Современная западная философия живет и действует в совершенно ином мире по сравнению с тем, в котором выдвигала и защищала свои идеи и принципы классическая философия. Классическую философию в целом можно охарактеризовать как философию самосознания. Ее основные черты: суверенность мыслящего индивида, рациональный контроль над своими поступками и мыслями, прозрачность общественных отношений, поддающихся расчету. Философы классического времени наряду с писателями и учеными составляли элиту любого общества его воспитателей, которые учили народ, поднимали его до своего уровня занимали монопольное положение в обществе как носители абсолютной истины.
Все коренным образом изменилось в XX в. Ученые, как и философы и художники, в массе своей перестали быть автономными, независимыми носителями абсолютной истины. Они становятся служащими государственного или партийного аппарата, научно-исследовательских учреждений, газет или журналов, получают зарплату и возможность реализовывать свои идеи только в той мере, в какой этого хочет государство или крупные собственники.
Особенностями современного общества стали индустрия сознания и массовая культура. В обществе появляется мощный аппарат по выработке всевозможных социальных теорий и мифов, которые с помощью средств массовой информации радио, печати, телевидения ежедневно и ежечасно "воспитывают" народ, прививая всем одни и те же предрассудки, упрощенные схемы объяснения мира и истории, упрощенные нравственные и эстетические ценности. Современный философ, в отличие от классического, имеет дело не с наивной, непросвещенной массой, а с людьми, чьи мозги с самого детства обработаны идеологией, напичканы различными догмами и суевериями, через толщу которых и должна ныне пробиваться философская мысль, чтобы "разбудить" человека, заставить его думать и жить самостоятельно, привить ему вкус к свободе и независимости.
Современная философия прежде всего антиидеологична. Она борется против любой идеологии как упрощающего, поверхностного способа объяснения мира и человека, человеческих отношений. Она пытается убедить людей, что никакие искусственные схемы в обществе и истории не работают, что никакой мировой разум не гарантирует человеку счастливого будущего, что мир вообще устроен не рационально, в нем никогда и ничего у человека не получается. Не осуществились идеалы Французской революции, на ее обломках восторжествовало мещанское буржуазное общество, не осуществились идеалы Просвещения, в мире по-прежнему царят зло, невежество, тирания. Все попытки сделать людей счастливыми, внешне переустраивая общественные порядки, приводили в краху. В России попытки построить коммунистическое общество — общество изобилия и счастья привели к установлению жесточайшей диктатуры.
Современная философия, как, впрочем, и современная литература, отказавшись от претензий на обладание абсолютной истиной, существенно перестроила образ и стиль философствования. Теперь чаще всего это не монолог автора, который знает все заранее, а диалог автора и читателя, предполагающий интуицию и развитое воображение читателя, способного на определенный духовный труд. Только в этих взаимных усилиях может раскрыться подлинный смысл и значимость философского произведения.
Современная философия считает, что есть только один путь изменения изменение человеком самого себя, внутреннее освобождение от рабства привычек, стандартов, стереотипов мышления и поведения, стадной морали, веры в потусторонние силы, которые рано или поздно сделают всех счастливыми, от страха и от душевной и духовной лени.
Многим мыслителям XX в. свойственно трагическое мироощущение, "скорбное неверие" в конечную победу сил разума и добра. Отсюда и стремление уйти от всяких идеологических и мировоззренческих проблем, попыток построения всеохватывающих философских систем. Всякая система, всякая объективная ценность — это насилие над человеком. Мир, по мнению современных философов, становится полицентричным и полифоничным. Здесь нет никаких абсолютных систем отсчета, изначальных масштабов, нет никаких воспитателей и воспитуемых, каждый человек ценен сам по себе, каждый является центром Вселенной. Каждый должен что-то сделать сам с собой, должен осознать абсолютную негарантированность своего существования (никто не ответственен за него — ни Бог, ни мир, ни общество — за то, что он родился и существует, что он прожил столько-то лет, чего-то добился в этой жизни и т. д.), и в этой негарантированности обрести смысл своей жизни, найти свое место и свое дело, которое за него никто не сделает.
Современный мир, полагают философы XX в., не существует автоматически. Он неизбежно рухнет, если каждый человек не будет поддерживать его существование своими усилиями своей верой, своей страстью, своими попытками во что бы то ни стало сохранять в себе человеческий облик.
В этом смысле современная философия глубоко демократична в сравнении с аристократической позицией классической философии.
В обыденном употреблении термины "прагматизм" и "прагматический" обозначают практический характер той или иной деятельности, направленной на достижение максимально полезного результата. За ними скрываются определенные настроения и установки массового, обыденного сознания. В таком смысле данные термины, казалось бы, бросают вызов сугубо философскому (созерцательному, спекулятивному, как представлялось многим философским классикам) подходу к миру и создают мнение о невозможности их полноценного теоретико-философского освоения. История западной философской мысли, однако, опровергает подобное разделяемое многими — мнение. В качестве солидных "опровергающих свидетельств" можно было бы привести и шотландскую "философию здравого смысла" (конец XVIII — начало XIX вв.), и возникшее несколько позднее движение утилитаризма и некоторые другие философские и идейные течения. Но наиболее всесторонней попыткой освоения указанных настроений и мироощущения явился прагматизм как философская школа, возникшая на американской почве.
Историки общественной мысли обстоятельно исследовали внешние факторы, способствовавшие появлению именно в Северной Америке подобной философской школы, — ценностные ориентации и предпочтения американского общества, складывавшиеся в ходе уникального исторического развития. Для собственно философии не меньшую важность представляют внутренние факторы формирования прагматизма, логическая взаимосвязь основополагающих идей и специфика применяемого концептуального аппарата. Основы рассматриваемого философского направления закладывались людьми неординарных философских и научных способностей, сумевшими в значительной степени определить духовный климат своей страны. В целом же прагматизм не случайно считают первым оригинальным философским направлением, возникшим в Америке. Это, разумеется, не означает, что классики прагматизма не испытали влияния европейской философии. Приведем лишь некоторые факты в данной связи.
Например, родоначальник прагматизма Ч. Пирс увлекался кантовским учением о категориях, а также шеллинговской натурфилософией. При этом он, правда, стремился дополнить кантовское учение идеей эволюционизма, почерпнутой в дарвинизме. У. Джеймс как философ и психолог, по его собственному признанию, был в ряде вопросов близок интуитивизму А. Бергсона. Конечно, он многое также воспринял и у британских эмпиристов (кстати, его программная книга "Прагматизм" посвящена Д.С. Миллю), но это не помешало ему противопоставить их позиции свой "радикальный эмпиризм". "Инструментализм" Дж. Дьюи возник под воздействием гегелевского учения о понятии. Джеймс и Дьюи неоднократно посещали Европу, поддерживали контакты с европейскими коллегами. Все это свидетельствует о том, что распространенное мнение о провинциализме прагматизма и всей американской философии конца XVIII начала XIX вв., якобы развивавшейся в изоляции от магистрального пути мировой философии, не соответствует действительности.
В эволюции прагматизма от его возникновения до наших дней можно выделить следующие главные этапы. Во-первых, речь идет о классическом периоде прагматистской философии, представленном именами Ч. Пирса, У. Джеймса и Дж. Дьюи. Во-вторых, о "срединном" прагматизме Ч. Морриса, К. Льюиса, Н. Гудмена и У. Куайна, характеризующемся тесным сближением прагматизма с аналитической философией, применением новых методов исследования и аргументации (семиотический анализ, символическая логика и пр.). В этот период ряд прагматистских методологических установок был перенесен в специальные дисциплины (например, в психологию, лингвистику, антропологию, педагогику). И, наконец, речь может идти о "ренессансе" прагматистских идей в новейшей англо-американской философии как в области философии науки (Н. Решер, X. Патнэм) и философии языка (Д. Дэвидсон, Дж. Серл), так и в плане осмысления широких пластов человеческой культуры (Р. Рорти, Т. Нейгел). В данной главе основное внимание будет уделено классическому прагматизму, до сих пор определяющему глубинные тенденции многих новейших философских и частнонаучных концепций.
Чарльз Пирс (1839–1914) — родился и большую часть жизни провел в г. Кембридже, штат Массачусетс. Его отец, известный математик, вызвал у него интерес не только к естественным наукам, но и к философии. При жизни Пирс считался эксцентричной личностью, у него были трудности при устройстве на работу, финансовые затруднения и сложности с публикацией рукописей. Он публиковал в основном журнальные статьи и рецензии. Однако изданное уже после его смерти — в 30-е годы — собрание сочинений составило 8 больших томов, дающих полное представление о многогранности таланта американского философа. Лишь на короткие сроки ему удавалось читать курсы лекций в Гарварде и университете Джонса Хопкинса. Несколько лет он проработал в геодезической службе.
Тексты Пирса не носят систематического характера, но они при этом полны оригинальных идей. Он внес существенный вклад в развитие современной математической — логики, семиотики и методологии экспериментальных наук. И в то же время он разрабатывал свою собственную метафизическую систему. В 1871 г. на заседании Метафизического клуба (связанного с Гарвардским университетом), он обсудил рукопись, которая была впоследствии издана в виде двух статей в "Ежемесячнике популярной науки" (1877–1878). В те годы позиция Пирса еще не воспринималась как кладущая начало новому философскому направлению. Лишь в 1897 г. Джеймс в известной публичной лекции "Философские концепции и практические результаты" возвестил о появлении нового философского направления — прагматизма, истоки которого он обнаруживал в ранних статьях Пирса.
Первая из этих статей, "Закрепление верования", начинается с обсуждения вопроса о связи развития логики с развитием естественных наук. Тому, кто знакомится с данной статьей[224], необходимо учитывать, что речь в ней идет именно о логике научного познания. Пирс, будучи одним из создателей современной логики, никогда не отрывал "чистую" логику от психологии мышления. Он стремился к прояснению главных принципов, которыми руководствуется ученый в процессе познания. В ходе проведенного исследования выяснилось, что эти принципы имеют и более широкую сферу применения в других областях человеческой деятельности.
Различные привычки ума Пирс называл "руководящими принципами выводов". Знание таких принципов особенно важно для тех, кто оказываются в незнакомой ситуации или чьи результаты нельзя проверить опытным путем. Все мы, пишет американский философ, различаем ощущения сомнения и верования (belief). Их практическое различие заключается в том, что именно верования руководят нашими устремлениями и формируют наши действия. Чувство уверенности есть более или менее верное свидетельство установления некоторой привычки, которая будет определять дальнейшие действия. Сомнение же есть неприятное, неудовлетворенное состояние, от которого человек всеми силами стремится избавиться и перейти в состояние верования (в смысле убежденности, уверенности в чем-либо, а не религиозной веры). Таким образом, и сомнение, и верование влияют на нас, хотя и по-разному. Верование не сразу заставляет действовать, но ставит нас в такие условия, что мы будем действовать определенным образом, если к тому будет повод. Сомнение же сразу стимулирует действия, пока оно не будет преодолено. Сомнение должно быть реальным, жизненным, обусловленным конкретной ситуацией. Правда, Пирс не эксплицировал признаки такой ситуации, позднее это сделал в своих работах Дьюи.
Переход от состояния сомнения к состоянию верования Пирс называл "исследованием", имея в виду не только научное исследование. Что же касается собственно научного исследования, то, как показал в своих методологических текстах американский философ, оно проходит три стадии. Во-первых, стадию абдукции, выдвижения неожиданной гипотезы, являющейся главным творческим шагом ученого. Во-вторых, стадию дедукции, заключающейся в выведении из гипотезы следствий и проверке формальной правильности (непротиворечивости, прежде всего) данной процедуры. И, в-третьих, стадию индукции, когда на основе статистических данных проверяются следствия. При этом если гипотеза была верной, то в результате проверки она перестает казаться неожиданной.
Цель исследования — "твердое мнение". Это понятие, судя по высказываниям Пирса, для него важнее понятия истины. Он полагал, что в лучшем случае можно сказать, что нас интересует мнение, которое, как мы считаем, будет истинным. А "истина есть не более и не менее как та характерная особенность утверждения (proposition), которая состоит в том, что вера в это утверждение, при достаточном опыте и размышлении, привела бы нас к такому поведению, которое будет способствовать удовлетворению тех желаний, которые у нас тогда будут. Сказать, что истина означает больше этого — значит сказать, что она не имеет никакого смысла вообще"[225].
Твердое мнение, или верование должно быть закреплено. На взгляд Пирса, возможны четыре способа закрепления верований, достоинства и недостатки которых он сопоставляет.
Во-первых, люди используют метод упорства, которому присущи такие достоинства, как сила, прямота, простота; в целом всегда полезнее во что-то верить, чем вообще не верить. Но этот психологический метод индивидуалистичен. Не будучи в своей массе отшельниками, люди неизбежно задумываются о закреплении верований в рамках общества.
Во-вторых, это метод авторитета, также психологический по своей природе. Он имеет немалые преимущества над методом упорства, поскольку, допуская одни верования и не допуская другие, помогает достаточно долго сохранять в том или ином обществе мир. Данный метод особенно широко применялся в теократических обществах средневековья. Однако никакой общественный институт никогда не сможет контролировать мнения каждого субъекта. Организованные верования в конце концов начинают вызывать сопротивление людей, не желающих быть духовными рабами.
В-третьих, существует априорный (метафизический) метод. Согласно Пирсу, этот метод в плане рациональности превосходит предыдущие. "Исследование" в данном случае выступает как процесс формирования определенной теории. Но мода на ту или иную метафизическую теорию проходит. Пристрастия людей постоянно колеблются между материалистическими и спиритуалистическими теориями.
Только четвертый, научный метод способен объективно детерминировать наши мнения. В ходе осуществления исследования с помощью этого метода разные люди должны приходить к одним и тем же результатам. Основной гипотезой научного метода Пирс считает признание существования реальных вещей, свойства которых не зависят от наших мнений о них. Эти "реальности" воздействуют на органы чувств в соответствии с постоянными законами восприятия, что делает вещи познаваемыми. Метод науки предполагает обязательное согласие наших мнений с фактами.
Поскольку главное понятие научного метода — понятие "реальности" проясняется лишь во второй статье американского философа, то и более подробное объяснение данного метода также переносится в эту статью. Отметим лишь то, что он подчеркивает не только эпистемологическую, но и моральную сторону научного метода: успех в науке предполагает достойное моральное поведение, а преступник, как наивно полагал Пирс, вообще не может быть ученым.
Статья "Как сделать наши идеи ясными" начинается с воспроизведения и критики классического (логико-рационалистического) учения о ясности (как психологической узнаваемости) и отчетливости (возможности определения в абстрактных терминах) идей (понятий).
Пирс резко критикует ссылки философов на рациональную интуицию, считает кантовское понятие Вещи догматическим. По схеме Пирса, Декарт, который с помощью методического сомнения отбросил догмы схоластиков и стал искать истинные принципы в самом мышлении, совершил важный переход от метода авторитета к априорному методу. Однако французский философ доверился самонаблюдению и не показал отличия ясной идей от идеи, лишь кажущейся ясной. Хотя Лейбниц впоследствии и уточнил понятие отчетливости, но все свел к формальным дефинициям. Поэтому, убеждал Пирс, нам необходима подлинная ясность, а не ясность и отчетливость логиков-рационалистов.
Американский философ призывает использовать понятия "сомнение" и "верование" в самом широком смысле, фиксирующем возникновение и разрешение некоторой проблемы в мышлении. Мышление он трактует как определенным образом структурированную последовательность ощущений, проходящих в сознании. Как и в музыкальном произведении, части которого связаны определенной мелодией, также и в последовательности ощущений складываются системы отношений. Мысли — лишь одна из таких систем, главная функция которой — производство верований, а все, что не относится к данной функции, принадлежит другим системам отношений (например, проявления воли следуют за мыслями). Верование — это как бы полуритм, которым "заканчивается музыкальная фраза в симфонии нашей жизни". Оно есть то, о чем мы осведомлены, то, что успокаивает наше сомнение, то, что ведет к установлению некоторого правила действия — привычки. Значение наших мыслей и заключается в тех привычках к действию, которые они формируют. Цель же любого действия заключается в производстве ощущаемых результатов. Наша идея чего-либо — это идея его ощущаемых последствий. Поэтому Пирс считает абсурдным спор протестантов и католиков по поводу элементов священного причастия, ибо они ведь согласны в отношении чувственно-воспринимаемой стороны данного ритуала. В этом контексте американский философ и формулирует свое правило достижения третьей ступени ясности, которое более известно как "Принцип Пирса": "Если мы рассмотрим "практические последствия", которые, как мы полагаем, могут быть произведены объектом нашего понятия, то понятие об этих последствиях и будет нашим полным понятием об объекте". Позднее Джеймс неоднократно подчеркивал основополагающую роль "Принципа Пирса" для всей философии прагматизма.
Пирс приводит примеры прояснения значения отдельных понятий, начиная с наиболее простых случаев и заканчивая философским понятием "реальность". Так, он спрашивает: что значит называть вещь "твердой"? Это значит, что многие другие вещи не смогут оставить на ней царапину. И пока мы не осуществим подобную проверку, подчеркивает американский философ, для нас не будет разницы между твердыми и мягкими вещами. А как прояснить понятие "вес"? Сказать, что означает тяжесть тела, означает сказать, что в отсутствие противоположно направленной силы оно упадет. Понятие "сила" же имеет операциональное значение, ибо оно помогает нам объяснять изменения в движении тел. На взгляд Пирса, противоречат сами себе те ученые, которые заявляют, что им понятно действие силы, но они не понимают сущности силы. В целом приведенные рассуждения о прояснении значения понятий предвосхищают верификационистскую доктрину логических позитивистов, получившую широкое распространение в 20 — 40-е гг. нашего столетия.
Прагматистский принцип конкретизировался Пирсом в теории знаков, которые он подразделил на 76 типов. Его семиотические разработки базируются на положении, что перевод слова в понятие о вызываемых им действиях равносилен указанию на то, что слово как знак обозначает эти действия. Он подчеркивал, что всякое мышление имеет знаковый характер. Человек не только интерпретирует знаки, но и сам является знаком для себя в будущем, знаком своего будущего поведения. Фактически, для Пирса, человек — это производящее знаки существо.
