожала плечами и загадочно улыбнулась.

— Тогда все сходится. Царская кровь с двух сторон. Вообрази, тебя удачно выдали замуж. Не за дипломата, а сразу за наследника престола. А венценосный супруг твой, не успев толком натереть лоб короной, скончался бы от колик. И прозвали бы тебя тогда императрица Мария Первая. Каково? Мне кажется, звучит.

— Ах, дорогой Герберт, — сказала Мура. — Милый мой Эйч-Джи. Ты всегда был большим фантазером. Главным выдумщиком века.

— Не всегда, — сказал Уэллс и комично поджал губы.

— Не всегда, — сказал вновь появившийся Ходасевич и изогнул рот горькой гримасой.


Следующей ночью Муре совсем не спалось. Она металась по постели и замерла вдруг в холодном ужасе. Она поняла внезапно, что предала своего вовсе не венценосного мужа Ивана. Как он не хотел, чтоб она тогда уезжала. С какой тоскою смотрел. Словно бы чувствовал надвигающуюся беду. Она оставила его на растерзание. Молчаливого, хрупкого аристократа в накидке и высоком черном цилиндре. Совершенно беззащитного. Чего ради? Спасать несчастную квартиру в Питере? Которую все равно вскоре отобрали. Ужас. Позор. Стыд.

Ночь была черная, но это не мешало ей смотреть и видеть. Знакомая фигура светилась сквозь ширму с драконами. Высокий человек с печально обвисшими усами держал в одной руке курительную трубку, а в другой стеклянную пепельницу с всплесками фиолетового пламени. Он жег письма. Она сжалась. Она знала, что предала и этого чудесного человека, милого, доброго, слабого, запутавшегося… Она, конечно, и раньше это понимала. Но гнала от себя это знание. А тут вдруг пронзило. И никакие барьеры в глубинах души не помогли. Предала, в петлю сунула… Она обманула его в самый решительный миг, на развилке большой его жизни, когда одна ветвь предлагала пусть уже и скромную, но еще наполненную творчеством дорогу свободного человека, бесприютного эмигранта, а другая — государственные фанфары, дворцы, ложь и насильственную смерть. А писатель? Ах, он и сам готов был обманываться. До поры. Медные трубы. Трагическая история трагической фигуры. Второй Маяковский. Третий? Четвертый? Нет, первый! Гениев такого уровня — всего ничего. И всех она знала, кого близко, кого шапочно… Ну, почти всех. Удивительно. И страшно. И горько. И восторг.

Но почему она не сожгла тот чемодан с письмами? Чекисты, елозя грязными пальцами, столько оттуда мертвых стрел извлекли. Ведь Горькому писали правду, жаловались, горькие слезы лили десятки, сотни славных людей. Тайно издевались над главными большевиками? Разумеется. Над усатым главарем особенно. Итог? Все пошли под нож. Она обязана была сжечь этот кровавый чемодан. И где укрыться? Бежать в Аргентину? К барону Будбергу? А что? Лошади… Пампа…

Ее собственная книга. Она тревожила ее. Беспокоила, заснуть не давала. Окончить? Оборвать? Ведь всю правду написать она все равно не может. Правду — о себе? Даже вообразить дико. Заново тщательно просмотреть, кое-что убрать. Так выпускать в свет или нет? И хочется, и колется.

Спать, точнее, лежать до утра с открытыми глазами, вглядываясь в сизую тьму, она уходила в дом. Но в эту ночь спала беспробудно. Лишь под утро она услышала, что в саду что-то громко зашипело. Она вышла. Фургон был охвачен огнем. За считаные минуты от груды тетрадей, книг, коробок с письмами, записками, доносами, признаниями, от плача и слез, сатанинских ужимок — остался пепел.

Она стояла в стороне. На лице застыла маска смеха. И это был страшный смех.

Это я его подожгла.

Я?

Так будут говорить.

Верная своим принципам, я не стану этого опровергать.

Сгорело потому, что иначе и быть не могло. Венец жизни.

Иван только бы скривился. Алексей бы плакал. Герберт посмеялся бы. А я?

А я чего-нибудь вновь совру.


Глядя на черный остов трейлера, одни бормотали: что поделаешь, короткое замыкание. Другие шептали — сожгла.

Через считаные дни она и сама ушла.

Она была старуха крепкая.

Поэтому нашлись такие, кто понял: скопив таблетки за месяц, она выпила их разом.

Одиночество Маргариты

Она вспоминает гениев, которые встретились на ее пути — и теряется, путается в мыслях… Чувства? Нет, тут порядок, тут даже яркость театрального бинокля (хотя и убывающая, словно бинокль перевернули). Но мыслимо ли оценить, что гении эти означали в ее жизни и в жизни всего мира? Представимо ли связать это в некую единую картину, пусть поверхностную, но без скрипящих, без кричащих противоречий? Без мгновений, когда она считала себя сверхчеловеком.

А теперь? …старая, больная, покинутая. Запертая в этих стенах. Домработница морит голодом, издевается над ней, а она не в силах возразить. Да и как возразишь, когда и руку трудно поднять. И пожаловаться — некому. И как совместить эту мелочность старческого существования с тем величием, с теми вершинами, на которые возносила ее судьба? Что значит она сама по себе, без тех поразительных мужчин? Они смотрели на нее с обожанием? Бывало. И нередко. Она — женщина. И этим все сказано. Ах, если бы были дети и внуки. Было бы для кого вязать носки. Но о детях она в свое время не подумала. Да и вязать она не умеет. А что она умеет? Фортепьяно? Даже если бы встала, не подошла бы к нему.

Вошла домработница и ворчливо заметила, что в комнате снова дурно пахнет.

— Ну, вы совсем того… — бросила презрительно… — Ну, как можно?

