ПЕШЕХОД

…по­сле длинного перехо­да, кото­рый был, по обыкновен­ию, сде­лан мною пеш­ком, мне было не до охо­ты: устал неимоверн­о, ноги и пле­чи представ­ляли одну сплош­ную боль, богат­ая добыча, собранная по доро­ге, была еще не препарированная…

(Н. Л. Зарудн­ый, 1900)

Углубив­шись в пустын­ю, ты ста­нешь свидет­елем чу­дес столь невероятн­ых, что бу­дешь непрес­танно ди­виться могущес­тву Творца.

(Хорас­анская сказка)

«20 марта. Родители, привет!

У нас установилась наконец теплая мартовская погода, и благодаря предшество­вавшей дождливой оттяжке в наступле­нии весны сейчас все хлынуло бурным пробу­ждающимся потоком. Каждый день отмечаю новые виды птиц, прилетающих с зимов­ки.

Засиделся я в последние дни на жаворонках, так что сегодня собрался на Чандыр посмотреть, как там весна. Вышел рано утром по дороге, но, так как попуток катего­рически не было, с легкостью сменил планы, свернул с дороги и попилил себе на восток. Так и получился у меня целиком пешеходный день в не очень знакомой части долины Сумбара.

Утром плюс шесть, без штормовки холодно. К полудню прогревается, приходится эту штормовку таскать весь день через ремень саквояжа с аппаратами. Иду себе, «печалью не окован», вверх–вниз по холмам, вверх–вниз; «клик–клик» ― шагомер в такт шагам.

Вообще по холмам ходить легко. Особенно когда идешь не к горам, а возвраща­ешься в долину. Хоть и лазаешь туда–сюда, но в целом двигаешься под уклон ― идти заметно легче. Если устанешь, то можно выйти на русло какого‑нибудь по­тока (они между каждыми соседними грядами холмов) и топать по нему. Когда дождей нет, русло полностью высыхает, аб­солютно ровная поверхность наносов цементируется и становится как тротуар. Только часто невыгодно петляет. А то идешь как интурист: и экзотика кругом, природа, и с комфортом.

Плюс погода райская. Днем было явно за двадцать пять, снял рубаху, проветрил­ся, дал пятнадцать минут ультрафиоле­та белокожему городскому телу.

Сегодня, в своем аспирантском рвении, упилил дальше обычного. Вдруг обнару­жил справа от себя вершину почти пра­вильной пирамидальной формы, на которую каждое утро, когда зарядку делаю, посматриваю из ВИРа далеко на юг. Раз оказался поблизости, то уж нельзя не влезь, когда еще второй раз сюда попаду? («Ничего не бывает потом!») Сделал крюк, влез. На самой верхотуре ― ржавая железная тренога триангуляционного сигнала. На ее верхушке среди сваренных железок торчит сухая трава ― прошлогоднее гнездо индийского воробья. Ничего не скажешь, приметное местечко для лю­бой птички, а уж для столь скромной и подавно.

Вот ведь избирательность какая. На сотню квадратных километров это самая при­метная гора. Именно поэтому на ее ма­кушке стоит железный знак пятиметровой вы­соты. И точно на его наконечнике и загнездились. Не иначе, как у этих воро­бьев своя шкала престижности жилплощади. Перспектива‑то вокруг открывается орлиная… Шутки шутками, а вот вам и пример соприкосновения естественной эволюции с вез­десущими плодами нашей деятельности, с геодезией–картографи­ей.

Перевел дух, обозрел совершенно новые для себя окрестности, спустился вниз и, «не торопясь, но поспешая» (как Ми­хеич говорит), дальше на восток.

Описывать красоты не буду. Я сам и у классиков‑то описания пейзажей не все чи­таю. А уж описать то, среди чего я нахо­жусь здесь, даже не берусь. Долинки, долин­ки, горки, горки, холмы, холмы; серые, желтые, коричневые, белые, зеленова­тые, красноватые, бурые, лиловые; гладкие, шероховатые, морщинистые, в пупырышках; округлые, ступенчатые, уступа­ми; крутые, пологие; с травой, без травы, с кустиками, без кустиков… Короче, ждите, когда слайды привезу.

