В те два года мое существование было теснейшим образом связано с Бригиттой Пиан. Наши спальни разделяла только маленькая гостиная, где она работала и принимала посетителей. Дверь почти никогда не запиралась, мачеха захлопывала ее лишь в тех случаях, когда в гостиную кто-нибудь входил. Но стоило ей чуть поднять голос — а голос у нее от природы был зычный, — и я без труда слышал все разговоры, особенно зимой, когда не раскрывали окон и с Интендантского бульвара до нас доходил только глухой шум.
Когда я узнавал голос господина Пюибаро, я нередко, хотя и не всегда, под каким-нибудь предлогом выходил из своей комнаты поздороваться с ним, но гораздо чаще он заглядывал ко мне, чтобы перед уходом меня поцеловать. Мое обращение с ним изменилось одновременно с тем, как изменилось его положение в свете. Этот бедный, тощий человек в дешевеньком пальтишке, плохо защищавшем от холода, купленном в магазине готового платья, в нечищеных ботинках не мог внушить мне того чувства уважения, какое внушал своему любимчику классный наставник, облаченный в добротный сюртук.
Справедливости ради добавлю, что вид его возбуждал во мне жалость или по крайней мере ощущение какой-то неловкости, которое мы испытываем при виде нашего нищенствующего брата и которое мы привыкли считать жалостью. Но когда я размышлял о несчастьях, выпавших на долю господина Пюибаро, признаюсь, я в какой-то мере разделял отношение к нему Бригитты Пиан и чуточку презирал его за то, что он мог поддаться искушению, смысл коего был мне еще не ясен, но уже и тогда я склонен был относиться к таким вещам с гадливостью и подозрением. Возможно, я не испытывал бы такой брезгливости к явным признакам падения, если бы в моих глазах они не были связаны с вопросами высшего порядка и если бы господин Пюибаро, женившись на Октавии, не отказался от своего положения лица полудуховного звания добровольно. Впрочем, тогдашняя моя точка зрения мало в чем изменилась: до сих пор я считаю, что все наши беды идут оттого, что мы не способны сохранить свою чистоту и что человечество, храня чистоту, избежало бы множества несчастий, гнетущих нас (даже тех, которые внешне не имеют прямого отношения к плотским страстям). Лишь очень малое число людей дало мне подлинное представление о благах любви и добра, и это были именно те, которые умели властвовать над своим сердцем и биением своей крови.
Господин Пюибаро являлся каждые две недели к моей мачехе за пособием, на это пособие и жила молодая чета. А остальное время он бегал по городу в поисках места, но место все не находилось. Октавия забеременела, но, так как врачи опасались выкидыша, ей пришлось до родов лежать в постели, и она не могла обходиться без чужой помощи. Говорили, что каждое утро к ним приходит монашенка из монастыря Успения Богоматери и ведет их хозяйство. Больше ничего об этих несчастных я не знал да, признаться, и не слишком часто думал о них.
Однако я заметил, что всякий раз, когда дважды в месяц Пюибаро являлся к нам и если визит его оканчивался вручением пресловутого конверта, между моим бывшим наставником и моей мачехой велись вполголоса долгие споры, изредка прерываемые глухими возгласами. В голосе Пюибаро преобладали настойчивые, умоляющие ноты, а мачеха отвечала обычным своим упрямым тоном отказа и отрицания, столь хорошо мне знакомым. А иногда говорила только она одна тоном человека, диктующего свои законы существу низшему, вынужденному помалкивать. «Вы отлично знаете, что так оно и будет, раз я того хочу, и вам придется подчиниться! — крикнула она однажды так громко, что я расслышал каждое ее слово. — Я сказала, я того хочу, однако я плохо выразилась, ибо мы не должны делать того, чего хотим, а лишь то, чего хочет бог; поэтому не надейтесь, что я вечно буду вас покрывать».