Маргарита не ответила. Лишь горестно замкнула рот.


«Дорогой Альмар! Тебя давно нет, но я изредка тебе пишу.

Пишу мысленно.

Ах, если бы я действительно умела писать. Возможно, я писала бы не только тебе.

Жизнь проходит. Точнее, уходит. Что вокруг?

Оглядываюсь. И вижу кругом пепелище.

До меня донеслись недавно несколько строк одного молодого поэта.

Будто бы он из Питера.

Донеслись случайно…

Соседка? Да, это она заходила. Любительница поэзии. Старается следить за молодыми. Зашла и протяжным голосом запела:


Мы, оглядываясь, видим лишь руины…


Меня почему-то тронуло. Даже пронзило.

А соседка продолжила торжественным голосом уже что-то другое:


Мира и горя мимо,


Мимо Мекки и Рима,


Синим солнцем палимы,


Идут по земле пилигримы…


И я почему-то разволновалась.

Ритм наступательный, а содержание безнадежно грустное.

Может быть, русская поэзия не умерла до конца?

Пока не верю.

Ах, если б я умела писать!»

Ах, если бы она умела писать!

Но, во-первых, она не умела (письма не в счет). А попробовать написать что-то серьезное, долгое — боялась.

Во-вторых, в сегодняшней России правду написать… кому? куда? В матрац прятать? Все равно издать никто не позволит. Ей так хотелось рассказать кому-нибудь о чудесном и трудном опыте своей жизни, об уроках истекшего века, о тупиках и глупостях так называемой разведки, о тщете этих идиотских усилий, о ложности целей (а ведь сколько втянули народу!). О нет, насколько интереснее вспоминать о великих людях, которые были настолько добры, что нередко считали ее равной себе. Об их силе. Об их слабостях. Об их страхах и фобиях. Об их смехе. О, это был смех людей. Человеков. Обычно веселый, заливистый. И лишь изредка — дьявольский. Но на то случались причины.

Она перебирала в памяти бесчисленные выставки Сергея.

Каждая была по-своему хороша. Но иные — как бросок в звездное пространство. В черную, неисповедимую глубину. За это можно было зацепиться. Надо было. Только сейчас она что-то новое поняла. Она знает, как это можно устроить. От Фидия к Родену, от Родена к Сергею. От Сергея, минуя в обмороке Мура, Цадкина и Джакометти, — в темную, гулкую, беззвездную глубину. Она это видит. Она готова об этом рассказать.

Но к ней никто не ходит.

Малочисленные друзья испарились. Да и были ли они?

Была соседка. И та пропала.

Разве что иногда заглянет племянник.

И она угасает одна.

Смертельно обидно. Горько.

И страшно.

Да нет, неправда.

Совсем не страшно.

Ведь жизнь была — чудо.

И она незаметно улыбнулась.


Архив Маргариты Коненковой-Воронцовой был уничтожен — она сама велела племяннику сжечь после ее смерти все, что хранилось в ее заветном секретере. Племянник волю покойной исполнил. Из груды писем Альберта Эйнштейна случайно сохранилось лишь несколько.

Гибель Лизы

Сама она уже редко вылезала в магазины. Да и полки там были пусты. К праздникам ей приносили продуктовые заказы. Батон копченой колбасы. Баночка сайры. Две банки зеленого горошка. Пачка югославского печенья, необыкновенно вкусного. Она принимала это благосклонно, даже заметно радовалась. Но в будни все же иногда выходила. Ведь двигаться надо. До ближайшего магазина ходьбы минут десять. Когда болели ноги, выходили все пятнадцать. Магазин, длинный и унылый, пропах селедкой и гнилой капустой. В мясном отделе на лотках вместо мяса лежали какие-то белесые кости. Но ее это не трогало. Она покупала бутылку растительного масла, рожки-макароны или лапшу, пачку индийского чая второй сорт, картонку кефира (если он оказывался в продаже), иногда немного сыра. Ей этого хватало.

Дома включала телевизор и вглядывалась в нового лидера страны. Он ей почему-то нравился. После череды мало симпатичных морд (а то и харь) она впервые увидела лицо. И глаза с человеческим блеском. Но куда это все приведет, она не понимала. Ей хотелось надеяться. Но надеяться было поздно. Память у нее была цепкая, но вспоминала она далеко не все. И не всех. Морриса Берга вспоминала с удовольствием. И еле заметная улыбка слегка оживляла ее лицо. Но особенно часто она вспоминала короткую дружбу с Яшей Блюмкиным. Это был такой растревоженный нерв. Болезненный, мучительный. Но и немного украшенный обрывками чудных стихов.

Вот и сейчас она брела в магазин, а в голове плясало «В море царевич купает коня…». Он и был царевич. Этого тогда она не понимала. Поняла куда позже.

Автобуса она не видела. Он налетел, как порыв ветра. Только ветер этот был из железа, резины и стекла. Ее сильно ударило и поволокло куда-то. Но ничего этого она уже не чувствовала.


Слышит царевич: взгляни на меня…


Царевич, ты ли это? Я бы взглянула…

Налетело облако, и все исчезло.

«Осенние сумерки Чехова…»

Шамиль Гумеров спросил у Завады:

— Олег, ты ведь слыхал о Фатимском чуде?

— О чем о чем? — удивился Олег.

— О явлении Божией Матери португальским пастушкам летом семнадцатого… Она предупредила о бедах, которые грозят России и всему миру.

— Нет, — прошептал Олег. — Я ничего об этом не знаю.

— Ну да, — сказал Шамиль. — У нас об этом запрещено не только писать, но даже и упоминать.

— Но почему? — наивно спросил Олег.

— Почему! — усмехнулся Шамиль. — Сам подумай.

А затем обстоятельно изложил те подробности, которые знал.

