В руках у него были жемчужные четки, а на плечах необычайного цвета плащ. Душа же была темна, словно похищенная дьяволом ночь…
Когда мы подошли, крича, что мы русские путешественники, люди встали и загасили огонь. Однако еще в течение нескольких минут они смотрели на нас испуганными, недоверчивыми глазами…
«10 января…. В самой Кара–Кале, когда я возвращаюсь из поля, проходя пыльными улицами, вдыхая запах холодной пыли, прозрачного дымка из растапливаемых тандыров вперемешку с запахом горячего хлопкового масла, долетающим из‑за побеленных глиняных заборов, меня все рассматривают как заморское чудо. Совсем маленькие туркменчата при моем приближении в панике кидаются с улицы за ворота в свои дворы или закутываются в подолы стоящих рядом женщин.
Те, что постарше, прекращают играть в лянгу и молча замирают, смотря на меня черноглазой чумазой стайкой. Когда я уже прохожу мимо, из уст самого смелого мне вслед раздается вопросительное и проверяющее: «Драсть?!»
Когда я на это оборачиваюсь и с улыбкой отвечаю то же самое («Здравствуй!»), их восторг (от того, что это странное существо еще и разговаривает!) прорывается наружу, и уже все начинают галдеть наперебой: «Драствуй! Драствуй!»
Одиночные дети, заигравшиеся на улице и застигнутые на дороге моим приближением так, что уже поздно убегать, никогда не здороваются. Они молча смотрят на меня умоляющими черными глазами, чтобы я их не ел. Я их не ем.
Скромно–хулиганистые подростки в затертых пиджаках с неизменными комсомольскими значками на лацканах открыто дивятся и почти открыто ухмыляются.
Эмансипированные (в отсутствие поблизости мужчин) девушки в возрасте от шестнадцати до двадцати, в цветастых платках поверх сильных, рвущихся наружу черных волос (так и хочется потрогать рукой) и в длинных ярких юбках, идущие разноцветной галдящей стайкой тропических птиц на работу в местный ковровый цех (где за тысячи человеко–часов кропотливой ручной работы создаются бесценные национальные ковры), приглушенно подхихикивают за моей спиной. Если я на это оборачиваюсь, свирепо сдвинув брови, смех иногда мгновенно обрывается, но чаще неудержимо выплескивается еще сильней из‑под зажимающих рты ладоней.
Женщины за тридцать проходят сквозь меня холодными неподвижными взорами, не меняя выражения лица. Так получается лишь у дочерей Востока. Потому что это не от кокетства. А от чего? Расплата мне, постороннему пришельцу, за традиционное место женщины в мусульманской культуре?
Подобная манера, практикуемая московскими модницами, вышагивающими специально тренируемой походкой победительниц и смотрящими на мир исключительно периферическим зрением, никогда не встречаясь ни с кем взглядом (подсматривая потом на заинтересовавших их людей исподтишка), выглядит по сравнению с наблюдаемым здесь лишь жалкой потугой непонятно на что.
Старухи–ханумки, в своих бесчисленных платках, юбках, цветастых шароварах по щиколотку, идут, галдя между собой и шаркая остроносыми туркменскими галошами, одетыми на босу ногу и подвязанными поперек ступни цветной веревочкой. Заслышав сзади мои угрюмые сапоги («клик- клик» ― шагомер), кто‑то из них мельком оборачивается, что‑то без всякого испуга вскрикивает или, наоборот, вопросительно–настороженно замолкает. Остальные на это тоже оборачиваются и притормаживают, чтобы я побыстрее их обогнал. Когда я прохожу, уважительно здороваясь, сзади еще некоторое время сохраняется рассматривающая мою спину тишина».