«ПРИКОСНУТЬСЯ ЩЕКОЙ…»

― Су­щая нелеп­ость! ― восклик­нула пти­ца Си­мург. ― Как это судьба мальчика из Восточн­ых зе­мель мо­жет сочетатьс­я с судьбой девочк­и из Запад­ных!

(Хорас­анская сказка)

«10 марта. Здорово, Маркыч! Как оно?

…В здешних туркменских обстоятельствах все чаще и чаще задумываюсь над проблемой тоски по банальной лесной зоне у «европейского» человека, пребываю­щего в южных странах (а ведь здесь горы, и сейчас не жарко, и это не пески, не пу­стыня, это рай по сравнению с Ашхабадом, Небитдагом или Красноводском).

Наверное, действительно, все решает, где вырос, ― детский импринтинг. Не слу­чайно ведь на Руси отроку не разреша­лось отлучаться из дома до семнадцати лет. Потому что потом, уже куда бы ни занесло жизнью, осознание корней не раз­веется… У меня самого все более явственно всплывают в памяти Едимново, Островищи и Во­логда, я сам среди всего это­го и то, как мир постепенно расширялся, расширялся, расширялся из этих исходных точек, становясь все больше, все сложнее, но неиз­бежно утрачивая яркость наполняющих его образов. И оценивается все это сейчас совсем по–другому, чем тогда (там часто мечталось о неведомых странах, сейчас туда охота).

Да и позже все это было важно. Сам знаешь, каково в Балашихе сходить в леса прогуляться за станцию. Мы там с Лели­ком класса до девятого каждый день костры жгли за озером и курили подпольно, смачно прикуривая ароматизированную ку­бинскую дрянь («Ким», «Висанд») от тяжелых головешек, серьезно просвечивающих потаенным красным огнем сквозь сизый пепел.

Узнать бы надо, откуда это название взялось ― Мазуренское озеро. Улавливаю я в нем отзвуки чего‑то бандитско–ша­ловливого, посвист какой‑то разбойничий. А назва­ние самой станции еще лучше: «Горенки»; прекрасное название, не за­мечаем уже по привычке.

Эх, как однажды на закате мы с Папаном (мне лет семь было) видели, как над этим озером десяток чеглоков на стрекоз охотились ― красота: у соколков этих на­столько маневренный полет, что за пилотажем и не уследишь; вывертываются в воз­духе, хватают когтистыми лапами пучеглазых стрекоз, а потом только слюдяные кры­лышки медленно падают на непо­движную воду, в которой небо отражается: половина озера синяя, а половина ― бордовая с закатной стороны. Сейчас и не увидишь ни одного чеглока в этих местах.

Вот видишь, меня зной до смерти не палил, бескрайние пески не окружали, змеи ядовитые не обвивали, я не корифей, но про леса и про озера вспоминается. Потому как сидишь иногда на бугре, и до горизонта ― ни кустика. А если и найдешь что, так что‑нибудь стервозное, из одних колючек. И очень легко представить, как у людей возникает в соответствующих условиях мания «поваляться в травах, поймать карася или полосатого окуня, прикоснуться щекой («как к девичьей груди») к березовому стволу»… Что еще? Насладиться «гладью озер, стремнинами рек, говором осин»…

Ведь это, знаешь ли, не так себе, переместившись в пространстве, гармонично вписаться в другую природу, в незнако­мый ландшафт, в жизнь иных людей. Зато ин­тересно. Оказываясь где‑нибудь вдали от дома, в чужих краях, каждый раз ощущаю щемящую невозможность прожить жизнь встречаемых там людей и пытаюсь взгля­нуть на все их глазами.

Иду по солнцепеку в Туркестане, а вспомнилось, как лечу в самолете над Сканди­навией; внизу, надо понимать, Европа. Все такое маленькое, скучившееся; столпо­творение стран, толкотня народов, людская суета. А в океане, в нескольких де­сятках миль от фьордов Швеции, ― пара малюсеньких островков, возвышающихся среди кипящих бурунов скальной твер­дью; и на каждом из них по домику. Как И видят мир живущие в них рыбаки, или метеорологи, или кто они там еще? Как относятся к сосе­ду, дом которого виден из окна, но к которому не подойдешь запросто покурить на крылечке. И как знакомый им мир отличается от того, что видят канадские рыбаки, живущие на таких же островах с другой стороны Атлантики? Или загорелый абориген под пальмой на тропическом острове? Или старушка с кудельками, читаю­щая газету на скамейке в центре Осло? Или пожилой туркмен, который, опершись на лопату около арыка с мутной водой; внимательно рассматривает сейчас меня, монотонно гулкающего сапогами по укатанной гравийной дороге («клик–клик» ― шагомер). Он смотрит на меня и думает, возможно, что‑нибудь типа: «Что это за странный человек и откуда он взялся в ки­лометре от границы? Куда идет? Что у него на уме? Вот ведь какие люди разные; у каждого свой путь, слава Аллаху…»

Туркмен стоит и смотрит на меня, а я иду и смотрю на него. («Безразлично прой­ти, столично проигнорировав крестья­нина–аборигена? Или улыбнуться? Это ведь и не усилие вовсе даже и для угрюмого или необщительного человека. Это ни для кого не усилие, но ведь далеко не всегда считаем нужным улыбнуться. Разболтались мы, капризничаем вечно, бла­жим, как дети, по любому поводу; катим свой гонор направо и налево; добрая воля или на нуле, или стремится к нему, а если не так, то это уже, считай, праздник…»)

Я киваю туркмену, он кивает мне в ответ, продолжая неотрывно меня рассматри­вать, все так же опершись на лопату и не меняя позы.

Потеплело, и птички мои фьюить ― опустело все за два дня… Летает моя орнито­логия уже где‑нибудь севернее, побли­же к родным краям, где реки и озера, вокруг ко­торых леса и полно зелени…»

Загрузка...