— Дико интересно, — сказал Олег. — Но насколько мы, люди образованные, должны этому верить?

— В подвалах Ватикана, — сказал Шамиль, — груды подлинных свидетельств об этом. Но святые отцы приоткрывают их очень скупо.

— Они чего-то опасаются?

— Их осторожность понять можно. Для просвещенного двадцатого века это отдает таким средневековьем, при этом тревожно и даже как-то взрывчато. Дурацкой шумихи они не хотят. А дать грамотную, взвешенную интерпретацию — кто на это был способен? Тем паче в те годы происходящее в России не казалось-то угрожающим… Скорее наоборот — социальная революция, народ проснулся, выбрал путь к свободе, миру и прогрессу… Ура, аплодируем! И что — отцам-католикам надо было готовить послание в Москву, этим прожженным атеистам? Дескать, берегитесь. Дева предупреждает…

— Смешно.

— Вот именно. Ты, кстати, обращал внимание, что все значимые точки России идут двенадцатилетним циклом?

— В смысле?

— Смотри сам. 5-й год, 17-й… затем 29–41—53—65…

— А в 65-м что?

— Ну как же, воцарение Брежнева. Годом раньше они свергли Хрущева, но надо было окрепнуть именно Ильичу.

— Похоже. А в недавнем 77-м тогда что?

— Ну как же… В Кремле случился тихий переворот. Или ты не заметил? Пришло так называемое коллективное руководство. У Брежнева деменция, челюсть при зачтении докладов отваливается. Но царедворцы прятались за этого несчастного старика, потому что боялись перемен. Даже намека на них.

— Ну, так особых перемен и не случилось.

— Пока.

— Ага, значит, нам остается дождаться 1989-го, так, что ли? Осталось недолго.

— Посмотрим, — загадочно улыбнулся Шамиль. — Но, насколько я могу судить, опасения Девы Марии за Россию проявлялись именно в эти годы.

— Серьезно? Что, и в 1941-м было?

— Представь себе. И будто бы папа Пий XII отреагировал каким-то специальным ритуалом.

— Невероятно.

— Я не склонен слишком уж впадать в священный трепет. Но знать это надо.

— Поразительно! — сказал Олег. — Но почему это случилось в Португалии? Какая связь с русской темой?

— Полагаю, потому — что это другой полюс христианской Европы. В 17-м году он максимально был удален от полей, где шли тяжелые битвы и мир был готов расколоться. Проведи на карте Европы прямую от Москвы через Варшаву, Прагу, Берн и Мадрид — и попадешь в Португалию, где городок Фатима. А добавь линию Лондон — Рим — и получишь почти идеальный крест. Все это — удивительный символ. Некий тайный намек.

— Занятно, — сказал Олег.

— А возьми по-другому, — продолжал Шамиль. — Именно на Пиренеях был рожден Дон Кихот. В Российских равнинах столетия спустя — князь Мышкин. Ты где-нибудь еще найдешь похожие фигуры?

— Крайне любопытно, — сказал Олег.


Шамиль Гумеров, коллега по сектору и друг Олега, был удивительный человек. Он знал все. Да и понимал почти все. Философ, историк и религиовед по образованию, он был влюблен в русский девятнадцатый век и почти без остатка растворился в нем. Нередко рассказывал забавные, малоизвестные истории. Скажем, привел случай императора Николая Павловича в заштатный городок Чембар. Чиновники начистили мундиры, натерли пуговицы и, выпятив грудь, выстроились в зале городского собрания. Вошел император и сказал: «Да я их всех знаю. Я их уже видел». — «Где, государь?» — удивленно спросил адъютант. «В “Ревизоре” Гоголя», — отвечал с улыбкой император. Другой случай, уже ближе к концу века, произошел в городе Борисове. Бешеная собака покусала семнадцать человек мещанского сословия. Десятерых кое-как вылечили на месте, а семеро тяжелых за казенный счет направили в Париж, в клинику Шарко. «И знаете, кто распорядился выделить на это деньги? — спрашивал Шамиль и победно отвечал: — Обер-прокурор Синода Константин Победоносцев!» А нам все врут, все врут про ту Россию…


— Я почему о Фатимском чуде вспомнил, — сообщил Шамиль. — Семьдесят лет прошло. Через два года очередная точка двенадцатилетнего цикла. Не пора ли вновь нам всерьез задуматься? Ведь Россия вновь на перепутье. Какой волшебный взлет духовной культуры обещала она век назад. И нате вам!


Октябрь серебристо-ореховый.


Блеск заморозков оловянный.


Осенние сумерки Чехова,


Чайковского и Левитана.


Ты ведь помнишь, Пастернак назвал это — «Зима приближается».

— Да. Чудесные строки.

— Не только чудесные. Они грустные и пророческие. Необъяснимо обаяние русской культуры. Но все это вновь подвисло. Сумерки! Ты не замечал, что Чехов не столько любит людей, сколько их презирает.

— В произведениях возможно. Но в жизни… Больницы строил, на Сахалин ссыльных проведать поехал.

— А это в качестве компенсации. Чтобы презрение и страх заглушить.

— Страх чего?

— А вот приближения зимы? Что за зима? О чем догадывался Чехов? О пустоте человека? Небо в алмазах? Ерунда. А сегодня весь мир смотрит на нас и недоумевает. Он не понимает. Вопрос: способны ли мы понять самих себя?

— Согласен, это вопрос.

— Но во всем этом есть один забавный разворот. Для квасного патриота все эти необычные факты и совпадения — отрада. Они подтверждают его уверенность в том, что Россия — главный будоражащий фактор в мире. У нас ведь это почти религия.

— Самое удивительное, — сказал Олег, — что этому чувству я и сам пусть слегка, пусть временами, но подвержен.


