Глава третья НЕДОУМОК



Федька помешал угли в печке. Долго смотрел на красные огни. И вдруг, словно спохватившись, подкинул в топку березовых поленьев. Те задымились, схватились огнем, затрещали, запели.

— А через неделю, рано утром, это было в воскресенье, подъехала к дому легковая машина. Я на нее и внимания не обратил. Да только услышал, как мать охнула. Глянул, мужик какой-то к нам идет, чемоданами задавленный. Скинул около крыльца, за другими пошел. А мать говорит: «Отец ваш приехал. Нашлась пропажа, та что без вести. Где же он, кобель, целых десять лет по свету рыскал, душа его сучья…» Родитель, справившись с грузом, портки отряхнул и кличет: «Пашка, че, дура, глаза выкатила? Иль не видишь, живой я! Иди на руки слей». А мать с места сдвинуться не может, слезы рекой по лицу. Легко ль ей было нас в одиночку поднять? Видать, горькое и вспомнилось. А еще стыд перед людьми, что получала пособие за мужа-фронтовика, а он где-то по свету блудно шлялся. «Признала?» — спросил он мать. Та молчит. А он, лярва, даже не устыдившись, говорит ей: «Слей на руки, иль не слышишь?» А матери слушать неохота, в хату ушла. Я за сестрами смотался. Позвал, привел всех четверых, усадил рядом с матерью и спрашиваю блудягу: «Где ж бродил, прохвост, столько лет?»

— Поди, он тебе в ухо вмазал? — рассмеялся Берендей.

— Хрена с два. Я наготове был. Голову кобелюка опустил и говорит: мол, во время войны попал в окружение, потом — плен, концлагерь, откуда его немка выкупила, как работника. Он уже вовсе с голоду подыхал. А баба выходила его, поставила на ноги, он и старался. Отрабатывал. А потом и женился на ней. Когда война окончилась, решил у ней остаться, не возвращаться. Хотя и вспоминал. А писем не писал потому, чтобы не бередить. Но тоска одолела. Вот и отпросился в гости. Навестить. Чтоб не по письмам, глазами убедились, что он живой и здоровый. И порадовались тому. «Я на десяток дней», — говорил он и доставал подарки. Да только к дарам его никто не притронулся. Увидел это, переоделся в габардиновый костюм и уселся на лавке перед домом, чтоб перед людьми похвалиться одёжей иностранной. А она у него и впрямь была что надо. Я ж, Дурак, хватил стакан самогона для смелости, подошел к родителю, сорвал его с лавки и так отмудохал! За каждую слезу нашу, за ожидание и стыд. Одно не знал, что бить мне его, заграничного, нельзя было. Хоть и отец навроде, а не русский подданный. Вот и все. Его тут же обратно в Германию выдворили, чтоб людей тряпками не смущал, а меня за жопу и в каталажку, за родителя, лучше б его век не видеть, падлу.

— А он требовал, чтоб тебя судили?

— Такое без его просьбы сделали бы. Но и он орал, чтоб по всей строгости, не щадя…

— Гонористый хрен. Ну да не гни шею, ему нынче каждый день дерьмом пахнет. В дому не признали, выперли, сын мурло разрисовал. Жив, а в радость ли та жизнь? Ею хоть жопу вытри, такой судьбой. С чужой бабой, на чужбине — это как на проигранном стуле сидеть. Каждая секунда — смертельный страх и ожидание крышки. А у него еще и старость на хвосте репьем висит. Окочурится — закопать будет некому. Это как в малине — чужим кентам чести нет, — вздохнул Берендей.

— Так-то оно так, но и моя судьба как у кобеля под хвостом крутится. Ни жизни, ни радости не видел, — с горечью признался Федор.

— И сколько ж тянул за импортного фрайера? — поинтересовался Берендей.

— Червонец дали.

— Не поскупились. Я за жмуров, случалось, меньше получал, — признался Берендей.

— У тебя жмуры свои были. Без габардиновых костюмов. А я его, как доктора сказали, до шока довел. Не знаю, что это, но за этот шок в Вахрушеве молотил. В угольном карьере рогами упирался. Тачки с углем на-гора таскал так, что пупок из задницы завязкой выскакивал, на версту за мной волочился. Хорошо, что помогли зачеты… Иначе…

— А что ж тебя на материке не оставили? Поближе к дому, ведь судимость-то первая?

— Я на следствии себя не признал виновным. А судью обложил по-своему, по-деревенски. При всем народе говном назвал. Жополизом. Сказал, что хоть на муди родителю повесите импортную этикетку и станете ее целовать, я его иначе чем кобелем звать не стану. А раз вы его защищаете, то и сами такие, как он.

— Вот они тебе в отместку и влупили по самую задницу, — вздохнул Берендей.

— Мне и мать так сказала, назвала недоумком. Мол, уж лучше бы молчал. Глядишь, не мучился бы теперь. Ну да хрен с ней, моей судьбой! Не очень я и сетую. Жаль только, что маманя не дождалась меня. Померла в прошлом году с простуды. А сестренки все замуж повыходили, ребятней обросли, заботами. Не до меня им нынче. Да и то, посылки присылали. Письма слали душевные. Видать, не вовсе меня забыли. Вот и я им отписал недавно. Всем четверым. Да только как отправить— не знаю.

— Давай мне, я в Ново-Тамбовке на почту сдам, как только

пурга кончится. В эти выходные в баню надо сходить все равно, — предложил давно проснувшийся Подифор.

Федька даже растерялся от того, что кто-то третий нежданно подслушал его откровения; покраснел, опустил голову.

— Не тушуйся, сынок. Я не хотел встревать. Да вишь, сои стариковский не длинней куриного. А и совеститься тебе нечего. Оно и я, доведись на твоем месте, тоже б харю начистил такому отцу.

— По-вашему, выходит, лучше было бы ему сдохнуть в концлагере? Чтоб пусть мертвый, но герой? Ишь какие все умные! Л вот его судьба уберегла. Другой бабе подарила. Так за это человека бить надо? Он же не забыл. Навестить приехал. С подарками, как человек. Не только в своей деревне, а и заграничной бабе глянулся. В мужья взяла. Какая разница что немка? У баб наций нет. Они друг от дружки, язви их в душу, ничем не отличаются, особо под одеялом. Но вот отца колотить— дело последнее. Отец после Бога — первый, — встрял еще один охотник.

— Если он отец, должен был после воины вернуться к детям. А не сидеть под юбкой немки. Покуда он, долбаный, там отъедался, детва могла с голоду перемереть. Кобель, он, и верно сделал, что морду ему поковырял, — не сдавался старик.

— Ладно, чего завелись на чужой квашне? Прав, неправ — Федька за свое отбарабанил. Не хрен ему теперь порох на пятки сыпать. Не к чему. Пусть память заживет. Она одна до самой смерти будет ему и судьей, и защитником, — отозвался Берендей и спросил Харю — Сестрам он писал? Иль как уехал, так и пропал?

— Им писал. Даже к себе звал. Насовсем. Жена его тоже, померла. Вот и понадобились помощницы. Да только ни одна не согласилась к нему. Хоть и скудно живут, и в нужде, а на своей земельке, в своей деревне. За своих ребят повыходили замуж. Там и маманина могилка. От нее — никак. Пуповиной держит за самое сердце. И пусть корявые мы, с виду неказистые, как и деревня наша, а любим ее больше судьбины своей. Вот и отказались девчонки мои на чужбину ехать. Не зря ж у нас говорят, что в чужих краях сердце тепла не чует, хлеб— не кормит.

— А про тебя спрашивал?

— Интересовался. Даже в суд письмо написал, что прощает, просит выпустить на волю. Да только судьи мне, видать, своей обиды не простили. Не приняли во внимание письмо родителя.

— Не собирается он больше в гости приехать? — поинтересовался Берендей.

— Нет. Покуда не хочет. Он так и отписал сестрам, мол, этого недоумка, значит, меня, видеть не желает.

Берендей подкинул в топку несколько поленьев. Они вмиг схватились рыжим пламенем.

Фартовый смотрел на крученый огонь в печи. Тот жадно, с треском, воем, пожирал дрова.

Вот так и жизнь… Появится на свет человек и не успевает глаза открыть, как обступают его со всех сторон нужда, печали, горе. Точат человека заживо. Изнутри и снаружи. Глядишь, пожить не успел, а в середке один пепел. Вот и скажи такому, что жизнь — подарок. Он и морду за то начистит. Разве муки — дар? Да он с радостью этот дар на кончину обменяет. Еще и бутылку впридачу даст. Хотя… не всякий.