В ответ мой бывший наставник, невзирая на то, что буквально всем был обязан моей мачехе и полностью от нее зависел материально, упрекнул ее в том, что она следует не духу, а букве закона, короче, забылся до того, что заявил, будто ближние должны расплачиваться за ее требовательную совесть и что именно за их счет она демонстрирует щепетильность и непреклонность своих моральных устоев. И добавил, что не уйдет, пока не добьется от нее того, что просит. (Через дверь я не мог разобрать, о чем именно идет речь.) Мачеха в ярости крикнула, что, раз он так ставит вопрос, уйдет она. Я услышал, как она выплыла из гостиной, довольно громко хлопнув дверью. А через несколько минут господин Пюибаро, бледный как мертвец, зашел ко мне в комнату. В руках он держал конверт, который, как я догадываюсь, она швырнула ему в физиономию. Панталоны туго обтягивали его костистые колени. Крахмальных манжет он не носил. Пластрон да черный галстук — единственное, что уцелело от того одеяния, в каком он щеголял в коллеже.
— Вы слышали? — спросил он. — Рассудите нас, дорогой Луи.
Не думаю, чтобы многих детей моего возраста так часто просили рассудить споры взрослых. То доверие, которое я внушал Пюибаро еще во время его педагогической деятельности в коллеже — почему он и вручил мне в тот знаменательный вечер письмо, адресованное Октавии Тронш, — снова побудило его прибегнуть к моему посредничеству; впрочем, доверие это опиралось на рассудок и проистекало из подлинного культа детей. По его словам выходило (и он имел неосторожность развивать свои взгляды в моем присутствии), что мальчики от семи до двенадцати лет счастливо наделены необычной ясностью ума, а порой и духа, однако с приближением зрелости дар этот постепенно тускнеет. Хотя мне шел уже пятнадцатый год, я в его глазах еще хранил все преимущества, данные детству. Бедняга Пюибаро! Женитьба не способствовала его красоте. Он почти совсем оплешивел. Сквозь белокурые пряди волос просвечивала кожа черепа. На бескровном лице по-прежнему алели скулы, и он кашлял.
Летом в Ларжюзоне он, занимаясь со мной латынью, обычно подвигал свой стул к моему, так и сейчас он подвинулся ко мне поближе.
— Ты, ты поймешь...
На «ты» он обращался ко мне в редких случаях, как к ребенку непогрешимого чутья, только в минуты душевных излияний. Он сообщил мне, что доктор не надеется, что Октавия может доносить ребенка до положенного срока, и поэтому она нуждается в полнейшем физическом и моральном покое. И он, желая утишить самую мучительную тревогу жены, обманывает ее насчет истинного происхождения скромной суммы, получаемой им каждые две недели. Она и представления не имеет, что деньги эти идут от Бригитты Пиан, и верит, что муж сам зарабатывает на жизнь и что наконец-то он добился места в епархиальном управлении.
— Да, да, я лгу ей, лгу ежечасно, и один Бог знает, ценой каких страданий и стыда дается мне эта ложь. Вправе ли мы называть ложью те сказки, которыми мы утешаем больного, — вот в чем вопрос, что бы ни говорила по этому поводу мадам Бригитта...
Он пристально поглядел на меня, будто ждал от меня, как от оракула, невесть каких откровений. Я пожал плечами.
— Пусть она говорит, господин Пюибаро. Поскольку ваша совесть спокойна, то...
— Все это не так-то просто, дорогой мой Луи... Во-первых, потому, что Октавия волнуется, удивляется тому, что мадам Бригитта ни разу не пришла ее проведать с тех пор, как она слегла. Твоя мачеха до сегодняшнего дня отказывалась посетить Октавию, «коль скоро я не могу искупить оскорбление, нанесенное истине, как она посмела мне написать!» Мне пришлось объясняться с Октавией, я пощажу тебя от рассказа об этой сцене: ибо ложь родит ложь, тут я должен согласиться с мадам Бригиттой. Получается лабиринт, из которого нет выхода. Словом, я стараюсь как могу сохранить лицо. А вот теперь мадам Бригитта перешла уже к угрозам: она объявила, что, как человек совестливый, не имеет права поддерживать дольше мою ложь, требует, чтобы я сказал Октавии правду относительно этих денег... Нет, ты только вообрази...