Обратимся теперь к понятию "реальность". Пирс признавал, что в обычном употреблении смысл данного понятия кажется наиболее ясным. Так, реальным признается то, характеристики чего независимы от того, что кто-либо мог подумать о них. Но этого недостаточно. Следует рассмотреть чувственно-воспринимаемые последствия вещей. Главным же действием вещей для нас является производство верований, напоминал Пирс. Истинность верований для него есть выражение решимости следовать сделанному выбору. Мнение, в отношении которого согласны все участвующие в некотором исследовании, и будет тем, что называют "истиной", а объект, представленный в этом мнении, обладает "реальностью". Нетрудно заметить, что американский философ, связывающий научный метод с тезисом о независимости объекта восприятия от самого чувственного восприятия, одновременно делает объект зависимым от наших мнений и убеждений в отношении его.
В то же время подчеркивание им социального характера истины (истина как верование, к которому пришло бы сообщество ученых) объективно выводило Пирса за рамки феноменалистской эпистемологии, что и проявилось в его более поздних текстах. Например, он отмечал, что когда ученый-экспериментатор говорит о каком-либо феномене или эффекте, он, как правило, имеет в виду не конкретное событие, зафиксированное кем-либо, но то, что обязательно произойдет, если в соответствующих условиях экспериментатор начнет действовать по определенному плану. Отсюда значение любого научного положения лежит в будущем, которое оно способно предсказывать и приближать. И здесь огромную роль, согласно американскому философу, призваны играть общие идеи.
Пирс высоко ценил роль общих идей, считая себя реалистом в средневековом смысле слова и критикуя британский номинализм. Именно к общим идеям должны вести человеческие действия. Такие идеи выступают в качестве руководящих принципов дальнейшего процесса исследования (перехода от состояния сомнения к состоянию верования). Объекты общих идей, если они в полной мере прояснены, обладают реальностью.
Немного найдется в культурной истории Америки мыслителей, сопоставимых по своему влиянию с У. Джеймсом. В отличие от взглядов Пирса, воздействие его идей изначально распространялось за пределы собственно научной и философской сферы. Этому, безусловно, способствовала активная пропаганда им прагматизма как широкого мировоззрения, призванного осмысливать различные стороны человеческой жизни и определенным образом преобразовывать ее.
Уильям Джеймс (1842–1910) происходил из глубоко религиозной семьи. Его отец был последователем религиозно-мистического учения Сведенборга и это, вероятно, сказалось на позиции Джеймса по философским вопросам религии, в особенности в знаменитой книге "Многообразие религиозного опыта" (1902). Его брат — известный писатель Генри Джеймс. Научно-философская деятельность Джеймса была связана с Гарвардским университетом, медицинское отделение которого он окончил. Там он вначале преподавал физиологию, затем психологию (он одним из первых в Америке занимался экспериментальной психологией), а с 1880 г. философию. Надо сказать, что философия в Гарварде в те годы считалась одним из важнейших предметов. Поэтому отмечается, что американская философия конца XIX — первых трех десятилетий XX в. — это в основном философия в Гарвардском университете.
Перу Джеймса принадлежат многочисленные работы, самые известные из них "Воля к вере" (1897), "Прагматизм" (1907) и "Плюралистическая вселенная" (1909). Славу одного из ведущих психологов мира принес Джеймсу труд "Основания психологии" (1890).
Джеймс пользовался широкой известностью и получил признание при жизни. Его тексты обладают большой эмоциональной силой, хотя аргументация зачастую носит упрощенный характер. Он считал, что прагматизм есть лишь новое название для старого способа мышления (кстати, Дьюи будет утверждать, что это бэконовское мышление), которым люди руководствуются в своей повседневной практике. Такой способ мышления не признает абстрактные категории и всевозможные "первые принципы". Победа прагматизма, полагал Джеймс, будет обусловлена тем, что он произведет наибольшее впечатление на "нормальные умы".
В ходе развития философии имело место жесточайшее противостояние различных систем. Поэтому в современную эпоху, подчеркивал Джеймс, прагматизм должен выступать как метод "улаживания философских споров". Это именно метод, а не учение, и он носит нейтральный и антидогматический характер. Прагматизм также способен сблизить науку и метафизику. "Он, поясняет Джеймс сравнение, сделанное итальянским прагматистом Дж. Папини, расположен посреди наших теорий, подобно коридору в гостинице. Бесчисленное множество номеров выходит в этот коридор. В одной комнате вы найдете человека, пишущего атеистический трактат; в ближайшей какой-нибудь другой человек молится на коленях о подании веры и силы; в третьей — химик исследует свойство тел; в четвертой — обдумывается какая-нибудь система идеалистической метафизики; в пятой — доказывается невозможность метафизики. Но коридор принадлежит всем; все должны пользоваться им, если желают иметь удобный путь, чтобы выходить и заходить в свои комнаты"[226].
В основе же философских противостояний Джеймс видел психологическое различие "философских темпераментов" — мягкого и жесткого. Кстати, прототипами их для него, вероятно, были коллеги — гарвардские профессора Дж. Ройс (религиозный философ, близкий школе британского Абсолютного идеализма) и Ч. Райт (философ позитивистского склада). Различие темпераментов обусловливает то, что одни философы оказываются рационалистами (а также интеллектуалистами, идеалистами, оптимистами, верующими, сторонниками свободы воли, монистами и догматиками), а другие — эмпиристами (а также сенсуалистами, материалистами, пессимистами, неверующими, детерминистами, плюралистами и скептиками). Джеймс высмеивал крайности этих позиций и подчеркивал, что прагматизм берет лучшее у каждой из них, ибо "наше уважение к фактам не погасило в нас окончательно огня религиозности". Например, крайностям оптимизма и пессимизма он противопоставляет прагматистскую точку зрения мелиоризма, согласно которой спасение мира и не неизбежно, и не невозможно; все в руках самого действующего человека.
В отличие от Пирса Джеймс постоянно использовал понятие истины. При этом читатель его произведений зачастую оказывается дезориентированным разнообразием встречающихся в них определений истины. Это, однако, не означает, что между этими определениями нет единой смысловой связи. Все они взаимно дополняют и поясняют друг друга, а сама "истина" выступает синтетическим понятием, обозначающим различные аспекты прагматистского подхода. К примеру, с трактовкой прагматизма как метода улаживания философских споров связано определение истины как посредника (миротворца), который готовит людей к изменениям в будущем и одновременно не дает им резко порывать с прошлым. Истина представляет собой как бы программу будущих действий по изменению реальности.
Истина для Джеймса — также то, что случается, происходит с идеей; это "драгоценное орудие действия", а слова, выражающие истины, инструментальны в нашем опыте. В то же время истина есть родовое название для всех видов ценностей, действующих в опыте. Истина, по Джеймсу, даже в абстрактной сфере логики и математики сохраняет свою ценностную, направляющую функцию. Дело в том, что и самые отвлеченные логико-математические системы в конечном итоге позволяют классифицировать факты чувственного опыта и потому оказываются применимыми к действительности.
Эпистемологический аспект понятия истины схватывается в определении истинных идей как тех идей, которые мы можем усвоить, подтвердить, подкрепить и проверить. Ложные же — те, с которыми мы этого проделать не можем. Причем истина не обязательно является непосредственно верифицируемым верованием. Джеймс предлагает называть "истинной" идею, начинающую процесс проверки, а "полезной" — выполнившую свое предназначение в опыте. Таким образом, получается, что мы изначально должны верить в истинность своих идей — это "окупится".
Все приведенные разъяснения понятия истины объединяет понимание ее как процесса или характеристики человеческой деятельности. Американский философ говорил, что чисто объективных истин, при установлении которых никакой роли не играло бы субъективное удовлетворение от сочетания старых элементов опыта с новыми, нигде нельзя найти. Прагматизм отвергает философское обожествление истины как чего-то статичного, неизменного, отделенного от практически ориентированного мира нашего опыта.
В свете рассмотренной концепции истины Джеймса встает вопрос о ее отношении к классической (традиционной) концепции истины как соответствия наших идей (понятий, высказываний) действительности. Ответ на этот вопрос важен еще и потому, что сам Джеймс определял "действительность" как все то, с чем должна считаться истина. "Соответствовать" действительности, — писал он, — в широчайшем смысле слова может означать лишь то, что мы движемся или прямо к ней или в ее окрестность, или же что мы приведены в такое активное соприкосновение с ней, что в состоянии воздействовать на нее или на нечто связанное с ней, лучше, чем если не было бы этого соответствия. Лучше или в теоретическом или в практическом отношении! И часто "соответствие" означает лишь тот отрицательный факт, что от этой реальности не исходит ничего противоречащего, ничего заграждающего пути, по которому нас ведут куда-нибудь наши идеи. Копирование действительности — это один из важнейших видов соответствия с ней, но он далеко не существеннейший. Существенен процесс движения. Всякая идея, помогающая нам оперировать, теоретически или практически, с известной реальностью или с тем, что к ней относится, идея, не вводящая нас при нашем движении вперед в заблуждения, но фактически содействующая нам в приспособлении нашей жизни ко всей обстановке действительности — подобная идея в достаточной мере соответствует действительности. Ее можно рассматривать как истинную по отношению к этой действительности"[227]. Таким образом, Джеймс отводил корреспондентной трактовке истины ограниченное применение, считая, что она схватывает лишь один аспект движения к реальности. Он выступал против абсолютизации трактовки истины как "соответствия". Прагматизм Джеймса не принимает эту трактовку потому, что для него действительность не является чем-то готовым и законченным, а находится в процессе постоянного становления и ожидает своего завершения, в том числе и от будущего.
Какова же структура этой изменяющейся действительности? Во-первых, ее основу составляет поток ощущений. Рассматривая действительность только в этом аспекте, мы еще не можем говорить об истинности или ложности. Во-вторых, в действительность включаются отношения между ощущениями. Джеймс считает это положение чрезвычайно важным и отличающим его позицию от позиции британских эмпиристов. Дело в том, что эмпиристы были неспособны ответить на критику идеалистических оппонентов и объяснить, откуда берутся отношения между элементами чувственного опыта. Перенося отношения в пределы самого опыта Джеймс избегает необходимости прибегать к каким-либо внеопытным (трансцендентальным) источникам отношений. Именно поэтому он и называет свой эмпиризм "радикальным".
Два вида отношений складываются в рамках опыта. Это прежде всего изменчивые отношения места и времени, носящие внешний характер. Большинство ощущений именно таковы, но возможны еще и внутренние (сущностные) отношения, коренящиеся в природе самих соотносящихся объектов. Область внутренних отношений, однако, ограничивается сферой логики и математики. Только в этих пределах можно говорить об истинности как согласованности (когерентности) наших понятий. Джеймс критиковал английских и американских неогегельянцев, считавших, что все отношения являются внутренними.
В-третьих, в действительность включается совокупность прежних истин, с которыми должно считаться каждое новое исследование. Благодаря этому опыт имеет непрерывный характер. На этом уровне истина является не отношением наших понятий к внечеловеческой реальности, но отношением концептуальных частей опыта к чувственным. Джеймс подчеркивал, что различие между "мыслями" и "вещами", между "познающим" и "познаваемым", а также между "субъектом" и "объектом" следует рассматривать в терминах внешних отношений между элементами нашего опыта. Прагматизм допускает как единство, так и разъединение частей опыта.
Итак, исходным для Джеймса является понятие опыта. Субъективность и объективность суть функциональные атрибуты опыта. Как "субъективный" он представляет, а как "объективный" он представлен. Американский философ в этой связи критиковал традиционные противопоставления духа и материи, души и тела, предвосхищая знаменитую критику Дж. Дьюи всевозможных дуализмов. Джеймс отмечал, что философы измыслили особую субстанцию под названием "сознание" (consciousness). Но "приверженцы его (сознания) ловят глухой гул, развеянный исчезающей "душой" в атмосфере философии". Прообразом духа, считал он, был обычный процесс дыхания. Поэтому вместо рационалистического "я мыслю" можно было бы сказать "я дышу".
Джеймс говорил, что отрицает только субстанциональность сознания, но не отрицает его функционального значения. Эта функция — познавательная. С помощью сознания мы фиксируем тот факт, что вещи не только существуют, но и познаются. Если признать наличие "чистого опыта", тогда познание можно будет трактовать как особый вид внешних отношений между элементами опыта. Сознание не сводится ни к особому веществу, ни к способу бытия."…Единая часть опыта, — пишет американский философ, — взятая в определенном контексте, играет роль познающего, душевного состояния "сознания", тогда как в другом контексте тот же единый отрезок опыта будет играть роль познанной вещи, объективного "содержания"[228]. Джеймс в своей теории "чистого опыта" и функциональных отношений между его элементами близок теории "нейтральных элементов" австрийского философа и ученого Э. Маха. Однако именно джеймсовская теория послужила основой позиции американских неореалистов, выступивших в 1910 г. с программным манифестом, а также концепции "нейтрального монизма", разработанной Б. Расселом в книге "Анализ сознания" (1921). Впоследствии различные варианты теории "чистого опыта" критиковались теми философами, которые, отталкиваясь от кантианской установки, подчеркивали концептуальную (теоретическую) нагруженность нашего опыта.
Если в своих философских работах Джеймс говорил о познавательной функции сознания, то в психологических произведениях он определяет сознание как саму непрерывную изменчивость опыта. При этом он вводит в оборот получившее широкое распространение понятие "потока сознания". Это понятие также активно использовал в своей теории "длительности" как непрерывности французский философ А. Бергсон. Правда, в отличие от него Джеймс не был сторонником метода самонаблюдения "внутренней жизни" людей. "Всякий утверждает, — писал он, — что самонаблюдение раскрывает перед нами смену душевных состояний, сознаваемых нами в качестве внутреннего душевного процесса, противополагаемого тем внешним объектам, которые мы с помощью его познаем. Что же касается меня, то я должен сознаться, что не вполне уверен в существовании этого внутреннего процесса. Всякий раз, как я пытаюсь подметить в своем мышлении активность как таковую, я наталкиваюсь непременно на чисто физический факт, на какое-нибудь впечатление, идущее от головы, бровей, горла или носа. Мне кажется при этом, что душевная активность является скорее постулируемым, чем непосредственно данным чувственным фактом…"[229].
В своей философии религии (которая фактически является и психологией религии) Джеймс придерживался сформулированных им прагматистских принципов. Так, он отмечал, что вера людей в то, что Бог существует может быть истинной, если само утверждение о существовании будет обозначать те духовные потребности людей, которые религиозная вера могла бы удовлетворить. Джеймс, который не отдавал предпочтения ни одной из конфессий, был в то же время глубоко религиозным человеком, подчеркивая сугубо личностный характер подлинных религиозных верований людей. Особый интерес у него как исследователя вызывали описанные в различных источниках случаи мистического озарения, экстремальные факты проявления религиозного чувства. Он и сам дал тонкие описания эмоциональной жизни верующих, "энергетического" подъема, испытываемого при приобщении к религии. Его объяснения включают также учет биологических и физиологических факторов религиозного чувства. Философия религии Джеймса имела и до сих пор имеет в США многочисленных последователей.
Деятельность Джона Дьюи (1859–1952) была связана прежде всего с Чикагским университетом. Он известен не только как философ и психолог, но и как реформатор школьного образования, а также общественный деятель. Его педагогические идеи получили практическое воплощение в США и в некоторых других странах, включая СССР (в 20-е годы).
В начале своей карьеры Дьюи увлекался гегелевской логикой, в особенности учением о понятии. Это не мешало ему одновременно заниматься экспериментальной психологией. В книге "Психология" (1886) он подчеркивал, что объектом психологического исследования является целостный человек и его практическая деятельность. При этом Дьюи критиковал тех психологов, которые искусственно изолировали различные стороны психической жизни или же давали ей сугубо физиологическое объяснение (например, с помощью понятия рефлекторной дуги). Одна из наиболее известных работ Дьюи "Влияние Дарвина на философию" (1910). Как и Пирс, Дьюи был сторонником эволюционного подхода, подчеркивая, что приспособление к среде, осуществляемое различными средствами, является основной задачей людей. Правда, в отличие от Пирса, он не стремился к созданию метафизической теории эволюционного процесса.
Важную роль для выработки основ "философии образования" сыграла книга Дьюи "Демократия и образование" (1916), которая и в наши дни не потеряла своей актуальности для американского общества. Вероятно, главной философской работой его является "Реконструкция в философии" (1920), которую Дьюи несколько раз переиздавал при жизни. Вопросам эстетики была посвящена книга "Искусство как опыт" (1934). Дьюи придавал эстетическому опыту большое значение, подчеркивая, что искусство должно стать частью человеческой жизни, и критикуя теории "чистого искусства". Логико-методологическая концепция американского философа (которой он дает натуралистическое обоснование) в наиболее целостном виде представлена в "Логике: теории исследования" (1938), а его аксиологическая концепция в книге "Теория оценки" (1939). В последней работе он определял этику как дисциплину, изучающую переход от оценки чего-либо к суждению о ценности оцениваемого.
Свой "инструментализм" Дьюи рассматривал как логическую версию прагматизма. В ее основе лежит бихевиористская теория мышления. Она предполагает анализ познания с помощью описания физических действий людей, всего их поведения. Интеллект выступает главным орудием приспособления и выживания. Он отнюдь не призван адекватно отражать действительность, а направлен на ее преобразование в соответствие с нашими потребностями. Интеллект указывает для будущей практики наиболее эффективные отношения к окружению, связывает цели и средства. Дьюи отвергал детерминистский подход, считая, что инструментальное мышление способно вносить любые изменения в ход событий.
