Из отпуска под Ригу возвратился Борис Петрович в начале апреля в великом расстройстве. Генерал Репнин, замещавший его во время отсутствия, доложил обстановку и не преминул заметить:
— В великой нужде войско, Борис Петрович, подъедаем последнее. И где брать? Ума не приложу.
— Знаю я, Аникита Иванович. Откуда что возьмется? Здесь еще в позапрошлом году Левенгаупт все под метлу вымел, пятнадцать тысяч подвод нагрузил своему дражайшему Карлусу. Ехал я через деревни, все в великом запустении, кору люди едят, траву, детей своих… — Голос у фельдмаршала дрогнул. Вынув платок, он громко высморкался. Прокашлявшись, молвил: — Отписал государю с дороги. Чую, будет мне выволочка от него.
— За что? Вы-то тут при чем, Борис Петрович?
— Да я когда в отпуск просился, сказал, мол, провианта в армии довольно, на полгода достанет. Выходит, обманул государя-то.
— Да, — вздохнул сочувственно Репнин. — Он этого не любит.
— А скажи я — мало, он вовек не отпустил бы. А у меня сколь деревень уж, все, считай, без догляду. Ту же Черную Грязь, что за Полтаву презентовали, взглянуть надо? А?
— Надо, конечно, — согласился Аникита Иванович.
— Ну вот. Поехал смотреть, а там все в запустении, крестьяне разбаловались, сплошь в недоимках. Уж и не рад был, что этой самой Черной Грязью обогатился. Вместо прибытков убытки от нее.
— Надо доброго приказчика туда.
— Да поставил Увара Киприянова, он деловой у меня, лениться не даст мужикам. Умеет с ними обращаться, где таской, где лаской, а своего добьется.
Чтобы как-то отвлечь фельдмаршала от грустных мыслей, князь Репнин спросил:
— Как прошли торжества по вступлению в столицу полтавских победителей?
— О-о! — сразу посветлел лицом Борис Петрович. — Это надо было видеть, князь. Правда, армию нашу представляли в основном гвардейцы — семеновцы и преображенцы. Но зато шведские пленные были все высоких чинов — первый министр, фельдмаршал, генералы. Насмотрелись на них москвичи, нарадовались, насмеялись вдоволь.
— Насмеялись? С чего бы?
— Да государь что удумал! Раз короля не пленили, он поручил изображать его какому-то сумасшедшему французу, Вимени кажется. Тот ехал на оленях, одетый в оленьи же шкуры, и орал: «Я воеваль Москву!» Чем и веселил москвичей изрядно. Ну а на следующий день мы все, в том числе и государь, докладывали о победе князю-кесарю.
— Ромодановскому?
— Ему самому.
— Он хоть тверезый был?
— Какой там. Как обычно, с ранья заряженный. Ну а после докладов, как водится, война с Ивашкой Хмельницким. На Красной площади и народ поили от души. Государь не велел скупиться. А что было ракет пущено! Страсть! Всю ночь палили бесперечь. У меня во дворе едва конюшню не сожгли. А на следующий день по улицам сани ездили, подбирали питухов, замерзших спьяну. На дворе, чай, не лето, декабрь лютовал.
— Наши питухи не в пример немцам. На дармовщину в усмерть налакиваются.
Предчувствие не обмануло фельдмаршала, дней через десять после него прискакал из Москвы полковник Михаил Шереметев. Радость от встречи с сыном омрачена была письмом, привезенным Михаилом Борисовичем, в котором разгневанный царь недвусмысленно спрашивал: «Ответствуйте, сударь, когда вы изволили правду сказать — тогда или ныне?»
Что уж греха таить — перетрусил фельдмаршал. На бою воя ядер не робел, свиста пуль не боялся, а тут едва не сомлел, прочтя царское послание. Спросил сына вдруг пресекшимся голосом:
— Отвечать велено, Миша, али нет?
— Велено, батюшка. Завтрева в обрат поскачу, твой ответ повезу.
«Все. Отдаст под суд, — подумал фельдмаршал. — Такого не простит государь. Репнина вон за конфузию малую едва живота не лишили. А у меня армия, считай, без провианту осталась. Ох-ох-ох…»
Для письма государю Борис Петрович ночь выбрал, когда все угомонились, одни караулы бдели. Михаил уснул в отцовском шатре, храпел вперегонки с денщиком Гаврилой. Фельдмаршал сидел за шатким походным столиком на скрипучем стуле. В бронзовом шандале горели три свечи. Перед ним был чистый лист бумаги, свежеотточенное перо и чернила.
Еще днем в суете разных дел обдумывал, как оправдаться перед царем. Можно было свалить все на генерал-квартирмейстера Апухтина, он же, сукин сын, успокаивал командующего: «Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, на время осады достанет провианту».
Но царю-то не Апухтин докладывал — Шереметев. С него и спрос. И вообще, валить на подчиненного — последнее дело. Да и кто думал, что осада на полгода затянется. Еще в прошлом году в октябре обложили Ригу, на предложение фельдмаршала коменданту сдать город миром, без кровопролития, тот ответил отказом.
Шереметев вспомнил, как в ноябре под Ригу прибыл царь, веселый, радостный. Поделился с фельдмаршалом:
— Все прекрасно, Борис Петрович, антишведский союз восстановлен. С нами теперь, помимо Саксонии и Польши, Дания с Пруссией.
— Ну что ж, дай Бог. Думаю, их всех Полтава подвигла к союзу.
— Конечно, конечно. Вся Европа рты поразинула от удивления. Они же все как кролики тряслись перед Карлусом, боялись его как огня. Нам уже отходную пели. Ан не вышло!
Царь объехал Ригу в сопровождении фельдмаршала.
— Да, крепость изрядная. Но штурмовать не велю, дабы людей зря не тратить. Возьмем измором.
— Значит, осада, государь?
— Да. Осада. Спешить нам сейчас некуда.
— На носу зима, ваше величество. Им-то там по теплым хатам жить можно. А нам?
— Ну что ж, отводи корпус на зимние квартиры, оставь с Репниным тысяч семь и артиллерию. Пусть бомбит помаленьку. Неужто пушки не исправят своего дела?
На обеде с генералами царь шутил, смеялся, угощал вином, привезенным из-за границы {241}, все застолье. Вспоминал:
— Тринадцать лет тому назад, когда я ехал через Ригу с Великим посольством, меня под угрозой стрельбы не пустили к внутренней крепости, нанеся тем мне оскорбление и обиду. Ныне в отместку сему проклятому месту позвольте мне, господа, положить начало бомбардировке?
Кто ж мог не позволить Петру совершить сие действие? Генерал Чамберс, отвечавший за артиллерию, сказал:
— Это будет великой честью для нас, ваше величество, вы начнете — мы продолжим.
На следующий день царь прошел к гаубице {242}. Артиллеристу, вытянувшемуся перед ним в ожидании приказаний, молвил:
— Дай-ка мне, братец, протравник да и пороховницу. Я сам буду палить.
Тот подал царю большую иглу на длинном шнурке. Петр накинул шнур на шею, дабы протравник не затерялся и был все время под рукой. Перекинул через плечо ремень с пороховницей.
— Ящичный! — крикнул Петр. — Картуз!
«Ящичный», отвечавший за зарядный ящик, выхватил из него продолговатый холщовый мешочек, наполненный порохом, подал царю.
— Шуфлу! — скомандовал царь, и тут же в руках его оказалась деревянная лопаточка с длинной рукоятью. Возложив на нее картуз, Петр засунул заряд в дуло гаубицы. Сам схватил лежавший около колеса прибойник, забил до конца картуз. — Ядро!
Ящичный подал царю ядро. Он вкатил его в дуло гаубицы.
— Пыж!
Засунув лыковый пыж в дуло, забил его потуже прибойником. Затем, подойдя к казенной части, поймал, не глядя, болтавшийся на шнурке у живота протравник и через запальное отверстие проткнул картуз, находящийся в гаубице. Потом отвернул у пороховницы пробку, сыпанул в запальник пороху до самого верха.
— Пальник! — отступив от гаубицы, молвил Петр, подняв правую руку, в которую тут же бомбардир вложил длинное копье, на конце его дымился фитиль, завитой вкруг древка. — Ну, с Богом! — сказал Петр и поднес дымящийся фитиль к запальнику.
Гаубица рявкнула, подпрыгнув и сразу окутавшись дымом. Еще и дым не рассеялся, а Петр уже шуровал в стволе банником, находившимся на другом конце древка прибойника.
И опять короткие команды ящичному: «Картуз!», «Ядро!», «Пыж!», «Пальник!».
Но, заряжая в третий раз гаубицу, Петр вместо ядра потребовал:
— Брандкугель!
— Есть брандкугель, — весело отвечал ящичный, откидывая уже приготовленное ядро и беря в руки зажигательный снаряд.
Сделав третий выстрел, Петр снял с себя гайтан {243} с протравником, передал артиллеристу вместе с пороховницей, подмигнул бомбардиру:
— Вот так держать! — Но, подойдя к Шереметеву, напомнил фельдмаршалу: — В осаде все ж лепш поберечь порох, более беспокоя, не давая противнику забывать о нас. И хорошо бы прицельно бить. Пошли лазутчика в город, пусть узнает, где у них пороховой погреб, по нему и попробуйте бить брандкугелями. Если удастся его взорвать, то без пороха они долго не продержатся.
На следующий день, отъезжая, царь сказал Шереметеву:
— Устроишь корпус на зимние квартиры, изволь к концу декабря быть на Москве, будем триумфовать нашу победу и докладывать князь-кесарю.
И там, в Москве, после торжеств и доклада князь-кесарю, уже во время «сражения с Ивашкой Хмельницким», Борис Петрович и попросил у захмелевшего царя:
— Петр Алексеевич, раз уж я на Москве, дай мне с месяц-другой отпуск. Кажись, сто лет не был в своих вотчинах.
— Как с провиантом в армии? — спросил Петр.
— До июня хватит.
— Ну коли так, ступай в отпуск. Заслужил, герой.
Вспоминая об этом над чистым листом бумаги, казнился Борис Петрович, корил сам себя: «Ну кто тебя за язык тянул, старого дурака: «До июня хватит». Сказал бы: пока, мол, не голодуем». А теперь как оправдаться? И оправдаешься ли?
«Надо виниться», — решил Борис Петрович и умакнул перо в чернильницу:
«Премилостивый великий государь…» — написал и опять задумался, глядя на огонек свечи. И вдруг осенило: «Надо проситься в отставку. В самом деле, сколько ж можно? Под шестьдесят подкатывает, пора на покой».
Продолжил: «…кругом я виноват пред тобой, государь, умишком под старость поистратился, наворотил тебе, что не скисло. Видно, укатали сивку крутые горки. Поимей милость, государь, сыми меня, отринь от должности, отпусти доживать век на покое. А уж я за тебя молиться буду. Не тяну я ныне воз, не тяну. Прости. Твой раб Бориска Шереметев».
И ведь знал фельдмаршал, что «рабами» давно запретил царь обзываться своим подданным, а вписал-таки «твой раб», намекая этим царю на свой преклонный возраст, мол, так привык смолоду, а молодость моя, мол, эвон где, когда тебя и на свете-то не было.
На следующий день отправил Шереметев сына назад в Москву со своей повинной грамотой.
— Если государь обо мне спросит, Миша, скажи, мол, он в великом расстройстве от случившегося, и что фуражиров во все концы шлет. Ох, горе мне, сынок. Но ты езжай спокойно, обо мне не печалуйся. С Богом!
Все дни после отъезда сына жил Борис Петрович как на иголках в ожидании царского решения, ничего хорошего ему не сулившего.
Однако не забывал слать фуражиров во все концы — на Псковщину, в Польшу, наделяя не только деньгами для закупок продовольствия, но и чрезвычайными полномочиями изымать припрятанное без оплаты.
Солдат должен есть то, что ему положено: два фунта ржаного хлеба в день отдай ему, не греши, примерно столько же и мяса, да по чарке вина утром и вечером. Только круп гречневой или овсяной на каждого записать положено по 10 пудов на год, соли надо 24 фунта. А под командой фельдмаршала 40 тысяч ртов! Только круп гору надо, про муку и вспоминать страшно — 21 пуд в год муки на рыло. И хотя об этом должна болеть голова у генерал-провиантмейстера, государь все равно с фельдмаршала спрашивает, его подгоняет: «Озаботьтесь провиантом на три (четыре, пять) месяца».
Во второй половине апреля в окружении сонмища адъютантов, денщиков и телохранителей появился в лагере светлейший князь Александр Данилович Меншиков.
При виде его екнуло сердце у Бориса Петровича, понял он, что замена ему припожаловала. Светлейший-то после Полтавы тоже генерал-фельдмаршалом стал. Оно бы радоваться Шереметеву (сам ведь на покой просился), а у него на душе, наоборот, заскребла тоска-кручинушка. Кого, кого отставка радовала?
Новый фельдмаршал высокий, стройный, одет с иголочки, с сияющей кавалерией, словно не на войну — на бал собрался. Подошел.
— Здравствуй, дорогой Борис Петрович! — Обнял Шереметева, ткнулся чисто выбритым подбородком в щеку, кольнул тонким усом а-ля Петр, обдав духами французскими. Отстранившись, прищурился хитро: — Ай не рад мне? А?
— Что ты, что ты, Александр Данилович, — забормотал смущенно Борис Петрович. — Как же благодетелю своему не радоваться.
— А я, брат, вместе с Дарьей Михайловной к тебе. Все боится, чтоб в меня шальная пуля не попала, — шутил улыбаясь светлейший. — Женщины, что поделаешь. Верят, что при них ничего плохого не случится.
Слушая полушутливую болтовню Меншикова, Шереметев морщился: «И чего тянет? Говорил бы, с чем пожаловал? Впрочем, может, принародно не хочет конфузить. Надо его в шатер увести. Мне тоже сей срам ни к чему».
— Пожалуйте сюда, светлейший князь, — откинул полог входа у шатра Борис Петрович.
Пригнувшись, Меншиков шагнул в шатер, слегка зацепив верх входа бахромой двухцветного плюмажа {244} своей треуголки. И здесь, когда они остались вдвоем, светлейший извлек из-за обшлага пакет:
— Это тебе письмо государя, Борис Петрович.
«Вот и все», — подумал Шереметев, дрожащими руками вскрывая пакет. Он уже почти точно знал, что в пакете — отставка и, возможно, даже наказание.
«Борис Петрович! Много толковать о прошлом не будем. Что было, то быльем поросло. Слушай вот что…»
Шереметев почувствовал, как ему перехватило горло, глаза слезми затуманились, столь неожиданным оказалось царское послание: его не наказывают и даже велят не поминать о проступке.
— Господи… Господи… — забормотал он растроганно.
— Что с тобой, Борис Петрович?
— Да что-то в глаз попало, букв не зрю. Прочти, Александр Данилович.
— Да что там читать? Государь меня послал вместо себя, и тебе надлежит меня слушать, как самого государя.
Меншиков даже не взял протянутую ему бумагу, и Борис Петрович, вдруг смутившись, вспомнил, что светлейший неграмотен. В письме едва одолел собственную фамилию подписывать. И все.
— Ох, прости, Александр Данилович. Я счас, я счас.
Шереметев достал платок, отер глаза, высморкался и наконец дочитал грамоту. В ней именно то и говорилось, что веление светлейшего — есть веление государя. Ну что ж, все не сержант Щепотьев, а ровня — фельдмаршал. На сердце графа сразу полегчало, отставку, слава Богу, не дали. Еще повоюем.
— Я слушаю, Александр Данилович.
— Сейчас едем на рекогносцировку. Хочу знать, отчего эта девица Рига столь неуступчива. Нотебург в неделю одолели, а тут…
— Там был штурм, а здесь государь не велел людей тратить, велел осадой задушить их, выморить.
— Все правильно. Тогда спешить надо было, дабы сикурс короля упредить. А ныне Карл разбит, без армии на турецких хлебах пробавляется. Спешить вроде некуда, но поспешать надо.
Они выехали в сопровождении адъютантов светлейшего. Когда оказались у реки, Меншиков спросил:
— Почему реку не перегородили? По ней же к ним могут провиант подвозить.
— Да вроде не подвозят. Да и откуда ему взяться.
— Это днем, а ночью очень даже могут. Гляди, сколько мачт у них на причале… Гоп! — обернулся Меншиков к адъютантам.
— Я слушаю, ваше сиятельство.
— Посчитайте с Жуковым, сколько вымпелов стоит у причала {245}.
— Есть!
Адъютанты, привстав в стременах и вытягивая шеи, начали считать порознь: «Раз, два, три, четыре, пять… пятнадцатый, шестнадцатый… двадцать».
— Ну, сочли?
— Так точно, ваше сиятельство, двадцать пять, — браво доложил Гоп.
— А у тебя? — обернулся Меншиков к Жукову.
— У меня двадцать четыре, ваше сиятельство.
— Считалы… — укорил их светлейший, но, обернувшись к Шереметеву, заметил: — Надо реку запереть здесь, Борис Петрович. Вели саперам перегородить реку бревнами, соединив их цепями.
— Слушаюсь, Александр Данилович.
— А чтоб не вздумали разорвать сию преграду, поставь по берегам караулы с пушками.
— Рижане, судя по всему, ждут сикурс с Динамюнде, но я и эту крепость обложил — мышь не выскочит.
— А далеко отсюда Динамюнде?
— Да вниз к морю в четырнадцати верстах от Риги. Если сдастся Рига, и Динамюнде за ней воспоследует, не задержится. Там, наоборот, на Ригу надеются. Рига — на них, они — на Ригу.
Вечером Меншиков пригласил Шереметева в свой шатер. Княгиня Дарья Михайловна была любезна с графом, и видимо, ее присутствие сказалось — на столе светлейшего были такие домашние вкусности, о которых Шереметев давно позабыл: пироги, расстегаи с рыбой и конечно же вино рейнское. Они выпили, как и положено, за государя, потом за здоровье милой хозяйки.
Светлейший, заметив завистливое восхищение гостя всем этим — и столом, и вином, и хозяйкой, спросил при прощании:
— Кто здесь у Риги из генералов?
— Князь Репнин, Айгуст, Чириков, Генскин, Бем, Боур.
— Вели всем завтра быть у меня днем. Поговорить надо. Посоветоваться.
— Хорошо, Александр Данилович, сейчас же разошлю посыльных.
Нет, не «советоваться» хотел светлейший. В отличие от своего царственного товарища-комрада, он не нуждался в «советчиках». Просто ему хотелось потешить свое честолюбие, показать перед женушкой свою власть над генералами, а их — подчиненных — поразить щедростью и пышностью застолья, достойного нового фельдмаршала.
Назавтра съехавшиеся к шатру светлейшего князя генералы стояли кучкой, гадали меж собой: зачем званы?
— Наверное, от государя указ привез, — предположил Бем.
— Он сам сюда по указу прибыл, — сказал Чириков. — Его появление и есть указ. Наверняка начнет подгонять нас. Чего доброго, и на штурм решится.
— А мне посыльный сказал, советоваться хочет, — признался Боур.
— Все может быть, все может быть, — пробормотал Репнин, хмурясь. Он после кригсрехта, на котором председательствовал Меншиков, присудивший его к «отнятию живота» за головчинскую конфузию, недолюбливал выскочку. Недолюбливал и всегда опасался.
— А мне сдается, господа, — заметил Генскин, потягивая носом, — предстоит хорошая обжираловка, гляньте-ка, как денщики стараются.
И действительно, от поварни к шатру светлейшего словно угорелые носились слуги, таская что-то дымящееся, пахучее в горшках, судках.
— А я с утра не жрамши, — признался Бем.
— Вот и хорошо, — усмехнулся Чириков, — есть куда будет эти горшки опорожнять.
Подъехавший фельдмаршал Шереметев слез с коня, передал повод денщику и, махнув приветственно генералам, направился в шатер, на входе едва не столкнувшись со слугой князя.
— Ну, старик прибыл, — заметил Боур, — значит, скоро и нас позовут.
И оказался прав. Не прошло и минуты, как из шатра появился адъютант Меншикова и сказал почти торжественно:
— Господа генералы, их сиятельство фельдмаршал Александр Данилович Меншиков просит к столу вас.
Все невольно посмотрели на князя Репнина, как бы уступая ему, старшему, честь первым войти в шатер. Но тот отрицательно покачал головой: нет. Обратился к Боуру:
— Родион Христианович, вы…
Тот не стал чиниться, возглавил процессию. Репнин пропустил всех, вошел в шатер последним.
При входе генералы щелкали каблуками, звенели шпорами, прикладывали два пальца к полям треуголки, приветствуя фельдмаршалов.
Улыбающийся Меншиков сидел во главе длинного стола, сплошь уставленного закусками и винными бутылками. Был он при кавалерии, но без парика. Командовал:
— Гоп, прими у господ шляпы… и шпаги. Ныне сражение предстоит с другим врагом. Ха-ха. Прошу к столу, господа.
Когда генералы расселись, светлейший не счел нужным слугам и команду отдавать, лишь сверкнул выразительно очами. Они все поняли, стали гостям наполнять вином серебряные емкие чарки.
Светлейший взял свою и поднялся. За ним встали все.
— Предлагаю первую выпить во здравие нашего государя, господа.
Выпили. Сели. Не успели как следует закусить изобильной и лакомой закуской, от которой уж отвыкли, как вновь по знаку светлейшего забулькало вино, лиясь в чарки. Теперь ожидался тост за победу над супостатом.
— А второй, господа, предлагаю выпить за мою супругу княгиню Дарью Михайловну. Душа моя, выдь к нам, — молвил ласково светлейший.
И из-за шелковой занавески явилась смущенная, розовощекая молодая княгиня.
— Прошу, господа, любить и жаловать, — сказал светлейший, перекинув чарку в левую руку, а правой обнимая за плечи жену. — Это мое сокровище. Дарьюшка, пьем за тебя, возьми ж и ты чарку.
Княгиня взяла небольшую серебряную чарку, видимо приготовленную ей заранее. Одаривая все застолье улыбкой, пригубила кубок, поставила на стол.
Меншиков видел, сколь поразило генералов появление его жены перед ними, и это было весьма приятно князю. Даже то, что некоторые, увидев княгиню, стали поправлять на себе одежду, парики, подкручивать омоченные в вине усы, тешило самолюбие Александра Даниловича. А как же? Он здесь сегодня над ними почти что царь. Значит, Дарьюшка почти царевна. Пусть видят, пусть завидуют.
Но, видимо, неловкость своего присутствия в мужской компании княгиня чувствовала лучше мужа. Шепнула ему:
— Сашенька, я уйду.
— Иди, милая, иди, родная, — разрешил он. — Сражения с Ивашкой Хмельницким не твоя стезя.
Княгиня исчезла за занавеской так же неожиданно, как и появилась.
Третий тост, естественно, был за победу, при этом светлейший не преминул выразить легкий упрек:
— Что-то вы, братцы, долго вожжаетесь с Ригой.
На что опьяневший Генскин польстил неуклюже:
— С вами, ваше сиятельство, мы ее в два счета раздолбаем!
Шереметев, сидевший о левую руку от светлейшего и дотоле молчавший, от фразы Генскина заворочался, закряхтел, как от зубной боли: «Вот еще «долбатель» выискался». Но, взглянув на Меншикова, понял, что тому лесть пришлась по душе.
Еще бы, за занавеской жена, пусть слушает, каков ее «Сашенька». Светлейший, ни в чем не знавший меры, тем более в пьяном состоянии, после пятой чарки обратил наконец внимание на князя Репнина:
— Аникита Иванович, а ты пошто сел на самом краю? А? Твое место здесь вот, рядом. А ты? Али не уважаешь меня?
— Что вы, ваше сиятельство… — промямлил уже опьяневший Репнин. — Как можно? Вы же здесь выше нас… выше нас всех.
Пьян, пьян был Меншиков, но в последней фразе почуял что-то не то, почти издевку.
— Как так я? А Борис Петрович? Он же тоже фельдмаршал.
— Но Борис Петрович, он наш… А вы…
Репнин споткнулся, что сболтнул лишнее, и, потянувшись за квашеной капустой, взял ее прямо пальцами, сунул в рот, стал жевать с хрустом.
Однако светлейшего заело:
— А я? Что я? Не наш, что ли? Генерал Репнин, я-то чей?
— Вы, ваше сиятельство, правая рука государя, — нашелся наконец Аникита Иванович.
— Раз я правая рука государя, стал быть, вы все обязаны беспрекословно исполнять мои веления.
— Так точно, ваше сиятельство, — согласился Репнин с облегчением, что умело вывернулся из неловкого положения.
— В таком случае, князь Репнин, — прищурился Меншиков, — извольте взять драгунский барабан, вон он в углу. Гоп, подай.
Адъютант схватил барабан, помог Репнину перекинуть через плечо широкий ремень, подал палочки.
— «Алярм» можете играть? — спросил Меншиков.
— Могу, — отвечал, бледнея, Репнин.
— Покажите.
Репнин пробил негромко «тревогу».
— Отлично. А теперь ступайте на улицу, князь, и бейте «алярм» во весь дух, а я посмотрю, как ваши солдаты исполнят ваш приказ.
Шереметев встревожился:
— Александр Данилович, зачем это? Мы все пьяные… Солдаты увидят… Зачем ронять себя? Мало солдату делов?
Но уговоры Шереметева только подхлестнули светлейшего.
— Генерал Репнин, — повысил он голос, — исполняйте приказание.
Репнин вышел, и вскоре на воле громко ударила дробь барабана, ясно выговаривая: тр-ревога, тр-ревога, тр-ревога! Послышался топот сотен ног, донеслась команда: «Стр-ройся в три шеренги! Смирна-а!»
Потом тревожная тишина, и громкий голос командира:
— Господин генерал…
Его тут же перебил голос Репнина:
— К светлейшему, полковник.
— Вот сукин сын, — проворчал Меншиков и стал вылезать со своего места.
Встретил полковника у входа в шатер. Тот, козырнув, доложил о построении.
— Молодцы! — похвалил Меншиков. — А теперь пусть твой полк пройдет строем и споет.
— Слушаюсь, ваше сиятельство.
В шатре хорошо слышалось, что происходит на улице. Полковник командовал подчеркнуто громко и четко: «Н-н-напра-во! Шш-шагом марш! 3-запевай!»
И звонкий высокий голос запел:
Во славном городе во Орешке,
По нынешнему званью Шлюпенбурхе,
Пролегала тут широка дорожка.
И хор подхватил с присвистом:
Эх, широ… эх, широкая дорожка.
Запевала вел дальше:
Как по той по широкой дорожке
Идет тут большой царев боярин,
Князь Борис тут Петрович Шереметев.
И хор подхватывает:
Князь Борис… князь Борис тут Петрович Шереметев.
Меншиков покосился на Бориса Петровича, молвил полушутливо:
— Гля, Борис Петрович, уж и в князья тебя пожаловали.
— Что с них взять, Александр Данилович, на кажин роток не накинешь платок, — отвечал смущенно граф.