Я вообразил. И я мог бы сказать господину Пюибаро, что удивляться надо другому — как это мачеха соглашалась так долго обманывать Октавию. Но не сказал, а намеком дал ему понять, что мне тоже по душе такая непреклонность. Как раз в эту пору я ознакомился с произведениями Паскаля[13] в бреншвигском карманном издании. Тип, который представляла собой Бригитта Пиан, возвысился в моих глазах и даже приукрасился через сравнение с матерью Агнессой и матерью Ангелиной и всеми прочими прославившимися своей гордыней обитательницами Пор-Рояля. Как сейчас вижу безжалостного мальчишку, каким я был тогда: вот он сидит в углу у камина, и перед ним столик, заваленный словарями и тетрадями, а напротив примостился тощий мужчина, протянувший к огню свои небольшие белые грязноватые руки, и от его рваных ботинок идет пар. Кроткие и усталые глаза его видят в пламени образ женщины, слегшей под тяжестью своего бесценного бремени, над которым нависла угроза. В этом был его мир со своей реальностью, но Бригитта Пиан отказывалась принимать это в расчет, и меня ввести туда он тоже не мог. Наша мачеха твердила ему: «Я вас уже давным-давно предупреждала, так что пеняйте на себя»...» Да, правда, все произошло именно так, как предсказывала Бригитта, и сам ход событий столь наглядно доказал ее правоту, что она поверила, будто Бог послал ей в дар высшее озарение.
— Она ушла, пригрозив на прощание, что придет завтра вечером навестить Октавию, — мрачно добавил Пюибаро. — Принесет нам бульон, но зато требует, чтобы я к этому времени подготовил Октавию, сообщил ей всю правду о моем положении. Как быть? Чего бы я не дал, лишь бы избавить бедняжку Октавию от зрелища моего позора! Ты же знаешь, хладнокровием я похвалиться не могу. И наверняка не сдержу слез...
Я спросил, почему он не дает частных уроков. Разве не может он работать репетитором? Он отрицательно покачал головой: у него нет диплома, а брак с Октавией закрыл перед ним двери большинства домов, где его раньше принимали.
— Как жаль, что я не нуждаюсь в репетиторе, — сказал я не без самодовольства. — Но я по-прежнему первый ученик...
— Ну, ты-то! — воскликнул он, глядя на меня с нежностью и восхищением. — Ты уже и сейчас не меньше моего знаешь. Сдавай экзамены, малыш, непременно храни все бумажки. Может, они тебе и не понадобятся в жизни, но как знать... Если бы у меня был диплом...
Сын бедных родителей, воспитанный из милости своими будущими коллегами, угадавшими незаурядные способности мальчика, Леонс Пюибаро учился всему, чему хотел, и, бесспорно, мог бы с успехом продолжать учение, если бы в возрасте восемнадцати лет его не сунули в коллеж в качестве помощника надзирателя, так как там не хватало младшего учебного персонала. Пришлось надзирать за другими, и поэтому Пюибаро учился урывками и был знаком с литературой только в объеме хрестоматии и учебников. Зато он лучше, чем многие студенты университета, знал великих классиков Греции и Рима. А теперь все эти знания не могли ему помочь заработать в месяц хотя бы триста франков, необходимых на жизнь.
Мне очень хотелось, чтобы он поскорее ушел, и я стал листать словарь, надеясь, что он догадается, как я занят. Но он раскис, забылся в этой уютной и теплой атмосфере, возле этого обожаемого им мальчика, раздумывая над тем, как открыть всю правду Октавии и не слишком ее при этом растревожить.
Я спросил его:
— Почему же вы сами должны ей все рассказать? Поручите это кому-нибудь другому... Например, той сестре из монастыря Успения Богоматери, она ведь у вас каждое утро бывает.
