Часть первая НА ЗЮЙД

Глава первая ГОСУДАРЬ ВЕЛЕЛ

Пятого марта 1697 года над Москвой волочились по небу сырые, хмурые тучи и сыпали то снежной крупкой, то изморосью. Невесело было в столице, жутковато, и виной тому не только погода была.

Сытно отобедав, Борис Петрович Шереметев, блюдя старину, отправился в опочивальню соснуть часок. И только лег, не успел и очей смежить, как в дверях явился испуганный слуга Алешка Курбатов {1}:

— Боярин, от государя к тебе…

Большего сказать не управился: оттолкнув Алешку, в дверь, пригнувшись, явился верзила, на голову выше верхней косячины:

— Борис Петрович, изволь к государю.

Екнуло сердце у боярина, признал в вошедшем любимца царского, Алексашку Меншикова, человека безродного, Бог знает откуда свалившегося. Ране бы не то что в опочивальню, а и на крыльцо ступить не посмел к боярину, выскочка. А если бы и явился, то велел боярин гнать его со двора, а то и собаками притравить, дабы знал свое место. Но это раньше. А ныне… Стыд головушке — испуганно воспрянул Борис Петрович на ложе, засуетился, забормотал униженно:

— Я счас, счас… К государю счас.

Сам натягивал себе сапоги, на Алешку шумнул:

— Вели заседлать Воронка.

— Не стоит седлать, — сказал Меншиков, кривя губы в усмешке. — Я за тобой в коляске.

И в усмешке этой почудилось Борису Петровичу что-то нехорошее, угрозливое. «В коляске! Не заарестовывать ли? За что? Чем виноват?» — мысли тревожные сверлили в голове. И было с чего. Лишь вчера отрубили головы заговорщикам, возглавляемым Цыклером {2}. И вот уж на следующий день спонадобился Борис Петрович государю. Зачем? Для чего? Уж не оговорили ли его на пытках?

— Ну, я жду тебя в коляске, — сказал Меншиков и вышел.

В коридор из боковушки высунулся сын:

— Батюшка, куда вы?

— К государю, Миша. Зовет срочно.

— Зачем?

— Не ведаю… — И, уж сбежав с лесенки вниз, оглянулся.

Михаил Борисович еще стоял наверху, словно ожидая какого-то слова от отца.

— Молись за меня, Миша, — пробормотал боярин и выскочил на двор.

Когда взобрался в коляску, сел рядом с Меншиковым, невольно отдуваясь, тот приказал вознице:

— В Кремль…

Коляска, запряженная парой, покатила по улице, переваливаясь на рытвинах и ухабах, разбрызгивая грязь со снегом. Когда выехали на Красную площадь, возница поворотил к Спасским воротам мимо Лобного места и свежего столба, на котором высились взоткнутые на острые штыри головы казненных.

— Ты гля!.. — толкнул Меншиков локтем под бок боярина. — Ворон уж Соковнина оседлал, в глаз ему целит. Гля, гля!..

Невольно косится Борис Петрович на столб, по бороде седой и длинной узнает боярина Соковнина, крестится машинально. Страх по спине подирает: «Ведь родственник же он Ему. За что ж его-то?» И уж мстится Борису Петровичу, что не случайно Меншиков мимо казненных повез его, словно намекая ему, что, мол, ждет тебя. А може, просто пугает? Ведь Шереметев и слыхом не слыхал об этом заговоре, ни сном ни духом. Однако ж поджилки трясутся у боярина. Вроде и не виноват, а страшно: отчего это государю понадобился он сразу после казней?

Въехали в Кремль, подкатили к Постельному крыльцу. Поднимаясь по ступенькам, споткнулся Борис Петрович. «Ох, не к худу ли сие?» Меншиков шагал широко, перемахивая через ступени. Поспешая за ним, боярин думал с осуждением: «Эк скачет, как жеребец-трехлеток, словно не в царский дворец является, а в конюшню. Никакого трепету и благоговения. Что с него взять — быдло!»

— А-а, привез!.. — воскликнул царь, поднимаясь из-за стола, заваленного бумагами, пронзая боярина пытливым взглядом.

Хотел Борис Петрович пасть на колени, но Петр предупредил его:

— Но-но, без этого. Я не икона. — Повернулся к Меншикову: — Александр, ступай в Посольский приказ, пусть Лев Кириллович {3} подойдет.

Меншиков ушел, царь опять оборотился к столу, на котором дыбились листы бумаги. Перебирая их, спросил:

— Пошто, Борис Петрович, вчерась не изволил быть в Преображенском? Аль злодеев жалко стало?

— Что ты, государь, чего их жалеть, заслужили. А не был я болезни ради. Прости за-ради Христа…

— Чем болел-то?

— Да, видать, застудился где-то. Погода-то вишь какая.

— Ты воин, боярин, закален должон быть.

— Вот то-то и штука, государь, на походе-то, бывало, и на снегу, и в сырости спишь, да на брюхо голодное — и ничего. Не чхнешь. А тут дома, в тепле и в сытости, — и на тебе.

— Стал быть, разнежился шибко. Не к пользе дом-от?

— Эдак, эдак, государь!..

— Где болит-то?

— Да в грудях вот тут доси колит. А вчера сопли ручьем лили, голова как с похмелья трещала.

Шереметев постепенно успокаивался, поняв, что не на казнь зван, раз государь о здоровье справляется.

— Вечером вели баню истопить, — посоветовал Петр, продолжая перебирать листы, — напарься как следует, да хлопни на сон кварту вина покрепче, да закуси медом липовым. Укутайся. Пропотей и утром будешь как новый.

— Спасибо, государь, так я и сделаю, — вздохнул облегченно боярин, веселея сердцем.

А Петр меж тем перекинул несколько листов на столе, нашел искомый. Поднял глаза на боярина, темные, выпуклые. Прищурился:

— А теперь скажи, Шереметев, какие у тебя были отношения с полковником Цыклером?

— С Цыклером? — удивился боярин. — Никаких, государь.

— А он о тебе вспоминал на дыбе-то. Вспоминал.

«Час от часу не легче!..» — насторожился вновь Борис Петрович, но виду не подал, молвил, пожав плечами:

— Что он мог обо мне вспоминать, государь? Он ведь с тобой под Азов ходил, не со мной. И потом, на дыбе-то под кнутом и отца родного оговоришь.

— Он не оговаривал тебя, напротив — хвалил.

— Хвалил? — удивился Шереметев. — Нужна мне его похвала!

— Вот здесь… — Петр щелкнул пальцем по листу, — в допросном листе с его слов написано, что-де стрельцы очень любят боярина Шереметева.

— Ну и что? — нахмурился боярин и даже подбородок вздернул горделиво. — А было бы лучше, если бы воины ненавидели своего воеводу? Да?

— Я так не говорю, но по всему Цыклер на тебя виды имел, думал, сразу после убийства царя ты подымешь стрельцов.

— Прости, государь, но я на службе у тебя, не у Цыклера. И, кажись, служил исправно, — отвечал, бледнея, Шереметев, и уж не от страха, от возмущения. — Вон по Днепру с ходу два города взял, и, между прочим, с нерегулярным войском.

В последних словах боярина невольно царь упрек уловил: мол, ты-то с регулярным войском дважды на Азов ходил и кое-как управился {4}.

Но Петр на правду не обидчив был, засмеялся даже:

— Уел ты меня, Борис Петрович. Уел. А что касается взятия Казыкерменя и Тагана, так за это тебе и Мазепе {5} от меня большое спасибо. Молодцы, ничего не скажешь!

И сразу как-то помягчел Петр, в глазах потеплело.

— Как устроился-то после Белгорода?

— Спасибо, государь, снял двор у жениной родни. Все есть: поварня, мыльня, конюшни.

— Надо свой дом на Москве покупать.

— Надо, конечно, но абы какой не хочется, а хорошие пока не продаются. Да и деньжат подкопить надо.

— А как жена?

— Скрипит пока моя Евдокия Алексеевна.

— Болеет, что ли?

— Не поймешь. Дохлый какой-то род у них, Чириковских, с червоточиной.

— Смотреть надо было, когда брал-то.

— Так ведь, государь, сам знаешь, как у нас женят. Родители вздумали, и все, нас, робят, и не спрашивают.

— Это верно. Меня тоже не спрашивали {6}. Я ведь что тебя позвал-то, Борис Петрович. Ты ведь знаешь, что я с Великим посольством за границу еду {7}.

— Знаю, государь.

— Хотели еще в феврале отчалить, а тут, вишь, заговор объявился. Пока розыск, пока суд, две недели потеряли. Ныне на десятое марта назначили. Я знаю, что окромя военного дела ты и в дипломатии дока.

— Какой там… — отмахнулся смущенно Шереметев.

— Нет, нет, не отвиливай. Ты ж в восемьдесят шестом с поляками переговоры вел.

— Князь Василий Васильевич Голицын {8}, государь. А я так, сбоку припека.

— Знаю я. Но был же? И ты ж ездил за королевской подписью на договоре. Да?

— Мы с Чаадаевым Иван Ивановичем, государь.

— И подпись вырвали-таки у короля. А?

— Вырвали… — усмехнулся Шереметев приятному воспоминанию.

— Ну вот, а говоришь, не дипломат, не дока.

— Так ему уж некуда было деться, Яну-то Собескому {9}. Его турки к стенке приперли, армию в пух и прах разнесли. Он во Львов припорол в отчаянии, а тут мы с договором. Плакал, подписывая-то.

— Что? Серьезно?

— Ну да. Уж очень ему не хотелось Киев нам уступать {10}. Так и молвил: от сердца отрываю.

— А вы что ему?

— Ну что? Я одно молвил ему в утешение: мол, не даром берем, полтораста тысяч платим. И потом, христианам, мол, уступаете, ваше величество, не басурманам каким-то.

— М-да, жаль, помер старик… — вздохнул Петр. — Теперь в Польше бескоролевье, драчка грядет. Кого-то изберут ясновельможные?..

— Но у нас же Вечный мир с ними!

— Э-э… Борис Петрович, в Польше что есть вечное — так это смута. Явится какой француз — плевать ему на наш договор. А нам против султана союзники крайне нужны. Великое посольство наше будет таковых приискивать. А тебе вот что я хочу поручить, Борис Петрович. Мы поедем через Ригу, Пруссию {11} на Голландские штаты {12}. А тебе надлежит приватно ехать в Вену к императору {13}, у него турки тоже костью в горле. Тебе разнюхать надо, тверды ли они в союзе против султана. Оттуда правься на Венецию для того же и далее на Мальту.

— На Мальту? А зачем?

— Мальтийский орден {14} — это гроза на юге для султана. В прошлом веке сорокатысячная армию турок ничего не смогла сделать с орденом, где в крепости сидело около восьми тысяч всего. Турки за четыре месяца половину армии потеряли, так и отступили несолоно хлебавши. Если тебе удастся склонить орден к союзу с нами, это же будет великолепно. Туркам не до Азова станет. Тогда мы сможем и на Керчь замахнуться. И вообще, посмотри там устройство крепостей, зарисуй, если надо. В Венеции, говорят, строят галеры {15} удачно, попробуй чертежи достать. Впрочем, я после Голландии хочу сам туда проехать, может, еще и встретимся. Ты везде почву взрыхлить должен, а я приеду посевом займусь…

— Когда прикажешь выезжать, государь?

— Не спеши. После нас, когда потеплеет, дороги обсохнут. А что, сына с нами не хотел бы послать, Борис Петрович, поучиться там?

— Поздно уж учиться-то Мишке-балбесу, уж двадцать пять стукнуло.

— Мне тоже двадцать пять, однако ж в ученики рвусь.

— Прости, государь, — смутился Шереметев нечаянной оговорке. — Но он под Азовом ранение получил, ты же знаешь. Еще лечится.

— Ну, это другое дело. И самое главное, Борис Петрович, ехать тебе надо инкогнито, можешь даже под другой фамилией.

— Так что? Значит, никаких грамот не будет?

— Письма от меня будут рекомендательные императору, Папе Римскому, дожу венецианскому {16}, ну и великому магистру. Сейчас придет Нарышкин, составим. Но все ты в тайне должен держать, Борис Петрович. Зачем, для чего, ты один знать должен, а свите своей скажи, что едешь, мол, мир посмотреть.

— Охо-хо-хо, — поскреб Шереметев потылицу. — Путь, чай, не дешев будет, государь.

— Понял. Но много дать не могу. Со мной около двухсот человек едет. Беру казну не только для подарков, но и оружие закупать, мастеров нанимать, да и учеба, не думаю, что задарма будет. Дам тебе тысяч десять.

— Достанет ли? Круг-то эвон какой, за тридевять земель бежать.

— Своих добавишь, Борис Петрович, не жмись. А воротишься с успехом, составишь расходный лист, все до копейки получишь.

— А если без успеха ворочусь?

— Ты-то?.. — подмигнул весело царь. — В дипломатии преуспел, на поле ратном тож. И не думай о конфузии. Все получится. Ступай. Осьмого числа у Нарышкина письма возьмешь. Да не кажи никому их, акромя адресатов.

— Я все понял, государь.

Шереметев вышел на Постельное крыльцо и столкнулся с Нарышкиным — дядей Петра, спешившим на вызов царя. От него пахнуло на боярина крепким сивушным духом. Подумал с осуждением: «Этот сейчас напишет письма, как же!»

Направился к Спасским воротам, сердясь на Меншикова: «Явился со своей коляской, сюда довез. А назад?» Но тут от Ивановской площади, на которой толпились держальники боярские {17} с выездами, раздался радостный крик:

— Борис Петрович! Бояри-ин!

Оглянулся Шереметев, а оттуда хлынью {18} едет Алешка, рот до ушей и в поводу ведет заседланного хозяйского Воронка.

«Догадливый, чертушка!» — подумал удовлетворенно Борис Петрович про слугу, но вслух хвалить не стал. Принял повод, поймал ногой стремя, взлетел в седло почти по-молодому, подумал невольно: «Еще ничего. Могу».

Похлопал ласково Воронка по шее, молвил:

— Домой, дружок.

Конь всхрапнул, довольный хозяйским вниманием, и побежал к воротам, не подстегиваемый, не понукаемый. Ничего не скажешь, любили они друг друга — конь и боярин, любили и понимали.

Алешка ехал за хозяином, приотстав на корпус. Уже у дома Шереметев, полуоборотясь, сказал ему:

— Вели мыльню истопить пожарче, веников с квасом приготовь. Буду лечиться… государь велел.

Глава вторая ПОД ЧУЖИМ ИМЕНЕМ

От веку не мазанные петли взвизгнули по-поросячьи, и захлопнулась дверь кутузки за спиной Бориса Петровича. Прогремел тяжелый наружный засов, прозвякали ключи, и все стихло. За толстой дверью темницы даже не услышались шаги уходившего тюремщика.

«Наверно, стоит прислушивается, гад», — подумал Шереметев. В ушах звенело, видимо от волнения, вызванного внезапным арестом.

«Вот и приехали», — кисло усмехнулся боярин, присаживаясь на край лавки, залосненной многими сидельцами, пребывавшими до него в этой вонючей темнице. Лавка, накрепко приделанная к стенке, видимо, служила арестантам ложем.

Через крохотное зарешеченное окно под самым потолком едва пробивался дневной свет, не освещавший даже столика, приделанного к стене под окном.

Потянулись долгие, тягостные часы заключения. Устав сидеть, Шереметев встал, решил походить по камере, но вскоре был вынужден отказаться от этой затеи — настолько была мала и тесна темница. Дородный боярин то и дело упирался в стену, ушиб коленку об лавку и решил опять сесть. Потом прилег. Было жестковато, непривычно, но для человека военного терпимо.

Борис Петрович, прикрыв глаза, думал: где же он дал осечку? Указ царя, напутствуя его, сообщал, что-де едет он «ради видения окрестных стран и государств и в них мореходных противу неприятелей Креста Святого военных поведений, которые обретаются во Италии даже до Рима и до Мальтийского острова, где пребывают славные в воинстве кавалеры».

Царь отбыл с Великим посольством 10 марта 1697 года, а вот Шереметев не спешил. Подгонять, поторапливать его было некому, поскольку его грядущая поездка держалась почти в тайне. Помимо царя знал о ней лишь хозяин Посольского приказа Лев Кириллович Нарышкин, изготовлявший вместе с Петром представительские грамоты. Именно он и спросил Шереметева:

— Ну и когда же, Борис Петрович?

— Как потеплеет, — отвечал боярин и добавлял со значением: — Как государь изволил приказать.

— Так ведь май уж на дворе. Куда тебе еще теплее?

— Собираюсь я, Лев Кириллович, собираюсь. Через недельку, може, и тронусь.

Но прошла одна неделя, другая, третья… и наконец 22 июня двинулся в путь-дорогу Шереметев в сопровождении сонмища слуг и лакеев. Но и в дороге не спешил Борис Петрович. Заехал сперва в свою коломенскую вотчину, куда созвал всю родню ближнюю и дальнюю, с которой пил-гулял три дня, выслушивая хвалы в свой адрес:

— Молодец, Борис Петрович, сам прославился и нас прославил перед государем. Твое здоровье!

Гулял бы еще, но дворецкий Алешка Курбатов напомнил своему господину:

— Нас Европа ждет, Борис Петрович.

— Ишь ты, какой дорогой гость для Европы сыскался! — усмехнулся боярин. — Успеем еще.

Однако на следующий день велел трогаться.

В пути, радуясь дороге, Алешка хвастался Савелову — адъютанту Шереметева:

— Видал? Послушался меня, не гляди что боярин.

— А Европа что? На юг, что ли? — спрашивал Савелов. — Она, брат, на западе.

— Ну и что? Стало быть, с заворотом едем.

— На Орел, брат, правимся.

— Почему?

— На кромскую вотчину.

— Неужто заедем?

— А ты как думал!

— Ну, в Кромах ему чего задерживаться, родни никакой.

— Тут ему больше чем родня…

Слушая болтовню своих слуг, доносившуюся до его ушей хотя и в обрывках, но понятную, посмеивался в душе Борис Петрович: «Ишь ты, начальник еще мне сыскался! Ну, ужотко погодь!»

Приехав в свою кромскую вотчину, едва перекусив, боярин сказал управляющему Ильину:

— Ну, Устин, кажи, чего тут нахозяйничали.

Тот знал, чем порадовать хозяина.

— Яблонька ноне опять жеребая.

— Да?! — с удовлетворением молвил Борис Петрович. — Кем покрывали?

— Опять Арапкой, Борис Петрович.

— Это хорошо. Молодцы. Идем посмотрим.

Они отправились на конюшню. Шереметев шагал широко, но с достоинством, неспешно. Устин семенил рядом, ловя взгляды боярина, каждое слово его.

Старик конюх, увидев хозяина, откинул лопату, сорвал с головы шапку, поклонился низко:

— Здравия тебе, дорогой Борис Петрович.

— Здравствуй, Епифан. Где Яблонька? Кажи.

— Яблонька-то? Она вон — в своем деннике, токо что овса ей всыпал.

Кобыла, получившая свое прозвище за «яблоки», рассыпанные по ее серой шерсти, стояла в загородке, уплетая овес. Шереметев вошел к ней в денник, ласково потрепал по загривку. Она покосилась на него огромным глазом.

— Ух ты, умница моя! — молвил почти нежно боярин и, повернувшись к Епифану, спросил: — Когда ожидаете?

— Да недели через две должна ожеребиться.

— Ежели будет жеребчик, назовите Таганом.

— Хорошо, Борис Петрович, — согласился Епифан. — А ну дочку принесет, тоды как?

— Пусть будет Таганка.


Все это вспоминается Борису Петровичу в тесной темнице, греет душу. Особенно воспоминания о лошадях, уж больно любит он их. Оно и понятно: для него, воина, конь на рати — первый помощник. Сейчас, мысленно посчитав дни, думает: «Наверное, ожеребилась Яблонька, третья неделя пошла с того. Таган, поди, взбрыкивает около матери, тычется в пах ей, за соском тянется».

Шереметев прикрывает глаза, хотя в камере и так темно, представляет себе милую картину — жеребеночка, сосущего кобылицу.

«И ведь никто не спросил, почему Таганом назвал. Впрочем, если б спросили, все равно бы не сказал. Пусть будет моим секретом». Хотя какой уж там секрет, Борис Петрович жеребенка в честь татарской крепости назвал на Днепре, которую он взял прошлым летом штурмом, выбив оттуда крымцев.

Хотел взглянуть на Арапку и других верховых лошадей, но оказались они на выпасе в лугах. В конюшне в дальнем конце лишь рабочие были. Зашел и к ним боярин и тут заметил на одном сбитую холку. Подошел ближе, присмотрелся, построжал.

— Эт-та что такое? — обернулся к Епифану.

— Прости, Борис Петрович, недоглядел.

— Кто это натворил?

— Да Минька, стервец, седелку не так затянул.

— Петро, — взглянул боярин на адъютанта, — всыпь этому Миньке двадцать плетей.

— Сейчас? — удивился Савелов.

— Да, да. И здесь же, при конях. Он думает, они не понимают, бессловесные. Они все понимают, сказать не умеют.

И через четверть часа взвыл на конюшне Минька, принимая заслуженную кару.

Утром пригнали с луга Арапку — вороного жеребца, стройного, высокого. По велению боярина заседлали. Епифан сам взнуздывал его.

— Ишь ты, не хочет после воли-то железа в зубы. Ничего, ничего, Арапка, потерпи, не облезешь, — уговаривал конюх дрожащего от волнения и избытка ощущений коня.

Борис Петрович подошел, ласково огладил тугую пружинистую шею животного.

— Ах ты, моя умница! Поди, забыл уж? Забыл. Ну ничего, сейчас вспомним.

Забрав поводья у конюха, ухватился за луку седла, сунул левый носок сапога в стремя и мигом взлетел на коня. Натянул поводья, поднял Арапку в дыбки и тут же пустил внамет {19} по улице села.

Епифан с восторгом глядел вслед, цокал языком восхищенно:

— Ай да молодец Борис Петрович! Орел!

— А ты думаешь зря ему царь конницу под командование отдал? — говорил Устин. — Не абы кому, а ему.

Шереметев проскакал далеко за село, за дальние бугры, потом воротился и уже на въезде в село перевел коня на шаг. Заметил какую-то суету. Подъехав к своему двору, спросил Управляющего:

— Что случилось, Устин?

— Волки корову в поле зарезали.

— Волки? — насторожился Борис Петрович.

— Прям замучили. Мало им летом зверья в лесу, на стада нападают.

И все. Забыл Борис Петрович про командировку, тут же приказал собирать охотников, вооружать всех. На следующий День началась на волков охота, на конях со злой сворой собак.

И гонялись за ними, стреляя, забивая плетьми, почти всю неделю, пока не выбили весь выводок.

Нетерпеливому Алешке Курбатову, опять напоминавшему боярину, что их «ждет Европа», Борис Петрович отвечал:

— Ничего. Пусть поскучает.

Наконец отъехали, и когда приблизились к польским границам, собрал Борис Петрович всех своих спутников и объявил им:

— Запомните, отныне я не боярин, а ротмистр {20} Роман и являюсь вам товарищем равным всем.

— А как нам теперь вас называть, Борис Петрович? — поинтересовался адъютант Савелов.

— Поскольку въезжаем в Польшу, так и зовите меня: пан Роман или пан ротмистр.

Но на первой же заставе попался въедливый войт градский {21}. Ему слишком подозрительной показалась эта команда «равных товарищей», в которой явно выделялся белокурый и голубоглазый ротмистр. И тут один из его «равных товарищей» назвал его боярином.

«Угу. Шпек [1]», — смекнул догадливый войт и тут же приказал арестовать голубоглазого и запереть в тюрьму.


Борису Петровичу показалось, что его кто-то позвал. «Помстилось», — подумал он. Однако сверху опять донесся громкий шепот:

— Борис-с-с Петрович-ч…

Шереметев сел, спросил:

— Кто там?

— Это я, Савелов, — донеслось из окна.

— А-а, болтун несчастный.

— Но я ж нечаянно, Борис Петрович. Простите. Сорвалось, с кем не бывает.

— У тебя сорвалось, а я в кутузке оказался.

— Нас всех задержали, Борис Петрович. Алешка кое-как вырвался, ускакал.

— Куда? Как ему удалось?

— Да сунул три рубля сторожу, тот и отпустил его. Так что вы не переживайте, мы будем стараться.

— Ну ты уж постарался, Петьша, сунул в клоповник. Спасибо.

— За-ради Бога, простите, Борис Петрович. Спите спокойно. Выручим.

Однако уснуть в эту ночь Шереметеву не скоро удалось. На него дружно насыпались клопы. Не имея огня-света, он ощупью ловил их, давил, как мог, расплющивая то на стене, то на ложе, то на собственной груди. Но их не убывало. Наоборот, казалось, прибывало того более.

Лишь когда забрезжил в оконце новый день, удалось задремать измученному боярину. То ли клопы насытились, то ли свет их разогнал, расползлись твари по щелям, унося во чревах капли русской крови. У-у-у, ненасытные!

Глава третья ВИЗИТ К КОРОЛЮ

Свобода явилась столь же неожиданно, сколь и заточение. Ровно через сутки после ареста загремел засов, завизжали петли и в дверях предстал сам войт с обворожительной улыбкой.

— Прошу пана воеводу простить нас великодушно. Сами понимаете, шпеки на каждом шагу.

Выйдя во двор, залитый солнцем, Шереметев сразу догадался, отчего помягчел так градский войт. Там стояла золоченая карета, запряженная парой белоснежных коней, у распахнутой дверцы высился поляк в расшитой серебром ливрее, а с ним рядом — Алешка, рот до ушей.

— Борис Петрович, король прислал за вами, — произнес торжественно Курбатов. — Он ждет вас во дворце.

Сия громкая тирада предназначалась не столь боярину, сколь стражникам злополучной заставы.

Когда мчались в карете в Краков, Борис Петрович спросил Курбатова:

— Король-то кто? Чей?

— Курфюрст саксонский Август {22}.

— Ага! Значит, наша взяла, — молвил удовлетворенно Шереметев. — Не вышло у французов-то.

— Так ведь он ни бум-бум по-польски, Борис Петрович.

— Как же ты говорил?