В шатер вошел Репнин, скинув с плеча барабан, отдал его адъютанту Гопу. Вытянувшись, спросил светлейшего:
— Разрешите убыть, ваше сиятельство?
— Нет, нет, князь. Садись, не увиливай. Кстати, а где Чириков?
— Его стошнило, он выбежал, — доложил Гоп.
— Ха, слабак. Чего стоите? — зыркнул светлейший на слуг, стоявших за спинами гостей. — Наливайте.
А уж издали неслось по окрестности:
Со темя он со пехотными полками,
Со конницею и со драгунами,
Со удалыми донскими казаками…
Вряд ли светлейшему была в радость эта песня, пели-то не про него, но он старался не подавать вида:
— Предлагаю тост за героя солдатской песни графа и фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева, — молвил Меншиков с нарочитой веселостью.
Все это чувствовали. Пили. Ели. Но уж веселость не возвращалась в застолье.
Генералы обиделись, оскорбились за своего боевого товарища.
Шереметева подняли среди ночи, будил генерал-адъютант:
— Борис Петрович, беда.
— Что? — всполохнулся фельдмаршал, только что задремавший.
— Полковник Игнатьев с лекарем.
Денщик вздувал огонь, зажигал свечи. Лица полковника и лекаря полкового были испуганны.
— Борис Петрович, моровая язва в полку.
— Вы что, братцы, очумели?! С чего вдруг?
— Счас сразу померло десять человек, и еще десятка два, не менее, заболели. Не знаем, доживут ли до утра.
— Ты куда смотрел? — напустился фельдмаршал на лекаря. — Откуда она взялась?
— Не ведаю, ваше сиятельство. Возможно, из Курляндии завезли.
— Когда? Кто?
— День-два тому фуражиры привезли провиант, может, они.
— Надо немедленно изолировать больных. Фуражиров найти. Петр, — обернулся к адъютанту, — немедля разошли по полкам рассыльных, всех лекарей ко мне. Сей же час чтоб. Не тянули б до свету. И командиров тож.
Через час у фельдмаршала были командиры дивизий и бригад и группа лекарей. Денщик возжег с десяток свечей.
— Господа, — начал фельдмаршал, — в армию явилась чума, посему немедленно удалить всех гражданских, выставить на всех дорогах заставы. Учинить по лагерю можжевеловые костры. Без дела по лагерю не ходить, не передвигаться. Может, удастся обмануть ее, пока она только в полку Игнатьева.
— И у нас тоже, ваше сиятельство, — вздохнул один из лекарей.
— Это у кого?
— В рожновском полку.
— Ах, черт, — крякнул Шереметев, — поползла уж. Рожнов?
— Я слушаю, Борис Петрович.
— Немедленно составь похоронную команду, не менее полуроты, рыть могилы и сразу же зарывать умерших. Самим чтоб беречься, вели обвязывать лица до глаз, дышали чтоб через тряпки, смоченные уксусом. Работать всем в рукавицах, а вечером не тащить их в шатры, а сжигать в костре. Утром выдавать новые. У каждого шатра чтоб не менее двух можжевеловых дымков курилось. Лекарям следить за всем этим, командовать. Кто ныне ослушается лекаря, хотя бы и генерал, понесет наказание. Все.
Отпустив всех, Шереметев направился к шатру светлейшего, тот встретил его одетым.
— Я уже знаю, Борис Петрович.
— Надо немедленно уезжать Дарье Михайловне, Александр Данилович. Немедленно. Я распорядился, чтоб сегодня же гражданских не было в армии.
— А если они понесут заразу далее?
— Умирают солдаты, ваше сиятельство. Так что пока гражданские не опасны. Их, кстати, не так уж и много. Одна из них — ваша супруга.
— Хм, задачка, — поморщился Меншиков.
— А что? В чем дело, Александр Данилович?
— Если моя жена узнает, что здесь чума, да я остаюсь, она ведь не уедет. Вы же знаете ее.
— В таком случае уезжайте вместе с ней.
— Но как это воспримется офицерами?
— Александр Данилович, вы приезжали нас инспектировать. Две недели пробыли здесь. Дали ценные распоряжения. По вашему приказу перекрыта река. И довольно. Должен же кто-то доложить государю.
— Но блокаду не сымать.
— Не беспокойтесь. Пока я жив, не двинемся и на дюйм.
Уже к обеду светлейший убрался со всей своей обслугой и охраной.
Через несколько дней чума разгулялась в русской армии, хоронили уже не десятками — сотнями. Похоронные команды были уже в каждом полку.
Артиллеристам удалось нащупать пороховой склад в Риге и взорвать его. Взрыв был столь силен, что, казалось, поднял в воздух полгорода.
В другое время это вызвало бы ликование в рядах осаждающих, но сейчас, когда в лагере свирепствовала черная смерть, было не до радостей. Каждый ждал своего часа: «Сегодня? Завтра? Сейчас?» Некоторые не выдерживали, пытались бежать. Их заворачивали с застав, а неподчиняющихся попросту пристреливали.
Армия таяла, и когда счет потерь от чумы пошел на тысячи, Шереметев уже жалел, что не попробовал взять город штурмом. Потери были бы, но не такие, как от чумы.
Одиннадцатого июня фельдмаршал отправил в город барабанщика с требованием сдать город. Комендант запросил для обдумывания четыре недели и в свою очередь потребовал разрешения связаться с крепостью Динамюнде: не сможет ли она помочь Риге.
От перебежчика Шереметев знал, что и в городе свирепствует чума и, как он сказал, «скоро хоронить будет некому».
Поэтому коменданту был отправлен отказ на оба его требования.
— Скажи ему, что Динамюнде сам в осаде и вот-вот сдастся на милость победителя, — наказывал фельдмаршал парламентеру. — Обещай моим именем свободный уход всем, кто сложит оружие.
С этим барабанщиком из Риги прибыл офицер, заявивший:
— Генерал-губернатор желает заключить письменный договор с господином фельдмаршалом об условиях сдачи.
— Ну что ж, — согласился Шереметев, — это вполне разумное желание. Я готов.
Целый день был потрачен на составление этого договора, состоявшего из 65 пунктов и написанного в двух экземплярах на русском и шведском языках.
Офицер, держа перо над бумагой, говорил:
— Генерал-губернатору и всем чиновникам разрешается выехать со своим имуществом.
— Разрешаю, — соглашался Шереметев. — Вписывайте.
— …И вывезти весь архив?
— …Ради Бога.
— …И библиотеку.
— …Само собой.
В сущности фельдмаршал удовлетворил все пункты принесенного офицером договора, оговорив лишь безоговорочную сдачу всего военного имущества — пушек, амуниции и кораблей.
К концу переговоров офицер повеселел и перед уходом сказал Шереметеву:
— Ваша мягкость, фельдмаршал, вполне будет оценена моим командованием по достоинству вашему.
После ухода парламентера Шереметев проворчал:
— Небось помягчеешь, если чума в задницу заглядывает.
Через день, 4 июля 1710 года, был подписан акт капитуляции Риги на оговоренных условиях. Кроме того, рижское командование предлагало фельдмаршалу совершить торжественный въезд в город на расписанной золотом карете в сопровождении почетного эскорта.
— Ладно, — согласился фельдмаршал, поняв, что это и есть оценка его «мягкости» по отношению к рижанам. — Въеду, раз просят.
Однако это оказалось не все. Офицер, загадочно улыбаясь, сообщил:
— Дабы мы успели изготовить вашему высокопревосходительству достойный вас презент, триумфальный въезд ваш пусть состоится через десять дней.
— Пусть, — согласился фельдмаршал, — но армия вступит в город сегодня же.
В тот же день был отправлен срочный курьер к царю с сообщением о взятии Риги. Имея запасных коней, скача почти без сна и отдыха, курьер через четыре дня предстал перед Петром.
И накануне триумфального въезда в Ригу Шереметев получил ответ царя: «Письмо ваше о сдаче Риги я с великой радостью получил (и завтра будем публично отдавать благодарение Богу и триумфовать). А за труды ваши и всех, при вас будущих, зело благодарствую и взаимно поздравляю. И прошу огласить мое поздравление всем. Что же пишете, ваша милость, о Риге, что оная малым лутче Полтавы, правда вам веселее на нее глядеть, как нам было за 13 лет, ибо ныне они у вас, а тогда мы у них были за караулом».
На следующий день, 14 июля, фельдмаршал Шереметев при всех своих кавалериях въезжал в город в золоченой карете под музыку и в сопровождении почетного эскорта из 38 пар гренадеров с обнаженными шпагами, 36 лошадей, покрытых богато расшитыми чепраками.
А на крыльце магистрата победителю были вручены два золотых ключа по три фунта каждый.
Крепость Динамюнде сдалась вслед за Ригой, и 7 августа фельдмаршал подписал условия ее капитуляции.
Выход по Даугаве к морю был свободен.
Однако передышки фельдмаршалу не предвиделось. Не успел принять капитуляцию Динамюнде, как от царя прискакал курьер с приказанием отправляться в Польшу и принять там командование армией. В Москве были получены известия, что крымский хан с 40-тысячной армией собирается идти в Польшу и сажать на престол сторонника Карла XII — Станислава Лещинского.
Вполне понимая состояние Шереметева, Петр в письме был почти ласков: «…Хотя б я не хотел писать вам этого труда, однако ж крайняя нужда тому быть повелевает, чтобы вы по получении сего указу ехали своею особою в Польшу. Чтоб не мешкая выехали в путь свой».
Шереметев призвал Репнина:
— Аникита Иванович, принимай командование. Государь мне в Польшу повелел ехать. Вот не было печали.
— Что так сразу-то?
— Да там ждут нападения крымчан.
— Но хан без разрешения султана вряд ли пойдет. А с турками у нас мир.
— Это, видно, Карл XII мутит, ему неймется нас со всеми перессорить.
— Путь ныне опасен, Борис Петрович, особливо от моровой язвы.
— Знаю я, Аникита Иванович. Да что делать? Бог даст, проскочу.
Еще никогда не пускался в путь Борис Петрович с такой великой неохотой, как ныне. На сердце было тоскливо, под стать настроению и погодка была. Моросил мелкий нудный дождь, превращая дорогу в сплошное месиво.
Фельдмаршал ехал в крытой коляске, но драгуны сопровождения в епанчах {246} хохлились в седлах, кутая головы в пелерины. На привалах великого труда стоило развести огонь, на котором едва удавалось сварить гречневую кашу или похлебку.
Однажды, завидев какую-то мызу, обрадовались, что удастся наконец обсушиться. Но только капрал вошел в избу, как тут же пулей вылетел назад.
— Все мертвяки! Дух чижолый.
Видно, и сюда добралась чума, всех прибрала, некому и схоронить было умерших.
— Зажгите избу, — приказал фельдмаршал, вполне резонно рассудив, что заразу надо предать огню.
Изба из-за сырости загоралась плохо, но, постепенно разгоревшись, занялась жарким, высоким пламенем. Драгуны, напуганные сообщением капрала, боялись даже сушиться у этого огня. Подожгли амбар, сараи. Из сарая выскочило несколько куриц, но их скоро поймали, посворачивали им головы — сгодятся на суп.
Шереметев подозвал лекаря, спросил:
— Через кур язва передается?
— А кто его знает, — промямлил тот.
— Дурак. Ты знать должон.
— Може, и передается, — в раздумье молвил лекарь.
Фельдмаршал приказал всех пойманных кур побросать в огонь: береженого Бог бережет.
Однако через три дня заболел капрал, ртом пошла пенистая кровь, и вскоре он скончался, не приходя в сознание. Драгуны, напуганные его смертью, отказались хоронить умершего. Пришлось закидать его соломой, ветками и поджечь. Но за капралом через день один за другим умерли еще двое. И этих, даже без приказа фельдмаршала, сожгли.
Трое суток ехали в великой тревоге: кто следующий? Каждый надеялся, что не он, но каждый боялся оказаться им.
Постепенно стали успокаиваться, а дней через шесть даже и пошучивать: «Отвязалась чума, шоб ей сдохнуть!»
Где-то через две недели их догнал царский курьер с приказом фельдмаршалу: «Ворочайтесь в Ригу, сколь возможно поспешая».
Но теперь Борис Петрович, в душе осерчав на государя, и не думал поспешать: «Я не молоденький, чтоб все поспешать и поспешать». И стал устраивать частые и долгие дневки, особенно жалея измученных лошадей.
Наконец 23 октября он прибыл в Ригу, пробыв в общей сложности в пути более двух месяцев. Здесь его ждал указ царя обеспечить армию провиантом на всю зиму. И это в краю, разоренном войной и эпидемией чумы.
Когда ему сообщили, что только от чумы армия потеряла более десяти тысяч солдат, фельдмаршал схватился за голову:
— Боже мой, это в семь раз больше, чем в Полтавской баталии.
И подумал: «Приказал начать осаду, дабы «людей не тратить», а вышло наоборот, «потратили» десять полков. Штурмовать надо было, Петр Алексеевич, штурмовать. Скажу при встрече, обязательно скажу. Впрочем, он, наверно, и сам уж догадался, чай, не дурак».
О своем отчаянном положении, когда приказано было заготавливать провиант в разоренном опустелом крае, Борис Петрович жалился в письме лишь другу своему, Федору Апраксину: «…А здесь ждала меня пущая печаль. Повелено то делать, разве б ангелу то чинить, а не мне — человеку».
Задача казалась невыполнимой. Несколько облегчила ее, как ни странно, новая беда, свалившаяся на Россию, — 10 ноября Турция неожиданно объявила войну России, и вскоре от царя пришел приказ Шереметеву: «Незамедлительно двигай армию на юг. Самому тебе повелеваю оставаться в Риге и трудиться, чтобы собрать провианта на рижский гарнизон на семь тысяч человек на год».
Армия выступила на юг в начале января 1711 года, когда еще лежал снег и обозу можно было сравнительно быстро двигаться на санях. Сам же главнокомандующий последовал за ней лишь через месяц, выезжая в карете, поскольку снег уже таял и наступала ранняя весна.
В Белоруссии фельдмаршалу приходилось то и дело менять средство передвижения: из кареты в лодку, из лодки в седло, потом опять в карету.
Царские курьеры настигали его в пути с указами государя, где главное слово было «поспешай», «поспешай для Бога». Но как было поспешать, когда начавшийся разлив рек превратил окрестности в сплошные озера.
Еще не нагнав армию, фельдмаршал шестнадцать дней просидел в Минске, не имея возможности продолжать путь. Отсюда его затребовал царь: «Незамедлительно прибыть в Слуцк».
На пути к Слуцку Шереметев наконец увидел отставшие обозы, голодных, измученных солдат, оборвавшихся, простывших. Ругал полковых лекарей, что «худо лечат», хотя понимал, что в этих простудах не их вина.
Хотел при встрече сообщить об этом царю, но увидел его не в лучшем состоянии. Был он бледен, худ и едва передвигался по горнице.
— Что с вами, ваше величество?
— Чуть, брат, не помер, такая со мной болезнь приключилась. Валялся в Луцке, пальцем пошевельнуть не мог, думал уж собороваться. Слава Богу, выкарабкался. Ходить вновь учился, еще и доси коленки дрожат.
— Так отлежался бы, Петр Алексеевич, что же через силу-то.
— Нет часу, Борис Петрович. Нет часу отлеживаться. Окаянный Карлус натравил-таки на нас султана.
На военном совете помимо Петра было всего двое военных — фельдмаршал Шереметев и генерал Алларт и два гражданских лица — канцлер Головкин и вызванный из Польши князь Григорий Долгорукий.
— Невелик наш нынешний консилиум, господа, — начал царь, — но обсудить нам надлежит вельми срочное и важное: как ускорить движение армии. Оттого я и не звал сюда генералов с маршей, дабы не замедлить ход полков. Мне очень хотелось бы опередить турок у Дуная, не дать им перейти на сю сторону, бить их на переправах. Что морщишься, Борис Петрович?
— То, что сомневаюсь, поспеем ли мы к Дунаю вперед их.
— Надо поспеть, фельдмаршал. Надо.
— Мы потеряли время, государь. Я, например, два месяца впустую проездил в Польшу и обратно. А ведь если б не в Польшу, а сюда сразу…
— Так ведь объявили османы войну много позже, словно с цепи сорвались. Толстой писал, что-де мирны они, и вдруг война. Самого Толстого тут же в Семибашенный замок бросили клопов кормить.
— За ними трудно уследить, — заметил Головкин. — У них семь пятниц на неделе. Вот и Толстой обмишурился, хотя о их воинственности и приготовлениях чуть ли не в каждой реляции писал.
— Опередить турок надо еще и. для того, — продолжал Петр, — чтобы они, придя первыми в Молдавию, не заставили молдаван и валахов встать на их сторону. На нашу сторону только что перешел господарь Молдавии Кантемир {247} и обещал нам большую помощь в провианте хлебом и мясом. А если первыми явятся турки, в каком положении он окажется? Поэтому надо поспешать, Борис Петрович, поспешать.
— Но как, государь?
— Меньше отдыхать и дневать.
— Мы солдатам и так почти не даем передышки — Полтава, Рига, Ревель, а чума, прокатившаяся по полкам, а тут еще бросок из Прибалтики в Молдавию, по бездорожью, в Непогоду, в разливы. А рекруты-новобранцы?
— Что «рекруты»?
— Когда их обучать? Они согнаны у Припяти, их надо обмундировать, вооружить, выучить. А когда? И кто? Если офицеров гоним на юг, всех без изъятия. А провиант?
— Вот за провиант я с вас спрошу, Борис Петрович.
— Вот, вот. На Украине ныне все погорело, я имею в виду прошлое лето. У крестьян, по донесению Голицына, ни хлеба, ни соли. Спрашивается, с чего армии кормиться?
— Но я же только что сказал, Борис Петрович, что провиант обещан нам в Молдавии, надо только опередить турок.
— Обещание еще не значит дача. Я вон своим солдатам обещал передых после Риги. А что дал? Тяжелейший, изнурительный марш, дырявые сапоги, тощее брюхо. Что после этого они обо мне думают?
— Они про тебя песни сочиняют, — усмехнулся царь. — Ни про кого не поют, а про тебя — пожалуйста. Мне ведь светлейший рассказывал.
— Это к делу не относится, — сразу помрачнел фельдмаршал.
— Эх, Борис Петрович, я во всем с тобой согласен, ты кругом прав. А что прикажешь делать? Не маршировать?
— Я этого не говорю. Но маршировать в доброй справе, на сытое брюхо и не до упаду с высунутым языком. Иначе приведем мы к Дунаю не солдат — скелеты, которых янычары в первой же атаке разнесут в пух и прах. Я к бою должен привести бойцов, а не тени от них, государь.
— Зачем спорить с очевидным, — недовольно сказал царь и обернулся к Алларту: — Вам, Людвиг Николаевич, придется идти в авангарде, а генерал Вейде при мне будет.
— Вейде? — удивленно вскинул брови Борис Петрович. — Адам Адамыч? Но он же в плену.
— Был. Освободился Адам Адамыч. И сразу в седло.
— Я рад за него. Почти десять лет плена… Я очень рад, — молвил искренне старый фельдмаршал.
— …Так вот, господа начальники, — продолжал Петр, — с молдаванами обращайтесь как можно ласковей, чтоб они в нас друзей видели. Никаких насилий, никаких реквизиций. Кого заметите в грабеже, расстрел на месте. Это касается не только авангарда, Борис Петрович, а всей армии.
— Я понял, государь. Зело нужны деньги, покупать у молдаван продукты.
— Деньги будут, деньги есть.
— Ох-ох-ох, — вздохнул Долгорукий {248}. — И союзники наши без денег никак воевать не хотят.
— Ты про Августа, Григорий Федорович? — спросил Петр.
— Кабы только он. Король датский, государь, тоже в ваш карман заглядывает. Говорит, не на что флот снаряжать, а деньги у него есть. За чужой счет хочет в рай въехать.
— Ничего не попишешь, деньги есть артерии войны. Но ныне эти обождут, надо с султаном разобраться.
— Вот то-то и оно, Петр Алексеевич, со шведами один на один разбирались, теперь вот с турками тож.
— Ничего, ничего, князь. Ко мне не только от молдаван и валахов представители являлись, но и от сербов и болгар: «Начни, мол, государь, и там все христиане тебя поддержат, что под игом у неверных томятся». Они ждут нашего прихода, как освобождения. И я обещал им. Мы же все единой веры, православные. Так что там будет на кого опереться. Успеть бы.
Военный совет постановил: армии Шереметева к 20 мая быть у Днестра, имея при себе трехмесячный запас провианта.
— Постановить легко, — проворчал фельдмаршал и остался в единственном числе со своим мнением: — Не успеем.
— Только попробуй, — пригрозил Петр.
Но Шереметев не испугался на этот раз. В тот же день вручил царю свое письменное мнение: «…к указанным местам мая к 20 числу, конечно, прибыть я не надеюсь, понеже переправы задерживают, артиллерия и рекруты еще к Припяти не прибыли, и обозы полковые многие назади идут».
Царская резолюция на этой докладной была жесткой и безапелляционной: «Поспеть к сроку! А лошадей, а лучше волов купить или взять у обывателей». Петр не ограничился резолюцией. Вызвал к себе гвардии подполковника Василия Долгорукого и Савву Рагузинского.
— Вот что, други, вы заступались за фельдмаршала в прошлый раз? Заступались. Вот теперь извольте отправляться в его ставку и заставляйте его двигаться, двигаться, а не стоять неделями на месте.
— Но он же старается, государь, — сказал Долгорукий.
— Старается, но без погонялки обойтись не может. За умедление с тебя спрошу, Василий Владимирович.
— Два толкача — не много ли на одного? — усомнился Рагузинский.
— Твоя миссия, Савва, при фельдмаршале будет дипломатической. Ты будешь его первым советчиком. Особенно когда встретитесь с господарем Молдавии Кантемиром. Ты ж серб, знаешь молдавский язык, болгарский.
Увы, даже царь Петр с его энергией и бурным темпераментом не волен над природой и обстоятельствами. Шереметев опоздал-таки к Днестру на десять дней. Не помогли и «толкачи» — Долгорукий с Рагузинским, находившиеся при ставке и видевшие, сколь старателен был фельдмаршал, исполняя царский указ «поспешать», и сколь сильнее были против этого обстоятельства.
Носясь то в карете, то в седле от дивизии к дивизии, от полка к полку, от артиллеристов к пехоте, от пехоты к драгунам, Шереметев и сам с лица спал, и «толкачей» своих загонял, неумышленно доказав им свою правоту: «Опоздаем».
И князь Долгорукий Василий Владимирович вместо благодарности получил от царя выговор: «Зело удивляюсь, что вы так оплошно делаете, для чего посланы… Я зело на вас надеялся, а ныне вижу, что и к тебе тож пристала фельдмаршальская медлительность».
Но в отличие от прошлых надзирателей (Щепотьева и Меншикова) с князем Долгоруким у фельдмаршала сложились теплые, дружеские отношения. Возможно, причиной тому была их высокопородность, оба происходили из древних, заслуженных родов {249} и к нынешним выскочкам относились с плохо скрытым презрением и недоверием, хотя, по понятным причинам, скрывали это. Лишь между собой они могли вести откровенный разговор:
— Из кого энтот?
— Из торгашей.
— Ясно. На него нельзя положиться. А энтот?
— Тот из крестьян крепостных.
— Быдло. Надует — и глазом не сморгнет.
А в окружении Петра таких «выскочек» было не счесть. Царь ценил не «породу» человека, а его деловые качества. И в Сенате речи сенаторам запрещал читать по бумажке {250}, объясняя сие просто: «Дабы дурь всякого видна была».
После переправы через Днестр армия направилась к реке Прут, подвергаясь столь тяжким испытаниям, что трудности пути по Белоруссии вспоминались райским временем.
Теперь солдат донимала жара. На небе ни единого облачка, только беспощадное, всеиссушающее солнце. Трава выгорела, кони остались без привычного корма. К довершению несчастий, налетела прожорливая саранча, уничтожая последнюю, где-то чудом сохранившуюся зелень.
Земля зачугунела, растрескалась, пересохли ручьи, речушки. А те, что уцелели, не пригодны были для питья даже животным. Одолеваемые жаждой солдаты, опившись такой воды, умирали в мучениях и корчах.
Рассылаемые во все стороны отряды фуражиров искали не только корм, но и колодцы, и редкие ключи, из которых можно было брать питьевую воду.
Чтобы хоть как-то облегчить добычу корма для коней, фельдмаршал приказал частям двигаться рассредоточенно, захватывая большую площадь, жертвуя, таким образом, безопасностью армии.
Если фуражирам удавалось добыть несколько возов прошлогоднего сена или соломы, Шереметев в первую очередь велел отдавать их артиллерийским лошадям. Он понимал, что в грядущем бою артиллерия может решить все. В этом он убеждался не однажды.
Лазутчики — «шпиги», посылаемые в Бендеры с целью разведать силы османов, приносили разноречивые сведения. Один говорил, что у турок двадцать тысяч, другой — что более сорока. В одном они были едины: «Поганые трусятся русского войска». Это ободряло.
Пятого июня Шереметев подошел к реке Прут. Здесь состоялся военный совет, на котором решали: идти дальше или ждать противника на этом месте.
Царь, прибывший с гвардией и полками генерала Вейде к Днестру в районе Сорок, в своем письме Шереметеву писал: «…извольте чинить все по крайней возможности, дабы времени не потерять, а наипаче, чтоб к Дунаю прежде турок поспеть, ежели возможно».
— Государь все еще надеется упредить турок, — морщился Шереметев, читая послание. — Знает же, что они уже на этой стороне.
— А может, визирь не всю армию переправил, — гадал князь Долгорукий. — Вот он и надеется.
— Все равно я не могу оставить конницу без пехоты, а тем более без артиллерии. Сие чревато конфузией.
— Я полагаю, — смущался Рагузинский, — фельдмаршал — человек военный, ему лучше знать, как поступить.
«Советчики, — думал Борис Петрович. — Случись что, отвечать мне, а они: мы, мол, так не советовали».
В каждом письме, приходившем от царя, на первом месте была забота о провианте, об устройстве магазинов.
— Какие магазины, — ворчал Шереметев, — когда почти все с колес в котел идет.
На Прут к нему в ставку прибыл господарь Молдавии Дмитрий Кантемир в окружении ближних бояр.
— Мы приветствуем наших освободителей от османского ига, — заговорил господарь почти без акцента. — Теперь с помощью великого русского царя мы наконец прогоним их с нашей родины. Молдавия вздохнет полной грудью.
Шереметев знал о секретном трактате между царем и Кантемиром, заключенном еще в апреле, но что-то настораживало его в сладкоречивых словах господаря. Что? Он и сам себе не мог объяснить. Но коли он вызвался в союзники, пусть помогает.
— Ваша светлость, — заговорил фельдмаршал сразу после приветствия, — вы, насколько мне известно, обещали и помогать своим освободителям. Армия испытывает трудности с провиантом. По сообщению государя, дивизия генерала Алларта не имеет ни хлеба, ни мяса уже пять дней. Мы тоже доедаем последнее.
