Эпилог

Трамвай

(Сон Олега)

Трамвай на краю дачного поселка появлялся ночью, обычно с пятницы на субботу. Он словно бы, чуть извиваясь, полз по траве. Ни рельсы, ни колеса ему не были нужны. Два вагона. Первый — мертвый, из металла и стекла. Второй был похож на большого желто-болотного, с багровыми вкраплениями, жука из хитина, фасеточных глаз и подсыхающей жижи. Но двери и окна — в виде темных провалов — в этом хитиновом устройстве были. В мертвый, жестко-звонкий вагон садиться было не страшно, а вот ступить на подножку второго, живого, за тобою словно бы сотней глаз следящего — сил не было.

Тощий, костистый человек в просторном светло-сером двубортном пиджаке сидел в плетеном креслице возле худенького дощатого столика, чьи ножки утопали в мелкой, рожденной недавним дождем лужице, в которой плыли облака. И казалось, что сам столик парит над облаками. Человек надевал старые круглые очки и с интересом смотрел себе под ноги, разглядывая небо там, внизу. Насмотревшись, он снимал эти очки с сильно закругленными дужками, клал их на стол и внимательно смотрел на меня. Лицо его вовсе не было страшным. Ну, совершенно не было страшным.

— Присаживайся, я расскажу тебе, как это было, — говорил он и для солидности вновь надевал очки. — А было это с тем парнем, которого ты не знал, хотя думал, что знаешь. Вероятно, ты помнишь, его звали Олег. Он занимался математикой, но всю жизнь мечтал рисовать.

От платформы до дачи, где на лето он снимал угол, было минут двадцать ходу. Минуя две длинных молчаливых дачных улицы, Олег подходил к заветной калитке, а дальше шагал по посыпанной песком дорожке, обсаженной пряно пахнущими флоксами. К глухой задней стороне двухэтажного дачного дома была пристроена ажурная лестница, по которой он поднимался на крытую терраску с маленькой комнатой, в которой помещались только железная кровать и табурет в изголовье. В этой части дома он был совершенно один. На крохотной террасе стоял венский стул и столик с одной тумбой, в которой Олег прятал несколько книг, бутылку семилетнего коньяка «Двин» и коробку тонких кубинских сигар «Хозе Хенер» по тридцать пять копеек штука. А еще в тумбе лежали альбом для рисования и несколько карандашей. Бывало, Олега одолевали какие-то видения. Тогда он брал карандаш и пытался изобразить их на бумаге. Получалось не очень, но Олега словно что-то отпускало. Да и альбом заполнялся. Пусть ерундой, но все же…

В комнате под кроватью Олег держал тульскую двустволку и две коробки патронов. Ружье это отдал ему на хранение его друг, вечный студент-медик и начинающий поэт Сашка Брудный, который будто бы собирался получить охотничий билет и осенью вместе с Олегом ходить на уток. Но сам Олег об этом и не вспоминал. Куря сигару, он по обыкновению думал о ней. О той, что осталась в Москве или уехала с родителями на свою дачу где-то за Барвихой. Или с друзьями на море. Хорошо бы как-нибудь пригласить ее сюда. Ненавязчиво так, словно мимоходом, обронить: ты заглянула бы, что ли? Места, знаешь, какие! Нет, она не поедет. Места она всякие видела. Ну а вдруг?

Трамвай бесшумно выплывал из-за дальнего покосившегося забора, где разрослись кусты малины и смородины, и застывал на песчаной лысине, на край которой сбегала лесенка мансарды. Случалось это обычно ближе к третьему часу ночи, когда дежурная сигара была уже выкурена и все на той, чуждой части дачи, уверенно дрыхли. Олег откладывал книгу, «Нравственные письма к Луцилию», «Исповедь» Августина или там какие-нибудь «Кентерберийские рассказы» Чосера, вставал, спускался по ступенькам на цыпочках, словно в замедленном танце, и заставлял себя, до конца не теряя присутствия духа, смотреть на плавно тормозящий и призывно открывающий двери поезд из двух вагонов. Передний вагон еще было можно как-то разглядеть, задний почти целиком был укутан ночною тьмой. Трамвай, чуть извиваясь, полз из кустов. Олег стоял и смотрел. Текли минуты. Трамвай вздрагивал и медленно уползал.