— Кое-как на немецком.

— Ну и я так же буду. Мало-мало шпрехаю. Жаль, конечно, по-польски-то у меня лучше получается.

У дворца королевского Бориса Петровича встретили, провели в огромный зал, наполненный людьми, громко провозгласили его представление: «Русский генерал Шереметев!»

Навстречу Борису Петровичу двинулся высокий и красивый мужчина, одетый в золотобортный камзол из бархата, из рукавов которого высовывались ослепительно белые кружевные манжеты. Узкие панталоны заходили ниже колен и были застегнуты на перламутровые пуговицы.

«Король, — догадался Шереметев. — Пожалуй, будет под стать нашему государю».

— Дорогой генерал, — проговорил улыбаясь Август, — как мы рады приветствовать вас на польской земле, вас как представителя нашего союзника!

Август, не обращая внимания на придворных, взял гостя под руку и увлек из зала, сказав негромко:

— Нам есть о чем побеседовать наедине.

Придя в кабинет, Август налил в хрустальные бокалы какого-то пахучего вина, кивнул Шереметеву:

— Выпьем за встречу.

— Ваше здоровье, ваше величество, — поднял бокал Шереметев.

Август отпил половину, поставил бокал на стол, опустился в кресло, жестом приглашая сесть напротив и гостя.

Борис Петрович выпил до дна и, уловив тень удивления на лице короля, сказал:

— За здоровье полагается пить до дна.

— О-о! — воскликнул Август. — Это, наверно, есть русский обычай?

— Наверно, — согласился Шереметев.

Король засмеялся, потянулся за своим бокалом и залпом выпил остатки.

— Х-хороший обычай. Иной раз хочется навернуть ведро, так нельзя. Этикет. Еще, чего доброго, свиньей обзовут.

— Вообще-то я, ваше величество, этим не увлекаюсь. И выпить ведро никогда не хотелось.

— Уж не обиделись ли вы, генерал?

— Что вы, ваше величество, напротив, я вам очень благодарен, что вытащили меня из тюрьмы.

— Я накажу этого дурака войта.

— Не надо, ваше величество. Я сам виноват, вздумал ехать инкогнито, это с кучей-то слуг. Он заподозрил, что я шпион, и взял под стражу. Как человек военный, я одобряю его действия.

— Ну ладно, черт с ним, с войтом. Как ваше имя, генерал?

— Борис Петрович, ваше величество.

— И что ж позвало вас в дорогу, Борис Петрович?

— Обет, ваше величество. Я дал себе клятву, что если святые апостолы Петр и Павел помогут мне победить неверных, то я обязательно поеду поклониться их мощам.

— И они помогли? — спросил Август, едва кривя губы в усмешке.

— Помогли, ваше величество. И я по обету, данному мной, еду поклониться святым.

— Ну что ж, раз Петр и Павел ваши патроны, надеюсь, они помогут вам преодолеть этот неблизкий и опасный путь.

Шереметев догадывался, что король не верит ни единому его слову, но сообщать об истинной цели своего путешествия не спешил. Колебался. Ведь когда царь наставлял его в путь, Август еще не был польским королем, о нем и речи не шло. И естественно, никакого письма к нему не писалось. А король, словно зовя к откровенности, сказал решительно:

— Борис Петрович, я надеюсь, что мы в союзе с вами переломаем кости султану.

— Дай Бог, дай Бог!

— В этой чертовой Польше дурацкие порядки. Короля выбирают — словно это лошадь. Каково? Ян Собеский умер год назад, и вот целый год они жили без короля. Это все равно что человек без головы. Верно?

— Пожалуй, — усмехнулся Шереметев. — Но человек без головы год не протянет, ваше величество.

— Но это я к примеру говорю. У них ведь сейм — верхняя палата — почти не имеет власти, хотя в нем два великих подскарбия {23}, два подканцлера, два великих канцлера, два надворных маршалка {24}, и вот еще два великих гетмана. Обратите внимание, сколько великих — и ни у кого на мизинец власти. Нижняя палата, так называемая Посольская изба, состоит из послов от каждого воеводства. Воеводств, заметьте, более полусотни, в каждом из них созывается сеймик, и на нем выбирается посол в нижнюю палату. Этот посол по рукам и ногам связан с сеймиковой инструкцией. Что ему наказали, то и выполняет. А сеймиков шестьдесят, стало быть, столько и инструкций.

— Да, действительно, — покачал головой Шереметев.

— Послы съезжаются на конвекционный сейм для выбора короля, и почти все с саблями. Думаете почему?

— Интересно.

— Вот то-то. Чтоб отстаивать наказ своего сеймика оружием.

— Что? И дерутся?

— А как же. Обязательно. И ранят друг друга, а то и убивают.

— И на ваших выборах рубились?

— Еще как!

— Но все же вас выбрали, ваше величество.

— Хэх!.. Выбрали… — засмеялся Август. — Если б не ваш царь, вряд ли мне досталась польская корона {25}.

— Так что? Государь заезжал сюда? — удивился Борис Петрович.

— Зачем? Он прислал из Кенигсберга письмо для ясновельможных, где недвусмысленно пригрозил, что если они изберут королем французского принца Конти, то этим нарушат мирный договор с Россией, поскольку принц держит сторону султана, и в этом случае Польша станет врагом Руси. Так и написал в грамоте: такого короля в дружеской Польше мы видеть не хотим. Письмо его на сейме зачитал ваш представитель Никитин. Оно явилось для многих панов как ушат ледяной воды. Отрезвило горячие головы. И на выборах за меня проголосовало большинство. А сторонники принца, оставшись в меньшинстве, сразу за сабли.

— И рубились?

— А как же. Так вот, семнадцатого июня я был избран королем. Ну а на коронационный сейм сюда, в Краков, я пришел со своей армией. Это лучший аргумент в споре. И ваш государь, спасибо ему, придвинул армию Ромодановского {26} к польским границам. Так что коронация прошла вполне благополучно.

— А как к этому отнеслись другие посольства?

— Меня, помимо России, поддержали Австрия и Бранденбург. Даже вдова Яна Собеского Мария-Казимира была на моей стороне.

— Королева? Она-то почему?

— Она ненавидит французского короля Людовика XIV. Ну а я… — Август засмеялся. — Я еще не встречал женщины, которую бы не смог влюбить в себя {27}. Давайте выпьем за успех у них.

— У кого?

— У женщин, разумеется.

Август опять поднялся с кресла, наполнил бокалы, взял свой.

— Ну, Борис, за женщин.

Осушив бокал, опустился опять в кресло, проговорил с нескрываемым удовлетворением:

— Ваш царь первым поздравил меня с избранием и выразил надежду на союз с Польшей. Я через Никитина велел передать царю мое честное слово, что буду всегда заодно с ним против врагов Креста Святого, и мой низкий поклон за изъявленный Петром аффект в мою пользу. Я тщу себя надеждой лично повидаться с ним.

— Я полагаю, ваше величество, он, возвращаясь из Голландии, обязательно заедет к вам.

— Зачем он поехал туда? Если, конечно, не секрет.

— Ну, официально это Великое посольство поехало приискивать союзников на борьбу с Турцией.

— Ну, Голландию — эту купчиху — вряд ли удастся соблазнить на драку с султаном.

— У государя и другая цель: выучиться там правильному судостроению и вождению кораблей. Нанять побольше профессиональных моряков, военных, закупить оружия. Кстати, сам он едет туда инкогнито.

— Даже так? — удивился король.

— Да. Он всем спутникам запретил величать себя за границей государем под страхом наказания.

— А как же?

— А просто — Петр Михайлов. Десятник.

— Видно, ваш царь оригинал, Борис… э-э…

— Петрович, — подсказал Шереметев.

— Да, да, я так и хотел сказать, Борис Петрович. Сдается мне, мы подружимся с ним по-настоящему. Говорят, он с меня ростом?

— Да, ваше величество, пожалуй, вы одного роста, — согласился Шереметев. — Может, и силой равны.

Видимо, последние слова задели самолюбие Августа: он молча взял со стола бокал свой, обернул его носовым платочком и, кажется совсем не напрягаясь, раздавил в кулаке. Осколки высыпал на стол. Заметив удивление на лице гостя, предложил:

— Попробуйте вы.

— Куда мне, ваше величество.

— Нет, нет, все же попробуйте.

Делать нечего, их величествам отказывать не принято. Борис Петрович взял свой бокал, сдавил в ладони. Ничего не получилось.

— Я разрешаю вам двумя руками, — милостиво согласился Август.

Но и двумя руками Шереметев ничего не смог сделать с бокалом, хотя и сдавливал изо всех сил, аж покраснел. Наконец признался:

— Крепкий, черт… — И поставил на стол.

— Неужли? — хмыкнул король и, взяв бокал, мгновенно раздавил и этот.

— Ну, ваше величество… — развел руками Шереметев. — У меня нет слов.

— Вот так с вашим царем мы раздавим любого нашего врага, хотя бы и султана. В связи с этим у меня к вам вопрос, Борис Петрович.

— Я слушаю вас, ваше величество.

— Вот вы, насколько мне известно, самый удачливый русский воевода, скажите, зачем вам понадобилось Черное море?

— Это вопрос не ко мне, ваше величество. Я воин, мне куда прикажет государь, туда я и иду. Скажет завтра идти на вас — и я пойду.

— На меня?.. — усмехнулся Август.

— Повторяю, если прикажет государь, ваше величество.

— Ну а если на шведов?

— И на них пойду. Но сегодня у нас с ними мир {28}, ваше величество.

— Но мир стоит до рати… так, кажется, у вас говорят?

— Да. Так. Но я не думаю, что государь сразу решится воевать на юге и на севере. Это неразумно.

— И все же, я повторяю свой вопрос: зачем вам Черное море? Неужто у вас нет своего мнения, Борис Петрович?

— Отчего же? Есть. Нам нужен выход к морю, ваше величество.

— Но у вас же есть через Архангельск.

— Там море замерзающее, холодное, а здесь круглый год плавать можно. И потом, России очень досаждают крымские татары.

— Да, — согласился Август. — Крым — это заноза в заднице России. Тут я согласен. Но и все же согласитесь, что Черное море — это бочка воды, пробка от которой в руках у султана.

— Наверно, вы правы, ваше величество.

— Вы строите флот на Воронеже, а куда на нем плыть станете? К султану на рамазан? Флот ведь строится не только для войны, но и для торговли. А чтоб торговать с Европой, вам надо выйти в Средиземное море к древнейшим торговым путям. А ключи от Босфора и Дарданелл у турок. Нет, Борис Петрович, вам надо прорываться к Балтийскому морю.

— Но у нас со шведами…

— Знаю, что вы скажете: мир. Но какой мир? Он же унизительный для России. Ведь Нева же испокон была вашей, и крепость, стоящая на ней, ваша. Только шведы переименовали ее в Нотебург {29}. А ведь заложили ее вы, ваши предки. Как она по-вашему называлась?

— Орешек.

— Вот где ваш настоящий интерес, Борис Петрович: выход к Балтийскому морю.

«А ведь и твой, наверно, там есть…» — подумал Шереметев, прищуриваясь, чтоб мысль его король в глазах не прочел. Но Август словно услышал ее:

— Конечно, здесь и Польша заинтересована вернуть себе Инфлянты.

— Лифляндию?

— Ну да. Или, точнее, по-немецки Ливонию {30}.

«Ты гля, губа не дура у короля-то. Вчера корону надел, а ныне уж ему и Ливонию подавай», — подумал Шереметев.

— Вам Ингрия {31}, мне Ливония — и все довольны. «Медведь-то еще в лесу. Не рано ли шкуру делить?»

— Но это не мне решать, ваше величество. Я солдат.

— Знаю. Но именно это я стану говорить царю Петру при встрече. И думаю, он согласится со мной.

— Вполне возможно, ваше величество. Но на сегодня наш общий враг — султан.

— Само собой, воевода, и я не спорю. И всеми силами стану помогать царю. А о том, о чем мы здесь говорили, никому знать не следует. А?

— Согласен с вами, ваше величество. Такое лишь в мыслях Держать можно, а говорку вести об этом рано. Еще рано.

— Вот и договорились, — поднялся Август с кресла. Шереметев тоже встал и неожиданно сказал с неким смущением:

— Простите, ваше величество, въезжая в Европу, хотел бы и переодеться по-здешнему {32}.

— Да, да, мой друг, в этом кафтане до пят вы выглядите очень архаично. Лучше уж приодеть вам камзол вот как у меня, ну и панталоны, именуемые кюлотами {33}. Впрочем, я прикажу своему адъютанту, и он проводит вас в магазин одежды. Там сами подберете.

Когда Борис Петрович отыскал свою свиту, уже перебравшуюся в гостиницу, Курбатов спросил:

— Борис Петрович, что прикажете написать в путевом журнале?

— А что ты там последнее вписал?

— Ну, что вы изволили ночевать в тюрьме.

Шереметев поморщился, сказал с укоризной:

— Ты б еще вписал, что боярин ходил в нужник и, сняв штаны, сидел там.

— Но, Борис Петрович, вы же сами велели вписывать все важное.

— Ладно. Напиши, что имел беседу с королем Польши Августом II.

— А о чем шла беседа?

— Напиши, разговор был о тайном.

Курбатов, вздохнув, развернул дневник и умакнул гусиное перо в чернильницу, написал: «Король говорил с боярином много тайно».

— Ну, написал? — спросил Шереметев.

— Написал.

— Бери Петьшу, Миньку-портного, Гаврилу — и марш в магазины покупать все обновы немецкого платья. Подберите и мне что получше.

— Но ведь надо примерять, Борис Петрович.

— Мне не обязательно, портной знает мою фигуру и размер ноги. За ценой не стойте. Все чтоб по-людски приоделись. Купите мне и париков с десяток, пудру, ну и чего там еще положено к ним. Чтоб не стыдно было на людях показаться. Да и сам хоть побрейся. Оброс как медведь.

— Слушаюсь, Борис Петрович, — отвечал радостно Алешка, вновь растягивая рот до ушей.

Глава четвертая ВЕНА

К Вене подъезжало посольство боярина Шереметева уже в приличествующем Европе виде. И уж не ротмистр Роман возглавлял его, а посланец русского царя — боярин и воевода Борис Петрович Шереметев. Оказалось, под своим-то именем надежнее ехать. Пристойнее.

Все, начиная от главы и до последнего поваренка, были переодеты в европейское платье. Для боярина Алешка расстарался, купил камзол бархатный с дюжиной рубашек с кружевными манжетами, и даже по совету продавца три жабо, трое кюлот — по-русски штанов, чулки и две пары башмаков. Мало того, еще и какую-то вещицу вроде малой шкатулки из черепахи приобрел.

— Это что? — спросил Шереметев.

— Табакерка, Борис Петрович.

— На что она мне? Я ж не курю.

— А я в нее нюхательного купил. Вот.

— Дурак. Я не нюхаю эту гадость.

— Борис Петрович, здесь каждый порядочный боярин, граф ли имеет табакерку. И все нюхают. Не будете сами, угостите собеседника. Здесь так принято, что поделаешь.

— Это ты точно узнал?

— Точно. Продавец так и сказал: без табакерки ваш пан и не пан вовсе.

Пришлось Борису Петровичу сунуть эту господскую принадлежность в карман нового камзола. Авось пригодится.

Расположились в предместье Вены, и уже на следующий день Курбатов сообщил боярину:

— Борис Петрович, к вам какой-то Воробьев просится.

— Какой еще Воробьев?

— Вроде наш, русский.

— Ладно. Впусти.

И Алешка привел господина, одетого по последней здешней моде, выбритого до синевы, лишь с небольшими усиками. Вошедший поклонился, поздоровался. И все. Умолк.

— Ну!.. — спросил его Шереметев, хмурясь. — С чем пожаловали?

— Я бы хотел с глазу на глаз, ваше превосходительство, — сказал посетитель.

— Алешка, — кивнул Шереметев, — выдь.

Курбатов, недовольно поморщившись, вышел.

— Борис Петрович, — заговорил гость, — я не имею права вам называться. Я тайно послан сюда от Посольского приказа самим Львом Кирилловичем для наблюдения за Венским двором.

— Шпион, стало быть?

— Да, ваше превосходительство, если хотите, шпион. Но благодаря моим глазам и ушам государь знает все о здешних интригах.

— Ну, что, например?

— Ныне я отправил донесение самому государю в Амстердам о здешних замыслах и слухах.

— И каковы же они?

— Ничего хорошего для нашей стороны, Борис Петрович. Султан ищет мира с Австрией. К этому его толкнуло поражение его войск при Зенте. Там только что Евгений Савойский наголову разгромил турок {34}.

— Но это же прекрасно! — воскликнул Шереметев, как человек военный, вполне оценив успех австрийского коллеги. — Что ж тут плохого?

— А то, что если Австрия заключит мир с Портой {35}, она этим самым нарушит январский союзный договор с Россией {36}. Она выйдет из войны с султаном. А ведь по договору она обязана воевать с Портой не менее трех лет, помогая тем самым России.

— Да, тут, пожалуй, вы правы, — согласился Шереметев. — Но неужто император пойдет на разрыв с нами?

— И не задумается. Ему во что бы то ни стало надо замириться с султаном, чтобы быть готовым к войне с Францией. И как только он воротит себе Трансильванию {37} и часть Венгрии, ранее отобранные у Австрии турками, он замирится с султаном.

— К войне с Францией? Чего ради?

— Видите ли, Борис Петрович, король Франции Людовик XIV женат на сестре испанского короля Карла II Марии-Терезии. Карл бездетен и стар, на ладан дышит, и по его смерти сын Людовика и Марии наследует испанскую корону. Но дело в том, что австрийский император Леопольд I был женат на другой сестре Карла — Маргарите-Терезии {38} и их сын эрцгерцог Карл тоже имеет право претендовать на испанскую корону. Вот поэтому грядет драка между Австрией и Францией.

— А если точно, между родственниками, — заметил Шереметев.

— Выходит, так, Борис Петрович, сцепятся свояки.

— Да… — вздохнул боярин. — Задачка. Еще, глядишь, и не примет меня император-то. А?

— Что вы, Борис Петрович, наоборот, примет как самого дорогого гостя. У них чем подлее удар готовится, тем они ласковее с жертвой. Ведь шашни с султаном они в тайне великой ведут. На словах-то они нам друзья самые лучшие.

— Так как же мне с ними, подлыми, теперь быть? Ничего и не скажи?

— Ни в коем случае, Борис Петрович. Вручите грамоту государя и…

— Откуда тебе известно про грамоту?

— Ну как же! Еще в мае мне пришло сообщение от Льва Кирилловича, что вы будете с грамотой к императору, чтоб я вас ввел в курс местных дел. Если б не приказ Нарышкина, разве б я позволил себе вам объявиться. Я же потаенный агент, а посему прошу вас, ежели меня встретите где в Вене, не вздумайте приветствовать, узнавать меня.

— Так вы, наверно, и не Воробьев?

— Конечно, у меня и имя и фамилия австрийские.

— Какие?

— Борис Петрович!.. — развел руки гость с укоризной.

— Все, все. Я понял, господин Воробьев. Благодарю за сообщение.

— И вашему слуге накажите то ж.

И названный Воробьев, изящно расшаркавшись, вышел.

Сразу же явился Курбатов:

— Что это за тип?

— Забудь о нем, Алексей.

— Как? Почему?

— Повторяю, забудь. Как будто его и не было. Более того, встретишь в городе, сделай вид, что впервые видишь его.

— Ладно, — пожал плечами Курбатов, — не видел так не видел. Стало быть, и в дневник не писать?

— Ни слова.

— Понял… — вздохнул Курбатов, хотя ничего не понял.

В тот день, когда Шереметев перебрался с адъютантом, дворецким и несколькими слугами в гостиницу, дабы быть ближе к министерствам и императорскому дворцу, к нему явился посыльный и сообщил, что его ждет в своей резиденции граф Кинский.

— Кто это? — спросил Курбатов боярина.

— Министр императора. Канцлер.

— Откуда он узнал, что вы уже здесь?

— А внизу, когда нас вписывали в гостевую книгу. Думаешь для чего?

— А-а, — догадался Курбатов.

Граф Кинский, австрийский канцлер, встретил Шереметева с таким радушием и приязнью, словно старого закадычного друга, по которому ужасно соскучился, хотя в действительности виделись они впервые.

— О-о, ваше превосходительство, мы очень рады приветствовать русского героя в нашей общей борьбе с неверными.

Широким жестом Кинский пригласил Шереметева садиться в кресло и сам сел не ранее того, как увидел, что его гость сидит.

— Мы наслышаны о ваших подвигах на ратном поле, ваше превосходительство, — говорил ласково Кинский, хотя узнал о Шереметеве только что от секретаря.

Когда ему доложили, что в гостинице расположился российский посол, некий Шереметев, граф приказал немедленно собрать и сообщить ему все о приезжем. И где-то через полчаса секретарь докладывал, читая с листа:

— Шереметев Борис Петрович — представитель древнейшего боярского рода, ведущий свою родословную с четырнадцатого века. Один из самых удачливых полководцев царя. В последний свой поход по Днепру захватил несколько турецких крепостей.

— Вроде нашего Евгения Савойского, — заметил граф.

— Да, ваше сиятельство.

— Сколько ему лет?

— Сорок пять. При дворе царей начал служить с тринадцати лет.

— С чем он пожаловал?

— По нашим сведениям, у него послание к императору от царя.

— Благодарю вас, Фриц. Напишите его фамилию и имя крупно и положите мне на стол, а то ведь могу забыть.

— И отчество надо, ваше сиятельство. У русских считается знаком особого уважения называть их еще и по отчеству.

— Хорошо. И с отчеством. И отправьте к нему посыльного с приглашением.

— Вы его сейчас примете?

— Да, Фриц. С царским посланцем мы должны быть особенно предупредительны.

Канцлер расспрашивал Шереметева о здоровье царя, его самого, о проделанном пути, изредка незаметно косясь на бумажку, лежавшую перед ним, дабы не ошибиться в имени и отчестве гостя. Когда Шереметев сообщил, что у него грамота царя к императору, Кинский изобразил на лице приятное удивление и сказал доверительно:

— Знаете, Борис Петрович, обычно послы других государей передают эти послания мне, а уж я императору, но для вас мы сделаем исключение, царскую грамоту императору вы вручите лично.

«А ведь верно Воробьев-то говорил, — подумал Шереметев. — Стелет-то, стелет сколь мягко». А вслух сказал:

— Но когда он сможет принять меня?

— Я думаю, через неделю. А пока, чтоб вам не скучать, примите пригласительный билет на бал-маскарад, который состоится во дворце послезавтра. Я пришлю за вами карету.


Огромный зал дворца блестел позолотой, сверкавшей в свете тысяч свечей, горевших в канделябрах. Борис Петрович в темной бархатной маске, прикрывавшей лишь верх лица, скромно стоял у высокого окна, с изумлением наблюдая за происходящим. В глазах рябило от пышных дамских нарядов, один мудренее другого, нос обонял густую смесь всевозможных ароматов, слух ласкала прекрасная музыка дворцового оркестра. Для него, русского человека, все это было внове, в диковинку. На Руси подобного не случалось, чтоб женщины и мужчины вот так, собравшись, говорили меж собой, смеялись, танцевали. И восторг боярина от увиденного невольно окрашивался горечью и обидой: «А будет ли когда-нибудь у нас так красиво и безмятежно?» Вспоминались ему мужские компании и разливанное море вина и водки, которое непременно надо выпить, разудалые песни, сумасшедшие пляски с пылью до потолка, с треском гнущихся половиц, ссоры прямо за столом, нередко кончавшиеся дракой. Припомнились даже пьяные жалобы друга его, Федора Апраксина {39}: «Бедный я, бедный, сиротинушка. Никого-то у меня нет на белом свете».

Из задумчивости Шереметева вывел знакомый голос канцлера:

— А почему мы не танцуем?

Кинский был в одеянии турецкого паши, и тоже в маске, а рядом с ним, тоже в маске, стоял капеллан.

— Я не умею, — признался, смутившись, Борис Петрович.

— Ну что ж, сие простительно воину. Позвольте, Борис Петрович, представить вам посланника Венеции Рудзини. Поскольку вы следуете на его родину, он может оказаться вам весьма полезен. Господин Рудзини, — обернулся Кинский к капеллану, — представляю вам посланца его величества царя великой России, извечного военачальника, Бориса Петровича Шереметева. Надеюсь, коллегам союзных государств есть о чем перемолвиться.

И Кинский-паша исчез так же незаметно, как и появился, растворившись в веселой толпе масок.

Молчание меж посланниками несколько затянулось, и Рудзини, сочтя это уже неприличным, спросил:

— Вам нравится маскарад?

— Да, — отвечал Шереметев, напряженно пытаясь придумать вопрос собеседнику, дабы продлить нить разговора. Наконец осенило: — Скажите, господин Рудзини, а император сейчас здесь?

— Его нет. Наследники здесь.

— Наследники? Где они?

— А вон — тот молодой человек, что танцует с белокурой красавицей, — это старший сын императора Иосиф, ему девятнадцать лет, но уж семь лет он числится королем римским.

— Гм… — покачал удивленно головой Шереметев.

— Это что!.. — вдохновился Рудзини. — С девяти лет до двенадцати он был королем Венгрии. Он первый наследник императора.

— А второй?

— Второй — Карл, ему двенадцать лет. Вон у той стены рядом с высоким господином в тирольской шляпе стоит мальчик, наряженный рыцарем, это он — Карл VI. Этого скоро ждет испанская корона, разумеется после смерти Карла II. Если он воцарится в Испании, станет Карлом III.

— Но ведь и Франция рассчитывает на эту корону.

— То-то и оно. Миром не кончится, быть войне. Но, помяните мое слово, император Леопольд победит и корона Испании будет за его младшим сыном.

— Почему вы так уверены?

— Потому что на сегодняшний день у него лучший полководец Европы.

— Вы имеете в виду Савойского?

— Да. Вот тот господин в тирольской шляпе и черной маске и есть Евгений Савойский — герой Зента, гроза турок.

В это время танец окончился и римский король Иосиф, проводив свою красавицу на место, подошел к Евгению Савойскому и о чем-то оживленно заговорил. К ним подошли еще двое.