Плачет пурга за зимовьем покинутым подкидышем, голосом старой матери, одинокой, как горе. Рвется в зимовье сворой пьяных кентов. Кто недоумок в пурге жизни? Человек или фортуна? Вон, кенты говорили, что они ее за хвост держат, как хозяин коня. Да только все это темнуха. В этой жизни даже своей заднице не всяк хозяин. А уж фортуне и подавно.

Берендей не говорил Харе, что еще осенью отправил он кентам письма в Южно-Сахалинск. Обсказал все. Ждал поддержки. А письма — будто пурга унесла. Ни ответа, ни привета на них. Будто не получили. Но ведь тогда бы вернулись они к Берендею.

Но кому нужен засыпавшийся кент? Это раньше фартовые не бросали друг друга. Держали в общаке долю хозяина, покуда он в ходке. Нынче измельчали… Одни фрайера.

Берендей вспоминал пережитое. Ведь вот Федька, ну что он такое? А случилась минута — выручал. Хотя ничем не задолжал Берендею. А эти… «С ними делая жизнь была», — вздыхал фартовый.

Берендей вспоминал, как бросил он письмо в почтовый вагон, как на его глазах уехал поезд, втянув длинный вагонный хвост в узкий распадок. Лишь хриплый гудок, успевший убежать за сопку, аукнулся голосом слабой надежды. Чего просил, чего ждал он от прошлого? Оно ушло. А если и вернется, будет ли в радость?

— Подкинь дров, — попросил Харя.

Берендей не сразу понял, он заблудился в своей пурге прошлого. И хотя давно уже выбрался из нее, сердцем и памятью еще не оторвался. И, словно замерзающий, увидев костер, получил надежду на жизнь, но до тепла нужно сделать самые трудные, пусть и последние шаги.

Федька подошел к окну. За ним серая муть пурги. Скоро рассвет. Может, утром пурга ослабнет. И тогда уйдут из зимовья охотники, а Берендей, забывшись, как случалось нередко, снова начнет метаться по зимовью, будто кого-то ожидая.

Федька видел, как, просыпаясь, фартовый первым делом подходил к окну, подолгу всматривался в пустынный морской берег, вслушивался в каждый звук.

«Неспроста это», — решил для себя Харя. Но ни разу ни еловом, ни взглядом не спросил, не насторожил Берендея. А тот день ото дня мрачнел.

— Давай чаю попьем и мужиков побалуем. Иначе примерзнут к доскам, — предложил Федька.

Берендей не услышал.

Харе стало совсем тоскливо. Таким задумчивым фартовый был и тогда, перед побегом…

Федька опустил голову.

Что ж, и на том спасибо, что не бросил его Берендей в лихую минуту. Дождался, пока он, Федька, научился ходить по зимовью. Спасибо, что заботой не обходил. А дальше — как судьба… Федька оглянулся. Охотники спали, лишь Берендей словно прирос к окну.

Нет, он уже никого не ждал. Устал верить и надеяться на несбыточное. Лишь душевная боль и память нет-нет да и толкали к окну. Чтобы еще раз убедиться, что он там, на воле, никому не нужен.

Осушив пару литровых кружек чаю, Берендей посадил перед собой Харю, заставил выволочь ноги из валенок и перед жаром открытой топки стал их растирать.

«Коль надо скоротать время, так хоть с пользой, пусть и не для себя. Самому уж много ль надо…»

Берендей растирал каждый сустав, мышцы, пальцы. Отхаживал Федькины «ходули», как сам говорил, в запаренной морской капусте. Обмотав ее листьями Федьку почти до горла, укутал его в одеяло, уложил у печки на лавку.

Эту процедуру Харя любил больше других. Не только ноги, но и все тело начинала окутывать теплая дремота. Боль отступала, легкое покалывание поднималось от пяток к плечам. И тогда Федька чувствовал, как ожившая кровь заставляет его жить, дышать, осязать, чувствовать.

Берендей все два часа не отходил от него. Спеленутый Федька не мог пошевелиться. Свободным оставался только язык.

Именно после трех таких процедур Харя научился ходить по зимовью. И только теперь решился спросить, откуда Берендей узнал о чудодейственной силе ламинарии.

Фартовый усмехнулся. Оглядел спящих охотников и заговорил вполголоса:

— Заезжего одного за пакость вздумала наказать «малина». Он медвежатником был. Но с хозяином, паханом, свой навар не делил. А ведь в наших владениях пасся. За наш счет жир нагуливал. За его дела нас следователи трясли. Ловили мы его долго. Все ж накрыли. В Невельске. Разборка была долгой, да понту — ни хрена. Пером и кулаками отделали так, что мама родная не признала б. А он молчит. Не говорит, где кубышку держит. И допытаться не у кого. В одиночку работал, гад. Ну и предложил один, карманщик, замотать его в ламинарию. Мол, в ней йода много, на порезы и ушибы попадет — вмиг пасть раскроет и расколется. Так и сделали. Обмотали его До ушей. А сверху морской водой поливали. Он же, медвежатник, лежит что фрайер. И не ботает. Мурло отвернул от нас и дрыхнет. Хоть ты ему кол на голове теши — не почует. Ну, думаем, сознание его от боли улетело. Оставили этого падлу в капусте, чтоб вместо чучела чаек пугал. А на другой день сидим у барухи, пьем за помин души. Вдруг дверь разлетается и вваливается тот медвежатник с двумя мордоворотами. Где он их надыбал — одному ему ведомо. Ну и вкинули они нам. Так что я после тех поминок с месяц кровью ссал. Лишь потом вспомнил, что когда он на хазу нарисовался, на нем, козле, не было ни фингала, ни царапины. Будто и не хайдокали его всей «малиной». Допер я вмиг, что заместо пытки мы выходили его морской капустой. С тех пор она средь фартовых в уваженьи, — рассмеялся Берендей и продолжил — Случалось, из сырой — жгуты делали, секли напрокудивших пацанов. А на другой день те — ровно на свет народились. Кто спиной мучился, сами ламинарию стали использовать, всякую хворь надолго забывал. Вот такая она, эта капуста. С виду темная, длинная, вонючая. Па зуб возьмешь — гадкая. А человека лечит. Не случись той минуты, ничего бы я о ней не знал.

Федька смеялся приглушенно.

Когда Берендей снял длинные, скользкие листья, Харя оглядел не без удивления посвежевшее зарумянившееся тело.

— Если ты с чифиром завяжешь, может вернет тебе ламинария прежний твой вид. И поживешь на свете человеком.

— Куда уж чифирить мне. Вон в какую беду влетел. Без тебя окочурился бы, — признался Федька.

…Через два дня пурга улеглась. Словно устав, спряталась в сугробе на отдых, оставила в покое небо, землю, море, людей.

Промысловики тут же покинули зимовье, заспешили домой, в Ново-Тамбовку. Берендей и Харя прибрали в избе, помылись в бочках. И принялись готовить еду сразу на несколько дней вперед.

Внезапно в дверь зимовья постучали. Берендей от удивления

даже на лавку присел. Небритый подбородок отвалился. У Хари в коленях заскулило тонко.

— Какую лярву к нам принесло? Не иначе, мусора фрайерами прикидываются, мать их… — озверело прищурился фартовый.

— Нахрен мы им нужны. Они к нам один раз наведывались и то по хорошей погоде. А зимой их сюда ни за какие башли не затянешь, — вякнул Харя.

Стук повторился. Четкий, но не нахальный.

— Не-е, лягавые не так просятся, — повеселел Берендей и крикнул — Входи кто там! Смелей!

В клубах холодного пара в зимовье ввалился заиндевевший, весь в сосульках мужик. Остановился у порога, вгляделся в лица поселенцев, снял лохматую шапку, расстегнул ватник.

— Дядя! В лоб меня ногой! — бросился к нему Берендей.

— Да погоди, едрена мать, с копыт чуть не свалил, — смеялся вошедший.

— Ты как тут? Сам или подконвойно? — спросил Берендей.

— Сам. Письмо твое получил.

— Ты?! — Берендей не поверил в услышанное. Ведь не Дяде его отправлял, не его ждал к себе…

— Чего вытаращился? Кентов ждал. Своих? Ну да я и нарисовался, как говно н проруб». Некому, кроме меня, возникнуть. Усек? Так что принимай.