— Прекрасная мысль, Луи! — воскликнул он, хлопнув себя ладонями по тощим ляжкам. — Один лишь ты способен разобраться в таком сложном деле. А сестра, о которой ты упомянул, она просто святая, и Октавия ее очень-очень любит. И она, в свою очередь, боготворит тоже Октавию. Просто смотреть приятно на них двоих, причем каждая считает, что ей далеко до другой... Хотел бы я, чтобы мадам Бригитта на них посмотрела, как смотрю я, — она тогда поняла бы, что такое истинное самоуничижение.»
Он замолк, заметив, что я недовольно поджал губы, и тут он понял, что я нахожусь под влиянием мадам Бригитты даже в большей степени, чем находился в свое время он сам.
На следующий день к вечеру Бригитта Пиан велела остановить ландо на улице Мирей перед домом, где в меблированной квартире поселилась чета Пюибаро, причем эту меблированную квартиру мачеха выбирала сама и сама ее оплачивала. Руки ее были заняты множеством пакетов и свертков, так что нельзя было даже приподнять подол юбки, шагая по этой мерзкой лестнице. Грязная вода стекала в открытую сточную канаву. Впрочем, Бригитте Пиан уже был знаком этот запах, ноздри дамы-благотворительницы принюхались к любой вони. Во всех городах мира в жилищах бедняков стоит густой дух похлебки и отхожего места. И тут опять-таки мне не хотелось бы поддаться искушению и обратить против Бригитты Пиан ее, так сказать, наиболее достохвальные деяния. Каковы бы ни были истинные подспудные мотивы, Бригитта Пиан по праву могла называться щедрой дарительницей, а в известных случаях, как, например, у одра больного, действительно не щадила себя. Более того, она придерживалась убеждения, что полезнее вытащить из нищеты малое количество бедолаг, чем помогать многим и помогать малыми порциями. Помню, когда мы вместе с ней ходили за покупками, она закупала нитки, шерсть, бакалею в отдаленных от центра лавчонках, владельцам которых протежировала, изо всех сил старалась поставить их на ноги и посылала туда за покупками своих знакомых. Впрочем, все это ничуть не мешало ей допекать своих подопечных коммерсантов, находившихся на грани полного банкротства, советами и угрозами и возмущаться неблагодарностью людей, которые назло вам не желают преуспевать, хотя им оказывают значительную денежную помощь.
Иной тактики она придерживалась в отношении четы Пюибаро, подкармливала их, но предоставляла им самим бороться с нуждой. Делала ли она это с умыслом? Кто возьмется утверждать! Возможно, она и сама не знала. Лично я склонен думать, что она считала за благо их нищенскую жизнь, какую сама им предсказала, и то, что они были так явно наказаны за непослушание. Держать чету Пюибаро в полной от себя зависимости значило ежечасно торжествовать свою победу. Ну а что касается ее чувств к Октавии, возможно, мадам Бригитта содрогнулась бы, если бы осознала их до конца.
Первое, на что упал взгляд мадам Бригитты, когда она вошла в комнату, где лежала больная, было пианино, стоявшее перпендикулярно к изголовью кровати, так что в комнате, где находился еще шкаф, стол и комод, заваленные пузырьками, чашками и грязными тарелками, буквально негде было повернуться. (Господин Пюибаро начинал свой день с того, что захламливал помещение, хотя накануне монахиня наводила в квартире порядок) После обмена первыми любезностями, вопросами и ответами о состоянии здоровья хозяйки чета Пюибаро со страхом — да еще с каким! — заметила, что мадам Бригитта сразу уставилась на злополучное пианино и что с минуты на минуту начнется дознание. Фирма, дававшая напрокат музыкальные инструменты, обещала взять пианино обратно. Но обещания своего не сдержала. Даже сегодня утром господин Пюибаро ходил объясняться по этому поводу, но безрезультатно. Как втолковать Бригитте Пиан, что они уступили своей фантазии, фантазии тем более нелепой, что ни он, ни она не умели играть, хотя оба с одинаковым удовольствием подбирали по слуху полюбившиеся им псалмы. Будь они даже не такие бедняки, и то эту прихоть трудно было бы извинить, а уж когда человек живет на доброхотные даяния других...