Рудзини продолжал:

— Это князь Сальм — друг наследника, а второй — Штаремберг, будущие министры у него. Очень умные господа.

— Благодарю вас, господин Рудзини, за ценные сведения.

— Я был рад услужить вам, ваше превосходительство. Но у меня есть и к вам вопрос, не подумайте ничего плохого, простое любопытство: зачем ваш царь, бросив страну, поехал за границу?

— Хых… — усмехнулся Шереметев, — об этом, видимо, надо спросить его самого.

— Ради Бога, не подумайте, что я хочу проникнуть в какую-то вашу тайну. Упаси Бог! Но для нас, венецианцев, это странно. Дело в том, что наш правитель — дож — не имеет права покидать страну ни на день, ни на час. А тут бросить такую огромную, бескрайнюю Россию… Это, извините, не укладывается в голове.

— Ну, за него остались править его помощники… министры.

— И у нашего дожа есть помощники, Большой совет, канцлер, наконец, однако дож — главнокомандующий и должен всегда находиться у кормила власти. Представьте себе: кормчий оставляет штурвал корабля — ведь это же гибель кораблю.

— Ну, это если он один на корабле. А если есть помощники, для чего же они? Команда, матросы, шкипер. А наш государь поехал с Великим посольством для приискания союзников против неверных, ну и чтобы ознакомиться со строительством кораблей.

— Но я слышал, он едет инкогнито. Для чего?

— Чтоб не привлекать внимание назойливых зевак. Государь терпеть не может ротозеев. Кстати, он намерен после Голландии побывать у вас в Венеции.

— О-о, это было бы прекрасно!..

— Ему очень понравились ваши инженеры, оказавшие большую помощь армии под Азовом. Он хочет ознакомиться в Венеции с судостроением. Государь наслышан, что у вас хорошо отлажено строительство галер.

— Да, да, да! — с гордостью отвечал Рудзини. — Это многовековая традиция. У наших галер хороший ход и маневренность. И потом, у нас обучается сейчас несколько ваших русских.

— Я знаю, государь отправил их еще в январе. Но он сам любит все попробовать, увидеть своими глазами.

— О да, ему будет что у нас посмотреть и потрогать руками. Мы будем рады принимать такого высокого гостя. С вашего позволения, я могу сообщить правительству об этом?

— Стоит ли, господин Рудзини, я скоро сам буду у вас и передам дожу письмо государя.

Шереметеву понравился венецианский посланник, столь доброжелательно удовлетворивший его любопытство. Жаль, конечно, что наследники были в масках. Но теперь, если доведется ему быть не в маскараде, а на балу или приеме, он уже узнает их. Тем более Савойского.

Как и обещал канцлер, ровно через неделю император принял Шереметева в галерее дворца «Фаворит». Борис Петрович вручил Леопольду грамоту царя, тот поинтересовался здоровьем Петра, успехами в войне с неверными.

— Наш флот твердой ногой стал на Азовском море, ваше величество, — отвечал Шереметев.

— Прекрасно, прекрасно, — молвил император. — Я рад за царя, в союзе с ним мы заставим султана… э-э… пригнуть колена и уйти с земель, издревле принадлежавших христианам.

— Мы тоже надеемся на это, ваше императорское величество.

— Как вам показалась наша столица?

— Нет слов, ваше величество, она прекрасна.

— Я дал распоряжение взять ваше посольство на наше содержание, пока вы здесь, чтоб вы могли осмотреть музеи, дворцы, госпитали, арсенал.

— Мы благодарим вас, ваше величество, за столь щедрую заботу о нас.

— Ну как же, мой друг, мы союзники, и наша святая обязанность помогать друг другу. Желаю вам успеха, генерал, в вашем путешествии. Вы доставили мне радость письмом моего брата Петра. До свидания.

«Еще не читал, а уж обрадовался», — подумал Шереметев и стал откланиваться.

Щедростью императора, взявшего их на содержание, Борис Петрович воспользовался в полной мере. Он прожил в Вене со всей своей оравой целый месяц. И не только посещал музеи и госпитали, но не пропускал балы и даже научился нюхать табак. Был представлен римскому королю Иосифу I, который заверил боярина в искреннем сочувствии усилиям России пробиться к морю. Познакомился Борис Петрович и с Евгением Савойским, хотя разговор между ними, к удивлению боярина, оказался малосодержательным. Поздоровались. Помолчали. И раскланялись.

На одном из балов Борис Петрович до того осмелел, что вздумал даже принять участие в танцах: «Ничего мудреного, шаг туда, два шага сюда… полупоклон, поворот и опять шаг сюда… Ерунда…» Однако решил эту «ерунду» отложить до другого раза. Но «другого раза» уже не случилось. К нему прямо в гостиницу явился Рудзини и, принеся тысячу извинений, сказал, что через Альпы путь труден и опасен и если «его превосходительство» задержится еще на неделю-другую, то не сможет преодолеть в этом году горы, так как все пути будут забиты снегом.

— Вам лучше всего идти через перевал Бреннер {40}, ваше превосходительство. Это самый низкий и восточный перевал, всего тысяча триста семьдесят метров над уровнем моря.

— А каким путем из Вены следовать к нему?

— Выходите на долину реки Инн, и от Инсбрука до перевала рукой подать.

— Благодарю вас, господин Рудзини.

— Только, пожалуйста, не медлите.

Вздохнув, боярин распорядился собираться. Хороша Вена, но ждет Венеция.

Глава пятая ВЕНЕЦИЯ

Рудзини оказался прав: снежные завалы, вставшие в Альпах перед русскими, едва не завернули их обратно. Мало того что пришлось шагать пешком, но вынуждены были нанимать местных жителей для расчистки пути и переноса немалого багажа путешественников.

Натерпелись русские и страху, проходя по узким тропам над бездонными пропастями. Страдали не только от холода, но и от недостатка пищи, когда ни за какие деньги в горных Деревушках не могли найти пропитания.

Поэтому когда добрались наконец до Венеции и расположились в гостинице, то, еще не распаковав вещи и даже не умывшись, кинулись в остерию {41} насыщаться, заказывая по два-три блюда на человека. Хозяин остерии вполне снисходительно смотрел на это и даже на то, как некоторые русские рассовывали по карманам куски хлеба в запас.

— Сразу видно — с гор пришли люди, — заметил он повару. — Все съедят.

И повар правильно понял своего хозяина, тихонько скормив проголодавшимся вчерашнюю кашу и позавчерашнее жаркое.

Съели. И благодарили. А глава их, дородный боярин, не чинясь, уплатил за все кругленькую сумму.

Только в номере Борис Петрович сказал своему дворецкому Алешке Курбатову:

— Узнай досконально, во что будет обходиться нам дневной стол на человека. Да скажи дуракам, чтоб хлеб со стола не тянули. Стыд головушке.

— Так тянут-то для чего, Борис Петрович, тут нам лишь обеды и ужины обещают. А завтраки, сказывают, не положены. Вот и запасаются.

— Пусть в лавках покупают, выдай им на это сколько там надо.

Узнав, что дворец дожа находится на площади Святого Марка, Шереметев, сев в лодку, именуемую гондолой, поплыл туда. Гондольер, загребая длинным веслом, гнал лодку по каналам, виртуозно заворачивая ее в нужных местах, и, видя, с каким восторгом и удивлением пассажир рассматривает город, пояснял доброжелательно, указывая на дворцы:

— Синьора Корне-Спинели… Пезаро… Гримали…

На площади Святого Марка прогуливалось много народу, и еще в пути гондольер, узнав, что его пассажир из России, сказал, что на площади Святого Марка много «русу». Щедро рассчитавшись с гондольером, Шереметев ступил на знаменитую площадь, сплошь выстланную мраморными плитами.

После деревянной Москвы, грязных улиц и луж, даже возле Кремля, все было боярину в диковинку и удивление в Венеции. Он чувствовал себя как в сказке. И ушам своим не поверил, когда услыхал восклицание на родном языке:

— Борис Петрович! Каким ветром?

Перед ним стоял улыбающийся, чисто выбритый Толстой {42}. Одет в короткий темный камзол, шея обвязана легким шарфом, кудрявый парик напудрен.

— Петр Андреевич! — обрадовался Шереметев. — Я рад, что встретил своего.

— Как говорится, на чужой сторонушке рад родной воронушке, — улыбнулся Толстой.

Они действительно оба были рады встрече, хотя в Москве никогда не были близки и дружны. Но здесь, в чужой стране, встретились почти как родные. Обнялись, похлопали друг друга по спине.

— Ну как вы тут? — спросил наконец Шереметев.

— Как? Осваиваем морское дело, как велел государь. Как там на родине?

— Обыкновенно, — пожал плечами Шереметев. — Я уже давно из России.

— Когда выехал?

— В конце июня.

— Ну, я давнее — с двадцать шестого февраля. Поди, за это время много чего случилось? — спросил Толстой с каким-то намеком.

И Шереметев понял его, отвечал кратко:

— Да уж случилось, брат.

— Что ж мы так стоим-то? Давай зайдем в остерию, выпьем вина, посидим.

Они вошли в остерию, нашли свободный столик. Толстой заказал три бутылки вина, сам наполнил бокалы.

— Ну, за встречу, Борис Петрович!

— За встречу, Петр Андреевич, — поднял свой бокал Шереметев и, пригубив, похвалил: — Хорошее вино.

— Да уж, не сравнишь с нашей косорыловкой.

— Тут и палаты, брат, — вздохнул Шереметев, осушив бокал. — Все каменно, все изрядно. В Москве уголек оброни — и пол-Москвы как не бывало. А здесь…

— Тут, помимо камня, все улицы из воды-каналов, жители друг к дружке либо плывут, либо через мосты бегают, их тут более трехсот.

— Мостов? — ахнул Шереметев.

— Ну да.

— А каналов?

— Более чем полторы сотни. Город-то весь на островах, которых более ста.

— Да, дивны дела Твои, Господи! И живут ведь.

— Еще как живут! Богатеющая страна Венеция.

Допили одну бутылку, распочали вторую, наконец Толстой сказал:

— Доходило до нас: казнили заговорщиков-то. Их при мне заарестовали, а через три дня я уехал с волонтерами.

«Хорошо, что успел уехать», — подумал Шереметев, а вслух сказал:

— Всех четвертовали. И Цыклера, и Соковнина, и Пушкина.

— М-да… — задумчиво молвил Толстой. — Ты был там?

— Не. Болел. Государь уж выговаривал мне. Но мой дворецкий был, рассказывал, что на свиньях привезли гроб Милославского и поставили под эшафотом {43}. И вся кровь казненных на него лилась.

Шереметев заметил, как побледнел Толстой при последних словах. Оно и понятно: был в молодости Петр Андреевич адъютантом у Милославского, его сторону держал и по его приказу стрельцов на Кремль подымал в мае 1682 года — за Софью{44}, против Нарышкиных, стало быть и против Петра, хотя тому всего десять лет тогда было.

— Да. Хорошо, что Иван Михайлович не дожил до сего дня, — сказал Толстой.

«А ты-то вот дожил».

Словно услышав мысли собеседника, Толстой продолжал:

— Я молод был. В его власти. Что приказывал, то и делал. А после, помнишь же, мы с тобой вместе с князем Голицыным{45} на Крым ходили, — молвил Толстой, словно оправдываясь за глупость молодости.

— Как не помнить… — усмехнулся Борис Петрович. — Вместе и улепетывали оттуда. Тебя, если честно, что спасло, Петр, — воеводство.

— Да, да, — согласился Толстой. — Я был воеводой в Устюге Великом, когда Петр Софью с престола ссаживал. Но, поверь слову, был бы в Москве, ее бы сторону не взял. Ей-богу! Но он-то, видно, помнил восемьдесят второй, хотя и мал был тогда.

— Еще бы не помнить: всех дядьев его на глазах перебили стрельцы. Зарубка на всю жизнь.

— Когда я узнал, что воцарился Петр Алексеевич, я сразу же присягнул ему. От чистого сердца присягнул. Веришь?

— Я-то верю… — молвил со значением Шереметев, берясь за третью бутылку.

— Но мне ж надо было как-то и его убедить. Свой грех перед ним замолить. В девяносто четвертом, слышу, едет он в Архангельск. Ну, думаю, надо встретить так, чтоб ему понравилось. И встретил. Такую пальбу с пушек открыл, что весь город переполохал. Закатил пир по случаю его приезда в Устюг, а когда тост за него произнес, опять грянул салют. Вижу, понравилось ему. Вечером после пира зовет меня, спрашивает: «Скажи, Петр Андреевич, вот ты с Голицыным дважды на Крым ходил, отчего оба раза неудачно? Как думаешь?» А я и говорю: «Оттого, государь, что степью шли, а надо бы водой попробовать». Засмеялся Петр Алексеевич этак довольно и говорит: «В этот раз со мной пойдешь водой». И я пошел с ним под Азов, на штурм ходил с охотниками, вместе победу отмечали.

— И поверил?

— Не знаю. Наверно. Но, видно, к сердцу его мне уж пути нет, восемьдесят второй год крепкую зарубку в его памяти оставил, уж не изгладишь. Я и в волонтеры записался, чтоб ему угодить. Это в мои-то пятьдесят два. Тут нас более двадцати.

— Кто еще с тобой?

— Борис Куракин {46}, Григорий Долгорукий {47}, Андрей Хилков {48}. Все мальчишки, один я — дед. Ну, молодые-то изрядно куролесят.

— Пьют?

— Если бы. По местным девкам шастают, аж свист стоит.

— Сильничают?

— Да нет. Венецианки сами охочи до парней, особливо в праздники. Когда песни, танцы, музыка, фейерверки, они прямо по-за углами и в лодках тискаются. Ну а наши молодые жеребцы у них в фаворе. В Москве-то девку из терема не выманишь, а тут ими хоть пруд пруди. Вот наши-то и носятся как саврасые без узды.

— А как в науках? В морских?

— Кто как. Некоторые учатся, а которые баклуши бьют, благо деньги-то родительские.

— Государь ведь из Голландии сюда собирается.

— Сюда? В Венецию?

— Ну да.

— Хэх… Ужотко задаст он бездельникам! Хорошо, что ты сказал. Припугну кой-кого, живо за учебу примутся.

— Ну а сам-то как, Петр Андреевич?

— Да я уж был в море, цельный месяц болтался. Ходили до Бари — это на юге Италии. Солдата своего брал. Хорошо капитан добрый попался, не стал меня по вантам и реям гонять {49}. Так и сказал: «В твои годы ежели оборвешься, а оборвешься обязательно, костей не соберешь. Учись командовать». Я и командовал. Своего солдата, которого велено было выучить, гонял вверх-вниз до седьмого поту. За месяц и я, и он такелаж назубок взяли. Доверял мне капитан и судно вести, и паруса ставить, и с картой знакомил.

— Значит, освоил вождение?

— Есть маленько.

— Понравилось?

— Да как сказать. Лет бы тридцать скинуть, может, и поглянулось бы. Когда назад шли, в бурю угодили, так нас так валяло, думали, мачту сломит либо судно перевернет или, того лучше, на камни наскочим. Страху натерпелись. Не чаял живым быть. Ан ничего, Бог миловал.

— Так не пойдешь больше?

— Что ты… куда денешься: взялся за гуж… Мне еще на военном корабле надо поплавать, желательно и в бою побывать.

Они допили третью бутылку, Толстой спросил:

— А ты-то, Борис Петрович, зачем сюда пожаловал? Тоже волонтером?

— Не. Меня государь послал с грамотами к дожу и к Мальтийскому ордену, чтоб, значит, наклонять их супротив султана.

— Ну, Венеция, ясно, союзница наша. Но с турками воюет не совсем удачно. В тысяча пятьсот семьдесят первом году турки оттягали у нее Кипр, в этом столетии отобрали Кандию, целят на Морею. По всему видно, отберут. Так что худая она нам помощница в этом.

— Государь надеется, что хоть какие-то силы султана Венеция с Мальтой оттягают на себя. Так и сказал мне: ты, мол, почву взрыхли, а я приеду — засевать буду.

— Когда ты к дожу собираешься?

— Как назначат аудиенцию, так и пойду.

— Ну, желаю успеха!.. — поднялся Толстой из-за стола. — Если понадоблюсь, я в гостинице на острове Джудекке, чтоб поближе к гавани быть. Ну а если не найдешь, значит, отплыл. Привет твоим спутникам. Много ли их у тебя?

— Да человек тридцать.

— Ого! А со мной лишь лакей и солдат. Впрочем, ты посол — тебе так и положено. Прощай, Борис Петрович, рад был встрече.


Шереметев приплыл в свою гостиницу уже в темноте, дворецкий с адъютантом резались в шашки. Увидев входящего господина, разом вскочили.

— Ну, что тут у вас? — спросил Борис Петрович, сбрасывая у порога шляпу и башмаки.

— Все как есть разузнал, Борис Петрович, — отрапортовал Алешка Курбатов.

— Что разузнал?

— Как «что»? Вы же велели узнать, сколько в сутки с носа драть будут.

— Ну и сколько?

— Тринадцать рублей с полтиной.

— Ты что… спятил?..

— Так это со всех, Борис Петрович. По пятнадцать алтын с носа в сутки. Посчитайте-ка.

— М-да… Все равно многовато.

— Но сюда и постой, и стол, и фрукты, и вино входят.

— Не будет ли приказаний? — спросил Савелов.

— Нет, ступай, Петро, отдыхай.

Адъютант вышел. Алешка не стал звать денщика, сам стелил постель боярину. Шереметев начал раздеваться.

— Борис Петрович, ты гля, какие у них постели, — говорил Курбатов в восхищении. — Простыни белоснежные, одеяла новехонькие. А кровати, гля, точеные ножки. Прям царские. И народ у них какой обходительный. По-русски ни бум-бум, а всяк старается понять тебя, чего тебе надо. На Москве кого спроси о чем на улке, либо не ответит, а ответит аки зверь прорычит. А тут очень ласкательные люди, хорошие люди итальянцы.

— Я ведь, Алеша, земляка встретил.

— Да ну? И кого же?

— Стольника {50} Толстого Петра Андреевича.

— Что ж он-то тут делает?

— Как «что»? Учится на моряка.

— В его-то годы?.. — хихикнул Курбатов.

— Приходится. Куда денешься. Ныне время, брат, такое. Сам государь учиться поехал и всем велел то ж творить.

— Но вот вас же не послал.

— Как «не послал»? А зачем, думаешь, я еду?

— Ну ж сами сказывали: мир посмотреть.

«Вот старый дурак, — явил недовольство собой боярин, — едва не проболтался». Но вслух молвил раздумчиво:

— А думаешь, глядя на мир, на людей других наций, не учатся? Еще как, брат, учатся. Хошь бы и языку их.

— Я уже десять слов по-италийски знаю.

— Молодец. Учи. Сгодится.

На третий день венецианский дож принял русского посланца в присутствии нескольких членов своего совета. Он выразил благодарность за царскую грамоту, как и положено, справился о здоровье государя. Поинтересовался, как и где устроилось посольство, не нуждается ли он в чем? И хотя Борис Петрович, поблагодарив, сообщил, что все у них есть, дож, вызвав кого-то из помощников, сказал:

— Прошу вас, Кутини, возьмите под опеку наших русских друзей и передайте в кассу, чтобы выделили им деньги на содержание. В столь долгом пути у них трат было предостаточно.

Когда распоряжение дожа перевели Шереметеву, у него отлегло от сердца. Вчера, советуясь с дворецким, они решили в Венеции долго не задерживаться из-за большой дороговизны. Но теперь, поскольку посольство берет на содержание городская власть, можно и не торопиться. И когда определенный для их сопровождения Кутини спросил на сносном русском языке:

— Что его превосходительство желало бы видеть?

— Все, — отвечал Шереметев.

— Ну, на все, пожалуй, и года не хватит, — улыбнулся Кутини.

На следующий день, когда Кутини появился в гостинице, Шереметев сказал:

— Хотелось бы посмотреть, как делают ваше знаменитое венецианское стекло.

— Ну что ж… — молвил Кутини. — Тогда отправляемся на остров Мурано.

Плыть на Мурано с боярином напросился дворецкий Курбатов:

— Мне ж тоже посмотреть хочется, Борис Петрович.

— Ладно. Езжай, — согласился боярин.

В пути, когда гондольер неспешно ворочал веслом, направляя лодку из одного канала в другой, Шереметев, восхищаясь постройками, спросил у Кутини:

— Когда же явилась на свет ваша страна и почему именно на островах? Разве мало было места на материке?

— Наших предков-венетов сюда беда загнала, синьор. Знаменитый вождь свирепых гуннов Аттила {51} в четыреста пятидесятом году прислал в Рим послов к императору Валентину III просить себе в жены его сестру Гонорию. Император отказал. Оскорбленный Аттила в четыреста пятьдесят втором году вторгся в Италию, уничтожая все на своем пути. Венеты бежали на эти острова, спасаясь от истребления. Когда Аттилы не стало, они решили не уходить с островов, поняв, что любая крепость на острове становится неприступной для врага. Они построили на островах несколько поселений — Градо, Гераклию, Маламокко.

— А когда сама Венеция возникла?

— Венеция начала строиться на острове Риальто в восемьсот десятом году. И имя свое, как догадывается синьор, она и получила от имени народа — венетов. И разрасталась и богатела торговлей и ремеслами. Наше стекло, наши зеркала раскупались по всему миру.

И вдруг Курбатов встрял в разговор:

— Ну Аттила эту самую Гонорию добыл?

— Нет. Он не дошел до Рима, какая-то болезнь стала косить его войско, и он вступил в переговоры. И Папа Лев I от имени императора купил у Атгилы мир. Он возвратился в свою Паннонию и там женился на бургундской девушке Ильдике. Отпраздновал пышную свадьбу и в первую же брачную ночь умер. Вроде бы удар хватил его во время любовных объятий. А может, Ильдика прикончила его, отомстив за поражение своей родины.

— Во, учти, Алешка… — повернулся Шереметев к дворецкому. — От девок не только удовольствие бывает.

— Да, — продолжал Кутини, — вся Европа трепетала перед Аттилой, во всех битвах он был победителем, а тут хрупкая девушка вмиг отправила его на тот свет. И вскоре вся империя его развалилась.

— Но, как у нас говорится, нет худа без добра, — сказал Шереметев. — Не приди в Италию Аттила, может, и Венеции бы не было.

— Возможно, синьор, возможно, — согласился Кутини.

На острове Мурано прямо у стены стеклозавода стояли два корабля, с которых грузчики таскали тяжелые мешки.

— Что они выгружают? — поинтересовался Борис Петрович.

— Корабли доставили из Истрии {52} песок, пригодный для изготовления стекла.

— Это что ж, ходят за море за песком?

— Да. В Истрии очень чистый песок. Раньше брали из реки По, сейчас везут из Истрии. Это наша провинция.

Управляющий завода встретил гостей не очень ласково, и Кутини вступил с ним в какой-то спор, непонятный для русских. Но когда Кутини, указывая на Шереметева, сказал что-то важное, тот, вздохнув, вышел.

— О чем вы спорили? — спросил Шереметев.

— Да ерунда. Я думаю, вам это знать не надо.

— Нет, все же, синьор Кутини, скажите, пожалуйста.

— Дело в том, что четыреста лет назад производство стекла, особенно цветного, считалось государственной тайной и за выдачу секрета грозило суровое наказание. Но, понимаете, наши мастера уезжали в другие страны — во Францию, в Германию, и там, конечно, раскрывали эти секреты. Я ему и сказал, что ваши секреты давно вся Европа знает. А вот этот синьор — я сказал про вас — великий полководец России, нашей союзницы, и что на Днепре он разгромил армию султана, и что дож приказал ничего не таить от него. Этим и убедил. Нужны, сказал, полководцу ваши секреты!

— Ну, султана, допустим, я не громил. Я крепости турецкие брал.

— Ничего, ничего. Для него в Турции главный злодей султан, пусть так думает.

Управляющий вернулся, приведя с собой мастера в коротком темном кафтане и такой же шапочке на голове. Тот провел гостей в заводской музей, где на полках вдоль стен была расставлена продукция стеклозавода: кувшины, бокалы, кубки, графины, чаши, тарелки и какие-то еще предметы непонятного назначения разных цветов и расцветок.

Мастер начал говорить, Кутини переводил:

— Сплавленная масса стекла из засыпаемого материала обычно бесцветна. И если она случается голубоватой или зеленоватой, то это значит, что в шихте были примеси. Об этом догадались наши предки и стали для окраски стекла искусственно вносить их в шихту до или во время плавки. Если добавлять железистые соединения, стекло получится голубовато-зеленое либо красного цвета. Если добавить окиси марганца — получим желтый или коричневый цвет, окись кобальта дает синий, вот как эта ваза. Окись меди — красный. Если надо замутить стекло, как в этой фляжке, сыплем в шихту пережженную кость.

Мастер повел гостей в цех к печам, где стеклодувы, цепляя из печей расплавленное стекло, через длинные трубки выдували из него посуду разных причудливых форм.

Перед самым уходом с завода управляющий, угостив посетителей вином, предложил в подарок «полководцу, разгромившему султана» походную баклагу {53} из стекла молочного цвета.

— А здесь какая примесь? — поинтересовался Борис Петрович.

— Сюда добавляли полевой и плавиковый шпат.

— Все, — молвил Шереметев, — не стану водить полки, буду выделывать венецианское стекло.

Кутини перевел эту фразу управляющему, и они оба рассмеялись, вполне оценив шутку полководца. Управляющий что-то сказал, Кутини отмахнулся и переводить не стал. Но когда сели в гондолу, проговорил:

— Стыдно стало хрычу.

— А что он сказал-то?

— Да сказал, мол, великий полководец, наверно, обиделся, если пошутил так. Пусть думает так.

На следующий день отправились к острову, на котором находился Арсенал, окруженный высокими стенами. При входе в него стояли статуи четырех львов, и Кутини счел необходимым сообщить о них:

— Десять лет назад их привезли из Пирея. Хорошая охрана.

— Правда?

На складах Арсенала оказалось столько оружия — пушек, ружей, кулеврин {54}, пистолетов, сабель и шпаг, что после обхода всего этого Шереметев, как специалист своего дела, заметил:

— Здесь без труда можно вооружить до зубов пятнадцатитысячную армию.