Змей не видно категорически. Зато появились тюльпаны. Первый увидел ― прямо обомлел. Серый мергелевый склон, превратившийся на солнце за последние два дня из скользкой, ползущей от дождей жижи в затвердевший бетон, ― и на этом пыльном бетоне растет тюльпанчик. Яркости непередаваемой. На короткой ножке и с розеточкой лежачих листьев: не торопится вверх, ловит приземное тепло от еще до­брого и желанного весеннего солнышка.

На общем сером фоне видны эти красные тюльпаны очень далеко, светясь метров за шестьдесят ― восемьдесят маня­щими светофорами (невольно чувствую контраст с городскими ассоциациями: в городе красный светофор всегда тормозит или оста­навливает, здесь они, наоборот, притягивают). Выше в горах тюльпаны настоящие: на длинных ножках, с чашечка­ми по десять сантиметров, но эти будут позже ― в ап­реле. Те, что вижу сейчас, ― первые коротышки. Цветов много. Очень разные, краси­во. Единично расцветали по очереди, а сейчас уже вовсю и все вместе.

Со склонов периодически срываются пустынные куропатки ― замечательные пти­цы: поменьше рябчика, удивительно элегантной неброской окраски ― бежево–вин­ных пастельных тонов. Взлетают близко, с высоким свистященоющим звуком. Я все время вздрагиваю от неожиданности и чертыхаюсь на них за это. Заметить куропаток на склоне во время ходьбы очень трудно, но если удается, то видно, что они, когда подходишь к ним снизу, как все горные куриные, перед тем как вз­лететь, быстро уди­рают бегом вверх по склону (если же выходишь на них сверху, они мгновенно улета­ют).

Птиц много, но состав не очень разнообразный. Повсеместно в сухих холмах ка­менка–плясунья (смешная, как все ка­менки, хвостом дергает, скачет, свистит лихо), пустынный и хохлатый жаворонки (эти два в совершенно разных местооби­таниях); реже ― черношейная каменка и луговой конёк; двупятнистый, степной и лесной жа­воронки. Последний здорово отличается от прочих жаворонков тем, что токующие самцы летают в поднебесье не с журчащими, а с заунывно–повторяющимися рит­мичными песнями. Среди жа­воронков здесь пока еще полная мешанина из оседлых, прилетевших с зимовки и мигрирующих сейчас видов, лишь через две–три недели у них все устаканится.

В местах повлажнее, с растительностью, на высоких травинках восседают со своими простыми трескучими песнями пе­стро–коричневые просянки; на кустах звон­ко и! возбужденно распевают недавно появившиеся черноголовые чеканы (так и ка­жется, что после миграции из далеких южных стран у перелетных птиц больше во­одушевления в весеннем пеним, чем у оседлых, живущих здесь постоянно).

Местами отдельные коноплянки, среднеазиатские щеглы (как наши, в Центральной полосе, но светлее и без чернокрас­ных масок), испанские воробьи, синий каменный дрозд. У выходов скал полно каменных воробьев, больших скалистых по­ползней.

Хищников маловато: пустельга, курганник, единичные сипы, то есть ничего особен­ного. Больше, чем обычно, воронов; мотаются туда–сюда, хороводят. У всех весна. Одни сычи восседают себе невозмутимо по щелям да по карнизам на обры­вах, где и всегда, проявляя весеннее воодушевление лишь в более интенсивных криках, посто­янно раздающихся сейчас не только в сумерках, но и днем.

Агамы греются на камнях, башкастые, с нагловато–настороженными выражениями на мордах. Я на них рявкаю и грожу, что поймаю сейчас и съем. И когда они в ужасе уносятся со скоростью пули, я лезу дальше, с удовлетворением ощущая себя «бра­том старшим».

