ГОЛОВАСТИК

Са­гиб, не бой­ся: ты умирае­шь вме­сте с мусульман­ами, и я буду про­сить бога и его пророк­ов, что­бы ты по­пал в рай; я сеид, и просьба моя бу­дет исполн­ена…

(Н. А. Зарудн­ый, 1901)

Мир словно карав­ан–са­рай, куда приход­ят и отку­да ухо­дят…

(Хорас­анская сказка)

У одноклеточных организмов (напр., простейших) наряду со смертью, сопрово­ждающейся образованием трупа, индиви­дуальная жизнь прекращается в результате деления особи и образования вместо нее двух новых.

(Биологический энциклопедический словарь)

«23 мая. Говорят, что перед сотворением рая Бог создал остров Маврикий. Если так, то перед сотворением Маврикия Он создал ущелье Палван–Зау.

Это почти каньон ― узкая щель с крутыми склонами, где на более пологих местах полно кустов и деревьев. По узкому дну ущелья тоже много деревьев, а между ними вьется ручей (в нынешнем засушливом году совсем маленький, но не пересыхающий и с рыбой!). Когда пролетающий над деревьями тювик пронзительно кричит поблизо­сти от своего гнезда, то этот звук многократно усиливается отражением от близких скал, и даже безо всякого эха создается удивительный под­черкнуто–стереофониче­ский эффект. Так же и с громкими криками клушиц, шурудящих в щелях скальных об­рывов где- то наверху.

Скалистые ласточки жмутся к стенкам ущелья; поползень раскатисто булькает не поймешь с какой стороны; соловей распевает в кроне дерева у ручья; две сороки истерично разбазарились при моем приближении: на ветках рядом с ними куцехво­стый, еще явно не летающий, но уже выбравшийся из гнезда птенец; к вечеру начнет перепархивать. А чего это вдруг самец серой славки меня совсем не боится, скачет по ветвям прямо над головой в кроне дерева, под которым я топ­чусь?

Начинается ущелье за системой, на иранской территории, и тянется на многие ки­лометры. Благодаря деревьям и близко сходящимся высоким обрывистым бортам, идешь вдоль ручья все время в тени даже в полдень. Где‑нибудь на Кавказе та­кое ― обычное дело, а здесь ― редкость. Местами по течению ручья в скальном ложе рас­положены естественные ванны метра по три с идеально прозрачной водой, и в них рыба плавает (сантиметров по пятнадцать ― двадцать!). А между кам­ней ― пресно­водные крабы, желтоватые с зелеными разводами; полный атас.

Сижу в одной из таких ванн, как в джакузи, по шею в быстротекущей, прохладной воде, пузырящейся на моем бледном городском теле. На мне ― ничего наносного: ни шляпы; ни очков; ни часов; ни трусов; ни прочей одежды, защищающей от солнца и ветра мое изнеженное цивилизацией тело; ни бинокля, без которого я в поле ― ноль; ни фотоаппарата, без кото­рого я вообще никуда; ни машины, которая меня подвозит; ни самолета, в котором я летаю; ни метро, в которое я спус­каюсь; ни дома, в котором я живу; ни налипшей паутины условностей, которым я безропотно следую; ни сурро­гатных отно­шений со многими из тех, кто вокруг…

Сейчас со мной только главное: Любовь к Тем, Кого Люблю, Уважение к Непонят­ному, Сопричастность к Целому и Стремление Куда‑то. И только сильные ласковые струи окутывают со всех сторон мое вновь, как когда‑то, беззащитно- на­гое, лишен­ное всего вторичного и напридуманного тело; поддерживают его, как в невесомости, как в эмбриональном пузы­ре, защищающем от всего неглавного…

Снаружи жара, а мне не жарко; мне чуть прохладно, но не холодно; мне хочется есть, но не голодно; мне легко парить в воде, но не уносит; мне отрадно порассу­ждать о вечном, но мне через два месяца двадцать восемь лет. И, сидя так, я, голов­астик приблатненный, думаю: «Вот место, куда можно приехать встретить старость!» А потом и того больше: «Вот где можно достойно помереть… Кстати, где и как я хо­тел бы быть похоронен? Можно даже сказать, погребен?»

Вон самец горной овсянки подлетел к ручью от осыпи с крупными камнями, подсел к воде, пьет. Давай, давай, заходи, воробьиное пернатое.

Омывает иранская водичка в туркменском ручейке мой вновь первозданно–голый подмосковный зад. Жалкие члены че­ловеческой личинки, смехотворно–патетически размышляющей в своем личиночном комфорте о предстоящем метамор­фозе…

Ну, предположим, помереть бы я вообще не хотел, чего мне помирать… Я бы жил вечно. С другой стороны, говорят, это еще хуже, чем помереть в расцвете сил. А за­чем в расцвете сил? Так ведь не от старости же? А почему бы и не от старо­сти? Напридумывали страшных образов: «от старости»; глупость какая. Уж если поми­рать, то как раз от старости. Пра­вильная старость так же важна, как счастливое дет­ство. Потому что без нее не оценить зрелости. А на фига без зрелости юность?