Осмотрел он и верфь, где стояла на стапелях строящаяся военная галера.

— Когда приедет к вам наш государь, — сказал Шереметев провожатому, — то первым делом он явится сюда, на верфь, помяните мое слово.

На третий день посетили зеркальное производство — гордость венецианцев, приносившее стране помимо большой прибыли и мировую славу. Побывали в мастерских, где изготовлялись гобелены.

Явившийся на четвертый день Кутини сообщил, что дож хотел бы побеседовать с его превосходительством.

На этот раз дож встретил Шереметева в своем кабинете, где кроме них присутствовал как переводчик лишь Кутини.

— Мы внимательно ознакомились с посланием вашего государя, господин генерал, и были очень довольны, что наши инженеры оказали вам под Азовом столь важные услуги, — начал дож свою речь. — Мы и впредь намерены оставаться союзниками России в деле борьбы с врагами Креста. В этом вы можете обнадежить вашего государя. Мы сотни лет противостоим всеми силами Турции, хищнически покушающейся на наши владения. И надеемся рано или поздно вернуть захваченные ею наши провинции, тем более что ныне имеем такого мощного и сильного союзника на севере.

Комплименты, отпускаемые дожем по адресу России и ее царя, были столь лестными, что невольно насторожили Шереметева: «Уж не с венского ли голоса поет венецианский главнокомандующий?»

Но, закончив официальную речь, дож вдруг попросил с оттенком задушевности:

— Расскажите, пожалуйста, о вашей дороге.

— О какой дороге? — не понял сразу Шереметев.

— Ну как выехали, где ехали, где останавливались. Мне все-все интересно.

И тут боярина осенило: «Ведь дожу запрещен выезд из страны, он всю жизнь не видит ничего, кроме своих каналов и мостов». Борису Петровичу стало даже жалко этого человека.

— Я выехал из Москвы со своей свитой двадцать второго июня и поехал вначале в свои вотчины.

— Вотчины? Что это?

— Это мои деревни. И земли, и крестьяне.

— Вы имеете свои деревни и земли?.

— А как же? А разве у вас нет?

— Увы, мой друг, я не имею права иметь их. Ни я, ни моя семья.

— Но вы только что говорили о ваших провинциях, ваше величество.

— Все провинции принадлежат государству, мой друг, не дожу, — улыбнулся дож. — Вы лучше расскажите о ваших вотчинах.

«Бедный ты, бедный, — подумал Шереметев, — за что же ты трудишься-то». А вслух продолжал рассказывать о своих вотчинах, о дороге. Дож слушал его внимательно, изредка перебивая просьбой пояснить какую-то подробность, удивившую чем-то.

— …Как? Как вы волка загоняете?

— …А за что вас в тюрьму бросили?

— …Неужели король одной ладонью раздавливает бокалы? Это ж какая сила!

И Шереметев подробно рассказывал обо всем, все более и более проникаясь сочувствием и доверием к дожу, не имеющему возможности выехать из государства ему вроде подвластного. И под конец не удержался, спросил:

— Ваше величество, а какая вам корысть в вашей короне, если вам ничего иметь нельзя?

— Мой друг, у нас республика Святого Марка, и я имею в ней власть. А потом, мне идет достаточное содержание. И это пожизненно.

— Я б, наверно, отказался от такой короны, — вздохнул Шереметев.

Дож улыбнулся снисходительно:

— Друг мой, я не имею на это права, даже если бы захотел.

— Во те раз. Выходит, не привязанный, а визжишь.

— Как? Как вы сказали? Не привязанный, а визжишь, — рассмеялся дож.

Расспросив Шереметева о том, где он побывал в эти дни, дож обернулся к Кутини:

— Что же все по мануфактурам гостя таскаете? А дворцы, а искусство, а академия?..

— Но его превосходительство сам выбирал, что смотреть.

— Он наверняка не знает о наших ценностях. Вы, Кутини, обязаны были подсказать.

После этой встречи с дожем Кутини уже не спрашивал Шереметева, что бы он желал увидеть, а сам говорил:

— …Сегодня едем в Академию искусств.

— …Собор Святого Марка ждет нас, ваше превосходительство.

— …Я думаю, вам интересно будет взглянуть на синагогу. Мы сегодня посетим две-три из семи.

— …В Главном архиве на площади Святого Марка уже ждут ваше превосходительство.

Именно в архиве Курбатов, взяв в руки какую-то бумагу, посмотрел ее на свет, удивился:

— Борис Петрович, глянь.

— Что там?

— А вот взгляни на свет.

Шереметев взял исписанный лист бумаги, взглянул на просвет.

— В самом деле. Что это? — обернулся к Кутини.

— Это герб наш. Такая бумага с водяным гербом предназначена для важных государственных документов. Ее не подделаешь.

— Ишь ты, хитро устроено, — огладил лист Курбатов, прищуриваясь. — Взглянул на свет, и все. Сразу узнал — не пустяшная.

Наконец Кутини несколько поднадоел боярину с его ежедневной обязательностью и торопливостью. Борис Петрович, привыкший жить без спешки, без гонки, решил избавиться от услужливого итальянца, тем более что они уже освоились с городом, могли в нем ориентироваться без посторонних. Призвав к себе адъютанта Савелова, сказал ему:

— Петь, завтрева, когда явится этот Кутини, скажи ему, что-де занемог я. Понял?

— Понял, Борис Петрович.

— Чай, я не мальчик бегать кажин день высунув язык. Верно?

— Верно, Борис Петрович, — согласился адъютант, хотя ему-то как раз нравилось ежедневное отсутствие начальника. Оно позволило парню без помех сблизиться со смазливенькой девчонкой из обслуги остерии, готовой отдаться ему хоть сегодня в удобном месте. А уж куда удобней для любовных утех покои боярина в его отсутствие. И вот, пожалуйста, вздумал больным сказаться.

— Не обидно скажи, ласково, — наказывал Борис Петрович. — Вот возьми десять ефимков {55}, передай ему за труды. Скажи, мол, мы ему премного благодарны.

«Хватит ему и пяти ефимков», — подумал Савелов. И назавтра, встретив итальянца внизу, молвил ему с оттенком огорчения:

— Господин Кутини, его превосходительство с вечера занемог и очень просил не беспокоить его.

— Заболел?

— Да, да, заболел.

— В таком случае я постараюсь прислать доктора.

— Нет, нет, у нас в свите есть свой доктор, он уже лечит генерала. Спасибо. Вот его превосходительство велел передать вам пять талеров в благодарность за ваши услуги.

— Но-о… — замялся Кутини.

«Откажись, гад, откажись», — подумал Савелов, восприняв это как колебания.

— …Мне как-то неудобно… ну да ладно. — И Кутини взял деньги.

«Паразит. Дож наверняка оплатил тебе все», — подумал адъютант, но вслух молвил то, что было наказано:

— Мы вам премного благодарны, господин Кутини.

— Что вы, что вы. Это мой долг.

Итальянец ушел, Савелов отправился наверх к боярину.

— Ну?.. — встретил его Шереметев вопросом.

— Все в порядке, Борис Петрович, как велели, так и сделал.

— Ну слава Богу! — перекрестился боярин. — И человека не обидели, и… Деньги взял?

— Конечно, взял. Кто ж от серебра отказывается.

— Ну и хорошо, ну и прекрасно.

Адъютант спускался вниз в остерию повеселевшим, в кармане позвякивало серебро, где-то ждала его черноглазая, огневая венецианка, с которой наверняка найдут они укромное местечко для любви и наслаждения. Порукой тому пять талеров, нежданно свалившихся с неба.

Глава шестая ПАДУЯ

Однако Кутини не забыл русских друзей, появился где-то дней через десять и первым делом справился о здоровье его превосходительства.

— Здоров, слава Богу, — отвечал Шереметев, не сморгнув глазом.

— Значит, едем в Падую.

— Падуя? Где это?

— О-о, это недалеко. Доберемся в один день. Сам дож просил меня свозить вас в этот город.

Ехали сушей в крытой карете, и всю дорогу Кутини говорил, говорил, показывая то направо, то налево, называя пробегающие за окном деревушки и даже отдельные здания, сыпля, словно горохом, именами их хозяев. Более того, сообщая, у кого из них сколько виноградников, у кого хорошее вино, у кого не очень. Кто умеет делать сыр, кто плетет отличные корзины, кто делает столы и стулья…

— Сейчас заедем к моему другу Бертучи, — пообещал Кутини. — Перекусим, выпьем хорошего вина. Передохнем часок, пока возчик покормит коней.

Бертучи, широкогрудый, прокаленный солнцем чернобородый мужчина, встретил нежданных гостей с искренней радостью и лучезарной улыбкой.

Когда Кутини представил ему русских — боярина с его дворецким, радость его удвоилась, словно к нему пожаловали близкие родные.

— О русс, о русс… — залепетал он.

— Рад без памяти, — переводил его восторги Кутини. — Говорит, что никогда не видел русских.

Хозяин пригласил дорогих гостей в дом и, усадив за стол, тут же, не переставая расспрашивать Кутини о чем-то, стал уставлять его закусками, меж которыми водрузил ведерный кувшин вина.

— Он говорит, что в союзе с русскими теперь мы добьем неверных. Кстати, отец Бертучи воевал на море под началом адмирала Маркелло и участвовал в морском сражении при Дарданеллах в тысяча шестьсот пятьдесят шестом году. Тогда наш флот полностью уничтожил флот султана.

— Неужели? — удивился Шереметев.

— Да, да, да. И вообще на море мы всегда побивали турок. В пятьдесят первом году адмирал Мочениго, а через четыре года Морозини громили их флот, а уж под Дарданеллами уничтожили целиком.

— Но чем вы это объясните? — спросил Борис Петрович.

— Во-первых, мастерством наших моряков и, что не менее важно, маневренностью наших галер. У турок весь флот парусный, и когда нет ветра, он беспомощен. А галера может двигаться и в штиль, идет на веслах. Остальное решают пушки, а они у нас великолепные, вы убедились в этом, будучи в Арсенале.

— Да, пушки у вас действительно хорошие. Государь приедет, наверняка закупит у вас и пушек, и ружей.

Бертучи очень расстроился, когда гости встали из-за стола, не допив даже кувшин вина, и категорически отказался от денег, которые предлагал ему Шереметев.

Кутини переводил:

— Он говорит, что для него великая честь принимать у себя русского полководца. И приглашает нас заехать еще на обратном пути.

Садясь в карету, он продолжал:

— Кстати, ваше превосходительство, и вы тогда зря передали мне пять талеров с вашим слугой. Мне даже оскорбительным показалось. Пожалел слугу, уж очень у него жалкий вид был, не стал обижать.

«Пять талеров? — удивился Шереметев. — Ах, Петьша, сукин сын! Сжульничал. Ну, негодяй. Ужотко тебе будет на орехи!» А вслух сказал:

— Простите, господин Кутини, но вы столь любезно сопровождали нас, все рассказывали, показывали, что я счел своим долгом…

— Нет, нет, я исполняю поручение дожа и считаю это высокой честью, ваше превосходительство. Так что, пожалуйста, не делайте больше такого.

Тронулись дальше и вскоре, уже на закате дня, переехали мост через реку Бренту и вдоль канала устремились к Падуе, стоявшей на берегу Бакильоне. Город был окружен стенами, в них было семь ворот.

В темноте устроились в гостиницу. Курбатов опять дивился чистоте постельного белья и любезности обслуживающего персонала.

— Будет ли у нас когда-нибудь так? А? Борис Петрович?

— Не знаю, Алешка, не знаю, — отвечал боярин, с удовольствием вытягивая ноги под прохладной и чистой простыней. — Ну уж на походе точно этого никогда не случится.

— Я не про походы, я вот про такие дома-гостиницы, покои.

— Про такие гостиницы? Я думаю, лет через сто будут и у нас.

— Жаль… — вздохнул Курбатов.

— Чего жаль?

— Что уж нас тогда не будет. Жаль.

— Ты вот что, «жальщик», зачем у Бертучи налегал на вино? Окосеть хотел?

— Да ведь шибко вкусное, Борис Петрович.

— Ну и что ж, что вкусное. Меру знать надо. Ты видел здесь хоть одного пьяного? Нет. А ведь все вино пьют за каждым обедом.

— И правда, Борис Петрович, отчего так? Вина много, а пьяных не видно.

— Оттого, что здесь быть пьяным зазорно. А у нас? Кто пьян, тот и герой.

— Эт точно.

Утром Кутини прибыл к гостинице в карете и явился в покои к русским, как обычно говорлив и любезен:

— Едем осматривать город, синьоры. Я покажу вам все, чем славна Падуя.

Едва экипаж тронулся, Кутини заговорил:

— В Падуе есть несколько красивых площадей. Вот это пьяцца Витторио Эммануэле, она украшена статуями знаменитых людей города.

— А сколько их? — спросил Курбатов.

— Их около восьмидесяти. А вон пьяцца дель Санто, ее украшает конная статуя венецианского героя кондотьера {56}, полководца Гатамелата. Правда, она прекрасна?

— Да, — согласился Шереметев. — Видно, великий мастер ее изготовил.

— О да! Ее делал великий Донателло {57} в тысяча четыреста пятьдесят третьем году. Сам он родом из Флоренции, десять лет проработал в Падуе и за это время изготовил не только эту статую, но еще и великолепный бронзовый барельеф для главного алтаря церкви Святого Антония. Эй, милейший, езжай к Святому Антонию.

Карета остановилась около величественной базилики с семью куполами, достигавшей в длину без малого сто сажен.

— Н-ничего себе… — лепетал пораженный этой огромностью Курбатов.

Внутри русских удивил сверкающий позолотой канделябр в два человеческих роста. Пока они любовались им, Кутини отыскал настоятеля, переговорил с ним и пригласил гостей в алтарь. И там негромко начал объяснять:

— Это все работа великого Донателло. Вот его ангелы, играющие на разных инструментах, все это изготовлено из бронзы. А вот этот каменный барельеф — «Положение во гроб» — его последняя работа в Падуе. Посмотрите, синьоры, как он передал горе людей, на их лицах искренняя печаль, а женщина в отчаянии вскинула вверх руки.

— Как живая… — пробормотал Курбатов.

— Вот именно! — подхватил с гордостью Кутини, словно все это сработал сам, и, указывая на бронзовые статуи, продолжал представлять их поименно: — Вот это святой Антоний, по имени которого названа церковь, это святой Юстин, это святой Франциск…

Да, венецианский дож, поручая Кутини гостей, знал, что делал. Он потащил их в капеллу Сан Феличе знакомить с фресками Альтикиеро и Аванци, потом в знаменитую ораторию Скуоло дель Санто к фрескам великого Тициана.

Когда подъехали к университету, голос Кутини зазвучал с особой торжественностью:

— Это старейший университет Европы, синьоры, он основан в тысяча двести двадцать втором году. В нем с тысяча пятьсот девяносто второго года по тысяча шестьсот десятый трудился великий флорентиец Галилео Галилей. Именно здесь он изобрел свою знаменитую зрительную трубу, с помощью которой открыл на Луне горы и даже измерил их высоту.

— Как?.. — воскликнул Курбатов. — Как измерил?

— По тени, молодой человек, по тени, — отвечал снисходительно Кутини, словно измерение лунных гор по тени было пустяком. — С помощью своей зрительной трубы Галилей открыл у Юпитера четыре спутника, определил скорость вращения Солнца…

До самого вечера знакомил Кутини гостей с достопримечательностями Падуи, и когда наконец они возвратились в гостиницу, Шереметев спросил:

— Откуда вы все знаете это, господин Кутини?

— Это моя родина, и я ее люблю, ваше превосходительство, — ответил Кутини.

В обратный путь в Венецию они отправились через три дня. Когда проезжали усадьбу Бертучи и возчик намеревался уже свернуть к ней, помня о приглашении хозяина, Кутини сказал:

— Не надо. Едем прямо.

Вскоре усадьба Бертучи исчезла за деревьями, и он пояснил спутникам:

— Он же нас до ночи не выпустит. А нам засветло надо добраться до места.

И действительно, до своей венецианской гостиницы они добрались уже ночью. Скинув кафтан, шляпу, Шереметев сказал дворецкому:

— Алеша, позови ко мне Савелова.

— Он, поди, уж спит.

— Разбуди, приведи. Пока с ним говорить буду, побудь за дверью.

Адъютант появился заспанный, в накинутом кафтане, встал в дверях.

— Слушаю, Борис Петрович.

— Подь, Петя, поближе… — почти ласково молвил боярин. — Чего ж в дверях встал-то?

Савелов приблизился. Шереметев, сидевший на кровати, попросил:

— Наклонись.

Савелов наклонился. Шереметев быстрым движением ухватил его за ухо.

— За что, Борис Петрович? — взмолился Савелов.

— Аль не знаешь? — Боярин крепко держал ухо, приклонял голову адъютанта, приговаривая: — Аль забыл? Аль не вспомнишь? С-сукин ты сын! Вспоминай, ну!

— Не пойму я за што… — хныкал адъютант.

— Ах, не поймешь! Тоды вспоминай, вспоминай, сучье вымя… — продолжал дергать за ухо боярин.

Кафтан слетел с Савелова, ухо уже стало бордовым, как свекла, а он все не мог вспомнить свою вину.

— Вспоминай, вспоминай, ворюга… — твердил Шереметев, заставляя кланяться адъютанта вслед за ухом.

Конечно, Савелов сразу смекнул, в чем дело, но не спешил признаваться: «А вдруг за что-то другое, а я сам себя выдам». Но ничего «другого» не вспоминалось адъютанту.

— Скажите хоть за што, ваше превосходительство, — ныл несчастный.

— Сам скажи, сам скажи… — твердил боярин. — Не вспомнишь, велю плетьми сечь до воспомину.

И лишь когда ухо начало потрескивать, Савелов наконец проныл:

— Он сам мне их отдал, Борис Петрович.

— Кто «он»? Что отдал?

— Ну, Кутини этот… ну, ефимки энти…

Шереметев отпустил наконец ухо, спросил:

— Куда хоть стратил-то их, дурак?

— На девку, Борис Петрович.

— Пшел вон!

Савелов, держась за раскаленное ухо, кинулся к двери, но на самом выходе его догнал вопрос боярина:

— Девка-то хоть стоящая?

Адъютант уловил в интонации добродушие, свойственное боярину, оттого дал волю обиде:

— Поспробуйте… — и, всхлипнув, выскочил вон.

Борис Петрович тихо посмеивался, когда появился удивленный Курбатов:

— Что это с ним?

— Урок учил, Алеша. Урок.

Глава седьмая И ДАЛЕЕ ПО ИТАЛИИ

Борис Петрович не привык торопиться, следуя русской поговорке: «Тише едешь — дальше будешь». И в Италии оставался верен себе — не спешил. В каждом городе находилось что-то интересное, удивительное, поражавшее русских и надолго задерживавшее их движение. Отмечая это в своем путевом дневнике, Курбатов все время восклицал: «Изрядно!» У него и дома, и церкви, и горы были «преизрядными». Это была высшая оценка любым достоинствам предмета — красоты, высоты, ширины. И фонтаны Рима, которых было великое множество, оказались «изрядными», а фонтан, где стоило нажать педаль, и он окатывал нажавшего водой, ясное дело, заслужил оценку «преизрядного дива».

Но особенно нравились русским сами итальянцы, их почти беззаботная веселость, доброжелательность, готовность помочь, услужить иностранцам. Дивились и женщинам, красоте их и даже доступности, правда иной раз обманчивой.

Если в Венеции любвеобильный адъютант разбил не одно сердце горячих итальянок, то в Риме от первой же получил решительный отпор и вернулся в гостиницу с синяком под правым глазом.

— Это где тебя угораздило? — спросил Шереметев.

— Зашибся, Борис Петрович. Налетел на столб в темноте.

— Ну теперь с фонарем-то не налетишь. Чай, светит… — усмехнулся боярин.

— Светит, — кисло согласился Савелов.

Но Курбатову наедине жаловался:

— Такая улыбчивая, задом крутит как змея: на, мол, бери. Я и взялся за задницу, а она, стервя, было-к глаз не вышибла.

— Да, — согласился Курбатов, — римлянки, пожалуй, построже венецианок будут. Зазорливее.

Последним словом и обозначил в путевом дневнике Алешка достоинства римлянок по сравнению с венецианками.

Свита Шереметева не только любовалась и восхищалась Италией. Незаметно перенимала многое от ее жителей, и не только в одежде. Как-то так случилось, что через несколько месяцев русские залопотали по-итальянски. Решил не отставать от своих слуг и Борис Петрович, велев дворецкому докладывать ему «по-италийски». Где было непонятно, требовал пояснять, но тоже по-итальянски. Так и не заметил, как вскоре начал понимать почти все, а потом и сам заговорил. И радовался этому не менее чем победе под Казыкерменем.

Вскоре все, в том числе и боярин, приветствуя друг друга, подчеркнуто говорили «чао», и дивились, что и при расставании полагалось «чаокать». Тогда освоили прощальную фразу «а престо», что обозначало по-русски «до скорого», а главное — напоминало родное слово «просто». Как тут не запомнить «а престо».

Хотя посольство и не предупреждало очередной город о своем прибытии, но там, как правило, уже ждали «русского генерала» со свитой. И встречали вполне гостеприимно. Даже в Риме, в огромном городе, не затерялось русское посольство. Уже на третий день к гостинице, где оно остановилось, подкатила телега, из которой стали выгружать корзины с фруктами и овощами. Как оказалось, все это было прислано в подарок русским от Папы Римского.

А вскоре Папа Иннокентий XII дал аудиенцию Борису Петровичу и принял его как высокого гостя, хотя и пришлось боярину, как было положено по протоколу, склониться перед ним до пола и даже целовать ноги Папе. Приняв от боярина письмо русского царя, Папа заверил его, что в борьбе с неверными Россия всегда будет иметь поддержку святого престола.

Шереметев искренне радовался, что «почва», которую он «рыхлит» для государева «посева», вполне плодородна: «Будет доволен царь трудами нашими».

В Риме в сопровождении дворецкого и адъютанта Борис Петрович посетил госпиталь и приют. В госпитале русских поразило, что каждый больной имеет свою чистую постель, что за ними ходят определенные люди, подавая им не только лекарства, но и пищу.

Приют оказался женский, и в нем находилось около «двух тысяч девок больших и малых», как записал Курбатов в дневнике. И у каждой из них «особая постеля с белыми простынями». И никто из приютских не был праздным, все, даже маленькие, трудились. Девочки вязали чулки, а взрослые женщины ткали сукно.

— Хлеб даром не едят, — заметил Шереметев.

— Это точно, — согласился Курбатов, — не то что в наших богадельнях.

Посетили и Неаполь, где хотели пожить дольше, уж очень красивым показался город. Однако началось извержение Везувия, полетели из жерла камни, заклубился дым, затряслась земля, и Борис Петрович отдал русско-италийскую команду:

— Бежим велочэмэнтэ [2], синьоры.

— Коррэрэ, — подсказал Алешка.

— Ладно, — согласился с замечанием боярин. — Коррэрэ велочэмэнтэ, ребята.

Так распрощались с Неаполем под гул и дым беспокойного вулкана. «От греха подальше», — резонно заметил Курбатов, пряча путевой дневник.

Уходили морем, для чего Борис Петрович нанял два корабля — фелюгу {58} и шебеку {59}. Сам со всей свитой на фелюге разместился, а трехмачтовая шебека, вооруженная пушками, выполняла роль охранника и разведчика — шла впереди. Предосторожность не была излишней. Накануне недалеко от Мессины четыре османских корабля напали на купцов и один корабль захватили.

Когда миновали Мессину и вышли на траверз Сиракуз в Ионическом море {60}, фелюгу Шереметева встретили семь мальтийских галер. Бориса Петровича пригласили подняться на флагман, и капитан-командор приветствовал его:

— Ваше превосходительство, от имени нашего магистра Раймунде де Рокафаула и всего Мальтийского ордена поздравляю вас с прибытием в наши воды.

— Откуда вы узнали, что я иду на Мальту?

— Мы были предупреждены. А когда узнали, что здесь рыскают османы, решили выйти вам навстречу. Для ордена было бы позором, если б нашего гостя пленили османы.

Что и говорить, такая предупредительность ордена понравилась Шереметеву, и он поблагодарил командора.

Когда Сицилия осталась далеко за кормой слева, на зюйд-осте {61} на горизонте появились четыре парусника.

— Те самые, — сказал капитан, — которые напали на купцов.

— Может, стоит теперь нам на них напасть? — спросил Борис Петрович. — У вас пушки заряжены?

— А как же? В любой момент жди нападения. Но сейчас нас больше, вряд ли они примут бой.

— А если попробовать? — загорелся Шереметев от мысли, а вдруг и на море удастся виктория. Наверняка бы это понравилось государю. А похвала царя — лучшая награда для воина.

— Попробуйте, — неожиданно согласился командор.

По галерам было передано, чтобы все исполняли действия флагмана. Флагман по команде русского генерала поставил все паруса, и гребцы налегли на весла.

Однако командор оказался прав. Увидев приближение мальтийской флотилии, османы пустились наутек, поставив все паруса.

— Идут в полный бакштаг {62}, — сказал командор. — Вряд ли до темноты мы их достанем.

— Ну и мы ж в бакштаге, — возразил Шереметев. — Еще ж и весла.

— Упал бы ветер, мы их достали на веслах, а так…

И действительно, скоро начало темнеть и преследование пришлось прекратить. Командор отдал команду гребцам «сушить весла», а кораблям брать курс на Мальту и идти в галфвинд боковой {63}.

Всю ночь шли под парусами и утром завидели Ла-Валлетту — столицу Мальты. С правого борта по команде командора ударили две пушки, выстрелили и с остальных галер. С крепостной стены тоже ответили пушечной пальбой. На пристани толпился народ, свежий бриз пузырил на встречающих плащи, трепал на шляпах белые перья.

Паруса на кораблях убрали, подходили к причалу на веслах, раздавались четкие команды гребцам: «Левая — табань!» {64}, «Правая — загребай!», «Обе — малый!», «Все табаним!», «Суши весла!».

— Сам великий магистр встречает, — сказал командор Шереметеву.