Гумеров был нестандартным человеком, и из Института его потихоньку выперли. Он горевать не стал и уехал в Сергиев Посад. Его пригласили в Духовную академию читать лекции по истории Православия. А через год рукоположили в священники. И стал уроженец Башкирии Шамиль отцом Афанасием. Тихим, кротким и беспредельно глубоким. Иной раз проводил он службы в одном восстановленном храме. Завада их несколько раз посещал. Слушал долгие акафисты, пение.

— И все-таки катакомбную церковь я уважаю больше, — шепнул ему однажды отец Афанасий. — Эти попы вокруг уважения не больно-то заслуживают. И церковь нашу тянут не туда. Увы.

— Как же с этим быть?

— Мое личное решение простое — уйду в глухой затвор. В какой-нибудь дальний монастырь.

— И?

— Обо мне не волнуйся. Я знаю, чем себя занять. И запомни, Олег: тебя поминать в своих молитвах я не перестаю.

— Спасибо, — сказал Олег.

Художник и киноактер (отставка «Ядерной зиме»)

В Праге, на почти случайной встрече, художник Виктор Пивоваров сказал:

— Михал Сергеич, друг дорогой, я ведь часть твоих картин сохранил. Давай устроим выставку!

— Не, Витя, ты это брось. Не время!

— Эх, жаль. Хорошие работы. Да тебе Татлин с Тышлером позавидуют.

— Кончай, Витя, треп. Сейчас на моей шее такие дела висят, потяжеле всего иного будут.


В ХХ веке несколько раз судьба планеты оказывалась в руках всего лишь двоих людей.

В 1953 году к этому катилось, да не случилось. Обстоятельства будто бы шли к тому, чтобы заставить Сталина и Эйзенхауэра разыграть эту карту. Но коммунистический вождь, который был зачинщиком и спешно к этой игре готовился, внезапно покинул сей мир. И термоядерный спор затих, не успев начаться.

Второй раз подобное возникло через десять почти лет. Карибский кризис. Жизнь землян оказалась в руках Никиты Хрущева и Джона Кеннеди. Американский президент предъявил ультиматум: «Уберите ракеты с Кубы!» Коммунистически вождь, тайно их туда доставивший, для порядка что-то нервно выкрикнул о несгибаемости социализма, но ракеты убрал. Одни говорили: проявил мудрость. Другие насмешливо цедили: струсил. До сей поры неясно, какое мнение ближе к истине. Сыграло роль то обстоятельство, что толстяк Хрущев был жизнелюб. Впрочем, американцы помогли сохранить лицо: в качестве компенсации они убрали часть своих ракет из Турции и пообещали не вторгаться на Кубу.

Прошел еще десяток лет, чуть больше. Судьбой мира опять командовали двое. Леонид Брежнев и Ричард Никсон. Хитрован Брежнев был по сути добряк, да и Никсон был вменяем. И хотя ядерных боеголовок (включая жуткие атомные подлодки «Поларис») стало в разы больше, оба лидера договорились о встрече, улыбались, чего-то такое мирное подписали и даже катали друг друга на автомобилях. Никсон позже рассказывал со смехом, что русский вождь так разогнал машину на извилистой дороге, что американский гость поневоле зажмурился, ожидая неминуемого удара об столб или вылета с трассы. (Это с той поры пошел анекдот: Не знаю, кто этот мужик в костюме, но водителем у него — Брежнев.)

И еще десяток лет прополз-пролетел. Вспыхнула тема «звездных войн».

Престарелое Политбюро — геронтократы-безумцы. Это они не постеснялись ввести войска в загадочную, умом не постижимую горную страну Афганистан (будто бы мечтающий о социализме). К мировой войне это, слава богу, не привело, к социализму в Афганистане тоже, зато к развалу СССР, перенапрягшему последние силы, — однозначно. Но этот развал еще впереди. Старцы из Политбюро еще этого не понимают, они молодецки петушатся, еще грозят Америке (которая в 10 раз богаче и минимум в 5 раз сильнее), еще размахивают ядерной дубинкой (заметим, что крикливое подобное размахивание — признак близкого конца, но не всех разом, а как раз того, кто размахивает: таков скромный урок истории). Но при чем тут какие-то дурацкие соотношения, когда ядерная боеголовка не щадит ни бедных, ни богатых? («Вы нас можете уничтожить десять раз, а мы вас — только два раза, но нам и этого хватит!» — и произносится это с дьявольским смешком.) Надежда богачей и вождей отсидеться в собственных комфортабельных бункерах — наивная глупость. Но кто им это объяснит? Впрочем, они сами это чувствуют. И поджилки чуть дрожат.

И тогда президент Рейган (в миру — киноактер-ковбой из вестернов среднего качества) объявляет подготовку к космической войне. Сотни военных спутников, убийственные лазеры в космосе и всякое такое… Ничего себе киноактер! Смелый до наглости. Воображение — словно он живет в фантастическом фильме. Но при этом твердый и умный.

Чем ответить?

В Кремле тихий ужас. СССР давно в заплатках, в кромешной финансовой дыре, денег на космическую войну нет. Вообще никаких. Их вообще нет ни на что. Так называемая плановая социалистическая экономика пришла к полному банкротству. Скоро и заграничную еду покупать будет не на что. А собственную делать разучились. Но старики из Политбюро признать это не в силах. Они еще на что-то надеются. Но отвечать на вызов киноактера надо здесь и сейчас. И они вместе со стратегами Генштаба придумывают хитрую формулу: асимметричный ответ. Типа, вы сто спутников с лазерами запустите, а мы один и без лазера. Зато супер-сверх-хитроумный. Разгадывать — голову сломаете, господа! Весело? Еще бы! Но долго на такой лаже не протянешь. Тем более что денег и на один спутник уже сложно наскрести. И на полках магазинов давно ничего путного нет. И скоро домохозяйки застучат по пустым кастрюлям. И нужно ехать договариваться (стараясь не показывать протертые до дыр подошвы башмаков и прорехи в штанах). А куда ехать? Есть удобное место посередке Атлантики — Рейкьявик.

