САНТИМЕНТЫ

…он при­стально смотрит на свою подругу, под­нял и несколь­ко распус­тил свой хвост, вздраги­вает и… выкрикивае­т свое звонкое: «чже–чже–чече!»; проходит минута, самоч­ка покорно ложится на землю, и по–кури­ному самец становится ее обладателем. Но тут из‑за бугра гремит мой выстрел, и сейчас счастливые супруги делаются жертвою охотника.

(Н. А, Зарудн­ый, 1900)

Кто позвол­ил тебе чи­нить зло жи­вым сущес­твам? Покайс­я, не то я рас­правлюсь с то­бой за все содеянн­ое…

(Хорас­анская сказка)

А всем зве­рям зем­ным, и всем пти­цам небес­ным, и вся­кому пресмыкающемус­я по зем­ле, в кото­ром душа жи­вая, дал Я всю зе­лень травную в пищу. И ста­ло так.

(Бы­тие 1:30)

«16 февраля…. Заметил в стае хохлатых жаворонков птицу необычной окраски. Понял, что надо добыть, выстрелил, но не убил, а ранил. Спасаясь от меня, раненый жаворонок пустился бежать и заскочил глубоко в нору песчанки. Для такой птицы неестественно прятаться в норы это последний шанс в борьбе за жизнь.

Бросить его просто так, чтобы он там подох, я уже не мог, пришлось повозиться, откапывая. Выглядел я при этом сам для себя как кровожадное безжалостное чудо­вище, отнимающее у более слабого существа последнюю надежду на спасе­ние (сен­тиментально, но по сути верно). Не люблю стрелять, но, раз приходится, пусть уж по­гибшая птица не пропадет впустую, а увековечится музейной тушкой на благо орни­тологической науки. Откопал уже подохшего…

Для систематического определения и изучения состава кормов добываю теперь абсолютный минимум птиц. Пусть луч­ше корифеи пожурят на защите за недостаток статистического материала; будем компенсировать качеством развешанных таблиц (Папан уж расстарается, все ахнут).

Потому что каждую добытую птицу воспринимаю как единицу жизни, как деталь бесконечной мозаики живого, существую­щего сейчас. Как воплощение многого, уна­следованного от прошлого и как резерв для будущего. Каждая птица ― словно буси­на на нитке, один конец которой уходит в бесконечность во «вчера», а второй ― в «завтра». Причем судьба этого «завтра» весьма проблематична, а разорвать эту нит­ку так просто…

Может, в основе всех этих явных или мнимых дилемм как раз и лежат фундамен­тальные различия между наукой, искус­ством и религией? Для науки важны лишь объективные, измеряемые (и проверяемые) факты и критерии; для насквозь субъек­тивного искусства «нравится ― не нравится», ― необходимый и достаточный крите­рий; для религии лишь «верю ― не верю» имеет значение.

Вот и получается, что одна и та же живая или убитая птица означает совсем раз­ное для биолога, для художника или поэта и, наконец, для теолога или просто верую­щего. С птицей менее наглядно, а вот если самого человека взять, то сразу выпирает разница подходов за счет дуализма нашей собственной природы, в которой биологи­ческое с социальным пере­мешано ― «полузвери–полубоги» (как сказано! Ай да За­болоцкий!).

Но суть все же ясна даже с жаворонком: пока этот самый кормящийся на склоне жаворонок воспринимается лишь как факт и как отражение других фактов, к нему одно отношение Если взглянуть на него как на одну из брызг, которые бытие (Бог) разбрасывает, накатывая волну жизни на утес времени ― совсем другое. Художе­ственное отражение гармонии его облика и образа ― это уже опять другое, третье.

Вроде все понятно: в реальной жизни эти три пути познания перекручены в одну–единую веревку, по которой карабкают­ся разум, душа и сердце в одной связке; отсю­да и смешение разнородных материй в обыденном восприятии и сознании. Поэтому для ученого и оказывается критическим требованием любой ценой избежать смеше­ния трех этих стихий, не спу­тать пресловутую науку с многострадальной религией или с возвышенным искусством… Потому что только при этом усло­вии все остается в системе сложившихся координат, не выплескивается пусть из раскачиваемой, но все же худо–бедно ра­ботающей (пока) чаши существующей парадигмы. И если но­вая, лучшая, чаша еще не готова, то выливать содержимое из уже имеющегося сосу­да никак нельзя, каюк: разольем, и все; ничего не останется, будем просто сидеть в луже и чесать за­тылок; чисто ельцинский подход…