— Увы, господин фельдмаршал, хлебом мы не можем помочь, сами видите, что в стране натворила жара и саранча. Но я обещаю поставить вашему войску тридцать тысяч овец и не менее тысячи быков.
— Но мы бы заплатили за хлеб.
— Если б он был, я бы доставил его вам безоговорочно, ваше сиятельство.
Когда они остались наедине, Кантемир сказан:
— По моим сведениям, за рекой Серет есть османские склады с провиантом. Но не знаю, достоверны ли эти сведения.
— Пока я не соединюсь с дивизией и гвардией, идущей с государем, я не могу думать о столь дальней экспедиции. А он не может двинуться сюда, не имея достаточно провианта.
— А где находится его величество?
Шереметев нахмурился, терзаясь вопросом: «Говорить — не говорить?», отчего-то очень подозрительным показался ему интерес господаря к местонахождению царя. Однако, поколебавшись, сказал:
— У Сорок.
Но Кантемир, видимо, догадался о причине этих колебаний.
— Мой вопрос не празден, ваше сиятельство. С некоторого времени только через меня царь имеет связь с вашим послом в Турции — Толстым.
— То есть как?
— Дело в том, что Толстой, в связи с войной, заперт в темнице Семибашенного замка, а моему поверенному Жано визирь разрешил посещать его. Толстой передает свои записки Жано, тот пересылает их мне, а я отправляю царю. Вот так. Я вижу, вы мне не верите, господин фельдмаршал, и где-то понимаю вас.
— Как же мог визирь разрешить вашему поверенному навещать Толстого? С чего бы это?
— Дело в том, что я несколько лет был заложником в Стамбуле. Выучил их язык. А с Балтаджи Магомет-пашой даже подружился, когда он еще не был визирем. Как только он стал визирем, меня возвели в господари Молдавии. Но я, зная, что мой христианский народ с надеждой смотрит на Россию, решил тайно помочь царю с верой, что он примет нас под свое высокое покровительство. А чтобы визирь ничего не заподозрил, я попросил у него разрешения начать переговоры с царем, якобы для разведывания его планов. Тогда же визирь дал мне это разрешение — и мне, и моему поверенному Жано навещать Толстого.
— Но если визирь узнает об этом вашем переметничестве? Наверняка среди ваших слуг есть его подсылы.
— Есть. И они доносят ему. А он им отвечает: с моего разрешения.
После отъезда господаря Шереметев призвал к себе сына Михаила Борисовича.
— Миша, заутре ты со своим полком пойдешь к Сорокам, повезешь обоз с провиантом государю. И скажешь, мы ждем его здесь. Заодно сообщи, что я виделся с Кантемиром и договорился о поставках мяса. Хлеба не обещает. Впрочем, я напишу ему.
Именно этот обоз, прибывший к Сорокам, позволил Петру двинуться с дивизией Вейде и Репнина к Пруту, где находилась основная армия. Переход под палящим солнцем, по выжженной местности был нелегок.
Вместе с Петром ехала и Екатерина Алексеевна, решившая разделить с любимым тяжести походной жизни. И во время болезни, случившейся с ним в пути, именно она выхаживала его. Возможно, примером для нее стала Дарья Михайловна, супруга Меншикова, старавшаяся по возможности не отставать от своего Данилыча.
Увидев ее рядом с царем, Шереметев искренне обрадовался и именно ей отвесил первый поклон, чем немало угодил государю. Бывшая пленница Марта — а ныне почти царица {251}, возлюбленная царя — тоже не скрыла своей радости при виде фельдмаршала.
— Борис Петрович, как я рада снова видеть вас, — молвила, улыбаясь и протягивая ему милостиво руку с перстнями на пальцах.
И старик с благоговением поцеловал ее и отвечал дрогнувшим голосом:
— Ваше величество, я так рад за вас.
Что и говорить, в душе Шереметев гордился, что именно он нашел этот «бриллиант» и вытащил из грязи, хотя даже перед собой не хотел вспоминать, что приспособил этот бриллиант у мыльного корыта прачки. Ну, как говорится, кто про старое помянет, тому глаз вон.
Главное, что ныне его бывшая пленница — любимая женщина царя, почти жена… Как тут не загордиться.
С прибытием царя и дивизии Репнина с гвардией у фельдмаршала словно камень с души свалился.
— Слава Богу, Петр Алексеевич, что наконец-то мы собрались в кулак, теперь нам и султан не страшен.
— Султан, может, и не страшен. А голод? А пекло?
— С хлебом туго, это верно, а мясо пока есть. А вот про пекло, государь, тут ты прав. Никогда еще на такой сковороде не жарились. Тяжело солдату, ох тяжело, некоторые не выдерживают.
— Бегут?
— Если бы. Намедни сразу трое повесились.
— Трусы, — наморщился Петр.
— Я бы не сказал так. Тут сам другой раз в петлю готов влезть.
— Я тебе влезу, — погрозил Петр.
— Шучу, государь, шучу, — усмехнулся фельдмаршал. — Разве я тебя воспокину.
— Я ныне отъеду в Яссы, надо ж увидеться с самим союзником Кантемиром. А к годовщине Полтавы ворочусь. Отметим как положено. Как он тебе показался?
— Кто?
— Ну, Кантемир.
— Да как сказать… — поскреб Шереметев подбородок. — Прости, государь, но переметчикам я как-то плохо верю.
— Какой же он переметчик? Он наш союзник.
— Союзник, а ни одного солдата не поставил.
— А провиант?
— Разве что провиант. И то сам же ты велел покупать у них, не грабить, мол. Он союзник поневоле.
— Как это?
— А так. Мы с султаном сходимся на драку на земле Молдавии, куда ему деться, Кантемиру-то? К кому-то приставать надо. А к кому? К христианскому войску, народ к тому наклоняет, народ. Не сам он. Вон хвастался мне, что в друзьях с визирем. Хорош друг, нечего сказать. Приди визирь сюда первым, он бы и ему союзником стал.
— Э, нет, наш с ним трактат тайный заключен еще в апреле. Так что не надо ему приписывать того, чего он еще не совершил, Борис Петрович.
— Я не приписываю, Петр Алексеевич, сам же спросил мое мнение о нем, я тебе и высказал.
Царскую коляску перевезли на правый берег на плоту, впрягли в нее шестерку цугом {252}. Царь с Екатериной сели в нее и в сопровождении конных гвардейцев направились в Яссы.
Вперед был отправлен поспешный гонец с вестью для господаря, что к нему едет царь. Кроме того, поскакали гонцы и в Валахию приглашать тамошнего господаря Бранкована {253} в Яссы. Петр надеялся и его склонить на свою сторону.
Хотя и явились в Молдавии немалые трудности с провиантом, царь все более и более утверждался в мысли, что и туркам устроит здесь «Полтаву». Он был раздражен тем, что Порта приняла его врага Карла XII, и не только приютила, но и пошла у него на поводу, объявив войну России, нарушив мирный договор.
Господарь Дмитрий Кантемир вместе с женой и детьми встретил царя за городом. Лично они виделись впервые, переговоры от его имени в Польше вел с царем Стефан Лука. И здесь он стоял чуть позади Кантемира.
— Мы приветствуем государя великой России… — начал было Кантемир торжественно, но Петр, поломав протокол, шагнул к нему:
— Здравствуй, брат Дмитрий Константинович!
И столь крепко сжал ему руку, что тот едва не охнул.
— Моя супруга Кассандра, — представил господарь жену.
— Кассандра? — переспросил Петр и пошутил: — Уж не предскажет ли она нам судьбу? {254} Впрочем, помнится, Кассандра ничего хорошего своим вопрошателям не сулила.
Кантемир перевел слова царя жене, та зарумянилась, проговорила:
— Ку ребдаре, се трече маре.
— Она сказала, что с терпением можно перейти море, — перевел Кантемир. — Это наша пословица, обещающая успех терпеливым и упорным. Как у вас: терпение и труд все перетрут.
— Ну что ж, постараемся оправдать ее, — улыбнулся Петр и, увидев у ног Кассандры мальчика, склонился к нему: — Это чей такой герой?
— Это сын наш Антиох, — сказал Кантемир {255}.
Петр не удержался, подхватил мальчика на руки.
— Сколько ему?
— Три года.
— Катя, — обернулся Петр к жене, — ровесник нашей Аннушке {256}.
— Чудный ребенок, — отозвалась Екатерина Алексеевна.
— А слэбе а да друмул, — пролепетал, хмурясь, мальчик.
— Что? Что он сказал?
— Попросил отпустить его.
— Ах ты «друмул»! — Петр чмокнул мальчика в щеку, опустил на землю.
Во дворце высоких гостей ждал обильный стол с не менее обильным питьем в темных, запотевших бутылках.
Теперь уже с глазу на глаз уточнялись статьи апрельского договора. Кантемира особенно беспокоила возможная неудача в войне. Петр был уверен в успехе, успокаивал союзника:
— В любом случае, Дмитрий Константинович, я не брошу тебя. Ежели мы оконфузимся, во что я не верю, ты будешь иметь в Москве подворье, достойное тебя {257}, и поместье для содержания семьи и дворни. Вот прибудет Константин Бранкован, укрепит наш союз.
— Сомневаюсь, — вздыхал Кантемир.
— В чем?
— В Бранковане, ваше величество.
— Я послал звать его сюда. Неужто не приедет?
— А вот увидите…
На следующий день прибыл валашский великий спафарий Фома Кантакузин.{258}
— А господарь? — спросил его Петр.
— Бранкован слишком богат, ваше величество, боится прогадать.
— Ну что ж, он уже прогадал. Я могу со спокойной совестью послать корпус разорять Валахию.
— О ваше величество! — взмолился Кантакузин. — Вас ждет весь валашский народ с надеждой. У народа другое мнение. Почему он должен страдать?
На следующий день, когда царь вместе с господарем собирался отъезжать на Прут к русской армии, гофмейстер объявил:
— Посланец от валашского господаря Константина Бранкована.
Царь и господарь переглянулись в некоем удивлении. «Ну вот, а ты говорил», — читалось на лице Петра.
— Проси, — сказал Кантемир гофмейстеру.
Вошел запыленный, потный воин и, поприветствовав присутствующих, громко сказал:
— Его величеству великому государю пакет от моего господина.
Петр взял пакет, подмоченный потом посланца, разорвал его. Прочел с удивлением грамоту и, словно не веря тексту, переспросил:
— У Бранкована что, действительно посланец патриарха?
— Да, ваше величество.
— А почему он не пожаловал сюда?
— Султан определил господаря Бранкована посредником в переговорах.
— Ну что ж, ступай, отдохни. Мы подумаем над ответом.
Валах-посланец вышел. Петр взглянул на Кантемира, на лице которого была тревога. Он, кажется, начинал догадываться, но все еще не верил в догадку.
— Знаешь, что в этом письме? — спросил царь.
— Откуда, — пожал плечами Кантемир.
— Это письмо константинопольского патриарха, он пишет, что султан просил его через Бранкована начать со мной переговоры о мире. Вот сукины дети, я тащил армию через всю державу, прибыл к месту баталии, а они: давай мириться. Ну что скажешь, Дмитрий Константинович?
— Что я скажу, вы же не послушаете меня, ваше величество.
— Отчего? Разумный совет я всегда с удовольствием выслушаю.
— Если вы заключите сейчас мир, ваше величество, вы кинете народы, надеющиеся на вас, в новую кабалу к османам. А меня… меня в руки палача…
— Плохо ж вы меня знаете, сударь, — нахмурился Петр.
— Простите, ваше величество, я не хотел вас обидеть. Но молдаване, валахи, сербы, болгары действительно уповают на вас. Больше не на кого. Вы самый могущественный христианский монарх.
Петр задумался, потом прошел к окну. Стоял спиной к Кантемиру, но чувствовал на затылке взгляд его, пытливый и тревожный. Что делать? Как поступить? Ведь султан предлагает мир. Сам начал, и сам же просит мира. Если сейчас согласиться, где гарантия, что после ухода русских из Молдавии он снова не объявит войну? Порта коварна, бессовестна. А если отказаться? Не уподобится ли он королю Карлусу, столько раз отвергавшему его предложения о мире и в конце концов потерявшему все? Да и что сказать солдатам, с великим трудом дошедшим сюда?
Наконец спросил, не оборачиваясь:
— Сколько у визиря войска?
— По моим сведениям, около пятидесяти тысяч, — ответил Кантемир.
— Так считаешь, мириться нельзя?
— Меч поднят, о каком мире можно говорить. Вас не поймут христиане, ваше величество, угнетаемые Портой.
— Ну что ж, драться так драться. Вы правы, меч поднят, жребий брошен. Пусть позовут посланца.
В русский лагерь на Пруте царь воротился с союзником — господарем Молдавии Дмитрием Кантемиром.
Ныне, 27 июня, исполнялось ровно два года Полтавской виктории. Царь приказал отметить сию славную дату как положено: салютом и доброй выпивкой, тем более что из Ясс было доставлено много бочек вина. Чего-чего, а этого у союзника было в достатке.
Шестьдесят пушек палили в небо, дым стоял над лагерем, кто пел песни, кто вспоминал тот бой — молодым в поученье, себе в похвалу:
— Побили шведа, а уж турка шапками закидаем.
Что и говорить, поднимала дух Полтава, осеняла нынешний день, предрекала грядущую викторию. И никто не сомневался в ней, ни солдат, ни фельдмаршал: «Побьем!»
На следующий день, пока не начало жарить солнце, царь собрал в шатре у Головкина военный совет. О письме патриарха решил не говорить: к чему расхолаживать генералов в канун сражения.
— Ну что ж, господа генералы, не сегодня завтра грядет сражение. Визирь уже явился с пятидесятитысячным войском на Дунае, и встреча с ним не за горами. Но сегодня у нас главная задача — добыча провианта. Если мяса нам пока достаточно, благодаря стараниям нашего союзника господаря Кантемира, то о хлебе остается мечтать. Это мусульманин может жить на одном мясе, у русского солдата сила является от хлеба.
— Надо идти на ту сторону реки, государь, — сказал Шереметев.
— Почему так думаешь?
— Если мы пойдем вниз той стороной, то там от неприятеля нас будут заслонять реки и болота, и мы можем безбоязненно выслать отряд к Серету. За ним, по донесениям шпиков, у турок собрано много съестных припасов. Если наша кавалерия явится туда нежданно, мы можем захватить все их магазины.
— Кого бы вы направили туда?
— Я думаю… — Фельдмаршал, прищурясь, окинул взором своих генералов. — Я думаю направить туда с конницей генерала Ренне и бригадира Чирикова. Они умеют действовать напористо, а главное, самостоятельно.
— Ну что ж, я согласен, — сказал Петр. — Главнокомандующий лучше знает своих подчиненных. Помимо захвата провианта вы должны везти к валахам мой универсал {259}, в котором я призываю их к восстанию против турок. Вот взгляните на карту.
Ренне и Чириков подошли к столу, на котором была разостлана подробная карта Молдавии и прилегающих территорий.
— Вот Браилов, — ткнул Петр мундштуком трубки в карту. — После захвата его и магазинов немедленно шлите нам о том реляцию.
— Нам там оставаться? — спросил Ренне.
— Нет. Вы должны двигаться на Галац, чтоб соединиться с нами, увозя с собой провианта сколь можете, особенно муки.
Старайтесь на обратном пути избегать стычек, без пехоты и артиллерии вы проиграете сражение. А мы постараемся отвлечь внимание визиря на себя.
Переправа армии на правый берег началась в тот же день. Если для конницы это не представляло большого труда, то для артиллерии, для тысяч телег, для стада быков и овец пришлось строить наплавной мост из лодок, бревен и плах. На все потратили два дня с лишком.
Армия неспешно двинулась вдоль реки. Ренне и Чириков 30 июня с кавалерией отправились на рысях в сторону Браилова. В авангард, шедший в трех милях впереди армии, были пущены войска генерала Януса, державшие все время связь со штабом армии. Именно от Януса ждали первого сообщения о противнике, но 5 июля прискакали из арьергарда и сообщили фельдмаршалу:
— Турки переходят реку сзади армии.
— Значит, окружить хотят, — сказал Шереметев и приказал Алларту: — Людвиг Николаевич, пошли разведчиков за «языками». Идем как слепые. И вели усилить арьергард.
Уже на следующий день к фельдмаршалу были доставлены первые пленные — два турка и один крымский татарин. Никто из них по-русски не разумел, пришлось прибегнуть к услугам переводчика. И не только его, призвали и полкового профоса, дабы помог туркам развязать языки.
— Спроси янычар, кто визирь и сколько он привел войска? — велел Шереметев переводчику.
Тот выслушал пленных, перевел:
— Войском командует визирь Балтаджи, всего у него с пехотой и конницей сто двадцать тысяч.
— Сто двадцать, — удивился фельдмаршал. — Врут, поди. Это с крымчанами? Спроси.
— Нет. У хана своих семьдесят тысяч.
— Н-ничего себе, — проворчал обескураженно Борис Петрович. — Стало быть, врали наши шпиги и господарь вкупе с имя. А пушек? Спроси.
— Пушек, говорят, триста.
Фельдмаршал велел еще «языков» изловить: не верилось ему в эти страшные цифры, превышение над русской армией в пять раз.
Увы, новые «языки» называли приблизительно те же цифры. Шереметев доложил царю о показаниях «языков».
— Новость неприятная, — согласился Петр. — Но надо пережить. В Полтаве ж мы выставили втрое меньше против шведов.
— Но там зато какой резерв был, государь.
Седьмого июля прискакал от генерала Януса посыльный и сообщил, что турки уже у Прута, и янычары переправляются на этот берег.
— Передай генералу: пусть отходит к нам и в драку не ввязывается, — приказал Петр. — Борис Петрович, пошлите кого к Ренне, пусть тоже идет на соединение с армией с тем провиантом, который успел взять. Надо всех собирать в один кулак.
Янус отступал, преследуемый янычарами, и едва его конники миновали свои рогатки и пушки, установленные уж за ними, как рявкнула артиллерия. Завизжала картечь. Турки откатились, но вскоре заговорила их артиллерия.
Вечером на окружающих высотах замаячили конники крымского хана.
— Здесь узкое место, государь, — доложил фельдмаршал царю. — Завтра они с высот расстреляют нас как куропаток. Надо отойти на более удобные позиции.
— Командуйте, фельдмаршал.
Восьмого июля чуть свет начался отход русской армии. Турки, сочтя это отступлением, цепко преследовали русских. Но усиленный арьергард, которым теперь командовали тот же Янус и Алларт, отбивал все наскоки.
Девятого июля пополудни дошли до Нового Станелища — достаточно просторного места, и фельдмаршал приказал обоз расположить у реки вместе с остатками стада, определив туда же раненых с лекарями и гражданских лиц, каковых было не много. Это Екатерина Алексеевна со своими фрейлинами, канцлер Головкин со своим заместителем Шафировым, с секретарями и подьячими, несколько денщиков царя и, наконец, господарь Дмитрий Кантемир с несколькими слугами.
Вкруг этого лагеря на почтительном расстоянии в боевую линию построилось войско, огородившись рогатками и ощетинясь пушками.
И устройство лагеря, и построение в линию происходило под беспрерывную пальбу пушек и ружей с обеих сторон.
Турки разбили лагерь примерно в версте от русского и оттуда совершали яростные атаки. Едва стихала стрельба, как на поле являлись конные янычары, навстречу им мимо рогаток, сверкая палашами, вылетали остервеневшие от злости и жары драгуны. И начиналась жестокая, страшная своей беспощадностью рубка.
Шереметев наблюдал за боем из-за рогаток, сидя в седле на коне. И в одну из таких стычек он увидел, как из этого клубка дерущихся выбежал русский воин, видимо потерявший коня или выбитый из седла, и побежал к лагерю, преследуемый янычаром на белом высоком коне. Турку ничего не стоило бы с высоты сразу зарубить пешего, но у того в руках был палаш, и он вертел им над головой, словно молнией, со звоном отбивая удары врага.
— Ах мать твою! — выругался Шереметев и дал шпоры застоявшемуся коню.
Тот рванул вперед, с ходу перескочил через рогатки и понес своего седока туда, где янычар гнал русского драгуна.
Турок настолько увлекся таким безопасным делом, как преследование пешего, что не заметил скакавшего к нему верхового. Фельдмаршал выхватил шпагу и, на полном скаку промчавшись мимо, разрубил янычару голову {260}.
Когда Шереметев стал заворачивать коня, турок уже был на земле, а драгун, поймав поводья его лошади, пытался успокоить ее. Животное, потерявшее хозяина, храпело, вставало в дыбки.
Сунув шпагу в ножны, Шереметев подъехал к драгуну.
— Борис Петрович?! — вытаращил тот глаза. — Это вы?
— Ну я. Дай сюда повод. Все равно ты сейчас не сядешь на него. Разволновали животину.
Шереметев возвращался легкой грунью {261} в лагерь, ведя в поводу белого красавца, с другой стороны, держась за стремя фельдмаршала, бежал спасенный драгун, бормоча с запыхом:
— Ой спасибо, ваше сия-тство… Ой спаси… Дай вам Бог…
Для въезда фельдмаршала пушкари откинули рогатку, кто-то молвил с восхищением:
— Как вы его славно ухайдакали, ваше сиятельство.
Измученный драгун, оказавшись у своих, сразу обезножел, опустился на землю, прохрипел:
— Братцы, пи-ить…
Шереметев поехал к обозу, где стояла царская палатка. Выскочившей навстречу девушке-фрейлине сказал:
— Скажи ее величеству обо мне.
Едва та исчезла за пологом, появилась молодая царица.
— Борис Петрович? — удивилась она.
— Ваше величество, Катерина Алексеевна, примите от меня в подарок сей трофей, — сказал Борис Петрович, протягивая повод.
— Ой, какой красавец! — молвила восхищенно женщина. — Прямо лебедь белая.
— Вот и назовите Лебедем, — посоветовал фельдмаршал и, осмотревшись, увидел царского денщика, приказал ему: — Чего рот раззявил, возьми повод, не царице ж за него иматься.
Поберег старый фельдмаршал Екатеринины ручки, хотя десять лет тому не он ли заставлял эти самые ручки отстирывать его пропотевшие, вонючие подштанники. Эх, время, время, чего только ты не начудишь!
А меж тем сражение продолжалось. Конницу сменяла пехота, пехоту — артиллерия. Трижды князь Михаил Голицын водил гвардейцев в атаку, когда нависала угроза прорыва турок в лагерь, и отбрасывал противника с немалыми для него потерями.
Из-за жары и нещадно палившего с неба солнца многие солдаты сбрасывали мундиры и ходили в атаку в нижних сорочках. А артиллеристы, те вообще раздевались донага, оставаясь в одних подштанниках у своих раскаленных, пышущих жаром пушек.
Все до последнего рядового понимали, в каком отчаянном положении оказалась русская армия, и поэтому дрались с остервенением обреченных.
Сражение шло весь день 9 июля без какой-либо передышки и не прекращалось с наступлением ночи. Всю ночь с обеих сторон стреляли пушки, трещали ружейные выстрелы. Полковые лекари сбивались с ног, перевязывая раненых.
Все поле от русских рогаток до турецкого ретраншемента было усеяно трупами погибших.
К утру перестрелка стихла, а высланные фельдмаршалом еще в темноте охотники за «языками» приволокли двух турок. Пленные показали, что в их лагере взбунтовались янычары, отказываясь возобновлять атаки, так как за один вчерашний день потеряли убитыми семь тысяч человек. И пришло сообщение, что сзади их русские захватили город Браилов.
— Это Ренне, — уверенно сказал Петр. — Молодец!
Кроме того, пленные сообщили, что-де сам султан велел визирю заключить мир, что об этом тоже кричали взбунтовавшиеся янычары.
— Ну что, Гаврила Иванович, — обернулся царь к Головкину, — а не попробовать ли нам предложить мир? Наши солдаты измучены до крайности, есть нечего. Выдержат ли второй день. Борис Петрович, что молчишь?
— А что говорить? Я солдат, нацелен на драку. А пленным я что-то не верю. Могут и соврать, недорого возьмут.
— Надо попробовать, — сказал Головкин.
— Борис Петрович, ты главнокомандующий, пиши письмо визирю. Вон бумага, чернила, садись к столу.
Шереметев, вздохнув, взялся за перо. Попросил:
— Токо не шумите, дайте подумать.
— Пиши, пиши, не будем шуметь, — сказал Петр.
«Сиятельнейший крайний визирь его салтанова величества!
Вашему сиятельству известно, что сия война не по желанию царского величества, как, чаем, и не по склонности салтанова величества, но по посторонним ссорам, и понеже ныне дошло до крайнего кровопролития, того ради я заблагорассудил вашему сиятельству предложить, не допуская до крайности, сию войну прекратить возобновлением прежнего покоя, который может быть к обеих стран пользе. Буде же к тому склонности не учините, то мы готовы и к другому, и Бог взыщет то кровопролитие на том, кто тому причина, и надеемся, что Бог поможет нежелающему. На сие ожидать будем ответу и посланного сего скорого возвращения. Фельдмаршал Шереметев».
— Ох, — вздохнул Борис Петрович, отодвигая исписанный лист к царю. — Чти, государь.
Петр пробежал глазами текст, остался доволен:
— Сойдет. Отправляй с трубачом.
Трубач убыл в турецкий лагерь и как в воду канул. Прошел час, другой — ни трубача, ни ответа.
Царь нервничал, ходил по штабу, кусал ногти и вдруг напустился на Шереметева:
— Кстати, фельдмаршал, кто вам позволил выскакивать за рогатки?! Что за мальчишество?
— Но, государь, там янычар убивал нашего драгуна. Как же я мог спокойно смотреть на это?
— Надо было послать любого другого.
— Но никого вершних около не было.
— Все равно, вы не имели права рисковать. Вы главнокомандующий, голова армии, а лезете, куда вас не просят. Я делаю вам выговор, граф. Впредь чтоб этого не было. — Царь повернулся к Шафирову: — Напиши приказ по армии: фельдмаршала за рогатки не пускать. Я подпишу.
Едва Шафиров закончил написание приказа, Петр выхватил лист и, даже не читая, подмахнул. И тут же приказал Шереметеву:
— Садитесь и пишите снова визирю.
— Как? Опять?
— Да, да. Вполне возможно, ваш трубач не дошел до него. Или заблудился, или погиб.
Фельдмаршал, вздохнув, принялся за второе послание, которое уже закончил с требованием «скорой резолюции».
— Надо отправить с надежным человеком, — сказал Петр и повернулся к адъютанту: — Вызови мне волонтера Михайлу Бестужева.
Юный Бестужев явился, застегивая на ходу кафтан, который, видимо, из-за жары был скинут. Щелкнул каблуками, вскинув к шляпе два пальца.
— Бестужев прибыл, ваше выличество.
— Вот что, волонтер Бестужев, бери пакет or фельдмаршала визирю, доставь и требуй ответа. Без ответа не ворочайся. С Богом!
