ЧАНДЫР

…Кто ты та­кой и что при­вело тебя в столь отдаленные края, куда испокон веков не ступала нога чужестранца?

(Хорас­анская сказка)

«16 мая. Дорогая Клара!

Сегодня, сейчас, пишу тебе в прекрасной обстановке. Сижу на спальнике в очень особом для себя месте ― в паре ки­лометров от иранской границы, у подножия скалы со звучным названием Казан–Гау. Уже десять часов вечера, и пришлось включить фонарь. Пасмурно, с Ирана натягивает облачность. Сижу в футболке и в куртке: про­хладно, дневные перегревы почти забыты (впрочем, сегодня и не было особенно жарко).

Надо все же найти побольше про Н. А. Зарудного, написавшего в 1896 году «Орни­тологическую фауну Закаспийского края». Потрясающая личность. Он в одиночку прошел весь Копетдаг, исследовал, путешествуя с караванами верблюдов, значи­тельную часть всей нашей Средней Азии; закаспийские провинции Ирана, Сеистан, Белуджистан; посвятил орнито­логии и своим экспедициям всю жизнь. Собрал по пти­цам такое, что и при нынешних возможностях не всякий сде­лает. Уникальный чело­век, великолепный зоолог, особая судьба, умер загадочно.

Официально он ведь вообще ученым не был. Окончил учительскую семинарию (иду по его стопам), большую часть жиз­ни работал преподавателем кадетского кор­пуса (здесь несовпадение: я преподаю скорее в институте для благородных де­виц), еле сводя концы с концами (точная, можно сказать, аналогия), маясь казенной обста­новкой (у меня, к счастью, со­всем не так) и вырываясь в свои экспедиции лишь в свободное время и без какой‑либо финансовой поддержки.

(Прошу не рассматривать самосравнения себя с ним как манию величия; просто у меня с этим историческим лицом все время что‑то вроде внутреннего диалога с раз­рывом в сто лет: свои реплики мысленно произношу, а его возможную реак­цию до­мысливаю.)

Лишь позже, прославившись своими изысканиями и многочисленными публикация­ми, он был поддержан Русским геогра­фическим обществом; А. П. Семенов–Тян–Шанский им откровенно восхищался.

Но сейчас я думаю о том, сколько ночей Зарудный провел вот так, сидя у костра в жаре и в холоде. И без вот такого фо­наря… Как писал о нем уже упомянутый знаме­нитый Семенов–Тян–Шанский: «…не забуду и тех душных ночей, когда он, пренебре­гая дневной усталостью, до утренней зари при свете убогого фонаря–коптилки пре­парировал добытых днем птиц, успевая в то же время ловить и прилетающих на свет огня насекомых, и деятельных только в эти часы гекконов и других ночных гадов и млекопитающих…»

Уму непостижимо. Для такого не просто увлеченным и двужильным надо быть, для такого надо иметь особо ядреное конджо. Ну, ладно.

На этот раз я в поле с Романом Игневым ― новым молодым сотрудником запо­ведника. Он только что после универси­тета, мечтает заниматься млекопитающими; буквально пашет как танк, приобщаясь к природе Копетдага.

Выезжали сегодня на Чандыр, как всегда в Туркмении: договорились с Рахманом на семь утра ― выехали в десять. И то хлеб. Уж пора привыкнуть, но никак не могу; взял Рахмана за жабры:

― Во сколько мы договорились встречаться?

— В сэмь.

― А ты во сколько встал?

― В восэмь. ― Он смотрит на меня с обезоруживающим чистосердечным просто­душием.

― Ну, ладно, встал в восемь, а почему приехал в десять?!

― А бэнзын?

― Что бензин?! Ты вчера заправиться не мог?

― Но ведь мы же сыгодня едэм, а не вчыра… ― Видя, что все у меня внутри ки­пит, он решает меня успокоить, заодно подведя итог несерьезному, на его взгляд, разговору: ― Да не волнуйся ты, Сыргэй, доедем куда нада!

Мне становится смешно, потому что сердиться на Рахмана всерьез я не могу: у него тринадцать дочерей, а он с преж­ним упорством хочет сына. У меня (как ты зна­ешь) есть (от тебя) сын (Вася), поэтому Рахман безоговорочно и с нескрывае­мой за­вистью признает во мне старшего.