Но ведь без смены парадигмы телега мировой цивилизации вперед не катится… Так, может, грядущая парадигма имен­но в новом качестве отражения материальных феноменов? А если, допустим, извечная дилемма «физики ― лирики» во­все и не ди­лемма? Вдруг эти «физики» и «лирики» отнюдь не антитезы, а неизбежно необходи­мые друг для друга стороны одной медали, которые порознь и существо­вать‑то не могут? Не в смысле того, как рядовая наивная душа воспринимает закат или извержение вулкана, а в смысле глобально–гносеологическом? Вот будет при­кол, если так и окажется… Но пока нам слабо. Пока отдельно с наукой, отдельно с религией и отдельно с искусством разобраться не можем…

Фу–у… Старо это как мир, и все равно ― геморрой…

Ну, а если не умничать особо и сконцентрироваться на собственном антропоген­ном участии в жизни этого злополучного жаворонка, то многое упрощается. Это про то, что пусть даже упомянутая птица уже завтра погибнет от хищ–ника, это есть ее экологическое предназначение, ее доля в общем вкладе, ее судьба, если хочешь. Но не мое произвольное вторжение постороннего прохожего, вершителя судеб, царя природы и ушлого мичуринца… То же самое с жизнью паука или жука под ногами: можно наступить и прервать эту нить, а можно не наступить и оставить нити продол­жение…

Сю–сю–сю, разлюли–малина… Любого музейного работника затошнит от подоб­ных рассуждений, поверь мне. Назовут все это сентиментальными соплями. Заруд­ный, например, птиц долбил тысячами. И создал тем самым неоценимые коллекцио­нные фонды. Но это ― не мое.

Кстати, и Зарудному было далеко до некоторых современных «коллекционеров», экспедиции которых, составленные гарными хлопчиками из дружественных славян­ских республик, коллектируют буквально все живое, попадающееся на гла­за. И если Зарудный работал один и вдумчиво, четко зная, что и для чего он коллектирует, ны­нешние «музейные спецна­зы» гребут все, что видят, берут массовостью выборки. Отстреливают подряд всех мало–мальски примечательных птиц; всех доступных жу­ков и бабочек ― в морилки; всех амфибий и рептилий ― в сорокалитровые фляги с формалином. И все это ― за–ради расширения музейных фондов под лозунгом: «Успеем сохранить для науки все, что можно!» А то, что не все из собираемого нуж­но, и что отходов много, и что красно- книжные виды в сборах «по случайности» ока­зываются, так это неизбежные издержки производства… Дома разберемся… Ба–бах! ― выстрел; сильно разбило птицу? Ну что ж де­лать, вот ведь незадача, брось ее; ба–бах! ― еще раз; вот эта получше… И ведь все уверены при этом, что делают большое и важное дело…

А вдруг это всего лишь извивается внутри червячок тщеславного самолюбия, смер­дящий гнилостно: «Помру, а этикетка с моей фамилией останется в музейной коллек­ции…» Ведь все хотят быть как большие, хотят быть взаправду…

Кстати, чего уж там, при всем моем уважении к Зарудному, и с ним мне не все по­нятно. Ну не поддается моему разуме­нию: наблюдает он турача, ухаживающего за самочкой, описывает его гусарское поведение, а в момент спаривания, когда этот ту­рач оседлал самку, именно в момент трогательного птичьего экстаза, кладет их обо­их одним выстрелом… Дрын зеленый! Это что? Вдруг непонятно откуда возникшая потребность патроны экономить? Или, может, за этим некая осо­бая научная ценность кроется?

И ведь слабонервным Н. А. не был. В том смысле, что наблюдение спаривания животных у некоторых людей пробужда­ет или собственные неукротимые порывы, или неконтролируемое поведение, видимо связанное с невозможностью свой им­пульс мгновенно удовлетворить (Фрейд бы это наверняка по полочкам разложил).

Как однажды собрались мы с Гопой сплавать весной на байдарках, я в девятом классе был. Сели в электричку, выгрузи­лись в каком‑то неизвестном мне месте, до­тащили байдарки до речки недалеко от станции, разложились, собираем их под на­весными качающимися мостиками, весело поскрипывающими, когда дачники спешат по ним с противоположного берега реки на станцию. Удивительные мостики.