Поэтому Октавия, желая отвлечь внимание посетительницы от опасной темы, поторопилась заговорить о другом. Она до глубины души благодарна мадам Бригитте за то, что та запретила Леонсу вводить ее дольше в заблуждение относительно происхождения тех денег, которые он приносит домой каждые две недели. Но делал он это только из самых лучших побуждений и потому, что жалеет ее. Однако она уже давно заподозрила обман, но поначалу решила, что это ловкий маневр мадам Бригитты, которая, спросите любого, делает добро тайно, подобно тому, как другие таятся, делая зло. (Октавии не был чужд порок льстивости, впрочем, в той среде, где она выросла, явление это довольно распространенное, да и как не польстить влиятельным особам, от которых зависишь.) Она добавила, что вполне понимает и разделяет угрызения совести, которые мучают мадам Бригитту. Но мадам слушала ее рассеянно, то и дело поглядывая на пианино, потом, прервав Октавию на полуслове, заявила, что она очень сожалеет, что огорчила господина Пюибаро и что, возможно, она и дальше по слабости своей шла бы на обман, если бы дело касалось безбожницы — кстати, таких теперь, глухих к слову божию, развелось множество. Но лично она считает, что настоящая христианка, а Октавия именно настоящая, должна давать себе отчет в последствиях своих поступков, равно как и в испытаниях, каким провидению угодно будет ее подвергнуть... «Раз уж всевышний предначертал вам жить благодеяниями своего друга и раз господину Пюибаро не находится подходящего места, я не вправе лишить вас той пользы, которую вы можете извлечь из этого урока».
В своем дневнике Леонс Пюибаро, расценив эти слова как прямую жестокость, добавляет: «Не присягну, что она произнесла эту фразу с сознательной иронией, во всяком случае, ей было приятно найти неуязвимый с точки зрения религии предлог, дабы скрыть, какое она испытывает удовольствие при мысли, что оказалась права, что в беспросветно нищенском нашем существовании у нас только и есть, что этот конвертик, за которым еще надо ходить к ней дважды в месяц».
— Вот что любопытно, — проговорила мадам Бригитта, — пианино, если не ошибаюсь, не фигурировало в списке вещей, который мне вручили, когда я снимала для вас квартиру.
— Верно, — подтвердила Октавия, и голос ее дрогнул. — В этом безумстве виновата только я.
И она посмотрела на свою благодетельницу с кроткой обезоруживающей улыбкой, перед которой редко кто мог устоять, но чело мадам Бригитты по-прежнему хмурилось.
— Прости, любимая, — прервал Октавию муж, — не ты, а я первый заговорил о пианино и, признаться, больше думал не о твоем, а о своем удовольствии.
Какой же он допустил промах, назвав в присутствии мадам Бригитты свою жену «любимая». Мадам Пиан не терпела бесстыдства супругов, пусть даже состоящих в наизаконнейшем браке, особенно когда они имеют наглость словом или жестом подчеркивать свою мерзкую близость. А уж в отношении этих двух такая интимность была ей буквально непереносима.
— Насколько я понимаю, — спросила она с неестественной кротостью, — вы взяли пианино напрокат?
Преступники молча потупили голову.
— Значит, один из вас может давать уроки музыки? Боюсь, что вы оба не имеете никакого представления о сольфеджио, не говоря уже о том, что и нот вы не знаете.
Октавия робко заметила, что они сочли возможным позволить себе это развлечение...
— Какое развлечение? По-вашему, это развлечение — тыкать одним пальцем в клавиши, ведь я десятки раз видела в школе, как вы пытались бренчать на рояле и даже не понимали, насколько вы смешны в глазах ваших учениц.
И мадам Бригитта, которая смеялась только в редчайших случаях, испустила что-то вроде кудахтанья.
Октавия еще ниже опустила повинную голову. Ее желтовато-тусклые волосы, заплетенные в две косички, упали ей на плечи. Под ночной кофтой из грубой ткани судорожно подымалась и опадала грудь.