— Это который?

— А тот, что впереди.

Шереметев не спеша спускался по трапу, за ним следом шел Курбатов, едва не наступая ему на пятки.

— Алешка, — негромко сказал боярин, — будь маршалком.

— Слушаюсь, Борис Петрович! — отвечал Курбатов, довольный таким доверием.

И когда они ступили на берег, Курбатов громко и торжественно возгласил:

— Его царского величества посол, первый воевода и граф Борис Петрович Шереметев!

«Сукин сын!» — подумал Шереметев, но виду не подал, даже не взглянул в сторону Алешки, наоборот, улыбнувшись, снял шляпу и сделал полупоклон в сторону великого магистра, шаркнув ногой если и не столь изящно, то вполне удовлетворительно.

Великий магистр Раймунде, еще не старый мужчина, в черном бархатном кафтане и накинутом поверх плаще, с мальтийским восьмиконечным крестом {65} в петлице, так же приветствовал высокого гостя, сняв шляпу и совершив полупоклон:

— Мы счастливы встречать на нашей земле посланца государя великой России, славного воина и победителя османских орд.

После крепких рукопожатий он спросил:

— Как добрались, генерал?

— Спасибо, хорошо, — отвечал Шереметев. — Жаль, не удалось сцепиться с турками.

— Значит, уже видели их?

— Да. Четыре корабля встретили, но они уклонились от боя.

— Это разбойники-каперы {66}, они на купцов охотятся, с военными стараются не связываться.

Магистр представил Шереметеву всех рыцарей, сопровождавших его, а боярин в свою очередь всех своих спутников от секретаря до парикмахера.

Отправив свою свиту устраиваться в гостиницу, Борис Петрович с дворецким, адъютантом и лекарем Шварцем последовали в замок, к торжественному столу, устроенному в его честь. На столе, помимо кувшинов с вином, была щедро навалена на блюдах закуска, состоявшая в основном из фруктов и рыбных блюд.

На застолье кроме гостей присутствовали одни рыцари, это угадывалось по крестам, сиявшим у них на груди. У большинства они были в левых петлицах, но у некоторых на красных лентах на шее. Рыцари были одеты в черные и красные плащи.

Первый тост за здоровье российского царя произнес сам великий магистр. Тост был краток, но из его содержания Борис Петрович понял, что орден возлагает большие надежды на царя в борьбе с османами. И это радовало: «Значит, не напрасно государь послал меня сюда. Орден станет нам надежным союзником».

Затем тосты во здравие высокого гостя и его спутников произносил рыцарь в алом плаще, на груди которого сиял орден несколько больший, чем у других. Как после объяснили Шереметеву, таким награждаются рыцари самого высшего класса.

Когда после торжественного обеда они пришли в гостиницу, Борис Петрович, войдя в указанные слугой покои, неожиданно схватил за ухо Курбатова, шедшего с ним и ничего не подозревавшего.

— За что, Борис Петрович? — ахнул Алешка.

— Ты зачем, сукин сын, меня в графья произвел? А?

— Для пущей важности, Борис Петрович.

— Для какой важности? А если узнают, что я не граф? А?

— Откуда? Я же как лучше хотел.

Шереметев отпустил дворецкого. Тот, потирая ухо, продолжал оправдываться:

— Я подумал: ну посол, ну воевода. Экие чины? Вот граф — это звучит, а вы, Борис Петрович, давно заслужили, ей-ей, говорю по совести.

— Но ведь не было еще такого указу, дурак.

— Так будет, Борис Петрович. Вот помяните мое слово, будет. Через год-два обязательно. Как станете полным генералом {67}, ждите и графа.

«Вот, пожалуйста, из подлых, а оценил же мои заслуги, — думал Борис Петрович с удовлетворением. — А государь нет. Впрочем, у него забот своих выше головы. Сам-от в бомбардирах и десятниках обретается. Куда ему о наших титулах думать? Служить надо. Охо-хо-хо, служить и заслужить. Выйдет бомбардир в генералы, небось и нас не забудет. Не таков».

На следующий день два кавалера-рыцаря в красных плащах, присланных к высокому гостю, повели его знакомиться с крепостью и городом. Один из них сносно говорил по-русски.

— Город наш, ваше превосходительство, носит имя одного из великих магистров ордена Ла-Валлетты, при котором Мальтийский орден достиг наивысшего расцвета и славы, — рассказывал рыцарь, ведя гостя на стены крепости. — Именно при нем в средине прошлого века османы привели к крепости сорокатысячную армию. В крепости было всего семьсот рыцарей и около семи тысяч солдат. Ла-Валлетта слал императору гонцов с мольбой о помощи, но так ее и не получили. Рыцари сами отбивались от турок вот из этих самых пушек.

Кавалер похлопал по корпусу длинной пушки, ствол которой выглядывал в бойницу.

— Да, — сказал Шереметев, опытным глазом оценив орудие, — пушка, что и говорить, мощная, крепостная. Такую, пожалуй, на колеса не поставишь. И раскаты у вас великолепные.

Они прошли по всему периметру крепостной стены, и Шереметев под конец сказал:

— Такую крепость, думаю я, взять не просто. А уж пробить брешь в стене, наверно, и невозможно. Какое время рыцари противостояли туркам?

— Четыре месяца, ваше превосходительство. Османы потеряли под этими стенами половину армии.

— А рыцари?

— Погибло двести сорок рыцарей.

— Ну что ж, неплохой размен. За двадцать тысяч турок двести сорок ваших. Неплохой.

— Но мы потеряли еще и около пяти тысяч солдат.

— И все равно ваши потери несравнимы с турецкими. Видно, ваш великий магистр Ла-Валлетта был действительно великим воином.

— Да, да. Это признано и нашими врагами.

Спустились они и в нижние помещения крепости, и даже посетили пороховые погреба и родник, питавший осажденных чистой водой.

А в костеле увидел Борис Петрович в алтаре руку Иоанна Предтечи и части тела других святых, кресты, золотые дароносицы и сосуды «предивной работы».

После обеда великий магистр устроил официальный прием посольству, на котором Шереметев и вручил ему письмо царя. И на вопрос магистра о впечатлениях о крепости отозвался в самых лестных выражениях:

— Сколь живу, воюю, и еще не видел такой чудесно обустроенной крепости. Сразу видно, строили ее добрые, искусные инженеры.

— Силами и заботами нашего рыцарства возведена она, ваше превосходительство.

Вечером Курбатов сказал Шереметеву:

— Борис Петрович, рыцари хотят вас произвести в кавалеры и наградить Мальтийским крестом.

— Ты откуда знаешь?

— Да уж знаю.

Новость для боярина, конечно, была неожиданной и приятной. Но перед дворецким он не выказал своих чувств, сказал равнодушно:

— Ну что ж, пусть награждают.

— Но за это надо платить, Борис Петрович.

— Как «платить»? — не скрыл удивления Шереметев.

— Деньгами, как еще. У них такой порядок, крест-то помимо эмали состоит из золота. Вещь дорогая.

— Вот новое дело. И сколько же?

— Они говорят, сколько, мол, возможно. Но я думаю, сотни две ефимков отвалить придется. Иначе честь уроним.

— Ого! Мы за столько в Неаполе фелюгу с шебекой нанимали.

— Так что? Может, откажемся?

— Нет, нет! Ты что? Кто ж от награды отказывается. Плати. А кому платить-то? Магистру?

— В финансовую камеру. А магистр награждать будет.

— Ну что ж, плати… — вздохнул Шереметев. — Достанет ли нам на обратную дорогу потом?

— Должно хватить. На материк-то они нас бесплатно доставят. Ну а если не хватит, — усмехнулся Курбатов, — ваш крест продадим.

— Дурак ты, Алешка, — сказал Шереметев, но шутку оценил, улыбнулся добродушно.

Сам великий магистр Раймунде, возложив на плечо Шереметева шпагу, посвятил его в рыцари Мальтийского ордена за его «славные победы над врагами Креста — османами» и попросил повторить за ним слова клятвы посвящаемого:

— Я, Борис Шереметев, вступая в орден иоаннитов, клянусь посвятить жизнь свою священной борьбе с врагами Креста нашего, не щадя ни состояния, ни живота своего.

Магистр лично прикрепил на лацкан кафтана посвященного восьмиконечный Мальтийский крест и трижды облобызал нового рыцаря.

На крепостной стене грохнула пушка в честь такого события.

На следующий день после награждения Бориса Петровича пригласили к магистру и тот вручил ему ответное письмо царю, сказав при этом:

— Нам искренне жаль расставаться с братом нашим Борисом, но мы желаем тебе счастливого пути, ибо ты исполняешь волю великого государя России и должен донести до него наше послание.

«Эк они хитро выдворяют-то «брата» своего, канальи!» — подумал новоиспеченный кавалер, но вслух молвил:

— Великий государь ласкал себя мыслью быть гостем у вас, магистр.

— О-о, это было бы высокой честью для нас! — воскликнул Раймунде. — Наша семья пополнится тогда еще одним кавалером. И каким!

В тот же вечер кавалер Мальтийского креста Борис Шереметев со всей своей свитой отплывал на материк. И провожавшие его братья-рыцари были опечалены расставанием. Однако боярин уже знал истинную цену этим чувствам, но не унывал, поскольку его вновь ждала Италия.

Глава восьмая ВЕНСКИЕ ВЫКРУТАСЫ

Более года пробыл царь с Великим посольством за границей. И хотя результаты переговоров, которые вели Великие послы, были ничтожными (им так и не удалось сколотить союз против султана), самому Петру этот год дал очень много. Он в совершенстве освоил судостроение и проектирование судов, артиллерийское дело, судовождение, проработав много месяцев на судоверфях Голландии и Англии. Меж делом изучил хирургию, анатомию человека, стоматологию и даже гравировку по металлу. Вообще не пропускал ничего, что попадало в поле его пытливого зрения. Для него было интересно всякое дело: будь то сборка часов, шитье парусов, кручение канатов, литье пушек. Учился не только сам, но и заставлял всех окружающих осваивать самые различные профессии, чаще своим примером, иногда силой, принуждением, повторяя: «Бог дурака поваля кормит».

И теперь он торопился. Впереди ждала Венеция, где он должен научиться строить галеры.

Одиннадцатого июня 1698 года Великое посольство прибыло в Штоккерау — городок в предместье Вены. Начались утомительные переговоры о порядке и протоколе официального въезда и приеме посольства при дворе императора Леопольда. Поскольку при этом полагалось по старой традиции дарить собольи «сорочки» (связки по сорок шкурок), а их у Великих послов уже не осталось, то был срочно отослан в Москву дворянин Борзов за «сорочками».

— Гони, братец, как можно скорей, — наказал ему Головин {68}. — От этого зависит наш въезд в Вену.

И Борзов погнал, не жалея ни себя, ни лошадей, ни кучера.

Теперь можно было и не спешить с обсуждением протокола, и даже затягивать переговоры. Но чтобы австрийцы не заметили заминки, Великие послы — Франц Лефорт {69}, Федор Головин и Прокофий Возницын {70} — стали домогаться лично встречи Петра с императором Леопольдом. После долгих препирательств канцлер граф Кинский согласился, но на условиях, что Петр при встрече не будет вести деловых разговоров. Это каково! Петру, не терпевшему безделья и пустословия, предлагалось говорить о чем угодно, только не о деле.

— Так о чем я стану с ним говорить? — недоумевал Петр.

— Ну, во-первых, поблагодари его за счастье лицезреть его, справься о здоровье его самого, жены, детей, — наставлял Петра Лефорт как мастер светской болтовни. — Похвали, наконец, Вену, герр Питер. Выскажи желание осмотреть ее достопримечательности. Напросись в оперу. Смотри по обстоятельствам, мне ль тебя учить.

— Главное, Петр Алексеевич, — подсказывал Головин, — не раздражи старого пердуна, не дай ему повода рассердиться, будь этаким паинькой, чтоб канцлер потом не колол нам глаза: вы, мол, грубы, невоспитанны.

— Но какой же прок от такой аудиенции?

— Проку, может, и никакого, поскольку ты, Петр Алексеевич, лицо неофициальное ныне. Да, да. Но какая-то зацепка уже будет, какая-то подвижка в переговорах начнется.

— А если он сам заговорит о деле?

— Не заговорит, Петр Алексеевич, за это можно головой ручаться.

— И все-таки?.. А вдруг…

— Если «вдруг», то ты сам знаешь, чего спросить надо. По договору он должен вести наступательную войну с султаном до тысяча семьсот первого года. Намерен ли он исполнять свои обязательства? Интересно, как он вывернется? Впрочем, я твердо убежден, о деле он не заикнется. Думаешь, канцлер зря настаивал на этом?

Петр и на этот раз превзошел самого себя, что далось ему, как увидим далее, нелегко.

Аудиенция была дана в присутствии канцлера и других приближенных в огромном зале дворца.

Единственное нарушение протокола, сделанное неумышленно Петром, состояло в том, что он проскочил середину зала, где должен был встретиться с императором. Уж слишком медленно плелся старый Леопольд к месту встречи, обозначенному в протоколе.

Встреча произошла на половине императора и со стороны выглядела трогательной и душевной.

— Ваше величество, я благодарю вас за возможность, предоставленную мне, лицезреть вас и приветствовать в вашем лице величайшего государя христианского мира, — начал Петр, как и велел Лефорт, но, увидев нездоровый цвет лица императора, спросил участливо: — Вам нездоровится, ваше величество?

— Какое здоровье, мой друг, в мои-то годы?

— А что вас беспокоит? — продолжал Петр снимать «врачебный» анамнез {71}.

— Да аппетит совсем пропал, — пожаловался Леопольд.

— Аппетит? — переспросил Петр. — Попробуйте пить, ваше величество, настойку конотопа. И аппетит восстановится.

— А что это за трава конотоп?

— Эта трава растет повсеместно, ваше величество, она еще называется птичьей гречушкой, и сейчас как раз время собирать ее. Поручите это вашему аптекарю, а я готов рассказать ему, как это делается, как надо сушить, заваривать.

— Спасибо, мой друг, за совет, — сказал Леопольд, беря Петра под руку. — Я постараюсь воспользоваться им.

И, медленно повернув, они пошли по залу.

— Как вы нашли нашу столицу, мой друг?

— О-о, она прекрасна! — искренне ответил Петр, радуясь, что император сам повел разговор ни о чем. — Какие дворцы! Я наслышан и о вашей опере, говорят, она лучшая в мире.

— Возможно, возможно, мой друг. Завтра дают «Орфея» Монтеверди {72}, не желаете ли сходить?

— Благодарю вас, ваше величество. Я обязательно буду в опере.

Так, наговорив друг другу комплиментов, Леопольд и Петр расстались. И когда Петр удалился, император заметил канцлеру:

— А говорили, что он невыдержан, груб. Прекрасный молодой человек.

— С этим прекрасным молодым человеком, ваше величество, нам еще предстоят ба-альшие хлопоты.

Встреча длилась не более четверти часа, но Петру далась она непросто. Едва выйдя из дворца, он, увидев на пруду лодку с веслами, подбежал, прыгнул в нее и стал загребать столь мощно и сильно, что лодка понеслась по воде как добрая утица. Несколько раз он пересек пруд, промчался вдоль берегов его, дивя придворных императора, наблюдавших за ним из-за кустов. Эта физическая нагрузка после томительных минут тягучей аудиенции была разрядкой для его бурной натуры.

В оперу собрались втроем — Петр, Лефорт и Меншиков. Для такого торжества Франц Яковлевич достал из своих баулов лучшие свои платья и даже запасные парики. К удивлению, всех элегантнее вдруг оказался Алексашка, нарядившийся в лефортовскую рубашку с кружевными рукавами и белый напудренный парик.

— Алексаха, — молвил удивленно Петр, — а ведь ты ныне что князь.

— Дай срок, мин херц, заслужим и князя, — отвечал Меншиков, оглядывая себя в зеркало и оправляя нарукавные кружева.

— Дурило, князем родиться надо.

— Ничего, мин херц, можно и выслужить.

И ведь выслужил же, всего через восемь лет стал Алексашка не просто князем, а еще и светлейшим князем Александром Даниловичем. Не родом — службой взял молодец и ратными подвигами, которых судьба ему сполна отпустила.

Сидели они в директорской ложе. В императорской Петр увидел императрицу с принцессами и гранд-дамами и, наклонившись к Лефорту, сказал:

— Франц Яковлевич, устрой мне встречу с императрицей.

— Постараюсь, герр Питер.

— Только, пожалуйста, без этих церемониальных представлений.

Назавтра же Лефорт был у императрицы, и она согласилась принять царя. Местом свидания была выбрана зеркальная зала в замке «Фаворит».

На встречу Петр приехал с Лефортом, который должен был быть переводчиком. Императрица ждала гостя посреди зала в окружении принцесс, когда обер-гофмейстерина {73} доложила о прибытии царя. Дверь перед ним распахнулась, и Элеонора-Магдалина {74}, ласково улыбаясь, пошла навстречу Петру:

— Я приветствую ваше величество.

Затем, вернувшись вместе с ним к принцессам, она представила ему их. Петр, целуя смущенных девочек, говорил вполне искренне:

— Какие они все красавицы!

— А у вас есть дети? — спросила императрица.

— Да. Есть сын Алексей {75}.

— Сколько ему?

— Уже семь лет.

— Где он сейчас?

— Пока в Москве. Вот ворочусь, отправлю в Берлин учиться.

— А знаете что, ваше величество, присылайте его к нам. Здесь у нас тоже найдутся хорошие учителя.

— Спасибо, ваше величество, пожалуй, я так и сделаю.

— Мы его и выучим, — улыбнулась Элеонора-Магдалина, покосившись на дочек. — И невесту ему приищем.

— О-о, это было бы прекрасно!.. — отвечал Петр, вполне оценив намек императрицы. Мысль, высказанная ею о породнении домами, очень понравилась Петру.

— Он будет заниматься вместе с моим сыном у лучших учителей.

— Благодарю вас, ваше величество, за столь лестное для нас предложение.

На обратном пути Петр говорил Лефорту:

— Жаль, не она правит, а то бы я быстро договорился с ней. Умная баба.

— Эх, Питер, неужели ты не понял до сих пор, что обстоятельства иногда сильнее любого императора? Кстати, канцлер просил тебя изложить твои вопросы к императору на бумаге.

— А почему не при встрече?

— Как ты не догадываешься? При встрече на вопрос надо сразу отвечать. А тут они в десять голов будут думать, как ответить похитрее.

В тот же день Петр написал канцлеру Кинскому записку с тремя четкими и прямыми вопросами, требуя немедленного ответа на них.

Во-первых, каково намерение императора: продолжать войну с турками или заключить с ними мир?

Во-вторых, если император намерен заключить мир, то какими условиями он удовольствуется?

В-третьих, известно, что султан ищет у цесаря мира через посредство английского короля. Какие условия предлагаются турками императору и союзникам?

Записка не только ставила вопросы, но и давала понять венским политикам, что царю ведомо все о их закулисной возне.

Граф Кинский срочно созвал своих министров и пригласил посла Венеции Рудзини, зачитал вопросы царя. Именно «в десять голов» думали над ответами.

И они были таковы.

На первый вопрос: император выбирает прочный и почетный мир.

На второй: мир будет заключен на основе сохранения за сторонами тех территорий, которые занимают их войска.

В ответ на третий были представлены копии писем турецкого визиря и ответ на него, подписанный Кинским и послом Венеции Рудзини. Самое интересное, что ответ визирю был отправлен только что, но число сфальсифицировали, вроде письмо отправили еще до прибытия Великого посольства в Вену.

Двадцать четвертого июня, когда были получены эти ответы, к Петру явился посланец короля Августа И, генерал Карлович. Король заверял Петра, что остается верен ему и готов вместе противостоять интригам Венского двора. И хотя царь понимал, насколько шатко положение самого Августа в Польше, заверения были для него не только приятны, но и ценны в сегодняшней ситуации.

— Передайте королю, — сказал Петр Карловичу, — что я намерен всегда твердо защищать его интересы. Всегда.

И в тот же день Петр отправил канцлеру просьбу о личной встрече, назначив ее на 26 июня в своей резиденции.

Кинский приехал. За внешним спокойствием канцлера скрывалось напряженное неудовольствие, он понимал, что разговор предстоит нелегкий.

— Граф, — с ходу начал Петр, едва ответив на приветствие, — почему вы идете на нарушение нашего договора от января тысяча шестьсот девяносто седьмого года, в котором вы обязались вести войну с Портой до тысяча семьсот первого года?

— Но мы одержали над султаном ряд блестящих побед, ваше величество, и он сам стал искать мира.

— Император, начиная переговоры о мире с султаном, грубо нарушает наш договор.

— Но мир еще ж не заключен.

— Я знаю, вы торопитесь с заключением мира из-за предстоящей войны с Францией за Испанское наследство, граф.

Кинский побледнел, поскольку подобное не принято было произносить вслух, а этот русский рубил сплеча, не признавая никаких приличий.

— …И потом, — гремел Петр, — я против такого мира, когда за каждым остается то, чем он владеет в данный момент. Россия заперта в Азове, не получив Керчи, мы не можем чувствовать себя в безопасности от крымских татар.

— Но, ваше величество, это ваша задача.

— Вы что ж, граф, думаете, заключив с Портой мир, гарантируете себе безопасность? Нет, милейший, как только вы перебросите войска на запад, к границе с Францией, так тут же восстанет Венгрия против императора {76}. Венгры терпят, пока там размещены ваши войска. И что ж вы думаете, султан не воспользуется этой смутой?

— Но, ваше величество, мы не можем не учитывать интересов Англии и Голландии, настаивающих на скорейшем завершении войны с Портой.

— А они-то здесь каким боком?

— Но у них торговые интересы требуют мира в регионе.

— Ага, значит, император ставит торговые интересы Англии и Голландии выше соблюдения обязательств перед союзниками?

— Но что делать, ваше величество, мы все тесно переплетены и зависим друг от друга.

Петр взволнованно ходил по комнате, более обычного дергая головой, словно бодая кого-то. О закулисных маневрах Голландии и Англии он узнал еще перед отъездом из Амстердама. И там на прощальном ужине сорвался и закатил своим так называемым друзьям скандал, ругая их за лицемерие и предательство. С большим трудом Лефорту тогда удалось успокоить бомбардира. А голландцы клялись, что все это не более как слухи.

Вот тебе и «слухи». Все оказалось истинной правдой, горькой и подлой. И Вильгельм тоже хорош {77}: «Мой друг, мой друг…» — а сам за спиной толкал Вену к примирению с султаном. Ни на кого невозможно положиться.

— Ладно, — наконец заговорил Петр — Я изложу наши условия в статьях, на которых мы можем согласиться на мир, и завтра же вы можете их забрать.

— Хорошо, ваше величество, — сказал с облегчением Кинский, — я завтра заеду за вашими статьями.

На другой день граф Кинский чуть свет явился за обещанными статьями, которые и были ему вручены Головиным. Они сводились к двум пунктам: для установления прочного мира необходимо, чтобы России была передана крымская крепость Керчь. Без этого царь не видит никакой пользы от заключения мира. Если Турция не согласится отдать Керчь, то император обязан со своими союзниками продолжать наступательную войну до окончания трехлетнего срока, то есть до января 1701 года.

Тридцатого июня канцлер Кинский вручил Петру ответ императора:

«Дорогой брат наш! Ваши требования в отношении присоединения Керчи к России справедливы. Я понимаю вас, ваше величество, и вполне разделяю ваше беспокойство. Но должен сказать вам, что турки не привыкли ничего отдавать даром. Поэтому было бы лучше, если б ваши войска взяли Керчь силой. Для этого вам хватит времени, потому что переговоры мы постараемся затянуть как можно долее. Уж потрудитесь, мой друг. Надеюсь, на переговорах будет и ваш представитель. Как видите, у меня нет от вас секретов».

Прочтя письмо Леопольда, Петр бросил его на стол, пробормотав:

— Старый лис. Выскользнул как налим.

— А что ты хотел, герр Питер, — сказал Лефорт.

— Но это же подло. Чуть более года блюл союз — и нате вам.

— Питер, да за такой кусок, как Испания, они родного отца продадут.

— Но ведь король-то испанский жив еще. Жив! Что ж они заранее его хоронят. И ты смотри, письмо-то визирю вместе с Кинским подписал и посол Венеции Рудзини. А? Это что ж выходит, что и Венеция хочет нарушить наш союзный договор? А?

— Ну, поедем в Венецию, там на месте и выясним. Может, Рудзини действовал по собственной инициативе, без согласия с правительством.


Однако поехать в Венецию Петру не суждено было. Перед самым выездом пришло из Москвы тревожное письмо от Ромодановского:

«Петр Алексеевич, семя, брошенное Милославским, растет. Восстали четыре стрелецких полка, что стояли на польской границе. Скинули своих командиров, выбрали новых и идут на Москву, дабы возвести на престол Софью, которая, по нашим сведениям, обещала им многие за то льготы и послабления. Сдается мне, пора вам на Москве быть».

На письмо Ромодановского, оставленного правителем Москвы, Петр тут же написал ответ: «Ваша милость пишет, что семя, брошенное Милославским, растет. Прошу вас, Федор Юрьевич, быть твердым, строгостью можно загасить разгорающийся огонь. Мне очень жаль отказаться от необходимой поездки в Венецию, но по случаю смуты мы будем к вам так, как вы совсем не чаете. Петр».

Царь вызвал к себе Возницына.

— Прокофий Богданович, взбунтовались стрельцы, и я боюсь думать, что там ныне творится. Ты остаешься здесь и будешь участвовать в переговорах, блюдя сколь возможно наши интересы. О нашей смуте никому ни слова, более того, если пойдет слух, опровергай, мол, мне о том неизвестно.

— Ясно, Петр Алексеевич.

— Обеими руками держись за союзный договор, тот, январский. И если вынудят уступать, уступай с запросом, и помедленнее. В случае если припрут к стене, кивай на меня, мол, посоветоваться надо. Тяни время как только можешь. С волками жить — по-волчьи выть.