Когда мы впервые встретились несколько лет назад, меня поразило, что у такого молодого мужика, почти парня, было трое детей. Через пару сезонов их было уже шестеро. Дивясь такому делу, я спросил его тогда, мол, какие перспективы? Он отве­тил: «Пака не будэт сына!» Так я год за годом и езжу в Кара–Калу, вновь и вновь встречая там неунывающего Рах­мана, ошарашивающего меня своими достижениями на поприще демографии…

Всю дорогу я скакал из кабины (в которой ехал «как начальник») в кузов («как джентльмен»), когда нам по дороге голо­совали молодые женщины–туркменки с детьми или почтенные ханумки с монистами, национальными бляхами на груди, под­биравшие многочисленные подолы, вскарабкиваясь на высокую ступеньку кабины.

На Чандыре заехали показаться погранцам на заставу, недалеко от которой как раз и расположена заветная для меня Казан–Гау. Командир, молодой капитан, встре­тил нас очень доброжелательно, просмотрел документы; на мой прощаль­ный вопрос ― можно ли ткнуться к ним в случае чего, ответил, что ― «Не положено, конечно, но какие разговоры…» ― так что на всякий пожарный прикрытие есть.

Доехали до места, где стояли с Переваловым и Котом в прошлом году; воды в Чан­дыре полно (а следы спавшей воды ― вдвое выше): дожди идут не переставая по всей округе, все дивятся этой необычно мокрой весне.

Сгрузились, отлили бензина для своей кухни (паяльной лампы) в надтреснутую трехлитровую банку; распрощались с Рахманом. Сняли штаны, надели рюкзаки и по­лезли вброд через Чандыр. В три часа свалили все барахло у того гнезда, которое в прошлом году было здесь новым, а сейчас совсем старое, неподновленное, располз­лось от дождей.

Сели поесть; попили гражданской еще (привезенной с собой) водички из моей фляжки. В последующем предстоит пить бурлящий в Чандыре «кофе с молоком». Слава Богу, жары нет; градусов двадцать восемь.

Роман отправился к Чандыру посмотреть следы на глине, за водой и расспросить про местных зверей сторожа, у которо­го навес на ячменном поле; я остался смот­реть на небо и на свою гору. И что же ты думаешь? В 16–02 они прилетели!

Опять пара, подлетели, показались, но ничего особо обнадеживающего не проде­монстрировали. Гнезда нет, явного гнездового поведения тоже не видно. Просто ле­тают себе и летают. Видел их до вечера четыре раза. И так же, как и в про­шлом году, дважды набирали над горой высоту в полкилометра и планировали оттуда в Иран…

Пока я их высиживал, Роман вернулся, причем не с чандырской стороны, а по уще­лью, и с ним сторож–туркмен на лоша­ди. Он и рассказал, что с противоположной стороны Казан–Гау есть родник. Постоянный! От наших сваленных в кучу ве­щей до него оказалось всего ничего, правда, по очень крутым склонам. Перспектива про­зрачного питья явилась таким сти­мулом, что мы подхватили свои рюкзаки и поскака­ли туда, как архары. Окупилось сполна. Вечером великолепно: сложили из кусков плоского сланца очаг, приспособили паяльную лампу.

Сейчас у меня не вызывает ни малейшего сомнения, что волшебная лампа Алад­дина была паяльной лампой. Ревет как реактивный двигатель; трехлитровый чайник закипает по часам за семь минут. Заварили зеленого чая; едим кильку в то­матном со­усе, которую я никогда в жизни нигде не покупал (а она очень даже ничего) и свиной «ланчен–мит».

Вечер облачный, легли утеплившись, так я уже в час вылез изо всего и дальше спал просто на спальнике. В два часа полнеба разъяснило, вылезла полная лунища (причем с гало) ― все видно вокруг.

Все, ложусь; завтра допишу».

«17 мая…. Встали еще в темноте, но видно, что пасмурно. Убоявшись возможного дождя (это в мае‑то! Здесь?! Дожили…), поставили палатку. Натянули ее, как на ко­лья, на трубчатые стебли ферулы ― это огромные однолетние рас­тения (трава, про­ще говоря), которые цветут сейчас повсеместно двухметровыми желтыми свечками.