Более того, интеллект имеет дело не с противостоящей ему объективной действительностью, а с опытом. Это одна из главных категорий прагматизма Дьюи, в которой, по его мнению, исчезает дуализм материального и идеального. Понятия и идеи суть инструменты по преобразованию опыта. Но понятийное мышление не начнет функционировать, пока люди не окажутся в проблематической ситуации, в которой организм испытывает чувство неопределенности, запутанности, затрудненности действий. Для преодоления подобной ситуации интеллект проводит "исследование", предполагающее следующие логические шаги: во-первых, фиксируется возникновение самой проблематической ситуации. Человек испытывает то, что Пирс называл "сомнением". Во-вторых, устанавливаются относящиеся к делу данные, проблема идентифицируется и определяются ее пределы. В-третьих, осуществляется поиск возможного решения, формируется гипотеза. В-четвертых, осуществляется проверка гипотезы, ее критическая оценка. Дьюи, разъясняя термин "прагматический", говорил, что он означает правило отнесения мыслей к своим последствиям как решающей проверке и критерию значимости. При этом последствия могут быть самыми различными. В-пятых, завершение исследования есть достижение полноты опыта, достижение знания как успешной практики. Этот последний этап формирует то, что Пирс называл "верованием".
Правильная оценка ситуации, которая выражается в некотором суждении и приводит к успешному завершению исследования, позволяет, согласно Дьюи, считать это суждение "истинным". Истины должны "работать". Дьюи говорил, что наречие "истинно", отвечающее на вопрос "как?", для него более важно, нежели прилагательное "истинный" или существительное "истина". Полезность истины не произвол, ибо истина в прагматистском истолковании предполагает общественные и объективные условия. При этом все наши истины, а также понятия, теории и системы суть гипотезы, которые развиваются в процессе применения.
Но в целом понятию истины американский философ предпочитает понятие ценности. Наш опыт, подчеркивал он, буквально пронизан ценностями, которые мы выбираем. Инструментальная теория и призвана указывать, где следует и где не следует искать ценности. Научные истины и технические достижения должны быть соединены с человеческими ценностями. Прогресс всегда так или иначе связан с усилиями людей по переоценке существующих ценностей.
Дьюи считал одним из главных недостатков современной культуры наличие в ней целой "сети" дуализмов, среди которых, в частности, он называл дуализм теории и практики, опыта и разума, чувств и мышления, морального и физического, а также связанный с последним дуализм объекта науки и супранатурального объекта морали. Наука, по его мнению, должна гуманизироваться, включить в себя человеческие ценности и отношения. "Реконструкция в философии" способствует разработке интеллектуального инструментария для решения этой задачи. Наука и разум не являются чем-то дополняющим опыт, ибо разум, как его определяет Дьюи, есть "экспериментальный интеллект", способный к самокоррекции. В свой зрелый период американский философ подвергал критике учение немецкого классического идеализма о разуме, игнорировавшем этот аспект. Он считал, что философия вслед за современной наукой должна стать операциональной и экспериментальной. "Первая функция философии, — писал Дьюи, — рационализация возможностей опыта, особенно коллективного человеческого опыта"[230]. Логика, которая не может быть сугубо формальной, должна прояснять и систематизировать те процедуры, которые позволят осуществить "реконструкцию" более экономно и эффективно. Вообще Дьюи трактовал логику как эмпирико-нормативную дисциплину, имеющую основание в опыте мышления многих поколений людей и выполняющую регулятивную функцию. Логику в таком психологистском смысле следует применять и в области морали и политики.
Осознание естественной наукой человеческих ценностей, полагал Дьюи, приведет к преодолению дуализмов и в конечном итоге конфликта позиций гуманизма и натурализма. "Исследование", в прагматистском истолковании этого термина, станет столь же характерным для морали, как и для науки. А проблема зла перестанет быть чисто метафизической или теологической; она трансформируется в практическую проблему удаления недостатков из жизни. Моральный прогресс нашего опыта неотделим от прогресса образования. Образование Дьюи понимал в максимально широком смысле, как "сердцевину человеческой социальности". Непрекращающееся образование — важнейший элемент демократии, как ее представлял себе американский философ. Он надеялся, что в будущем возродится религиозный дух, который будет гармонировать с научными убеждениями людей и их социальной активностью.
Практической реализацией идей "реконструкции" явился "Гуманистический манифест", опубликованный в 1933 г. и подписанный 34 видными деятелями американской культуры, включая многих философов. Он состоит из 15 тезисов, призванных обосновать нетеологическое понимание морально-религиозной позиции современного человека. "Главная цель гуманизма, — отмечается в манифесте, полная реализация человеческой личности". Манифест воплощает достоинства и недостатки прагматистской линии на реформирование американского общества. Следует отметить, что социально-политические идеи прагматистов — прежде всего Дьюи — в последние годы снова активно обсуждаются. Именно в прагматизме многие новейшие философы видят основу для преодоления кризисных черт современной философии, выхода за пределы академический сферы в область широкой мировоззренческой проблематики и "реальных дел".
Для дополнительного чтения
Рорти Р. Прагматизм без метода // Логос. 1996. № 8.
Хилл Т.И. Современные теории познания. М., 1965.
Современная западная философия: Словарь / Под ред. B.C. Малахова и В.П. Филатова. Изд. 2-е. М., 1998.
Рационалистическая тенденция в западноевропейской философии получает особенное развитие в эпоху нового времени. Разумеется, есть все основания говорить о рационалистической тенденции в античной философии и даже в философии средневековья. Но именно новоевропейский рационализм наиболее полно воплотил в себе культурно-исторические особенности своей эпохи. В известном смысле он явился теоретико-методологическим обоснованием революционных преобразований в науке, выразившихся в создании классической научной парадигмы, образца подлинной научности. Математизация естествознания и применение экспериментальных процедур (включая и метод мысленного эксперимента) потребовали четкого прояснения основных эпистемологических понятий, создания концепций, обосновывающих их применение. Философы стремились объяснить всеобщий и необходимый характер истин точного естествознания. Эти задачи решались одновременно с построением универсальных метафизических систем, в которых устанавливалась тесная связь между эпистемологическими и онтологическими принципами.
Признание разума в качестве источника истинного знания еще не может служить бесспорным критерием принадлежности философа к рационалистической школе как таковой. Многое зависит от трактовки самого разума и его взаимоотношения с чувственностью. В этом плане построения представителей классического эмпиризма XVII–XVIII вв., рассматривавших разум как высшую способность комбинирования и обобщения элементов чувственного опыта, также можно характеризовать как рационалистические в самом широком смысле слова. Собственно рационалисты рассматривали разум как самостоятельный и наиболее достоверный источник знания, отмечая при этом, что и интуиция носит разумный (интеллектуальный) характер. Их эпистемологические идеи предполагали определенную онтологическую основу, а некоторые рационалисты даже говорили о совпадении закономерностей действительности и логических законов правильного мышления, обосновывая это метафизическим принципом тождества мышления и бытия. Этим намечался определенный разлад с чувственностью, преодолеть который предстояло в конце XVIII в. кантовской критической философии. Особенность метода Канта по сравнению с подходом его предшественников заключалась не столько в априористской трактовке познания, сколько в самой установке на критику разума в широком смысле слова, т. е. на определение пределов и сферы действия главных познавательных способностей человека. После Канта большинство западноевропейских философов явно или неявно придерживались такой установки. Критика и рефлексия по поводу познавательных процессов и средств, с помощью которых они осуществляются, составляют то идейное наследство, которое философская классика передает философии XX в.
Представление о философской критике в современную эпоху меняется. Одним из недостатков классической философии, с точки зрения ряда философов нашего столетия, была недооценка роли языка для философии. В эпоху нового времени выдвигались концепции, объясняющие роль языка для познания, однако язык не рассматривался как самостоятельная и важнейшая область философского исследования. И то, что иногда называют "лингвистическим поворотом", является отличительной чертой именно современного философствования. В этом плане кантовская задача критики разума трансформируется в задачу критики языка. Причем данная задача оказывается более широкой, ибо конструктивная критика языка в современном ее толковании предполагает не только определение пределов применения языка, но и прояснение самой сути языкового значения, способов его передачи в межличностной коммуникации, причин понимания (или непонимания) смыслового содержания. В наиболее явной форме эти задачи ставятся и решаются в так называемом аналитическом направлении в западной философии XX в.
Сам термин "аналитическая философия" относительно недавно получил хождение в отечественной философской литературе. А ведь данное понятие обозначает одно из наиболее значительных философских направлений современности. При этом как в русскоязычной, так и в зарубежной историографии встречаются различные, подчас противоположные, интерпретации этого понятия. В России об "аналитической философии" серьезно заговорили лишь в 80-е годы, хотя интерес к отдельным концепциям философов-аналитиков возник задолго до этого.
Прежде чем перейти к детальному рассмотрению вопроса, уместно дать предварительное определение аналитической философии. Можно говорить о двух смыслах, в которых употребляется данное понятие.
В узком смысле слова под аналитической философией понимают доминирующее направление в англоязычной философии XX в. Следует подчеркнуть, что речь идет о философском направлении, история которого хронологически совпадает с нашим столетием. Такое обстоятельство, естественно, заставляет задуматься о дальнейшей судьбе этого направления как характерного проявления современной формы философского рационализма на рубеже нового века.
В широком смысле слова аналитическую философию можно трактовать как определенный стиль философского мышления. Он характеризуется такими, например, качествами, как строгость, точность используемой терминологии, осторожное отношение к философским обобщениям и спекулятивным рассуждениям. Для философов аналитической ориентации сам процесс аргументации и его структура важны не менее, чем достигаемый с их помощью результат. При этом аргументированной убедительности идей отдается явное предпочтение перед их эмоциональным или каким-либо иным воздействием. Язык, на котором формулируются философские идеи, рассматривается не только как важное средство исследования, но и как суверенный объект исследования. Многие аналитики, хотя и не все, предпочитают опираться на формальную логику, эмпиристскую эпистемологию, данные передовой науки. Разумеется, некоторые из перечисленных качеств присущи и другим направлениям западной философской мысли. Однако ни в одном из них эти качества не являются доминирующими. В рамках аналитической философии сформировалась преобладающая парадигма философской рациональности XX в.
Столь широкое определение аналитического стиля, конечно, позволяет включать в аналитическую философию весьма разнообразные явления. Так и происходит в действительности. Данная философия не представляет собой целостной школы, ориентирующейся на единообразно сформулированный набор принципов. В силу этого правомерно говорить об аналитическом движении в философии XX в., по аналогии, скажем, с феноменологическим движением. И именно в данном движении с наибольшей полнотой воплотились те черты рационалистического стиля философствования, о которых говорилось выше.
Аналитическая философия имеет глубокие корни в истории мировой философии. Упомянем в этой связи лишь некоторые явления и имена.
Аналитико-рационалистический стиль философствования начал вырабатываться еще в древности. Достаточно вспомнить сократическую индукцию, платоновскую диалектику (в античном смысле этого слова), аристотелевские "Аналитики", эксплицировавшие формальные структуры мышления и рассуждения, семантические идеи софистов и стоиков и многое другое. Средневековая западноевропейская философия также дает богатый материал в этом отношении. В особенности должны быть отмечены логико-семантические идеи британских схоластов Дунса Скота и Уильяма Оккама. Схоластические трактаты и диспуты, как бы их ни трактовали в последующие периоды развития философской мысли, и сегодня служат эталоном доказательности, аналитичности и концептуальной строгости.
Новоевропейская философия XVII–XVIII вв., как уже отмечалось, открыла широкий круг вопросов, связывавших познание и представления о мире с их рационально-логической обработкой. При этом наряду с признанием роли языка в познании многие авторы обращали внимание на те специфические проблемы, которые порождаются неправильным или логически некорректным употреблением тех или иных языковых форм. Начало такому критическому подходу положил Ф. Бэкон своей теорией "идолов". Так, "идолы рынка (площади)" — представляют собой препятствия к познанию истины, возникающие в результате беспорядочной речевой коммуникации людей, не обращающих внимания на различный смысл употребляемых ими слов и словосочетаний. Т. Гоббс взялся упорядочить наши представления о языке как знаковой системе, служащей для обозначения чувственных образов ("фантасмов"), возникающих под воздействием внешних предметов на органы чувств. Его знаменитая классификация знаков лежит в основе аналитико-синтетической методологии исследования естественных и искусственных тел (включая государство). Аналитический стиль философского мышления наиболее полно воплотился в учении Дж. Локка, разработавшего так называемую традиционную концепцию образования понятий и положившего в основание своей эпистемологии принцип психологического атомизма, предполагающий рассмотрение познания и мышления как деятельности по комбинированию исходных элементов чувственности — "простых идей".
Данный принцип развил Дж. Беркли, предложивший рассматривать все вещи и явления как комбинации идей-ощущений, источником которых является не внешний мир, а Высшее существо. В феноменальном мире Беркли реальная причинная связь заменена знаковыми отношениями между группами ощущений. В более последовательной феноменалистской доктрине Д. Юма вообще ставится под сомнение существование каких-либо субстанций, и единственный вид реальности — сфера перцептуального опыта — представлена как сложная комбинация "впечатлений" и "идей" (копий впечатлений) на основе ассоциативного принципа. В юмовской теории абстракций значительную роль играет слово, выполняющее сигнальную функцию в процессе поиска конкретно-чувственного представителя того или иного общего понятия. В XIX в. линию Юма и других британских эмпиристов-аналитиков продолжил Дж. С. Милль, который усовершенствовал логико-индуктивные процедуры философии и методологии науки. В целом акцентирование внимания на языковой и эпистемологической стороне философской деятельности становится отличительной чертой англоязычной философии, присущей ей и на современном этапе эволюции аналитического направления.
Однако картина историко-философских предпосылок аналитической философии была бы неполна без упоминания тех "континентальных" учений, которые внесли свою лепту в формирование современного аналитического стиля философствования. В этом отношении можно упомянуть хотя бы три великих имени: Декарт, Лейбниц и Кант. Так, важно не только то, что Декарт включил в число своих правил метода правило анализа, но и то, что он разработал принципиально новую модель сознания, изменившую все сложившиеся представления в этой области. Философы-аналитики считают Декарта подлинным основателем философии сознания (philosophy of mind) в современном ее понимании. Хотя при этом многие из них, начиная с английского аналитика Г. Райла, оценивают картезианскую модель сознания как такую, которая сегодня уже должна быть преодолена. Аналитическому уму Лейбница принадлежит заслуга создания логической теории отношений, адекватно оцененной лишь в начале XX столетия такими учеными, как Б. Рассел и Л. Кутюра. Трансцендентальная аналитика Канта также должна быть включена в число теоретических предпосылок аналитической философии, причем не только в силу ее названия. Дело в том, что немецкий философ разработал процедуры концептуализации опыта и конструирования объектов познания (прежде всего научного), которые хорошо вписываются в современные представления о развитии научного знания. Одним из излюбленных приемов рассуждения и доказательства для философов-аналитиков служит сегодня так называемая трансцендентальная аргументация, имеющая, разумеется, кантианскую основу.
Рассмотрим подробнее основные линии в понимании процедуры анализа, предложенные философами аналитической традиции.
Одна из первых тенденций в интерпретации анализа, связанная с именами Г. Фреге и Б. Рассела, предполагает противопоставление "глубинного" логического анализа языка "поверхностному" грамматическому анализу.
Представители данной тенденции усматривали в новой — математической логике универсальное средство решения многих философских и научных проблем, элиминации сомнительных, с логической точки зрения, сущностей и окончательного разрешения эпистемологических парадоксов. Философ-аналитик, разделяющий подобную установку, выступает в роли своеобразного "логического мудреца", которому подвластны скрытые закономерности языка и мышления. Несмотря на то, что первые аналитики противопоставляли свой подход подходу объективно-идеалистической метафизики (например, метафизики британского абсолютного идеализма, распространенного в конце XIX в.), достаточно заметна зависимость их позиции от магистральной линии европейской метафизики (от Платона до Шопенгауэра), разделявшей сферу видимости и сферу субстанциальных принципов и сущностных структур. Последняя представлена в ранней аналитической философии формальнологическими принципами и структурами, подлежащими экспликации в процессе глубинного анализа. Что же касается пренебрежительного отношения к собственно языковедческому анализу, которое демонстрировали философы рассматриваемой тенденции, то оно впоследствии было преодолено, как только наука о языке стала использовать строгие логические методы. В этом плане создателя трансформационно-генеративной грамматики Н. Хомского, опирающегося в своей лингвистической деятельности на формально-логические приемы, также можно отнести к фреге-расселовской линии. В целом, если попытаться обозначить специфику рассматриваемой тенденции в понимании анализа каким-либо ключевым словом, то таким словом могло бы быть, по нашему мнению, слово "глубина".
Другая тенденция в понимании философского анализа связана с деятельностью британского философа Дж. Э. Мура.
Джордж Эдвард Мур (1873–1958) — британский философ, один из первых представителей аналитического движения. В начале своей карьеры основное внимание уделял проблемам этики (критика натуралистической этики с позиции этического интуитивизма), а также опровержению различных идеалистических учений (берклеанство, абсолютный идеализм и др). Разработал эпистемологию неореализма, в основе которой лежит теория так называемого "чувственно-данного". В полемике со скептицизмом с позиции здравого смысла доказывал существование внешнего мира и достоверность нашего познания. Преподавал в Кембриджском университете.
В своих знаменитых статьях Мур блестяще использовал концептуальный анализ в целях перевода (или перефразировки) одних выражений, имеющих неясный, вводящий в заблуждение смысл, в другие, более ясные выражения естественного языка. При этом переводимые выражения должны оставаться синонимичными. Хотя Мур и не исследовал логико-информационные аспекты синонимии (он вообще редко пользовался средствами математической логики), его метод перефразировки получил широкое распространение и в определенный период развития аналитической традиции являлся преобладающим, предвосхитив подходы так называемой лингвистической философии. Для данного типа анализа характерно пристальное внимание к тончайшим нюансам употребления языковых выражений. Если по примеру предыдущего типа анализа подобрать ключевое слово, то им, вероятно, стало бы слово "ясность". В этом плане цели Мура оказались близки целям представителей классической философии, ориентировавшихся на идеалы ясности и отчетливости познания. Правда, при установлении критериев философской ясности сам Мур высказывался недостаточно ясно, что было подмечено современниками.