«Эни–Бэни, Три–Бабэни…»

Ладно, а как же тогда с тезисом «хорошо быть молодым»? Чего ради все стонут в восторге от молодости? Одно не сбро­сишь со счетов про молодость, одно во всем этом несомненно ― всесильное обаяние. Обаяние ― это туз, аргумент, щит на все случаи; магнит, притягивающий к себе все нормальное живое. Пусть даже это на де­вяносто девять процентов чисто биологическое влечение, подсознательно–живот­ное, какая разница.

Но зато нет в юности многого другого важного, приобретаемого позже. Нет умения выслушать. Есть лишь желание вы­сказаться. Поэтому молодости интереснее всего она сама. Отсюда и миф о самодостаточности. (Приятно‑то оно приятно; кто же по­балдеть откажется; ну а дальше‑то что?) Отсюда же потом и ностальгия о юности, о прошлом. Человек считает, что в молодости он был лучше, мог больше («мог все!»), и скучает о себе прошлом. А заодно ― и о прошлом вообще.

«Шухер–Мухер Помазэни…»

Хорошо, а если смотреть не назад, а вперед и видеть прежде всего прогресс души в будущем? И жить стремлением к этому будущему? Как там это, э–э-э, «…рабо­тайте для него, стремитесь к нему, переносите в него из настоящего все, что только можете перенести…» (Так у Николая Гавриловича? Может, и не так, но близко к тек­сту. Что и неудивительно, ибо индивидуум, то есть я, есть продукт эпохи. И средней школы номер три города Балашихи. Которой горжусь.)

Прогресс души в будущем. А где гарантия, что это прогресс, а не деградация? И при чем здесь гарантии? Чувствуется, что прогресс, и хорошо. Так что тезис про «хо­рошо быть молодым» ― фигня, щенячья эйфория.

Не–е, в любом случае самодостаточность частей ― это утопия, основанная на самоуверенном заблуждении ограничен­ного опыта. Гармония лишь в законченности завершенного Целого (рождение ― детство ― юность ― зрелость ― старость ― смерть). А может, еще плюс и то, что за скобками?.. А что за скобками?

Ух, как крапивники распелись в кустах. Немыслимая плотность здесь, через каж­дые десять метров поет самец! Вот ведь феноменальный вид. Единственный, кото­рый из всех крапивников выбрался из Америки, а что вытворяет: по всему миру ― как дома. И песня при этом веселая. Молодец…

А вдруг это правда, что при гармоничной жизни приходит и нестрашное приятие конца? А может, правда и то, что это да­леко еще и не конец, за скобками‑то? Не–е, про «помереть» хрен поймешь, а потом с этим явно не мне решать; с этим ― как по­лучится.

«Ас–Бас–Три–Бабас…»

Хорошо, а в завещании что писать? Должно же у меня быть завещание? С матери­альным наследством все просто.

проблем нет и пока не предвидится… Оставленное же мною, э–э-э… благодарным потомкам, э–э-э… нетленное духов­ное наследие в специальных завещательных инструкциях не нуждается, оно и так, дрын зеленый, «будет жить вечно, рас­точая светоч…», ― э–э-э… светоч… В общем, с этим ясно.

А бренные останки? Их куда? В родную землю на Балашихинское кладбище? Та еще радость ― тлеть в постиндустри­альном Подмосковье. Не нравится мне безза­щитность покойников на социалистическом кладбище. Раскопают потом экскаватор­ом, перекладывая в третий раз очередной трубопровод… Хотя, может, и ничего; мо­жет, алкаши забредут, хоронясь от назойливо–осуждающих взглядов прохожих; раз­ложат скумбрию на газетке у холмика…

Во, кукушка где‑то наверху ― прямо к теме. Считать не будем, кукует и пусть себе кукует.

Нет, мне, наверное, лучше сгинуть в горах, чтобы потом кто‑нибудь нашел выбе­ленные солнцем косточки, прикрытые остатками полуистлевших джинсов… С уже треснутыми очками подле черепа в прохудившейся шляпе и с биноклем, проваливш­имся внутрь опустевшей грудной клетки (словно я этот бинокль при жизни проглотил)… И чтобы написал исследо­ватель или случайный путник через тысячу лет, как За­рудный: «Особое внимание обращает на себя множество чрезвы­чайно старых чело­веческих костей, настолько… выветрившихся, что даже зубы между пальцами расти­раются в порошок…» Во клёво‑то.

Так ведь фиг долежишь до такой идиллии. Шакалы растащат по кускам; никому и не найдешься потом романтически об­ветренным целым скелетом в кирзовых сапо­гах…

«И выходит Кислый Квас!»