Точно так же я поступаю иногда и с песчанками, когда они, совсем уж разрываясь от распирающего их любопытства, вы­лезают из‑под земли, застывая у своих нор и аж прямо дрожа от страха и интереса в трех метрах от меня. Или когда поднимаешьс­я на гребень, а внизу по склону, в колонии у этих зверей идет размерен­ная будничная жизнь: многие сидят вда­леке от нор, жуют. Я появляюсь со свирепым лицом ― раздается истошный писк, и все в панике кидаются к своим норам. А зад ис­пуганной песчанки, галопом несущейся с задран­ным вверх хвостом к спасительной норе, выглядит на удивление смешно…

Посередине маршрута сел, съел маленькую баночку какой‑то импортной свиняти­ны; свиные консервы есть в продаже: мусульмане свинину не едят, хотя чабаны и по­купают втихую, следуя, вопреки традициям, удобству и здравому смыслу. (Так и раньше было; Зарудный: «…белуджи втихомолку, как я несколько раз убеждался, не прочь даже подзакусить сви­нинкой».)

Перекус в маршруте ― приятное событие. Что‑то есть в нем от детского празднич­ного воодушевления, возникающего, когда решаешь построить шалаш или выкопать пещеру. А потом там поесть… Интересно, почему все дети так любят есть в необыч­ной обстановке? В походе, в гостях, на даче? Наверняка ― голос животных предков. (Мам, помнишь, как я лет в шесть, во время обеда котлету за пазуху спрятал, чтобы съесть потом на улице, но она, подлая, сразу проступила через рубашку жирным пят­ном, и мне пришлось постыдно выложить ее назад на тарелку?)

Подумал про это, убедился в том, что и сейчас ощущаю это особое мальчишеское удовольствие от еды на привале, осо­знал свой застарелый инфантилизм (где и когда пройдет граница между ним и преждевременным маразмом?), пробежал глазами статью из «Литературки» с оторванным названием, в которую были завернуты хлеб и огурец (очень странно, сидя здесь, среди всего окружающего, соприкоснуться на се­кунду с клочком столичного мира), пожевал конфетку на десерт ― и дальше.

На соседнем кусте увидел удивительное насекомое ― палочника, которого здесь никогда раньше не встречал. И кото­рый как‑то особенно поразил меня в этот раз своим изяществом и миниатюрностью. Он на самом деле выглядит как се­ренькая па­лочка пяти сантиметров в длину (немало для насекомого), но всего миллиметра четыре толщиной. Ноги длин­нющие, складные и неправдоподобно тонюсенькие. И все это сооружение, сидя на моем пальце, качается вправо- влево, вправо–влево, быстро, энергично, плавно, с правильностью метронома, следуя загадочному вро­жденному инстинкту. Под­носишь к передним лапкам другой палец ― цепляется, перелезает и опять качается из стороны в сторону, пытаясь обма­нуть тебя, что он ― что‑то неживое; вправо- влево, вправо–влево.

Обмануться нетрудно: невозможно поверить, что у этого существа внутри помеща­ется все необходимое для того, чтобы быть живым, ― сложнейшие органы, организо­ванные в еще более сложные системы, дающие возможность дышать, питаться, вос­принимать мир и воспроизводить себе подоб­ных. Ну и зверь! Как Зарудный пишет в 1901 году: «Устроив стан и напившись чаю, я отправился на экскурсию и почти сей­час же наловил в гранитных скалах каких‑то гекконов… до того еще не наблюдав­шихся и, вероятно, относящихся к новому, нигде не описанному виду. На радостях я присел под высокий куст Amygdalus’а, чтобы отдохнуть и кстати выкурить папи­роску; едва только клуб табачного дыма стал подниматься сквозь куст, как одна из его до того неподвижных веточек вдруг как бы ожила, задвигалась и превратилась в любопытное насекомое из семейства «странствующих сучков»… И я радуюсь своей добыче, забываю усталость и снова карабкаюсь по горам, чтобы познакомиться с их животными и найти что‑нибудь интересное». А?