Людвиг Витгенштейн (1889–1951) — австрийский философ, оставивший столь глубокий след в англоязычной философии, представляет еще одну влиятельную линию в интерпретации философского анализа. Деятельность Витгенштейна обычно подразделяют на два периода: ранний и поздний. В ранний период занимался вопросами формальной логики и на ее основе разработал учение о языке, способном обозначать фактическое содержание реальности. Вместе с тем Витгенштейн подчеркивал экзистенциальное значение невыразимой в языке сферы "мистического". В поздний период основной акцент он сделал на описании многообразия форм употребления естественного языка и разоблачении заблуждений, порождаемых непониманием особенностей функционирования языка. Преподавал в Кембриджском университете.
В поздний период своего творчества Витгенштейн рассматривал язык как деятельность, тесно переплетающуюся с другими — нелингвистическими — видами человеческой деятельности. Оставив задачу выявления априорной структуры языка и его логической формы, общей языку и миру, он обратился к коммуникативной стороне языка. В этом смысле анализ в поздних работах Витгенштейна выступает как описание функциональной роли слов и выражений, порождающей их значение. Он иначе, нежели Фреге и Рассел, видел различие философского и собственно лингвистического подхода к языку. Витгенштейн, в частности, различал "поверхностную" и "глубинную" грамматику языка. В первом случае подразумевался обычный грамматический синтаксис, во втором — уровень так называемых языковых игр. Необычно, но факт: "игры" как раз представляют собой то, лежащее на поверхности многообразие употреблений языковых форм, которое способен описывать аналитик. Поэтому "глубинная" грамматика у Витгенштейна отнюдь не обозначает скрытые от глаз внутренние структуры, имеющие формально-логическую природу. Языковые игры — это взаимопереплетение различных форм человеческой активности. Для человека они выступают как его "формы жизни", в которые он погружен и правилам которых в той или иной степени следует. Ключевым словом анализа поздневитгенштейновского типа следует, на наш взгляд, считать слово "употребление".
Четвертый вид философского анализа в наибольшей степени присущ деятельности современного британского философа П. Стросона.
Питер Стросон (р. 1919) — современный британский философ-аналитик. В ранних работах с позиций лингвистической философии критиковал расселовскую теорию обозначающих фраз. В дальнейшем он разрабатывал проблематику реалистической онтологии на основе принципа идентификации единичных объектов. Занимался реконструкцией кантовского учения об опыте. В области философии языка — один из ведущих представителей так называемой интенционалистской семантики, связывающей языковое значение с намерениями говорящего. Преподавал в Оксфордском университете.
В основе философии Стросона — логико-лингвистический анализ "базисных понятий" нашей концептуальной схемы и показ их структурных взаимоотношений. Британский философ был одним из первых аналитиков, выступивших в 1950-е гг. с программой разработки метафизической проблематики в рамках аналитического подхода. При этом, говоря о "дескриптивной метафизике", он опирался не только на трансцендентализм Канта, но и на идеи Аристотеля. Он противопоставлял ее "ревизующей метафизике", которая изменяет нашу врожденную концептуальную схему (к представителям подобной метафизики он, в частности, относил Декарта, Лейбница и Беркли). Таким образом, ключевым для обозначения стросоновской линии в аналитической философии будет слово "схема".
Нами выделены лишь главные типы философского анализа, вокруг которых группируются аналитики, представляющие различные национальные традиции, школы и объединения. Расселовский, муровский, витгенштейновский и стросоновский подходы имеют немало сторонников и последователей в новейших концепциях аналитической философии. Хотя одновременно следует учитывать, что ориентация на указанные, ставшие классическими, трактовки анализа носит в основном регулятивный характер, направляя и организуя деятельность аналитиков в целом, нисколько не предопределяя конкретные решения по тем или иным вопросам. Более того, в деятельности некоторых ведущих аналитиков последних двух десятилетий — X. Патнэма, Д. Дэвидсона, М. Даммита, Дж. Серла, А. Данто, Т. Нейгела, Б. Уильямса, Б. Страуда и других можно обнаружить элементы каждой из четырех перечисленных разновидностей философского анализа.
Роль аналитической философии в культуре XX столетия может быть рассмотрена также через призму ее отношения к другим направлениям современной философской мысли Запада. Начнем с тех философских направлений, отношение которых к аналитическому стилю мышления не только кажется проблематичным, но и характеризуется откровенным его неприятием. Прежде всего здесь должен быть упомянут экзистенциализм, который однозначно оценивал аналитическую философию как современный вариант позитивизма. Последний якобы воплощает собой сциентистскую тенденцию, характерную для эпохи технической цивилизации, и выражает отчужденный характер существования человека в окружающем его мире. Экзистенциалисты полагали, что аналитическая философия полностью исключила рассмотрение вопросов культуры и человеческих ценностей. Ошибочность такой точки зрения осознали в 1970-е гг. философы различных экзистенциально-антропологических течений, наследовавших классическому экзистенциализму. Одним из главных факторов, сыгравших решающую роль в подобном повороте, явилось открытие "подлинного Витгенштейна", философа, во взглядах которого (особенно ранних) гармонично сочетались логико-лингвистические идеи и оригинальное экзистенциальное видение мира (учение о "невыразимом" и абсолютных ценностях, а также о "формах жизни"). Резкое противопоставление экзистенциального и аналитического философствования в современной литературе постепенно сходит на нет.
Весьма многогранно отношение аналитической философии и феноменологии. Не следует забывать, что последняя возникла под девизом "строгой науки". Э. Гуссерль и другие ранние феноменологи разделяли антипсихологистскую установку создателей современной (математической) логики, представлявших фреге-расселовскую аналитическую традицию. Разумеется, в дальнейшем пути этих традиций в истолковании языка и познания значительно разошлись, но не настолько, чтобы их современные представители не могли и не стремились найти общие точки соприкосновения. За последние два десятилетия было проведено немало совместных конференций, выпущены сборники совместных работ аналитиков и феноменологов. Если, в частности, говорить о ситуации в американской философии, то здесь имеет место почти полное сближение обеих тенденций. Главный теоретический орган американских феноменологов, основанный последователем Гуссерля М. Фарбером, "Философия и феноменологическое исследование" по стилю и проблематике ничем не отличается от журналов с отчетливо выраженной аналитической ориентацией. Концепции некоторых философов (например, американцев Р. Чизолма и X. Дрейфуса или швейцарца Г. Кюнга) оцениваются как вклад в развитие и феноменологии, и аналитической философии. В последние годы в связи с огромным интересом аналитиков к проблеме интенциональности (предметной направленности) и специфики ментальных состояний человека многие аналитики обратились к соответствующим исследованиям феноменологов, обладающих несравненно большим опытом исследований в этой области.
Уже на раннем этапе становления аналитической философии выявились ее точки соприкосновения с психоаналитическими процедурами. Аналитические приемы поздневитгенштейновской философии, направленные на выявление заблуждений, которые порождаются в результате непонимания логики употребления естественного языка и смешения "грамматики" языковых игр, напоминали приемы психоаналитиков по выявлению скрытых и подавленных мотивов поведения с помощью интерпретации слов и рассказов пациентов. Некоторые ученики Витгенштейна — Дж. Уиздом, М. Лазеровиц и Э. Эмброуз — даже попытались объединить подходы философско-лингвистического анализа и психоанализа. Они отталкивались, в частности, от указания Витгенштейна на то, что нет единой философской методологии, но есть разные методологии, подобные разным терапиям. Сам австрийский философ не только сравнивал свою деятельность с деятельностью психоаналитика по выявлению психических заболеваний, но и придавал своей медицинской аналогии весьма серьезное значение. Вышеназванные лингвистические философы (их относят к так называемой школе обыденного языка) разрабатывали линию философской терапии, направленную прежде всего на разоблачение "метафизических" заблуждений. Но уже к началу 60-х годов, когда позитивистские и деструктивистские тенденции в аналитической философии окончательно ослабели, влияние "терапевтических аналитиков" почти исчезло.
Достаточно тесные отношения сложились между аналитической философией и философской герменевтикой. Известно, что последняя связана с традициями немецкой гуманитарной культуры и дает методологическое основание для интерпретации философских, исторических, юридических, теологических и прочих текстов. Аналитическая философия и герменевтика сближаются в последние годы в связи с исследованием проблемы понимания. Примечательно, что это одна из главных тем позднего творчества Витгенштейна, на котором как бы замыкаются две ведущие западные философские традиции — немецкоязычная и англоязычная.
И аналитики витгенштейновской традиции, и современные герменевтики показывают специфический характер процедур понимания и их отличие от естественно-научного объяснения. Одним из первых близость подходов аналитической философии и герменевтики в данной области подчеркнул английский ученик Витгенштейна П. Уинч. Он показал, что сближение этих дисциплин может принести положительные результаты для развития "социальной науки" и совершенствования исследования "иных культур", т. е. культур, "формы жизни" которых существенно отличаются от наших. Аналитический стиль философствования характерен для творчества крупнейшего герменевтика наших дней — французского философа П. Рикёра. Немецкий философ К.-О. Апель выступает своеобразным посредником между двумя традициями: его работы в равной мере принимают и аналитики, и герменевтики. Тесное взаимодействие, возникшее в последние годы между герменевтикой и философским анализом служит примером нарастания интегративных тенденций в западной философии, преодоления существовавших в ней ранее барьеров (в том числе и национальных).
Более сложным является вопрос об отношении аналитической философии и структурализма, получившего особенно широкое распространение во франкоязычной философии. Оба направления имеют дело с анализом определенных языковых форм (слов и предложений в аналитической философии и "текста" и дискурса в структурализме). Для структурализма и аналитической философии (правда, в меньшей степени) характерны сциентистская направленность, уверенность в возможности разрешения сложнейших проблем с помощью строгих научных методов, которые применяются и в сфере гуманитарного знания. Вместе с тем сближения указанных направлений в период расцвета структурализма (1960 — 70-е гг.) так и не произошло, причем даже на поле семиотических (знаковых) исследований. Все дело в разном понимании смысла и значения языковых единиц, способов их употребления, соотношения структурных и функциональных аспектов языка, роли языка в человеческой культуре. Внешние сходства структурализма и философского анализа не должны заслонять существующих между ними серьезных различий. Эти различия рельефно проявились в 1980-е и 1990-е годы, когда классический структурализм трансформировался в постструктуралистские теории, являющиеся характерным проявлением так называемого постмодернизма. Один из вариантов постструктурализма деконструктивизм — находится в состоянии жесточайшей конкуренции с аналитической философией. Распространение деконструктивизма в Соединенных Штатах привело к своеобразному "конфликту факультетов": отделения английского языка и литературоведения в университетах выступают в качестве оппонентов философских отделений, на которых преобладает анализ. "Постмодернистский вызов" представляет сегодня наиболее серьезное испытание для академической аналитической философии и других разновидностей современного рационализма. В известном роде современная ситуация напоминает противостояние позиций риторики (аналог философии постмодернизма) и диалектики (аналог аналитической философии) в средневековой европейской культуре. Исход спора современных "риториков" и "диалектиков" предсказать очень сложно.
Отношение аналитической философии к другой группе философских направлений, представленных прагматизмом и неопрагматизмом, а также научным материализмом и научным реализмом, является в известной мере "родственным". Эти направления возникли и развивались во многом параллельно развитию аналитического философствования. Что касается классического прагматизма Пирса, Джеймса и Дьюи, то он возник как специфически американское культурное и идейное течение, но уже работы второго поколения прагматистов — К. Льюиса, У. Куайна и Н. Гудмена — по стилю ничем не отличаются от работ собственно философов-аналитиков. Неопрагматисты привнесли свежую струю в аналитическую философию, способствовав преодолению ею этапа логического позитивизма. В этом отношении, в частности, решающее значение имела критика Куайном "двух догм эмпиризма", которой были опровергнуты позитивистское разделение аналитического и синтетического знания и редукционистская установка. Прагматисты придали американскому варианту аналитической философии праксеологическую направленность. Разумеется, было бы некорректно представлять отношение аналитической философии и новейшего прагматизма как совершенно безоблачное. К примеру, хорошо известна позиция Р. Рорти, одного из "разочаровавшихся" аналитиков, который рассматривает прагматизм именно как альтернативу философскому анализу. Но эта популярная среди нефилософов позиция не разделяется большинством представителей академической философии США, поскольку его интерпретация прагматизма предполагает не только отказ от ряда общепринятых исследовательских установок и сложившихся рациональных процедур исследования, но и согласие с постмодернистским разоблачением "идеологем" англосаксонского аналитического рационализма, предельное сближение философии и художественной литературы.
Научный реализм и научный материализм, получившие значительное распространение за последние 20 лет, можно рассматривать как ответвления аналитической философии, тесно связанные с естественно-научным знанием. Именно в разработках научных материалистов (таких, как Дж. Смарт, Д. Армстронг, П. Чёрчленд) были представлены радикальные решения психофизической проблемы типа теории тождества ментального (психического) и телесного. Научный реализм выступает в качестве оппонента различных инструменталистских концепций научного знания. Однако полемика эта ведется на "поле" аналитической философии, полностью соответствуя установившимся в ней канонам и стандартам философской дискуссии. Помимо научного реализма с аналитической философией тесно связана такая новая дисциплина, как когнитивная наука, находящаяся на стыке когнитивной психологии, лингвистики, computer science, исследований в области искусственного интеллекта и теории информации. Синтез данных этих наук и осуществляется с помощью аналитической методологии и ее концептуальных средств.
Вообще говоря, отношение аналитической философии к научному знанию представляет большой вопрос, освещение которого потребовало бы немало времени. Поэтому в данном случае мы ограничимся лишь двумя дисциплинами, взаимоотношение которых с этой философией представляет особую проблему. Речь, во-первых, пойдет о лингвистике. Известно, что одно из течений аналитической философии даже называлось "лингвистическая философия". Однако в период наибольшего влияния данного течения (1930 — 40-е гг.) оно никак не было связано с главными тенденциями в лингвистической науке. Обе дисциплины долгое время развивались совершенно независимо друг от друга. Впоследствии в лингвистической философии все более стал преобладать интерес к конкретнонаучной проблематике, что выразилось, например, в программе британского аналитика Дж. Остина по созданию "лингвистической феноменологии" и его знаменитой теории речевых актов. Именно последняя оказалась тем связующим звеном, благодаря которому в 1950-е гг. лингвистика и философский анализ постепенно начинают устанавливать теоретическое взаимоотношение. Так сложилась принципиально новая ситуация, когда специальная дисциплина лингвистика — восприняла конкретную теорию, разработанную в рамках философии.
В настоящее время, как известно, теория речевых актов составляет один из важных разделов лингвистической прагматики. Нечто подобное произошло и с витгенштейновской идеей "языковых игр", а также с муровским методом анализа парадоксальных предложений (типа предложения "Сейчас идет дождь, но я в это не верю"). Среди других примеров аналитической "поддержки" лингвистики назовем разработку аналитиками проблемы языкового значения, концепции синонимии, идеи совпадения мыслительных и языковых структур. Особо следует отметить весьма популярную в последнее время среди лингвистов поздневитгенштейновскую концепцию правило-сообразного характера лингвистической и нелингвистической деятельности людей. Разумеется, отмеченные явления отражают и наметившееся сближение методов математической логики и лингвистики — ведь опора на логику составляет характерную черту аналитического подхода в целом.
В данной связи следует несколько подробнее сказать о взаимоотношении аналитической философии и логики. На начальном этапе эти взаимоотношения были максимально тесными (упомянем хотя бы позицию раннего Рассела, считавшего логику "сущностью философии"). Впоследствии — в период господства лингвистической философии — опора аналитиков на формальную логику была подвергнута критике, и потому многие из них сконцентрировали свое внимание на исследовании смыслообразующих и коммуникативных аспектов естественного языка в его повседневной функции. В этот период собственно логические работы приобретали все более специализированный характер, и потому связь логики и аналитической философии несколько ослабла. В последние же 20 лет противостояние аналитиков, ориентированных на описательный анализ естественного языка, и тех, кто ориентируется на строгие методы логики, почти исчезло. Теперь аналитики в большинстве своем применяют обе указанные методологии. Вместе с тем бытующее представление об аналитической философии как сводящейся либо к формальной логике, либо к лингвистическому анализу, лишено основания. В этой философии четко осознается различие собственно философского и специально-научного подхода. Разработка в рамках аналитической философии вопросов эпистемологии, онтологии, моральной философии и других, естественно, требует использования логико-лингвистических методов, но только к ним не сводится. Аналитические процедуры применяются для решения сугубо философских проблем, многие из которых, как отмечалось, достались аналитикам от классической философии.
Остановимся еще на одном вопросе, касающемся взаимоотношения различных собственно философских дисциплин в пределах аналитической установки. Дело в том, что на разных этапах эволюции аналитической философии та или иная аналитическая дисциплина играла роль своеобразного лидера. Если последовательно рассмотреть этот процесс, то представится следующая картина. Так, на раннем этапе ведущей дисциплиной была "философия логики" (это название впервые ввел Рассел) и связанная с ней эпистемология. На следующем этапе на первый план вышла эпистемология, получившая более эмпиристскую окраску (в особенности у британского аналитика А. Айера). В центре внимания аналитической философии 1960 — 70-х гг. оказалась проблематика философии языка, а позднее — философии сознания (philosophy of mind). Интересная ситуация сложилась в аналитической философии последних лет, когда среди аналитических дисциплин на первый план стала выходить политическая философия, чему во многом способствовали основополагающие работы американских философов Дж. Ролса и Р. Нозика. И это явление достаточно симптоматично, ибо аналитическая философия теперь не только осваивает новые проблемные области (например, вопросы биоэтики, искусственного интеллекта, феминизма, права и др.), но и стремится преодолеть стереотип консервативной и чисто академической дисциплины, искусственно изолированной от общественной и культурной жизни. Акцент, сделанный на политической философии, в которой, разумеется, используются характерные рациональные процедуры и приемы аргументации, отражает данную тенденцию и новые настроения философов-аналитиков.
Лидирующее положение некоторой аналитической дисциплины на определенном этапе, конечно, не следует преувеличивать. Исследования в других проблемных областях отнюдь не прекращаются. Кроме того, в согласии с возникшей еще в античности традицией, корпус аналитических дисциплин обязательно включает три главные составные части: онтологическую (метафизика), логико-эпистемологическую и этическую. Наличие последней также опровергает мнение об аналитической философии как исключительно сциентистском по духу направлении в западной философии.