В одну из темных августовских ночей вагоны прибыли ровно в два часа. Олег тихонько, без скрипа, отворил дверь своей каморки и привычно спустился вниз. Двери переднего были открыты, в полнакала горели лампы. На второй вагон Олег старался не смотреть. Почему этого делать не нужно, он не знал, но холодное ощущение запрета жило в нем. На этот раз он решился сесть в поданный ему транспорт. Почему-то он знал, что это можно или даже нужно сделать.

Пряно пахли цветы, негромко стучал молоток кузнечика, где-то вдалеке ухнул сонный товарняк. Олег неосознанно, как во сне, поднялся в передний вагон и сел в середине справа, у того окна, которое много лет назад, во времена его детства, было заколочено фанерой. Впрочем, сейчас едва ли он помнил об этом. Начального толчка он не ощутил. Просто дрогнули и двинулись кусты, куда-то завалились заборы и дома поселка, потянулись перелески, убранные поля, темные стога, столбы, мосты через овраги и тихо блистающие речки. Показались дома окраины. Проплыл Спасо-Андроников монастырь. Трамвай закончил свой путь на улице Куйбышева, которую бабушка, милая, добрая, старенькая, упорно называла Ильинкой. Наполовину въехав носом на Красную площадь, трамвай застыл. Несмотря на едва просыпающийся рассвет, за веревочным оцеплением стояли бескрайние тысячи молчаливых людей. В полуоткрытое трамвайное окошко залетал прохладный ветер. Но петли из толстых веревок под высокими перекладинами на деревянных помостах висели неподвижно. Поверх голов толпы Олег разглядел бесчисленные транспаранты. Некоторые лозунги ему удалось прочесть: «Смерть презренным собакам!», «На виселицу подлых отравителей!», «Нет пощады убийцам и шпионам!».

«Ведут, ведут!» — прошелестело в толпе.

«Кого?» — неслышно спросил голос. «Да врачей-убийц, кого ж еще!» — так же неслышно ответил другой голос.

Но это были не врачи.

И шли они медленно.

На трибуне Мавзолея молча стояли люди в черном.

От устья Ильинки до Мавзолея метров сто, не больше. Тут бы лучше с оптическим. Да где взять? А если шрапнелью из двух стволов? Сектор поражения заметно расширялся. Олег брал в руки прекрасную тяжелую тульскую двустволку шестнадцатого калибра. Ничего, попробуем и с этим. А что, если в патроны с крупной дробью напихать кусочки железа? Он только не знал, дозволено ли садиться в трамвай с оружием. Оказалось, можно.

Однако трамвай на Ильинку в этот раз не повернул. Он проскочил какие-то переулки, по мосту проплыл над черной водой реки с зеленоватыми разводами нефти и чешуйками бликов от дальних фонарей. Остановился у приземистого здания, в котором, как позже выяснилось, размещался штаб военного округа. Трамвай неслышно рассек скупо освещенную грязно-желтую стену, нырнул вниз и остановился, когда окно переднего вагона, у которого сидел Олег, совместилось с дверным проемом полуподвальной комнаты. Слабо светилась забранная решеткой лампочка. На топчане, в комьях шинелей и одеял, беспокойно спал человек. «Женщину, я требую женщину», — бормотал он во сне, слегка хлюпая губами и пуская пузыри. Внезапно он сел, провел рукой по лысине, близоруко прищурился. Его карие глаза расширились.

— Ты кто? — спросил хрипло. — Тебя прислали убить меня?

Он беспомощно дернулся, солдатское одеяло свалилось с колен на пол. Олег увидел раздавленного, обреченного человека. Стрелять не имело смысла.

— Нет, — сказал Олег. — Никто меня не посылал. Я сам.

— Тогда зачем?

— Не знаю.

Бывали минуты, когда Олег проклинал волшебные трамвайные поездки, но отказаться от них было выше его сил. Да и смел ли он отказаться? Это как повернуть созвездия на небе. С какой-то неземной точностью и мягкостью из-за темных малиновых кустов, из-за двух тощих рябин, выплывали два вагона с тускло горящими лампами. Олег отодвигал книгу, гасил сигару, тихо спускался по лесенке, неслышно входил в передний вагон.