— Вы совершенно правы, мадам Бригитта, мы виноваты, — сказал Пюибаро. — Но, прошу вас, не надо волновать Октавию, — умоляюще добавил он вполголоса. — Если вам угодно, мы поговорим об этом, когда я приду к вам в следующий раз. Я вам все объясню...
— Хорошо, — прошипела мадам Бригитта, — простите меня... Поговорим об этом в другой раз и в другом месте, и тогда вы скажете мне, на какие деньги вы взяли напрокат это пианино.
— На ваши же, конечно... Я полностью признаю, что, когда человек живет от щедрот благодетелей, он совершает непростительный грех, расходуя в месяц двадцать франков на прокат пианино, тем более что играть на нем не умеет. Но, прошу вас, отложим объяснение до следующего раза...
— Какое объяснение? Все уже объяснилось, все стало ясно, — сказала Бригитта тоже вполголоса (но Октавия слышала каждое ее слово). — По-моему, говорить больше не о чем. Мне кажется, что ни вы, ни она просто не отдаете себе отчета в том, что перешли все мыслимые границы. Надеюсь, вы понимаете, что я не о деньгах говорю! Тут дело не в деньгах...
Господин Пюибаро прервал Бригитту, напомнив ей, что, по ее же словам, говорить больше не о чем, и полуобнял Октавию, которую душили рыдания. Но на мадам Пиан, обеспокоенную слезами Октавии, внезапно накатил стих гнева, который ей редко когда удавалось обуздать и в котором она сама смиренно прозревала проявление своей огневой натуры, дарованной ей, на беду, небесами. Хотя она всячески старалась не повышать тона, сквозь стиснутые зубы со свистом неудержимо вырывались злобные слова:
— Так или иначе, мне остается только извлечь пользу из этого случая. Это уж как хотите! Всему свои границы, даже добродетели, я обязана ограждать себя от излишних слабостей, и, как бы сострадательна я ни была в отношении вас, я не собираюсь превращать свою доброту в глупость...
— Умоляю вас замолчать или уйти! Разве вы не видите, до чего вы довели Октавию?
Леонс Пюибаро забылся до такой степени, что схватил свою благодетельницу за руку и подтолкнул к дверям.
— Как, друг мой, вы, вы осмелились меня коснуться?
Неожиданное покушение на ее особу сразу вознесло мадам Бригитту на горние вершины ее обычного совершенства.
— Леонс, Леонс, — простонала Октавия. — Это же наша благодетельница; мне худо потому, что ты ведешь себя с ней непозволительно.
Тут господин Пюибаро в приступе ярости, порой ослепляющей малодушных, крикнул во все горло вслед выходившей из комнаты мадам Бригитте:
— Мы здесь у себя, дорогая!
Высокая фигура моей мачехи возникла в проеме двери.
— Ах, у себя? Вот как...
Победа над собой далась ей так легко, такой ее охватил в эту минуту покой, что она уверилась, будто он ниспослан ей небесами. Откровенно говоря, ей не следовало бы ничего добавлять к своим последним словам, тем более что они и так заткнули рот ее незадачливому противнику. Но все-таки она не сдержалась и нанесла последний удар:
— Значит, прикажете посылать вам квитанции на квартирную плату? Но, если не ошибаюсь, квартира не на ваше имя.
Господин Пюибаро с треском захлопнул дверь и подошел к кровати, где горько рыдала Октавия, закрыв лицо руками. Он обнял жену, прижал ее к груди.
— Ты сам виноват, Леонс, мы ей всем обязаны, и она права — это пианино...
— Родная моя, ну успокойся, это же вредно малышу...
Малышом они называли того, кого еще не было на свете, обожаемое дитя, которому, может быть, и не суждено было родиться. И так как Леонс Пюибаро, прижимая голову Октавии к своему плечу, все твердил: «Жестокое создание», она запротестовала:
— Нет, Леонс, нет, нехорошо так говорить. У нее просто такой характер. А характер, если хочешь знать, — пробный камень для всех нас. Легко не совершить преступления, когда сам Бог отводит от человека возможность его совершить, но изо дня в день смирять свою натуру — это совсем другое дело, тут человек ничего поделать не может, тут требуется особая благодать. Мадам Бригитте как раз очень бы помогло пребывание в монастыре со строгим уставом...