Петр сделал движение, похожее на крест. Бестужев ушел с барабанщиком.
Царь приказал собрать генералов. Явились Алларт, Вейде, Янус, Репнин, Голицын, Остен, Берггольц.
Открывая совет, Петр сказал:
— Господа, мы с фельдмаршалом послали к визирю уже второго парламентера с предложением заключить мир. Каков будет его ответ, не знаем. Вполне возможен отказ. Что вы предлагаете? Сможем ли мы еще драться?
Генералы переглянулись, заговорил Алларт:
— Ваше величество, солдаты истомлены до крайности. Мои уже забыли вкус хлеба. Если б еще не жара…
— Чего там говорить, — сказал Голицын, — надо идти на прорыв. Слишком велик перевес у турок.
— Да, прорыв — это, пожалуй, лучший выход, — поддержали Вейде и Брюс.
— Как думаешь, фельдмаршал? — обратился Петр к Шереметеву.
— Я тоже согласен с князем Голицыным.
Тут же была составлена диспозиция на случай прорыва, на острие которого вызвался Михаил Голицын. Всем были назначены роли и места. Все подписали бумагу, последним подписал ее фельдмаршал.
Но вот на входе появился Михаил Бестужев:
— Ваше величество, визирь Балтаджи сказал, что он от мира не отрицается, и велел передать, чтоб присылали для переговоров знатного человека с большими полномочиями.
— Как у них настроение в лагере? — спросил царь.
— Полагаю, не лучше нашего, слишком большие потери понесли османы.
— Гаврила Иванович, — обратился Петр к Головкину, — ты канцлер, кого предлагаешь на переговоры?
— Своего заместителя, — кивнул Головкин на Шафирова. — Уж куда знатнее посол. Петр Павлович молод и в языках сведущ.
Царь отпустил генералов, сел за стол и, велев Шафирову придвинуться ближе, стал почти диктовать ему его полномочия:
— Ты, Петр, помни главное, должен принести мир. Обязательно. Слышишь?
— Да, государь. Они же потребуют за это что-то. Что я могу им уступить?
— Уступай, но не спеша, все завоеванное у них. Азов, Каменный Затон. Если начнут говорить за шведов, уступай туго. Лифляндию можешь отдать, но ни в коем случае Ингрию. Ее не уступай ни под каким видом.
— А если станут настаивать?
— Предложь им за Ингрию Псков.
— А может, все дачей денег обойдется?
— Хорошо бы. Обещай визирю до ста пятидесяти тысяч рублей. Всем, всем, кто там будет, даже переводчиков обнадеживай. Янычарскому are десять тысяч довольно будет. Визиря, визиря ублажай во всем. Он тут решает.
С Шафировым были отправлены три переводчика, подьячий, а для пересылок ротмистр Артемий Волынский {262} и Михаил Бестужев.
Теперь осталось ждать, ждать, ждать.
Поскольку с началом переговоров стрельба прекратилась, явилась возможность для обеих сторон собирать своих убитых и отдавать им последний долг. Похоронные команды, занимавшиеся сбором трупов, свидетельствовали: «Турков навалено, братцы, раз в пять больше наших». Полковые священники трудились в поте лица, отпевая павших, предавая земле в общих могилах.
Наступила ночь, от Шафирова не было известий. Генералы, опять собравшиеся в канцелярии Головкина, снова совещались, строили предположения: «А не потребует ли визирь положить оружие и сдаться?» И единогласно постановили такое требование отвергнуть и прорываться вдоль реки, предварительно забив лишних лошадей, нажарив мяса, поделив поровну.
Петр не спал, не мог. Далеко за полночь он сел к столу и при свете единственной свечи начал писать: «Господа Сенат! Извещаю вас, что я с своим войском без вины и погрешности нашей, но единственно только по полученным ложным известиям, в семь раз сильнейшею турецкою силою так окружен, что все пути к получению провианта пресечены и что я без особливые Божии помощи, ничего иного предвидеть не могу кроме совершенного поражения или что я впаду в турецкий плен. Если случится сие последнее, то вы не должны меня почитать своим царем и государем и ничего не исполнять, что мною хотя бы по собственноручному повелению от нас было требуемо, покамест я сам не явлюсь между вами в лице моем. Но если я погибну и вы верные известия получите о моей смерти, то выберите между собой достойнейшего мне в наследники. Петр».
— Вы бы легли, соснули хоть часок, — уговаривала его Екатерина Алексеевна.
— Не могу, Катенька. Какой сон, все на волоске висит. И Шафиров молчит, хоть бы словечко кинул.
Царица молчала, лежа в походной кровати, и тоже не смыкала глаз. Наконец, вздохнув, прошептала:
— Детишек жалко, останутся сиротами.
Но Петр услышал этот шепот, разобрал слова. Успокоил:
— О них не печалуйся. Я Меншикова предупредил на сей счет. Он их не оставит. Да и не все еще потеряно. Будет утро, узнаем что-нибудь.
Рано утром прибыл Михаил Бестужев.
— Ну? — едва не хором молвили царь с фельдмаршалом, увидев посыльного.
— Подканцлер велел передать, что турки не прочь от мира, но проволакивают время, о чем-то бесперечь совещаются.
— Так есть сдвиг какой-нибудь? — спросил Петр.
— Пока ничего.
— Зачем же он послал тебя?
— Подканцлер сказал, мол, ступай, успокой, поди, государь изволновался.
— Изволновался… — проворчал Петр и взялся за перо. Писал быстро, брызгая чернилами: «Я из присланного слова выразумел, что турки хотя и склонны, но медленны являются к миру. Того ради все чини по твоему рассуждению, как тебя Бог наставит, и ежели подлинно будут говорить о мире, то ставь с ними на все, чего похотят, кроме шклявства [18], и дай нам знать, конечно, сегодня…»
Отдав письмо Бестужеву, наказал:
— Ступай и передай Шафирову, что пусть так подолгу не молчит. Для чего, спрашивается, ему придали тебя и Волынского? С Богом!
Перед обедом появился сам Шафиров, увидев, в каком нетерпении пребывает царь, успокоил:
— Не волнуйтесь, ваше величество, Прибалтику не тронули.
— Ну слава Богу! — перекрестился Петр. — Садись, рассказывай скорее. Как? Что?
В шатре помимо царя и фельдмаршала был канцлер Головкин.
Шафиров сел к столу, за которым в нетерпении ерзал царь, вынул бумагу.
— Так. Значит, турки требуют воротить Азов, а все вновь построенные города порушить — Таганрог, Каменный Затон, а пушки оттель им отдать.
— Черт с ними, пусть подавятся, — проворчал Петр.
— Далее, в польские дела не мешаться и войска оттуда вывести. Посла из Царьграда отозвать.
— Не везет Толстому. Чем он им там помешал?
— Королю швецкому вы должны дать свободный проезд в его владения, — продолжал читать с листа Шафиров.
— Господи, да я ему свою телегу предоставлю, прогоны оплачу, лишь бы выметался.
— Ну елико возможно мир с ним учинить.
— А я сколько раз ему предлагал это.
— Я сказал визирю, что-де государь предлагал королю мир не однажды еще до Полтавы.
— А он?
— А он говорит, тогда, мол, одно, а ныне совсем другое дело. И, судя по всему, король им уж надоел как горькая редька.
— Из чего ты заключил?
— Да как только разговор о нем заходил, визирь недовольно морщился.
— Ну что еще там?
— Чтоб подданным обоих государств убытков не чинить. Все прежние неприятельские поступки предать забвению, и вашим войскам свободный проход в свои земли позволяется. Все.
— Как? И все? — удивился Петр.
— Ну, еще дачу денег обещал, как вы велели.
Петр вскочил, перегнулся через стол, схватил голову Шафирова и поцеловал, говоря при этом:
— Ну, Петро, ну, молодчина! — Обернулся к Шереметеву: — Слыхал, Борис Петрович, а ты не верил. Что там вечор Брюсу брюнжал?
— Да я, — закряхтел Шереметев, — говорил, что-де безумен тот, кто тебе посоветовал сговориться с визирем, а ежели тот примет условия, то, значит, он того… — Шереметев покрутил пальцем у виска, — значит, он безумен.
— Но я еще не кончил, — сказал Шафиров.
— Как? Ты ж сказал: все.
— Это по договору. Они требуют в залог аманатов.
— Заложников?
— Да.
— Кого?
— Меня в первую голову.
— Ого! Губа не дура. А еще?
— Требовали царевича, вашего сына, государь. Но я сказал, что его здесь нет. Тогда спросили: а у фельдмаршала? Я сказал, есть, мол. Тут. Прости, Борис Петрович, я сказал им о Михаиле Борисовиче.
Шереметев посмурнел, но смолчал.
— Что делать, Борис Петрович, — сочувственно молвил царь. — Ей-ей, будь здесь Алексей, я б не задумался.
— Я ничего, я што, — промямлил фельдмаршал. — Лучше уж пусть Михаил, чем царевич.
— Вам и договор подписывать придется, вы с визирем вроде в равных чинах.
— Подпишу. Ладно, — тихо молвил Шереметев.
— Ступай, Петр Павлович, к визирю, скажи, фельдмаршал согласен на условия и отдает в аманаты генерала Шереметева Михаила. Но обязательно от нас впиши в договор статью выпроводить Карла домой. Иначе мира не будет. Пишите договор на обоих языках. Будем подписывать.
Шафиров ушел, Петр приказал адъютанту:
— Найди полковника Астраханского полка Михаила Шереметева — и сюда. Одна нога тут, другая — там.
Полковник пришел запыхавшийся. Спешил, даже не все пуговицы успел застегнуть на кафтане, видимо, застал его посыльный царя в нижней сорочке по случаю жаркого дня. Приложил два пальца к шляпе.
— Полковник Шереметев, ваше величество.
— Отныне вы генерал, Михаил Борисович, — сказал Петр.
— Спасибо, государь.
— И еще. Вот награда тебе — мой портрет. — Царь подошел и сам прикрепил к кафтану новоиспеченного генерала золотой знак со своим портретом.
— Спасибо, ваше величество, — говорил, бледнея, молодой Шереметев. — За что жалуете?
— За службу, генерал, за службу прошлую и… будущую. Тут такое дело, Михаил. — Царь кратко, буквально в нескольких словах объяснил суть дела и спросил: — Ты готов сослужить отечеству?
— Готов, ваше величество.
— Молодец. Я и не ждал иного. Воротишься, сам выберешь себе две деревни где пожелаешь. А пока получи жалованье на год вперед.
Генерал Шереметев, козырнув царю, повернулся и вышел, даже не взглянув на отца. Фельдмаршал поднялся и последовал за сыном. Через полотно палатки донесся его хрипловатый голос: «Миша, погоди».
— Расстроился старик, — молвил Головкин.
— Что поделаешь. Отец. Даст Бог, вызволим и Михаила, и Шафирова.
Только после переправы армии через Днестр царь наконец мог вздохнуть с облегчением: «Слава Богу, вышли из конфузии, хотя и с потерями, но живы и здоровы».
К этому времени к армии присоединился корпус Ренне, привезший из Браилова несколько сот телег с провиантом, а главное, с хлебом.
Царь говорил генералу:
— Эх, Карл, зря я тебя отпустил. Если б были при нас твои девять тысяч сабель, еще неведомо, чем бы кончилось дело на Пруте.
— Но, государь, чем бы мы кормили девять тысяч коней в том мешке? — возразил Ренне.
— Пожалуй, ты прав, — подумав, согласился Петр, умевший и в неудачах находить что-то полезное для дела. — Если б мы победили, мы б могли надолго завязнуть здесь, а ведь наш главный интерес на севере, в Прибалтике. И теперь, заключив с османами мир, мы развязали себе руки. Одно худо, что король шведский здесь клещом зацепился, будет еще мутить воду.
На радостях отслужили благодарственный молебен и, как водится, пальнули несколько раз из пушек. Накормили как следует солдат, уже с хлебом, выдав каждому по положенной чарке вина. Кое-кто умудрился принять и по второй, а то и по третьей, получив за погибших вроде как за здравствующих. Не велик грех. Да и грех ли помянуть товарища его же чаркой?
В тот же день после торжеств Петр собрался ехать в Торгау, где намечалась свадьба сына {263}. Перед отъездом встретился с Шереметевым.
— Веди армию на Украину, Борис Петрович. Здесь и оставайся. Отсюда тебе будет сподручнее следить за проездом Карлуса на родину. Не думаю я, что проедет он спокойно, обязательно учинит какую-нибудь пакость. Губернатору киевскому поручишь передачу Каменного Затона туркам, Азова — Апраксину. Но не ранее того, как османы выдворят из Бендер Карлуса. Не ранее.
Фельдмаршал был хмур и невесел, царь, понимая причину такого настроения и желая хоть чем-то ободрить Шереметева, сказал:
— Ты как-то заикался насчет дома в Риге, так я дарю его тебе. Он твой.
— Спасибо, ваше величество.
— И тебе же надлежит держать связь с нашими аманатами в Стамбуле, ободрять их, поддерживать. Если им потребуются деньги, высылай немедля.
— Это само собой.
— Очень-то не печалься, Борис Петрович. Бог не выдаст — свинья не съест.
— Да что уж теперь. Будем молиться за них.
Однако мысль о сыне не оставляла фельдмаршала ни на один день, особенно в первое время. Просыпаясь по утрам, он в первую очередь вспоминал о нем: «Как там Миша? Хоть бы ничего худого не случилось».
Он догадывался, что царю очень трудно отдавать Азов туркам, столько трудов там было положено: тем более своими руками разрушать Таганрог, который с такой любовью возводился, или тот же Каменный Затон. Это претило натуре Петра — разрушать им сделанное.
Но была важная отговорка, которая позволяла оттягивать исполнение этих обязательств, — присутствие шведского короля в Бендерах, прилагавшего все усилия к обострению отношений между Портой и Россией.
А мир, заключенный на Пруте между визирем и фельдмаршалом, привел короля в такое бешенство, что он, вскочив на коня, проскакав в седле почти полсуток, примчался к визирю:
— Как ты посмел без меня учинить мир с царем?
— Я подчиняюсь не тебе, дорогой наш гость, — усмехнулся визирь.
— Дай мне тридцать тысяч отборного войска, и я приведу к тебе плененного царя.
— Что ж ты под Полтавой не пленил его? Разве там у тебя было не отборное войско?
— Но он же был у тебя в руках, и ты, окружив его, выпустил из мешка.
— Я заключил с ним мир, кстати, к этому и султан призывал. А я подчиняюсь ему, а не тебе. И этого мира не нарушу. Хочешь, атакуй со своими людьми. А я уже попробовал русского оружия, оно весьма, весьма остро. И слово свое нарушать не намерен, даже из уважения к нашему дорогому гостю.
Король улавливал в интонации визиря насмешку и злился того более, но злость сорвал на несчастной загнанной им лошади, проткнув ей горло шпагой.
Сам того не желая, Карл действовал на руку Петру, то есть позволял ему всячески оттягивать передачу туркам Азова и разрушение Таганрога.
Первое сообщение от заложников было довольно оптимистичное:
«…О шведском короле сегодня не поминали ничего, — писал Шафиров, — и я чаю, что на него плюнули, зело турки с нами ласково обходятся, и знатно сей мир им угоден».
Но «ласковое» обхождение с аманатами скоро кончилось. И уж в сентябре, будучи в Киеве, фельдмаршал получил отчаянные письма от сына и Шафирова: «…Буде возможно помогайте для Бога, дабы не погибнуть нам. Если договор выполнен не будет, то, конечно, извольте ведать, что мы от них нарочно на погубление войску отданы будем».
Тяжело было читать такое Борису Петровичу от единственного сына. Он тихонько плакал, а бессонной ночью, глядя в темноту мокрыми глазами, корил себя за то, что был всегда невнимателен к сыну, когда тот был рядом, служил под его рукой.
«Ах, Миша, Миша, родной ты мой, как же так получалось, что мы даже виделись редко? Но отныне все, как только я прижму тебя ко груди своей, уж никогда более не отпущу, всегда будешь рядом. Даст Бог, со временем и командование тебе передам. Наш род шереметевский издревле поставлял царскому двору военачальников. И тебе, сынок, грядет сия стезя, эвон уж и генералом стал. Скорей бы, скорей свидеться».
А меж тем другое письмо, тайно доставленное фельдмаршалу, было еще тревожней: «Мы ежедневно ожидаем себе погибели, ежели от Азова ведомость придет, что не отдадут. Чаем, что еще с мучением будут нас понуждать писать об Азове адмиралу… Извольте приказать быть, конечно, в осторожности от турок и от нас не извольте надеяться на весть, ибо обретаемся в тесноте и способа никакого не имеем писати».
— Наверное, уже в Семибашенный замок засадили их, — вздыхал Шереметев.
Проезжая как-то Киево-Печерскую лавру {264}, фельдмаршал остановил коляску и, сказав возчику: «Жди меня здесь», широко крестясь, направился к воротам.
Хотел тихо помолиться в церкви, попросить у Всевышнего за сына, ан не получилось. Слишком хорошо его знали монахи, донесли игумену. Тот сам пожаловал в храм, переждал, когда фельдмаршал отойдет от иконы Божией Матери, приблизился.
— Борис Петрович, как лестно нам видеть вас в нашей обители.
— Благослови, святый отче, — попросил фельдмаршал и тут же получил просимое.
Прямо из храма игумен увлек графа в свою светелку.
— Что-то гнетет тебя, сын мой, — сказал игумен, усадив гостя на лавку.
— Вы правы, святой отец, сердце болит о сыне, — признался Борис Петрович. — В аманатах он у неверных. А вот помолился у вас, и вроде полегчало.
— Молитва, сын мой, всегда облегчает душу.
— Хорошо тут у вас, святый отче. Тихо, благостно, несуетно. Вот бы хоть на склоне лет пожить так.
— А что, Борис Петрович, — вдруг оживился игумен, — мы бы с радостью встретили такого послушника и келейку б вам теплую отвели. Ну и вы б что-нито на нашу скудость привнесли.
Фельдмаршал догадался, куда клонит святой старец, но не осудил его, а, напротив, был в душе благодарен, что напомнил игумен ему о христианском долге.
— В чем нужду терпите, святый отче?
— В прошлое лето жито погорело, сын мой. Вот и беда наша.
— Хорошо, я велю привезти несколько возов хлеба вам.
— Вот уважишь, сын мой, вот уважишь братию. А уж мы за тебя вознесем молитовку.
— Помолитесь за сына моего Михаила, святый отче. Вот кто ныне в огне и полыме.
— Всенепременно, Борис Петрович, всенепременно. А о слове моем не забывайте, ежели вздумаете в монастырь, мы будем рады вам.
— Эх, отче, если б я себе принадлежал, я б хоть завтра. Но государь, в чужие края отъезжая, столь на меня навалил, что впору ангелу исполнять, но не мне, человеку. Велено крепость строить у Киева, на случай нападения татар, а инженеров нет. За королем швецким следить в оба глаза. А уследи, когда он в Бендерах сидит. Шлю туда шпигов, подсылов, и всяк такое несет, что голова пухнет, не знаешь, кому верить. И мне ж надо уследить, когда король выедет на родину, и сопровождать стороной, дабы не учинил он в Польше какой пакости. Все это на мне, святый отче, и с меня за то государев спрос. Судя по письмам наших аманатов из Стамбула, османы вновь к войне затеваются, а это значит, нам все время на изготовке быть надо. Уж не ведаю, доведется ли пожить в тишине на покое.
Уехал из Лавры фельдмаршал в просветленном состоянии духа, не только от молитвы, но и от согласия игумена предоставить ему в любой час желанную «тишину на покое». Это грело душу старика: «Есть прибежище на склоне жизни».
Самому в ближнюю вотчину свою Борисовку на Ворскле ну никак невозможно отлучиться. Пришлось посылать адъютанта Савелова с приказом вотчинному старосте нагрузить мукой ли, пшеницей пять возов и «не мешкая отправить в Киево-Печерскую лавру».
Вместо пяти прислано было два воза и слезное письмо старосты Степана Перячникова: «Премилостивый государь наш батюшка Борис Петрович, ваша светлость, летось хлеб погорел, сами про то ведаете, где ж нам пять возов взять? Эти-то два с великими слезми и плачем наскребли по сусекам. Мрет народишко с голоду, пухнет, а помочь нечем. Смилуйся, государь наш батюшка Борис Петрович, прости за неможество».
Насупился было на адъютанта:
— Что ж ты, Петро, в генералах обретаешься, а пять возов хлеба выбить не смог.
— Так не с чего выбивать-то, Борис Петрович.
Пришлось двумя возами облагодетельствовать Лавру. Но и этому была безмерно рада монастырская братия: теперь не помрем. И во здравие рабов Божиих Михаила и Петра, томящихся в проклятом Стамбуле, молились монахи едва ль не каждый день, отрабатывая фельдмаршальский презент.
В первый день нового, 1712 года получил Шереметев письмо от заложников, в котором они вдруг посоветовали воздержаться от передачи Азова османам, так как в любом случае они начнут войну против России. И не верить впредь их письмам, где они будут требовать отдачи крепости, потому что писаны те письма будут по принуждению.
Плакал Борис Петрович над письмом, уже не стесняясь Савелова.
— На алтарь отечества животы свои кладут, Петро. Слушай, что пишут, — и далее читал вслух, едва сдерживая рыдания: — «Мы чаем, что над нами, как над аманатами, поступит султан свирепо и велит нас казнить…» А вот Шафиров приписал сбоку: «Прошу через Бога показать милость к оставшимся моим, а мы с сыном твоим уже еле живы с печали». Ну как?
— Худо, Борис Петрович, — сочувствовал Савелов, — и помочь нечем.
— Вот то-то.
— А у Шафирова много родных осталось?
— Ну как? Мать еще жива, жена, дети.
— Да, ему, конечно, обидно помирать.
Фельдмаршал рассердился за сына:
— А Михаилу дык хорошо? Да?
— Ну что вы? И Михаилу Борисовичу тож несладко. И жена тож…
Но наконец с великим скрипом и оттяжкой 2 января Азов уступили туркам, а вскоре примчался из Стамбула посланец аманатов, Артемий Волынский, с успокоительной вестью, что освободили заложников из подвалов Семибашенного замка и разрешили жить при посольстве, что относятся к ним хорошо и что войны уж не будет.
— Ну слава Богу, — крестился истово Борис Петрович. — Не напрасно, видать, в Лавре молились за них. Вымолили бедолаг.
Новая война с Портой, не начавшись, кончилась, а точнее, откладывалась до других времен, и фельдмаршалу можно было наконец отлучиться.
Оставив за себя князя Репнина, отправился в марте Шереметев в Москву, где, отчитавшись за армию перед Сенатом, тут же помчался в Петербург к государю, имея на руках уже заготовленное прошение об отставке «покоя и отдыха ради на склоне последних лет».
— Да вы что?! — возмутился царь, прочитав прошение Шереметева. — Вы в своем уме? Какая отставка? И думать не моги, Борис Петрович.
— Но, ваше величество, Петр Алексеевич, я уж стар, на коня едва влажу, — взмолился фельдмаршал.
— Слышь, Федор, — обратился Петр к адъютанту, — он на коня едва влазит. А? На Пруте срубил янычара и коня его уволок. Вот те старик! Нет, нет, Борис Петрович, даже не заикайся. С кем же я останусь, если тебя отпущу?
— Но, государь…
— Все, все. Ступай, брат, домой. И чтоб ныне вечером был на ассамблее у светлейшего. Да чтоб при всех кавалериях.
Видя, как скис Шереметев от столь категоричного отказа, Петр решил смягчить его:
— Господи, Борис Петрович, думаешь, я не устал? Но что делать? Коли Господь вручил мне державу, а тебе меч для обороны ее, как можно уходить вдруг? Это ж дезертирство. Ну, хорошо, не обижайся. Что станешь делать, уйдя на покой? Ну скажи — что?
— Я ж в вотчинах своих годами не бывал, Петр Алексеевич. Там все наперекосяк шло без хозяина.
— А приказчики на что? А старосты? Може, денежного содержания мало? Так в государстве у вас со светлейшим самое высокое — по семь тыщ в год. Мне и половины того нет.
— Да нет, за содержание я не говорю, — вздохнул фельдмаршал. — Обижаться грех. Хотел я хоть к концу в тиши пожить, в монастыре.
— В монастыре? — удивился царь. — Да вы оттуда через неделю сбежите, граф. Заслышите боевую трубу и сбежите. В общем, так: чтоб ныне же были у светлейшего. Все.
Появление фельдмаршала в самом большом дворце Петербурга у Меншикова не прошло незамеченным. Увидев его, Петр приказал оркестру играть марш и пошел навстречу Шереметеву, разводя широко руки для объятия, словно увидел его сегодня впервые.
— Борис Петрович, дорогой, мы все рады вас видеть здесь.
Царь взял его под руку, подвел к жене:
— Вот, Катенька, твой прутский поклонник.
— Борис Петрович, — протянула ему, улыбаясь, мягкую руку царица, — здравствуйте. Ваш Лебедь оказался прекрасным конем, он все понимает. Спасибо вам еще раз за него.
— Государыня Катерина Алексеевна, я счастлив, что угодил хоть этим вам, — молвил Шереметев и поцеловал руку царицы.
В зале, освещаемом сотней, не менее, свечей, было людно и говорливо. Шуршали дамские платья, звенели офицерские шпоры. Ассамблея — новшество государя — была в полном разгаре.
Оркестр, размещавшийся на балконе над залом, заиграл танец, и первыми вышли на круг царь с царицей. Петр при сем громко крикнул:
— Танцевать всем!
И круг стал быстро пополняться парами. Никто не смел ослушаться государя, выползали на круг даже те, кто не только танцевать, но и шагнуть толком не мог. Шарашились, наступая друг другу на ноги, но «танцевали».
Шереметев остался стоять у окна в одиночестве. Проносясь мимо, Петр крикнул:
— Почему стоим, Борис Петрович?
Шереметев виновато улыбнулся, пожал плечами, пробормотал под нос: не умею, мол, да и не с кем.
Однако царь не оставил его в покое. Через несколько минут явился перед ним, ведя за руку молодую, улыбающуюся женщину в зеленом шелковом платье.
— Вот рекомендую, граф, моя тетушка, Анна Петровна, — представил ее Петр. — Танцуй.
— Но я не умею, — смутился Борис Петрович.
— На ассамблее чтоб я этого более не слышал. Научат. Аннушка, бери его, натаривай {265}.
Петр отправился к оставленной где-то жене, обернулся и, увидев, что фельдмаршал так еще и не двинулся с места, понукнул:
— Ну!
— Борис Петрович, — сказала Анна Петровна, беря его за руку, — не будем огорчать государя.
— Да, да, да, — пробормотал Шереметев, пытаясь как-то ухватить наведенную ему даму.
— Не так, Борис Петрович, — ласково улыбаясь, сказала Аннушка. — Вы же кавалер, вы должны вести. Вот так. Охватите меня за талию. Вот. Теперь пошли… Правую ногу вперед.