Горбачев открыт, улыбчив. Улыбка киноактера-ковбоя на его фоне даже немного проигрывает. Но договорились оба лидера довольно легко. Даже не без изящества. О «Ядерной зиме» можно забыть. Навсегда? Или на время?

Как бы то ни было, но мир рукоплещет.

Мир влюбляется в Горби.


А Виктор Пивоваров продолжает мечтать о выставке работ его друга-художника Миши Горбачева. Ведь скромный парень из Ставрополя уже первые холсты писал как утонченный модернист.

Вот, ушел в политику. Какого художника потерял мир.


А сегодня Завада задает вопрос: их по-прежнему двое (потенциальных убийц человечества)?

Как приятно, как сладостно, как нервно-отчаянно кому-то из них думать, что он один из двух во всем мире. А если разобраться — он в этой паре смотрится круче. Тогда он вообще один. И судьба человечества — в его руках.

По крайней мере, так уверяет его окружение.

Вот, глядите, и многие в мире так считают.

В Кремле действительно делают вид, что это так. (Никаких Китаев, Пакистанов, Индий, Иранов нету.) Мы — самые сильные. Самые страшные. И даже Америка для нас — пигмей.


Ребята, похоже, мы за сто лет так никуда и не сдвинулись.

Эти, за зубцами спрятавшись, по-прежнему готовы вопить «Мы на горе всем буржуям!..»

Но самое смешное в том, что эти вопящие — давно и сами буржуи. И не просто буржуи, а лютые буржуины… (Подобных и сам Мальчиш-Кибальчиш вообразить не мог, поскольку в личных их мешках денег больше, чем у тех, за океаном.) Так кому эти буржуины грозят? Перед кем размахивают дубинкой?.. Сами перед собой, что ли?

Стоит Вася, человек из народа, уже слегка голодный, но еще с бутылкой, и размазывает по щекам и сопли, и слезы, а понять еще не в силах…

И старушка то ж: «Ох, Матушка-заступница, ох, большевики загонят в гроб!..»


Только где вы этих большевиков видали?


В Думе? В сенате? За кремлевскими зубцами?


Или на мусорной свалке у Волоколамска?


Или на кладбище «Коммунарка»?

Вселенная, веселый инструмент

Менухин выступал в Карнеги-Холл. После концерта к скрипачу, скромно улыбаясь, подошел худощавый человек.

— Здравствуйте, меня зовут Джон Уилер.

— Прекрасно вас помню, дорогой Джон, — скрипач раздвинул руки для объятий. — Очень рад вас видеть.

— А уж как рад я. Вот так ходил бы и ходил на ваши концерты.

— А в чем проблема? — улыбнулся Менухин. — Кстати, вам не доводилось слышать такого скрипача — Стефана Грапелли?

— Нет. К сожалению.

— Он из Парижа, играет там в джазе. Играет блестяще. Лучшего джазового скрипача мир не видел.

— Интересно.

— Сейчас он тут. Проездом. Я набрался смелости и предложил ему поиграть вместе. Дуэтом. Он согласился. Для меня это подарок.

— Да ладно вам, маэстро. Не верю.

— Вы правы, такое редко услышишь. Но тут случай особый. Он необыкновенно улавливает свободу. Слышали бы вы его импровизации. И мне подобный опыт нужнее, чем ему. Хочу поучиться у него свободе обращения с инструментом, с темой. Думаете, в классике это не нужно?

— Мне кажется, я вас понимаю.

— Современная классика — это не скучная игра по нотам. О нет.

— Нынешняя теоретическая физика — то же самое, — засмеялся Уилер. — Это давно уже не скучная игра по нотам.

— Еще бы! Это ведь вы придумали — черные дыры, червоточины там разные, извилистые ходы из Вселенной во Вселенную?

— Вы об этом слышали? — поразился Уилер.

— Читаю газеты, — улыбнулся Менухин. — О чем только они сейчас не пишут.

— Занятно, — пробормотал Уилер. — Знаете, мой друг, была суровая классика физики. Была и прошла. А ныне — нечто вроде сочинения джазовых пьес. Привольно и трудно — одновременно.

— В том-то и дело, — сказал Менухин. — Мне это близко.

— Вот-вот, и Эйнштейн, мой учитель, на это, похоже, смотрел. Ему ли было не знать темы свободы в классике! Мне кажется, он ночами беседовал с Ньютоном. Они спорили. Но старик Ньютон оказался мудрым. С новыми идеями он в итоге соглашался.

— Потрясающе. Но вот я думаю, легко ли согласился бы Бах со Стравинским, а Моцарт с Дюком Элингтоном?

— О, это был бы спор. Вот бы послушать!

— Ну, со Стефаном Грапелли, думаю, мы поладим. Так или иначе, но завтра мы с ним репетируем, а дня через три даем концерт.

— Как интересно. Мечтал бы попасть на этот концерт.

— Дорогой профессор, считайте, что билеты для вас готовы. С кем вы будете? Никаких ограничений. Берите всю вашу компанию. Мне кажется, вы окончательно убедитесь в том, во что глубоко верил ваш учитель: Вселенная — не просто музыкальный инструмент. Порою это веселый инструмент.

— Дай-то бог! — По лицу Уилера побежали лучики улыбки.