— Да брось ты! Если бы она попала в монастырь, она сразу забрала бы всех в свои руки, вся община тряслась бы перед ней, она уж сумела бы найти там себе жертвы. Наоборот, надо радоваться, что она не в монастыре, что никто не отдан в ее власть полностью, и душой и телом! Вот где она проявила бы себя во всей красе. А мы с тобой хоть свободны, свободны умереть с голоду и никогда ее больше не видеть...
— Ты прав, с ее помощью монахини быстро достигали бы мученического венца, — сказала Октавия, слабо улыбнувшись сквозь не просохшие еще слезы. — Вспомним жизнь прославленных игумений: если в монастыре попадается настоятельница вроде мадам Бригитты, она ведет свою паству к небесному блаженству самой трудной и в то же время самой короткой тропой, ибо они не слишком заживаются на свете... Нет, нехорошо так говорить про нашу благодетельницу, — добавила она. — Ох, как плохо!
Они помолчали немного. Потом Леонс Пюибаро, сидя на постели и грызя бисквиты, принесенные мадам Бригиттой, спросил:
— А что с нами будет?
— Ничего, пойдешь к ней завтра утром, — сказала Октавия. — Я ее хорошо знаю: сегодня ночью она будет мучиться угрызениями совести и сама первая попросит у тебя прощения. Так или иначе, Луи все устроит.
Но он уперся: нет, ни за что на свете он не желает больше терпеть такое отношение.
— Кто спорит, трудно идти на унижения, милый, пожалуй, труднее всего на свете, особенно мужчине, да еще такому, как ты. Но именно это-то от тебя и требуется.
— А еще труднее вот почему: она вообразила, что Бог подтвердил ее правоту, ибо все, что она предсказывала в отношении нас, полностью сбылось. Скажи, как ты думаешь, нас действительно покарал Бог?
— Нет, — горячо запротестовала Октавия. — Не покарал, а просто послал испытание. Мы не обманулись. У нас с тобой общее призвание. Мадам Бригитта не понимает, что именно к этому-то мы и были призваны — страдать вместе.
— Да, именно из этих страданий рождается наше счастье.
Октавия обвила шею мужа своими худенькими руками:
— Нет, правда, скажи, ты ни о чем не жалеешь?
— Я страдаю только потому, что не могу заработать нам на жизнь, — вздохнул он, — но если Господь Бог пошлет нам малыша... тогда все померкнет перед этой радостью.
Она шепнула ему на ухо: «Не думай об этом слишком много, не слишком на это надейся...»
— Что? Как так? Что ты имеешь в виду?.. Тебе доктор что-нибудь сказал, чего я не знаю?
Он приступил к ней с вопросами, а она только головой качала: нет, доктор ничего нового не сказал, но просто ей пришло в голову, что вдруг от них потребуется именно это... «Нет, нет!» — твердил Леонс Пюибаро, а она все говорила, что надо смириться, заранее смириться сердцем и душой, как смирился Авраам, и что тогда, возможно, им вернут Исаака... Господин Пюибаро все повторял свое «нет», но уже потише, потом упал на колени и, уткнувшись лицом в одеяло, сдавленным голосом стал вторить привычным словам вечерней молитвы, которую начала читать Октавия.
Дочитав молитву, она замолчала и закрыла глаза. Тогда Леонс Пюибаро зажег свечу, подошел к пианино, посмотрел на блестевшие белизной клавиши и неуверенно, одним пальцем, стал подбирать мотив, самый свой любимый мотив духовной песни, которую поют дети, идущие к первому причастию, и в такт дрожащим звукам повторял вполголоса слова: «Небеса спустились на землю, о возлюбленный Господь, сойди в душу мою...»