После Возницына к Петру были вызваны Головкин {78} и Аргилович:

— Вот что, други мои, придется вам в Венецию без меня ехать. Поскольку там уже готовились к нашей встрече, Борис Петрович постарался, извинитесь за меня, мол, дела в Россию позвали. А вам главная задача — наиподробнейше ознакомиться с устройством галер. Буде возможность, сделайте модель таковой. Но более всего чертежей нарисуйте. И поподробнее. Приедете, сам буду принимать, и если чего упустите, не нарисуете, дорисую на спинах. Ясно?

— Ясно, господин бомбардир, — вздохнул Головкин. — Без тебя скучно будет нам.

— Ничего, Гаврила Иванович, мне вас тоже не будет доставать. Перетерпим.

Дивился Венский двор внезапному отъезду Петра. Утром принимал у себя наследника престола, ласково с ним беседовал, а уж после обеда — фюйть и исчез. Ни с кем не простившись, никого не известив, ускакал на пяти каретах, в сущности со всей свитой.

Граф Кинский явился к Возницыну за объяснениями.

— В чем дело? Что случилось?

— А ничего особенного, граф, — отвечал думный дьяк {79} со вздохом. — На то есть воля государева.

— Но какова причина столь спешного отъезда?

— Откуда нам знать, — пожимал плечами Возницын.

И как ни бился канцлер, кроме «воли государевой» ничего не услышал в объяснении внезапного отъезда царя.

Глава девятая ЛУЧШИЙ ДРУГ АВГУСТ

А Петр велел гнать на Москву без остановок, задержки были лишь на станциях во время смены лошадей. Так случилось, что этим занимался Меншиков, умевший где подкупом, а где и грозой ускорить перепрягание. Все спали на ходу в каретах. О том, чтоб остановиться, поспать по-человечески хоть ночь и поесть горячего, боялись и заикнуться бомбардиру. Он был хмур, малоразговорчив и грозен. Пробавлялись все всухомятку. Где-то перед Краковом слетело заднее колесо у одной из карет. Кучер чесал в затылке, не зная, как подступиться. Петр тут же, велев притащить ему деготь, сам поднял карету, установив зад на какое-то полено, дегтем смазал ось, насадил колесо, вбил новую чеку вместо утерянной. Выбил полено. Скомандовал:

— Едем! — и влез в свою коляску.

А через два дня после его отъезда прискакали в Вену гонцы из Москвы с радостной вестью: стрельцы разгромлены под Воскресенским монастырем, мятеж подавлен, зачинщики казнены, многие взяты под стражу.

— Ах!.. — сокрушался Возницын. — Где ж вы разминулись с государем? Скачите следом, догоняйте, обрадуйте.

И помчались гонцы догонять царя. Догнали в Кракове. Узнав о разгроме мятежников, Петр повеселел, поднес гонцам по чарке:

— Спасибо, братцы. Сняли камень с сердца.

Расспрашивал о подробностях, но гонцы мало что могли добавить к письму Ромодановского. Только сообщили, что разбили бунтовщиков боярин Шеин {80} и генерал Гордон {81} с князем Кольцовым-Масальским.

— Ну что, поворачиваем назад, мин херц? — спросил Меншиков. — В Венецию?

— Погоди, Алексаха, надо подумать.

Чего там? Хотелось Петру назад, через Вену, ехать в Венецию, а там, может, и во Францию удалось бы заскочить. Очень хотелось. Но «семя Милославского», неожиданно давшее недобрые всходы, звало в Россию.

— Нет, не выкорчевал князь Федор Юрьевич всех этих всходов, — вздыхал ночью Петр, ворочаясь под рядном. — Не выкорчевал.

— Почему так думаешь, мин херц?

— Он же наверняка побоялся Соньку трогать, а все ведь оттуда тянется, от нее, суки.

— Но она же царевна, как ее прищучишь?

— Вот то-то и оно. Прикрывается фамилией, дрянь мордатая. Ну ничего, приеду я и ее поспрошаю как следует. И ей не спущу.

— Значит, домой поедем?

— Спи. Утро вечера мудренее.

Утром, посовещавшись с Лефортом и Головиным, решили все-таки ехать в Россию. Петр был убежден, что все было сделано слишком поспешно, а стало быть, не доведено до конца.

— Ну вот считайте, письмо о бунте пришло шестнадцатого июля. Так? — убеждал он Великих послов. — Мы выехали девятнадцатого, а через два дня явились в Вену гонцы — все, мол, сделано. Нас они догнали двадцать четвертого. Что можно было сделать за сей короткий срок?

— Но ты учти, Петр Алексеевич, первое-то письмо, считай, шло почти месяц.

— Нет, нет, — не соглашался Петр. — Мы вон с Цыклером сколь провозжались, а там их всего пятеро было. Здесь же четыре полка взбунтовались, а они, чик-чик, в неделю управились. Не ожидал этого от Ромодановского.

— Зря ты на князя Федора эдак-то, Петр Алексеевич. Он из-за тебя ж спешил. Чтоб скорей тебя успокоить.

— Возможно, возможно. Приеду — разберусь. Сам разберусь.

Но теперь, по крайней мере, хоть гнать не стали. Ехали не спеша, останавливались на ночевки на постоялых дворах, в гостиницах. Ели по-людски с тарелок, горячее. Петр опять стал любопытен, в Величках задержался, чтоб осмотреть соляные копи. Вблизи города Бохни осмотрел лагерь польской армии. И наконец, в Раве Русской встретился с Августом, королем собственного производства.

И хотя встретились они впервые, оба были безмерно рады встрече и знакомству и с первого взгляда понравились друг другу, отчасти оттого, что оба действительно оказались одного роста и сильными. Август, как щепки, гнул и ломал подковы и, видя, что это нравится Петру, хвастался:

— Был в Испании, смотрел бой быков. Ну что это? Ширкает, ширкает его шпагами. Пока убьют, всего кровью измажут. Попросился: дайте я попробую. Разрешили. Бык на меня, а я его за рога, голову ему и свернул. Веришь?

— Почему не верю, — смеялся Петр, — верю.

— Дамы в восторге, на шею сами вешались. Ну, конечно, я не терялся. Со всякими довелось: и с толстыми, и с тонкими. Но все темпераментные. Ух! Испанки!

С первых же разговоров они, отбросив всякие протоколы, перешли на «ты» и звали друг друга лишь по именам.

С Августом Петру было интересно и весело, а главное, просто.

— Петь, ты не пробовал испанок?

— Нет, Август, — смеялся Петр. — Я ж не был в Испании.

— Жаль. Был я и в Венеции, там итальянки. Тоже есть ух горячие!

При любом разговоре Август как-то незаметно всегда сворачивал на любимый свой предмет — на дам. Узнав, что Петр был в его саксонской столице Дрездене, тут же спросил:

— Неужто так ни с кем у меня?

— Ни с кем, Август. Да и времени, признаться, не было.

— Боже мой, о чем ты говоришь, Петр! Разве на это надо много времени? Ну с кем ты там хоть виделся?

— С графиней Кенигсмарк {82}.

— Ба-а-а, с Авророй. И ни-ни?

— Ни-ни. Только потанцевал.

— Ну, Петр, я тебя не понимаю. Аврору надо было лишь поцеловать, и она мигом сдается. Эх, жаль, меня там не было! Я б тебе таких розанчиков предоставил!

Петра отчасти утомляли эти рассказы о похождениях Августа, и он говорил Лефорту, переводившему всю эту болтовню с немецкого:

— Франц, скажи ему, давай, мол, поговорим о деле.

— О деле? Пожалуйста, — соглашался с готовностью Август.

Выслушав все перипетии с венскими переговорами, он говорил:

— На кой черт тебе этот старый хрыч Леопольд? И к чему тебе Черное море, Питер? Что ты с ним будешь делать? Черное море — это бочка воды, а пробка у султана.

— Но нас сотни лет донимают крымские татары. Житья от них нет.

— Согласен, татары — заноза в заднице. Но ведь тебе нужно море. Верно?

— Верно.

— И море такое, с которого ты мог бы плыть по всему свету. Угадал?

— Угадал.

— А в Черном куда тебе плыть? В Константинополь к султану на рамазан?

Когда остались наедине, Август заговорил более откровенно:

— Тебе нужно Балтийское море, Питер. Через него ты можешь плыть куда угодно, хоть в Америку.

— Знаю я, что нужно. А как взять?

— Шпагой, как еще. У турок отбил Азов. Что, не под силу у шведов Нарву отобрать? Насколько мне известно, она раньше ваша была {83}.

— Там много кой-чего нашего было. Например, крепость Орешек на Неве русские строили.

— Вот видишь, ты пойдешь свое отбирать.

— У нас со шведами мир, вот какая штука, Август. Мы вроде друзья с ними.

— Австрийцы тоже тебе друзьями были. На три года, говоришь, союз заключили военный. А продержались лишь год. И ничего. Император небось и в очи тебе смотрел честными глазами.

— Смотрел, Август, смотрел. И сочувствовал даже.

— Как я понял, антитурецкий союз ваш на ладан дышит?

— Пожалуй, так.

— А если на шведов соберешься, то я с тобой буду. Я твой лучший друг. Саксонская армия хоть сейчас готова в бой, поляков тоже заставим воевать на нашей стороне.

— А ты знаешь, Август, курфюрст {84} саксонский почти то же, что и ты, мне предлагал.

— Ну вот видишь, нас уже трое будет.

— Это надо хорошо обдумать, Август. Пока у меня с турком война, я не могу выступать против шведов. Сам понимаешь.

— Понимаю. Замирись с султаном, натяни нос Леопольду. Они ведь против Франции хотят выступить с Англией и этой проституткой Голландией. А войну с султаном хотят на тебя спихнуть. Неужто не понимаешь? А ты возьми да замирись с ним, вот они тогда и почешутся. Ведь султан тогда не преминет Леопольда за задницу укусить. Думаешь, он ему простил поражение при Зенте?

— Пожалуй, да. Но и на меня султан за Азов наверняка сердит.

— Но при Зенте у него потерь было неизмеримо больше, чем при Азове. Не зря после этого они у Вены мира запросили. Дыру заткнуть нечем, новые янычары не наросли. Кстати, это и тебе облегчает задачу заключения мира с султаном.

Да, что ни говори, а лучший друг Август умел убеждать, не стесняясь в выражениях, складно у него получалось. И Петр невольно ловил себя на мысли, что прав его новый друг, кругом прав. Надо добиваться Балтийского моря.

Обидно, конечно, сколько трудов положено на завоевание Азова. Да и сейчас в Воронеже стучат топоры, спускаются корабли на воду {85}, и все для того же, чтоб удерживать Азов, чтоб грозить султану. Впрочем, угрожать ему всегда придется. Иначе и мира от него не дождешься, да и крымский хан потише будет себя вести.

Новое направление — Балтийское — они обсуждали с глазу на глаз, тайком. Знал об этом лишь Лефорт, как переводчик, и тот был предупрежден о секретности этих разговоров. Слишком резкий поворот получался. Поехали добывать союзников на Турцию, а нашли желателей на Швецию.

Помимо переговоров новые друзья закатывали пирушки, на которых если и затевался деловой разговор, то более ругательный в отношении империи, о Швеции ни слова.

Устроили смотр войскам Августа, который вместе с королем принимал капитан Питер, а когда полки пошли маршем перед ними, то этот самый Питер, схватив драгунский {86} барабан, лупил в него столь четко, что солдаты в строю невольно подтягивались и держали шаг.

Не обошлось и без стрельб. При стрельбе из пушек капитан Питер ни разу не промахнулся. Август был даже расстроен, из десяти выстрелов у него только два удачных было.

Зато когда начали стрелять из ружей, Август обошел друга Питера и радовался этому как ребенок.

Вечером, когда укладывались спать, хитрый Меншиков спросил Петра:

— Мин херц, а на кой черт ты из ружья мазал?

— А что, заметно было?

— Может, для короля и незаметно, но я-то тебя знаю.

— Понимаешь, Алексаха, он человек самолюбивый. После пушечной стрельбы чуть не плакал от обиды. Надо было утешить парня, все-таки союзник.

— Союзник, — скривился Меншиков, — из чашки ложкой.

— И такой, Алексаха, годится, помяни мое слово.

Что бы там ни говорил Меншиков, а Август Петру нравился. Здоровый, высокий, сильный, веселый, выпить не дурак. По всему видно, за Петра готов в огонь и в воду.

— Еще бы… — ворчал ночью Меншиков. — Кто ему корону добыл?

Конечно, и Петр понимал, откуда такая приязнь у Августа к нему, но все равно был рад, что нашелся союзник верный. Пусть пока на словах, но, кажется, надежный.

Именно на словах, да и то втайне от всех, договорились они готовиться к войне со Швецией.

— Как только я заключу мир с султаном, тогда и начнем, — пообещал Петр.

Бумаги писать не стали. Что та бумага может значить между двумя друзьями? Решили скрепить свой пока тайный союз по-другому, почти по-братски. Поменялись одеждой — кафтанами, шляпами — и даже шпагами, хотя королевская шпага была куда хуже царской, очень грубой работы.

— Эку дудору выменял, — проворчал Меншиков, но этим и ограничился, дабы не сердить мин херца.

Нет, на союз этот будущий толкнул Петра не обаятельный Август, не его страстные речи, а обстоятельства. Антитурецкий союз разваливался, и надо было искать других союзников, другую опору и менять даже направление интересов: «с зюйда на норд», как выразился сам Петр. Август просто подвернулся в нужное время и угадал и угодил сокровенным мыслям царственного друга.

Проведя с королем три дня и несколько отдохнув душой, Петр поехал на Замостье, где пани Подскарбная, польщенная приездом высокого гостя, устроила торжественный обед, на котором к Петру подсел папский нунций {87} и стал хлопотать о свободном проезде через Россию католических миссионеров в Китай.

— Пожалуйста, — великодушно разрешил Петр, — но только чтоб среди этих католиков не было французов.

Не мог Петр забыть французские интриги в Польше {88}, да и в Голландии не мог забыть и простить так просто.

В Томашеве он посетил католическое богослужение и охотно принял благословение от священника Воты, которого знал еще по Москве.

— Ваше величество, — сказал Вота, — я надеюсь, что вы с королем Польши наконец-то прикончите Турцию.

На что Петр отшутился:

— Шкуру медведя, святой отец, делят лишь после убиения медведя.

В Брест-Литовске Петр остановился у виленской кастелянши, куда явился некий прелат {89} Залевский, представиться царю и побеседовать с ним.

— Что-то на меня католики налетели, как мухи на мед, — проворчал Петр.

— Небось в свою веру хотят тебя, — хихикнул Меншиков.

Но Залевский, в отличие от осторожных Воты и нунция, решил сразу брать быка за рога.

— Если вы истинно верующий, государь, то должны наконец признать, что Греческая церковь схизматическая {90}.

Петр мгновенно изменился в лице и молвил негромко, но внятно:

— Монсеньор, благодарите Бога, что вы сие молвили не в России, там бы за это поплатились головой. И далее я не желаю с вами разговаривать. Оставьте нас.

Залевский разинул рот от удивления, пришлось Меншикову указать ему на дверь:

— Не понял, что ли, монсеньор? Отчаливай.

Наконец-то въехали в Россию, и Петр стал все более и более смуреть. После Смоленска даже Меншиков не решался прерывать размышления своего спутника, потому как рядом сидел уже не бесшабашный бомбардир или капитан, а царь всея Руси, самодержец и повелитель. И, видно, тяжелые, недобрые мысли ворочались в его голове.

Москва ждала его и боялась, догадывалась, с чем едет самодержец, что везет в сердце своем.

Лишь когда засияла в августовской дымке золотая голова Ивана Великого, разомкнул царь уста, сказал с горечью:

— Уезжал от крови и ворочаюсь к ней же. Эх, Русь!

И Меншиков понял: грядет розыск.

Глава десятая ВОЗВРАЩЕНИЕ

Въехал Борис Петрович в Москву морозным утром 10 февраля 1699 года, когда расправа над восставшими стрельцами близилась к окончанию. Столица давно не видела таких массовых казней. Тысяча пятьсот девяносто восемь стрельцов поплатились жизнями за свое возмущение. Отлетали головы сотнями, тупился топор от столь жаркой работы, точили и снова пускали в дело. Палачи умаивались от стонов и слез казнимых и их жен, по-волчьи завывавших на улицах Москвы. Иногда и сам царь, умевший хорошо держать топор, помогал палачам, мало того, привлекал и ближних бояр к этому страшному делу. Не все годны были на такое. Федор Матвеевич Апраксин, добрейшая душа, категорически заявил:

— Уволь, государь, я ведь не кат {91}.

— А я — кат?! — ощерился по-звериному Петр, но все же простил упрямца. Из-за того, что любил, ну и из-за того, что Апраксин как-никак ему родней доводился, его сестра была за старшим братом царя, Федором.

Но Меншиков! Вот кого и уговаривать не надо было. Даже в отрубании голов преуспел. Наливаясь вечером вином в доме Лефорта, похвалялся:

— Ноне двадцать штук оттяпал. Ни разу не промахнулся. Во!

Кого волокли на плаху, а кого и в петлю. Перед окнами кельи царевны Софьи Алексеевны повесили шестерых стрельцов для устрашения монахини Сусанны, так наречена была царевна после насильного пострижения и навечно заперта в монастыре. Снимать повешенных было не велено.

— Пусть любуется, змея, на свое деяние, — сказал Петр, убежденный в том, что именно она — его сестра — подвигла стрельцов на бунт.

Вот в такую Москву, залитую кровью и слезами, въехал Борис Петрович со своими спутниками. Хотел он явиться во дворец на следующий день, но уже ввечеру примчался от царя посыльный: «Извольте к государю».

— Ба-а! — вскричал царь, увидев в дверях кабинета Шереметева в коротком до колен кафтане, чисто выбритого, с крестом на груди. — Вот порадовал, Борис Петрович!

Он шагнул к нему навстречу, обнял, поцеловал. Отстранив от себя, оглядел с ног до головы.

— Молодцом! Ей-ей, молодцом! Не знал бы, подумал, герцог европейский. И кавалер уже. А? Алексаш, глянь-ка на крест Мальтийский.

Меншиков смотрел издали, не подошел, заметил:

— Однако наш Андрей Первозванный {92} лучше будет.

— Нам его сначала надо утвердить, изготовить, а потом и заслужить. А тут, пожалуйста, среди нас уже и кавалер. Поздравляю, Борис Петрович. Искренне рад за тебя. Ну, садись, рассказывай.

— С чего начать-то, государь? С Польши?

— С Польши не надо, мне Август рассказывал, как тебя из тюрьмы выручал.

— С Вены?

— В Вене я был после тебя, все знаю свеженькое.

— Я ждал тебя, государь. Везде говорил, что ты обязательно приедешь. Готовил почву, как ты изволил выразиться.

— Сам видишь, стрельцы взбунтовались, трон зашатался, и вместо Венеции пришлось домой правиться, розыск учинять. Да, пожалуй, и за Венецию нечего спрашивать. Они спелись с Веной, замирились с султаном. Теперь, пожалуй, наш черед подошел, Борис Петрович.

— Мириться с Портой?

— Ну да. Придется поворачивать оружие с зюйда на норд.

— Швеция?

— Она самая.

— Но у нас же мир с ней.

— Какой это мир, кавалер? Позор, а не мир. Вся Ингрия, которая испокон была наша, под шведом ныне. А Орешек? Новгородцы строили, а ныне там шведы сидят, да еще ж и переименовали в Нотебург, чтоб всякую память о русском происхождении стереть.

— Тогда, конечно, государь, с Портой мир нужен любой ценой, — согласился Борис Петрович.

— Вот именно, любой ценой. И цена будет немалая. Султана к миру наклонять только силой можно. Вон австрийцы при Зенте расколошматили его, сразу пардону запросил.

— Мы тоже его били изрядно, государь. При Азове хотя бы. При Казыкермене.

— Ну, в Казыкермене, допустим, ты не турок колотил, кавалер, татар крымских.

— Но они ж союзники султана.

— Эти союзники, пожалуй, вредней самого султана будут. Но ничего. Я на Воронеже флот готовлю, в апреле очистится Дон, повезу своих послов чрезвычайных к султану на кораблях. Это его сразу убедит в нашей силе.

— А кто поедет послами?

— Украинцев Емельян да Чередеев Иван. Я уж их навастриваю на то, чтоб без мира не ворочались.

— Да, пожалуй, ни Венеция, ни Мальта не настроены ныне драться всерьез с султаном, государь.

— Про Венецию мне Толстой докладывал, он на две недели раньше тебя прибыл. А ты уж про Мальту скажи, что там хорошего, поучительного для нас есть?

— Крепость там изрядная, государь. Не случайно турки на ней зубы сломали. Но мню я, к наступлению рыцари не годятся.

— Отчего так-то?

— Да мало их, государь. Пожалуй, и тысячи не наберется. Более об обороне орден думает.

— А флот?

— Флот в основном галерный, и тоже невелик, на каперов турецких и годен. Вот у Венеции флот изрядный, но она более к торговле ныне наклоняется, хотя в прошлом всегда на море побеждала турок. Тем и гордится.

— Да, — вздохнул Петр, — жаль, не доехал я до нее. Жаль.

— И дож, и магистр очень ждали тебя, государь.

Царь достал из кармана глиняную трубку, набил табаком, прикурил от свечи, пустил клуб дыма, усмехнувшись, спросил Шереметева:

— Что, кавалер? Сам не закурил в Европах?

— Нет, государь.

— А я вот, вишь, выучился.

— Однако худа наука-то. Грех ведь это, Петр Алексеевич.

— Что делать, Борис Петрович, не согрешишь — не покаешься. Ты ныне как настроен? Не хочешь ли с нами к Лефорту с Ивашкой Хмельницким потягаться? А?

— Так я ведь только с дороги, государь. Баню велел топить.

— Ну хорошо. Банься. Но завтрева будь готов. Из Воронежа, кстати, и твой друг подъедет. Апраксин. Там не только с Хмельницким свидишься, но и о деле потолкуем. Ну и кавалерией своей блеснешь. Мы ведь тоже свой орден недавно придумали, Андрея Первозванного имени, он изряднее Мальтийского будет, носиться будет у сердца, так что и от пули беречь станет. И статут у него построже Мальтийского, только за победу над врагом получить сможешь.

— Но мне и этот не за так дали, государь. За казыкерменскую победу.

— Ладно, ладно, победитель! То, что в прошлом было, не в счет. Готовься к новым, Борис Петрович.

— Как прикажешь, государь.

— Придет время, прикажу, кавалер. Оно не за горами, востри саблю, драй стремена.


В мыльню отправился Шереметев в сопровождении адъютанта и дворецкого. Распластавшись на полке большим, грузным телом, лежал в бездумье, наслаждаясь теплом и хлестким веником. Парку веничком любил Борис Петрович, так что дворецкому с адъютантом приходилось сменяться, чтобы досыта напарить воеводу.

— Ну, как государь встретил? — допытывался Алешка.

— Хорошо.

— Что сказал?

— Сказал, чтоб ты парил получше.

Видно было, что боярин не хотел говорить со слугой об аудиенции у царя, не считал нужным. Но Курбатов липуч был что лист банный. Переждав чуток, снова допытывался:

— Поди, ругал?

— Ругал.

— За что?

— За тебя, дурака. Плесни квасу на каменку.

Курбатов приказ боярина переадресовал адъютанту:

— Петро, оглох, че ли? Бздани квасом.

Савелов «бзданул». Квасное пахучее облако взмыло с шипением над каменкой. Потом, пока боярин, спустившись с полка, смывал на лавке отпарившуюся грязь и пот, адъютант с дворецким по очереди нахлестывали друг дружку на освободившемся полке.

Напарившись, намывшись, втроем сидели в предбаннике, остывали, попивая квасок. Савелов говорил:

— Бегал к монастырю, зрел повешенных у царевниных окон.

— Признал кого?

— Признал, Борис Петрович. Трех признал.

— Ну и кто же?

— Мишка Новик, десятник Карпуха Ландов и сотник Шаповалов с имя. Висят, ледышками друг об дружку тукаются.

— М-да… — вздохнул боярин. — Знавал покойных, царствие им небесное, со мной на хана ходили. И чего их понесло?

— Сказывают, содержание им год не плачено было, — ответил Савелов, — вот они и взбулгачились.

— Да, с деньгами ныне у государя туго, ох туго.

— Куда ж они подевались?

— Как «куда»? Думаешь, флот даром строится? Пушки задаром даются? На все, Петьша, деньги нужны.

— Иностранцев много понаймали, они и увозят деньги-то.

— Много ты понимаешь.

«А може, и прав Петро. Платят им изрядно», — думал боярин, но вслух такое не произнес.

— Ты б языком-то не молол, что не скисло. Услышит кто чужой, загудишь в Преображенский приказ {93} к Ромодановскому на беседу. Он, брат, не веником будет охаживать, чем покрепче.


Когда в большом доме боярском все стихло, угомонилось, все поуснули, в горенке дворецкого свеча горела. Курбатов достал лист бумаги чистой, поставил на стол чернильницу, очинил перо, придвинул подсвечник так, чтоб свет на бумагу падал. Вздохнул, перекрестился, посмотрел на окно, но на слюде лишь свое отражение узрел, за окном была уж ночь глубокая. Умакнул перо, начал писать:

«Великий государь, холоп твой Алешка Курбатов челом бьет. Наслышан я, что казна твоя, государь, в скудости пребывает, и хочу помочь беде этой. Вели грамоты и какие ни на есть бумаги, какие в приказы поступают, на простой бумаге к делу не принимать. А лишь те, которые будут писаны на бумаге орленой. И вели учинить выпуск такой бумаги, где б герб виделся скрозь лист. И за ту орленую бумагу цену установи. И оттого великую прибыль казна иметь будет, потому как в приказы тех бумаг горы приходят. А я, холоп твой, стану думать о других тебе прибытках.

Нижайший раб твой Алешка Курбатов».

Перечитав письмо, дворецкий запечатал его накрепко, а потом сверху конверта надписал: «Поднести великому государю не распечатав».

Поднялся из-за стола, потянулся, зевая, хрустнул суставами. Стал стелиться спать. Письмо для сохранности сунул под подушку.

«Завтра поутру добегу до Ямского приказа {94}, он ближний. Подкину. Може, завтра же и у государя будет».