Сегодня аналитическая философия не выдвигает тех или иных широких программ или теоретических манифестов (это было характерно, например, в 1920 — 40-е гг. для представителей логического позитивизма). Исследования стали более специализированными, а выдвижение на первый план политической философии обусловлено скорее внешними причинами (обсуждение общественного статуса аналитической философии в сравнении с другими областями знания и вопроса о ее роли в культуре), чем собственно имманентным развитием философии. Помимо этого новейшей стадии аналитической философии не свойственны заимствование и экстраполяция концептуального аппарата "лидера" на другие дисциплины, что имело место в прошлом.
В заключение необходимо отметить, что аналитическая философия в наши дни по-прежнему остается преобладающим направлением в англосаксонском мире (США, Великобритания, Канада, Австралия, Новая Зеландия). Аналитический подход постепенно захватывает ведущие позиции в Скандинавии и Нидерландах, а также в ряде развивающихся стран (например, в Индии). Влияние его чувствуется даже в странах с иной сильной национальной философской традицией (Германии и Франции, в первую очередь). Так что зачастую высказываемые суждения о "смерти" аналитической философии несколько преждевременны. Основное распространение она имеет в интеллектуальной среде западных университетов, воплощая одно из главных направлений современной рационалистической мысли.
Для дополнительного чтения
Аналитическая философия // Современная западная философия: Словарь. М., 1998.
Аналитическая философия. Избранные тексты / Под ред. А.Ф. Грязнова. М., 1993.
Аналитическая философия: становление и развитие / Под ред. А.Ф. Гряз-нова М., 1998.
Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. I. M., 1994.
Грязное А.Ф. Аналитическая философия: проблемы и дискуссии последних лет // Вопросы философии. 1997. № 9.
Дегутис А. Язык, мышление и действительность. Вильнюс, 1984.
Рассел Б. Человеческое познание, его сфера и границы. М., 1957.
Философия. Логика. Язык / Под ред. Д.П. Горского и В.В. Петрова. М., 1987.
Хилл Т.И. Современные теории познания. М., 1965.
Феноменология — философское направление, во многом определившее методологию, тематику, язык и общие контуры философии XX века. Это философское направление во многом способствовало возникновению таких влиятельных концепций, как философская герменевтика и экзистенциальная философия.
Появление и становление феноменологии неразрывно связано с именем Эдмунда Гуссерля. Хотя у Гуссерля были предшественники (например, Б. Больцано или его старший современник Ф. Брентано) и многочисленные последователи (так что оправданно говорить о существовании целого феноменологического движения в современной философии).
Франц Брентано (1838–1917) — австрийский философ. Преподавал философию в Вюрцбургском (1866 — 73 гг.) и Венском (1874–1894 гг.) университетах. С 1864 г. католический священник, в 1873 г. был лишен духовного сана. Среди его непосредственных учеников в разные годы были Штумпф, Мейнонг, Марти, Массарик, Гуссерль, Твардовский и другие известные философы. Отрицательно оценивая послекантовскую философию, Брентано видел свою задачу в том, чтобы возродить философию как науку, опираясь на учения Аристотеля и Декарта. Он разработал учение о сознании, выдвинув на первый план проблему кардинального различия психических и физических феноменов.
Однако как раз Гуссерля не без оснований считают наиболее последовательным и наиболее радикальным феноменологом. Поэтому в данной главе речь пойдет почти исключительно о феноменологической концепции этого немецкого мыслителя.
Гуссерль вошел в историю философии прежде всего благодаря разработке им особого феноменологического метода, который позволил до известной степени реформировать западную философскую мысль, направив ее внимание на сравнительно новую область — мир феноменов. Собственно философия, если говорить в целом, и занимается именно ориентацией человеческого сознания в самом широком смысле слова. Гуссерль, если и не открыл мир феноменов, то по крайней мере выявил в нем новую сторону. Феноменология и является особой наукой о феноменах. Феноменологию не следует путать с феноменализмом. Возможность такого рода путаницы связана с тем, что феномен (а сам этот термин появился задолго до Гуссерля и происходит он от греческого слова phainomenon — являющееся) может пониматься как минимум двояко. Эта двойственность представляет собой неиссякаемый источник для философской рефлексии. Но она же требует постоянного уточнения, в каком смысле этот термин употребляется. Ведь феномен, т. е. явление чего-либо, может быть понят как то, что только кажется. Вещь, являясь нам, кажется чем-то другим, чем она самою собой. Существует как бы зазор между тем, какова она сама, и тем, какова она для нас, для человеческого сознания. Так вот феноменализм есть как раз такая философская позиция, которая обращает внимание именно на кажимость вещи в отличие от ее подлинного бытия. Не потому, естественно, что ее только кажимость и интересует, но потому, что она только кажимость признает доступной для человеческого познания. В этом случае феномен вещи, если мы принимаем его за саму вещь, уводит нас от подлинной реальности, оставляет нас с чем-то только субъективным.
Но есть и другой аспект феномена. Он (феномен) именно есть явление какой-то реальности, проявление ее, ее самообнаружение, самораскрытие. В этом случае феномен не "скрывает" реальности, не подставляет вместо подлинного лишь кажущееся, иллюзию какую-то, но показывает ее какова она есть. Можно даже сказать, что бытие реальности является одновременно ее себя показыванием, точнее, как выражается М. Хайдеггер "само-в-себе-самом-показыванием"[231]. Феноменология Гуссерля имеет дело как раз с такими феноменами. Вернее, она обосновывает возможность такой природы феномена. И то, что такая природа в нем действительно открывается, — это бесспорная заслуга феноменологии.
Нельзя сказать, однако, что переориентация Гуссерлем западной философии происходит в каком-то новом и небывалом прежде направлении. Сам немецкий мыслитель оправданно ссылается на Канта и Декарта как своих отдаленных предшественников, не говоря уж о более близких по времени фигурах. Так, кантовский трансцендентализм — точка зрения, согласно которой объектом философского анализа являются некоторые исходные, априорные (т. е. независимо от опыта человека в сознании его присутствующие) "установки", которые оформляют, упорядочивают, придают, можно сказать, смысл тому, что мы привыкли считать данным нам миром, По Канту получается, что мир, каким мы его знаем, нам именно что "не дан". Он задается нами самими, т. е. сознание задает условия его осмысливания. Как мы увидим дальше, эта точка зрения будет у Гуссерля развиваться, уточняться и "радикализироваться".
Также весьма близок Гуссерлю и Декарт — своим поиском безусловно истинного, открываемого в акте интуиции, через непосредственное усмотрение разумом, основания всякой науки. Близок он Гуссерлю и своим стремлением найти это основание истинности в человеке, точнее, в его разуме. И то, что такое основание Декарт находит в принципе "cogito", в принципе автономности, независимости, самодостаточности субъекта мысли, — это тоже близко Гуссерлю и составляет предпосылку феноменологического метода.
Вместе с тем Гуссерль отнюдь не просто повторяет своих предшественников по западной философской традиции. Скорее он показывает то, куда можно (и нужно) было пойти, принимая за исходную точку Декарта и Канта, но куда эти последние не пошли.
Разработка метода, посредством которого можно было бы добраться до сферы феноменов, т. е. реальности самой себя предъявляющей сознанию, ничего от него не скрывающей; реальности, следовательно, убедительной для сознания, самоочевидной, т. е. открытой для особого зрения, для интуитивного усмотрения — это и было задачей Гуссерля почти с самого начала его философского творчества. Он приступил к ней, задавшись целью (как и Декарт) обосновать предпосылки истинности научного знания. Для Гуссерля было очевидно, что философия должна быть научна, т. е. не должна противоречить данным позитивных наук. Ее научность выражается в том, что она обусловливает и обеспечивает научность всякой науки. Она, следовательно, должна быть неким наукоучением. Эта задача представляет собой некоторую "сверхзадачу" всей нововременной философии, в особенности немецкой философии. Гуссерль не был здесь оригинальным. Его оригинальность начинается скорее с того, что он ставит перед собой эту задачу в условиях, когда, казалось бы, европейский научный дух вполне восторжествовал. Баснословные успехи математических наук и основанных на них наук естественных; успешная экспансия научного познания в сферу живого, в область истории — все это было известно философу "из первых рук" (напомним, что он начинал как математик). Однако в этом крылась и опасность. Дело, в частности, в том, что успехи математических наук, а еще больше наук о природе, привели к тому, что то, как понимали свой объект эти науки (а они его понимали, в широком смысле, как внешний по отношению к субъекту познания, как независимый от него, как ему трансцендентный, а кроме того как объект телесный, т. е. состоящий из некоторой суммы единиц вещества, определяемых внешними по отношению к ним законами, внешними воздействиями, описываемыми в терминах причины и следствия, в терминах всеобщего детерминизма) переносится на всякий объект, на всякую реальность. Метод естественных наук оказывается универсальным методом. Более того, сама философия как бы идет на поводу у частных наук, оказывается их "служанкой", не имеющей своего предмета и занимающейся только систематизацией данных позитивных исследований. Отсюда и сама эта философия называется позитивизмом. Сам Гуссерль предпочитает называть подобную философию "натурализмом" или "натуралистическим объективизмом", указывая тем самым на основной ее порок — ее объективность, которая в данном случае заключается не в стремлении к предельной адекватности отображения объекта субъектом, но в признании ею примата объекта над субъектом, т. е. в абсолютизации природы, как ее понимают естественные науки, в отождествлении всякого объекта с понимаемой таким образом природой и в стремлении описывать сам субъект, исходя из такого рода объективности. Человек в такой системе воззрений есть нечто зависящее от чего-то существующего вне него. Он — часть природы, один из ее объектов. Он целиком вписан в целое природы и, следовательно, рассматривает человеческого индивида только исходя из этого целого. Центр мира человека существует вне человека. Природа ни к чему не сводима. Человек сводим к природе.
Эдмунд Гуссерль (1859–1938) — главная фигура в феноменологии XX в. Начинал как математик. Однако с самого начала его интересовали основания и предпосылки той точности, которую обеспечивают математические науки, что видно уже из названия первой работы Гуссерля "Философия арифметики" (1891). Собственно феноменологическая концепция развивается им начиная с двухтомника "Логические исследования" (1901). Задачей Гуссерля являлся поиск очевидности, осуществляемый посредством переориентации внимания философии с внешнего (трансцендентного) мира на мир сознания (мир трансцендентальный), понятый как смыслообразующая активность, благодаря которой возможен любой опыт и любая научная деятельность. В результате феноменологической редукции сознанию человека должен открыться мир феноменов — сущностей, как раз и обусловливающих возможность всякого опыта, всякой предметности, в видении которых и достигалась бы искомая самоочевидность. В последующих работах Гуссерль развивал и видоизменял свою феноменологическую позицию. В последней крупной работе "Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология" (издана по-немецки только в 1954 г.) он расширил масштаб своих исследований, включив в них историю европейского человечества. Преподавал в разных университетах Германии. Среди его прямых и косвенных учеников и единомышленников фактически представлен весь цвет европейской континентальной философии первой половины XX века — М. Хайдеггер, М. Шелер, А. Койре, Е. Финк, Р. Ингарден и многие другие[232]. В 1933 г. с приходом в Германии к власти нацистов был уволен из университета за неарийское происхождение. Основной массив рукописей Гуссерля не был издан при его жизни. Они после смерти философа были вывезены из Германии монахом-францисканцем Г.Л. Ван Бреда, который основал в Лувене (Бельгия) Гуссерлевский архив — основной источник Husserliana (собрания сочинений философа).
Надо сказать, что в начале нашего века, когда развертывалась гуссерлевская критика натурализма, у этого направления в европейской философии было уже довольно много противников — неокантианцы, "философы жизни", спиритуалисты. Однако критика Гуссерля имела свои особенности. Прежде всего в выборе оппонента — внутри натурализма — Гуссерль избрал такие его разновидности, как психологизм и историцизм. Этот выбор определялся тем, что для Гуссерля поиск безусловных оснований истинности был связан с исследованиями природы логических законов, которые психологизм, с точки зрения философа, дискредитировал. Психологизм — это такая позиция, которая обусловливает истинность научного познания особенностями человеческой психики. Дело в том, что правильное мышление (а наука есть своего рода апофеоз правильного мышления) основывается на логике как науке фундирующей все другие науки, поскольку во всех них принципиально важно соблюдать логические законы. Они образуют, по Гуссерлю, некий каркас любого утверждения (а наука вся состоит из утверждений и отрицаний), формирует структуру и пределы любого высказывания. Так вот, с точки зрения психологистов, логические законы определяются психическими законами (такова была, например, позиция известного теоретика индуктивной логики Дж. С. Милля). Психология же, с этой точки зрения, — естественная наука, т. е. наука о некоторой совокупности фактов, обнаруживаемых в психической жизни человека. Законы психологии, будучи индуктивными законами, представляют собой некоторое обобщение фактов психической жизни, как бы выжимки из опыта переживания такой жизни. Натурализм в целом исходит из примата опыта. Разум начинает работать после того, как появляется некоторый опыт, общения с объективным миром, в том числе и с субъектом, который представляется в качестве одного из природных объектов. Разум обобщает, комбинирует данные опыта. Но если законы логики базируются на психических законах, имеющих индуктивный характер, то ни о какой безусловной, абсолютной истине в ней речь идти не может. Ведь индукция, в том числе и фактов психической жизни, всегда неполна. Следовательно, безусловность закономерностей, которые выводятся на их основе, всегда только вероятна. Если логика — основание всех наук, то это означает, что все они в разной степени, но только вероятны. Как, например, только вероятен тот факт, что завтра солнце взойдет на востоке, будучи индуктивным выводом из некоторого предыдущего чувственного опыта. Психологизм, по Гуссерлю, ведет к релятивизму — позиции, признающей всего лишь относительность всяких истин, используемых в науке. Релятивизм же, в свою очередь, неизбежно ведет к скептицизму. Скептическая точка зрения (имеется в виду скептицизм как философская позиция, так как скепсис в качестве элемента научного поиска есть необходимый этап всякого исследования, ориентированного на истину) означает конец науки, ибо она ставит под сомнение саму возможность достижения человеком истины. Это обстоятельство, по мнению Гуссерля, делает антинаучным и психологизм.
Сходным образом развивается Гуссерлем и критика историцизма. Последний также ведет к релятивизму, поскольку рассматривает факты в зависимости от времени, исторической ситуации, которая вызвала их к жизни. Ситуация с течением времени уступает место другой ситуации. То, что было верно для прошлого, становится неверным для изменившегося настоящего. В истории господствуют "мнения", царит "злоба дня". Ткань истории фактична, т. е. определяется конкретикой исторических совпадений и несовпадений.
Позиция Гуссерля основывалась на необходимости защитить науку как институт, определивший величие всей западной цивилизации. Это возможно только тогда, когда мы в состоянии доказать незыблемость тех истин, которые открываются наукой. В первую очередь тех, которые открывает логика. Но такого рода незыблемость определяется независимостью истины от жизненного опыта, психических состояний, течения событий, внешних условий. "Что истинно… — пишет Гуссерль, — истинно "само по себе"; истина тождественно едина, воспринимают ли ее в суждениях люди или чудовища, ангелы или боги"[233]. Даже если нет никого, кто знал бы, например, что дважды два — четыре, это утверждение не перестанет быть навечно истиной. Логические законы "идеальны" потому, во-первых, что не должны зависеть от "реального" (того автономного мира объектов, который наивно признает данным наш эмпирический опыт, а вслед за ним философия натурализма), и потому, во-вторых, что субъект открывает их в себе, но не в качестве результата некоторой психической деятельности, не как абстрактные ее выражения, а в качестве чистых сущностей, предваряющих всякий психический акт и "управляющих" ими, придающих им форму, структуру, дающих им смысл, наконец.
Подобные чистые сущности могут именно усматриваться непосредственным образом, благодаря интуитивному видению. Специфика феноменологии начинается тогда, когда речь заходит о том, что представляют собой эти сущности и как возможно достижение искомого видения. Последнее есть обнаружение очевидного. Очевидно то, что дано непосредственно, что не требует "посредника" для своего познания, что, следовательно, открывает само себя через самого себя. Таким образом проблема состоит в том, чтобы обосновать возможность усмотрения феноменов.
Особенность гуссерлевской феноменологии определяется также тем фундаментальным обстоятельством, что человек не в состоянии быть в мире, существовать иначе, как через посредство сознания. Сознание — универсальный "заместитель" всего, с чем человек имеет дело. Мир дан ему не сам по себе, но благодаря сознанию. Оно представляет собой что-то вроде никогда не снимаемой перчатки на руке. Нельзя "потрогать" сам мир. Были философские учения (например, учение Спинозы), целью которых являлось обоснование возможности "снятия" этой перчатки. Были и другие (например, греческих софистов) пытавшиеся построить философию, исходя из невозможности ее "снять". Феноменология Гуссерля акцентирует внимание на самой перчатке. Не радуется и не печалится по этому поводу, но пытается сделать выводы из факта ее "неснимаемости", пытается показать, как все то, с чем человек имеет дело в своей жизни, "завязано" с этой перчаткой, определяется ее "неснимаемостью". Мир для человека всегда есть мир в сознании. Он именно "дан" в сознании. Феноменология же выясняет эту его "данность", определяет механизм этой "данности", описывает условия, при которых мир может быть "дан", т. е. просто может быть. "Что" мира обусловливается "как" сознания. "Что" невозможно без "как". При этом феноменология, собственно, не отрицает существование реальности вне человека. Она лишь подчеркивает, что само это "вне", каждый вопрос о некоем внешнем бытии уже предполагает какие-то операции сознания. В этом, в частности, проявляется "поворот к субъекту", совершенный феноменологией.
Знаменитый испанский философ XX в. X. Ортега-и-Гассет, характеризуя современное искусство призывал читателя вообразить, что тот смотрит на сад через оконное стекло. "Глаза наши должны приспособиться таким образом, чтобы зрительный луч прошел через стекло, не задерживаясь на нем, и остановился на цветах и листьях. Поскольку наш предмет — это сад и зрительный луч устремлен к нему, мы не видим стекла, пройдя взглядом сквозь него. Чем чище стекло, тем менее оно заметно. Но, сделав усилие, мы сможем отвлечься от сада и перевести взгляд на стекло"[234]. Искусство нашего времени изображает не сад, а стекло. Точно также феноменология обращается не к тому, что видно, но к тому, благодаря чему нечто видно — к "стеклу".