— А что с кентами?

— Имеем время. Обскажу. А теперь продрог, как фрайер, так что обогрей сперва, — гость сдирал с бороды сосульки, по- хозяйски присел к столу.

Федька без лишних объяснений понял все. И теперь лежал на своей койке, свернувшись тощим калачиком. В середке у него, будто старая собачонка, скулила досада на пришедшего. Черт его принес! Уж лучше бы он не дошел, замерз где-нибудь. Ведь так не раз случалось с другими. На черта этого принесло? Теперь подобьет Берендея в бега. А его, Харю, бросят пропадать в Заброшенках.

«Сейчас, небось, выкурят в будку меня, чтоб помехой не стал трепу. Берендей вон голову на радостях потерял, что вспомнили его. Про мясо забыл. А ведь на котлеты крутили. Теперь не до них. Чуть не сел в таз с фаршем. А давно ли зарекался от побегов? Теперь, чуть навеяло прежним, опять за старое. Эх-х, как ненадежны эти кенты…»

Но чтобы не быть изгнанным из зимовья, Харя решил прикинуться спящим. Если и это не пройдет, притвориться вконец расхворавшимся.

«Но ведь они и сами могут в будку слинять. И тогда я уже ни хрена не услышу», — подумал Федька.

Берендей налил гостю чаю. Тот от еды отказался. И теперь, расстегнув ворот рубахи, пил, потел, рассказывал неторопливо:

— Анютка моя на материк махнула. К своим. В отпуск. Я ее до самолета проводил. И на обратном пути ее убили. В Южно-Сахалинске. Она там никого не знала. Ни родни, ни знакомых не было. Кто, за что пришил — не мог я усечь. Кому могла помешать моя баба…

— С чего решил, что пришили? — спросил Берендей.

— Я ж хоронил. Как было не увидеть мне, когда в мертвушке ее голую показали. Финачем угробили. Отменный мокрушник на нее вышел. Знал, что делал… А значит, из-за меня, — сглотнул гость жесткий комок, срывавший голос.

Федька выставил нос из-под одеяла. Разговор показался ему интересным.

— Руку признал? — спросил Берендей.

— Если б признал, давно бы тыкву тому скрутил своими руками. Их, мокрушников, у тебя было, как шерсти на звере. Потому — не мне его искать. Тебе!

Берендей насторожился:

— В бега фалуешь?

— Покуда нет. Обмозгуем давай. Ведь я в твоей «малине» теперь за пахана. Нутром чую, что мокрушник рядом.

— Ты что-то темнишь. Моим кентам ты вовсе ни к чему. Баба твоя — тем более.

— За откол мой мстили! Иль не допер? Вот и пришлось вернуться к кентам, чтоб душегуба того, пусть из-под земли, но Достать! Потому и к тебе нарисовался. Все выложил. Суди сам. Никого не закладывал, в ходку из-за меня никто не пошел, а беду мне принесли твои кенты. Уж я всех перетрясу, а сыщу гада! Иль я — не фартовый! — громыхал гость гневно на все зимовье.

Берендей стал расспрашивать его: кто остался в «малине» из прежних, кого из новых взяли, кто чем занят, кто на чем засыпался, кто вернулся из тюрем.

Дядя, отвечая, понемногу остывал. Разговор пошел ровнее, спокойней.

Харя сжался в комок от удивления, что фартовые, не таясь, обговаривают при нем свои дела.

«То ли с горя тот мужик рехнулся, то ли ему уже терять стало нечего», — думал Харя.

А Дядя, словно подслушав его мысли, спросил, кивнув через плечо:

— Подружка?

— Съехал ты, кент, с чего б я лидером заделался? Ведь на поселении. И бабу мог бы… А этот — кент мой. Его ни на какой общак не променяю. В зоне мы были вместе и тут тоже. Он не фартовый. Но ботай при нем на всю. Не заложит. Это заметано.

Дядя оглянулся на Харю. Глаза — вприщур. Изучающие.

«Что ж ты за хмырь, если тебе сам Берендей доверяет вконец?»— молча рассматривал гость Федьку.

«А вот такой! Не хрен собачий, не обиженник, кент пахана!»— вызывающе глянул Харя на медвежатника.

«Тощий, мурло — как у запойного кобеля, весь в горсть вместишься, чего гоношишься, кусок сушеного дерьма?» — еще более сузились глаза Дяди.

«Я и такой в чести у пахана! А ты, старый хрыч, зачем сюда заявился?» — сверкнул обидой взгляд Федьки.

«Посмотрим, на что гож», — остановились зрачки Дяди, как две маслины, в Федькиных глазах.

«Я уж проверен много раз. И с Берендеем не из навару дышу рядом. Это ты, старый козел, за помощью приплелся. Не тебе меня на воду выводить», — насмешливо ответили глаза Хари.

«Ишь, падла! Я нынче пахан!» — округлились в злобе глаза Дяди.

«Видали мы таких», — сплюнул Харя.

Он молча встал с койки, подживил огонь в печи, взялся за котлеты. Делал вид, что его вовсе не интересует разговор фартовых.

Что темнить, Дядя не понравился Харе. Да и кому придется по душе человек, принявший нормального поселенца за педераста? И Федька всячески выказывал ему свое презрение.

Став спиной к гостю, он усиленно гремел сковородкой и мисками. Выдавливал его подальше от тепла. А когда котлеты пожарились, полную миску поставил перед Берендеем, Дяде даже вилку не подал.

— Ты что ж это фартового обходишь? Чего ему хавать не даешь? — удивился Берендей.

— Я ему не шестерка и не шнырь. Мне он не хозяин. Нехай сам себе возьмет. А я — устал, — отправился Харя к постели.

Берендей сам накормил Дядю, не сказав Федьке и слова упрека. А Харя тем временем торжествовал. Он знал, впереди — ночь. И спать гостю придется у печки, на лавке. Там не просто жестко и неудобно, но и холодно…

— После Кляпа не видел такого почерка. Один удар. И сразу насмерть, — рассказывал Дядя.

— Откуда сработал? Сзади? Иль сбоку? — выяснял Берендей.

— Сзади бил.

— Может, опять гастролеры? — не верилось Берендею.

— Нет. Смылся старым ходом, через пожарные гаражи. Так свои линяют. Заезжие в самолеты, в толпу кидаются, чтоб скорее с глаз. Этот действовал наверняка. Не впервой в порту, хорошо знал блатные ходы и выходы. Примелькался там, потому не задержали.

— Твой прокол! Кенты мои, признав тебя паханом, хотя бы и на время, давно бы сами накололи на перо мокрушника, либо тебе его с потрохами на сходку притащили, там учинили бы разборку и делу крышка. Так-то! Они не хуже тебя соображают, что ты им ни хрена не веришь. А можно ль вот так в дело ходить, хавать из одного общака? Век свободы не видать, если они того душегуба сами не ловят. И накроют его. Мои кенты — не падлы! Да и не заказывал я им ни твою, ни бабью шкуры. У меня из «малины» многие в откол ушли. Все дышат. Никого не замокрили. Да и нахрен под «пером» держать? Это ж себе в наклад. Либо за принуд перо воткнет, либо лягашам заложит. К тому ж в «малину» нынче силом не вяжем. Сами лезут. Я перед ходкой новые три «малины» сколотил. Они сразу навар стали давать жирный. А старые кенты, кто в делах увечным или больным стал, снабжали ксивами, башлями, отправлялись сами на материк, чтоб смерть свою на печке пьяным пердежом встретили. Они «малинам» обуза, — говорил Берендей.

— Я в подсосе не нуждался, своп башли имел. И все ж ко мне не раз фартовые клеились, чтоб за откол счеты свести. Но со мной не удалось.

— Чьи фартовые? — в упор спросил Берендей.

— Разные. С одними по тюрягам и зонам сроки тянул, с другими — в делах бывал—.припоминал Дядя.

— Мои средь них были?

— Тех, кто сегодня со мной кентуются, тогда не было.

— А что тебе сами кенты ботают про того мокрушника? — интересовался Берендей.

— Вначале признали руку Угря. Этот с одного маху таких лбов валил, каких всей «малиной» не замокрить. Я его знал. Но в том-то и дело, что Угорь уже года три — в жмурах. От спирта сгорел.

— А я и не знал, — покачал головой Берендей.