Огромный дом адмирала Лефорта — подарок царя — светился всеми окнами. Гремела музыка. На широком дворе скрипели сани подъезжавших гостей, фыркали лошади, переругивались возчики, цепляя друг дружку разводами саней:

— Куда прешь? Куда прешь? Ослеп?

— А ты че расшаперился в полдвора?

— …Не вишь, че ли, твой пристяжной мою цапает.

— Не впрягал бы кобылу в пристяжку.

— …Я твому кореннику в рыло дам, он в спину, гад, уперся.

— Поспробуй дай. Скажу князю, он те даст.

— Ты че, не кормил его? Он в мою кошеву за сеном лезет.

— А тебе жалко сена? Да? Ишо накосишь…

В прихожей лакеи сбивались с ног, принимали шубы, шапки у гостей, вешали на гвозди на стене, складывали стопами по лавкам. Гости, поправляя парики, подкручивая усы, у кого они водились, проходили в огромную залу, где было светло и людно. Кучковались по-родственному, по-дружески.

Едва явился в дверях Шереметев, к нему бросился Апраксин:

— Борис Петрович, душа моя, сколько лет, сколько зим.

Обнялись, расцеловались с искренней радостью.

— Так ведь как ты, Федя, в Архангельск на воеводство убыл, с той поры и не виделись.

— Я теперь в Воронеже командую, Борис Петрович. Государь меня на верфь главным назначил, хлопот выше головы.

Федор Апраксин моложе Шереметева на девятнадцать лет, в сыны ему годится, а вот сдружились же. Чем-то пришлись друг другу. Царь увидел их, подошел, улыбающийся, веселый.

— А-а, два друга — ремень и подпруга, свиделись наконец-то.

— Свиделись, государь, — отвечал Апраксин. — Спасибо, что позвал меня в Москву.

— Позвал я тебя для дела, Федор Матвеевич, завтра чтоб у меня утром с отчетом был. А ныне веселитесь, готовьтесь с Ивашкой Хмельницким сразиться.

Петр повернулся к Шереметеву:

— Борис Петрович, кем у тебя Курбатов?

— Дворецкий, — удивился боярин.

— Вели ему завтра утром у меня быть.

— Х-хорошо. Велю.

Хотел спросить: а зачем? Но не успел. Петр, высокий, через головы увидел кого-то, помахал рукой и пошел туда, кому-то кивнув по пути, кого-то дружески похлопав по спине. Всем лестно внимание царя, и потому он сколь может одаривает каждого кого улыбкой, кого кивком, с кем-то словом перекинется, кого-то из самых доверенных, шутя, под микитки ткнет. Сюда, к Лефорту, зовут лишь тех, к кому благоволит государь, кто предан ему. Людей, по какой-то причине не симпатичных царю, Франц Яковлевич никогда не позовет к себе.

— Зачем ему Алешка спонадобился? — дивился Шереметев. — Не натворил ли чего, засранец?

— Если б чего натворил, не к государю б звали, а в Преображенское к Ромодановскому, — предположил Апраксин.

— Хых… — удивился Шереметев, — пожалуй, ты прав. Надо ж… Алешка вдруг царю спонадобился. Дела-а!

— Ладно, Борис Петрович, государю на безделье люди не надобны. Раз зовет, значит, дело до него есть. Расскажи лучше о поездке в Италию.

Разговор между друзьями, давно не видавшимися, скачет с одного предмета на другой, словно огонек по сухим веткам: то Шереметев начнет рассказывать, как через Альпы пробирался, то Апраксин вспомнит, как в Архангельске губернаторствовал, то о море, то о кораблях заговорят, то о розыске стрелецком.

Из толпы гудящей появился Толстой, встретился взглядом с Шереметевым, приветствовал полупоклоном, спросил, проходя:

— Как доехалось, Борис Петрович?

— Спасибо, Петр Андреевич, добрались хорошо.

— С кавалерией вас, — кивнул Толстой на крест.

— Спасибо.

Едва Толстой отошел, Апраксин молвил:

— Сам государь экзаменовал его. Гонял по устройству корабля как мальчишку.

— Ну и как экзамен? Выдержал?

— Государь очень доволен остался. Похвалил: все бы так отчитывались.

— Значит, корабль ему доверит?

— Вполне возможно. У меня в Воронеже, как лед сойдет, сразу более десятка на воду спущу, так что капитаны понадобятся.

Наконец всех позвали в большой зал, к столам, уставленным винами и закусками. Столов много, составлены один к одному вдоль стен буквой «П». За них усадить можно и двести, и триста человек, а то и всю тысячу. Средина зала свободная, по ней будут бегать лакеи, разносить гостям вина и кушанья, убирать посуду. А когда развеселятся, упившись, гости, то и для плясок и танцев годится свободное место в центре.

Рассаживаются кто где хочет и куда поспеет, лишь во главе стола стулья не занимают: там место царя и его любимцев. Когда-то, рассказывают, польский посол с немецким начали чиниться из-за места, кто из них главнее и кто должен ближе к царю сидеть, до ссоры дошло. Петр, вникнув в причину шума, обозвал обоих «дураками», мгновенно сбив спесь с обоих. С того и помнят все: при царе местами считаться нельзя. Рассердится.

Возле царя о правую руку — Меншиков, слева, у сердца, — Франц Яковлевич Лефорт, тоже любимец царя и хозяин этого огромного дома-дворца.

Как обычно, Лефорт предлагает первый тост за здоровье государя, и, как всегда, Меншиков, уже где-то набравшийся, вскакивает и горланит: «Вива-ат!»

И поневоле тверезое еще застолье подтягивает Алексашке: «А-а-а-тт!»

Все выпили. Шереметев сказал Апраксину:

— А мои иррегулярные, идя в атаку, не «виват» ревут.

— А что ж?

— «Ур-р-ра» вопят, и это, пожалуй, на супротивника посильней разных «виватов» действует. Впрочем, к тосту «ура» не подходит.

— Почему?

— А потому что по-ихнему оно означает «бей, рази».

Апраксин засмеялся, Шереметев удивился:

— Ты что, Федя?

— Да так. Не обижайся, Борис Петрович.

— А что? Я и государю хочу об этом сказать, чтоб этот клич в регулярной армии узаконить. Почему мы должны по-французски кричать?

— Но и этот же клич не русский, сам говоришь.

— Привыкнут, станет русским. Главное, в российской армии он рожден. Жаль, Федя, ты его в атаке не слышал, небось бы мороз по шкуре продрал, когда тыщи калмыцких и башкирских глоток рыкнут его.

Однако за первым тостом вскоре последовал второй, как обычно за успех, третий за победу над басурманами. А далее уже и без тостов пьют кто сколько хочет и может. Пьянеет застолье, шум усиливается, кто-то пытается запеть. Оркестр, по знаку хозяина, начинает играть плясовую. И вот уж полезли из-за стола любители плясок, сбрасывают парики и, сверкая лысинами, топают ногами, идут вприсядку, подсвистывают. Гнутся половицы, позвякивают чарки на столе.

Меншиков, тыкаясь носом в ухо царю, рассказывает что-то веселое, Петр хохочет и пересказывает Лефорту. И уж оба заливаются веселым смехом, Франц Яковлевич аж за бока хватается. Для него смех, веселье — любимейшее занятие и услада.

Кто-то с мутными очами пробирается к выходу, подозрительно икая, чтобы там на снегу «подразнить кохпа», попросту выблевать выпитое и съеденное, облегчиться, а воротившись к столу, вновь нагружаться до посинения.

Опьяневший Апраксин вдруг начинает лить слезы и даже всхлипывать:

— Ты че-е, Федя? — спрашивает участливо Шереметев, хотя давным-давно знает «че».

— Бедный я, бедный, — начинает жалостливо Федор Матвеевич, швыркая носом. — Нет у меня ни матушки, ни батюшки… Сиротина я бесприютная… Некому пожалеть меня…

Слезы уже градом катятся по щекам Апраксина. Шереметев пытается ладонью отереть щеку друга, уговаривает:

— Не надо, Федя. Не трави сердце. Я ж разве не ж-жалею т-тебя?

Но утешения того более распаляют Апраксина:

— …Ни сына у меня нет, ни дочушечки, — всхлипывает он. — Вот скажи, Борис Петрович, где справедливость? У всех жены родят, инда кажин год по парню выстреливают, а моя хоть бы хны.

— Ну родит она тебе, Федя. Ты же еще молодой, еще не одного настрогаешь.

— У тебя вон Мишка, а у меня… Эх, и за что мне такая планидушка! А?

Апраксин берет неуверенной рукой бутылку, наливает вина себе и Шереметеву.

— Выпьем, Борис Петрович? С горя. А?

Шереметеву уже невмоготу, но друга обижать не хочет:

— В-выпьем, Федя.

— Ты, только ты меня понимаешь, Борис Петрович. Ты мне заместо отца… я тебя…

И опять льются горючие слезы на тарель с закуской, в чарку с вином.

Выпили. Шереметев, взяв вилку, пытается на тарелке поймать на нее скользкий соленый груздок, тот выскальзывает, никак не дается, тогда, откинув вилку, боярин хватает его пальцами, но, донеся до рта, упускает под стол. Ворчит по-польски: «Х-холера ясна». И тянется к капусте, эта не выскользнет.

Веселье продолжается до полуночи. К тому времени кто-то уж сполз под стол, уморился, заснул. А Лефорт свеж как огурчик, весел, словно и не пил вовсе, ходит вдоль столов, чокается со всеми желающими.

Постепенно начинают разъезжаться гости. В прихожей столпотворение, лакеи ищут шубы где чья… Если запомнили чья, оденут в свою, а про какую забыли, чья она, оденут на первого попавшегося: пьяный не заметит. Но есть и дотошливые:

— Эт-та н-не моя.

— А чья же?

— Откуда я знаю. Моя с песцом и куницей оторочена.

— Ее князь Черкасский надел.

— Куда ж вы смотрели, мать вашу…

— А вы вот его возьмите.

— Давай княжью, шут с ней. Посля сменяемся.

Одевают капризника в первую попавшуюся, говорят: княжья. Верит, уходит на улицу своего держальника искать, ни в своей шубе, ни в своей шапке.

А там, во дворе, где-то сани расцепиться не могут, а заждавшиеся кучера-держальники тихо матюкаются, злость на лошадях срывают:

— Н-но у меня, з-зараза!

Постепенно пустеет двор. Осталось двое санок. Держальники в нетерпении: где наш-то, чтоб ему кисло было!

Наконец на крыльцо выскакивает лакей, спрашивает по-чибисьи:

— Чьи вы?

— Князя Урусова…

— А мы ртищевские…

— Езжайте домой, они почивают уж. С рассветом приедете за имя.

Урусов с Ртищевым {95} «почивают» под столом. Франц Яковлевич не велел беспокоить, их и не трогают. Лакеи даже на цыпочках возле них шастают, убирая со столов посуду и бутылки, втихаря допивают одонки: господам праздник, а мы, чай, тоже люди.

Шереметев воротился на подворье ко вторым петухам. Провожал расстроенного друга до дому, который до того «осиротел», что начал поминать о проруби, в которую неплохо бы и головой нырнуть.

«Не утопится, конечно, — думал Шереметев, но на всякий случай решил до дому проводить. — А ну нырнет, чем черт не шутит». На реке Москве прорубей хватает.

Про поручение царя вспомнил, когда уж разделся и под одеяло влез: «А-а, ладно, утром скажу. И чего это он натворил, стервец? И мне ни гугу… Надо же… Ну, утречком спрошу… Я спрошу…» С такой мыслью и уснул боярин. Однако проснулся поздно после пьянки-то. Вспомнил о просьбе царя, позвал слугу:

— Позови Алешку.

— Какого?

— Ну, ясно, дворецкого.

— А его уж нет давно. От государя посыльный был, в Кремль уволок.

Вот те на! О такой малости государь попросил: пришли Курбатова; прислал, называется. Нехорошо-то как. Царь давно на ногах, стал быть, раз за Алешкой прислал. Обмишурился Борис Петрович, обмишурился. Что государь-то подумает?

Курбатова выдернули из постели чуть свет:

— Вставай, за тобой от государя.

Словно обухом по голове. Хотя и ждал он этого, ждал. И все равно неожиданно, как гром среди ясного неба прогремел. Собирался быстро, в полумраке, пуговицы в руках прыгали, в петли не попадали. В спешке портки задом наперед натянул, выругался про себя, скинул, поворотил как надо.

Но посыльный, подвигаясь в санях, пробурчал недовольно:

— Копаисси, Курбатов.

— Виноват, — промямлил Алешка. — Спал еще.

Конь понес санки так быстро, что на раскатах едва не вываливались седоки из кошевы. Мысли в голове Курбатова митусились гнусом весенним: «Господи, что говорить-то? А ну спросит: как додумался? Сказать, что в Италии зрел подобное? Скажет: украл, значит, идею. Что ответить? Как оправдаться? Осподи Исусе, пособи, не оставь!»

Мысли испуганные. Не куда-нибудь — к государю везут. Но где-то в глубине души спокоен дворецкий, что не на срам едет, на радость: «Все ладом будет, все ладом, Алеха. На срам бы к царю не звали».

На ватных ногах вступил в кабинет царя. Петр поднялся из-за стола, шагнул навстречу:

— Курбатов?

У Алешки горло перехватило, губы шлепали, а голоса не было, но головой кивнул утвердительно: я, мол, я.

Петр обхватил за плечи обомлевшего Алешку, тряхнул ласково:

— Умница. Спасибо. Ты даже не представляешь, какую услугу нам оказал.

— Государь… ваше величество… Я хотел, чтоб прибыль тебе…

— Знаю, знаю. Садись сюда.

Царь призвал подьячего.

— Бери перо, пиши указ, Тимофей. Я, милостью Божьей… Ну там сам знаешь, как величать…

— Впишу, впишу, государь. Знаю.

— …Назначаю Курбатова Алексея… Как отчество твое?

— Что? — замешкался Алешка, от волнения забывший, что сие значит.

— Ну, отца как звали?

— Александр.

— Пиши, Тимофей. …Александровича прибыльщиком при Оружейном приказе {96} с должностью дьяка…

Подьячий, скрипевший пером, покосился на Курбатова с неудовольствием. Еще бы: он столь лет служит, все в подьячих обретается, а тут какой-то «Ванька с ветру» явился и на тебе — сразу дьяк!

А уж далее едва не взвыл пишущий, когда царь велел вписать о награждении только что испеченного дьяка каменным домом на Моховой и поместьем под Звенигородом: «Во привалило. И за что?»

Петр подписал указ, скомандовал подьячему коротко:

— К Макарову!

Тот, пятясь, вышел, унося только что написанную бумагу, взопрев от зависти к «Ваньке с ветру».

— Ну что, Алексей Александрович, — сказал Петр, беря со стола бумагу. — Я вот тут уже прикинул. Сделаем так: гербовая бумага будет трех видов. На первой будет большой орел — это для важнейших документов, купчих там, на владение землей, недвижимостью и прочее. Ценой такой лист будет десять копеек. Согласен?

— Да, да, да, — закивал Курбатов.

— Бумага с орлом помене буде по копейке. Ну а чтоб доступна самым бедным для челобитных — с малым орлом в одну денгу {97}. Ну как смотришь, прибыльщик? — спросил Петр, сделав нажим на последнем слове.

— Я думаю, так пойдет, — наконец начал обретать дьяк Курбатов дар речи.

— Ну и отлично. Ступай в Оружейный приказ, приступай к делу. И обо всем меня извещай. Женат?

— Нет еще.

— Ну и молодец. С этим успеешь, дом теперь есть.

Глава одиннадцатая НАЖИМ НА СУЛТАНА

Перед Великим постом царь отправился в Воронеж готовить к спуску на воду корабли, построенные за зиму. Однако вынужден был вскоре воротиться — из Москвы весть пришла, Ромодановский сообщал: «Умер Лефорт».

В это не верилось. Как? Отчего? Ведь перед самым отъездом пировали у Франца Яковлевича: устраивали проводины, смеялись, веселились. Дважды только «на посошок» выпили.

Ямщики гнали тройку царя без задержек, быстро меняя лошадей на станциях. Петр сидел, прижавшись в самом углу кареты, втянув голову в воротник, ни с кем не заговаривая. Меншиков, сидевший напротив, видел, как поблескивали слезы на щеке царя, и делал вид, что не замечает этого. И тоже молчал, понимая, что значит эта потеря для Петра. Лефорт был самым близким другом царя, его наставником, первым любимцем. Именно Франц Яковлевич возглавлял Великое посольство, и именно его стараниями, хоть посольство и не добилось успехов, но не ударило лицом в грязь перед Европой, заставило говорить о России с уважением.

По приказанию Петра похороны Лефорта были обставлены с такой пышностью, что никто не мог вспомнить: хоронили ли так самых знатных бояр? Перед выносом тела из дворца царь приказал открыть гроб и в присутствии всего двора и посланников, громко рыдая, стал целовать мертвого в лоб и щеки. И видимо, это породило слух на Москве, что Петр сын Лефорта, а не царя Алексея Михайловича: «Подменили нам царя, подменили. Не зря ж полтора года был в отсутствии». Пресечь сей слух опять предстояло князю Федору Юрьевичу Ромодановскому в его страшных застенках. И он постарался — пресек.

В последний путь адмирала Лефорта провожали три полка — Преображенский, Семеновский и Лефортов {98} — под траурную музыку с опущенными к земле ружьями. Сам царь шел за гробом впереди первой роты преображенцев, не скрывая слез, катившихся по щекам.

Но уже через день после поминального ужина он скакал в Воронеж, велев многим боярам прибыть туда к отплытию флота во второй половине апреля. В их числе должен был быть там и Борис Петрович. Следом за царем в Воронеж отправилась и первая рота Преображенского полка.

Принимая построенные за зиму суда, Петр обнаружил много недоделок и упущений. Где-то было плохо проконопачено и просмолено днище, на каком-то не хватало парусов и канатов или якорей, на третьем был некомплект пушек. Царь заставил всех без исключения приняться за работу, устранять недоделки, и даже адмирал Крюйс {99} взял молоток и стал конопатить судно и смолить, хотя его никто не заставлял, а подвигнул к этому пример царя. Сам Петр ни минуты не был праздным, он появлялся на верфи то в одном, то в другом месте, то с молотком и паклей, то с квачем на просмолке днища, то среди матросов, тянущих пушку на корабль. А уж там, где полагалось спускать судно на воду, без него ни разу не обходилось. Мастерам всем было строго наказано: «Без государя не спускать». И здесь он был не просто зрителем и зевакой, а брал топор и становился к главной стойке, удерживавшей судно на берегу, и, поплевав в ладони, ждал короткой команды мастера: «Р-руби!» После спуска благодарил мастера, целовал и ставил причастным к постройке и спуску корабля ведро водки и первой чаркой чокался со всеми: «С Богом, ребята!»

Отплытие эскадры было назначено на 27 апреля. Сам Петр взялся командовать 44-пушечным кораблем «Апостол Петр», пошутив при сем: «Тезка мой не должен подвести меня». Но на остальные многопушечные поставил капитанами иностранцев, назначив к ним помощниками русских с наказом: «Учитесь!» Русским молодым капитанам достались мелкие суда — полугалеры {100}, гульки {101}, шлюпы и катера {102}.

На самом большом — 46-пушечном корабле «Крепость» — капитаном поплыл голландец Пембрук, человек многоопытный и отчаянный. Именно он должен был доставить посольство в Стамбул.

Флот, растянувшийся на узкой реке на несколько верст, плыл неспешно. Часто останавливался, экипажи высаживались на берег, разбивали палатки, варили уху, кашу.

В одну из таких остановок Петр зашел в палатку к Крюйсу и увидел, как несколько голландцев во главе с адмиралом, орудуя ножами, потрошат черепах, извлекая их из панцирей.

— Что вы делаете? — удивился Петр.

— Будем готовить фрикасе, — отвечал Крюйс. — Это лучший продукт в дальних морских плаваниях, всегда свежий.

— Как это делается? — заинтересовался Петр, поскольку к морским плаваниям был неравнодушен.

Повар-голландец обстоятельно ознакомил царя с процедурой приготовления фрикасе. Тот, воротившись в свой шатер, приказал денщикам наловить черепах и показал, как надо их разделывать, а повару объяснил, как готовить, строго наказав всем:

— Да не болтайте никому об этом.

И вскоре денщик Петра побежал по шатрам бояр с повелением: жаловать на обед к государю.

В царский шатер набилось их достаточно, расселись на ковре, по-татарски прибрав под себя ноги «калачиком», и Петр приказал подать фрикасе. Повара тащили дымящиеся паром, пахучие блюда в деревянных чашках и с ложками. Все ели, нахваливая царское угощение. Съел и Петр целую чашку и, облизав ложку, спросил:

— Ну как наше фрикасе?

— Отличное, — сказал Шеин.

— А как тебе, Салтыков? Понравилось?

— Очень, государь.

— А из чего оно приготовлено, знаешь?

— Из цыплят, наверно, — предположил Салтыков.

— Ну что ж… — Петр обернулся к денщику, подмигнул весело: — Павел, принеси гостям перья этих цыплят.

Меншиков, знавший все, тужился, надувая щеки, боясь рассмеяться прежде времени.

Денщик воротился с подносом, на котором горой высились черепашьи панцири, головы и заскорузлые лапы. Петр подхватил у денщика поднос, поставил на ковер.

— А вот вам и перышки, господа, — молвил весело.

Шеин побледнел. Салтыков икнул как-то нехорошо и выскочил вон из шатра, зажимая рот от подступившей тошноты. За ним побежал и Шеин под хохот Меншикова. И только бояре из бывших волонтеров, такие, как Толстой и Шереметев, отнеслись к этому вполне спокойно, хотя тоже посмеивались. За границей они и не такое едали.

Салтыкова рвало где-то рядом с шатром, ему вторил Шеин. Меншиков, просмеявшись, резюмировал:

— Какой продукт переводят! Ай-ай-ай!.. Нехорошо.

— Надо б было им за межу съездить, — заметил Шереметев.

— Верно, Борис Петрович, — согласился царь. — Там бы еще и лягушатинкой оскоромились.

Когда впереди завиднелись стены Азова, Петр приказал палить из пушек, приветствуя гарнизон крепости. В ответ загремели тоже выстрелы. Почти все жители высыпали на стену, махали руками, шапками, выражая искреннюю радость от вида соотечественников, приплывших на своих кораблях. Наскучась на краю земли в вечной тревоге и страхе под боком у беспокойных соседей-крымцев, азовцы были в восторге от вида такой грозной силы, приведенной сюда самим царем. Радовались даже воры и грабители, сосланные с семьями не в Сибирь, как водилось ранее, а на житье в Азов. Петру надо было срочно заселять завоеванные места, и он указал судам: воров и татей {103} сечь, не калеча, и ссылать в Азов на вечное поселение. Так что ныне добрую половину его жителей составляли ссыльные.

Царя у трапа встретил комендант и инженер Лаваль, к которому и обратился Петр:

— Ну, кажи, братец, что ты тут настроил?

— Пожалуйте, ваше величество, — с достоинством поклонился инженер. — Я думаю, вам понравится.

Царь в сопровождении Лаваля и Меншикова обошел все вновь построенные башни и остался весьма доволен. Особенно ему понравились те, где бойницы смотрели на реку и через них были высунуты жерла пушек.

— Молодец! — похвалил царь Лаваля, похлопав одну из пушек. — А из этой двадцатичетырехфунтовой можно любой корабль поразить. А, Меншиков?

— Да, я мню, мин херц, с этого места весь фарватер как на ладони, — согласился фаворит. — Турок в Дон не сунется.

На радостях, довольный Лавалем и его работой, царь устроил пир, на котором пил «здоровье инженера Лаваля» и всех строителей, хотя добрая половина из них и была ссыльными, каторжанами. От щедрот довольного царя и им перепало по доброй чарке. Заработали, заслужили.

На следующий день царь на катере «десятке» — что означало десять весел — отправился в Таганрог, захватив с собой лот и шест, чтобы измерять глубины в устье Дона. Однако глубины его не порадовали. Почти все устье было забито наносами песка, во многих местах едва прикрытого водой.

За государем следовало несколько «шестерок» и «восьмерок», в которых плыла его свита, бояре и офицеры.

Таганрогской крепостью царь остался доволен, даже спросил Шереметева:

— Ну чем она хуже мальтийской?

Борису Петровичу не захотелось омрачать радостное настроение государя, согласился, что крепость «хорошая», однако ради справедливости изволил заметить:

— Там раскаты будут побольше да стены потолще.

Но особенно понравилась царю гавань, хорошо защищенная со стороны моря.

— Вот сюда мы и перегоним весь флот.

На следующий день царь вернулся в Азов и приказал найти ему старожила-рыбака. Такой сыскался. Царь угостил старика чаркой вина, приступил к расспросам:

— Скажи, неужто никогда вода не поднимается в устье?

— Отчего же? Поднимается иногда.

— Когда?

— Когда вверху много снегу за зиму нападет, хорошо весной подымается.

— Ну, весну ждать целый год мы не можем.

— Тоды ветер надо ждать с полудня. Он нагонит воду.

— Как часты нагоны? Сколько ждать его?

— Кто его знает. Може, завтра задует, а може, и через неделю, а то и через месяц. Когда как.

Стали ждать нагона. Но не в характере Петра было сидеть и «ждать у моря погоды». Чуть свет он плыл на «шестерке» к устью, замерял глубины, ставил вешки, обозначая мели. И за неделю досконально изучил фарватер. Когда подул долгожданный зюйд-вест, Петр сам встал к штурвалу «Апостола Петра», велел поднять якоря и скомандовал:

— По местам стоять! Идем в бейдевинд-бокборт [3] под гротом.

На «шестерку», толкавшуюся у борта, крикнул:

— Передайте на «Крепость»: никому за мной не идти. Буду проводить всех сам. И живо ворочайтесь.

«Апостол Петр» медленно двинулся к морю, ведомый самим царем. Едва он закачался на морской волне, Петр спустился по шторм-трапу в «шестерку» и, отирая со лба пот, радостно скомандовал:

— Налегай, ребята, чтоб весла трещали. К «Крепости»!