Вообще цветов этой весной везде тьма. Говорят, что по обилию так бывало, но вот по разнообразию одновременного цветения этот год выдающийся. Может быть, из‑за поздней весны цветение разных видов не растянуто во времени, все сжалось по сро­кам, уплотнилось. Любые цветы и любые цвета сплошным ковром.

Сложили все в палатку, позавтракали, отправились по делам вокруг Казан–Гау и почти сразу наткнулись на двух арха­ров, которые унеслись от нас по крутому склону с такой легкостью, словно это ровная дорожка. Гнезд нет; никаких сюрпризов или неожиданностей нет. Разошлись с Романом в разные стороны.

Потом я добрался до вершины, но погода для хищников плохая, пасмурно, придет­ся долго ждать, пока начнут летать: нет конвекции. На самом верху наткнулся на сам­ку кеклика, которая не убежала и не улетела, а начала меня активно отво­дить, имитируя раненую птицу. Зрелище ужасно трогательное, по–настоящему волнует меня каждый раз. Когда вижу та­кое, вся обычная куриная бестолковость этой птицы мгновенно отходит на второй план: настолько вдохновенно и самоот­верженно она от­водит опасность от гнезда и старается убедить меня в том, что сама она ― легкая добыча.

Я не ломаюсь, поддаюсь на обман, делаю вслед за ней несколько быстрых ша­гов. Добившись своего, кеклик из дергаю­щегося, умирающего комка перьев вновь превращается в изящного летуна и, застыв на долю секунды с торжествующим ви­дом элегантной умной птицы, обманувшей лоха–орнитолога, со свистом срывается вниз по склону, закладывая широкую дугу, чтобы вновь вернуться поближе к невиди­мым мне птенцам. Эх, родители, родители…

Ниже по склону певчая славка подлетает с кормом в клюве к истошно орущему на кусте держидерева слетку, подсажи­вается рядом с попрошайкой, жалобно трясущим крыльями, кормит его, а потом нагибается, подхватывает у отпрыска из- под хвоста белую капсулу помета в слизистом мешочке и относит ее, бросая метрах в десяти. Это еще зачем? Ведь пте­нец- то уже не в гнезде. Силы, что ли, родительские девать некуда? Видно, ― только что вылетел молодой, не перестрои­лись еще рефлексы у родителя.

Севернее от вершины Казан–Гау, на большой высоте к востоку загадочно летят два черных аиста. Ну и птица! Встречи наперечет, на всю Туркмению три гнезда. В Западном Копетдаге я первое гнездо лишь в восемьдесят втором году нашел (когда привез с Митяя к найденному годом раньше во время твоего приезда гнезду борода­ча, а в нем сидит эта меланхо­лично–изысканная дылда); вижу его и сразу чувствую ореол загадочности.

А как летят! Один помашет крыльями, потом расправляет их горизонтально и пла­нирует несколько метров, потом опять машущий полет. А вторая птица повторяет все то же самое, но с отставанием на секунду. Выглядит завораживающе. Знать бы еще, откуда и куда они летят…

Сижу три часа, жую ашхабадскую жевачку «Ак». Невкусно. Появились одиночные сип, гриф, бородач, стервятник; поле­тали, покружили надо мной, но фасциатусов ― увы и ах… Так ничего и не прилетело.

Утренняя дымка постепенно перешла в обложную облачность, потом закапало, а потом и вообще попрохладнело (во дела!). В пять вечера я снялся со своего места, пробежался по отрогу с вершины к нашей палатке; как раз в это время и Роман подо­шел. Моросит вовсю. Мы с ним залезли в палатку и отрубились оба, что очень стран­но; ты же знаешь, я днем не сплю. Встали через час, в семь вечера.

Чай, суп–концентрат, на нашей чудо–лампе все мгновенно. А сейчас уже сидим на спальниках, хотя на улице еще свет­ло и можно было бы понаблюдать. Но ведь не по­веришь: идет дождь! Так‑то вот. Все вверх ногами. У вас там, в Москве, случайно не плюс сорок? А палатку‑то я у Перевалова в последний момент прихватил: подумал, что под спальники нечего будет подстелить.