Не–е, все не то. Модель неправильная. Вот прохлаждаюсь я сейчас в этой прохла­дительной водичке, окунаюсь с голо­вой, потом высовываю ее наружу, отдуваюсь и сразу думаю о чем хочу в каком хочу масштабе: хочу ― про большое, хочу ― про ма­ленькое; хочу ― про бузину, хочу ― про дядьку; хочу ― про огород, хочу ― про Киев; хочу ― про королей, хочу ― про капусту; красота! Неужели после такого валяться по­том где‑нибудь конкретными разрозненными, а главное, непо­движными кусками? На фиг надо.

Эх, жаль, мне при моей пустынной жизни в Тихом океане на склоне лет не пото­нуть; во было бы клёво ― сгинуть с концами в бескрайней морской пучине. Тоже, ко­нечно, самообман: не шакалы, так рыбы растащат по кускам, рыбки–ры­бочки. Им, разноцветным легкомысленным молодухам моя бренная плоть на пользу, да и мне самому так явно веселее.

Растащат ― это правильно (не пропадать же добру), а что не растащат, раство­рится в соленой гидросфере, разойдет­ся по круговоротам веществ в природе и будет себе мотаться потом туда–сюда из соленого в пресное, из пресного в соле­ное; от Камчатки к Аляске, от Патагонии к Австралии; во клёво- то. А потом перемешается с Атлантикой, а потом и с Ин­дийским океаном; а там, глядишь, и до Северного Ледови­того доберусь… Точно, так и надо сделать.

Но уж поскольку в мешок меня зашивать и гантелю к ногам привязывать ― возня скорбящим домочадцам, да и врагу не пожелаешь доставить мертвяка на Камчатку самолетом «Аэрофлота» (на поезде протухнешь неделю трюхать, да и терпе­ния не хватит), то официально завещаю (я не шучу) вместо этого спалить меня (в Тарусе? на пионерском костре?), а пепел развеять потом над водами Тихого океана. И без заунывной похоронной торжественности, а весело, с пониманием откры­вающихся перспектив… Где‑нибудь в самой середине океана… С безлюдного утеса на незахо­женном острове в удален­ном архипелаге… Фу, тошнятина, пижонство дешевое. Надо не так, надо проще ― с рыболовного катера (где в кубрике на стенах понаписано разное), в середине студенческой экскурсии на практике по морской биологии…

Выбираясь из Пальван–Зау домой, я проголосовал грузовику, в кузове которого стояли два туркмена, придерживающие привязанную к переднему борту за рога ко­рову. Я забрался к ним четвертым, сразу предложив помощь.

По дороге домашнее животное совсем разнервничалось, с ним сделалось расстройство… А поскольку вредная привыч­ка махать хвостом проявляется у коров даже в отсутствие мух (например, в кузове идущего грузовика), скоро все мы были щедро камуфлированы жизнеутверждающими ярко–зелеными кляксами (я ― больше всех, так как стоял сзади). Я воспри­нял это как знак свыше, возвращающий меня на бренную землю и подтверждающий, что морального права разглагольствов­ать про пенсию, завещание и кремацию я пока еще не имею.

Хозяин коровы перед Кара–Калой затащил нас к себе помыться («Э–э, нэт… Ну куда вы такие абасратые?») и попить чаю. Стряхнув со штанов и рубашек подсохший камуфляж, мы умылись и уселись пить чай на невысоком деревянном на­стиле под зеленой ажурной крышей вьющейся над ним виноградной лозы.

Прямо над домом нависает огромный утес, около которого вьется множество ска­листых ласточек. А на проводе над на­шими головами сидит и щебечет деревенская ласточка. А высоко в небе над кромкой скал режут воздух серпами острых крыльев черные и белобрюхие стрижи. Вот она, классическая изоляция воздухореев. Был бы видюшник, наснимать бы та­кого хоть часов на двадцать, просчитать статистику ― от­личный материал; по Африке он есть, а здесь такого никто ни­когда не делал.

Хозяйка выносит нам, гостям, по платку ― утираться на жаре: шоферу и напарнику хозяина обычные, уже застиранные косыночки, а мне ― новый мужской носовой пла­ток еще с этикеткой. Я использовать его постеснялся, чего ради, обойдусь. Чай допи­ли, поблагодарили, встаем. Складываю аккуратно платок, кладу его на кошму, а хозя­ин, его сын и шофер вдруг как на пожаре:

― Бэри! Бэри! Нельза не взать!

Уже в машине выяснилось, что таков обычай: праздник в доме ― любому гостю платок в подарок. А у этого Мереда сегодня сын приходит из армии (корову везли по этому поводу) и уже объявлена свадьба второго сына. Я тогда еще сразу вспомнил тот платок, что мне в свое время Накамура из Токио подарил…»

Загрузка...