— Потом Змея вспомнили. Тот в зоне уже пятый год. Были и другие, но все мимо. Не то и не те… И стал я сам каждого кента на чистую воду втихаря выводить. Узнал, кто где был в тот день и в то время. Интересно получилось, — как-то страшно раз улыбался Дядя.

Берендей незаметно для себя собрался в пружинистый комок, спросил чужим голосом:

— И что надыбал?

— Все сводится к твоему Цыгану. Он — как испарился. Весь Сахалин перевернули, его нигде нет.

— Так, допер я. Выходит, ты ко мне за Цыганом нарисовался? У меня его накрыть хотел и пришить обоих враз? — побелел Берендей.

— А ты бы как в моей шкуре крутился? — вскипел Дядя.

— Тебе не ровня! Я за бабьими жопами от кентов не отсиживался! И нынче ни с кого навар не снимаю. Свое хаваю! Не накрываю кентов за собственные шкоды!

— Мы с тобой в одном деле были! Не я тебя в зону упек! Чего базлаешь теперь? — осел голосом Дядя.

— Допер я, дошло, зачем ты тут возник! Старый кент! Шел бы ты к хренам! Я нынче сам в отколе. «Малина» забыла. Пришлось, чтоб не сдохнуть, вкалывать вровень с работягами.

— Не ты один. Все законники чертоломят теперь. По всем зонам-и тюрягам. В бугры пацанов выводят, фрайеров. Те нас, законных, на «перо» берут. Разборки устраивают. Беспредел по зонам — как зараза. Дюймовочка из отсидки вернулся, порассказал, старый хрен. Хотел я его из «малины» в откол отпустить — не хочет.

— Хоть и плесень, а не тронь! Он со мной с самого начала. Удачлив был фартовый, — похвалил Берендей старого вора.

— Зато теперь фартового от лягавого не отличит. В дело его посылать нельзя. Слепой и слабый. Целыми днями водяру жрет и блатные песни скулит.

— А чего ты от него еще хочешь? Он свое отработал. Имеет фарт еще сто лет дармовую водку жрать. И не моги его шпынять! Он один не меньше двух «малин» путних взрастил. До моего прихода чтоб ни в чем отказа не знал, — зло приказал Берендей.

— Пускай дышит, мне-то что?

— Где след Цыгана потерялся? — словно мимоходом вернул Дядю к главной теме Берендей.

— В последний раз его видели кенты на железке. Это за день до смерти Анны. С тех пор Цыгана нет нигде. Все обшмонали. Глухо.

— Я сам его сыщу. Только не он загробил твою бабу. Это, как мама родная, понятно. Цыган мог пришить. Но не бабу. Он кобель отменный. Ему бабы дороже головы. Был один случай. Баруху надо было убрать. Так Цыган, падла, не так понял. Две ночи с нее не слезал. А уж пришить и не подумал. Спрятал ее надежно. Так что никто бы не допер. Та, дура сракатая, и теперь дышит. А все от того, что на Цыгана нарвалась. У него, гада, хер раньше мозгов соображать умеет. Он и колганом паханит, — рассмеялся Берендей.

Дядя сидел, задумавшись, опустив голову на руку. Что-то взвешивал.

Харя лежал на койке, наблюдал за фартовыми и делал выводы.

Берендей грелся у печки, глядя в огонь топки. О чем он думал теперь? Вспоминал «малину», кентов, а может решал для себя сложное — кто убил сожительницу фартового?

— Тебе когда-нибудь грозили за откол разборкой? — внезапно спросил Берендей.

— Фартовые Привидения. И не только грозили. Но их нет. Все в жмурах.

— В последней ходке с кем-нибудь залупался по большой?

— Было. Как всегда. Ну так за это бабу мокрить не стали бы, — подумав, ответил Дядя.

— Я всех перебрал в памяти. Каждого шныря и майданщика, не только фартовых. Никто из них не мог. И главного нет — причины, чтоб бабу твою убрать. Это дело мог утворить кто-то из охинских кентов, — продолжил Берендей.

— Да их никого не осталось. Там мокрушники были только у Привидения. Сам знаешь, что с ними стало.

— Ты зря не ботай. Нет города без собаки и «малины». Значит, о ком-то ты не знал, — не соглашался Берендей.

Дядя достал из рюкзака бутылку водки.

— Совсем запамятовал, кент. Принес водяру, а затрепался и крышка. Давай встречу замочим.

Берендей потер ладони, потянулся за котлетами.

— Зови кента к нам, — указал Дядя взглядом на Федьку.

— Харя, раздавим по стопарю, иди к столу! — позвал Берендей.

Федька хотел покочевряжиться. Мол, не падкий на чужое. Но испугался, что фартовые больше не позовут. Бутылка-то одна, самим мало. Федька покривил губами, чтоб фартовые не видели и рысью примчался к столу. Водки он уже давно не пил.

Разлив под ноготь — верную мерку — на троих, Дядя предложил:

— За здоровье наше и всех кентов, кто в деле не струхнул, в суде не наклепал, в тюряге, зоне — не ссучился. Пусть всех нас фортуна бережет.

— Пусть всех зэков дождется свобода. Дай им Бог дожить до нее, — выпил свою долю Берендей.

— А я за всех мужиков пью, за путевых. Нехай им во всем фартит. Пусть бежит от них горе. А друзья чтоб никогда не расставались, — закинул Харя водку в горло. И, булькнув коротко, воткнулся носом в хлебную корку.

— У меня там еще пара склянок имеется. Так ты эту корку не всю вынюхивай! — раскатисто смеялся Дядя.

Берендей, давно не выпивавший, раскраснелся:

— А помнишь Фею? — спросил гостя.

— Чувиху? Помню. Да, вот баба была!

— А ты помнишь ее песню, самую любимую? — Берендей нагнул голову. И запел со вздохами:

Я — вора жертвою была, и воровать я с ним ходила.

Ушла от матери родной, о, судьи, я его любила!

В каком-то непонятном сне я отомстить ему решила,

— вонзила в грудь ему кинжал, о, судьи, я его убила…

— Кончай, завязывай, не могу! Когда ее хоронили, вся Оха плакала. Жалели девку. А я все эту песню вспоминал. Их рядом схоронили. Ее и Привидение. Только его тихо. Без провожающих и цветов. Лягавые шибко торопились.

Берендей слушал и не слышал. Думал о другом.

— Слышь, кент, а ведь там двое Дамочкиных щипачей оставались. Так их все ж угрохал кто-то, — Дядя дернул Берендея за плечо.

— Сами себя замокрили. Верно, склянку не поделили, — отмахнулся Берендей.

— Тебе еще сколько тут кантоваться? — теребил Дядя.

— Сколько сам хочу, — мрачнел Берендей, соображая, что выпитая водка бралась, наверное, и на помин его души.

Дядя откупорил вторую. Разлил поровну. Выпили за всех живых кентов, сегодняшних и завтрашних.

— Лафа какая тут у вас. Мусора не доберутся. Кентам недосуг. Сами себе паханы и бугры. И ни одного судьи на всю тайгу. Хоть ты тут голиком хоть на ушах стой, хоть на жопе барыню играй, — потеплел язык Дяди.

— Это так. Коль окочуришься, некому будет и под корягу всунуть. Потому что, кроме зверья, никого тут нет. И мы сродни им. Даже злей. Зверье себе подобных не жрет. А мы и не подавимся. Вот сам посуди, медведь медведя даже по голодухе не сожрет, рысь с рысью не враждует. А у нас? Кенты?! Друг другу яйца вырвут за грошовый навар. Тьфу, бляди, не человеки, — ругался Берендей, хмелея, воткнув лицо в кулаки.

Федька ел котлеты. Уговаривал Берендея поесть. Тот отмахивался и просил:

— Ты, Харя, не суй в харю жратву. Мечи сам. А лучше — повесели душу. Покажи, как обиженники работяг смешили.

Федька обвязал тощие бедра полотенцем. Согнул ноги в коленях. И раскорячась, с притопом, помахивал рукавицей, как носовым платком, пошел по кругу, выводя гнусаво;

Зять на теще капусту возил,

молоду жену впристяжку водил.

Тпру, стой, молодая жена,

Ну-ка, ну-ка, ну-ка теща моя!

Тебя, старую, и черт не возьмет,

молода жена живот надорвет…

Федька тряхнул худыми ягодицами под громкий хохот. Сорвал с себя полотенце, сел к столу.