Через три дня Уилер с женой и сыном сидел в шестом ряду. Два уже немолодых, но на редкость подвижных скрипача понимали друг друга так, словно вместе играли с колыбели. Грапелли был высок, Менухин чуть ли не на голову ниже. Но выглядели они как братья, которые встретились после долгой разлуки и рады несказанно. Оба были красивы, обаятельны. К восторгу публики, они непринужденно, даже залихватски исполняли и классику, и джазовые пьесы, проявляя невиданную выдумку. Как они играли! Боже! Фейерверк! Но как при этом улыбались, с какой любовью друг на друга смотрели! Физик вышел из зала потрясенным. Но и задумчивым. Вселенная — веселый инструмент.

Бомба для беса

1994 год

Они ждали приема у папы. В небольшом зале их посадили рядом. Они раскланялись церемонно и суховато.

— На каком языке вы собираетесь говорить с папой? — неожиданно спросил Эдвард Теллер.

— Я? На русском.

— Ах, вот как! Тогда я на венгерском.

— Ваше право, — слегка улыбнулся Юлий Харитон. — Просто я в курсе, что поляк Войтыла довольно сносно знает русский. Насчет его венгерского ничего сказать не могу.

— А вот посмотрим, — почти озорно сказал Теллер.


Он почти сдержал свое слово. Первые фразы он сказал по-венгерски. Папа воспринял такое начало благосклонно, склонив голову в напряженном внимании. Но венгр не собирался мучить папу долго и перешел на английский. Харитон лишь незаметно улыбнулся.

Иоанн-Павел был на редкость приветлив. Он ласково смотрел на двух девяностолетних физиков, подаривших миру сначала атомное, а затем термоядерное оружие. Русской речи он явно порадовался и ответил тремя фразами по-русски. Но ни одного колючего вопроса гостям своим не задал. Казалось, он понимал все. Он сказал несколько теплых слов о Венгрии, Соединенные Штаты назвал цитаделью свободы, а затем остановил задумчивый взгляд на физике из России.

— Не знаю, помните ли вы, дорогой мой гость, что несколько лет назад мы здесь, в храме Петра, провели торжественный обряд посвящения России Непорочному Сердцу Божьей Матери?

— Я этого не знал, — пробормотал Харитон.

— Посвящение России, как и любое посвящение, есть дар и миссия. Это помощь Богородицы и ответственность с нашей и вашей стороны. Живущие в России христиане должны благодарить Марию за дар, в результате которого они теперь могут молиться и открыто жить по вере после долгих лет коммунистической диктатуры.

— О да! — пылко воскликнул Теллер.

— Вероятно, — тихо сказал Харитон.

— Благодарим тебя, Матерь небесная, за то, что Ты, со Своей материнской любовью, привела народы к свободе! — Папа взглянул вверх и перекрестился.

— Ну, не всех еще, — негромко бросил Теллер.

— Не всех, — кротко кивнул папа. — Это долгий процесс. Но мы должны отдавать себе отчет, что через посвящение России Богоматерь дает нам поручение: способствовать тому, чтобы это обращение осуществилось во всей полноте. Будущее мира во многом зависит от нашей свободы, от наших молитв. Мы, католики, своими молитвами о России, возносимыми во время господства коммунистического режима, как могли, способствовали ее обращению. Сейчас, когда появилось больше свободы, мы, увы, слишком мало помогаем русскому народу заново и более глубоко прочитать Евангелие. Нелегко проходит диалог с Русской церковью.

— Угу, — буркнул Харитон. — Понимаю.

— Я не спрашиваю вас, мой друг, — папа мягко улыбнулся, — верующий вы или нет, состояли ли в безбожной вашей партии или нет. Меня это не волнует. И судить вас я не намерен.

— Во так, — сказал Теллер.

— Я всегда был верен высоким моральным принципам, — сказал Харитон.

— Это замечательно, — папа вновь улыбнулся. — Но я не сомневаюсь, что нам всем следует продолжать молиться за Россию. За великую Америку, разумеется, тоже.

Оба гостя молча склонили голову.


Когда они вышли из дворца, Теллер сказал, что хочет со своим русским коллегой немного поговорить. Харитон хотел уклониться от разговора, но Теллер твердо взял его за локоть и, когда они шли вдоль колоннады у собора Святого Петра, усадил на ближайшую лавку. Стояла чудная погода, теплая и безветренная. Ватикан выглядел приветливо, хотя и с оттенком какой-то суровости, даже мрачности.

— Ну что, мой далекий русский друг, мы в таком возрасте, что можем говорить, не таясь. Поздно бояться правды, не так ли?

— А кто ее боится?

— Кто? Вопрос смешной. Папа нас не спросил. Но он все знает. Вот мы оба с вами делали эту злодейскую штуку. И в итоге сделали ее, этот подарок человечеству. Так или нет?

— Что сейчас об этом говорить!

— Был такой писатель Достоевский. Полагаю, вам это имя знакомо.

— Знакомо, — сдержанно ответил Харитон.

— И про бесов наверняка читали.

— Я о многом у него читал, — уклончиво сказал Харитон.

— Понимаю, — иронически скривил губы Теллер. — Всего не прочтешь. Тогда позвольте напомнить. Россия, как и предсказывал этот писатель, под власть этих бесов угодила — целиком и со страстью. Но беда в том, что за сто лет так и не выбралась. Вообразите: главный бес, да с термоядерной бомбой в руке! Крепко? И штуку эту сделали для него вы.

— Неправда, — пробормотал Харитон.

— Неправда в чем? Что сделали? Или что бесу в руки подсунули?

— Все неправда, — тихо сказал Харитон. — Мы защищались… социальные завоевания… нас вынудили…

— Не смешите, коллега. Завоевания! Вынудили! Я, между прочим, бывал в ваших деревнях. Когда приезжал на научные встречи, специально заглядывал. Меня это мучительно интересовало. Но не знаю, насколько русскую провинцию знаете вы. Видели ли плоды великих завоеваний ваших? Нищая страна. Покосившиеся черные избы. Беззубые старики. Осознали ли цену? Вы окопались в своем сверхсекретном городе и носу не кажете. И взгляд ваш на мир — искаженный, если не сказать ложный.