Другой замечательный инсект, часто попадающийся сейчас в холмах на совер­шенно опустыненных местах, ― жук–чер­нотелка. Названия вида тоже не знаю, это надо специально смотреть, но создание наилюбопытнейшее. Размером с жуже­лицу, целиком черный, очень длинноногий, тело цилидрически–округло–заостренное, как пуля. Надкрылья срастаются на спине в сплошной щит ― защита от испарения воды; задние ноги длиннее передних, все время двигается, слегка припод­няв зад и накло­нив голову вниз: это чтобы конденсирующаяся на теле влага из утреннего тумана стекала прямо в рот.

Когда видишь их, сразу в нескольких местах на своих длинных ногах неторопливо спешащих с деловым видом в разных направлениях, невольно думаешь: «Откуда та­кая занятость? Что за дела такие разные у столь одинаковых жу­ков?» ― вот вам пси­хология участника соцсоревнования: невольно ожидаешь от одинаковых насекомых, что они должны ходить строем в одном направлении. Ан нет. Недаром один из видов называется «медляк–вещатель» (название‑то какое!); так и видно, что идет куда‑то с неведомым, но весомым известием… Дотронешься до такого делового, идущего куда‑то на своих ходулях, сверху пальцем, он останавливается и воинственно зади­рает еще выше зад, из которого, при последующих упорствованиях нападающе­го, выпускает каплю желтого вонючего раствора, мгновенно отбивающего у неопытного агрессора всякое желание продол­жать попытки его схарчить.

Шел, шел, вылез на гряду повыше ― отлично. Когда смотришь в сторону Сумбара с юга, то разнородность геологиче­ских пластов, ниспадающих к центру долины, про­является в их разноцветности.

Далеко у Сумбара холмы рыжие, ближе идет полоса холмов белых с рыжими ма­кушками, а еще южнее ― полоса хол­мов с выходами красных, как старые разрушен­ные кирпичные постройки, известняков. А прямо под ногами изумрудная лу­жайка с мелкими желтыми цветочками, как амфитеатром окруженная скалами с разноцвет­ными потеками. А по лужайке скачут со звонкими мелодичными песнями два выпен­дривающихся друг перед другом самца черношейной каменки. А небо еще по–весен­нему голубое. А на противоположном краю долины синеет Сюнт–Хасардагская гря­да. А сами вершины ― Сюнт и Хасар ― белеют на фоне неба своими обновленными накануне невечными снегами. И птицы поют со всех сторон, и витают запахи пустын­ного цветения, и получается картина, которую невозможно передать, даже если про­должить описа­ние того, что видишь, еще на пол страницы…

К Сумбару вышел в густых вечерних сумерках, а домой пришел по дороге уже в полной темноте («грум–грум» ― сапоги; «клик–клик» ― шагомер). Устал (и шагомер устает ― реже кликает под конец дня…), но зато как приятно: на столе три письма: одно деловое и два личных (одно из них ― ваше). Это, конечно, не то, что вчера, когда пришло сразу двенадцать конвертов (бывшие у Муравских ребята из Ай–Дере аж закипели от зависти), но все равно здорово. Мне почта после тру­дового дня ― как лабораторной крысе поощрение. Сегодня вполне заслуженное: прошел с непрерыв­ными наблюдениями пять фарсангов ― тридцать девять километров; даже больше, это все же по пересеченному рельефу, так что фарсангов шесть; пока это мой лич­ный пешеходный рекорд (завтра придется весь день надиктованные наблюдения за­писывать).

За ужином, обсуждая с Муравскими разные разности (в том числе и новости от вас), выпил за разговорами, после длинного пешеходного дня, три литра зеленого чая. Не позеленеть бы. Вот такие дела.

Не скучайте и не волнуйтесь за меня; сами там повнимательнее. Как Ириса? Нян­чится с Мальком?

Всем привет!»

Загрузка...