Ноги бедного графа словно одеревенели, двигались плохо, то и дело наступали даме на туфли.
— Ох, простите… Ох, виноват, — бормотал кавалер, обливаясь потом.
Но Анна Петровна не обижалась, ее отчего-то это веселило. Она смеялась, открывая маленький пухленький ротик, обнажая ровный, сияющий жемчугом ряд зубов.
Музыканты закончили играть. Борис Петрович облегченно вздохнул: «Фу-ух!»
Это «фух» так развеселило его даму, что она опять рассмеялась и, взяв его под руку, сказала:
— Идемте к государю, он вас поручил мне, я перед ним за вас в ответе.
— Ну как? — встретил их вопросом царь.
— Получается, — ответила Анна Петровна, опередив графа.
— К концу ассамблеи чтоб он у меня все мог. С тебя спрос, Анница.
— Да уж я стараюсь, государь…
Царь решил не давать публике передышки; подняв правую руку, видимо привлекая этим внимание музыкантов, он скомандовал:
— Русскую!
На хорах лихо ударили по струнам. И опять прогремел окрик царя:
— Все на круг!
Подпрыгивая легко и грациозно, Анна Петровна с вызовом застучала каблучками перед Борисом Петровичем.
— Ну же!.. — поощрила ласково-зовуще.
Куда было деться графу, если царь, гремя ботфортами {266}, уже отплясывал на кругу? Пришлось и фельдмаршалу — топ-топ — выходить на круг.
Весь вечер Анна Петровна была рядом с фельдмаршалом, честно выполняя поручение царя. Учила его всем танцам, пляскам, много смеялась, невольно заражая весельем и своего подопечного.
К концу ассамблеи, сам себе дивясь, фельдмаршал начал и двигаться хорошо, и быстро усваивать разные коленца. И эта хохотушка уже начинала ему нравиться, и замелькали мысли греховные: «Эх, сбросить бы лет тридцать!»
В одну из передышек Петр увлек его за собой в комнату, там, закурив трубку, предложил фельдмаршалу выпить. Борис Петрович осушил бокал рейнского.
— Ну как тебе ассамблея? Нравится? — спросил царь.
— Нравится, — сказал Шереметев, желая угодить.
— А Анна Петровна?
— Чудесная женщина, — чистосердечно ответил граф.
— Вот и хорошо. Завтра утром пожалуй ко мне в кабинет, надо потолковать.
После бокала рейнского Борис Петрович почувствовал себя полностью раскованным, и все па и фигуры в танцах у него получались как бы сами собой.
— Да вы просто молодец! — хвалила его Анна Петровна.
И он молодел, глядя на ее лучезарную улыбку, слушая ее звонкий смех. Пытался рассказывать ей смешные истории из армейской жизни, и она хохотала над ними почти до изнеможения.
— Ой, Борис Петрович, вы меня уморите, — лепетала сквозь смех.
А ему все более и более нравилось ее «умаривать». Под конец вечера он чувствовал себя с ней как с давно знакомой дамой, с которой долго не виделся и не может наговориться.
И даже засыпая в ту ночь в петербургском доме, он все еще слышал ее рассыпчатый, как у колокольчика, смех. Так и назвал мысленно ее ласковым прозвищем — Колокольчик.
Утром, как велено было, он явился к государю. В приемной царя сидело несколько человек, но адъютант, увидев фельдмаршала, сказал:
— Входите, Борис Петрович, государь давно о вас спрашивал.
В кабинете кроме царя был Меншиков и корабельный мастер. Царь и мастер склонились над чертежом, развернутым на столе.
— Т-так… — говорил Петр, — форштевень {267} делаем круче… вот тут я показал угол… Шпангоуты {268} вот, согласно этих лекал.
Увидев Шереметева, царь кивнул ему:
— Садитесь, Борис Петрович, я сейчас освобожусь.
Дав несколько указаний мастеру, Петр свернул чертеж, отдал ему.
— Ступай, я через часок буду на стапелях.
Мастер вышел. Петр закурил трубку, пуская дым, спросил:
— Ну как вчерашняя ассамблея, Борис Петрович?
— Хорошо, Петр Алексеевич.
— Ну вот, а ты в монастырь. — И, явно передразнивая вчерашнее, просюсюкал: — «На коня едва влажу».
Меншиков хохотнул коротко у окна.
— А вчера на ассамблее отчубучивал что твой конь. Ты ж видел, Данилыч?
— Видел, мин херц, и дивился.
— В общем, так, Борис Петрович, тебе надо жениться.
— Мне?! — вытаращил глаза Шереметев.
— Не мне же. Я уже женат, светлейший тоже. Дело за тобой.
— Но мне же шестьдесят лет, Петр Алексеевич. Какой я жених?
— Ничего, ничего, старый конь борозды не испортит. Мы тебе уж и невесту сосватали.
— Кого?
— Анну Петровну.
— Анну Петровну? — удивился Борис Петрович. — Но она же… Она же дитя еще…
— Она баба, Борис Петрович, и давно распочатая. Вдовушка. По мужику тоскует. Как ты не понимаешь?
— Но у меня ж сын старше ее, Петр Алексеевич.
— Ну и что? При чем тут сын? Тебя женим, не его. — И пошутил грубо: — На коня «влазишь», взлезешь и на нее.
Меншиков захохотал, заржал жеребцом стоялым.
У Петра лишь губы кривились в усмешке. Шереметев был в растерянности. Конечно, чего греха таить, ему понравилась Анна Петровна, очень понравилась. Добродушная. Веселая. Красивая, наконец. Но ведь, став ее мужем, он будет обязан не только содержать ее, но и исполнять супружеские обязанности. А сможет ли? А достанет ли у него мужской силы?
Наконец царю надоело зреть колебания графа, он сказал:
— Значит, не хочешь со мной породниться, Борис Петрович?
— То есть как? — не понял Шереметев.
— Ну как? Анна Петровна была за моим родным дядей Львом Кирилловичем Нарышкиным, значит, она мне тетка. Верно? Женишься на ней, станешь мне дядей. Ай не хочется?
— Что ты, что ты, государь. Для меня это честь, — забормотал Борис Петрович. — Но как она?
— Она уже сговорена. Думаешь, я тебе случайно ее на ассамблее подсунул?
— Ну что ж… — вздохнул обреченно граф.
Но царь не дал ему докончить:
— Все. Через месяц венчаем, и за столы. А сейчас мне на верфь пора, братцы, фрегат закладываем. Я, чай, четыреста рублей в год за мастера-судостроителя там получаю. Отрабатывать надо.
После свадьбы царь расщедрился, дал фельдмаршалу отпуск для «медового месяца». Свадьба состоялась 18 мая, и лишь 10 июля Шереметева вызвали к государю.
— Ну что, жених? — встретил его Петр, усмехаясь. — Сам управляешься или помощников надо?
Грубая шутка задела мужское достоинство Бориса Петровича, он даже побледнел, но отвечал спокойно:
— Сам, государь.
— Не серчай, — вдруг помягчел Петр. — Я ведь что тебя вызвал: явился слух, что шведы готовят транспорт в Курляндии. Как я предполагаю, на выручку Карлусу. Вам надлежит выехать туда и, приняв командование, пресечь сию попытку. Сколько потребуется времени вам для сборов?
— Я полагаю, три дня достанет, государь.
— Постарайся в два уложиться, и в путь. Кланяйся Анне Петровне.
— Спасибо, — отвечал сухо Шереметев, и это не ускользнуло от внимания царя.
— Борис Петрович, дорогой, не держи сердце на племяша, — сказал Петр почти ласково.
— На какого племяша? — не понял фельдмаршал.
— Ну как? Ты ж отныне мне дядя.
— А-а, — догадался Шереметев и даже улыбнулся. — Не держу, Петр Алексеевич. Ей-ей. Не смею.
Поскольку оженили фельдмаршала на Анне Петровне внезапно, то естественно, его стало интересовать все, что было с ней связано в прошлом. Все же семь лет она прожила без мужа. Он понимал, что молодая женщина не могла столь долго оставаться безгрешной. И узнавал-то не для того, чтоб устроить сцену ревности. Нет. А просто любопытства мужского ради: с кем?
В первую же брачную ночь она, нетерпеливая и горячая, призвала его в свои объятия и — о чудо! — так распалила мужика, что он совсем неплохо исполнил то, что от него требовалось. И, удовлетворенный, отвалившись и отдышавшись, спросил вдруг:
— Аннушка, а у тебя были поклонники?
— А как же, Борис Петрович, я, чай, не уродка.
— А кто, например?
— Ух какой вы любопытный! — рассмеялась Анна. — Зачем вам это?
— Да так, просто интересно.
— Сейчас у меня главный поклонник — это вы, Борис Петрович. И никого я более знать не хочу. И давайте не будем об этом. Ладно?
— Ладно, — согласился Борис Петрович, вполне оценив мудрость этого предложения, и более никогда не стал затевать с женой разговора на эту скользкую тему.
Но с любопытством справиться не мог, стал разнюхивать стороной. И доразнюхивался. Узнал, что грешила его Аннушка с Самим племянником. «Так вот почему он начинает отпускать непристойные шутки, едва разговор коснется ее, — понял Борис Петрович. — Обвенчался ныне с Екатериной наконец, нажив с ней вне брака двух дочерей {269}, и метрессу свою решил пристроить. Ай хитрец, Петр Алексеевич! Ай хитрец! Ну да, царь, ему все можно, кто спорит?»
И все, на этом кончились изыскания Бориса Петровича в отношении прошлого своей жены, надо было строить с ней будущее. Тем более что вскоре Анна Петровна тихо призналась мужу:
— Борис Петрович, я, кажется, понесла от вас.
Разве это не радость для мужа, да еще таких преклонных годов?
— Милая моя, — нежно поцеловал он жену. — Вот спасибо, вот уважила.
Именно поэтому старый вояка и запросил на сборы три дня, чтобы хорошо подготовить карету для жены. Но, как говорится, нет худа без добра. Пока карету, предназначенную графине, умягчали, утепляли и оборудовали различными удобствами, необходимыми в пути для женщины, произошли важные события, а точнее, выяснились новые обстоятельства с транспортом в Курляндии.
Перед самым выездом фельдмаршала со всем своим домом его срочно вызвали к царю. Думал, что ругать за задержку, а вышло наоборот.
— Не уехал, значит, — сказал Петр. — Ну и молодец.
Шереметев был удивлен, обычно за задержки он получал выговоры, а тут похвалили.
— В чем дело, ваше величество?
— Да слух с транспортом оказался ложным. Видимо, шведы и распустили его, чтоб сбить нас с толку.
— Значит, не ехать?
— Ехать, Борис Петрович, но в другую сторону. Езжай на Украину опять. Рассредоточьте армию в Прилуках, Лубнах и Киеве, чините все по диспозиции против неприятеля. Одну дивизию и полк направить в Смоленск для усиления тамошнего гарнизона.
— Но, ваше величество, южное направление гораздо опаснее, нежели западное.
— Делайте, как велю. И обязательно выстрой крепость у Киева.
— Но нет крепостных инженеров, государь.
— Найди. Почему все я вам должен искать, у вас чин военный повыше моего, Борис Петрович. Не делайте из меня няньку.
— А как с заложниками, государь? Азов отдали, а их не отпускает султан.
— С заложниками пока сдвига нет. Османы ставят условием размежевание границ. Вам и придется этим заниматься вместе с ними.
— А король? Когда они исполнят наши условия и выпроводят его?
— С королем, как мне кажется, им труднее, чем с нами. Он категорически отказывается уезжать. Расположен гостить у них не менее семи лет.
— Но ведь это заноза не только для них, но и для нас.
— Знаю, Борис Петрович, знаю. О том постоянно напоминаю Толстому, чтоб он донимал их сим требованием. Если б не Карлус, не было бы и прутской конфузии. Он бесперечь дует султану в уши, что-де, победив Швецию, мы возьмемся за Порту. Не с его ли голоса визиря, заключившего с нами мир на Пруте, уже казнили? А это значит, в любой момент могут нарушить тот договор. Так что беречься надо, беречься, Борис Петрович. Береженого Бог бережет.
И отъехал фельдмаршал из Петербурга со всем своим домом на Украину. Набралось более двух десятков карет и повозок, где везли и приданое Анны Петровны, и ее служанок, и, конечно, пропитание в дорогу, и даже овес для лошадей. Сопровождала фельдмаршала и полурота драгун как личная охрана главнокомандующего.
С давних пор, а именно со случая с пьяными матросами, Борис Петрович никогда не выезжал в дорогу без охраны даже в мирное время. Ну а на театре военных действий за ним нередко следовал целый полк драгун.
Ехали неспешно, дабы не томить лошадей, и Шереметев решил, пользуясь случаем, объехать почти все свои владения и деревни, которых к этому времени имел уже немало.
Хотелось их и жене молодой показать, и самому хозяйским глазом окинуть. Объехав свои подмосковные вотчины, отправился в Воротынь, оттуда в Иваньковскую волость, потом в Карачаров — эвон какого крюка дал. Но встречали везде графа с графиней, как и положено, с честью и хлебом-солью.
В некоторых он лишь обедал, а в других задерживался. И первым делом, как правило, отправлялся смотреть конюшни, удивляя приказчиков и старост памятливостью на коней.
— А где кобыла Стрелка со звездочкой во лбу?
— На выпасе, ваше сиятельство.
— Велите пригнать, хочу увидеть.
Пригоняли с поля кобылу, граф любовно похлопывал ее, допытывался:
— Покрыта?
— Покрыта, ваше сиятельство.
— Кем?
— Арапкой.
— Когда ждете?
— Да к Семенову дню должна бы ожеребиться.
— Арапкой обязательно покройте и Лысуху, он добрых кровей.
Еще в Мещериновке хотел и жену приблизить к своей страсти, пригласил посмотреть коней, но графине это не поглянулось. Отпустил во дворец, проворчав под нос: «Что бабы в этом смыслят».
Днем придирчиво осмотрев хозяйство и нагоняв иных за нерадение, вечером с приказчиком или управляющим садился Борис Петрович за книги, дотошно проверяя доходы и расходы по вотчине. Тут ему были незаменимыми помощниками домовой казначей Мустафа и канцелярист Иван Молчанов.
Утомившись к полуночи, граф мог идти почивать, а канцелярист с казначеем трудились до свету и уж утром представляли Борису Петровичу полный отчет по ревизии.
Когда прибыли в Борисовку, что была на Ворскле, и уж в Украине, Шереметев после коней заинтересовался овцами и велел отобрать с полсотни добрых баранов и овец и отправить под Рязань, в свою вотчину Можарей, дабы и там развести такую славную овцу.
По прибытии в Киев, едва успев разместиться в своем доме, фельдмаршал призвал к себе полковника Рожнова.
— Вот что, Григорий, готовь свой полк к маршу под Смоленск.
— Слушаюсь, ваше сиятельство. Но мне б ремонт конному составу учинить надо.
— Сколько коней потребно?
— Сотни две, не менее.
— Хорошо, напишем тебе приказ, так и укажем все. Получишь деньги. Во время марша изымешь у обывателей двести коней. Списанных оставляй им, чтоб не столь обидно было.
И хотя царь велел отправить туда еще и дивизию, фельдмаршал, памятуя его слова «у вас чин повыше моего», решил: «Коли так, то достанет и одного полка».
Рожнов повел полк осенью, а уж зимой посыпались жалобы от обывателей, что проходившие драгуны почти задарма изымали коней у крестьян, оставляя им старых, одряхлевших и непригодных к работе.
Шереметев послал адъютанта Савелова проверить обоснованность этих жалоб. Тот, вернувшись, доложил:
— Рожнов вместо двухсот лошадей, которых ему было разрешено изъять, отобрал более семисот.
Фельдмаршал назначил следствие, и по результатам его приказал судить полковника Рожнова. Суд приговорил Рожнова к лишению звания полковника и чина и к штрафу в 500 рублей.
Шереметев утвердил приговор, не подозревая, что это «дело» скоро доставит ему немало хлопот и огорчений.
И до Рожнова ли ему было в это время, когда все внимание было приковано к Стамбулу и Бендерам, когда он все еще не мог найти мастеров каменного дела, чтобы начать построение крепости.
Однажды, проезжая мимо подворья митрополита киевского Иосифа Кроковского, с которым давно уже был близко знаком, Шереметев обратил внимание на аккуратно сложенные столбики ограды из красного кирпича. Ясно, что выкладывали эти столбики руки умелые, и не так давно.
Остановив свои сани у ворот подворья, фельдмаршал отправился в дом.
— О, Борис Петрович! — воскликнул митрополит. — Давненько не заглядывал к нам.
— Дела, дела, святый отче. Как молвят малороссы: николи у гору глянуть.
Приняв благословение от высшего иерарха, Борис Петрович снял шубу, шапку и, потирая замерзшие руки, проследовал за Иосифом в его кабинет.
Начинать разговор сразу с ограды счел неприличным (экая мелочь), клубок этот начал разматывать сам хозяин:
— Ну, как там наши аманаты-мученики?
— Ой, не говори, святый отче, то в темнице сидят, то на воле, то в темнице, то на воле. О сыне уж вся душа изболелась.
— Когда ж их воротят-то? Азов вроде уж отдали, Таганрог, слышал, срыли. Какого рожна османам еще надо?
— Теперь надо межу проводить. Я готов к этому хоть сегодня, они не спешат. Никак, вишь, с королем уладиться не могут.
— Все там обретается Карлус?
— Там, там, в Бендерах. Шафиров пишет, уж никакого кредиту у него нет.
— Да, гостенек, нечего сказать, — покачал Иосиф головой. — И все держат.
— Думаю, теперь уж скоро выпроводят.
— Что уж он так цепляется за эти Бендеры?
— Ну как? Все ясно. Османов на нас натравить надо. Один раз удалось, може, еще удастся. А потом, с какими глазами ему теперь в Швецию-то явиться? Стыдоба. Пошел по шерсть, воротится стриженым.
— Да, пожалуй, вы правы, граф, королевскому величеству сей позор весьма, весьма не к лицу. Чем же он кончит?
— Да уж не добром, видно.
— Как здоровье графинюшки?
— Спасибо, святый отче, слава Богу.
— Когда ждешь прибавления, Борис Петрович?
Шереметев несколько смутился (в его ли годы «прибавлениями» заниматься), но отвечал все же:
— Да, по всему, в феврале должно бы.
— Ну и славно, ну и дай Бог, — перекрестился митрополит.
Осенил себя и фельдмаршал трижды.
— Я ведь что хотел спросить вас, святый отче.
— Спрашивай, сын мой, спрашивай.
— Мне край нужны каменные мастера, а тут вижу у вас преизрядные столбы в ограде. Есть, значит, в Киеве такие умельцы?
— Есть, Борис Петрович, есть.
— Как бы мне их заполучить?
— А зимой-то кака кладка, граф?
— Так ведь не зря молвится: готовь сани летом, телегу зимой. Как потеплеет, надо начинать, чтобы за лето управиться.
— А что строить-то?
— Крепость, отец святой. Крепость каля Киева по велению государя.
— Неужто опять рать грядет? Тихо вроде.
— Тихо-то тихо, да хан-то под боком. А ну набежит.
— Это верно. От крымчан уж лет триста покоя не знаем. Тут государь прав.
— Так найдутся мастера, святый отче?
— Найдутся, Борис Петрович, будет тебе Фомкина артель к теплу. Эти ребята все исправят как надо, была бы плата.
— Ну, плата само собой.
Домой воротился граф в хорошем настроении. Еще бы, одну заботу с плеч долой, каменные мастера будут. Дело за теплом.
За обедом затяжелевшая и подурневшая жена сказала:
— Борис Петрович, велите меня в Рославль отвезти.
— Зачем?
— Там тетка моя живет, хочу у нее рожать.
— Гм… — задумался Шереметев.
Он уж привык, следуя примеру светлейшего, возить за собой повсюду жену. И когда она однажды было запротестовала: «Я, мол, не солдат по гарнизонам разъезжать», именно на пример Дарьи Михайловны ей и указал муж:
— Аннушка, милая, ты жена военного, за ним и следовать обязана. Куда иголка, туда и нитка. Будь же умницей.
Маленько лукавил фельдмаршал, не хотел он молодую жену одну оставлять, избежания греха ради. Оставь ее, а ну сыщется какой-нибудь хлыщ-ротмистр, живо огуляет бабенку, тем более она всегда охоча до ласк. Возле себя надежнее.
Но ныне-то какие уж ласки, пузо выше носа.
— Ладно, — вздохнул граф. — Отправлю тебя с Гаврилой.
— С денщиком-то? — поморщилась жена.
— А что? Зато он предан мне аки пес, — сказал Борис Петрович, а в уме добавил: «И до баб давно уже не охотник».
— А Настю мою? — спросила жена.
— Бери и Настю и Марью, кого хошь, кто пригодится.
Фельдмаршал со свойственной ему дотошностью сам обследовал каптану {270}, в которой предназначено было ехать графине, приказал слугам утеплить ее, обив изнутри пол кошмой {271}, а стенки и потолок бараньими шкурами мехом внутрь. Получилась очень теплая избушка на полозьях с плотно прикрывающейся дверью.
Бережения ради от лихих людей отправил с женой взвод драгун, наказав старшому проводить графиню до Рославля и тут же возвернуться. Гавриле было сказано: «Как родит, немедля ко мне с вестью».
Первого марта почерневший на весеннем солнце Гаврила ворвался в кабинет к фельдмаршалу:
— Борис Петрович, батюшка, с сыном тебя! — И отчего-то заплакал старый слуга.
— Ты чего? Ты чего? — допытывался фельдмаршал, хотя чувствовал, что и у него слезы подкатывают. — Случилось что?
— Не. Все ладом, батюшка, все ладом. С радостью тебя. Чижало рожала графиня, зато такого орла выдала, фунтов {272} на девять, не менее.
— Когда родила?
— Двадцать шестого февраля, батюшка. Я сразу в седло, взял заводного коня и погнал к вашей милости.
— Молодец, молодец, Гавря. Пойдем выпьем на радостях.
Но судьба старшего сына угнетала фельдмаршала. От Михаила приходили отчаянные письма: «Посадили нас в тюрьму едикульскую, в ней одна башня и две избы в сажень, и тут мы заперты со всеми людьми нашими, всего 250 человек, и держат нас в такой крепости, что от вони и духу в несколько дней принуждены будем помереть».
Читать это было непереносимо для отцовского сердца. Борис Петрович плакал, перечитывая эти строчки, и приходил в отчаянье от своего бессилия хоть как-то помочь сыну.
Впрочем, все упиралось в размежевание, в проведение границы между Турцией и Россией на украинских землях. Об этом умолял фельдмаршала и подканцлер Шафиров: «…совершить оное как ради собственного интересу, так и ради любви к сыну своему его превосходительству Михаилу Борисовичу и для особливой своей милости ко мне, последнему рабу, изволили бы управить изрядно и как наискоряя нас освободить из сих варварских рук».
«Управить изрядно» с размежеванием фельдмаршал был готов хоть сейчас, но задерживала турецкая сторона с присылкой комиссии по размежеванию.
Зато с самой весны полным ходом шло строительство крепости у Печорского монастыря, того самого, куда так хотелось недавно Борису Петровичу и куда после женитьбы ему дорога была заказана.
Но, пожалуй, важнее размежевания было другое требование турок, исполнение которого не зависело от фельдмаршала, — вывод русских войск из Польши. Сделать это даже царю было нелегко, поскольку уход русской армии сразу бы ослабил позиции сторонников Августа II и усилил Станислава Лещине-, кого, а этим не преминул бы воспользоваться Карл XII.
Не заинтересованы были в уходе русской армии и союзники, Дания с Пруссией, монархи которых все еще опасались шведского короля, даже поверженного. Посему между Москвой и Стамбулом продолжались препирательства. Москва требовала выдворить из Бендер Карла, Стамбул настаивал на выводе русских из Польши, вроде бы королю невозможно из-за этого проехать безопасно на родину.
Царь пытался убедить султана, что его армия находится лишь в Померании {273}, согласно союзу с Данией.
Султан требовал увести ее в Россию, но минуя Польшу, что практически было невозможно. На что царь писал Шафирову: «…даже если б мы крылья имели, чтоб через оную лететь, а для отдохновения на оной садиться б пришлось».
И чем далее, тем туже затягивался этот узел, который разрубил, сам того не чая, Карл XII.
Султан, потеряв терпение, послал приказ бендерскому паше выпроводить столь дорогого гостя, уже обошедшегося казне в немалую сумму.
Карл заявил, что готов уйти, если султан предоставит ему 100-тысячное войско, а крымский хан — 30-тысячное.
Султан потребовал привезти короля к нему в Адрианополь, но Карл ответил, что султан ему не указ, и, выхватив шпагу, заявил посланцам султана, что он готов с ними биться, если станут чинить над ним насилие.
— Он сумасшедший, — сказал паша хану. — У него же всего пятьдесят человек, способных держать оружие.
— Надо лишить его корма, — посоветовал хан. — Никуда он не денется.
Так и поступили, даже сожгли амбар с провиантом. Однако король приказал забить лошадей, засолить их мясо и этим питаться всем своим спутникам.
Турки окружили королевскую ставку, требуя добровольной сдачи. Но король открыл огонь из двух имевшихся у него пушек и ружей. Началось настоящее сражение. Около двухсот турок погибло в этом бою.
Выбитый из одного укрепления, король засел в доме, продолжая отстреливаться. Возможно, ему хотелось принять геройскую смерть — погибнуть в бою. Но избавительница забыла о нем.
Турки зажгли дом. Карл с уцелевшими драбантами кинулся к другому зданию, но был схвачен, успев в рукопашной заколоть еще трех янычар.
Повязанного короля, словно зверя, повезли в Адрианополь, как того хотел султан. Почти все уцелевшие шведы были перебиты, оставшихся пленили и поделили меж собой турки и татары.
Одного слугу по распоряжению паши отправили с королем.
— Чтоб было кому кормить и поить этого безумца и дурака, — сказал паша.
Так шведский король «отблагодарил» османов за гостеприимство и, сам того не желая, облегчил этим судьбу русских заложников. Из тюрьмы были выпущены все, в том числе и посланник Толстой. А вскоре Шафиров и Михаил Шереметев были отпущены на родину.
В Киев с этим сообщением прискакал Артемий Волынский.
— Ой спасибо, братец, ой спасибо, — обнимал ротмистра фельдмаршал. — Буду перед государем просить тебе полковника. Заслужил.
Борис Петрович не мог от радости сдержать слез: наконец-то он увидит сына, протомившегося столько лет в неволе.
— Далеко ль они, Артемий?
— Да в двух-трех переходах, пожалуй. Шереметев приказал поварам готовить к встрече дорогого сына как можно больше вкусных блюд, отправил рыбаков за свежей рыбой, охотников за дичью.