Роман лежит и читает Джека Лондона, а я смотрю из палатки и упиваюсь окружаю­щей географией: вселенная расширяется; солнечная система несется по галактике; Земля летит вокруг Солнца, вращаясь в придачу неунывающим волчком вокруг сво­ей оси; облака плывут от Каспия; дождь идет из этих облаков, подпитывая потихонь­ку многострадаль­ный Чандыр; редкие травинки подрагивают иногда от падающих на них капель; я сам сижу рядом с этими травинками и ду­маю о том, что, если Чандыр завтра разбухнет еще больше, может и не перейдем. А значит, нам придется пилять с веща­ми вдоль русла километров шесть…

Бестолково: приехать сюда и оказаться не у дел из‑за дождя…

«18 мая…. Легли вчера рано, поэтому спал я не очень крепко. Всю ночь лило. В два часа через сетчатое окошко стало брызгать прямо в морду, я вылез отвязать подвязанную вечером для вентиляции шторку. Тепло, но льет монотонный ров­ный дождичек.

Утром встали не торопясь, погруженные в непривычный для нас сибаритский раз­врат: все равно работы нет. Позавтра­кали под дождем. Категорически не пошел у нас паштет «Зимний». Это я купил перед отъездом. Не смог устоять в знойной Кара–Кале против такого названия. Кошмар: соя с каким‑то, э–э… в общем, соя с чем‑то. А ведь Наташа меня предупре­ждала («Игорь со Стасом жрать не стали»).

Собрались, поднялись, двинулись. Дошли до Чандыра по траве мокрые до пояса насквозь, так что в воду полезли не ра­зуваясь. К счастью, ночью моросило, ливня не было, вода впиталась, уровень поднялся ненамного; перешли нормально. Потом по дороге ― на заставу. Здесь опять полило проливнем, низкие тучи, темнота.

На заставе у ворот даже часового нет: он с автоматом за спиной растапливает баню; дым от зажженной газеты у него в руке стелется вдоль земли под теплыми тя­желыми каплями.

Постояли скромно под навесиком, поджидая, пока на нас обратят внимание. На за­ставе идиллическая тишина; кошка медленно ходит прямо под дождем; в свинятнике временами что‑то хрюкает. Потом появились два поросенка–сеголетка и четыре со­всем маленьких пятачка. Роман хрюкнул им хрюком опасности (он сечет в этом, ро­дом откуда‑то из сельских мест), они взвизгнули и тикать назад.

Дождались уже знакомого нам командира ― капитана. Пришел в шикарном каму­флированном ватнике нового образца с карманами на репьях и с амбарной книгой под мышкой. Стоим все вместе под навесом, про ястребиного орла разговарива­ем и про разное другое зверье, которое здесь через систему лазает, сигнализацию рвет.

Капитан сам потом признался, что им новые люди и отвлеченные непограничные разговоры ― как праздник. Но службу при этом блюдут строго. И у него, и у подошед­ших солдатиков я пытался дуриком выспросить невинные мелочи, которые могут не­винно интересовать невинного орнитолога (сколько километров от системы до настоя­щей границы и проч.), ― не ловятся. Посмеиваются и молчат. Понимая, что Рахман не сунется за нами по высокой воде, попросили подбросить нас до брода, так капитан, разрешив, сам с нами поехал (второго солдата отправлять с нами смеш­но, а одного водителя не отпу­стил с двумя незнакомыми). В кузове лежал мешок с каким‑то служебным железом, так он предварительно велел шоферу переложить его в кабину.

Стали грузиться, повернулись к вещам ― моего рюкзака нет. Валяется на боку в пяти метрах, а у него в потрохах, засу­нув туда голову целиком, ковыряется здоровый свин. Кинулись на него с воплями. А боров этот учуял, подлый вепрь, и расковырял пакет с карамелью. Гнусное животное!.. Но как довольно он в этом рюкзаке хрюкал! Как последняя свинья. Словно бурча от удовольствия себе под нос: «Во клёво‑то… ну, повезло… во клёво…»

Дорога совсем дрянь, правильно мы опасались. Подвезли нас до сухого места. Я капитана сфотографировал на память, говорю, мол, фотографию пришлю, так он ад­рес назвал с запинкой («Знаете, я писем не пишу и не получаю…»).

Вышли мы на дорогу в час, договоренность с Рахманом у нас на три. Сейчас во­семь вечера. Так и ждем. Восток… Поэтому и философия должна быть восточная: еда есть, бензин для лампы есть, на работу тоже не опаздываем…

Курганник над полем трепещет, зависая над одним местом, как пустельга. Птица большая, тяжелая, крыльями при этом машет с трудом; никакого пустельжиного соко­линого изящества в этом маневре даже не угадывается; того и гляди, рухнет на зем­лю. Что необычно ― зависает очень часто, почти специализируясь на этом приеме; один раз провисел так, трепыхаясь, сорок шесть секунд! Во дает, я такого еще не ви­дел.