— Пофартило тебе с Федькой! Мне бы такого кента, — позавидовал Дядя.

— Ты хлябало не разевай на мое. Мало тебе паханить, так и кента присматриваешь моего. Своих просирать не надо. Все о себе ботаешь. Я жду, когда о моем трехнешь. Иль уже нет моей доли в общаке? Как хаза? Кто ее держит? Где и у кого моя доля? Иль целкой прикинешься, что ни хрена не знаешь? — багровел Берендей.

— Зачем трепаться, все знаю, усекай. Доля твоя — немалая. Куски с тремя орешками. Все в общаке. Никому их в лапы не даю. Общак там, где и раньше. Не меняли. В хазе твоей я кантуюсь. Без форсу. Все путем. Вернешься — получишь обратно. И кентов…

Берендей откинулся от стола.

— А я тебя расколол, Дядя! Падла ты! Возник, чтоб угробить меня! Ну, Цыгана ты не нашел! Это уж явно! Теперь ты хочешь оставить мои башли и хазу, моих кентов и весь навар с «малин»! Тебе надо избавиться от меня, чтоб быть паханом всегда! Вот ты и нарисовался! Терять тебе уже нехрен. Бабы нет. Вот ты и пришел к моим фартовым. Одно не усеку, почему тебя паханом сделали? Ты ж откольник!

— Я в полном отколе не был. Тебе помогал, Привидению. В делах был. Это не откол. Хотел, да не получилось. Твои фартовые знают. И в паханы не набивался. Срывайся отсюда, сам увидишь.

— Срывайся! Тебе брехнуть, что мне чихнуть. А о нем, о Харе, кто подумает? Я кентов не бросаю. Этот мне душу сберег много раз. Теперь он хворый. Ударюсь в бега, его с поселения в зону упекут. Он там уже не одыбается. Загнется за неделю. И вся зона будет знать, что это — мой грех! Кто мне из воров после этого поверит, кто в мои «малины», в кенты ко мне пойдет? Нет уж! Хоть и тяжко здесь, но ни шагу, покуда Харино поселение не закончится. Выпустят его, я на другой день слиняю отсюда, — пообещал Берендей.

Харя даже из-за стола ушел от обиды. Значит, и живет Берендей здесь лишь потому, чтобы кенты о нем в зоне плохо не подумали. Не о Федьке беспокоился, о них. Но и тут слукавил, ведь не раз ударялся в бега, да помехи случались.

— Когда Федька здоровым был, хотел я смыться отсюда. Но сорвалось. И не раз. Теперь уж погожу, видать, запрет мне от фортуны раньше Хари на волю уходить.

— Давай его в «малину» возьмем. Путевого фартового сделаем. Чего здесь гнить? — повеселел Дядя.

— Харя ноги сгубил. Не носят они его дальше зимовья. Вот ты потрафил тем, что там, у меня, все в ажуре. Ничто не поплыло. А в «малину» Харю нельзя. Пусть дышит без нас. Выйдет на волю, станет мужиком, работягой. Нет в нем нашей жилы. Фартовым родиться надо. На то своя удача выпадает не всякому, — заупрямился Берендей.

Харя кусал губы от досады. Говорят о нем, как о девке: взять иль не взять, годна иль нет! Даже его не спросят. Ровно у него своего ума пет. Иль Берендей тоже считает его недоумком. Хотя… А на шиша ему эти фартовые? Их по зонам, говорят, битком. Вся жизнь в тюрьмах и лагерях. Ни баб, ни детей у них нет. Кому такое надо?

Ну а он, Федька? Тоже мог бы ни за понюшку табаку сгинуть? Но не в зоне. От чифира! А разве так лучше? Сдох бы в шалаше, как собака. Зато не от руки такого Дяди иль постового. Вон сколько Берендеи рассказывал, как от погони скрывались. Случалось, стреляли в них. А сколько фартовых под поездами сдохло, да под машинами? Сколько толпа порвала в клочья? Других взяли на ножи в зонах свои же. А в карты друг друга проигрывают, за пачку чая. Нет. «Уж лучше, и вправду, подальше от них держаться», — подумал Харя. И обида на Берендея словно испарилась из сердца. Федька снова присел к столу.

Фартовые давно уже говорят о своем. Они уже забыли о Харе. Вспоминают общих кентов, живых и погибших, строят планы на будущее. Обговаривают предстоящие дела, кого-то хвалят, других кроют последними словами, словно не в Заброшенках, среди глухой тайги, а в бойком фартовом ресторане толкуют о дне завтрашнем.

Смешно Харе. Кто может знать, что будет завтра? Фартовые тоже не могут предвидеть такого. И лишь мечты вьются папиросным дымом над головами, вокруг пустых бутылок, оседают белыми облаками на висках. «Наверное, от несбывшихся мечтаний седеют мужичьи головы», — подумал Харя и, робко потянувшись к стакану, выпил оставленную ему водку. В голове его завертелось, закружилось, пошло колесом, и он рухнул на пол среди зимовья.

— Харя! Харя! Очнись! — услышал он сквозь розовый туман утра, пробившегося через тусклое окно. — Недоумок! Говно тебе клевать, а не водку жрать, — ругался Берендей, вливая Федьке в горло горький отвар трав, заменявший поселенцам чай.

Кроме них двоих, в зимовье никого не было. Был Дядя, а может привиделся во сне? Харя огляделся.

— Смотался кент. По темну смылся. Давно уже. Ему нельзя было здесь оставаться. Так для всех лучше. Чтоб тень на плетень не наводить. Нам тут тихо надо жить. Без треска. Чтоб никто ничего не видел. Вот так-то, кент, — улыбался Берендей чуть помятым, не выспавшимся лицом.

— Значит, не уйдешь в бега?

— Нет! — рассмеялся фартовый и влил Харе в рот полбанки горечи.

— Чтоб тебе не просираться, — заплевался Харя.

— Наконец-то заговорил! Ну, значит, живой, — обрадовался Берендей.

К вечеру в Заброшенки вернулись промысловики. Принесли поселенцам харчей и новостей столько, что до ночи еле их пересказали.

Харя слушал и диву давался;

«Ну, откуда они все это знать могут? Кто им доложил, что из колонии особого режима сбежала группа особо опасных рецидивистов, состоящая из трех человек? Мол, все привлечены к ответственности за грабежи и убийства… Их теперь разыскивают по всей области, а сахалинцев предупредили, чтобы были осторожнее, не оставляли двери домов открытыми. Если кто-то из граждан заметит людей с внешностями и приметами сбежавших, пусть немедленно сообщит в ближайшее отделение милиции…»

Федька рассмеялся;

— Ну, положим, придут они к нам сюда. Я сразу побегу стучать на них? А кому? Медведю или рыси? Так им до задницы, кого сожрать — их или меня. Слиняли и правильно сделали! — повернулся Федька спиной к охотникам.

— Ишь ты, шустрый! Да ведь они, ты ж слышал, грабители и убийцы! А у нас на Сахалине воров испокон веку не было. Это недавняя зараза. С переселенцами завезенная. Мы воров сами на части порвем, без милиции.

— Так они еще и убийцы, — напомнил кто-то из промысловиков.

— Вором не всякий сможет стать. А вот душегубом — практически каждый, — уверенно вставил Берендей.

— Это как же? — не поверил Федька.

— Защищая собственную шкуру от верной смерти, за свою семью, за детей, за свой дом — никто ничего не пожалеет и не пощадит. Человек человека чаще по глупой злобе убивает. Страх за случившееся прижмет его уже потом, когда исправить ничего нельзя. Убивают за лишнее слово, за унижение. И совсем не всегда убийца — зверь…

— Ну ты загнул! Убийца — не зверь. А кто ж он, герой? — встрял бригадир охотников.

— Случается и так! Вот кто-то найдет этих троих. Возможно, убьет всех, если будут сопротивляться. И станет героем средь вас, потому что избавил от уголовников. И никто не вспомнит, что он души загубил без суда… Сразу. И — никакой ответственности за убийство.

— Чего захотел… Бандитов в белых перчатках ловить надо? Да их как бешеных собак надо отстреливать и на столбах вдоль дороги развешивать, чтоб в пургу не сбиться.

— А что эти трое вам лично сделали такого, за что их убить надо? Вы хоть в лицо их видели? — не выдержал Харя.

— Нет. Ну а при чем мы? Другим они горе принесли. За Доброе не судят, — наперебой отвечали охотники.