Узнав от Волынского, что заложники, сидя в едикуле, пообносились, пооборвались, приказал срочно шить и сыну и Шафирову новые платья из дорогих материй. Велел для сына на кафтане нашить генеральские золотые галуны. Нашлись и пуговицы золотые к генеральскому мундиру. Торопил Борис Петрович портных, спать не велел, пока не исполнят заказ.
Но прошел день-другой, заложники не появлялись. На третий день Борис Петрович не выдержал, призвал Волынского.
— Ну, где они? Сказал, в двух переходах.
— Сам дивлюсь, ваше сиятельство. Може, к вечеру приедут.
— На чем они едут?
— На телеге, ваше сиятельство.
— Ну, ясно. Обождем до утра.
Но и утром их не было в Киеве.
Взяв с собой Волынского и полувзвод драгун и трех заводных коней, Борис Петрович выехал по Васильевской дороге навстречу ожидаемым дорогим гостям.
Еще не доехали до Стугны, как увидели медленно двигающуюся им навстречу телегу. Екнуло сердце тревожно у фельдмаршала, пришпорил коня. Подскакал.
На телеге, влекомой парой исхудалых коней, увидел забородевшего подканцлера Шафирова, едва признал Бестужева. Меж ними вдоль телеги лежал прикрытый выцветшим куском парусины человек.
Бестужев натянул вожжи, телега встала.
— Что с ним? — холодея от ужаса, спросил Борис Петрович, догадываясь, кто лежит под парусиной.
— Вчера вечером преставился Михаил Борисович, — чужим голосом отвечал Шафиров.
Не помня себя слетел с седла Борис Петрович, шагнул к телеге, откинул парусину с лица усопшего. Увидел едва узнаваемое, исхудавшее, заросшее сединой лицо сына, ткнулся лбом в его холодный лоб. Просипел пресекшимся голосом:
— Мишенька-а… Сынок… — и затрясся в рыданиях.
Отпели и похоронили генерала Михаила Шереметева в Киево-Печерском монастыре. Лежал он в гробу в новеньком, с иголочки генеральском мундире, блестя золотыми пуговицами и галунами. К тому часу, когда стали зарывать могилу, несчастный фельдмаршал почти обезножел от горя. Держали его под руки с двух сторон денщики Гаврила Ермолаев да Михаил Сафонов. Слезы он уже выплакал и, стоя у могилы, дрожал листом осиновым и лепетал старчески:
— Там я должон быть. Я. Не он.
— На то воля Божья, — пытался утешить его Гаврила, но Шереметев как бы и не слышал его.
— Мое, мое там место, — твердил отрешенно. — Зачем же он поперед отца-то? Зачем?
Целую неделю пробыл Борис Петрович в прострации. Никого не принимал, ничего не мог делать. Распоряжался за него генерал-адъютант Савелов, умудрившийся всего за неделю повысить в офицерских званиях около десяти человек, разумеется не за так.
Входил на цыпочках в затемненный кабинет фельдмаршала, держа в руке заготовленную бумагу.
— Простите, Борис Петрович, за беспокойство… Вот тут подписать надо…
Сам и перо обмакивал для фельдмаршала, и почти вкладывал его в ослабевшую руку. И точно указывал, где надо писать:
— Вот тут, ваше сиятельство… Нет-нет, ниже.
Ни слова не говоря, подписывал Борис Петрович, даже не взглядывая, отбрасывал перо.
— Вот и прекрасно, — бормотал Савелов, пятясь к двери. — А то ить дела-то не ждут.
Через неделю, немного отойдя, принялся наконец за дела Борис Петрович, а приспело время, сам сел за письмо. Писал царю, вновь умываясь слезами: «…При старости моей сущее несчастье меня постигло, понеже сын мой смертию своею меня сразил и я вне себя обретаюся. От сердечной болезни едва дыхание во мне содержится, зело опасаюся, дабы внезапно меня, грешника, смерть не постигла. Дозволь, ваше величество, явиться пред тобою, дабы получить мне некоторую отраду в своей горести».
Фельдмаршал не писал в письме, какую «отраду» он ждет от царя, но решил уж твердо отпроситься в отставку. Знал, напиши сейчас об этом в письме, получит категорический отказ.
«Вот приеду, предстану перед ним со своим горем, — надеялся Борис Петрович, — никуда не денется. Отпустит. В конце концов, не на мне же свет клином сошелся. Вон у него есть еще фельдмаршал, не в пример меня резвее. Отпустит».
Письмо писалось в средине ноября, ответ от царя пришел в начале декабря. Государь смиловался и разрешил фельдмаршалу прибыть в Петербург, дабы отчитаться за украинскую армию, об «отраде» не было в письме ни слова.
Сборы к отъезду не то чтобы отвлекли Шереметева от печальных дум, но хоть заставили его как-то действовать, что-то делать.
Выезжать предстояло всем домом, для чего требовалось не менее трех десятков саней, из них половина каптан утепленных. Анна Петровна оказалась женщиной весьма плодовитой, только что осчастливила фельдмаршала дочкой.
Сыну Петруше едва исполнилось полтора года, и вот, пожалуйста, дочь вам. Поскольку Шереметев был искренним приверженцем и даже, как сам писал, «рабом» самодержца, то сыну дал имя государя. А когда родилась дочь, тут и думать было нечего — стала Натальей, тезкой царевны, сестры Петра.
Как обычно, Шереметев сам проверял все сани, сбрую. Мало того, являлся в кузницу, наблюдал за перековкой лошадей, отбрасывал подковы, казавшиеся ему слишком гладкими, не цепкими.
Путь предстоял неблизкий, тут все надо предусмотреть, уже не говоря о продуктах — хлеб, соль, мука, крупы разные, рыба вяленая, копченая, окорока, икра, капуста квашеная, мед, овес для коней и даже три воза с сухими дровами, чтоб на дневке не надо было искать, суетиться, пилить, рубить сырняк.
Перед отъездом побывал Борис Петрович на могиле сына. Зашел к игумну, попросил:
— Отец святой, оставь мне место подле сына. Здесь хочу упокоиться.
— Что ты, Христос с тобой, Борис Петрович. Оставим. Мог бы и не говорить. Живи, пока Бог велит.
Выехали по морозцу, далеко растянулся фельдмаршальский обоз, сопровождала его рота драгун под командой ротмистра Иванчука — охрана, положенная по званию путешествующему.
Опасались за детей: не заболели бы. Но дети до Москвы дорогу перенесли хорошо. Плохо стало с фельдмаршалом. Что-то с сердцем творилось неладное, лечец ехал с ним в одной каптане, поил отваром боярки. Однако Шереметеву не лучшало.
До Брянска хоть сидел, выходил иногда размяться. А после Брянска пришлось уложить его прямо в каптане. Лицо у графа распухло, отекло.
Ночью, глотая очередное зелье, изготовленное лекарем, говорил ему:
— Помру ежели, везите назад в Киев. К Мише.
— Что вы, что вы, Борис Петрович, рано вам помирать, — утешал лекарь. — Это вам дорога не в дугу пошла. Приедем в Москву, в ваш дом, — поправитесь.
Хотя в душе весьма сомневался лечец в исходе болезни: «отбегался граф», но должность повелевала лукавить.
В дом московский фельдмаршала внесли на руках денщики. Путешествие закончилось, жизнь графа едва теплилась. Ни о каком Петербурге и речи идти не могло. Выжить бы.
Однако выкарабкался Борис Петрович. Правда, выздоравливал медленно, оно и понятно, немолодой уж. Сначала тихонько стал ходить по спаленке, потом выходить в другие комнаты. Навестил детскую, где играл Петруша. Потрепал ласково кудрявую русую головенку, чем напугал сынишку. Он вместо радости заплакал. Нянька подхватила его на руки, стала утешать:
— Ну, будет, будет, дорогой. Это ж ваш батюшка, чего ж пужаться-то?
Испуг сынишки несколько огорчил фельдмаршала. «Эким я пугалом стал, надо бы хоть побриться».
Зато дочка порадовала. Отцов палец, видимо, за соску приняла, ухватилась за него, в рот потянула.
— Ишь ты, шустрая, — улыбнулся Борис Петрович.
Девочка засучила ножками, заугукала.
— Признала отца, поди, — молвила льстиво кормилица.
Граф не стал возражать няньке, хотя понимал, что признавать дочке нечего, виделся он с ней, в сущности, впервые после крещения.
Все равно потеплело на душе у старика. Идя к конюшне, думал умиротворенно: «Вот для них жить надо, поставить на ноги. Выйду в отставку, займусь с Петей. Это не дело. Видно, Всевышний не захотел сиротить таких крошек, не позволил помереть мне. В отставку, в отставку».
Бальзамом на сердце была для фельдмаршала конюшня. Ходил от стойла к стойлу, с наслаждением вдыхая знакомые родные запахи. И невольно слезы наворачивались на глаза. Оглаживал крутые шеи любимцев, заглядывал в умные лошадиные глаза, бормотал растроганно:
— Ах ты, разлюбезная моя… Ну что смотришь? Что молвить хочешь? Ах ты, Карька!.. Ах ты, Чубарик!.. Буланушка…
И, как всегда, дивил фельдмаршал конюхов своей памятливостью на лошадей. Всех помнил поименно, узнавал сразу, некоторых даже, в морду не глядя, с хвоста определял по масти.
Больше часа ходил по конюшне. Оттуда отправился в трапезную. Обедал с женой. Та искренне радовалась выздоровлению мужа.
Через неделю велел баню топить. Отправился туда с денщиком Гаврилой: «Хворь выгонять!»
Радовался жизни Борис Петрович, словно внове на свет народился. И вот в один из весенних дней доложили ему, что прибыл к нему генерал-майор Глебов.
— Просите, — сказал фельдмаршал, припоминая имя и отчество незваного гостя. С чем он мог пожаловать?
Щелкнув каблуками, генерал с порога приветствовал хозяина:
— Здравия желаю, ваше высокопревосходительство.
— Здравствуй, здравствуй, братец. Кажись, Никита Данилович? Правильно?
— Так точно, ваше сиятельство, — отвечал с готовностью генерал, видимо польщенный, что фельдмаршал вспомнил его имя.
— Ну и с чем вы, Никита Данилович, чаю, не по-пустому?
— Точно так, Борис Петрович, по весьма важному делу.
— Ну, раз по делу, пройдемте в кабинет.
Лишь в кабинете Шереметев наконец заметил в руках генерала черную папочку, и то потому, что он положил ее на край стола.
Глебов взялся рукой за спинку стула:
— Вы позволите, ваше сиятельство?
— Да, да, да, — отвечал граф, опускаясь в кресло за широким столом.
Генерал придвинул стул к краю стола, сел, развернул папку. Откашлялся.
— Ваше сиятельство, как ни прискорбно, но я должен вам сообщить, что мне поручено государем расследовать донос на вас, поступивший в канцелярию его величества.
— Донос? — удивился фельдмаршал.
— Да, да, ваше сиятельство. Государь велел расследовать и достойно наказать виновных, не взирая на лица и звания.
— И кто же этот доносчик, если не секрет?
— Какой там секрет? Вам, надеюсь, известен полковник Рожнов?
— Еще бы. Он много лет служил у меня. Потом проштрафился, был отдан под суд, лишен звания.
— Государь велел приостановить исполнение приговора в отношении Рожнова.
— Ого! Уж, почитай, два года минуло. Я уж чаял, он давно где-то в деревне хозяйничает, у него, кажется, около сотни дворов. А он, вишь ты, до государя добрался.
— Сами знаете, сколь долог у нас путь бумаг. Государь заинтересовался злоупотреблениями в армии, вот и раскопали донос Рожнова.
— И что же он там на меня возвел злоупотребительного?
— Он пишет, что вы отобрали у него цуг вороных немецких лошадей и аргамака.
— Гм… — хмыкнул Шереметев. — Вот сукин сын! А как вы думаете, Никита Данилович, кто после боя имеет право первым выбрать из трофейного табуна себе коней: фельдмаршал или полковник?
— Видимо, фельдмаршал, — согласился Глебов.
— Ну так вот. Вы и ответили, генерал, на свой вопрос.
— Но он еще пишет, что вы сильно ругались на него из-за каких-то немецких кобыл и силой отобрали их и дорогую сбрую, а потом еще и мстили за это.
— Эх, Никита Данилович, без ругани у нас и пушка не сдвинется. Мало ли кого я ругал, от меня и генералам доставалось. Хотя вру, солдат не ругал почти никогда. А что касается мщения, так это выдумки Григория Селиверстовича, пусть Бог ему судьей будет.
— Но немецкие кобылы были?
— Были.
— И вы их отбирали у него?
— Ну а как вы думаете, Никита Данилович? Если ты взял себе животин, так изволь кормить их, заботиться. А он нахапал, и все. Пусть святым духом питаются. Если б я не отобрал, они б у него передохли все. Вы думаете, он случайно на марше вместо обусловленных приказом двухсот лошадей отобрал у обывателей в три с половиной раза больше? С больной головы на здоровую свалить хочет, мерзавец.
— А как тогда быть со взятками?
— Какими взятками? О чем вы, сударь? — нахмурился Шереметев.
— Вот он пишет, что дал вашему генерал-адъютанту Савелову взятку сорок золотых и немецкого мерина.
— Впервые слышу, — удивился граф. — Я спрошу его.
— Вы думаете, он вам признается? Ему придется ехать в Петербург и там оправдываться перед следователем в присутствии Рожнова.
— Это для меня новость, — признался фельдмаршал. — За что он взятку-то брал? Поди, пишет доноситель-то?
— Пишет, за то, чтоб судили порядочно, без зла.
— Гм…
— Мало того, якобы ваш адъютант требовал еще двести рублей. Но Рожнов не дал и за это вроде пострадал.
— Но судил-то не Савелов. Тут что-то не то, Никита Данилович. Как он мог обещать облегчение по суду?
— Не знаю, ваше сиятельство, но разобраться надо. Где он сейчас? Савелов?
— Кажется, в своей деревне. А что?
— Надо вызвать его и отправить в Петербург. Вы сможете?
— Вызову.
— Я остановился у обер-коменданта Измайлова {274}, ваше сиятельство. Явится Савелов, пришлите его туда.
— А почему у коменданта, Никита Данилович? Там, поди, тесно, становитесь у меня.
— Спасибо, ваше сиятельство. Но я не имею права останавливаться у подследственного.
— У какого подследственного?
— У вас, ваше превосходительство, — встал со стула и захлопнул папку Глебов.
Едва Глебов съехал со двора, как Борис Петрович отправил в деревню с наказом денщика:
— Немедля чтоб Савелов был у меня. Немедленно!
Генерал-адъютант приехал вечером.
— Что за пожар, Борис Петрович?
— Пожар, мил дружок, такой пожар, что у тебя задница задымится.
Рассказав все, что услышал от Глебова, спросил с приступом:
— Признавайся, брал деньги у Рожнова?
— Что вы, ваше сиятельство, как можно.
«Брал, сукин сын, — подумал Борис Петрович, заметив, как блудливо рыскнули глаза у Савелова. — Ну и черт с ним. Пусть запирается, авось отбрешется».
— В общем, так, Петро, тебе придется ехать в Петербург с Глебовым и там перед следствием оправдываться в присутствии Рожнова. Он вроде даже свидетелей приготовил.
— Не было там свидетелей, — брякнул Савелов.
«Проболтался, дурак. Выходит, брал все-таки».
— Ну коли не было свидетелей, значит, и взятки не было, — молвил граф с намеком адъютанту: держись, мол, за одно: не брал. — Ты вот что, Петро. Обратись там к Макарову, секретарю государеву {275}. Вы ж с ним вроде друзья?
— Да, с Алексеем Васильевичем мы смолоду были приятелями.
— Вот его и попроси, он может замять дело. Не дай Бог, дойдет, до кригсрехта, слетишь в рядовые, а то и в Сибирь законопатят.
— Что вы, Борис Петрович, за такую-то пустяковину.
«Опять пробалтывается, окаянный».
— Ты за эту пустяковину забудь. Государь, слышал я, говорил, что ежели человек украл хотя бы на цену веревки, на которой его можно повесить, и то вор, судить, значит, надо. А ты: «пустяковина». Коли не брал, так не брал, на том и стой.
Что и говорить, фельдмаршалу было жаль своего генерал-адъютанта, за многие годы привык к нему, как к сыну, через какие бои, походы и трудности прошли. Спали рядом, ели из одного горшка, случалось, и голодали вместе, от чумы улизнули. И вот те на, из-за какого-то Рожнова следствие, а там, не дай Бог, суд. Государь в таких делах стервенеет, запросто и повесить может, не зря ж про веревку обмолвился.
Жалел фельдмаршал генерал-адъютанта, а по отъезде Глебова пришлось забеспокоиться и о себе, так как, уезжая, Глебов затребовал книгу о пожаловании недорослей в офицеры{276} и об отпусках офицеров на побывку. И увез ее с собой в Петербург.
И понял Шереметев, что дело принимает серьезный оборот. Надо как-то оправдаться. Написал письмо царю с просьбой приехать и оправдаться. Ответа не получил.
Государю было не до этого. Союзник — король датский Фредерик IV поссорился с главнокомандующим русской армией светлейшим князем Меншиковым и потребовал сменить его. Не угодил чем-то Александр Данилович и Августу, возможно, тем, что напомнил о старом долге.
Кого же послать вместо светлейшего? Тут раздумывать нечего было, тем более Август II подсказал в своем письме к царю, что они хотели бы видеть во главе русского корпуса фельдмаршала Шереметева, как «человека весьма разумного и дипломатичного».
В такой ситуации подмачивать репутацию фельдмаршала следствием и судом было невыгодно. Царь призвал к себе секретаря своего кабинета Макарова:
— Алексей Васильевич, как там движется дело с доносом полковника Рожнова?
— Готовимся вызывать свидетелей, Петр Алексеевич.
— Каких свидетелей? Откуда?
— Из Риги, из Твери, из Новгорода.
— А Савелова вызывали?
— Да, государь.
— Что он показал?
— Что никаких взяток не брал. И я верю ему, ваше величество, потому как знаю его с младых ногтей.
— Выходит, Рожнов оклеветал фельдмаршала?
— Выходит, так, Петр Алексеевич.
— Принеси мне его донос. Всю папку по этому делу.
Макаров ушел, но вскоре воротился, неся черную папку.
Развязал тесемки, развернул ее и положил перед царем. Петр перечитал постановление кригсрехта по делу Рожнова и тут же его донос. Проворчал:
— Ишь ты хитрюга, сам напакостил, решил и других замарать. Дай-кась. — Царь протянул правую руку, щелкнул пальцами нетерпеливо.
Макаров знал, что это значило, схватил перо, умакнул в чернильницу, вложил в руку Петра.
— Т-так. Доносчику первый кнут, — сказал царь и застрочил резолюцию прямо по рожновскому доносу.
Не дав даже высохнуть чернилам, захлопнул папку.
— Никаких свидетелей, нечего людей по пустякам дергать. Вызывай Шереметева.
— Он давно уж просится к вам, Петр Алексеевич. Оправдаться хочет.
— Я уже оправдал его. Пусть едет без опаски, на честь, давно заслужил. А Рожнова наказать по резолюции. Все! — Царь почти брезгливо отодвинул папку.
Макаров взял ее, вышел от царя, прошел в свой кабинет. И уж там развернул папку, прочел резолюцию: «Решение кригсрехта утверждаю, а дабы впредь сукиному сыну неповадно было ложные донесения творить, отписать его вотчину в казну. Петр».
Макаров с удовлетворением вздохнул, захлопнул папку, подумал: «Надо будет Петра Савелова порадовать, а то, того гляди, в петлю полезет».
По дороге в Петербург Борис Петрович растравливал собственное самолюбие. Из письма Макарова он уже знал, что дело Рожнова похерено, что по-прежнему граф у государя в чести и почете и что приезда его в столицу ждут с нетерпением.
«Нетушки, милые! Нанести моей чести такое оскорбление, так оплевать меня перед всеми — сего я не могу снесть. Отставка».
Забыл Борис Петрович свои недавние переживания, когда часами придумывал, как будет оправдываться, очищаться от грязи. Забыл. Царь отчистил, оправдал. Теперь по-иному думалось:
«Пожалуй, даже хорошо, что следствие началось. Оскорбили? Оскорбили. Извольте отпустить, дать мне удовлетворение, или, как говорят французы, сатисфакцию».
И даже уезжая из дома, уверенно сказал Борис Петрович жене:
— Все, Аннушка, теперь никуда не денутся. Дадут отставку. Я, чай, фельдмаршал, не фендрик {277} какой-то, чтоб спустить обиду.
Но царь словно догадывался о мыслях старого фельдмаршала, велел навстречу ему выслать сигнальщиков, чтоб могли предупредить о его приближении заранее. И едва получен был сигнал, что фельдмаршал на подъезде, как у царского дворца были выстроены гвардейцы, на ступенях выставлен оркестр, заряжено холостыми двадцать пушек.
Командиру Семеновского полка князю Голицыну было поручено командовать торжественной встречей главнокомандующего. Сам царь подробно расписал, как выстроить полки, где установить пушки, как рапортовать фельдмаршалу, когда стрелять, когда играть оркестру, когда кричать «ура-а».
И вот еще не увиделся Петербург, а к повозке Шереметева прискакала полурота гвардейцев в зеленых ярких кафтанах с красными обшлагами, в шляпах с пушистыми двухцветными плюмажами, и молоденький, еще безусый ротмистр кинул два пальца к виску и, пунцовея от волнения, доложил срывающимся голосом:
— Ваше высокопревосходительство, по приказанию его величества почетный эскорт прибыл в ваше распоряжение, командует ротмистр Апраксин.
Заслыша знакомую фамилию, Борис Петрович, приложив ладонь к уху, спросил:
— Как? Как, сынок, по фамилии?
— Степан Апраксин, ваше сиятельство, — смутился юноша.
— Ну инда ладно, — махнул добродушно рукой граф. — Веди, куда тебе велено.
— За мной, — скомандовал ротмистр и поскакал впереди саней. За ним клином, имея в центре повозку фельдмаршала, поскакал почетный эскорт, оттеснив драгун охраны на задний план.
Такое начало понравилось фельдмаршалу. «Ценит государь меня, ценит, — думал он с удовлетворением и гадал: — А чей же этот хлопчик-то Степа, какого из Апраксиных? Ребенок еще, лет четырнадцать, не более, голосок-то еще детский. Ан ничего, держится молодцом. Я-то ведь тоже начинал при дворе с тринадцати лет. Ничего, выслужился. И этот, даст Бог, в генералы выйдет, чай, из родни царской».
Эскорт привел сани фельдмаршала ко дворцу, к выстроенным шпалерами гвардейцам {278}. Только ступил фельдмаршал из саней на землю, как грянула торжественная музыка. А ему навстречу с обнаженной шпагой навскидку перед носом, печатая шаг, приближался князь Голицын. И едва он остановился, музыка смолкла, и князь громко рапортовал:
— Господин фельдмаршал, ваше высокопревосходительство, гвардия его величества к вашей встрече построена. Командир Семеновского полка князь Голицын.
Что и говорить, тронут был старик этой встречей, до глубины души тронут. Хотел даже расцеловать князя, сказать ему ласковое: «Спасибо, Миша». Но, как человек военный, не стал ломать ритуал. Пусть идет, как придумал Он. Борис Петрович точно знал, кто устроил сей красивый спектакль. Ясно, государь. У него на это всегда хватало и времени, и выдумки.
Граф шел к крыльцу дворца в сопровождении Голицына между выстроенными полками под громогласное «ура-а-а!» гвардейцев. За спинами полков грохотали пушки, вздымая ввысь столь знакомый кисловатый дым пороха.
Когда он появился перед царем, по щекам его катились слезы, он отирал их рукавом, забыв, что в пальцах держит платок.
— Что с вами, Борис Петрович? — спросил царь.
— Спасибо, ваше величество, — бормотал растроганно граф. — Спасибо.
— За что?
— За честь, ваше величество, за высокую честь.
— Вы, дважды кавалер, заслужили ее, Борис Петрович. Держава в вечном долгу перед вами. Садитесь вот сюда.
Дождавшись, когда фельдмаршал успокоится, оботрет слезы, высморкается в платок, Петр сказал:
— А наш любезный Карлус-то объявился, Борис Петрович.
— Как? Где? — сразу посерьезнел фельдмаршал. И на лице от только что блестевших слез и следа не осталось, словно испарились они от такой новости.
— Ныне уже засел в Штральзунде.
— Но как он перебрался туда из Стамбула? Кто сопровождал его?
— А никто. Позор и стыд были его проводниками.
— Неужто султан не дал ему охраны?
— Ни одного человека, так он им осточертел. Скакал через Европу с одним слугой, под чужой фамилией.
— Да. Ему не позавидуешь.
— Погубил армию, а к миру никак не хочет наклоняться.
— Упрямство — пагубная вещь для монарха, — сказал Борис Петрович.
— Что верно, то верно, — согласился Петр. — Так вот, Борис Петрович, вы его начинали долбать, вам надо его и прикончить.
— Как прикажете, ваше величество, — вздохнул фельдмаршал.
— Дом где у вас? Ну, семья?
— В Москве, государь.
— А здесь есть дом?
— Есть, на той стороне.
— Перевозите семью. Устраивайтесь. А как только по весне явится первая трава коням на корм, сформируем новые дивизии, поведете полки через Польшу.
— Слушаюсь, ваше величество, — поднялся из кресла фельдмаршал вслед за царем, вставшим из-за стола.
— Ныне пожалуйте на ассамблею к светлейшему, Борис Петрович.
— Петр Алексеевич, — взмолился граф, — позволь передохнуть с дороги, чай, я не молоденький.
— Ладно, — смиловался Петр. — Отдыхай, да смотри, боле чтоб не хворал.
Так и не заикнулся Шереметев об отставке, не хватило духу быть таким неблагодарным за столь высокую честь. «Ладно, еще послужим, — оправдывал он свое малодушие. — Надо действительно кончать с Карлусом, из-за него, сукиного сына, я Мишу потерял».
Впервые графу Шереметеву представилась возможность столь долго жить в новой столице — Петербурге. Сюда же переехала и семья его, и многие домашние слуги — повара, парикмахер и даже свой поэт Петр Терлецкий, учивший когда-то Бориса Петровича польскому языку и воспевавший добродетели своего патрона.
Теперь граф стал наконец-то приобщаться к придворной жизни, присутствовать на приемах у царя и у наследника Алексея Петровича, с которым был весьма дружен еще со времен боевых действий на Украине.
И не только сам бывал на пирушках у знатных господ, но и у себя устраивал пышные приемы, не жалея вина и закусок. Впервые за много лет отметил в апреле свои именины богатым застольем, упоив не только гостей, но и всю свою дворню.
Принял фельдмаршал участие и в празднествах, посвященных Полтавской баталии, в кругу боевых товарищей того прекрасного времени. Именно эти торжества напомнили Борису Петровичу о его настоящем предназначении: «Пожалуй, пора в поход!»
Царь в этот раз не торопил Шереметева по простой причине: в Польшу фельдмаршал должен был выступить во главе двух пехотных и одной драгунской дивизий, которые еще только формировались. Шел набор и обучение рекрутов.