Вдоль Чандыра, плотной оформленной группой, выстроившись в правильную ли­нию, пролетели к западу восемь бело­щеких крачек. Птица здесь заметная, их не очень много; жмутся к воде, следуют долинам рек. Но эти пролетели уж очень особо: миновали меня, а метров через пятьдесят вдруг качнулись все в полете совершенно синхронно с крыла на крыло и так же синхронно издали все разом короткий хрип­ловатый (совсем не такой, как свой обычный пронзительный), слегка при­глушенный крик. Вот и думай теперь: что это такое?

Услышал вдалеке крик турача, ушам своим не поверил. Ты, Роза, столичная жен­щина, не понимаешь ничего, а ведь это первая регистрация турача на Чандыре с 1925 года! (Тогда Лаптев наблюдал.) Этот вид отсюда, как и из долины Сумбара, бес­следно исчез к тридцатым годам. И уж до 1971 года, когда Оганесян сюда приезжал, турача еще в Копетдаге точно не было. Так‑то вот.

С Романом обсудили это, когда вернулся к рюкзакам; он заинтересовался (сидя у костра, тоже крики слышал), а потом начал меня расспрашивать, как у меня склады­валось в жизни со всеми моими птичьими делами. Это и понятно: он сам в возбу­жденном предчувствии собственных важных перемен.

В результате на ночлег мы устроились очень поздно, т. к. проговорил и с ним два с половиной часа. Вдохновение, с кото­рым он слушал, пробудило у меня ответное вдохновение поделиться с ним самым главным, а во многом ― и, по большому счету, сокровенным, пардон уж за высокие слова. В общем, я не взвешивал особо, что рассказывать, а что не рассказы­вать, расслабился и говорил искренне.

Наблюдая его, почему‑то вспомнил, как сам в свое время, раздобыв неведомыми путями телефон нашего главного спе­циалиста по зоопсихологии (странную немецко–французскую фамилию которого давно знал по предисловиям ко всем завораживающ­им меня переводным книжкам по поведению животных), позвонил ему (из автомата около автобусной оста­новки) и говорю, мол, так и так, я ― восьмикласс­ник из Балашихи, хочу приобщиться к вашей науке, возьмите меня к себе в лабора­торию помогать. Курт тогда хмыкнул, посопел в трубку, а потом засмеялся и говорит: «Ну что же, приезжайте, молодой человек, познакомимся». И как я потом, когда он меня взял, два года после школы ездил туда (два часа в один конец) и даже сам про­водил опыты по импринтингу у птен­цов. Курт был человек. Но не пошло у меня лабо­раторное направление, уж больно тянуло в поле.

Уже в темноте отправились на Чандыр за водой, наполнили имеющиеся емкости, но попытка профильтровать это кофе–какао оказалась бесполезной: простое пере­ливание жидкой глины из банки А в банку В. Поставили на ночь отстаи­ваться, а сами по–спартански: две трети моей кружечки (остатки из фляги) на двоих. Ох, и вспомни­ли свой родничок с про­зрачной водичкой, где в первый вечер, в чем мать родила, по­ливались перед сном после трудовых будней. Вот уж картина бы открылась сто­роннему наблюдателю! Беспредельные просторы дикой туркменской природы, и в идиллической долинке ― фавны у ручья…

Перед сном я плясал вокруг паяльной лампы как папуас: сушил насквозь мокрые штаны. Улеглись, со своими разговора­ми за жизнь, совсем поздно.

Поразительно. Ночевки в здешних горах раз за разом действуют на меня совер­шенно феноменальным образом: еже­нощно я вижу сон, нет, разные сны, но явно по­ставленные одним и тем же режиссером в единой концептуальной канве. И самое главное во всем этом то, что в происходящем участвуют сразу все люди, которых я люблю и которые мне симпатич­ны.

Калейдоскоп лиц и событий (в цвете, естественно) фееричен и невоспроизводим. Контрастом воспринимается интенсив­ность происходящего во сне действия и то, что я при таком сне отдыхаю, как в нирване. А уж фантасмагория смешения мест, лиц, событий и дат приводит меня в полный восторг: это какое‑то неземное вдохновение, придумать такое невозмож­но».