Гуссерль, в противоположность представителям натурализма, попытался обосновать идею "центральности" сознания (того самого "стекла") по отношению к его объектам. Философ выдвинул лозунг "назад к самим предметам!", разумея под этим движение не к предметам, как их понимает обыденное сознание, а к условиям их мыслимости и воспринимаемости, к "трансцендентальной субъективности" сознания. Вся история феноменологиии в некотором смысле есть расшифровка того, что открывается сознанию при его движении к выяснению специфики собственной активности.
Самым общим условием "центральности" сознания является его интенциональность. Это одна из главных категорий феноменологии. Хотя употреблялся этот термин еще в средневековой философии, Гуссерль наполнил его новым, специфическим содержанием. Непосредственным образом интенциональность означает направленность сознания на объект. Сознание всегда есть сознание чего-то. Это выглядит достаточно банальным. Однако в действительности принцип интенциональности может быть понят только с учетом всего феноменологического метода, который не столь уж банален. Возьмем опять-таки позицию натурализма. Она имеет своим исходным пунктом некоторое чувственное событие. Это обычная житейская позиция ("естественная", как ее называет Гуссерль), для которой характерно представление о внешнем, независимом от нас существовании предметов и мира в целом — своего рода совокупности предметов. Чувственный факт (я вижу катящийся мяч, слышу удар грома и т. п.) есть непосредственная констатация такой автономной реальности через ее встречу с нами — такой же реальностью, рядоположенной первой. Дело не в том, что феноменолог отвергает существование такой реальности "с порога". Он лишь (но в этом "лишь" вся суть) выясняет, что обусловливает подобную позицию, что питает здравый смысл. Для натурализма именно эта встреча — меня с моим чувственным аппаратом и мира, вне меня и до меня существующего — есть исходное событие для познания. Она образует предпосылку всякого опыта. Ей самой ничего не предпослано. Не в том смысле, что до этой вот конкретной встречи с катящимся мячом, у меня не было никакого другого опыта. Нельзя указать первый по времени такого рода опыт. Дело в другом: с этой точки зрения всякое познание, в принципе, начинается с чувственного опыта. Его ничто иное — доопытное, внечувственное — не предваряет. Для натурализма такой опыт — нечто непосредственное. Для феноменолога он опосредован. Его тоже интересует непосредственное, но он обнаруживает его в другом — в работе сознания, выстраивающего, направляющего опыт, придающего ему определенный смысл. Натурализм, с точки зрения феноменолога, наивен. И наивность эта проистекает из неполноты взгляда, охвата проблемы. Натурализм ухватывает только "конец" процесса, но утверждает, что это — начало всякого познавательного акта.
Гуссерлевский лозунг "назад к самим вещам" означал также и стремление к полноте схватывания реальности, что как раз и должно отличать философию от конкретных наук. С этой точки зрения натурализм — "плохая" философия, ибо он не видит, не учитывает предпосылок эмпирического опыта. Он принципиально неполон. Феноменология следует здесь логике рассуждений Лейбница, который в ответ на утверждение Локка о том, что в разуме нет ничего, чего до этого не было бы в чувствах (классическая формулировка натуралистического объективизма), добавил: "кроме самого разума". Это утверждение, разумеется, можно трактовать по-разному. Но в рамках феноменологии оно означает, что разум оформляет чувственный опыт не на основе, не в результате этого опыта, но, напротив, сам этот опыт возможен, внятен человеку, замечается им потому, что он каким-то образом опосредован работой разума. Без этой предваряющей работы разума мы бы не увидели никакого мяча, не услышали никакого грома и т. д. В натуралистической позиции эта опосредующая работа разума не "тематизирована" (еще один термин, вошедший в философский обиход с легкой руки Гуссерля), т. е. на ней не сфокусировано внимание самого же сознания. Эта работа не стала предметом рефлексии.
О чем же конкретно здесь идет речь? Как возможна такого рода "тематизация"? На что нам следует, собственно, обращать внимание?
Вернемся к натуралистической установке. Когда мы, например, в акте зрительного восприятия, фиксируем некоторый предмет, мы тем самым утверждаем его существование. Не случайно, когда я хочу кого-либо убедить в истинности, т. е. в действительном существовании, какого-либо объекта, я говорю: "но ведь я видел это собственными глазами!". Чувственное восприятие здесь является непосредственным удостоверением существования какой-либо вещи. На самом деле, однако, здесь нет непосредственности, ибо констатация чего-либо в качестве существующего предполагает знание того, что означает "существование". Говоря "это есть, это существует", мы не разъясняем, что мы имеем в виду. Это, как нам представляется, само собой ясно всем, кто нас слышит. Мы предполагаем, что понимают значение существования все, с кем мы имеем дело. Феноменология начинает как раз с "тематизации" этого смысла. В своем стремлении к непосредственному она отвергает непосредственность существования. Наивная точка зрения исходит из утверждения о существовании мира и уже от этого утверждения "танцует". Философия подобного толка может доходить до вопроса о первоначалах мира, его основаниях. Но это ничего не меняет, так как само существование не отрефлексировано. Феноменология "ищет не "причины" бытия существующих, т. е. первичные существующие, обусловливающие бытие остальных существующих, а факторы образования значения бытия, т. е. "конституционные" факторы бытия"[235]. Если само значение существования мира становится для нас проблемой, то это означает, что мы должны "воздерживаться" от утверждений о его бытии, наличии или, напротив, о его неналичии, его чистой кажимости для сознания т. е. совершить, как говорил Гуссерль, используя греческий эквивалент слова "воздержание", "epoche". Очевидно, что конкретные науки не совершают такого рода "epoche", но исходят из безусловного существования мира — природы. Философия должна сделать это за них, и тем самым она предваряет, обусловливает саму возможность научного познания. Я "выношу за скобки" своего феноменологического исследования (и тем, собственно, придаю ему феноменологический статус) суждения о существовании предметов, других "я", мира в целом, его истории.
В силу чего же человек имеет возможность утверждать бытие предметов в акте чувственного восприятия? Прежде всего подобное утверждение обусловлено определенной нацеленностью (Abzielung) сознания, некоторым имением в виду. Иными словами, с точки зрения Гуссерля, констатация бытия вещи определяется состоянием сознания, точнее, его переживанием (Erlebnis). Грубо говоря, чтобы увидеть некую реальность, необходимо быть настроенным нечто увидеть. Различным видам бытия (а мы ведь может констатировать некоторое бытие как возможное, необходимое, ценное для нас, воображаемое и т. д.) соответствуют разные виды имения в виду, разные модусы (способы) переживания. Так мы можем иметь нечто в виду посредством фантазии. Фантазия есть в некотором роде особый "режим работы" сознания, отличный от других "режимов". То бытие, которое обнаруживается в рамках и вследствие этого "режима", будет констатироваться сознанием как возможное. А может быть — и как невозможное. Но я могу (что не обязательно означает, что я меняю эти "режимы" сознательно) быть настроенным на ориентацию в опыте посредством чувственного аппарата. В этом случае я могу утверждать о реальном бытии предметов моего восприятия. Наконец, если я намеренно стремлюсь, в частности и посредством фантазии, трансформировать какую-то связь чувственных переживаний, но встречаю сопротивление, т. е. обнаруживаю некую устойчивость, автономность этой связи, то я принужден констатировать необходимый характер фиксируемого бытия. Чтобы увидеть некоторую необходимость в мире, нужно относиться к миру заинтересованно. И необходимость зависит тогда от того, идет ли мне мир навстречу, или игнорирует меня. Модальность описания мира зависит от модуса моего к нему отношения. Статус существования вещи утверждается из-за определенной (меня как субъекта) направленности к предмету. При этом равнодушие к вещи тоже есть определенная направленность.
Чтобы "тематизировать" такого рода направленность (интенциональность) сознания, необходимо совершить "феноменологическую редукцию", которая в данном случае означает перенос внимания с предмета "имения в виду" на само это "имение", на чистую активность сознания (чистую, поскольку абстрагируются от того, во что эта активность упирается или, вернее, во что она выливается). Вследствие редукции оказывается возможен "интенциональный анализ". Интенциональность является не просто нацеленностью, направленностью сознания на предмет, но чем-то, что обусловливает весь смысл данного предмета. По существу то, что мы вообще предмет замечаем, как-то на него реагируем, вмещаем в горизонт своего восприятия, зависит от интенциональности или "имения в виду". Иными словами, интенциональность это и есть способ наделения реальности значением, делающий эту реальность значимой, осмысленной для нас. Так наука оказывается зависимой от интенциональности, поскольку без нее не было бы никакой реальности, претендующей, требующей осмысления, законосообразного описания. Мир вообще бы исчез в качестве предмета познания.
И еще одно важное обстоятельство. Для Гуссерля периода написания работы "Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии" (1913) сфера интенций сознания, собственно, и оказывается сферой феноменов. Припомнив, что философия Гуссерля с самого начала занималась поиском оснований научного знания, т. е. такой реальности, которая бы в своей самоочевидности, самоявленности сознанию демонстрировала безусловность (аподиктичность) себя в качестве истины, следует сказать, что чистые интенции сознания на этом этапе эволюции взглядов немецкого мыслителя (как, впрочем, и на последующих ее этапах) стали феноменами, которые феноменология и поставила себе целью высветить в качестве бытия непосредственного, самоочевидного. Скажем, очевидность чувственного восприятия (ведь то, например, что я в данный момент, когда пишу эти строки, вижу перед собой дисплей компьютера, есть для меня нечто очевидное), с точки зрения Гуссерля, опосредована некоторой интенцией моего сознания. Поэтому чувственная очевидность на самом деле неочевидна. Она является таковой только для наивного наблюдателя. Для феноменолога, как мы уже знаем, за этой реальностью стоит другая итенциональная. И вот эта-то реальность, открывающаяся в результате использования феноменологического метода — феноменологической редукции, и оказывается аподиктической, безусловно истинной, самоочевидной, т. е. феноменом. Действительно, я могу ошибаться в том, что я вижу в данный момент дисплей моего компьютера. Дальше мы увидим — почему. Но я не могу ошибаться в том, что я переживаю нечто — видение дисплея моего компьютера. Это-то переживание, как и многие другие, образует исследовательское поле для феноменологической рефлексии. До такого рода рефлексии, возможной только после вынесения за скобки натуралистической (естественной) установки сознания, интенциональность сознания находится как бы на заднем плане, она не "тематизирована". После редукции искомые состояния сознания открываются не частично, не постепенно, не в "оттенках", но во всей полноте, сразу. Кроме того, мир, воспринятый как внешняя мне (субъекту) реальность, можно мыслить иначе, чем мыслишь. Скажем, тот же дисплей можно мыслить себе как иллюзию, галлюцинацию, бред, наконец. Ибо дисплей есть предмет сознания, а, как мы видели, всякий предмет сознания зависит от сознания, поддается его установкам, переживаниям. Интенциональность же не предмет, но условие всякой предметности.
Вернемся, однако, к несколько иной "области", которая открывается после совершения феноменологических редукций. Она обнаруживается как сфера возможностей, и феноменологическое исследование предполагает описание (дескрипцию) этих возможностей. Феноменология есть в некотором смысле наука о чистых возможностях, или "эйдосах". Если естественная позиция, о которой мы уже много говорили, позволяет (неоправданно) утверждать, что я в данный момент вижу дисплей моего компьютера (и эта констатация есть исходный факт для натурализма), то феноменология позволяет уточнить, что же именно я вижу, когда утверждаю, что вижу экран моего компьютера. Так вот, строго говоря, я вижу (на самом деле вижу, а не думаю, что вижу) некоторые цветовые пятна. Пожалуй, это и все. Все остальное — то, что позволяет мне утверждать, что я вижу дисплей — имеет своим источником не чувственный акт видения, а предваряющую и означающую работу сознания. Интенционально подготавливая утверждение о существовании некоторого объекта, сознание, как показывает Гуссерль, имеет в виду нечто большее, чем то, что непосредственно (казалось бы) открывается сознанию в акте чувственного восприятия. Интенциональный анализ призван раскрыть "горизонт возможностей", которые сопровождают и антиципируют (предвосхищают) актуальное переживание, акт чувственного восприятия. Актуальное существует как бы в ауре потенциальностей, которые, по крайней мере частично, определяют то, что обнаруживается актуально. В самом деле, когда я смотрю через окно своего дома на другую сторону улицы, я вижу только его фасад. Чтобы, однако, я вообще смог увидеть этот фасад как именно фасад, в сознании должно произойти много событий. Например, я уже должен иметь в виду, что существует мир. Когда я вижу фасад, я вписываю его в некоторую реальность вообще, в мир в целом. Если бы его (мира) не существовало в горизонте моего восприятия, не смог бы обнаружиться пред моим взором и искомый фасад. Далее, я принимаю то, что я вижу именно фасад, хотя я и не вижу того, что предполагает всякий фасад, — обратной стороны, тыла здания. Мое восприятие чего-то в качестве фасада здания уже предопределено возможностью пойти и проверить, есть ли у того, что я принимаю за фасад, задник. Я этого фактически не делаю, но мое видение обусловлено, в частности, и тем, что в моем воображении, работу которого я могу и не сознавать, я уже представил этот задник. Я признал его уместным для данного чувственного образа. Я именно образовал это чувственное событие тем, что антиципировал его моим представлением о существовании тыла здания. Я сознаю, что это не театральная декорация, у которой нет тыла. На декорацию я смотрю по-другому. Точнее, я иначе подготавливаю чувственное событие — видение театральной декорации. Феноменологический анализ позволяет акцентировать внимание как раз на этой подготовке, на "эйдетической" работе сознания, делающей возможной чувственную конкретику. Этот анализ "тематизирует" то, что обычно остается "за кадром", — само сознание, самого субъекта с его уникальным опытом. Подобных предваряющих и обусловливающих возможностей неопределенно много. Наше чувственное восприятие внешнего мира, как правило, связано с пространственными параметрами вещи (тот же фасад). Но ведь понятие пространства предполагает многоперспективность. Это означает, что пространство обнаруживается из наслоения множества ракурсов, сторон, в которые помещает себя взгляд, прежде чем удостоверит пространственность конкретно вот этой вещи. Поверхность обнаруживается нами лишь в соотнесенности, сомыслимости с неповерностью, т. е. с глубиной. Глубина уже дана нам в нашем восприятии поверхности, что видно именно из того, что мы видим поверхность. Интенциональный анализ позволяет выявить то, что сопутствует в сознании некоторому актуальному факту, вписать последний в некий поток переживаний (Гуссерль говорит о "гераклитовском потоке"), образующий его исконное содержание. По отношению к этому потоку то, что мы фиксируем в нашей жизни на уровне обыденного сознания, — это только верхушки айсбергов. Феноменология позволяет нам обратиться к незримому, но все определяющему току жизни личности. Неслучайно это философское направление оказало большое воздействие на искусство XX века и, в особенности, на науку об этом искусстве.
Важно и другое. Феноменологическая дескрипция не только описывает то, что есть, то, что уже совершилось в сознании в его обусловливающим актуальное чувствование функционировании. Она как бы усиливает эту ауру возможностей, все время ее расширяя, позволяя добавлять к ней все новые и новые ракурсы, позиции. В феноменологическом анализе существенную роль играет фантазия, или "фикции". И дело не в том, что наращиваются некоторые искусственные связи между актуальным событием и новыми, обусловленными этим событием возможностями. Скорее дело в свободе, в неустанности человеческого творчества. Для Гуссерля феноменологический анализ есть актуализация, акселерация жизни сознания, добавления к ней все новых и новых возможностей, новых горизонтов, расширение его пределов. Призвание философии заключается (ведь это именно призыв) в обнаружении некоего "пространства" для неустанной работы сознания. Феноменология "отвоевывает" такое "пространство".
Феноменологу ясно, что очевидность чувственного восприятия условна. Актуально такое восприятие обычно фиксирует что-то одно, одну сторону. Целостный взгляд, который как бы открывается в ощущении вещи, предпослан горизонтом возможностей, разрабатываемых сознанием. Но эти возможности недостаточны, какие бы новые ракурсы мы не придумывали для того, чтобы дополнить целостность нашего видения. Сколько бы я ни корректировал свое видение фасада дома напротив, оно все равно будет требовать новых уточнений. Эта принципиальная неполнота любого конкретного восприятия определяет его небезусловность. Отсюда мир вещей и мир в целом случайны.
Анализируя то, что образует предпосылку и значение нашего чувственного опыта, Гуссерль выделял в нем две стороны. Во-первых, "предметную сторону" жизни сознания, то, что Гуссерль называл "ноэмой" (по-гречески "мысль", "результат мышления"). Нужно сразу сказать, что речь идет не о "предметах", как их представляет естественная установка в качестве реальности, существующей вне и независимо от сознания. С одной стороны, Гуссерль утверждает, что сознание представляет собой направленность на то, что не есть оно само. С другой стороны, эта иная, чем сознание, реальность коррелятивна сознанию. Как это понять? Гуссерль никогда не отвергал существования внешней по отношению к сознанию реальности. Субъект, которого имел в виду философ, не есть Бог, абсолютно творящий мир. Скорее, он "партнер" мира, но "партнер" решающий, в том смысле, что именно от него зависит, чтобы мир стал миром, т. е. обрел смысл, стал умопостигаемым, законосообразным. Субъект не абсолютно свободен в своем творчестве. Он ограничен некоей предданной реальностью, которую он не в состоянии упразднить. Более того, он не может перестать обращать на нее внимание, ибо это-то внимание и порождает его как субъекта. Предданная реальность есть, строго говоря, "ни-что", т. е. отсутствие какой-либо определенности, "чтойности". Всякое "что" в мире, он сам (ведь он сам — большое "что", большое "нечто") невозможны без активности сознания. Не всякому объекту нашего восприятия можно дать определение "живой" — предданный материал мира этому сопротивляется. Но только от человека зависит само это определение. В мире самом по себе нет ничего живого. В этом смысле мир, поскольку он имеет значение, поскольку он описывается словом, не может существовать без участия сознания. Ноэма — это прозрачная для мысли реальность, нечто оформленное, обретшее образ (т. е. собственно нечто, а не ни-что). Это то, что наделено смыслом. Но ноэма не есть то, что изначально провоцирует мышление к полаганию смысла. С другой стороны, это не означает, что ноэма, как предмет мысли, не может провоцировать дальнейшего порождения смысла. Но чтобы появился этот предмет мысли, необходима реальность (всегда никакая!), которая еще не стала и никогда не будет предметом мысли.