Перед отъездом царь призвал фельдмаршала к себе:
— Борис Петрович, по прибытии в Померанию вам надлежит готовить десант к высадке на шведскую территорию, а именно в Шонию.
— Вы считаете, это потребуется? Но если мы выбьем Карла из Штральзунда и Висмара, неужто он не запросит мира?
— Почти наверняка не запросит. Разве вы не убедились в упрямстве его? Поэтому лучше перенести военные действия на шведскую территорию. Это заставит шведов быстро склониться к миру.
— Но для десанта потребуется большой флот, государь.
— А союзники зачем? У Дании вполне достаточно кораблей для такой операции. Так что ваша основная задача после взятия Штральзунда будет подготовка десанта, Борис Петрович.
Шереметев и на этот раз не решился оставить жену дома в столице, слишком много было тут соблазнов для молодой женщины, один «племянничек» чего стоил.
— А дети? — пыталась возразить Анна Петровна.
— С детьми останутся няньки и кормилицы, тебе надлежит быть при муже.
Возражать супругу, который был более чем в два раза старше, молодая жена не решилась: ехать так ехать.
На этот раз фельдмаршальский обоз не уступал полковому по количеству повозок и груза. Зная, сколь оголожена Польша за время войны, Борис Петрович нагрузил около десятка подвод продовольствием — мукой, крупами, сухарями, медом, сушеной рыбой — всем тем, что не подвержено скорой порче.
С Шереметевым выступили пехотные полки — Репнина и Вейде и три драгунских полка под командованием Боура. Они двигались разными маршрутами, дабы легче было находить продовольствие.
В начале октября 1715 года все сошлись в Пултуске.
Фельдмаршал вызвал к себе обер-кригскомиссара Бутурлина, приказал ему:
— Иван Иванович, извольте приступить к сбору провианта для армии, старайтесь все оплачивать обывателям.
— А если не захотят продавать?
— Захотят. А если не повезут, не вступайте в излишние обязательства, посылайте драгун на экзекуцию {279} и провиант отбирайте, разумеется оплачивая и объясняя им, что армия без провианта существовать не может. Государь не велел злобить поляков. Им достало саксонских грабежей.
Но вот в ставку явился из Варшавы русский посол князь Долгорукий:
— Ваше сиятельство, обстоятельства требуют, чтоб наша армия оставалась в Польше.
— Но государь мне велел идти в Померанию и осаждать Штральзунд.
— Государь еще не знает о происходящем здесь. Дело в том, что поднимают голову сторонники Лещинского.
— Этого можно было ожидать, Карл XII опять явился в окрестностях.
— И не только от этого. Увы, саксонская армия Августа вела здесь себя не лучшим образом, грабя местное население, и без того обнищавшее. И этим настроила многих против Августа.
— Но ведь саксонская армия под Штральзундом. И потом, наше присутствие в Польше будет раздражать Порту. Я не могу останавливаться, Григорий Федорович. Единственно, что могу обещать — это замедлить движение.
Но едва удалился Долгорукий, как явился курьер от русских послов при датском и прусском королях, которые требовали ускорить приход русской армии под стены Штральзунда: «Ежели вы опоздаете с приходом, то короли могут озлобиться и нарушить все договоры и отказать в пропитании, и в фураже, и в зимних квартирах».
— Мне что, разорваться? — возмущался Шереметев и писал Головкину, умоляя прислать царский указ, как ему «поступать надлежит».
В это время датские и прусские войска овладели островом Рюген. Сообщая Шереметеву о столь славной победе, король датский Фредерик IV просил фельдмаршала оставаться в Польше. А союзники тем временем с Божьей помощью возьмут и Штральзунд. Ясно было, что оба короля решили обойтись без русских.
Однако Штральзунд для союзников оказался крепким орешком, тем более что командовал его гарнизоном сам король Карл XII.
Но среди осажденных нашелся предатель, перебежавший к датчанам и указавший пути подхода к крепости. Это и решило исход сражения.
В середине декабря Штральзунд был взят, а Карл XII, спасаясь от плена, бежал на корабле в Швецию, где уже не был шестнадцать лет.
Падение Штральзунда того более осложнило положение Шереметева. Он со своей армией оказался никому не нужным. Даже Август II, недавно звавший русских на помощь, после изгнания шведов почувствовал прочность своего положения. Призвал фельдмаршала, наградил его орденом Белого Орла, обнимал, благодарил за «славные деяния». Но едва Шереметев вернулся в ставку, как ему следом привезли категорическое требование короля Августа II немедленно вывести армию из Польши — «так скоро, как только возможно».
Фельдмаршал собрал военный совет и, зачитав требования польского короля, спросил:
— Что будем делать, господа генералы?
— А куда ж идти? — удивился Репнин. — Зачем же мы шагали в такую даль?
— Да, да, — согласился Вейде. — Зимний путь будет весьма нелегок. Очень тяжело с провиантом, да и с сапогами нелегко. В некоторых полках солдаты почти босы.
— Хочешь не хочешь, а уходить придется, господа, — заметил Боур.
— Вам хорошо, Родион Христианович, у вас все на конях.
— Это как посмотреть. Вы бьетесь, как бы накормить солдат, а мне еще и о лошадях думать надо. А сейчас зима, подножного корма нет. Спасибо Ивану Ивановичу, не забывает о нас, нет-нет да подкинет то сена, то соломки. А драгуны более сами за лошадей хлопочут. Где в поле стог увидят, мигом разнесут.
— Так чем же вы лучше шведов или саксонцев, Родион Христианович? — сказал Шереметев.
— А куда деваться, Борис Петрович, голод — не тетка.
— Но вам же даются деньги на фураж.
— Деньгами лошадь не накормишь, ваше сиятельство, а край разорен, и если где увидишь овес, так за него такую цену ломят, что глаза на лоб лезут.
Как ни гадали на совете, все же решили почти единогласно: надо уходить. Один фельдмаршал колебался, словно предчувствуя указ царя.
И он буквально через день после консилиума воспоследовал: «Извольте итить в Померанию, несмотря на польские дела, в каком бы состоянии они ни были. Буде же по саксонским интригам король прусский будет писать, чтоб в Польше остаться, то все равно идите в Померанию и там советуйтесь с нашими министрами, кои в Померании обретаются».
Ознакомив Репнина с указом, фельдмаршал спросил:
— Ну, что скажешь, Аникита Иванович?
— Черт-те знает, что творится, — пожал плечами князь. — Как будто нас там ждут не дождутся. Не хотели нас к Штральзунду подпускать, дабы трофеями не делиться. А сейчас тем более мы там им не нужны. Неужели государь не понимает этого?
— Да все он понимает! Он намечает десант в Швецию, потому и не хочет нас отзывать.
Вслед за указом прибыл и представитель царя, князь Василий Владимирович Долгорукий, ныне уже армейский генерал-лейтенант и гвардии подполковник.
Третьего января 1716 года он появился в Шверине — ставке фельдмаршала.
— Ба-а, Василий Владимирович! — воскликнул радостно Шереметев. — Не иначе опять меня понукать? А?
— Отнюдь, Борис Петрович, прислан я к вам в помощники, как сказал государь, для лучшего исправления положенных дел.
Старые друзья обнялись. Оба искренне были рады встрече.
— Ох, князь Василий, тут, брат, я не воюю, а кружусь в дыму дипломатии. Затуркали меня союзнички, один говорит: иди туда. Другой кричит: туда нельзя. Третий вопит: только не ко мне. И с провиантом плохо, прямо зарез. Ныне распорядился ставить солдат на квартиры к обывателям, как на постой. Зима ведь.
— А Август?
— Что Август? Как только Карл бежал, он мне на дверь указал, уходи, мол. А чтоб мне не было обидно, вот кавалерию вручил, орден Белого Орла. Кабы из этого «Орла» суп варить можно было.
Если раньше присутствие представителя царя в армии раздражало Шереметева, то ныне он был только рад появлению Долгорукого…
— Ну, Василий Владимирович, у меня словно гора с плеч долой. Берите бразды в свои руки, не получается из меня дипломат. Ныне же пошлю приказ по дивизиям исполнять ваши приказы, как мои.
— Спасибо за доверие, Борис Петрович, — улыбался Долгорукий. — Государь решил, чтоб здесь получше укрепиться, выдать свою племянницу Екатерину Ивановну {280} за герцога Мекленбургского Карла-Леопольда. Сейчас герцога Толстой обхаживает.
— Петр Андреевич?
— Он самый. Союзникам сей брак не нравится, боятся царя. Распускают слух, что-де брак сей будет незаконный, мол, герцог еще с первой женой не развелся.
— Он что, действительно не развелся?
— Кто его знает. Вот Толстой сейчас и выясняет это. Во всяком случае, в феврале, Борис Петрович, вам надлежит передвинуться к Данцигу, там намечается свадьба герцога с Екатериной Ивановной.
— А почему не в Мекленбурге?
— В том-то и штука. Столица Мекленбурга, Висмар, пока у шведов в руках. Государь и обещает герцогу сразу после свадьбы вернуть ему этот город.
— Понятно. Мудро, мудро, ничего не скажешь. Будет повод атаковать Висмар.
— Кроме того, к Данцигу у государя есть большие претензии. По конвенции тринадцатого года Данциг обязался прекратить торговлю со Швецией и выставить четыре капера против нее. Ни того ни другого Данциг не выполнил. Царь весьма сердит на сей град, грозится вылечить его «пилюлями», то бишь бомбами.
Во второй половине февраля фельдмаршал из Шверина переехал в Данциг, куда через месяц прибыл царь. Шереметев с некоторой опаской ждал его, и предчувствие не обмануло старика.
— Это что ж, Борис Петрович, вы опять за старое, — начал с ходу пенять царь. — У воевод забираете себе лошадей, с населения деньги.
— Так ведь, ваше величество, я сам не забирал, познанский воевода сам подарил мне цуг лошадей с коляской, а брат его — жеребца под седлом.
— Тоже подарил? — прищурился сердито Петр.
— Тоже, ваше величество.
— За что ж они так одаривают вас? А? Не знаете? А я знаю. Чтоб вы с них полегче спрашивали за провиант. И вообще, сколько у вас лошадей? Лично, лично в вашем обозе?
— Не считал, государь, — вздохнул фельдмаршал.
— Так я вам скажу: почти триста. Куда вам столько?
Что мог ответить на это Борис Петрович? Однако признался:
— Для завода, государь.
— Для какого завода?
— Ну, для племени. Я ведь не абы какого беру жеребца альбо кобылу, а токмо добрых кровей. Хочу под Москвой конный завод образовать. А для этого, сами понимаете, хорошие производители понадобятся.
Кажется, это признание несколько остудило гнев царя. Помолчав, молвил:
— Ну если для завода, тогда конечно. А деньги?
— Но, государь, мне всю эту домашность содержать надо. Не полезу же я в казенную кассу. А некие обыватели вместо овса желают деньгами расклад возмещать. Не отказывать же?
— Ладно. За десант ни с кем разговора не вел?
— Нет, государь. Чаю я, после бегства Карла они успокоились и вряд ли согласятся на десант.
— А мне нужен десант, иначе шведа не наклонить к миру. Вон твой друг Апраксин под Гангутом разбил их флот {281}, и ничего, не отбил их охоту к драке. Жаль, пока флот у нас на Балтике не столь велик, а то бы я обошелся без союзников, сам бы Стокгольм тряхнул. Здесь главное склонить Данию, у нее хороший флот. Теперь я сам с королями займусь, а то прусский Фридрих-Вильгельм {282} клянется мне в любви, а в деле стесняется.
— Да он и ко мне очень ласков был, — признался Шереметев. — Даже в угодьях своих позволил охотиться.
— И охотились, граф?
— Был грех, государь.
— На Карлуса надо было охотиться, на Карлуса, Борис Петрович.
— Так они ж не пустили нас к Штральзунду: сами, мол, управимся. Я бы там крепость так обложил, мышь бы не проскочила, а они короля упустили.
— Что теперь после драки кулаками махать. Это что у вас? — Царь наконец обратил внимание на новый орден фельдмаршала.
— Да, — покосился Шереметев на орден. — Август решил мне горькую пилюлю позолотить, повесил орден Белого Орла и тут же попросил уходить с армией.
— Хорош статус у ордена, нечего сказать, — усмехнулся Петр. — Ну, с Августом я сам переговорю. Пусть он поляками командует.
— Если б они его слушались. Нам самим насчет провианта пришлось договариваться, да о зимних квартирах тоже. Его бесполезно просить.
— Зато он сам мастер выпрашивать деньги. Нам уж в копеечку влетел.
Начавшись с упреков, встреча фельдмаршала с царем закончилась вполне благополучно, в конце даже Петр пригласил Шереметева на свадьбу племянницы Екатерины Ивановны.
Борис Петрович знал характер Петра при таких торжествах. В 1710 году, выдавая младшую племянницу Анну Ивановну за курляндского герцога {283}, устроил такую попойку, что жених вскоре помер, хотя и говорили: от простуды. Поэтому фельдмаршал, поблагодарив за высокую честь, отказался:
— Не могу, государь, здоровьем слаб стал.
— Что такое? Где болит?
— Кровь горлом итить иной раз стала.
— С чего бы это? — задумался Петр. — Не помнишь, после чего начинается?
— Да вот как поволнуюсь, а волноваться тут есть отчего, глядь, она и хлынет.
— Може, лишняя выходит, — предположил царь.
— Нет, государь, кабы лишняя, я б после этого не был бы тряпка тряпкой, пальцем шевельнуть не могу.
— М-да… — пожевал царь губами. — Я пришлю вам с адъютантом порошки, Борис Петрович, у меня есть в аптечке. Може, они помогут, пейте перед каждой едой по полнаперстка.
— Спасибо, государь. Буду пить.
После отъезда царя фельдмаршал был доволен собою, что еще и на зубы не пожалился Петру, смолчал. А коренной слева часто побаливать стал, но пополощешь водочкой, сунешь сальца туда, он постепенно и утихнет. А царю только скажи, вмиг со шипцами явится и выдернет. Не уговоришь обождать. Раз болит, значит, вон его. А жевать потом чем?
Но этой свадьбы зря опасался Борис Петрович. Здесь в два дни управились: и обвенчались, и попировали, не то что на Анниной, где два месяца не просыхали.
Если б тогда в Петербурге уложились тоже в два-три дня или хотя б в неделю, может, и не овдовела бы Анна Ивановна сразу после пиршества.
Но ныне царь торопился, уже на другой день после свадьбы явился в магистрат Данцига и закатил скандал по поводу невыполнения городом конвенции. Мало того, увидев в порту шведский вымпел на одном из кораблей, приказал арестовать судно.
Перед отъездом в Данию появился у фельдмаршала:
— Борис Петрович, извольте объявить Данциг городом неприятельским и поступать с ним соответственно.
— Слушаюсь, государь.
— Ну как, помогает?
— Что?
— Порошки мои.
— Помогают, государь, спасибо, — слукавил фельдмаршал. Получив их от царского адъютанта, он сунул порошки куда-то и забыл про них. Но не захотел огорчать государя.
— Ну вот, я ж говорил, — удовлетворенно сказал Петр, весьма довольный, что помог больному фельдмаршалу. — Помереть не дадим кавалеру, да еще такому, при трех кавалериях.
Однако едва царь отъехал, а фельдмаршал объявил Данциг городом неприятельским и для убедительности даже навел на него пушки, как вновь хлынула кровь горлом.
Нахлестало ее целый тазик. Анна Петровна напугалась за жизнь мужа, хотела отправить гонца к царю с сообщением о болезни супруга. Но Борис Петрович категорически возразил:
— Нет. Ни в коем случае.
— Но почему, Борис Петрович?
— Незачем его огорчать. Мало у него забот? А я как-нибудь переможусь.
«Черт подери, куда я задевал эти проклятые порошки? Может быть, они и вправду помогли б мне».
Поскольку на свадьбе Екатерины Ивановны Петр преподнес герцогу Мекленбургскому в качестве подарка город Висмар, то теперь предстояло выгнать оттуда шведов.
Для этого фельдмаршал отправил в герцогство Мекленбургское дивизию Репнина с точно обозначенной задачей — взять Висмар.
Царь был недоволен, что союзники вместо подготовки десанта после взятия Штральзунда устремились к Висмару, последнему оплоту шведов на материке. Надо было хоть здесь их опередить.
Однако пока Репнин со своей пехотой и пятью сотнями драгун полз через Померанию к Мекленбургу, Висмар капитулировал перед союзниками. И когда 1 апреля русские подошли к городу, их услуги уже не требовались. Мало того, Репнина даже не пустили в Висмар, что едва не кончилось потасовкой между пруссаками и датчанами с одной стороны и русскими — с другой.
Особенно возмущались драгуны, бывшие при Репнине, умолявшие генерала:
— Князь, дайте приказ, и мы вырубим этих чертовых пруссаков, как лозу.
Аниките Ивановичу с большим трудом удалось сбить воинственный пыл своих солдат. Этому отчасти способствовал и провиантский обоз, присланный русским из города. Засыпая коням в торбы овес, драгуны ворчали:
— С поганой овцы хоть шерсти клок.
Царь, узнав о случившемся, возмутился, но в связи с подготовкой десанта в Шонию не захотел ссориться из-за этого с датчанами и ограничился лишь представлением датскому королю Фредерику IV о недружественном поведении его генерала Девица.
Однако дело с десантом тормозилось, несмотря на все старания Петра, в чем не последнюю роль играла политика Англии, которая, по договоренности, имея большой флот, должна была прикрывать десант. А в действительности всячески мешала подготовке. Причиной тому была боязнь усиления Петра на Балтике. Об этом сообщал царю из Лондона его представитель Веселовский. Англия даже пыталась поссорить прусского короля с царем, пугая его русской экспансией, но из этого ничего не вышло.
В Росток уже прибыли галеры с десантом, которые должны были идти к Копенгагену, откуда предполагался выход объединенного флота к берегам Шонии.
Царь нервничал, возмущался: в бесплодных спорах и препирательствах союзников уходили самые благоприятные летние месяцы для высадки десанта.
Но, помня неудачу на Пруте, решил здесь не рисковать, не разведав предстоящего пути к берегам Шонии. В августе из Копенгагена он повел через пролив Эресунн две шнявы — «Принцессу» и «Лизету» для обследования берега Шонии и поиска места для высадки.
Сам Петр находился на «Принцессе» и все время стоял на шканцах, в сущности взяв управление судном в свои руки. Капитан шнявы находился рядом и не смел при царе и рта раскрыть, хотя нет-нет да и дублировал его команды.
Едва шнявы приблизились к берегу, как оттуда загрохотали пушки. Петр, приложив к глазу зрительную трубу и осматривая берег, кричал капитану:
— Видал, пока мы собираемся, швед уж готов нас встретить. Эх, черт! Ты глянь, как они окопались. А?
— Видно, разнюхали о наших сборах, — заметил капитан. — Вот и укрепились.
— Что тут было разнюхивать? Спор с союзниками вся Европа слышит. Шведу никакой разведки не надо.
А меж тем ядра, вспарывая воду, плюхались вокруг «Принцессы» и «Лизеты».
— Смотрите, — закричал вахтенный офицер, — у «Лизеты» гротарей {284} сбили!
И в это время ядро достало и «Принцессу», пробило под шканцами {285} перегородку и влетело в каюту капитана.
— Чуть бы выше, и… — пробормотал капитан.
— «Чуть» не в счет, — сказал Петр. — Спуститесь вниз, взгляните, что она там натворила. — И закричал зычно: — Эй, на руле! Делаем оверштаг {286} на зюйд! Вахтенный, сигнал на «Лизету» «делай как я».
После этой разведки Петр собрал своих генералов, сообщив о результатах рекогносцировки, сказал:
— Прошу каждого высказать свое мнение, что надо делать дальше. И чтоб я не слышал «чего изволите». Чтоб говорили собственное мнение.
Консилиум единогласно высказался за перенос десанта на будущее лето, поскольку начинались осенние штормы.
— Так я и знал, — хмурясь, говорил Петр. — Все будто сговорились. А вы как думаете, фельдмаршал?
— Я согласен с большинством, государь, — сказал Шереметев. — Ныне благоприятное время упущено, будем надеяться, в будущем, семьсот семнадцатом, году все же удастся высадиться, если, конечно, союзники не будут мешать.
После консилиума, оставшись наедине с царем, Шереметев спросил:
— Как будем с армией, государь? Уводим в Россию?
— Ни в коем случае, Борис Петрович. Уведем только корабли в Кроншлот. Стоит нам отсюда уйти, как Карл может снова высадиться на материк. У него уж там, в Шонии, говорят, сосредоточено около двадцати тысяч. А наши союзники надежны лишь тогда, когда мы у них за спиной. Не будет нас, они Карла впустят. В Дании уже сейчас шумят некоторые горячие головы, мол, надо вступать в союз со Швецией.
— Трудно будет с провиантом, ваше величество, да и с зимними квартирами тож.
— Что ж, мы зря, что ли, с Мекленбургом породнились, ставьте полки в их городах.
— Герцог вряд ли сему обрадуется.
— Я за племянницей дал ему хорошее приданое. Пусть терпит. Если б не мы, от его герцогства только б перья полетели.
После отъезда царя фельдмаршал отправил герцогу Мекленбургскому Карлу-Леопольду официальное письмо, в котором предложил расположить в его городах четыре русских полка и просил назвать, где это можно сделать. Но ответа так и не дождался.
Тогда, собрав генералитет, решили размещаться самостоятельно. И вскоре в ставке фельдмаршала появился граф Толстой.
— Борис Петрович, что ж вы так, не посоветовавшись, занимаете города, размещаете полки?
— Петр Андреевич, я писал герцогу с просьбой указать нам места для зимних квартир, он не ответил. Не могу же я год ждать решения. У меня солдаты под открытым небом.
— Но надо ж как-то согласовывать. Герцог жалуется, что по герцогству прошли и датчане и пруссаки и безденежно брали с населения провиант и что ныне оно столь обнищало, что уж ничьего присутствия не выдержит, не вытерпит.
— Нас вытерпит, Петр Андреевич, мы за все платить будем. Я, размещая солдат по квартирам, отпускаю им деньги для оплаты хозяевам постоя и стола.
— Ну ежели так, то это уже другой разговор.
Поговорили еще о том о сем, и тут Толстой под большим секретом сообщил Шереметеву:
— У государя неприятность: исчез наследник Алексей Петрович {287}.
— Как «исчез»?
— Куда-то бежал.
— Давно?
— Еще в сентябре. Выехал сюда как будто к государю, но где-то свернул в сторону.
— Куда ж он мог?
— Найдут. Царевич не иголка, найдут. Государь уже разослал всем нашим представителям повеление узнавать, где Алексей может быть. Мне тоже пришло. Хотя я сомневаюсь, что Алексей кинется сюда.
— Почему?
— Да все эти короли царю в рот глядят, боятся его. Они Алексея сразу выдадут. Он скорей всего к родне мог убежать, в Вену. От нашего государя никто его в Европе не сможет заслонить, кроме императора. Помяни мое слово, он там обнаружится.
— Не позавидуешь Петру Алексеевичу — сын, наследник сбежал.
— В том-то и дело, что он от престола отказался на будущее. А потом, что случись, не дай Бог конечно, объявится и права свои предъявит как старший сын. А государь уж объявил наследником младшего сына, Петра Петровича {288}. Это ж пахнет новой смутой на Руси.
— Да, пожалуй, вы правы, Петр Андреевич. Может, поэтому мне и ответа нет из Петербурга. Уж два письма отправил, прошу отпуск на зиму дать, пока боевых действий нет. Все без ответа. Жене родить скоро, хотелось бы, чтоб дома родила.
Вскоре вместо ответа на свои письма Шереметев получил указ царя вывести армию «в польские пределы» и там, собрав генералитет, решить, как «сию войну далее проводить».
Письмо заканчивалось горьким упреком фельдмаршалу и его генералам: «…Понеже от вас и некоторых генералов удержан и остановлен, отчего какие худые следования ныне происходят: английский — тот не думает, а датчане ничего без него не смеют, и тако со стыдом домой пойдем… А ежели б десант был, уже бы мир был, а ныне все вашими советами опровержено, и война вдаль пошла».
Шереметев зачитал эти горькие слова генералам.
— Вот так, господа, выходит, совет наш был тогда неправильным.
— Но как же? — сказал Репнин. — Сам же государь говорил, берег шведы укрепили, пушек наставили — и подойти невозможно. Его же шняву чуть не потопили. Как можно было пускаться без прикрытия английского флота?
— На англичан и в этом году вряд ли можно будет положиться, — заметил генерал Вейде.
— Однако государь опять ждет нашего решения, — напомнил Шереметев. — Как мы ему ответим?
— Я думаю, — заговорил Бутурлин, — надо ответить, что мы готовы хоть сейчас выступить, дело за флотом.
— Я полагаю, Иван Иванович правильно предлагает, — сказал Боур. — И что нам готовиться? Подадут к берегу корабли, а за нами не станет.
— За вами действительно не станет, Родион Христианович, — усмехнулся Репнин. — Конницу вроде в десант не собираются пускать.
Но Боур не воспринял шутки:
— Если для дела понадобится, мне не долго спешить драгун, Аникита Иванович.
И все же генералитет постановил: мы готовы к десанту, ждем вашего приказа.
Примерно так выглядело решение консилиума, отправленное царю, хотя каждый думал про себя, что сия их «готовность» вряд ли будет востребована и ныне.
Усиление России на Балтике не входило в планы Англии, из-за интриг ее не состоялся десант в Шонию и в 1717 году. Получилось, что русская армия два года проторчала здесь в полном бездействии. Это угнетало не только царя, но и фельдмаршала.
В письме другу своему Апраксину Шереметев жаловался: «…здесь впали мы в несносный и великий убыток, не токмо что проелись, но и разорилися».
Немало крови попортило фельдмаршалу стояние «в польских пределах». Столько ему пришлось наслушаться упреков, угроз, слез. Хотя в личной жизни случилось у него радостное событие: Анна Петровна родила второго сына, Сергея, с чем поздравил фельдмаршала король Август II.
Борис Петрович, как человек практичный, не мог упустить столь благоприятного момента и попросил его величество быть на крещении восприемником сына от купели. Август согласился, и во время обряда крещения бедная Анна Петровна переживала:
— Как бы этот медведь не придушил младенца.
— Что ты, Аннушка, — успокаивал жену Борис Петрович. — Как можно думать такое?
— Эвон лапищи, он ими рубли гнет, а дите, чай, не железное.
Однако все обошлось, и крестным отцом Сергею Борисовичу стал сам король Август II. После крещения фельдмаршал закатил пир, на котором по пьяному делу говорил захмелевшему королю:
— Отныне, кум, давай не будем ругаться, тем более что цель у нас с тобой одна — покончить с Карлусом.
Август, жуя курицу, возражал вяло:
— Но Польша не может столь долго выносить содержание армии вашей.