В одну из теплых ночей вагоны бесшумно носили его по ближайшим перелескам, по спящему поселку. Олег слышал тихие голоса полуночников, кое-где таинственно светились окна дач, и он, преодолевая внутренние запретные барьеры, заглядывал в эти окна. Большей частью он видел самые обыкновенные сцены ночной жизни, но изредка — нечто диковинное, загадочное или даже страшное. Красивая полуголая женщина стоит, прижавшись к стене, а четверо мужчин заговорщицки шепчутся у стола. Что здесь происходит? Но вагон уносил его дальше, не давая времени не только на вмешательство, но даже и на раздумье. В последние августовские дни он способен был видеть только стоп-кадры, но чем дальше в прошлое уносился трамвай, тем более продолжительные сцены показывало его окно.

Когда трамвай увозил его в Москву, более частыми маршрутами были Варварка, Ильинка, Никольская, Поварская, Гранатный (названия советских времен — Разина, Куйбышева, 25 Октября, Воровского, Алексея Толстого — испарились ныне безвозвратно). Потом обратно — Моховая, Троицкий проезд, Хрустальный переулок, Рыбный, давно исчезнувший Мокринский, где стояла чудесная древняя церквушка Николы Мокрого. Боже, какой абсурдной, кровоточащей, незатухающей любовью вбирал в себя Олег столь глубоко знакомый ему город! Где-нибудь в Кривом или Елецком трамвай зависал основательно. Рядом, в Максимовском была когда-то маленькая зеркальная мастерская. Доносился звон разбивающихся зеркал. Негромко звучал взволнованный женский голос. И второй, пониже, который словно бы возражал. И еще один, повыше, который будто бы плакал. А еще через мгновение все судорожно мелькало, и, после краткого обморока, вбегал Олег в предутренний сад мимо одуряющих флоксов, мимо ржавой бочки с дождевой водой, туда, наверх, забыться до полудня.

Из каких пространств явился этот странный продавец книг?

Сначала трамвай плыл по Большой Дмитровке, выворачивая на Камергерский. Из своего наблюдательного окна Олег видел, как черный лимузин медленно полз за шагающей по тротуару девочкой с очень милой косичкой и толстенькими, прекрасно очерченными ножками. Вот лимузин остановился, ловко выскочил военный, весело козырнул и что-то негромко, веско сказал. И вот уже растерянно улыбающаяся девчушка скрывается в глубинах лакированного авто.

Трамвай ускорил полет и вскоре остановился возле книжного развала. Сухой старик стоял над грудой фолиантов. Взгляд его был бодр и проницателен, хотя на вид ему можно было дать лет двести. Олег пробежал глазами по названиям книг. И вдруг понял, что все они — о способах убийства и истязания людей. Не только о стандартных видах казни — топор, пуля, петля, гаротта, но и о причудливых, вроде бамбука, медленно прорастающего сквозь тело осужденного. Толстые тома были посвящены квалифицированным пыткам, иллюстрации под шуршащей папиросной бумагой были убедительны. Олег высунулся из окна, протянул руку, открыл книгу в порыжевшей кожаной обложке. Ему показалось, что текст написан от руки. Справа сверху красными буквами был выписан эпиграф: «Часто пишется: казнь, а читается правильно: песнь…» Ниже шло нечто вроде вступления: «Казнью назовем казенное, по долгу службы, исполнение смертного приговора, вынесенного полномочным судом. Институт казни уходит в глубь истории народов. У античных греков умерщвление свободнорожденных полагалось производить способом непубличного отравления из чаши с ядом, как, например, поступали в Афинах, или путем удушения, как делали в Спарте. Побиванье камнями, обезглавливание, утопление было уделом не свободнорожденных. Рим добавил к этому сжигание, распятие на кресте, бичевание до смерти и отправление в цирк для участия в смертных гладиаторских боях. Отточили в Риме и искусство декапитации: орудием исполнения в Республике мог быть только топор, во времена Империи — только меч».

— А как с двустволкой? — спросил Олег.

Старик улыбнулся потрескавшимися губами, после чего немедленно их сурово сжал.

Когда трамвай, после долгого кружения, вновь подъехал к книжному развалу, старик, казалось, все еще улыбается. Впрочем, глаза его были холодны, почти мертвы. Олег жадно вглядывался в книги. Тех, про убийства и казни, не было и следа. Зато лежали в избытке антропософские и оккультные сочинения. Олег потянулся к черному в серых пятнах сырости переплету с мелкой, невзрачной надписью «талант». Но старик положил на книгу руку.