Берендей по-недоброму оглядел их. Покачал головой и проговорил глухо:

— Кто может судить другого, если самого себя до конца не познал…

— Послушай, Берендей, но ведь эти трое уже полгода скрываются где-то. Когда по радио передали, сколько они делов натворили за время побега, у нас волосы дыбом встали.

— Это верно! Ни детей, ни стариков не щадят…

— А эти уголовничкам зачем? У них башлей нет. Харчей не выпросишь. Помехи не утворят. Это уж утку подпустили, припугнуть, чтоб боялись и помогли найти. Зачем зэку лишний грех на душу? — не верил Берендей.

— Потому и убивают, что им уже, говорят, терять стало нечего. И чтобы свидетелей разбоя не оставлять.

— Значит, лишиться головы — это ничего не потерять? — зло рассмеялся фартовый.

— Говорят, что они даже пытались в Японию уйти. Судно едва не захватили в Холмске. Их чуть не поймали тогда.

— До Ново-Тамбовки им все равно не добраться. Так что любимый город может спать спокойно, — ухмыльнулся Харя.

— Не зарекайся, раз такое у нас передали, значит, уголовники где-то неподалеку, — осек Федьку один из охотников. И указав на дробовик, пообещал — Коль встречу урок, не уйти им от меня.

— Говорят, они в Южно-Сахалинске много дел натворили.

Федька встал, как вкопанный, у койки. Оглянулся на Берендея. Тот понял молчаливый вопрос:

— А может, они ту бабу пришили?

— Зачем она им была нужна… Убийство без смысла и цели? Такого не бывает, — размышлял Берендей.

Покурив, попив чаю, охотники ушли в свою палатку, а поселенцы еще долго обсуждали услышанное.

Сошлись на том, что Дядя уж конечно слышал о сбежавших.

— Не дал бы Дядя разгуляться фрайерам на своей территории, не уступил бы никому свой навар. А главное, за чужие дела не захотел бы подставлять свой калган и своих кентов. Так что вряд ли это чужие. Подлили мусора масла, мол, уголовнички сбежали, а это свои, фартовые, — говорил Берендей.

— Но мужики сказали о приметах.

— Туфта все это, — отмахивался фартовый, выкуривая около печки свою последнюю папиросу на ночь.

— А я чую, что не брешут они, — от чего-то поежился Харя.

— Да наши тыквы с чего трещать должны? У нас захоти, и то взять нечего. Замокрить я и сам смогу кого угодно. Было бы за что! — хохотнул Берендей и добавил глухо — Если это не затравка, на живца, то кенты что надо. Из Александровской тюряги сорваться немногим удавалось. Там тридцать два запора надо снять, чтоб во двор выйти. А уж смыться… Это все равно, что одесский банк среди дня ограбить без единого выстрела и крика и не быть ни в страхе, ни в розыске. Там одному невозможно уйти. А троим и подавно… В той тюряге Сонька-золотая ручка была. Там она и кончилась. Но и она шесть раз в бега кидалась беспонтово.

— Но все ж удавалось оттуда уйти?

— Фартило иным. Мало кому. Сахалин! Тут если с тюрьмы слиняешь, с острова никуда не смоешься. Все равно, рано или поздно, накроют лягавые.

— А как же ты? Держал в Южном несколько «малин», был паханом. И тебя не могли взять? — не понимал Харя.

— Пока официально за мной не ходит дело, дышу спокойно. А как зашились мои, попал на подозрение — тогда хана. Начинают всякие фрайера на хвост садиться.

— А почему об этих троих Дядя ничего тебе не говорил?

— Значит, нет таких. Утка все это. Спи, — отвернулся Берендей и вскоре захрапел на все зимовье.

Утром фартовый вместе с охотниками пошел долбить лунки. Федька остался в зимовье. Но из головы никак не уходил вчерашний разговор.

Странной показалась Харе реакция Берендея. Когда охотники назвали приметы сбежавших, Харя увидел, как дрогнули плечи фартового. Значит, кого-то, а может и всех троих, знал Берендей. Иначе не стал бы исподволь выспрашивать подробности сообщений по радио. «Для чего они ему? — ломал голову Харя: —Полгода скрываются. Значит, ксивы имеют», — думал он, прибирая в избе. И резко отскочил от внезапно открывшейся двери. В избу вошли два милиционера.

Поздоровавшись и спросив разрешения, прошли к столу. Поинтересовались здоровьем, похвалили порядок в зимовье. Харе словно маслом душу помазали. Чаю им налил.

С чего Федьке на них злиться? Эти поселенцев не допекают. Впервые приехали. Ведут себя совсем по-человечески. Даже сапоги обмели от снега прежде, чем в зимовье войти. Культурные. И спрашивают нормальное:

— Как живется? Никто не беспокоит? В чем нужду имеете? Какие просьбы будут? В чем нужна помощь?

И только один вопрос насторожил Харю:

— Приходил ли к вам или Берендею кто-нибудь из прежних знакомых?

Федька, понятное дело, отрицал. Сказал, что с прошлым они с Берендеем завязали напрочь. Что у самого Хари нет и не было знакомых, а Берендей всех позабыл, решил отколоться от фартовых по возрасту. Мол, надоело ему кочевать из «малин» в зоны. Хоть здесь впервые оценили по-настоящему спокойный сон и свой хлеб.

Милиционеры, слушая, согласно кивали головами.

Умытый, постриженный, выбритый Харя в чистой рубахе и домашних портках производил впечатление болезненного, но спокойного мужика.

— Знаете, мы, собственно, пришли предупредить вас… — и точь-в-точь пересказали Харе услышанное от промысловиков.

Поселенец деланно удивлялся.

— Возможно, они объявятся в наших местах. Кто знает, ничего нельзя исключать. Вероятно, Берендей может знать кого- либо. Этих преступников надо задержать во что бы то ни стало, — просил Харю тот, который постарше. А второй милиционер добавил:

— Они ушли именно в наши места. Так сообщили лесники, геологи, и все, кто мельком видел, но не имел возможности задержать. Будьте осторожны. Эти трое вооружены…

— Да вряд ли они сюда пожалуют. Здесь грабить некого.

Какой им с нас навар? А вот в Ново-Тамбовке у вас они могут появиться, — ответил Федька.

— Но потом укрыться захотят здесь у вас.

— Э-э, нет! Нам чужого дерьма не надо, от своего бы очиститься, — интеллигентно выругался Харя и сам себя похвалил за находчивость.

Разговаривая с милиционерами, Федька готовил немудрящий обед. Гороховый суп да гречневая каша с тушеной медвежатиной. Судя по солнечным лучам, отодвинувшимся от печки к середине зимовья, Берендей уже вот-вот должен был прийти.

Харя начал нервничать, представляя, как отреагирует фартовый на мусоров. Но они будто ждали Берендея.

Он вошел, не подозревая подвоха, стукнувшись, как всегда, макушкой о дверной косяк:

— Ну, мать твою, — ругнувшись, кулаком огрел дверь и, став на пороге, онемело оглядывал гостей.

— Здорово, Берендей! — приподнялся тот, который постарше. Фартовый едва заметно кивнул головой. Его взгляд застыл в глазах Хари. Федька едва заметно подморгнул. Фартовый стал мыть руки.

— Как дела на работе? — спросил молодой милиционер.

— Пока фартит. Троих сегодня замокрил уже. Все фрайера. Яйцы с мой калган. Греться повылезли к своим усатым чувихам. Я их «маслинами» угостил.

— Не жаль сивучей? — спросил тот, который постарше.

— Я молодых не гроблю. Только тех, какие мне ровня. Да и то — фрайеров, чувих оставляю дышать. Пусть детей растят. Пусть родят…

— Я сам охотник, любитель, правда. Но вслепую не убиваю. Даже куропаток стреляю только зимой, когда их много. Осенью перелетных птиц бьем. Ну и медведя, если подранок или шатун объявится, — рассказывал старший.

— Я за добычей в тайгу не хожу специально. Грешно это. Не растил я ни птицу, ни зверя. И отнимать их — не могу. Беру лишь то, что сама она мне дает. Так-то спокойнее. А потому не жду для себя беды от леса. Знаю, медведь за матуху гробить не прихиляет, рысь не станет меня стопорить за рысенка. Я не разбойник здесь. Сивуча промышляю, так это мне велено. Да и то, мог бы втрое больше навар иметь, если самих нерпушек бил. Но… Не могу. Рука не лежит. Даже сивучей увечных, либо древних. Все живое не без пользы плодится, — говорил Берендей.