Во-вторых, помимо предметной, ноэматической стороны Гуссерль выделял ноэтическую сторону жизни сознания. Ноэза (от греческого "процесс мышления") также невозможна сама по себе, но коррелятивна (соотнесена) с предметом мысли. Сознание как некая активность всегда есть сознание предметного мира. Только в феноменологической рефлексии мы можем абстрагироваться от этой корреляции. Ноэза — это то, что наделяет смыслом. Эта категория выражает аспект нацеливания, имения в виду как интенциональной характеристики сознания. Такой, как воображение, фантазия, да и само восприятие. Ноэза указывает на модусы мышления в их обращенности (модальность всегда есть обращенность) к обусловливаемому ими предмету. Она — условие всякой предметности. Ноэза выражает активность сознания, активность личности как таковой.
Жизнь сознания есть процесс выработки (конституирования) значений мира. Подобное конституирование заключается в наделении образом некоторого предданного материала. Жизнь сознания есть процесс образования мира и одновременно образования себя самого. Жизнь представляет собой открытость новым возможностям, готовность их реализовать. В этом смысле сознание находится в постоянном изменении. Оно действительно поток интенций, обращенный к смыслотворчеству. Этот поток изменений-выражает длительность, некую "чистую временность", которая, по Гуссерлю, является глубочайшей основой человеческого "я". Временность интенциональности сознания отличается от "конституированного" времени" — времени опредмеченного, ставшего внешним объектом, условием существования других мировых объектов. Такого рода время — одно из выражений цикличности мира, как его понимают естественные науки, т. е. мира повторяющегося, обратимого, предсказуемого. Это время исчислимо, сдандартизировано в секундах, минутах, часах. Временность сознания есть, с одной стороны, предпосылка овнешненного времени физиков, а с другой — нечто совсем иное, чем то время, которым пользуется обыденное сознание. Время сознания сочетает непрерывность и бесконечную новизну. Неслучайно Гуссерль определял себя как "истинного бергсонианца".
Но временность сознания — это не бессмысленная, никуда не ведущая изменчивость. Это не безразличный процесс изменения ради изменения, но именно ток бытия духа. У него есть направление, есть ориентиры. Сама интенциональность обнаруживает себя как ориентированность на что-то. Она поиск и реализация смысла. Временность — чистое стремление к смыслу. В этом отношении временность сознания исторична. Сознание имеет историю, мир физики таковой не имеет. Для Гуссерля история возможна как стремление к некоторой цели (сам философ предпочитал употреблять термин "телос" — греческое слово обозначающее "цель", "завершение"). Цель всех интенций сознания обнаруживается в некоей исходной интенции, по отношению к которой все другие рассматриваются как способы выразить, достичь ее, вернуться к ней. Цель феноменологиии — разбудить, "реактивировать" эту первичную интенцию. Она конкретизируется философом в категории "жизненного мира" (Lebenswelt). Жизненный мир есть условие самого существования сознания, духа. Он не возникает как результат некоего имения в виду, но, напротив, определяет всякое имение в виду, образуя живой нерв творческой конструктивности жизни. Это первейший и очевиднейший феномен, являющийся основанием всякой научности и рациональности. Он — то, что делает историю историей, являя собой то, по поводу чего, в виду чего, совершается всякое событие.
Проблема истории образует главный интерес "позднего" Гуссерля (периода работы над книгой "Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология"). Философ оценивал в ней европейскую историю, констатировал коренное неблагополучие Европы, фиксируя источники этого неблагополучия и намечая пути его лечения. Глубинная причина болезни Европы виделась Гуссерлю как раз в забвении "жизенного мира", а прямым следствием этого — забвение европейской наукой (начиная с Галилея) смысложизненной проблематики человека. Наука забыла субъекта. Вместо него предметом ее единственного интереса стала природа — нечто внешнее по отношению к человеку, чуждое, описываемое механическими законами. Природа, абстрагированная от человеческой смыслополагающей активности, условна. Но именно эта условность и абсолютизирована, сделалась единственной реальностью, о которой можно говорить с научной убедительностью. Вместо мира, как жилища человека, скроенного по меркам человеческой потребности в смысле, мир превратился в нечто бесчеловечное. В нем человеку нет места. Природа предстала в научной абстракции, чуждой духу. Задача заключается в том, чтобы вернуться к горизонту "жизненного мира", вновь сделать сознание, субъекта центром мира и единственным предметом самостоятельного интереса. Осуществить такой поворот к субъекту, следуя его основным жизненным ориентирам, может только философия. Прообразом подобной философии и является феноменология.
Для дополнительного чтения
Гуссерль Э. Парижские доклады // Логос. Вып. 2., М., 1991.
Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии. М., 1994.
Гуссерль Э. Кризис европейских наук и философия // Культурология. XX век. М., 1995.
Какабадзе З.М. Проблема "экзистенциального кризиса" и трансцендентальная феноменология Э. Гуссерля. Тбилиси, 1966.
Философия представляет собой определенный способ выражения. Ее парадоксальность заключается в неподъемности для человеческого языка того дела, ради которого она появилась. В то же время она — именно язык. Всякий раз она пытается рассказать о том, перед чем "слова отступают". Она — способ сказывания о несказуемом. Способ высказать все, что может быть высказано, чтобы яснее стало присутствие в мире того, о чем не может быть речи. Слово инструмент "уловления". Философия есть то, как она говорит. То, что она говорит, в значительной мере зависит от того, как она говорит. Как философской речи обнаруживается из тех слов, которые она чаще всего произносит. Слово "экзистенция" — одно из самых "слышимых" и "произносимых" слов в западной философии нашего столетия. Не только в экзистенциальной философии, о которой пойдет речь в этой главе. Оно — один из важных элементов философского дискурса XX в. Но, безусловно, в экзистенциальной философии с ним встречаешься чаще всего. Именно в пояснение этого слова-символа, в рамках "тематизации" "горизонта" его "возможностей" обнаруживают себя специфические уже только для этого философского направления термины-экзистенциалы — вина, забота, страх, отчаяние.
Экзистенциальная философия — это не столько единая философская школа со своей дисциплиной, набором приемов и методик, следованием определенной традиции; сколько выражение (достаточно разношерстное) духа времени в специфической тональности. А время это — Европа после первой мировой войны. Экзистенциальная философия — "философия кризиса" в той мере, в какой ее вызвал именно кризис европейского человечества. Катастрофа первой мировой войны (вторая мировая была с этой точки зрения чем-то ожидаемым, логичным, хотя принесла намного больше бедствий, чем первая) обнажила недостаточность европейской веры в прогресс, рациональность истории. То, что произошло, не должно было произойти. Оно не соответствовало позитивистской парадигме европейского мышления, признававшего незыблемость, обусловленных разумом, ценностей XIX в. Оно не вписывалось в концепцию человека — homo sapiens'a, для которого определяющим было познание и освоение внешнего ему мира (природы) и тем самым преобразование самого себя как природного-социального существа. Таковой представлялась родовая сущность человека. Война показала хрупкость, неустойчивость, конечность человека. Его безосновность. Его варварство, т. е. неподчиненность рационально обусловленным нормам жизни. Сама история из чего-то прочного, имеющего внятное для ratio направление, превратилась в рискованное дело, в нечто негарантированное, непредсказуемое. В ней не оказалось повода для оптимизма.
Экзистенциальная философия (философия экзистенциализма) стала мощным откликом на эту катастрофу в европейском сознании. Хронологически она возникла в 20-е годы нашего столетия, хотя многие категории, в ней используемые, прежде всего категория экзистенции, стали осваиваться до этого — в первую очередь датским философом С. Кьеркегором, обоснованно считающимся предтечей экзистенциальной философии. Однако его идеи не получили европейской огласки. Собственно экзистенциалистское движение нашло отклик и получило известность именно после войны. Основные публикации: "Бытие и время" М. Хайдеггера (1927), "Метафизический дневник" Г. Марселя (1927); "Философия" (трехтомник) К. Ясперса (1932); "Бытие и ничто" Ж.-П. Сартра (1943). После второй мировой войны экзистенциализм (в особенности во французской его версии — "Чума", "Бунтующий человек" А. Камю) приобретает мировой размах, завоевывая сторонников даже в тех странах (прежде всего англосаксонских), для которых философский идеал — аналитическая философия и для которых экзистенциальная философия — скорее род литературы. К середине 60-х годов экзистенциализм утрачивает влияние и становится фактом истории западной философии XX века.
Альбер Камю (1913–1960) — французский философ-экзистенциалист и писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе (1957). Родился в г. Мондови (Алжир) в семье сельскохозяйственного рабочего. В Алжире Камю учился в лицее (где встретился с Ж. Гренье, оказавшем серьезное влияние на него как на будущего писателя), затем в университете. После учебы начал заниматься литературной деятельностью, журналистикой, а также пробует себя в театре как актер и как режиссер. В 1940 г. Камю перебирается в Париж. В годы второй мировой войны он возглавляет подпольную газету. Тогда же к нему приходит известность (повесть "Посторонний", философское эссе "Миф о Сизифе"). После войны Камю становится одним из властителей дум европейской интеллигенции. Публикуются его роман "Чума", насыщенный глубокой и разнообразной символикой, самое известное философское произведение "Бунтующий человек", ставятся его пьесы.
Экзистенциальная философия — термин достаточно условный. Не все мыслители, о которых пойдет далее разговор, считали себя экзистенциальными философами. Еще меньше тех, кто называл себя экзистенциалистами. Г. Марсель называл свою концепцию христианским неосократизмом. М. Хайдеггер (в то время, когда речь в его произведениях шла преимущественно об экзистенции) фундаментальной онтологией. Может быть, объединяющим фоном для этого направления являлось преимущественное внимание к человеку, к "изгибам" его души, к ее сокрытым "злым" глубинам, к ее "закоулкам", к ее "подполью", о котором говорит герой "экзистенциального" писателя Достоевского? Верно, что экзистенциальная философия охотно смотрит в человеческое "подполье". Ее в самом деле интересуют в качестве инициирующего материала человеческие переживания. Начиная по крайней мере с С. Кьеркегора, утверждавшего в противовес Декарту, что, чем больше я мыслю, тем меньше существую, и, чем больше существую, тем меньше мыслю, именно переживание (а не мышление субстанциальный признак человеческого бытия для нововременной философской парадигмы) становится преимущественным почем философской рефлексии. Но что такое переживание? Что в нем вызывает этот пост-классический интерес? Разумеется, переживание человеком своей жизни обусловлено социальными, индивидуальными, психологическими и иными обстоятельствами. Но в них есть и нечто абсолютное, т. е. несводимое к "посредникам". Нужно только уметь их в этом статусе увидеть. "Поймать переживание в его "сиюминутности" (или, по выражению Сартра, как бы "застигнуть на месте преступления"), не дав ему перерасти в рассуждение, в хотя бы зачаточную форму теоретического мышления, оценки обстоятельств. Лишь в таком случае, полагают экзистенциалисты, переживание превратится в своего рода "смотровое окошечко", через которое будет виден мир, каков он есть, каким он от века существует для конечного и бренного человека"[236]. Переживание человеком его существования — вот, пожалуй, центр философского притяжения. Ограничимся пока чисто описательным подходом: экзистенциальная философия — это учение, которое истолковывает реальность через призму экзистенции. Но что такое экзистенция? Существование. Отметим, что, с нашей точки зрения, удобнее при анализе этого направления пользоваться термином "экзистенция". И вот почему. Термин этот взят из латинского языка, и в нем хорошо видна та языковая форма, которая в данном случае приближает нас к сути дела. В глаголе (а существительное existentia происходит от глагола ex-sistere), от которого произошел данный термин, важна приставка ex. Она означает "из", "от". Стало быть, выражается некое движение. Выхождение, выдвижение, про-исхождение и т. д. В русском слове "существование" чувствуется, что речь идет о сути, сущем, бытии, что, конечно, важно. Но не чувствуется мотивов исхождения, перехода. А это, быть может, и есть самое главное. Экзистенция есть выявление, проявление, выступление вперед чего-то. Чего же? Русский эквивалент подсказывает бытия. Экзистенция является некоторым указателем бытия, проявителем, чем-то, где бытие присутствует, т. е. открыто видимым, явным для рефлексии образом. В человеческих переживаниях (по крайней мере в некоторых из них) налицо бытие. Следовательно, дело не в самих переживаниях как специфических формах жизни человека. Неподдельный интерес к переживанию не превращает экзистенциальную философию в вид антропологии. Она — по преимуществу онтология. Человек интересует ее главным образом потому, что в нем видно само бытие. Экзистенция служит своего рода мостом, по которому мы можем приблизиться к бытию.
Известно, что многие экзистенциальные философы (М. Хайдеггер, Г. Марсель, Ж.-П. Сартр, М. Мерло-Понти) либо прямо исходят из феноменологии, либо "припадают" к ней в поисках адекватного философского языка.
Нетрудно заметить, что, если мы будем понимать экзистенцию так, как это было описано выше, мы признаем в ней феномен в гуссерлевском смысле. Экзистенция есть феномен бытия, где последнее показывает, предъявляет себя со всей очевидностью. Гуссерлевский мир интенций сознания есть мир переживаний. Экзистенция как феномен бытия переживается. Поскольку она переживается, постольку она понимается. Она понимается именно в переживании. Если мы захотим отстраниться от нее, попытаемся посмотреть на нее со стороны — как на объект, у нас ничего не получится. Вернее то, что получится, не будет экзистенцией. Как хорошо показал еще Кьеркегор, экзистенцию нельзя передать другому, нельзя ее пересказать, как пересказывается в ее незамутненности математическая формула. Аристотель отмечал, что знает тот, кто умеет передать свое знание другому. Экзистенцию в этом смысле нельзя знать. Ее можно только переживать и — в такой форме понимать. Передать это понимание другому невозможно. Даже писатель не в состоянии описать экзистенциальные ситуации. То, что он описывает (на уровне информации), не имеет отношения к экзистенции. Но это не значит, что творчество писателя, не имеет к ней отношения. Напротив, писатель именно ею и интересуется. И писательское мастерство состоит отчасти в том, чтобы уметь передать собственное переживание. Не пересказать его — читатель не в состоянии повторить его, воспроизвести, но склонить читателя его понять, т. е. пережить его заново, по-своему. И тогда, поняв себя, понять самого писателя.
Фундаментальной характеристикой экзистенции является то, что она не истина о бытии, но истина бытия. Как это понимать? В экзистенции истина скорее выполняется, совершается, а не познается. Экзистенция не бессмысленна, не безумна, она слита с мыслью. Она не требует посредников, в качестве которых может быть логика, наука в целом. Экзистенциальная философия антисциентична. Хайдеггер отмечал, что наука не может мыслить, она калькулирует. Но философия совсем не против мысли. Наоборот, в ситуации, в экзистенциальной насыщенности жизни мысль находится "у себя". Только это другое мышление — мышление как открытость происходящему. Происходящее, переживаемое очевидно для переживающего. Между мыслью и действием, между мыслью и миром нет зазора. Отсутствует посредник. Мышление о есть в какой-то мере бесконечное опосредование. Мечта Декарта об идеальном мышлении есть мечта об интуиции, о непосредственном схватывании реальности. Метод Декарта ориентирует на максимальную направленность к интуитивному акту. Экзистенцию нельзя схватить. Человек сам ею схвачен, объемлем ею. Как указывал Г. Марсель, онтологическая тайна, которую и пыталась выразить его философия, есть восприятие присутствия себя в бытии, "несомости" себя им. Но можно, полагал Марсель, сознавать, понимать эту схваченность бытием, понимать его (бытия) присутствие, понимать себя — переживающего — как его присутствие.
Габриель Марсель (1889–1973) — французский философ, драматург и критик, основоположник католического экзистенциализма. Марсель продолжил традицию философствования, идущую от Августина. На формирование его взглядов оказали влияние идеи Шеллинга, Кьеркегора, Бергсона, Джеймса. В 1929 г. принял католичество. После осуждения экзистенциализма в папской энциклике (1950) Марсель называл свою философию "неосократизмом" и "христианским сократизмом". В 50 — 70-е годы Марсель уделял большое внимание проблематике философии истории и, в частности, обосновывал необходимость синтеза христианство и гуманизма.
Другими словами, экзистенция невозможна при наличии дистанции между субъектом и миром. При наличии отделенности человека от мира. С этой точки зрения экзистенциальная философия — "против субъекта", ибо последний — это контрагент объекта. Одно предполагает другое, а оба вместе — разделенность мира. Экзистенция открывается, как исходная неразделенность мира и личности, как "в-мире-бытие", если пользоваться термином Хайдеггера. Эта неразделенность, в частности, выражается в понимании. Человек — тот, кто понимает бытие. Он — понимающее существование, т. е. экзистенция. Если ученый ставит себя в положение "вненаходимости" по отношению к его объекту, то экзистенциальный философ находит условие истинности в противоположном. Мысль адекватна своему объекту не тогда, когда повторяет его, т. е. воспроизводит его в своей субъективной форме; но тогда, когда она совпадает с ним, а это значит — совпадает с источником всякой мыслимости и тем самым — с бытием. Экзистенция есть совпадение мысли с бытием. Мысль тогда оказывается со-бытием. Она уже не главный атрибут некоторого бытия. Дескать есть бытие, а есть его какое-то (пусть и главное) свойство. Нет, бытие человека и есть его мышление как интуиция его бытийственности, т. е. мысль не пребывает "внутри" экзистенции, не в рамках какой-либо жизненной ситуации, но есть само это событие. Рефлексия не отделена здесь от предмета рефлексии. Она упраздняет трансцендентность мира, т. е. отчужденность, овнешненность его применительно к личности. В этом экзистенциальная философия усматривает суть всякой жизненной конкретики, в той мере, в какой она со-бытийна. Уже нельзя сказать вслед за философами античности — сначала жить, потом философствовать. Жить, с точки зрения этой позиции, и значит философствовать. Сама философия должна стать экзистенцией и со-бытием.