— Хотите знать, что есть талант? — молвил он тихо. — Я скажу вам. Талант — это всего лишь скромное окно, канал, путь. Не более того. Это тонкая линия связи с тем миром, — он неопределенно махнул рукой куда-то вбок и вверх и поморщился. — Каждый рождается с подобной нитью, вернее, с ее зародышем, с ее проектом. Считается, что дар этот надо услышать в себе, беречь его, а нить растить и крепить. И бывает, не столь, правда, часто — к сожалению, к счастью ли? — через открывшийся канал на человека сбегают и образы, и мысли, и чудные мгновения узнавания божества. И он, переполненный или даже изнемогающий, несет их в мир. Словно скидывает часть груза. И многие вокруг бывают поражены, одни радостно, иные ревниво. Но и те, и другие говорят: талант! А теперь скажи мне, можно ли насильственно закрывать это окно? Рвать эту нить? А ведь каждый человек есть окно. Не более того, но и не менее. Конечно, вокруг полно жалких, мутных, подслеповатых окошек. Что с того? Не закрывай их ни у друга, ни у врага, ни у самого отпетого негодяя, ни у случайно вставшего на пути ягненка. Закроешь окно — перережешь нить. Страшнее беды нет. Она вернется к вам. Вернется.

— Дайте мне эту книгу, — взмолился Олег.

— Не дам, — сказал старик. — Отправляйся так.

Светало, когда трамвай вернулся на дачный участок. Олег выбрался из вагона, вдохнул пахнущий цветами и скошенной травой воздух, слегка расправил плечи, преодолевая одеревенелость мышц, и впервые за все время путешествий спокойно оглянулся на второй вагон, шурша уползающий в кусты.

За неделю до своего семидесятилетия художник-график Олег Захава ждал трамвая на конечной остановке в Богородском. В длинном до пят плаще и темной шляпе с обвисшими полями он напоминал героя послевоенного итальянского кино. Подошел его номер, обыкновенный красный трамвай марки «Вагонка Татра», сработанный на Смишовских заводах. Тяжело взобравшись в салон, художник с облегчением опустился на причудливо изогнутую раковину пластмассового сиденья. Бессознательно он сел справа в середине вагона. Глянул в окно и увидел ее. Не поверил глазам, встряхнул головой. Пальцем скинул на затылок шляпу. Она стояла в пяти шагах среди прочих людей, ожидавших трамвая другого маршрута. Нет, она, конечно, тоже немного постарела. Но главное — сквозь морщинки прекрасно бледного лица, сквозь небрежно-элегантную одежду все так же изумительно видна была летящая стать ее тела, все так же глаза ее посылали прекрасный озорной сильный свет.

Вот оно, одно из расщеплений миров. Прямо тут, как на ладони.

Заваде снится Захава, а Захаве — Завада.

Кто из них кто? Захава не смог рассказать ей про двумерное время. Зато мог мгновенно набросать рисунок — сильный, резкий, завораживающий. Вот почему это не только не смущает его, но — радует. Оказывается, как художник он тоже состоялся. И ему очень нравится собственная итальянская шляпа с обвисшими полями. Стильно и круто. Расщепляйтесь, раздваивайтесь, расстраивайтесь миры! Мы — за!

Все соединилось на мгновение — окошко трамвая, ее фигура в полный рост, свет ее глаз. Он смотрел оцепенело. Все-таки она приехала. Пришла. Почему-то именно так он это принял. Он попытался встать. И было встал уже. Ее взгляд скользнул по площади, по нарядным людям, по вагону, где сидел Захава-Завада. На секунду она увидела его. Глаза ее вспыхнули. Преодолевая навалившуюся слабость, он выпрямился. Держался за спинку сиденья, чтобы не упасть. Двери вагона закрылись. Трамвай дернулся и пошел. Чуть дребезжа, он быстро набрал ход, и она исчезла в толпе.

Игла в шкатулке

(… из сонного бреда Олега)

Олег, не предал ли ты науку в те далекие времена, когда тебя волновала проблема двумерного времени? Великий поворот в теории. Но ты не рискнул ринуться в него — по слабости, по дурости, по лени? По трусости?

Предал?

Разумеется. Стал предателем.

Но ныне к этим штукам и к этим шуткам надо относиться легко.

Двумерное время? Смешно.

Откроют и без тебя.

Уже почти открыли. Осталось два шага.

Ты думал, какую математику для этого придумать? Как дифференцировать, когда у времени две оси? (Производные, частные по времени… Обратное время? С загибами? С петлями?)

Забудь.