Глянув на Харю, он взглядом приказал накормить гостей. Тот послушался.

— Разговор у меня к вам есть, — сказал после обеда старший из милиционеров и ушел с фартовым подальше от зимовья.

Молодой милиционер рассказывал Харе о жизни в Ново- Тамбовке, о людях и интересных случаях:

— Знаете, у нас в поселке лесник рысь вырастил. Слепым котенком в тайге подобрал. Так этот кот старика от верной смерти уже несколько раз спасал. Даже от подранка, который людоедом стал. Кинулся на медведя, хотя рыси такое неприсуще. Вот и говори после этого, что звери не умеют думать и любить, а живут инстинктами.

— Я так не думаю. Вот у нас в Звягинках возле дома антоновка росла. Родитель ее посадил в молодости. А когда его на фронт взяли, цвела, плодила. Но вдруг стала сохнуть. Хотя единственное в войну уцелело, остальные повымерзли. Но к концу войны опять ожила яблоня. Словно заново родилась. Только потом узнали, что когда антоновка сохла, родитель в концлагере был… Вот и скажи, что дерево судьбы человечьей не знает.

— Я природу плохо знаю. В городе жил все время. А по работе с таким отребьем сталкиваться приходилось, что диву давался, как земля на своих боках этаких негодяев терпит.

— Это о ком? — принял на свой счет Харя и весь подобрался, как пружина.

— Да вот хотя бы о тех троих сбежавших. Только в Холмске они убили старушку. Перевернули весь дом — деньги искали. Да кто ж из сахалинцев деньги дома держит? У всех на счетах. На кармане — лишь на текущие расходы. Точно так же в Невельске двух школьников убили. Те одни были, родители на работе. Я понимаю — схватились бы они с мужиками, равными себе. Пусть гнусно, грязно. Но это не то, что убивать безответных и беспомощных.

Харя скреб в затылке. Помолчав, подумав, бухнул:

— Оно и падла дышать хочет, жрать норовит за троих. К вам не нарисуются, знают, возьмете их за жопу и в конверт. А получатель один — каталажка. Вот и быкуют нынче. Как в клетке. Оно вроде и на воле, а на свет не покажись. А в темноте одна гадость водится. Ее оттуда не выманишь. Силом, принудом тащить надо. Да и то гляди, чтоб зла не причинила.

— Пошли, — внезапно открылась дверь в зимовье. И молодой милиционер, открывший было рот для ответа, коротко поблагодарил и исчез из зимовья следом за старшим.

Берендей, вернувшись в этот день позднее обычного, был мрачен, неразговорчив.

Скребанув для виду пару ложек каши, отказался от ужина, завалился в постель. Курил, Ни о чем не спрашивал Харю, ничего ему не рассказывал.

Федька и не задавал вопросов Берендею. Такое уже случалось. Ждал, когда фартовый сам оттает. А тот ворочался с боку на бок, — что-то мешало ему уснуть.

Среди ночи Харя подскочил с койки. Звук выстрела разбудил. Нырнув в валенки, хотел выглянуть из будки, но окрик Берендея остановил:

— Куда хрен понес?

— Стреляют. Иль не слышал?

— Это дерево на морозе трещит. Вот и кажется, что стреляют. Ложись, дрыхни!

— Да нет. Я точно слышал выстрел, — упорствовал Федька.

— Ложись, говорю!

Харя понял: Берендей не спал, и, конечно, слышал выстрел, но не хочет иль не может сознаться в том.

Федька послушно лег. Но сон уже был оборван. Он прислушивался к звукам снаружи.

Слабый верховой ветер гулял в голых ветках деревьев. Вот вскрикнула испуганная сойка, скрипучим голосом обругав виновного.

Кто мог испугать ее в такую темень? Ведь птица эта не из пугливых. Людей не боится, таежного зверья и подавно. «Значит, кто-то чужой заявился в Заброшенках», — вздохнул Харя.

— Да спи ты! Не одни мы здесь. Целая бригада мужиков неподалеку. Может, кто под куст побежал, а ты и за него, и за себя уже обосрался, — не выдержал Берендей.

— Наверно, брехи лягавого на мне так сказались. Совсем забыл про охотников. А ведь и верно, не одни мы здесь. Чуть что, есть кому вступиться за нас и помочь, — обрадовался Харя, но вот выстрел никак не мог объяснить.

Нет, это не дерево на морозе трещало, не ветка под лапой зверя. Эти звуки Харя умел различать. Голос оружия запомнился ему с войны, с детства. Особо он боялся его по ночам.

Федька лежал под одеялом, как большая сосулька. Не хотел злить Берендея. Но и заснуть не мог. Он слышал, как тявкнула лиса, упустившая зайца. Помешал кто-то догнать косого. А вон и бурундуку кто-то сон оборвал, стряхнул с ветки спящего. Свистит теперь зверек вслед обидчику, наверно, всю задницу поморозил, показывая виновнику подхвостницу.

— Чтоб ты… Зашелся, гад! Ишь, свистит падла, будто лягавый на стреме, — не выдержал Берендей.

— А тебе чего не спится? — спросил Харя.

— Да ходят тут всякие фрайера. Носит их нелегкая.

— Ты про легавых?

— Эти давно слиняли в Ново-Тамбовку. Я о других, — чесанул Берендей волосатую грудь и сел на койке.

— Встать хочешь?

— Покурю, — потянулся Берендей за спичками. В это время снова послышался выстрел.

— В распадке кто-то, — подал голос Харя.

— Нет, кент, это на берегу. В километре отсюда, не больше. По кто?

— Может, те, о которых говорят?

— Им не фартит вот так себя засвечивать. Скорее всего их накрыли и теперь уж крышка.

— Пойти бы глянуть, — предложил Харя.

— Зачем? Поможешь мусорам, фартовые пришьют, своих поддержишь — лягавые за очко возьмут. Пусть сами разбираются.

— А мне того молодого лягушонка жаль будет. Наверно, он гам с этими схватился. Они из него такое утворят… Ведь их трое, — канючил Харя.

— Вон охотников полная бригада. Они своего в обиду не дадут. А нам нельзя возникать. Так что не дергайся.

За зимовьем послышались торопливые шаги, голоса.

— Давай узнаем что там? — зудел Федька.

— Не шелести, — коротко и грубо оборвал Берендей. Погасни папиросу, он лег в кровать, не проявив ни малейшего интереса к тому, что происходило за стенами избы.

А там вскоре все стихло. Голоса и шаги не повторились.

II Харя, полежав еще немного с открытыми глазами, незаметно для себя вскоре уснул.

Утром он проснулся так поздно, что не увидел, как ушел на работу Берендей.

«Проспал, все проспал, даже завтрак не приготовил. Пошел Берендей голодным. Как же он теперь там будет?» — сетовал Федька, растапливая печь.

И вдруг вспомнился ему звук выстрелов ночью. Зная, что охотники оставляют кого-либо из своих кашеварить, решил сходни, и разузнать, что стряслось ночью в Заброшенках.

Едва открыв дверь, увидел перед палаткой промысловиков окровавленный снег, затоптанный, осевший сугроб и на нем — громадную медвежью шкуру. Гора мяса еще парила у самого входа в палатку.

— Эй, Федор! Возьми свежины, котлет нажаришь. Вон какого мы уголовника вчера уложили! Дежурили мужики на берегу, глядь — из распадка кто-то вышел! И за ним кинулись, попался подранок! Опасный черт! Да ты бери побольше, — давал кашевар медвежатину щедро, от души…

— Подранок?! — у Берендея котлета в горле колом стала, колом. Харя все ему рассказал — Откуда здесь взяться подранку, если он только по следам обидчика ходит. Кто же мог ранить, если в этом году на медведей была запрещена охота…

Да и зачем подранку средь зимы, в самую лютую крещенскую стужу рыскать в распадке, где не только нечем поживиться, а и передвигаться трудно в глубоком снегу? Если бы его ранил местный охотник, не миновать бы поселку беды.

Выросший в этих местах и, конечно, знающий о поселке зверь не стал мстить людям вслепую. Как все медведи, вначале хотел отомстить обидчику. А уж потом — держись род человечий! Но не повезло зверю.

Распадок… В нем речка до самой зимы звенела детским смехом. Слух радовала. Где-то в нем искал медведь стрелявшего.