К вечеру он вывел все многопушечные тяжелые корабли в море. Мелкие суда пригреблись сами, следуя по фарватеру, проложенному царем. По сему радостному для него событию был устроен на «Апостоле» пир, где самым веселым и счастливым человеком был государь. Пили все — офицеры, бояре и, конечно, гребцы царской «шестерки», столь славно потрудившиеся.

На следующий день весь флот был в Таганрогской бухте. Петр призвал к себе Крюйса:

— Господин адмирал, вручаю вам свой флот. Командуйте.

— Куда прикажете вести его, государь?

— Ведите к Керченскому проливу, адмирал. — Петр усмехнулся. — Будем нажимать на султана. Однако, Корнелий Иванович, постарайтесь с керченским пашой не ссориться, чай, не для ссоры стараемся, для мира.

— Я все понял, Петр Алексеевич.

Затем в каюту царя был вызван Головин.

— Федор Алексеевич, по смерти незабвенного Франца Яковлевича, я возлагаю на вас его звание генерал-адмирала.

— Спасибо за честь, Петр Алексеевич, но какой я адмирал.

Даже плавать не умею.

— Ничего, ничего. Зато вы отлично «плаваете» в дипломатии. Десять лет тому назад кто с китайцами Нерчинский мир {104} учинил?

— Ну я.

— А Великое посольство опять же вы возглавляли с Лефортом, Федор Алексеевич. Я за вами как за каменной стеной, всегда надежен. Поэтому, когда придем к Керчи, Крюйс займется переговорами с пашой, а вы в новом звании отдайте визит их адмиралу.

— Хорошо, государь. Исполню.

— Не мне вас учить этикету. Вы должны быть сама доброжелательность. А я буду боцманом вашей шлюпки.

— Вы?

— Да, да, я, — улыбнулся Петр. — Постарайтесь не забыть меня в шлюпке. А там, у адмирала, чтоб я не выглядел лишней деталью, бросьте мне вашу шляпу и плащ. Мне хочется взглянуть на турецкого адмирала.

— Ну что ж… — улыбнулся и Головин. — В Великом посольстве изволили быть десятником, теперь боцманом. Я все понял, государь. А как называть вас, если вдруг доведется?

— Так и называйте: боцман моей шлюпки Михайлов. Этого и довольно.

Ночью, когда флот на всех парусах спешил к Керченскому проливу, в каюте государя сидели послы Украинцев и Чередеев.

— Ну что, господа послы, — говорил царь, прижимая рукой к столу исписанные листы, — вот здесь вам полная моя инструкция, что вы должны делать у султана, в пути ознакомитесь. Главное, помните, нам от них нужен мир, и чем дольше, тем лучше.

— Мир даром султан не даст, — вздохнул Украинцев.

— Знаю, Емельян Игнатьевич, знаю. Оттого тебя и посылаю. Ты человек упертый, по крупному неуступчивый. Торгуйся до последнего.

— Они же могут потребовать Азов или срыть его.

— Ни в коем случае, этого чтоб и в мыслях не было. В конце концов, уступайте днепровские крепости, Казыкермень например. Отдайте им все Правобережье, но за Азов, за Таганрог ложитесь костьми. Там у вас несколько мешков мягкой рухляди {105}, одаривайте всех кого надо. Турки любят русские меха. Не жалейте и денег, драгоценностей. Пойдете на «Крепости» с капитаном Пембруком, помимо шестнадцати матросов при вас будет более сотни преображенцев. Это самые надежные люди. Из них назначайте курьеров с почтой ко мне. Пишите ко мне обо всем подробно. Привезете мир, получите по деревне.

— А не привезем?

— Только попробуйте! — погрозил царь пальцем.


На следующий день, ближе к полудню, русская эскадра явилась к Керчи и бросила якоря в нескольких верстах от нее. Петр, наблюдая берег в зрительную трубу, сообщал близ стоявшим:

— Ага! Не ждали. Забегали как тараканы.

Наконец появилась «шестерка», быстро идущая к флагману. На ней кроме гребцов приплыли два бея, посланные пашой.

— Кто есть адмирал? — крикнул бей.

— Я! — отвечал Крюйс.

— Зачем привел такой большой флот?

— Флот провожает русского посланника к султану.

— Мы не можем пропустить русский флот в Черное море. Султан рассердится.

— Как зовут вашего пашу?

— Гассан-паша.

— Возьми, Корнелий Иванович, побольше золотых, — посоветовал Петр. — Сухая-то ложка рот дерет.

Когда ушла лодка с вице-адмиралом, Головин с боцманом Петром Михайловым отправились на «десятке» к турецкому адмиралу. Тот вполне дружелюбно встретил своего русского коллегу и пригласил садиться к столу. Русский адмирал снял плащ и шляпу и бросил на руки своему боцману, уставшему стоять у двери.

— Это поразительно, господин адмирал, — говорил турок. — Татарские лазутчики докладывали, что устье Дона обмелело, что русские корабли не смогут выйти в море. А вы вышли. Как?

— У нас есть хороший лоцман, он и вывел флот на простор.

«Хороший лоцман» огромного роста стоял молча у выхода, держа на полусогнутой руке плащ адмирала. Турок посмотрел на него с некоторой завистью: ему бы такого боцмана.

— Я уполномочен, господин адмирал, своим государем заверить вас в полнейшем к вам миролюбии.

— Я-то вам верю, адмирал, как-никак мы коллеги. И потом, у нас же перемирие. Но есть горячие головы, предлагающие даже засыпать Керченский пролив.

— Засыпать? Для чего?

— Неужто не ясно? — усмехнулся турок. — Чтоб запереть вам выход в Черное море.

— Но разве это возможно?

— Вот и я им говорю: какой же дурак засыпает море?

— Господин адмирал, мы всего лишь провожаем нашего посла к султану.

— Об этом надо договариваться с Гассан-пашой, адмирал. И потом, если даже он и пустит, то всего лишь один корабль с послом.

— Конечно, конечно, мы так и хотим. Весь флот вернется назад в Таганрог. Вы бы не могли переговорить с пашой, убедить его?

— Гассан-паша не подчинен мне, но я постараюсь.

Если адмирал Головин с боцманом Петром Михайловым пробыли у турецкого адмирала около часа, то Крюйс уламывал пашу весь день и воротился на корабль уже в темноте и начал ругаться, едва ступив на палубу:

— Чтоб он сдох, этот паша!

— Ну что? — спросил Петр в нетерпении.

— Он же мне все жилы вытянул, гад. Говорит, пусть ваш посол едет по суше. Потом давай пугать: море ныне бурное, корабль ваш непременно потонет. Я ему: ну если потонет, мол, значит, так Бог и ваш Аллах повелели.

— Ну чем кончилось-то, Корнелий Иванович? Не томи.

— Чем, чем? Пришлось поддержать его торговлю.

— Какую торговлю?

— Он меня стал кофем угощать. Я, чтоб сделать ему приятное, говорю: какой у вас прекрасный кофе, хотя, честно, плюнуть хотелось. А он и вцепился: «Правда? Я продаю его. Купите». Я и купил. А куда денешься? С какой-то стороны надо брать на абордаж паразита.

— Ну и зацепил?

— А то.

— На сколько ж взял кофе-то?

— На все восемьдесят золотых дукатов {106}.

— Ха-ха-ха… — захохотал Петр. — Куда ж тебе столько, Корнелий Иванович?

— А черт его знает. Мне этого за всю жизнь не выпить. Ну чем-то ж надо было его ублажить.

— Ну и?..

— Ну и все. Завтра утром «Крепость» пустят в Черное море, но в сопровождении турецкого конвоя.

— Ай умница, Корнелий Иванович! — обнял Петр, смеясь, адмирала. — Ничего. На Москву прибудешь, я восполню твои издержки. А кофе где?

— Кофе, сказал, завтра пришлет со шлюпкой.

— Ну хоть взял с него какую-то роспись?

— Что ты, государь? Чтоб сорвался? Может, он этого кофе никогда не пришлет. Я рад, что он золотые взял. Не постеснялся, паразит, все пересчитал.

Но Гассан-паша оказался честным партнером, утром шлюпка привезла купленный кофе вице-адмиралу.

— Ну и славно, — молвил довольный покупатель. — Всему флоту на месяц хватит хлебать.

«Крепость», провожаемая пушечными выстрелами, подняла паруса и, выйдя из строя эскадры, направилась в море. От Керчи за ней устремилось три турецких корабля сопровождения. Петр поднялся на шканцы со зрительной трубой и смотрел через нее на удаляющийся корабль. Вдруг окликнул:

— Александр Данилович?

— Я слушаю, государь.

— Какое нынче число?

— Двадцать восьмое августа.

— Вели записать в вахтенном журнале: двадцать восьмого августа тысяча шестьсот девяносто девятого года от Рождества Христова первый русский военный корабль вошел в Черное море. Слышишь? Первый.

— Слышу, Петр Алексеевич. Исполню.

Петр оторвался от зрительной трубы, оглянулся на спутников, толпившихся тут же. Глаза его сияли торжеством:

— Федор Алексеевич! Борис Петрович! Федор Матвеевич! Наконец-то свершилось. Запомните этот день.

И опять повернулся в сторону моря, приложил снова к левому глазу зрительную трубу. И вдруг вскричал, ликуя:

— Ай молодец Пембрук! Ай молодец! Он идет в галфинд под всеми парусами, даже лисели [4] выкинул. Турки отстают. Ага, сукины дети, знай наших! Вот попомните, Пембрук в два дни долетит до Стамбула. А эти шнявы дай Бог если в три доберутся.

Петр оказался прав. «Крепость» через два дня была у Стамбула, а конвой сопровождения приплелся через сутки после нее.

Глава двенадцатая В ДВУХ ИПОСТАСЯХ

Ровно через месяц после проводов «Крепости» в Турцию, 27 сентября, царь прибыл в Москву со всей своей свитой. На него сразу же свалилось две, а точнее, три заботы.

Еще с 26 июля царя дожидалось в Москве шведское посольство, прибывшее в Россию для подтверждения условий Кардисского договора {107}, закрепившего в 1661 году за Швецией побережье Балтики. Подтверждение сие требовалось в связи с восшествием на престол юного короля Карла XII {108}. Подтверждение Кардисского договора имело для Швеции важное значение, так как освобождало ее силы для участия в предстоящей войне за Испанское наследство.

Перед самым приездом Петра в Москву прибыл и представитель саксонского курфюрста и польского короля Августа II генерал Карлович для заключения военного наступательного союза против Швеции.

Мало этого, в Москве ожидал царя и посланец датского короля некий Гейне, и тоже с целью: привлечь Петра в союзники против ненавистного врага — Швеции.

— Невеста одна, а сватов-то, — шутил невесело Петр, — не знаешь кому руку и сердце отдать.

— Я думаю, Петр Алексеевич, — говорил Головин, — нам надо разделиться.

— Как, Федор Алексеевич?

— Ну, скажем, мы с тобой начнем переговоры с саксонцами, а Возницын пусть водит за нос шведов в Посольском приказе.

— А датчанина кому поручить?

— Датчанина? Гм…

— Знаете, Федор Алексеевич, пожалуй, с Гейнсом я один переговорю. С Августом я хоть и на словах, а уже договаривался, а с Фридрихом об этом и речи не было.

— Только надо все в великой тайне держать.

— Это само собой.

Дабы шведы не пронюхали о переговорах, Гейне был приглашен в Преображенское, где его ждал царь с переводчиком Шафировым {109}. Справившись, как водится, о здоровье «нашего брата короля Фридриха», Петр приступил к переговорам без всяких экивоков, поскольку между Данией и Россией не было никаких противоречий. Зато был общий интерес — Швеция.

— Господин Гейне, можете передать королю, что я готов вступить с ним в союз против Швеции сразу же после заключения мира с Турцией.

И как Гейне ни уламывал царя, маня молниеносной войной и победой над проклятым шведом, Петр стоял на своем: пока нет мира на юге, он не может двинуть армию на север.

— Ну что ж, — вздыхал датчанин, — мой король рвется в бой, и я боюсь, ваше величество, как бы вы не опоздали к разделу пирога.

— Не бойтесь, господин Гейне, пирог еще сыроват. Пусть допечется.

Поручив датчанина заботам Толстого с наказом как можно скорее вежливо выпроводить его из Москвы, дабы он, упаси Бог, не проболтался какому-нибудь шведу о своей миссии, Петр призвал к себе Головина и начальника Посольского приказа Возницына.

— Ну что, Прокофий Богданович, назвал гостей, а нам расхлебывай.

Возницын ответил в тон полушутливому замечанию царя:

— Что делать, государь, гости-то все незваные да прожорливые, разъязви их. Шведы вон с июля хлеба одного возов десять умяли.

— Что так-то?

— Так их ить полторы сотни. В Охотном ряду в собаку кинь — в шведа угодишь.

— А саксонцев много ли?

— Не. Этих с обслугой человек пятнадцать, не более. Возглавляет их генерал Карлович, и при нем есть некий господин Киндлер. Но как я узнал стороной, под этим именем скрывается некий Паткуль, ливонец.

— Как узнал-то?

— Да подкупил одного из обслуги, он и рассказал.

— И что ж он рассказал?

— Что этот Паткуль имел поместья в Ливонии, но когда шведский король Карл XI провел редукцию {110}, что по-нашему означает отъем земель в казну, этот Паткуль взбунтовался. Его судили, присудили к смерти. Он бежал. Кому ж помирать охота! Явился в Саксонию к Августу, тот произвел его в полковники, и вот он у нас, правой рукой Карловича. Токо, я смекаю, эта «правая рука» всем и заправляет. Вот зачем только фамилию сменил? Не понимаю.

— Что ж тут не понять, — сказал Петр. — Сам же говоришь, палкой кинь в собаку — в шведа попадешь. А шведский-то приговор ему какой?

— Ах да, да… А я и не смекнул. Верно, он же для шведов изменник.

— Решаем так, Прокофий Богданович, ты в Посольском приказе начнешь переговоры со шведами, мы с Федором Алексеевичем здесь, в Преображенском, с саксонцами. Одновременно. Понял?

— Что ж не понять-то, Петр Алексеевич. Токо о чем мне с ними говорить? Они мне за эти месяцы надоели хуже горькой редьки, плешь переели. Теперь ты им надобен. Ты.

— Вот и начни с обсуждения протокола. Вспомни, как нас в Голландии да и в Вене мурыжили с протоколом. С того и начни: царь, мол, готов вас принять хоть завтра, давайте обсудим протокол. И тяни с ними, пока я с саксонцами вожусь.

Пятого октября начались переговоры одновременно со шведами в Посольском приказе и с саксонцами в Преображенском. Поскольку в Преображенском разговор шел о союзе против шведов, Петр счел целесообразным пригласить туда и датского посланника.

— Интерес один, тема одна, пусть присутствует.

Высокие стороны сели за один стол, но по разные стороны его. С одной стороны царь Петр, имея под правой рукой переводчика Шафирова, а слева генерал-адмирала Головина. С другой стороны генерал-майор Карлович и так называемый Киндлер, одетый в расшитый золотой и серебряной нитью кафтан, в волнистом парике, столь надежно прилаженном, словно это были родные его волосы. Белоснежная сорочка по вороту была повязана белым же бантом. Лицо холеное и довольно симпатичное, хотя и несколько женственное.

Хотел Петр для равновесия присовокупить к саксонской стороне и датчанина, но тот неожиданно уперся:

— Я здесь посижу, в сторонке, — пробормотал Гейне.

— Как ему будет угодно, — сказал Петр Меншикову, пытавшемуся затащить датчанина за стол. — Пусть сидит в углу. Оставь его.

Меншиков удалился из комнаты, его дело было следить, чтоб сюда никто не вошел и чтоб была исключена всякая попытка подслушивания происходящего в комнате кем бы то ни было.

Петр был одет в простой шкиперский костюм и, пожалуй, этим резко отличался от всех присутствующих, даже от своего переводчика.

Переговоры начались, как обычно, с обоюдных приветствий и уверений в дружбе и приязни одного монарха к другому. После этого генерал Карлович выложил на стол листы бумаги и подвинул их через стол царю.

— Вот, ваше величество, мемориал моего короля вам. Прошу ознакомиться. На его основе, надеюсь, мы и составим наш договор.

Петр взял листы, взглянул на них мельком и передал Шафирову:

— Петр Павлович, к завтрему переведешь и представишь утром мне.

— Слушаюсь, ваше величество.

Мемориал был написан на немецком языке. Если разговорную речь Петр понимал и даже мог сам немного изъясняться, то написанное для него было за семью печатями.

— Итак, господин генерал, пожалуйста, в двух словах, что предлагает нам король Август?

— Мой король предлагает заключить наступательный союз против Швеции. В мемориале оговорено, кому и что отходит. Вам — России — отойдет Карелия и Ингерманландия.

— Попросту Ижора.

— Да, да, ваше величество, и вы сразу получаете выход к Балтийскому морю.

— Благодарю вас, генерал, — молвил царь, но иронию его уловили лишь свои. Карлович воспринял реплику царя за чистую монету, видимо из-за разницы языков.

— Эстляндия {111}, Лифляндия {112}, Курляндия {113}, — продолжал бодро Карлович, — естественно, подпадают под юрисдикцию моего государя, курфюрста саксонского и короля польского Августа II.

«Не успел я изготовить короля, — подумал Петр, — как он эвон чего заглотить сбирается Прыток, друг мой, ай прыток». Но вслух спросил:

— Какими же силами располагает король для столь блестяще задуманной кампании?

— У него двадцать тысяч доброго саксонского войска, готового хоть завтра вступить в бой. Ну и рано или поздно он заставит воевать на нашей стороне и поляков. И потом, шведов прищемит в Голштинии {114} король датский {115}. Я думаю, посланец его подтвердит мои слова, — Карлович обернулся в сторону сидевшего в углу Гейнса.

— Да, да, — несколько смутился тот. — Мой король тоже готов выступить.

— Вот видите, ваше величество, мы все готовы. Дело за вами.

— Благодарю вас, генерал, за столь обстоятельное освещение положения. Мы вступим в этот союз обязательно, но начнем боевые действия не ранее как заключим мир с турками. Не ранее. Я это и королю говорил в свое время.

— Но когда это случится?

— Не знаю, генерал. Это ведомо лишь Всевышнему.

— Но вы готовы подписать договор?

— Я готов подписать, но с условием.

— Каким?

— Чтоб о нем раньше времени не узнали шведы. — Говоря это, Петр выразительно взглянул на Киндлера.

Тот принял этот взгляд на свой счет, молвил твердо, с легким оттенком спеси:

— Большего врага, чем я, ваше величество, шведы не имеют.

— Я полагаю, Киндлер им и не интересен, — усмехнулся Петр. — Вот Паткуль — это другое дело.

Карлович и Паткуль переглянулись, у саксонца на губах явилась виноватая улыбка.

— От вас, ваше величество, ничего невозможно утаить.

— Если вы призываете меня в союзники, я полагаю, и ничего не должны утаивать.

— Простите, ваше величество, мы вынуждены были это сделать. В Москве сейчас столько шведов, а Иоганн Паткуль осужден стокгольмским судом к смерти. Вы должны понять нас…

— Я понимаю, генерал, но я не швед, слава Богу. И полковнику Паткулю незачем меня бояться.

После некоторого замешательства, вызванного разоблачением царем инкогнито Паткуля, посланцы Августа, перекинувшись несколькими словами, достали еще один лист бумаги. Карлович развернул его перед Петром. Лист был чист.

— Вот, ваше величество, наш король уже подписал договор. — Генерал ткнул пальцем в низ листа, и Петр обнаружил там закорючку-подпись короля. — Он надеется, что и вы подпишете оговоренное ранее вами в Раве Русской.

— Разумеется, генерал, я подпишу договор, но не чистый же лист…

— Мы его сегодня заполним, а при следующей встрече вы поставите подпись рядом с королевской.

— Хорошо. Но только давайте договоримся, чтоб не испортить этот лист с драгоценной подписью короля, вы вначале составьте договор вчерне, переведите текст на русский с помощью нашего переводчика, вот Петра Павловича Шафирова. Потом я прочту его, сделаю свои поправки. Вот тогда перебелите начисто на листы с подписью короля. Я надеюсь, у вас два листа с его подписью?

— Даже четыре, ваше величество.

— Зачем так много?

— Его величество сказал: вдруг какой испортите, берите в запас.

— Вот и отлично. Один экземпляр будет на немецком, другой на русском языке. Я оба и подпишу.

Тут подал голос и датчанин:

— Ваше величество, а с нами?

— А у вас что? Тоже есть листы с подписью короля?

— Нет. Но я уполномочен.

— Ну и я уполномочу своего думного дьяка из Посольского приказа, с ним и подпишете.

— Спасибо, ваше величество.


Вечером Возницын был у царя. Петр спросил:

— Ну как там шведы?

— Согласились вырабатывать протокол.

— Ну и слава Богу. Тяни насколько возможно.

— Да уж сегодня проспорил с ними полдня.

— О чем?

— Да требуют, чтобы вы, ваше величество, поклялись на кресте и даже поцеловали крест.

— Гм!.. — Петр достал глиняную трубку, стал набивать табаком. — А ты им, Прокофий Богданович, что на это?

— Я говорю, сие было на Руси полтыщи лет назад, при Мономахе еще {116}.

— Правильно отвечал, Прокофий. Молодец!

— Тогда, говорю, договора не писались, потому и было распространено крестоцелование. Государь, говорю, подтвердит на аудиенции Кардисский меморий, того и довольно.

— Верно, Прокофий.

Петр встал, склонился над свечой шандала, попыхивая, прикурил. Пустил дым, затянулся с наслаждением.

— Знаешь что, Прокофий Богданович?.. — И, прищурясь, умолк царь, глядя на кольца дыма. — Знаешь, надо пустить им пыль в глаза.

— Как, Петр Алексеевич?

— А просто: заложи в протокол королевские почести, строй полков, гром барабанов, ковровую дорожку. — Петр засмеялся. — Подумай, может, и салют в честь дорогих друзей шмалянуть? А? Ну а если моей подписи потребуют…

— Не потребуют, Петр Алексеевич. Я им сказал, мол, не дело новую подпись царя просить. Есть рука покойного государя — вашего отца, и довольно.

— Что, отец действительно подписывал этот договор?

— Да нет. Тогда за царей бояре подписывали.

— А если узнают они?

— Откуда? Почитай, дело сорок лет тому было, уж быльем поросло. Цари, помазанники Божьи, до подписи не опускались, для того бояр хватало.

— Ну спасибо, Прокофий Богданович.

— За что, государь?

— Как «за что»? Просветил и мой интерес блюдешь, да хитро вельми.

— У них учусь, государь. Ай забыл, как нас в Вене за нос водили?

— Молодец. Хороший ученик, — похвалил Петр. — С датчанами секретный договор ты будешь подписывать.

— Как велишь, Петр Алексеевич. Велишь с нечистым, и с ним подпишу.

— Неужто с чертом подпишешь? — засмеялся Петр. — Грех ведь.

— А чего? Перекрещусь, да и подпишу. А нечистый-то креста боится, не к ночи будь помянут, — сплюнув, перекрестился Возницын, а Петр расхохотался:

— Ну, Прокофий! Ну, отчебучил!


Встречу, назначенную с саксонцами на завтра, пришлось отложить еще на день из-за перевода мемориала на русский язык, а также и проекта договора. Шафиров потратил на это весь день. И перевод мемориала и проекта договора представил царю уже поздно вечером.

— Точно перевел? — спросил Петр.

— Точно, государь.

Петр читал мемориал, часто хмыкая и качая головой.

— Хитер наш дорогой друг. Хитер. Но и мы ж не лыком шиты.

Просмотрел и договор, что-то подчеркнул. Сказал:

— Ну что ж, Петр Павлович, завтра к обеду пригласи их опять в Преображенское. Оговорим проект.

На следующий день при встрече с саксонскими представителями Петр, взяв в руки мемориал, заявил твердо:

— Здесь король, призывая нас вступить в войну со шведами, пишет, что «теперь или никогда». Я не согласен с такой постановкой. И поэтому настаиваю в тринадцатую статью договора включить следующую оговорку: Россия в войну вступит только после заключения мира с Турцией. А не в декабре, как настаивает ваш король.

— Ваше величество, а если вам не удастся заключить мир с Турцией? — спросил Карлович. — Ведь может же такое случиться.

— Если не удастся заключить мир с Турцией, то я буду всячески содействовать Августу в заключении мира со Швецией.

— Но король хочет начать войну немедленно и рассчитывает на скорую победу.

— Я буду только рад его успехам, — сказал царь. — В конце концов, как бы ни сложились обстоятельства, я останусь верен нашему союзу. Вот с моими поправками переписывайте договор набело, и я подпишу его, повторяю, с условием, что он пока остается в тайне.

— Ваше величество, вы зря беспокоитесь о сохранении в тайне договора, особенно от шведов, мы заинтересованы не менее вас. Выступление короля Августа должно быть внезапным, чтоб захватить противника врасплох.


Тринадцатого октября великий государь России принял послов Швеции со всей пышностью прошлых царствований, о которых Петр уже позабыл. По пути следования послов к Кремлю были выстроены войска, гремела музыка. Правда, в Столовой палате, где состоялся прием, послов поразило более чем скромное одеяние царя — простой кафтан, какой можно увидеть на Красной площади в любой лавке. И особенно удивило то, что, когда посол начал приветствовать, перечисляя все титулы царя, тот перебил:

— Короче, пожалуйста.

Затем думным дьяком было зачитано Слово государево о согласии подтвердить грамотой статью 27-ю Кардисского договора об обмене посольствами между Москвой и Стокгольмом. В том Слове высказано было и удивление о непочтении шведской стороны к персоне его царского величества при проезде государя через Ригу, выразившемся в оскорблении Великого посольства в 1697 году, за что не было шведской стороной принесено извинение ни в тот год, ни в последующие. А сия забывчивость никак не способствует укреплению дружбы меж высокодоговаривающимися сторонами.

Слово государево, зачитанное Возницыным шведским послам, было сочинено самим Петром не столько для подтверждения договора, сколько из-за последних строчек, в которых он завуалировал одну из причин грядущего объявления войны Швеции — оскорбление Великого посольства и лично самого государя.

Загрузка...