Мир разворошен. Мир сходит с ума.

В этой убогой трехмерности, в этой пошлой ниточке времени побеждают безумцы и бесы.

Во-первых, их, собравшихся вместе, больше.

Во-вторых, они наглее. А некоторые из них особо коварны и хитры.

Милые, простодушные люди в растерянности.

Интересно, существует ли главный бес?

Где он? Как выглядит?

Не притворяется ли? Не выдает ли себя за другого?

Достаточна ли наша оптика, чтобы разглядеть его?

И почему, кстати, фольклор радостно наделяет бессмертием всяческих злодеев и негодяев — Кощея, Дракулу?.. (Несчастный бродяга Агасфер, видимо, исключение.)

Но нам как быть со злодеями (по виду вечными) — которые здесь и сейчас? Которые нагло расселись вокруг, да еще пытаются нами управлять. Есть на каждого из них своя игла? Или таковой не имеется? Одну голову срубишь — три новых вырастут? Да, чего-то мы здесь не понимаем.

Про времена и пространства забудь. Про помощь Космоса забудь! Про Кощея и Агасфера тоже.

Главное сегодня совсем в другой шкатулке.

Там другое яйцо.

И другая игла.

Заветы Марка Каренина

По замыслу Уэллса, после всемирной катастрофы Комитетом, отвечающим за вопросы нравственно-духовного порядка, руководил выдающийся человек Марк Каренин. Калека от рождения, он обладал невероятной духовной силой, но при этом живым темпераментом. Он был нетерпелив, порою даже терял над собой контроль и сердился, но его вспышки ему легко извиняли: ведь страдание, как огонь, вечно жгло его тело. Под конец жизни престиж этого человека был очень высок. Ему, более чем кому-либо из его современников, обязаны люди были тем духом самоуничижения, тем отождествлением себя со всем обществом, той самоотверженностью, которые легли в основу единого образования людей. Всемирно известное обращение ко всем педагогам земного шара, являющееся как бы ключом ко всей современной системе образования, практически целиком вышло из-под его пера.

«Тот, кто хочет душу свою сберечь, потеряет ее, — писал Каренин. — Таков девиз, начертанный на печати, скрепившей этот документ, и такова наша исходная позиция во всем, что нам предстоит сделать. Было бы ошибкой видеть в этом что-либо иное, кроме простого утверждения факта. Это должно лечь в основу вашей работы. Вы должны учить забывать своекорыстные интересы, и все остальное, чему вы будете учить, должно быть подчинено этой задаче. Образование и воспитание — это освобождение человека от самого себя. Вы должны расширять кругозор ваших воспитанников, поощрять и развивать их любознательность и их творческие порывы, поддерживать и углублять их альтруистические чувства. Вот в чем ваше призвание. Руководимые и направляемые вами, они должны сбросить с плеч наследие ветхого Адама — инстинктивную подозрительность, враждебность, неистовость страстей — и обрести себя заново как частицу необъятной Вселенной. Тесный замкнутый круг эгоизма должен распасться, раствориться в мощном стремлении к единой общечеловеческой цели. И все то, чему вы будете учить других, вы должны скрупулезно постигать сами. Философия, наука, искусство, все виды мастерства, общественная деятельность, любовь — вот в чем спасение от одиночества эгоистических желаний, от тягостного погружения в самого себя и в свои личные взаимоотношения, которое является проклятием индивидуума, изменой человечеству и отступничеством от Бога…»

Таким образом, России досталась задача: найти в своей среде такого человека. И желательно не после катастрофы, а до нее.

Круглый квадратный стол (Третий сон Олега)

Воздушный, почти невесомый стол, нежно сработанный из карельской березы, слегка утопал своими ножками во влажном песке, у самой кромки океана. Гости расселись на легкие креслица по четырем сторонам, словно собрались играть в бридж. Но смотрели они друг на друга с недоумением.

— Это я вас здесь собрал, — сказал Завада. Он скользил вокруг стола, почти не касаясь ногами песка. Он почти летал. Но старался делать это незаметно. Он не хотел смущать гостей своей невесомостью. Впрочем, гости внимания на это не обращали.

Берег был пустынным. Лишь далеко справа, шагах в ста или больше, виднелось еще одно креслице, в котором неподвижно сидел человек. Едва ли он мог слышать голоса собравшихся за столом, но Заваде хотелось, чтобы он слышал.