— Неправда, — еще тише произнес Харитон.

— Правда, правда, — грустно улыбнулся Теллер. — Но вы даже себе признаться не в состоянии.

— У нас была трудная обстановка.

— Не надо! Я дружил с Гамовым. Дружил с Ландау. В юности, в Копенгагене, это был самый близкий мне человек. Увы, я многое знаю. Первого из страны вытурили. Второго сунули в тюрьму и чуть там не прикончили. Он сам мне потом рассказывал. Шепотом. Все еще боялся. Зато скольких у вас действительно убили. И это был непрерывный процесс. Кровавое колесо. У вас было немало настоящих гениев. Где они? Что осталось? Скажите мне, где Матвей Бронштейн? Где Николай Вавилов? Где Эрвин Бауэр? Где экономист Кондратьев? Продолжать?

— Не надо. Я тоже это знаю.

— А! Вы это знали. И молчали.

— Не будь у нас бомбы, история могла бы пойти другим путем, вероятно, более агрессивным.

— Вы уверены?

— Между прочим, — Харитон рассеянно смотрел вдаль, — ваш друг Ландау… А я, кстати, тоже знал его неплохо… Так вот, Лева говорил, да еще со смехом, что больших войн больше не будет. И добились этого физики. Они сделали войну бессмысленной.

— Ну да, для разумных людей. А вы можете поручиться, что все люди разумны?

— Надеюсь, большинство таковы.

— А если эти штуковины попадут в руки меньшинства? Дикого, необузданного, даже собственной смерти не боящегося. Что тогда?

— Это вопрос социальный. Государства, правительства, они обязаны контролировать это.

— Государства! Ваше ведь развалилось. Скажете теперь, что у вас фантомная боль по этому жуткому прошлому? И срочно нужен новый диктатор?

Харитон удивленно раскрыл глаза.

— А я вам скажу: никакая это не боль. Тут лучше сказать — фантомный бес. Вы решили, что избавились от него. Не рано ли вы сделали такой вывод? Ведь вы готовы молиться, чтобы он вернулся. И это не та молитва, о которой нам только что толковал папа. Совсем не та. Да ведь неизвестно, куда этот ваш новый бес повернет. Вот скажем, демократии не открывают войн. А возьмите усатых тиранов середины века. Кстати, кто был страшнее, тихий ваш или крикливый Гитлер? Кто в итоге убил больше?

— Не говорите так.

— Отчего же? Попади вашему бомба в руки первому, он бы нас пожалел? Тут же бы кинул. С радостью.

— Откуда вы это взяли?

— Ага, вы этого человеколюбивого дядю не знаете? Очень мило. Сколько ваш дядя Джо уложил друзей, родных, даже верных своих товарищей? Вы не считали? Вы наивный? Слепой? Глухой? А кто уничтожил миллионы в собственной стране? Да и по всему свету. Дорога к вашему коммунизму устлана бесконечными трупами. Хорошенькое дело. А кто вашего отца, смелого и честного журналиста, убил?

— Что? — вздрогнул Харитон. — Откуда вы это взяли? Впрочем, я не хочу об это говорить. Не хочу.

— Вот именно. Всю жизнь вы молчали. От скромности? От робости? От позорной трусости? От навязанного вам лжепатриотизма? Это вам самому решать, отчего.

— Позвольте в этом мне разобраться. — Харитон плотно сжал губы.

— Разбирайтесь. Но выходит так, мой далекий русский друг, что вы безропотно служили Сатане. Я имею в виду далеко не только усатого дядю Джо. И даже не кучу его партийных приспешников, негодяй на негодяе. А весь ваш сатанинский режим. Это он в конечном итоге убил и вашего родителя. Он уничтожил сотни, если не тысячи, самых светлых умов человечества. Это он обрек на смерть сотни миллионов. А оставшимся исковеркал мозги. Триста миллионов безмозглых! Славно, да? А вы безропотно служили этому бесчеловечному режиму. Еще подсовывали ему фитиль, дабы он мог, при желании, поджечь планету.

Харитон посмотрел на своего оппонента с ужасом.

— А теперь эти фитили расползаются, и вам этого не остановить. Хотя я уверен, что Россия в первую очередь должна стать безъядерной страной. Русским нельзя оставлять такую штуку. Они слишком горячи и безответственны. Или безразличны. Что еще хуже.

— Ага. А китайцам можно?

— И китайцам нельзя. И Пакистану этому. И всяким прочим. Если уж такая напасть появилась, то только высоко развитая, ответственная демократия…

— Вы так верите в безоблачность своей демократии? — усмехнулся Харитон.

— По совести сказать, не до конца. И нынешний президент не в моем вкусе. И вся шайка в Белом доме… Поэтому смертного греха немыслимой тяжести с себя самого не снимаю. Увы. «Плодов с древа познания не ешь, ибо смертию умрешь».

— Зачем вы приехали к папе? — осторожно спросил Харитон. — Исповедоваться? Прощения просить? Я что-то этого не услышал.

— Да нет. Поздно чего-то просить. Просто папа нынешний — само обаяние. Пообщаться с ним — да кто ж откажется? Но мне думается, вопрос зарыт глубже. Вот мы все… Сами себя понимаем? Как? Для чего? Зачем? Эйнштейн себя корил. Силард места найти не мог. А я, дурак такой, радовался, что соображаю, что умею… Откуда эта радость идиота? До сей поры не знаю.

— Ну да, — сказал Харитон. — Вот и я не знаю.