«19 мая…. Утром встали ― солнце. У меня первая мысль: «Ядрена пень, День пио­нерии! Больше дела, меньше слов! Будь готов! Всегда готов!» А у Чачи ― день рождения. Еще годик ― и будет нам по тридцать лет. А в восемнадцать каза­лось, что такого возраста в реальной жизни и не бывает… А если и бывает, то уж нам‑то такое точно не грозит…

Встали, собрались и пошли по дороге на восток. И что же ты думаешь? Едет грузо­вик–развалюха. И куда? В Кара–Калу! Проголосовали, он нас посадил. Водильник оказался ценным кадром: бывший браконьер («…лет шесть уже не охочусь: ноги не те…»); места знает досконально. Через день у него опять рейс в эти края, в точку в двадцати километрах от Казан–Гау; сам предложил подвезти туда, если будет сухо (дожили! «Если будет сухо» ― в пустыне!..).

Уже в долине Сумбара он съехал с дороги и заехал в небольшое ущелье «с осо­бенно хорошей травой» (коровам). Таких цветов я, пожалуй, и не видывал: сплошное разноцветное панно.

Роман сразу забрал у мужика косу; видно, что руки у него чешутся; косит профес­сионально. Плюс, будучи на государ­ственной службе (сотрудник заповедника), не хо­чет быть обязанным местному за подвоз, «отрабатывает» услугу, и пра­вильно.

Я же, как ретивый горожанин на уборке сена в подшефном колхозе, кидаю вилами накошенную Романом траву по копен­ке в кузов. А наш водила, Овез его зовут, сидит по–азиатски, орлом, на корточках, смотрит на нас и покуривает.

Когда ехали сегодня с этим Овезом, опять поймал себя на том, что масштаб вос­приятия окружающего скачет у меня от вселенского до микроскопического в одно мгновенье. Еду, смотрю на небо, на солнце, на горизонт, на горы вдалеке, на холмы поблизости. Непроизвольно ощущаю светило с планетами вокруг; всю Землю цели­ком ― как одну из этих планет; Евразию на Земле; Копетдаг в масштабе континента; горные хребты, долины между ними; Чандыр и другие реки, текущие по этим доли­нам…

Потом взгляд сам цепляется за хилый мак у дороги: тонкая ножка, алый венчик с черной серединкой. Смотрю на него из кабины одну секунду, он ― как центр Вселен­ной. А вокруг ― сотни тысяч таких же маков.

Рядом камень торчит из лёссового обрыва. Таких обрывов вижу десятки с одной точки, сотни за пять минут, значит, по­хожих камней вижу тысячи, но ведь этот камень ― особый камень! С железистыми подтеками, с неровным отбитым краем.

Ишак бредет по дороге; топор у него привязан на седле; серая лохматая веревка тянется от уздечки, белесый развод от высохшего пота на рубахе у туркмена, идуще­го рядом с ишаком и держащего эту веревку в руке.

И словно внутри всего этого, в каждой детали (вне зависимости от ее размера): в каждой горе, в каждом камне, в каждом цветке, в узле на затертой веревке, в летя­щей пчеле, в невидимой пылинке на дороге ― словно хранится внутри всего это­го некое Важное Обо Всем, ― все, что мы уже знаем и чего еще не знаем про весь этот мир, про все другие миры, про бу­дущее, про прошлое и про все вообще…

И словно все эти Части соединяются между собой в некое единое Целое почти во­очию видимыми мне сейчас бесчис­ленными связями: хитросплетением чувств, мыс­лей, слов, химических реакций, молитв, снов, физических и боже­ственных законов…

То же самое, когда траву косили: невозможно передать, как сияет на ярком солнце загорелая, идеально выбритая яйце­видная голова абсолютно туркменского Овеза, который сидит орлом на корточках среди немыслимых цветов и правит напильником косу. И не поймешь, что это такое: сон или явь, фотография из «Нэшэнл Джэогра­фик» или японская гравюра, ажурная, как галлюцинация…

Извиняй за столь откровенную демонстрацию сентиментальных излишеств, но уж больно все это захватывает.

Привет там всем остальным моим женам; особенно ― Клаве и Зине. И Васю поце­луй».

Загрузка...