— Не сердитесь, — продолжал Завада, поворачиваясь к гостям. — Ради бога, не дуйтесь на меня. Повод для легкой встречи нашей довольно весом. Человек, дух, смерть, бессмертие… вот что хотел бы я с вами обсудить. Готовы ли бежать мы из тесных, как колодки, пространств и времен? Способны ли постичь высшие смыслы бытия? Или все напрасно?

Четверо гостей вновь переглянулись, но лица их заметно потеплели.

Набежала легкая волна, облизала ножки кресел и стола. Шурша, укатила назад. Кто-то из гостей испуганно поднял ноги, кто-то внимания не обратил. Особенно старик, чьи босые влажные ноги бултыхались в разношенных сандалиях, по виду женских.

— Обречен ли человек? Или продолжит свой путь? Может быть, вы начнете, господин Эйнштейн? — Олег обратился к старику в сандалиях, чье лицо в сетке морщин почти утонуло в седых разлетающихся патлах.

— Мне особо нечего сказать, — улыбнулся старик, еще сильнее наморщив лоб. — Во многом это вопрос веры. Исчислить здесь едва ли что возможно. Наука тут скромно уходит в тень. А вот уповать… Знаете ли, можно верить в Бога от страха, можно из соображений высокой морали, когда Бог-Провидение наказывает и награждает, любит и хранит тебя, твое племя, а то и весь род человеческий… утешает в скорбях, привечает души умерших. За пределы такого относительно узкого понимания Бога (по образу и подобию) выходят лишь исключительно одаренные личности, они причастны тому, что я назвал бы космическим религиозным чувством. На этом уровне человек ощущает ничтожество человеческих желаний и целей, он видит чудесный высший порядок вещей — и в природе, и в мире мысли. Индивидуальное существование действительно видится тогда некой темницей, но рвущийся из нее человек стремится воспринять Вселенную как единое значимое целое. Религиозные гении минувших столетий отличались именно таким космическим чувством, которое не знает ни догм, ни Бога в образе человека, ни заунывных ритуалов… Для них мало что значила Церковь как земное учреждение, на сих догмах и ритуалах основанное. Неудивительно, что чувство сопричастности мирозданию, звездам, эпохам мы встречаем среди еретиков всех времен. Бывало, их считали святыми, порою — называли атеистами. Но это, я вам скажу, весьма высокий атеизм — Демокрит, Франциск Ассизский, Спиноза… Пробуждать тягу к подобным вершинам — важнейшая задача искусства и науки.

Все внимательно слушали старика. Казалось, даже кромка воды застыла, приостановив свой набег.

— У меня нет сомнений, — продолжал он, — что космическое религиозное чувство — самый мощный, самый благородный стимул к свободной мысли, к научному творчеству. Нередко оно обретает форму восторга и восхищения гармонией законов природы: ведь за ними стоит разум, по сравнению с величием которого любые наши мысли — лишь смутное отражение. Один мой коллега выразился в этой связи остроумно и метко: единственные глубоко религиозные люди в нашу материалистическую эпоху — серьезные научные работники.

— Гениально сказано, — сказал худощавый человек с бритым лицом, которое не назовешь красивым, но с неуловимым обаянием.

Со своего кресла приподнялся третий гость — небольшая волна темных волос над высоким лбом, проницательные глаза, седые усы и бородка, крепко сжатые губы. Завада не знал, кто это, не помнил, как и зачем он его позвал.

— Позвольте представиться — Федотов Георгий Петрович, историк и философ.

«Ах, вот это кто, — подумал Завада. — Кажется, знаю».

Историк пытался стоять прямо, однако его слегка изогнутая фигура словно бы выражала скорбный вопрос. Он немного помолчал, потом заговорил, спокойно и убежденно:

— По поводу мировой гармонии… Позвольте обнажить одну двойственность. Ведь на деле вопрос раздваивается: или мы остаемся на внешне убедительной, естественно-научной точке зрения, и тогда приходим к грустному выводу. Земля, жизнь, человек, культура, свобода — такие ничтожные вещи, о которых и говорить не стоит. Возникшие из случайной игры стихий на одной из пылинок мироздания, они обречены исчезнуть без следа в космической ночи. И тогда вопрос конца хоть и печален, но прост. Оттягивай, не оттягивай — все едино. Но пытливая и более глубокая мысль готова перевернуть масштабы оценок и исходить не из количеств, а из качеств. Тогда человек, его дух и его культура становятся венцом и целью мироздания. Все бесчисленные галаксии существуют для того, чтобы произвести это чудо — свободное и разумное телесное существо, предназначенное к царственному господству над Вселенной. Остается неразрешенной — практически не столь уж важная — загадка значения малых величин: отчего почти все ценностно-великое совершается в материально-малом? Интереснейшая проблема для философа. Но вот я задаю вопрос: необыкновенные достижения мысли в ХХ веке — это что, интеллектуальное преступление или упадочная сверхутонченность нервного опьянения? Или это и вправду предощущение близкого конца? Ведь люди додумались до кнопки, нажав на которую можно взорвать весь этот мир. Разве это не так, господин Эйнштейн?

— Это так, — подтвердил морщинистый старик. Он скорбно опустил углы рта, но глаза его оставались при этом живыми, почти лукавыми, и блеска своего не теряли.

— Нет, я вижу это немного по-иному, — возразил худощавый, бритый человек.

«Вспомнил, — подумал Завада. — Это француз Пьер Тейяр де Шарден».

— Всякое развитие, полагаю я, должно быть понято через свою конечную точку. — Француз помолчал и продолжил негромко, но веско: — И точка эта — Бог. Ничем иным она быть не может. И точка эта в конечном счете готова вместить нас всех, все наши души. Главная цель любого из нас — стремиться в эту точку, но не прямолинейно и тупо, а проявляя верность творческой эволюции, обогащая этот путь творческими находками, кто насколько способен. Сам же центр подобного объединения следует рассматривать как предсуществующий и трансцендентный, говоря проще, запредельный, потусторонний, но в высоком и теплом значении этих слов. Я на этом, коллеги, не настаиваю. Но мне так кажется.

— Мы словно у короля Артура, — улыбнулся Федотов. — За круглым столом. Все на равных.

— Круглый квадратный стол, — усмехнулся Эйнштейн, поводя рукой по полированной грани стола и ощупывая твердый угол. — Хорошая геометрия.

— И все же, XXI век, его середина, — с неожиданным пылом начал Федотов, — накат и средоточие страшных проблем, почти неразрешимых — это конец истории человека или его, человека, преображение?

— Преображение? — Тейяр секунду молчал, словно прислушивался к собственному голосу. — Мне это ближе. Универсум не может допустить уничтожения человека, главного своего детища, ибо тогда он, Универсум, утеряет свой смысл. Фактически потерпит поражение. А вот Преображение наше на этом пути не просто возможно, оно необходимо и, видимо, неизбежно.

Прошло несколько секунд тишины.

— Ну а что скажете вы? — Завада повернулся к не проронившему до этого ни слова человеку в темной рубашке с высоким воротом, с вздыбленной, романтической гривой, с изысканно вырезанным, но не просто бледным, а каким-то даже нервным, почти измученным лицом.

Тот, очевидно не желая говорить сидя, поднялся во весь рост, внимательно посмотрел на собеседников, потом долго вглядывался в океанскую даль. Перевел взор на Заваду:

— Вы позволите стихами?

— Еще бы! Даже будем приветствовать.

— О, тоска… Да, господа, тоска. Она не оставит нас никогда, и мы обязаны это знать. — Человек слабо улыбнулся, словно бы извиняясь, кашлянул, прочищая горло, а затем, слегка запрокинув голову, глухо, чуть нараспев, произнес:


О, тоска! Через тысячу лет

Мы не сможем измерить души:

Мы услышим полет всех планет,

Громовые раскаты в тиши…

А пока — в неизвестном живем.

И не ведаем сил мы своих,

И, как дети, играя с огнем,

Обжигаем себя и других…


«Обжигаем себя и других…» — слова эти прошелестели над волнами и затихли вдали.

Никто более не проронил ни слова. Все задумчиво смотрели на то, как набегает волна, нежно шурша песком, и как смиренно она отступает.


Когда гости покинули берег, Завада взглянул туда, направо. Человек в отдаленном кресле по-прежнему сидел неподвижно. «Я знаю, кто это, — прошептал Завада. — Конечно, знаю. Лео Силард. Как тут без него? Сомнений нет, он все слышал».


Завада перевел взгляд в океанскую даль и задумался.

«А если бы судьба мне вручила ту самую кнопку, способен был бы я на нее нажать?»

Соблазн сатанинский. Ужели способен?

И с ужасом понял, что это не исключено.

Загрузка...