— Скажите же, — вдруг напористо спросил Теллер. — Так прикончит себя человечество или нет? Или оставим этот вопрос веку будущему?

— Не знаю, — упрямо повторил Харитон.

— Вот придет у вас к власти какой-нибудь мрачный безумец. У вас по-другому, как я вижу, не бывает. И начнет бормотать про радиоактивный пепел. И будет ему умирать одному грустно и скучно. И возьмет он и шандарахнет по кнопке!

— Этого не будет, — сказал Харитон. — У нас этого не допустят.

— Вы в этом уверены, мой далекий и близкий друг? Впрочем, чего уж там! Дайте хоть обнять вас на прощание. — И Теллер широко распахнул руки.

Маленький, худенький старичок встал, неловко обнялся со своим более массивным собеседником, отряхнул свой светлый, немного помятый плащ и пошел неуверенной походкой, сам не зная куда. Человек, который опекал небольшую русскую делегацию, давно потерял его из виду и едва нашел. Делегация отбывала на родину уже на следующий день.

Харитон приехал в свой дом в Сарове, лег на постель и умер.

Из записок Завады

(он чувствовал себя одним из наследников этого разворошенного мира)

«Горький, когда гонялся за Сталиным с графином в руке, мог его зашибить. Запросто. Физически Горький был очень силен. В молодости он мог несколько раз истово перекреститься двухпудовой гирей. Но в ту минуту подвело сердце. И история пошла другим путем.

Мог бы предотвратить Вторую мировую.

Еще живы были Тухачевский, Блюхер, Якир, Егоров, Уборевич…

Были живы легендарные пилоты Яков Смушкевич и Павел Рычагов…

Были живы пятьсот высших командиров Красной армии.

Были живы лучшие директора оборонных заводов.

Не были еще посажены в тюрьму Андрей Туполев и Сергей Королев.

Кто знает, как обернулось бы дело?

Скорее всего, Россия не потеряла бы 40 миллионов своих граждан — самых храбрых, самых умных…


Горький был простодушен. Куда ему сражаться с гением тьмы!


Альтернативные истории. Даже изложенные лишь на бумаге, они в чем-то полезны.

Ведь позволил себе сэр Арнольд Тойнби предположить, что великий Александр не умер…


А вот Берия почти через два десятилетия, сам не лишенный поддержки темных сил, справился… Полстакана эфира и шприц с медленным ядом.

И этим, вполне вероятно, Третью мировую предотвратил. По крайней мере, надолго отодвинул…

Да, это не простодушный Горький.

1953 год. Темный на темного… кто из них темнее?

Но свита более темного оказалась еще достаточно… что? Хитра? Умна? Коварна?

Кто скажет?

Но второго темного они убрали быстро.

И что, остались светлые?

Как бы не так.


И сражение не кончено. В XXI веке мы это видим. Еще наблюдаем… или даже участвуем? Способны ли мы на участие в сем мутном деле? Или обречены остаться бессильными свидетелями сползания мира… Но сползания куда?

И снова в центре болотного вихря Кремль.

Не об этом ли предупреждала сто лет назад Дева Мария трех португальских пастушков в горной деревушке возле города Фатима?»


«Сто лет! Подумать только!» — прошептал Олег и прервал свои записи.

Тиран и суицид Ненаписанный рассказ Олега Завады

Он несколько раз подступался к этому рассказу на протяжении последней четверти века. Но так и не смог его написать.

Замысел казался простым: когда уходит тихий одиночка-самоубийца, он огорчает лишь близких. Или поклонников, если таковые имелись. Иное дело, если это царь, император, диктатор, тиран. Тут сотрясается земля.

Вот, скажем, царь Николай Второй… Тираном никогда не был. Был вежливым, мягким, ни на кого ни разу голос не поднял. Жена и дети его обожали. А он — их. Но — запутался. Его слабовольный уход (когда его страна уже побеждала в войне) был равен самоубийству. Но погибла не только его семья. Погибла Россия. Не все с последним согласятся. Но ведь сколько еще темных чудаков, сколько напыщенных идиотов. В какой бубен ни ударят, они все радуются. Но мне, с нынешней исторической высоты, ясно — прежней великой России нет. И уже не предвидится. Впрочем, что называть Россией? Не империю я имею в виду. И не размах границ. Это пустое. Исчезла Россия Толстого, Россия Рахманинова и Дягилева, Бунина и Замятина, Павлова и Мечникова, Розинга и Зворыкина… Россия Брусилова и Колчака. И не заменят этого никакие Жуковы с Рокоссовскими, никакие Хренниковы с Мурадели, ни легион писателей — лауреатов сталинских премий… Но главное, исчезла Россия, предсказанная Менделеевым: семьсот миллионов населения, высочайшая промышленность и наука, несравненная культура. Где это? Куда исчезло? Точнее, почему не состоялось? От этого вопроса бегут, как от чумы, все, а так называемые умные — в первую очередь.

Постойте, замысел пополз вбок. Не об этом я хотел. За прошедшую сотню лет все решительно изменилось, обрело глобальную, планетарную окраску… трагическую…

Когда человек, в чьих руках окончательная кнопка, придет в отчаяние — в черном, ледяном одиночестве, в растрате всех сил и желаний — разве не захочет он забрать с собою весь мир?

Развитие замысла, движение сюжета, о!..

Здесь столько возможностей! Столько красок! Столько чувств! Столько отчаяния!

Тиран… истребление тиранов…

Венценосные самоубийцы?

Да нет, плюгавые людишки с комплексом всемирного значения.

И вдруг Завада понял, что этих людишек ему описывать не хочется. Противно. Даже брезгливо.

А может, хорошо, что не написал?

Сама жизнь пишет это за нас.

А кто мы? Неужели только наблюдатели?

Загрузка...