Ждем какого‑то Гопиного знакомого, который должен к нам присоединиться. На следующей «кукушке» приезжает он; держался, помню, уверенно, острил браво. Тоже начал с нами байдарку собирать, а потом увидел в воде у берега спаривающихс­я лягушек. Май месяц, весна, из каждой травинки жизнь вот–вот по­прет вовсю, все набирает обороты, лягушки, понятное дело, в авангарде весенних сил.

Так он сапоги болотные поднял, зашел поглубже, рукав засучил, вытащил лягушек со дна и стал с неожиданным для меня остервенением их расцеплять. А это непро­сто, так как самец самку сжимает, словно окаменев. Короче, не сумев их разъеди­нить, он изо всех сил, с каким‑то рвотным хеканьем швырнул этих лягушек об воду, вдребезги разбив обеих, медленно поплывших порознь по течению кровавым меси­вом.

Я внутренне так озверел, что чуть башку ему не разбил веслом, сдержало лишь уважение к Гопе. За весь день ни слова ему не сказал, даже не смотрел на него.

Уже вечером, когда байдарки сложили перед отъездом, он подходит ко мне, до плеча дотронулся, извини, говорит, и не расстраивайся ты так…

Трудно, конечно, судить вне контекста ситуации, но при прочих равных условиях в случае с турачом мы бы с Зарудным друг друга не поняли… И ведь что важно ― он, даже описывая этот случай, умудряется про самих птиц с любовью писать: «петушок, курочка», ― черт–те что. Или так (про жаворонка): «…Я выстрелил по самочке, при­нявшей самый бес­печный вид и деловито расхаживавшей по глинистой площадке среди солянковых зарослей; она отлетела шагов на сотню и спустилась; подхожу, чтобы подобрать свою добычу, и ― трогательная картина ― нахожу ее лежащею мертвою на самом гнезде».

Не иначе, как было у Н. А. такое завышенное представление о месте человека на арене жизни, что он просто и не соот­носил человеческую жизнь с совсем не ценной жизнью прочих тварей, включая птиц. Любил их, понимал, восхищался, но жизнь их со своей не сопоставлял, рассматривая конкретное животное лишь как материал для удовлетворения и примене­ния собственных зоологических интересов. «Царю приро­ды» можно все!

Но как он пишет порой! Вот про скотоцерку, например: «Это очень живое, подвиж­ное и беспокойное существо. С раннего утра и до вечера она находится в беспре­станном движении и хотя затихает в жаркие часы дня, но почти всегда… найдется та или другая птичка, которая то крикнет, то погонится за каким‑либо насекомым, то вскочит на вершину куста, задерет вы­соко свой хвостик, покривляется в разные сто­роны и, осмотрев, что делается вокруг, нырнет в чащу ветвей… Искусством летать… не может похвастаться… На лету зато выделывает иногда разные пируэты, напри­мер, внезапно бросается на землю и так же внезапно отскакивает от нее; проделы­вая это несколько раз подряд, очень походит на маленький резино­вый мячик… Ни­когда не забуду следующего случая: сижу я однажды в тени под кустом саксаула, сижу и радуюсь интерес­ной добыче, которую успел в этот день собрать, а на душе так хорошо; и вот, как бы для того, чтобы привести меня еще в лучшее настроение духа, из куста выглядывает вдруг молоденькая куцая скотоцерочка, спрыгивает ко мне на плечо и ло­вит сидящего на нем жучка; потом вскарабкивается на ухо и шарит в нем клювом; мне щекотно и смешно, а птичка пугает­ся невольного движения моего, прыгает на голову, отдает на ней долг природе и трещит слабым, нестройным го­лоском… Гром ружейного выстрела часто не пугает компанию скотоцерочек и вызы­вает в ней лишь крайнее удивление; мне случа­лось раз за разом убивать на одном и том же кусте до пяти птичек, прежде чем остальные брались за ум и улетали…»

Каково? Так что не знаю. Я и сам в какой‑нибудь исключительной ситуации конеч­но же буду коллектировать матери ал, но не всегда и не любой. Ты думаешь, если я орла найду я его для коллекции добуду? Ха! Да ни за что на свете.

Не спорю, тушка птицы в музейном хранилище ― это кирпичик в большом и важ­ном. Но все же интересно, имеет хоть какую‑нибудь ценность на весах вечности прямо противоположное ― ощущение конкретной жизни, которое каждый раз оста­навливает от того, чтобы добавить еще один экземпляр в коллекцию музея?

Что примечательно, начав заниматься птицами по науке вообще перестал охотить­ся. Как отрезало».

Загрузка...