Но зачем зэку зверь? Жрать стало нечего? Но рядом Ново-Тамбовка. Испугался? Вряд ли. Бздиловатый не решится поднимать зверя из берлоги. Завалить его нужны сила и умение. Положим, и это было. Но шкура, нутро — куда все дел бы? Ведь это улика! И любой лесник не прошел бы мимо, вышел на след. И тогда — крышка.

А может по случайности зверь в шатунах оказался, с голоду на зэков попер? И тем деваться было некуда…

«Да, на одного медведь мог хвост поднять. Но на троих — нет. Не попер бы даже по голодухе. Скорее мышковать бы стал, чем рисковать башкой. Запах оружия зверь издалека чует. Значит, фрайера его пристопорили. Но зачем? Чтобы один раз нахаваться, так рисковать? Либо никогда в тайге не были, либо вовсе фрайера. И их не так уж сложно будет накрыть. Хотя мне они на кой хрен. Меня они не грызут, не точат, а мусора в этих делах пусть уши не распускают. Какие ни на есть, те зэки, они — свои. И по всем нашим фартовым законам не стану я их закладывать, хоть и примечу», — решил для себя Берендей.

Подранок… Харя ничем не выдал себя, знал, не любил фартовый, когда он размышлять начинал. Высмеивал, злился на Харю, и тот уже давно научился думать молча. Благо, времени у него хватало.

В природе, ее проявлениях он не был силен, зато знал по жизни: коль обидел кто-то зверя в неурочное время, не одна человечья судьба оборвется.

Да и кто мог ранить медведя, если поселковые мужики, помимо вот этих промысловиков, на крупного зверя никогда не выходили. А промысловики законов охоты не нарушают.

Даже он, недоумок, слышал от людей, что у медведей по осени течка проходит. Это вроде человечьей любви. С тою лишь разницей, что подсматривающий не вернется в дом живым Свирепы медведи на расправу. И за помеху в утехе разорвут на части любого. От этой ярости еще никому не удалось уйти. И даже матухи, те, кто никогда, далее по голоду не рвут мальчишек- подростков, во время течки и их не пощадят.

Кто ж мог ранить? Сомнений у Хари нет. Он стал боязливым, вздрагивал от каждого шороха за зимовьем. Помнил, кик недавно милиционеры, словно между прочим, напомнили — если примете беглецов, будете привлечены к ответственности за укрывательство преступников. А значит, прощай поселение. Прибавится еще одна статья и дополнительный срок наказания.

Федька даже вспотел, вспомнив это. Ему вовсе не хотелось прятать в зимовье беглецов. Но Берендей… Как он отнесется к этому?

Харя выглянул в запотелое оконце. Скоро сумерки. У палатки промысловиков топтались кашевар и дозорный, который карабин из рук не выпускает. Поесть пришел и снова пойдет охранять Заброшенки.

Чудные мужики! На что они рассчитывают? Да к ним и так не подойдут, даже на пушечный выстрел. Обойдут за версту. Совсем другое дело они с Берендеем. По светлу, может, и решатся навестить их, а вот ночью — не обойдут.

Харя замотал кулеш в телогрейку, кашу отодвинул от жара, чтобы разомлела, но не остыла до прихода Берендея.

Выметая избу, Федька думал: когда закончится его поселение, вернется он в деревню. Поклонится могиле матери, долго будет у нее просить прощения. Потом поднимет на ноги дом. Н нем после матери никого не осталось. Сестры по очереди прибирались в нем, наводили порядок. Но бабьи руки — не мужичьи. А Харя давно по работе соскучился.

«Интересно, а кем меня в колхоз возьмут? На конюшню иль на трактор? — думал Федька. И тут же спохватился: — А как же Берендей без меня? Он же пропадет. Вернется в «малину» и смокрят его где-нибудь свои же фартовые. Нет, надо его сфаловать с собой. Он умный мужик. С его мозгами в начальники можно выбиться, если будет матюгаться поменьше».

Открыл Харя дверь зимовья, чтобы вымести мусор наружу, и едва не сшиб с ног Берендея, торопливо возвращающегося с работы. Проскочив в зимовье, тот бросил на ходу:

— Закрой дверь.

Харя поспешно выполнил просьбу и удивленно смотрел на упыхавшегося Берендея.

— Падлы, шваль, фрайера, мокрожопые твари! — ругал тот кого-то неведомого, темнея лицом.

— Ты кого полощешь?

— Кого-кого! Да этих беглецов, туды их… Наследили на берегу так, что теперь их накрыть только дурак не сумеет.

Объявились? — осел Харя.

— Они тут давно зацепились. С месяц. Тайга тут глухая. Вот и глянулись места. Зашились в середке распадка, под Черной сопкой, где уголь раньше брали поселковые. Там пещеры получились. С внутренними ходами. Там и приклеились. Больше негде. Это километрах в пяти отсюда, если распадком. По прямой — меньше.

— Я бывал там, — сознался Харя, — хотел в том месте шалаш себе поставить. Да больно не понравилось мне там. Запах нехороший стоит.

— Понятное дело. Из угля газ выходит. А серная вонь — что свежее говно воняет, — отозвался Берендей.

— Так может это поселковые за углем туда ходили?

— Хрен там! С чего это поселковые средь ночи за сивучьим мясом придут? Эти его в Ново-Тамбовке за гроши купят собакам. Сами этого мяса не едят. А уж если б кого и занесло по пьянке, у мужиков за пузырь всего сивуча взяли бы. Тут же — самые мясистые части отрезаны. У моего лахтака, которого на берегу оставил, не было сил дотащить к общей куче. Они лапу откромсали…

— Голодные, видать, — невольно пожалел беглецов Харя. И спросил — А чего они тут осели?

— Обложили их мусора всюду. На всех дорогах на шухере стоят. А в тайгу сунуться — слабо. Теперь кто кого застопорит — один Бог знает.

— А почему ты думаешь, что под Черной сопкой они? Туда ж поселковые всегда наведаться могут.

— Финач из кармана доставали и угольную пыль вытряхнули на снег. Потом около сивуча один присел и жопа оставила на снегу черный отпечаток. Ну а что касается поселковых, так им всем еще по осени топлива завезли, хоть задницей ешь. До самого лета беды знать не будут.

— Так беглецы о том не знают, — усомнился Харя.

— Ты что, их за хмырей принял? Они не морковкой деланы. Пока двое дрыхнут, третий на стреме стоит.

— А охотники заметили того сивуча, где фартовые мяса отрезали?

— Им нынче не до того! Подранка взяли. На сивуча даже не глянули.

— Не удивились, откуда подранок здесь взялся?

Берендей даже поперхнулся от удивленья. Глаза его округлились.

— Вот так недоумок, мать твою… Да кто ж тебе этакое в колган всадил? Ишь ушами шевелить научился! Ну да помалкивай, коль допедрил. Не вякни мужикам, пусть считают удачу случайно, наваром. Иначе — хана фартовым! Усек?

— Усек, — важно оттопырил губу Федька и подставил свои оживающие ноги, чтобы Берендей натер их.

Фартовый посматривал на Харю удивленно. А тот, прикинувшись простачком, спросил:

— Сегодня сколько сивучей убил?

— Три.

— А фартовым сколько оставил на вчерашнем месте?

У Берендея даже руки опустились:

— Подсматривал за мною, гад?

— Нет. Сам протрепался.

— Темнишь, — злился Берендей.

— Не стал же ты резаного сивуча на кучу тащить. Это ж иго равно, что зэков мусорам заложить. Такое мужики увидели бы…

— То-то и оно. Пришлось мне его разделать на месте. По частям переволок к куче мяса, которую завтра в поселок заберут.

— А как же фрайера?

— Ни хрена им не оставил. Не знаю их. А потому подогревать не стану. Да и промысловики заметить могли заначку. Подозрение на меня легло бы. А фартовые, увидев добычу, либо за живца приняли бы, либо за должок. И тогда мой калган не сносить.

— Не тренькай, Берендей. Одна, две нычки и нарисовались бы они сюда. Тебя бы выследили. Ну а чем могла такая встреча кончиться? Им свидетели не нужны. Они жмурят всех, кто их видел. И тебя не пощадят. Потому, если оставил нычку, убери се. Я пока дышать хочу. И тебе, небось, не надоело.

Берендей послушно вышел из зимовья и направился к морю.

Загрузка...