— Э-э, нет, кум, ты не прав. Армия содержит себя сама на свои кровные. Мы, чай, не шведы. Али забыл, как они хозяйничали у тебя в Саксонии?
На это упоминание королю сказать было нечего. Когда Карл XII, сбросив его с польского престола, явился к нему в Саксонию с 36-тысячной оравой дармоедов и мародеров отъедаться за его счет, тогда Август II Сильный был нем как рыба, а дабы не согнал его неистовый швед и с курфюршества, отдаривался чем только мог, в том числе и царскими ефимками и даже петровской шпагой.
Об этом вспоминать королю не хотелось, тем более на пиру у русского главнокомандующего, отныне еще и его кума.
Но это были события личной жизни фельдмаршала Шереметева, для которой у него оставалось слишком мало времени. И если крохотный сын Сережа радовал сердце отца, то огромной стопудовой глыбой давила ответственность за армию, за бездействующую армию, которая предназначена для войны, а не для протирания штанов и проедания тысячепудовых гор хлеба.
Бездействие угнетало Бориса Петровича, а это сказывалось и на его здоровье. Не помогли ему и гамбургские профессора, к которым ездил он по поводу кровотечения горлом. Болезнь не унималась.
Осенью проездом явился в ставку граф Толстой.
— Ну вот, Борис Петрович, как я и говорил, нашелся царевич.
— Где?
— У императора под крылышком. Государь мне повелел привезти его.
— Нелегко, чай, будет от императора-то?
— Даст Бог, справлюсь. Султана уламывал, а уж царевича уговорю.
— Что-то будет… — вздохнул Шереметев раздумчиво.
— Авось помирятся, чай, родные.
— Дай Бог, дай Бог.
Разговор с Толстым, вроде бы ничего не значащий, растревожил Шереметева, он понимал, что раздрай в царской семье аукнется на всю державу, как не раз уж бывало.
И мысли его подтвердились, когда пришло тревожное письмо от варшавского посла Долгорукого, в котором князь сообщал, что ходят слухи о каком-то письме царевича Алексея фельдмаршалу, доставленном якобы польским офицером, но поскольку посыльный не нашел фельдмаршала, то письмо это будто передал ему — Долгорукому.
«Извольте не токмо себя, но и меня искусно в таких лжах, ежели возможно, предостеречь», — предупреждал Шереметева Григорий Федорович.
Борис Петрович, зная, в каких добрых отношениях был с царевичем и Василий Владимирович Долгорукий, который даже состоял с ним в переписке, тут же отправил князю письмо с предупреждением: «…извольте осторожным быть, друг мой, при сих обстоятельствах».
Невольно вспоминал собственные встречи с наследником, беседы с ним и даже припомнил, как поучал его иметь своего человека в окружении царя, дабы знать разговоры отца и его намерения.
Сам себя успокаивал фельдмаршал: «Ну, это разговоры, слава Богу, переписки с ним не было. Может, он про то и забыл. Хотя, черт его знает, я же, например, помню».
Нет, не видел фельдмаршал никаких грехов за собой, связанных с именем царевича. То, что Алексей живал при его ставке, так это по велению самого царя. То, что Шереметев ласкал его, потакал юноше, так разве это грех? Он же наследник, кто ж посмеет отказаться услужить будущему самодержцу?
И все же сердце ныло у Бориса Петровича, ныло в предчувствии каких-то неприятностей.
В ноябре ему пришел указ царя, писанный от 29 октября 1717 года: «Незамедлительно следовать сюда в Петербург».
На этот раз фельдмаршал выехал сразу, даже не проверяя поклажу, настолько его утомила грызня с поляками.
Но уже в Зверовичах его нашел царский фельдъегерь с повелением ехать в Москву, куда выехал и сам государь.
В середине декабря длинный обоз фельдмаршала прибыл в Москву. И уже на следующий день Шереметев отправился в Кремль на доклад к царю.
Петр был хмур и задумчив. Слушал фельдмаршала не перебивая, но по лицу было видно, думал о другом. И лишь когда Шереметев в конце доклада выразил сожаление, что-де десант опять не состоялся по независящим от армии обстоятельствам, Петр молвил:
— Ничего, к весне мы увеличим свой флот и обойдемся без них. Вон твой друг Апраксин при Гангуте побил шведов, это первая наша победа на море. То ли будет впереди.
Потом, помолчав, спросил с горечью:
— Поди, слышал, граф, о моей беде?
— Слышал, ваше величество. Что делать? Дети не только радость отцу приносят.
— Если б только отцу, Борис Петрович. Он же, Алексей, престижу державы урон великий нанес. Европа сейчас со злорадством нам кости перемывает. Я ищу мира, езжу по королевским дворам, а у меня за спиной… в собственном доме… Эх… Ступайте, Борис Петрович, займитесь пока домом, вы давно об этом просили. Явится блудный сын, вы понадобитесь.
Выезжал из Кремля Шереметев с некоторым облегчением, тихонько крестясь в каптане: «Слава Богу, кажись, пронесло. Напрасно страшился».
Однако мысли о «блудном сыне» тоже тревожили Бориса Петровича: чего-то он натолочит отцу по возвращении?
Когда привезут царевича, никто не знал. Борис Петрович ждал со дня на день, даже Новый год отметил в ожидании, но после 10 января решился отъехать в ближайшую вотчину, наказав жене: «Если будет от царя посыльный за мной, немедля гони вершнего в деревню».
Но и там беспокойно поглядывал на Московскую дорогу. Успел осмотреть конюшни и амбары, отругал старосту за нерадение, за содержание лошадей. Одну ночь переночевал и уехал в Москву: а ну-ка Анна Петровна забудет прислать за ним.
Наконец 31 января граф Толстой привез царевича Алексея в Москву. Царь назначил встречу с ним на понедельник, 3 февраля, приказав прибыть в Кремлевские палаты всем архиереям, бывшим на Москве, боярам и сенаторам. Туда же было приказано явиться и фельдмаршалу при всех кавалериях.
Когда Борис Петрович вошел в палату, там уже был в сборе весь высший московский клир {289}, отдельной группкой вкруг канцлера Головкина толпились сенаторы и бояре. В палате стоял негромкий говор многих голосов, сливавшийся в характерный гул большого собрания.
Борис Петрович успел лишь поздороваться с генералом Вейде, как появился царь, широкими шагами прошел на средину зала. Гул в палате мгновенно угас, наступила напряженная тишина.
— Пусть войдет, — негромко сказал Петр.
Царевич явился в дверях белый как снег, с испуганным взглядом. За его спиной тенью маячил граф Толстой.
Алексей сделал несколько шагов в сторону отца и остановился перед ним, опустив вдоль тела, как плети, исхудавшие руки.
— Что ж ты натворил, Алексей? — заговорил царь при полной тишине. — Какому позору подверг меня — отца твоего и державу, вскормившую тебя.
— Прости, батюшка, — всхлипнул царевич и пал на колени. — Я виноват, виноват перед вами. И умоляю вас простить мне этот проступок.
— Я прощу тебя при двух условиях, Алексей. Если ты откажешься от наследства на Библии в пользу младшего брата и если назовешь тех, кто тебе советовал бежать.
— Я согласен, согласен, — закивал царевич.
— Встань.
Алексей поднялся.
— Назови мне их, — сказал Петр. — Кто?
Царевич приблизился к отцу и что-то шепнул ему на ухо.
— Хорошо, — согласился Петр. — Выйдем в соседнюю комнату.
И они удалились. Присутствующие в палате переглядывались между собой, перешептывались: «Кого он назвал?», «Не слышал», «Кажись, гроза грядет», «Да, уж будет дьяволу утешение».
Из палаты всем велено было идти в Успенский собор, дабы присутствовать при отречении царевича от наследства. Вместе со всеми проследовал туда и Шереметев. По подсказке царского адъютанта, там он встал рядом с царем и видел Алексея со спины. Он стоял пред аналоем, на котором лежала Библия.
Положив на нее правую руку, царевич читал текст отречения. Голос его дрожал, пресекался, но хорошо был слышен всем присутствующим:
— «…За преступление мое перед родителем моим и государем его величеством… обещаюсь и клянусь Всемогущим в Троице славимым Богом и судом Его той воле родительской во всем повиноваться, и того наследства никогда ни в какое время не искать, и не желать и не принимать его ни под каким предлогом. И признаю за истинного наследника брата моего царевича Петра Петровича. И на том целую святой крест и подписуюсь собственной моей рукою».
Слушая столь складный текст отречения, Борис Петрович думал: «Государева рука, он сам составлял».
Когда Алексей целовал крест, поднесенный ему архиепископом, по его щекам обильно текли слезы.
Царь наклонился к Шереметеву, молвил негромко:
— Зайдите ко мне в кабинет, Борис Петрович, после всего этого.
— Слушаюсь, государь.
Когда Шереметев вошел к царю, там уже были канцлер Головкин, подканцлер Шафиров, Стрешнев, Мусин-Пушкин, князь Прозоровский и Салтыковы, Алексей с Василием.
Царь сидел за столом, курил трубку и был хмур.
— Ну, кажется, все собрались, — заговорил он, окидывая взглядом присутствующих. — Борис Петрович, что сел у двери, как бедный родственник? Проходи, вот тут садись, ближе.
Шереметев прошел, сел рядом с Головкиным у самого государева стола.
Петр продолжал:
— Господа, утром Алексей сообщил мне имена тех, кто были советчиками в этом преступлении — побеге за границу. Я тотчас послал в Петербург курьера к светлейшему с приказом взять их за караул, оковать и доставить немедленно сюда в Москву. Здесь им будет суд и воздастся каждому по заслугам. И судить их будете вы. Да, да, да, господа. Ваш приговор им будет окончательный и не подлежит обжалованию.
«Но при чем тут я?» — подумал Шереметев.
— Кто эти злодеи, государь? — спросил Мусин-Пушкин.
— Первый и главный — Кикин.
Если б в кабинете взорвалась граната, она б, наверное, меньше поразила присутствующих. Все знали, что Кикин — ближайший друг и любимец царя, и невольно оцепенели от сообщения.
— Кикин? — вытаращил глаза Прозоровский.
— Да, да, князь, Кикин, ты не ослышался.
— Но он же ваш…
— Он предатель, князь, — перебил Петр Прозоровского, — и с ним надлежит поступать, как с изменником.
Это уже прозвучало почти приказом составу суда.
— И второй, — продолжал Петр, — это князь Долгорукий.
Царь выдержал паузу, обвел присутствующих пытливым взором. Долгоруких-то эвон сколько. Который же? Ну? И Петр, словно камень сваливая с плеч, закончил:
— …князь Василий Владимирович.
Шереметеву показалось, что у него остановилось сердце: «Как? Князь Василий? Ведь он же был самым доверенным у государя. Не может быть!»
Петр словно услышал мысли фельдмаршала.
— Ты не ослышался, Борис Петрович, — сказал царь, покосившись в его сторону. — Твой друг.
— А не оговорил ли его царевич? — наконец выдавил из себя Шереметев сомнение.
— Дыба покажет, Борис Петрович, — холодно ответил царь. — Кнут язык развяжет.
Далее Шереметев не мог слушать уже, что говорит царь, словно гвоздем долбило в голове одно: «Князь Василий? Боже мой! Да как же? Да что же? И мне судить? Да разве я могу? Да разве я имею право? Как же это он? Милый Василий Владимирович, что ж ты?»
Лишь когда все стали подниматься и направляться к выходу, Борис Петрович наконец вернулся мыслями к происходящему.
Дождавшись, когда все уйдут, только остались царь и канцлер, он сказал, обращаясь к Петру:
— Государь, ваше величество, выведи меня из состава суда, пожалуйста.
— Это почему же? — нахмурился Петр.
— Я ведь солдат, ваше величество, не судья, не палач.
И тут лицо царя исказилось, наливаясь бешенством, задергалось в гримасе.
— А я кто?! — крикнул, заикаясь, он. — Я палач?! Да? Я кто?! А?
Борис Петрович еще никогда не видел царя в таком состоянии бескрайнего гнева. Граф обмер, почувствовал, как внутри что-то оборвалось. В глазах потемнело.
Очнулся фельдмаршал на крыльце, ощутив на лбу снежинки. Его поддерживал под руку адъютант царя.
— Что со мной? — тихо спросил Шереметев.
— Ничего, ваше сиятельство. Сомлели. Там душно, вот и… Где ваша каптана?
— На Ивановской, должно.
Дорого обошлось это судейство фельдмаршалу. Видеть, как на твоих глазах вздымают на дыбу человека, с которым ты совсем недавно был дружен, как лупцуют его кнутом, как кричит он, извиваясь от боли, умоляя скорее прикончить его, — это было свыше сил старого фельдмаршала. Он на войне-то никогда не смотрел работу профосов — полковых палачей, вешавших после боя трусов.
Пока терзали Кикина, Борис Петрович впадал в памороки, и подьячему приходилось бросать перо и приводить в чувство графа.
После перед коллегами по суду он оправдывался:
— Сердце слабое, а тут душно.
Не облегчило его страданий и извинение царя, которое он принес фельдмаршалу на следующий день после гнева:
— Не держи сердца на меня, Борис Петрович. Прости. Мне тоже нелегко.
— Я понимаю, государь. Все понимаю.
— Ну вот и славно. Не серчай.
Прощения просил, но из состава суда не вывел.
С Кикиным было ясно, он не только советовал Алексею, бежать, но даже приискивал ему место, где можно спрятаться от грозного отца. И когда на заседании суда Головкин произнес: «Достоин колесования», все согласились, так как понимали, что устами канцлера глаголет царь. Как тут возразишь? Хотя все знали, что колесование — это самая тяжелая и мучительная казнь.
Когда началось заседание по князю Долгорукому, канцлер предварил его кратким словом:
— Государь велел сообщить вам, господа судьи, что им получено письмо от старейшины древнего рода Долгоруких князя Якова Федоровича, в котором он просит не позорить род их клеймом злодейства, как опозорен был род Милославских. И его величество положил решение на нашу совесть.
— Ясно, — сказал Мусин-Пушкин, — кнутобойства не должно быть. Стало быть, расстреляние.
— Нет, нет, — вдруг спохватился Борис Петрович. — Я против отнятия живота. Василий Владимирович имеет великие заслуги перед отечеством, он подавил на Дону булавинский бунт, он храбро дрался на Пруте, штурмовал Штеттин. В Польше представлял особу государя в армии. И потом, как мы можем не уважить просьбу храбрейшего Якова Федоровича, который, будучи в плену у шведов, захватил корабль и с сорока соотечественниками приплыл в Ревель. Мало того, еще и пленил команду корабля.
— Гм… действительно, — покачал головой Василий Салтыков. — А я, например, не знал об этом.
— Что ж вы предлагаете, Борис Петрович? — спросил Головкин как председатель суда.
— Я предлагаю ссылку в деревню.
— Государь такой приговор не утвердит, — сказал Прозоровский.
Судьи поспорили, но недолго. Согласились на лишении званий и ссылке в Соликамск, хотя Мусин-Пушкин отчего-то настаивал на Сибири, но потом вынужден был согласиться с большинством.
Это все, что мог сделать фельдмаршал Шереметев для друга. Однако, разузнав день отправки князя по этапу, он, явившись домой, приказал принести ему корзину с крышкой, а также побольше свежих пирогов и калачей и туесок с медом.
На дно корзины Борис Петрович положил сто рублей, завернув их в тряпицу, а сверху поставил туесок и обложил его калачами и пирогами. Закрыв крышку корзины и завязав ее, Призвал к себе денщика Гаврилу Ермолаева:
— Ты помнишь князя Василия Долгорукого?
— А как же, ваше сиятельство, я ему в Польше сколь раз мундир выбивал, сапоги чистил. Он мне рубль дарил за это.
— Так вот, его завтра повезут в ссылку, ты встань пораньше, бери Каурку и гони к Семеновской заставе. Передашь ему эту корзину.
— Ой-ой-ой, такого человека в ссылку!
— Замолчи, не твоего ума дело.
— Сказать от кого?
— Ни-ни, Боже сохрани. Передашь, и все, мол, колодочнику на пропитание, стража это разрешает. Да захвати кожушок из кладовки, который попросторнее, а ну он в мундирчике одном.
— Кожух получше взять?
— Дурак. Хороший стража отымет. Выбери в кладовке который постарее да потеплее, пусть с заплатами даже.
Перед обедом воротился Гаврила уже без корзины.
— Ну, передал?
— А как же, прям в евонные ручки.
— Он узнал тебя?
— Не знаю, но сказал: кланяйся бэпэ. Что за бэпэ?
— Дурак ты, Гавря, — засмеялся граф. — Бэпэ — это значит Борису Петровичу, то есть мне. Он узнал тебя.
— А-а, — обрадовался Гаврила, — а я-то еду ломаю голову, что это за бэпэ? Значит, спознал меня князь Василий. Спознал, милая душа. Дай Бог ему здоровьечка.
«Умница Василий Владимирович, — подумал о ссыльном с теплотой фельдмаршал. — Не назвал меня при страже. Сообразил».
Все эти события (царский гнев, суд, казни) окончательно добили здоровье старого фельдмаршала. Опять явилась горлом кровь, и он слег. Лекарь поил его какой-то соленой гадостью, а главное, поучал:
— Ваше сиятельство, не берите все к сердцу, не раньте его.
— А оно у меня железное, что ли?
— Вот я и говорю, берегите.
Вскоре прибыл от царя адъютант:
— Ваше сиятельство, его величество с сыном, канцлером и другими судьями отъезжает завтра в Петербург. Велел и вам следовать за ними.
— Ох, братец, какой я ездок ныне. Вишь, колодой лежу. Скажи государю, как получшает, немедля явлюсь перед ним. Немедля.
Адъютант уехал, но вскоре воротился с каким-то свертком:
— Вот государь послал вам, ваше сиятельство, лекарство, говорит, оно вам в Польше помогло.
«Помогло… — с горечью подумал граф. — Теперь разве поганок альбо мухомора наистись, те б — живо «помогли».
Лекарь Шварц посмотрел порошки, присланные царем, понюхал их, попробовал на язык, но хаять не осмелился. Резюмировал:
— Пить можно.
Но что-то не «лучшало» Борису Петровичу ни от царских порошков, ни от шварцевского зелья.
— Видно, годы подошли, — вздыхал он. — Пора к Мише. При жизни не получил в Печорах упокоиться, так хоть после смерти там буду.
А из Петербурга нет-нет да приходило напоминание: «Извольте прибыть незамедлительно».
Столь настойчивые призывы тревожили фельдмаршала: «С чего бы это? Уж не оговорил ли и меня Алексей, как князя Василия?»
На эту же тревожную мысль наталкивало и молчание друга Федора Апраксина, не отвечавшего на письма фельдмаршала.
«К болезни моей смертной и печаль-меня снедает, — писал ему Борис Петрович, — что вы, государь мой, присный друг и благодетель и брат, оставили и не упомнитеся меня писанием братским, христианским посетить в такой болезни братскою любовью и писанием пользовать».
Молчал «присный друг». Это и беспокоило.
Девятнадцатого марта в доме Шереметева появился киевский митрополит Иосиф.
— Какими судьбами, святый отче?
— Государь позвал в Петербург.
— Зачем?
— Не знаю, Борис Петрович.
— Уж не по делу ли царевича? Сказывают, его уже за караул взяли, открылись какие-то новые обстоятельства, вроде на жизнь замышлял отцову.
— Свят, свят, грех-то какой, — закрестился Иосиф.
— Он же у вас в Киеве жил, святый отче?
— Жил месяца два.
— Ну вот, наверно, и оговорил вас в чем-то.
— Ну в чем?
— Вы беседовали с ним о чем-нибудь?
— А как же? Человек молодой, мятущийся.
— Он вам, поди, на отца жаловался?
— Было, было. Плакался.
— Ну вот, а вы поддакивали, еще, поди, и осуждали государя?
— Да нет вроде. Хотя как-то сказал ему, что-де зря государь патриаршество извел.
— Вот, вполне возможно, и зовет вас из-за этого государь. Он весьма в великом злобстве на всех, кто Алексея с пути сбивал.
— Но разве я сбивал? Борис Петрович, что вы говорите?
— Ныне всех к следствию тянут, кто даже сочувствовал ему. Вон государь в манифесте, что обнародовал сразу после отречения Алексея, всех, кто Алексею сочувствует и считает его наследником, объявил изменниками. А с изменниками, знаете, святый отче, как у нас поступают? Вот то-то.
— Ну, утешили вы меня, Борис Петрович, утешили, нечего сказать.
— Зря обижаетесь, святый отче. Я, наоборот, упредил вас, чтоб вы в пути подумали, как отвести от себя оговор.
Хотел митрополит назавтра продолжить путь, но Шереметев задержал его на целый день для составления Духовного завещания.
— Вас сам Бог мне послал, святый отче, столь высокий чин приложит руку к моей Духовной, никто ее порушить не посмеет.
Обстоятельно расписав и разделив имущество меж наследниками, в конце Духовной распорядился фельдмаршал отвезти его после смерти и положить в Киево-Печерской лавре: «Желаю по кончине своей почить там, где при жизни своей жительства иметь не получил».
К теплу вроде получшало Борису Петровичу, не утерпел, поехал в вотчину свою Вощажниково, по лошадям соскучился.
Едва передвигая затяжелевшие, опухшие ноги, поддерживаемый Гаврилой, бродил по конюшне, а то, садясь на крыльце дома, велел выводить то одну, то другую лошадь, гонять по кругу перед ним.
Любуясь ими и даже гордясь некоторыми аргамаками, по привычке поругивал конюхов за нерадение — то копыта обрезаны, то грива свалялася, то холка потерта, то гнедая засекаться стала.
Туда, в Вощажниково, прислала Анна Петровна мужу письмо от царя, в котором государь опять звал фельдмаршала в Петербург для дел важных и неотложных.
В тот же день сел Шереметев за ответ государю: «Болезнь моя час от часу круче умножается — ни встать, ни ходить не могу, а опухоль на моих ногах такая стала, что видеть страшно, и доходит уже до самого живота, и по-видимому сия болезнь знатно, уже до окончания живота моего… Ежели сомневаетесь в той моей болезни, то велите, государь, меня освидетельствовать, кому у вас вера есть. Дабы ваше величество в моем неприбытии не изволил гневу содержать».
Однако, получив это письмо, царь усомнился в серьезности болезни графа, сказал Макарову:
— Сюда он ехать не может, а по вотчинам, пожалуйте вам, разъезжает. Напиши-ка, Алексей Васильевич, приказ обер-коменданту Москвы Ивану Измайлову: пусть везет сюда фельдмаршала, небось в пути не рассыплется.
Получив царский приказ, обер-комендант велел запрячь в лучшую карету шестериком добрых коней и сам подъехал к дому фельдмаршала, решив лично выпроводить Шереметева из Москвы.
И хотя Измайлову сказали, что граф болен, он решил убедиться в этом собственными глазами. Его провели в опочивальню фельдмаршала.
— Здравия желаю, ваше сиятельство, — приветствовал комендант больного.
— Где оно, то здравие, братец? — пробормотал Борис Петрович. — Было да вышло.
— А мне государь повелел привезти вас к нему, ваше сиятельство.
— Э-хе-хе, был бы здоров, сам бы на крыльях полетел к его величеству. А ныне разве что с печи на полати на кривой лопате.
— Так вы совсем не можете, Борис Петрович?
— Спроси вон докторов, коли мне не веришь.
— Нельзя ему трогаться, — заговорил лекарь Шварц. — Для него столь долгий путь опасен, ваше превосходительство.
Но обер-комендант хотел своими глазами видеть болезнь, пришлось Шварцу сбросить с Шереметева одеяло и даже стащить с ног исподнее. Перед взором Измайлова предстали страшно раздутые ноги, казалось готовые лопнуть.
— Что это? — спросил он лекаря.
— Водяная болезнь.
— М-да… — вздохнул обер-комендант с сожалением, но не по адресу больного, а по невозможности исполнить приказ царя;
— Мы уж священника вызывали, приобщили Святых Таинств их сиятельство, — говорил лекарь.
Воротившись к коменданту, Измайлов тут же отписал в Петербург: «Болезнь фельдмаршала гораздо умножилась, опух с ног и до самого пояса и дыхание захватывает, и приобщали Святых Таинств и ныне в великом страхе… В такой скорби его везти никак невозможно».
Хотел приписать обер-комендант, что-де жить графу осталось мало, дни три-четыре, в любой час помереть может. Но не приписал, и правильно сделал.
Шереметев после посещения коменданта еще три месяца протянул, но уже вовсе не вставая с постели. Ничему уже не радуясь, ничего не желая.
Даже рождение дочери в ноябре не развеяло его тоску. Только и смог пробормотать:
— Пусть назовут Екатериной, в честь царицы.
И видеть дочь уж не захотел, молвя:
— У меня смерть в головах, не место дитю здесь.
Умер фельдмаршал 17 февраля 1719 года, не дожив до мира со Швецией, за который так долго воевал.
Стали готовить покойника в дальний путь, иереи читали над ним Псалтирь, краснодеревщики ладили домовину, достойную высокого звания усопшего. Покрасили снаружи темно-вишневой краской, потянули три раза лаком. Сокрушались:
— Жаль, сам Борис Петрович не видит, какую красу мы ему сгоношили.
Лишь через десять дней выехало четверо саней на Киевскую дорогу. На первых везли гроб с телом, на остальных ехали слуги и охрана оружная из денщиков и конюхов.
Старались не спешить, берегли коней, дорога уж была не гладкая, то раскисала, то подмерзала. Устраивали часто дневки, откармливая коней овсом, которым нагрузили целый воз.
Еще не доехали до Брянска, как назади явилась конная группа и оттуда донеслось требовательное:
— Стой!
Было-к схватились за палаши и ружья, однако, разглядев, что конные не разбойники, а драгуны из регулярного войска, успокоились.
Подскакали верховые — целый взвод, во главе их усатый капитан.
— Что везете?
— Тело его сиятельства графа и фельдмаршала Шереметева Бориса Петровича, — отрапортовал Гаврила.
— Кто позволил?
— Их сиятельство при жизни сами велели в Киеве их схоронить.
— По указу его величества, государя нашего, велено тело фельдмаршала доставить в Петербург. Заворачивайте.
— Но как так? — растерялся Гаврила. — Разве можно супроть воли покойного?
— Ты что? — нахмурился капитан. — Царскому указу непокорство явить хочешь?
— Да нет, что вы, — перетрусил Ермолаев. — Мне дивно, вашество.
— Ничего дивного, фельдмаршал лицо державное и державе служить должен даже после смерти. Заворачивайте.
Десятого апреля 1719 года в сопровождении гвардейских полков с приспущенными знаменами, на высоком, устланном золотыми тканями катафалке был привезен гроб фельдмаршала Шереметева в Александро-Невскую лавру и под грохот пушек опущен в первую могилу, положившую начало пантеону знатных особ великой России.
Царь первым бросил горсть земли на крышку гроба, молвив негромко:
— Отдыхай, Борис Петрович. Теперь отдыхай.