Внимание философии к экзистенции делает невозможной ситуацию платоновского диалога "Федон", в котором Сократ, утверждая, что философ ни к чему так не стремится, как к смерти, тем самым фактически признает, что философия значима тогда, когда философ отчуждает себя от части собственного естества — от своего тела. Экзистенциальная же философия утверждает целостность переживания (в том числе и в его телесности) и мысли. Если для Спинозы идеал познания заключается в абстрагировании от чувств, то экзистенциализм признает, что источник философии — неразделенность чувствующего и мыслящего в человеке. Теоретическая мысль, идеалом которой вдохновлялась классическая европейская философия, бесстрастна. Она ориентирована на бесконечность. Идеал того же Спинозы — взгляд sub speciae aeternitatis (с точки зрения вечности). Нововременное мышление в целом ориентировано на совершенство, воплощенное в метафоре Бога. Совершенное бытие тождественно совершенному мышлению, которое "в Боге". Постклассическая модель философии, которая, в частности, рельефно реализована в экзистенцильном философствовании, отвергает бесстрастность мысли как ее бесплодность. Мысль истинна, когда она слита с действием. Существенный шаг в упразднении классической модели сделал тут Маркс, хотя его, естественно, нельзя считать экзистенциальным философом.
Важнейшей чертой экзистенции является ее переходность. Нет разрыва между событием мысли и бытием. Они — со-бытия. "Экзистенциальный градус" сознания дает мне право описывать мои состояния с помощью прямого дополнения. Я есть моя боль. Я есть моя надежда. Я есть моя смерть. Классическая модель ratio созерцательна. Но есть более важное для экзистенциальной философии обстоятельство: эта модель отчуждена от внутреннего переживания человеком своего присутствия в мире, которое соотнесено с его активностью (потому-то она и бесстрастна), но не сводится к ней. Такое переживание и образует условие самой возможности мышления. Это условие, с точки зрения Хайдеггера, есть человеческая конечность, смертность. Экзистенция открывается через призму человеческой смертности. Она не принимает во внимание перспективы возможного бессмертия. Она возникает из ясно различимого конца всякой личности, а не из туманной перспективы ее вечности. Экзистенция есть ясное (пронзительно) выражение неизбежности конца как основополагающей очевидности человеческого бытия. Неслучайно Гомер только людей называет "смертными", хотя не только людям свойственно умирать. Экзистенциальные переживания всегда имеют в виду человеческую конечность. Собственно, все "переживания" из-за этого и происходят. Будь человек вечен и знай он об этом неопровержимо не было бы никакой экзистенции. По сути дела смерть и есть подлинное содержание всякого события человеческой жизни. Смерть не есть идея конечного, но некий первичный факт. Поэтому она вряд ли может быть дана в дефиниции. Понимание экзистенции, в частности, и как человеческой конечности есть принятие человеком этого факта как своей судьбы. Судьба не симптом, не указатель движения куда-то, не предпосылка иного, не иллюстрация некоего всемирного закона. Она констатация чего-то непреложного. Судьба человека, как его смертность есть голая реальность, "фактичность" его экзистенциальной сути. Экзистенция беспредпосылочно есть, присутствует налицо. Знаменитое хайдеггеровское Dasein (присутствие, буквально здесь-бытие) есть в определенной мере выражение наличности бытия. Человек как экзистенция есть лицо бытия.
Иногда результаты экзистенциального философствования ассоциировались со вселенским пессимизмом в воззрениях на человека. Эта оценка проистекала, вероятно, от того внимания, которое экзистенциалистская литература уделяла таким "отталкивающим" параметрам человеческого бытия как одиночество, боль, страх, смерть и т. п. Получается нечто вроде неонатурализма в стиле Э. Золя, но на современный манер. Однако для подлинного натурализма в литературе характерна "естественная" установка: все "отталкивающее" вписано в жестокий, но единственно реальный мир, оно материально, являя собой признаки, указатели некоего космического порядка, фиксируемого и описываемого наукой. "Отталкивающее" в экзистенциализме подталкивает, поворачивает (и чем жестче переживание, тем вернее) нас к нашему пределу. А предельность не есть повод для пессимизма. Это чувство в данном случае слишком мелко. Это повод для другого — переживания исконных и в себе достаточных условий нашей жизни. Способ взглянуть на них открыто. "На смерть, как и на солнце, нельзя смотреть в упор" — говаривал Ларошфуко. То, что "тематизирует" экзистенциальная философия, есть предпосылка такого "взгляда в упор". С этой точки зрения подобная философия — все-таки форма антропологии, т. е. определенная методика выбора, совершаемого при описании человеческих фактов. Мысль не достигает бытия потому, что ориентирована на объективный мир (мир сконструированный наукой). И "отталкивающее" позволяет перефокусировать взгляд. Оно обеспечивает "встряску", принуждающую к такого рода перефокусировке. Но, еще раз повторим, "отталкивающее" отнюдь не просто иллюстрация или символ, а адекватный способ самосвечения бытия в человеке.
Переходность экзистенции связана с ее временностью. Классическая европейская философия, начиная, по крайней мере, с Платона, была озабочена главным образом тем, чтобы поставить временное, смертное, а поэтому и несовершенное, в отношение к вечному, совершенному. Первое становилось понятным лишь в связи со вторым. Бытие вещи с этой позиции обусловливается абсолютной истиной и абсолютным благом. Временное умопостигаемо лишь в его сопряженности с вечным. Сущее, т. е. существующее, описывается через должное. Экзистенциальное философствование, наоборот, уходит от вечного, совершенно-мудрого; уходит от абсолюта. Экзистенциализм есть принципиальная ориентация на временное, становящееся, нецелое. Только это и существует (во всяком случае в рамках философского дискурса). Принципиальная временность экзистенции означает ее незавершенность. Она не может во что-либо вылиться. Экзистенция — не вещь, которую можно положить в надежное место и ожидать, что она будет покоиться там в незыблемой самотождественности. Экзистенция проективна, она устремлена в будущее. Собственно она и создает будущее как нечто, связанное с настоящим, перетекающее из настоящего. Экзистенция несовершенна, и, более того, она в принципе не может завершиться каким-либо совершенством. Она завершается смертью, которая в данном случае просто упраздняет вопрос. Нет человека — нет проблемы экзистенции. В экзистенции отсутствует тотальность, ибо в ней всегда чего-то недостает. Экзистенция образует некую тягу в мире.
Экзистенциальное бытие есть бытие становящееся. На это обстоятельство обращал внимание еще Кьеркегор. Могут возразить: но ведь и у Гегеля речь идет о становлении, а он не был экзистенциальным философом. Верно, что гегелевская абсолютная идея находится в становлении, т. е. не дана себе самой сразу, с начала до конца. Но становление бытия у Гегеля представляет собой скорее развертывание, т. е. проявление чего-то, что в свернутом виде, потенциально уже с самого начала есть. С другой стороны, речь у немецкого мыслителя идет о становлении умопостигаемой идеи. Ее "умность" предполагает единство становящегося. Мы помним, что, по Гегелю, развитие синтетично, т. е. каждый новый этап включает в себя прошлое, воспроизводит его, повторяет до некоторой степени. Единство становящегося предполагает его завершенность, необходимо указывает на конец. Более того, этот конец, вообще говоря, может быть сведен к началу. Не то у Кьеркегора. У датского философа становление разорвано, дискретно. Оно никак несводимо к плавному единому процессу. Новое не сводимо к старому; будущее — к прошлому. Ступени подобного становления бесповоротные и уникальные решения индивида, которые не автоматичны, не соответствуют "логике процесса", не необходимы. Они ничем не гарантированы. Иными словами, они — свободны. Эта "разорванность" жизни, обусловленная свободой, и выражается в ее временности. Время у Кьеркегора до некоторой степени "производится" решимостью человека, его способностью к поступку, к выбору.
У французского экзистенциалиста Ж.-П. Сартра становящийся характер человеческого бытия выражается в его проективности. Что это означает? Емким выражением позиции Сартра является знаменитая формула: существование предшествует сущности. Тем самым признается, что человек для того, чтобы быть кем-то, быть каким-либо образом определенным (неважно о какой качественности, о каком пределе идет речь), уже должен существовать. Чистое становление предшествует всякого рода ставшему. Изначально у Сартра человек — никто и ничто. Эта ничтойность и есть его онтологический фундамент, первооснова. Человек — это тот, кто определяет. Всякий его поступок является определением себя. Но сам человек как экзистенция неопределим. То, что определено (тогда-то он поступил как трус, в другое время — ему случилось быть смелым), не есть он сам. Прошлое не властно над человеческой экзистенцией. Иначе она не была бы ею. Человек верен себе лишь постольку, поскольку делает себя, создает, предваряет свою "природу". Но то, что им из себя произведено, не есть он как существующий. Он в качестве экзистенции всегда инаков себе ставшему, произведенному. Он весь в будущем. Его временность образует знак этой устремленности вперед, его фундаментальной безосновности. Ставшее есть фальсификация времени. Человек как экзистенция не может быть предметом, т. е. чем-то себе тождественным. Он всегда иной. Он — предпосылка всякого предмета, всякой "природы". Физическое время подходит именно к предметам, но не к экзистенциально понятому человеку. Правда, эта исходная безосновность тяготит человека. В экзистенции не на что "опереться". Она ненадежна. Иногда же так хочется надежности, определенности. Но к успокоенности, крепости оснований, жизненных "тылов" экзистенция не ведет. И человек хитрит с собственным бытием, пытается его обмануть. Возникает феномен "недобросовестной веры" (mauvaise foi). Человек выдает себя за кого-то, кем он в данный момент представляется другим, воспринимающим его инструментально, — за официанта, профессора, больного раком, посетителя поликлиники, ожидающего электрички и т. п. Человеку хочется совпасть с собой, стать, наконец, кем-то определенным, свершиться, закончить жизненный путь. Для Сартра такими способами уйти от экзистенциального становления являются в широком смысле религия и творчество. Однако все напрасно — этот побег от себя лукав. Обмануть себя нельзя. И творчество, и религиозная вера сами оказываются проектами, реализациями его, предваряющей все прочее, свободной сути. Эту исконную суть они не затрагивают. У каждого человека появляется в жизни возможность увидеть, насколько он не то, что думают о нем другие и что думает он о себе сам.
Жан-Поль Сартр (1905–1980) — французский философ, романист, драматург, литературный критик, политический теоретик. Один из главных представителей французской феноменологии, основатель атеистического экзистенциализма. В разработке основных тем своего философствования Сартр отталкивается от идей Декарта, Гегеля, Кьеркегора, Маркса, Фрейда, Гуссерля, Хайдеггера.
Экзистенция никогда не бывает окончательной. Парадоксальным образом это ее свойство определено ее конечностью. Ведь конечность человеческого бытия, как она понимается в экзистенциальной философии, это не просто предположение, что когда-то в будущем, в какой-то точке на линии времени она прекратится. Конечность экзистенции есть феномен настоящего. Конечность переживается сейчас и лишь постольку делает возможным нечто и в будущем, которого еще нет. Конечность экзистенции всегда уже есть. Она сопровождает жизнь, но не как сторонний наблюдатель. Конечность есть внутренний ее импульс, делающий возможным сам ток жизни. Истина совершается в событии, в переживании бытия. Только там она и есть. У человека нет средств, чтобы "выскочить" за пределы тех условий, которые образуют его жизненный горизонт. У него нет возможности (наподобие архимедова рычага) достичь абсолютной отстраненности от самого себя, живущего в мире ("заброшенного" в него).
"Человек не обнаруживает в себе какой-либо абсолютной позиции, встав на которую, он мог бы возвыситься над собственным уделом, откуда бы он смог посмотреть на себя со стороны…"[237]. И дело не в том, что в этом проявляется его ограниченность, недостаточность по сравнению с какими-то "высшими существами". В этой "недостаточности" заключается сердцевина явления человеческого. Человек перестал бы быть самим собой, если бы в самом деле мог в высшем познавательном усилии "опредмечивать" себя, т. е. был бы способен смотреть на себя со стороны. Для анализируемой нами философии человек представляется уникальным существом. Его уникальность именно в том, что он не только некое "предметное" сущее (как камень, облако или трава), но то сущее, в котором говорит бытие. И проговаривает оно себя как раз в его экзистенции — в его "отталкивающей недостаточности".
Могут возразить: но как же это человек не может посмотреть на себя со стороны, когда наука только и делает, что "опредмечивает" мир вообще и человека в частности, причем достигла на этом пути больших успехов. Для экзистенциального философа, однако, наука, с ее "опредмечивающим" реальность методом, не приближается к бытию, но удаляется от него. Она — выражение неподлинного (неаутентичного) способа существования. Она обращает внимание только на предметную реальность — мир сущего. Он не иллюзорен, но он-то как раз недостаточен. В мире есть еще что-то, что и делает его миром и это "что-то" не предмет, но предпосылка и источник всякой предметности. Это "что-то" (хотя оно, скорее, ни-что) не дано в мире наряду с вещами камнями, облаками, травой. Оно реально как-то иначе. Хайдеггер называет его Бытием — в противоположность сущему, т. е. именно предметам, чувственным очевидностям.
Если экзистенция — мост к бытию, явление его в мире сущего, то что такое бытие? Именно вопрос о нем является нервом экзистенциального философствования. Кьеркегор отмечает в своем дневнике за 1854 г.: "Экзистенция христианина означает контакт с Бытием. Иисус сначала и прежде всего — Бытие, а потом уже — мысль"[238]. Тем самым датский мыслитель как бы задает горизонт экзистенциального исследования: бытие. Но можно ли мыслить бытие? Тот же Кьеркегор утверждает, что, думая о бытии, я его уничтожаю. Но, с другой стороны, я существую (я — экзистенция) лишь тогда, когда я думаю о бытии. Значит, есть мышление и мышление. Есть предметное мышление (его образец — наука). Оно признает за исходное материю (материализм), дух (идеализм), либо еще что-то. Однако, с точки зрения экзистенциального мыслителя, все это — некие виды существующего. Они реальны, но их нельзя абсолютизировать. Их существование может быть редуцировано к иному — к бытию. Такое бытие — нечто беспредпосылочное, нередуцируемое. Оно фактично, т. е. непосредственно, ничем не обусловлено; оно просто есть, и все тут. Голая реальность. Необходимая в том смысле, что ее нельзя обойти в мысли. Можно только "упереться" в нее, если ты — предельно честный мыслитель, бесстрашно следующий до крайних границ мысли. Это бесстрашное мышление, его свойство — быть открытым непосредственности бытия. Собственно, только здесь мышление и тождественно бытию, т. е. не дистанцировано от него (как в случае абстрактного мышления). Нововременной идеал интуитивного познания осуществляется в экзистенциальном мышлении как сопереживании человеком события своей жизни. Вследствие возможности этого типа мышления бытие узнает о себе. Экзистенциальное мышление — "светлое место" бытия, где ему себя "видно". Быть этим "местом" суть человеческой экзистенции.
Итак, бытие фактично. Фактичность включает бытие-с-другими (что означает включенность бытия других людей в мое собственное бытие, их взаимозависимость и взаимоопосредованность) и бытие-в-мире. Непреодолимое для классической картезианской парадигмы разделение на субъект и объект и вытекающая отсюда проблема перехода от субъекта к миру в этой посылке просто устраняются. Исходно не разделение, но синтез, первичная связанность мира и человека. Мир вещей дан, ибо дано "я". Вместе с тем бытие — тайна. Например, в экзистенциальной аналитике К. Ясперса выделяются несколько форм бытия.
Карл Ясперс (1883–1969) — знаменитый немецкий философ, один из основателей экзистенциализма. Изучал право в университетах Гейдельберга и Мюнхена, медицину и психиатрию — в университетах Берлина, Геттингена и Гейдельберга. В 1908–1915 гг. работал в психиатрической клинике Гейдельберга. В 1913 г. защитил на кафедре Виндельбанда диссертацию по теме "Общая психопатология". С 1922 г. — профессор философии Гейдельбергского университета. В 1937 г. отстранен от преподавательской деятельности из-за еврейского происхождения жены, в 1938 г. запрещена публикация его работ. С 1948 г. по 1961 г. — профессор философии Базельского университета.
Как философ, Ясперс заявил о себе книгой "Психология мировоззрений" (1919), которая не без оснований считается первой манифестацией философии экзистенциализма в Германии. На формирование взглядов Ясперса особое влияние оказали Платон, Плотин, Фома Аквинский, Николай Кузанский, Б. Спиноза, И. Кант (критического периода), Ф. Шеллинг, С. Кьеркегор, Ф. Ницше, Э. Гуссерль.
Ясперс написал большое количество очень популярных на Западе работ. Особенно известна его трехтомная "Философия". На русский язык недавно переведено несколько его произведений, среди которых самая значительная "Философская вера".
Так, бытие открывается как Dasein. He следует путать значение этого термина у Ясперса с тем, какое оно приняло в "Бытии и времени" Хайдеггера. У второго оно — уникальный способ присутствия бытия в мире вещей, тогда как у первого — определенный, только для этого человека характерный способ существования. Dasein у Ясперса — это утраченное бытие, опредмеченная реальность. Правда, это такая реальность, в которой открывается экзистенция. Dasein является своего рода оболочкой, под покровом которой живет экзистенция. Но живое не есть оболочка, а то, что внутри нее. Далее Ясперс выделяет бытие сознания, которое наиболее адекватно выражает себя в научном, предметном познании. Это то бытие, каким оно открывается в естественнонаучном методе. Наконец, — экзистенция. Ее нельзя свести ни к Dasein, ни к бытию сознания. Экзистенцию характеризуют "пограничные ситуации" — состояния вины, страха и т. д., в которых человек как-то соприкасается с иной реальностью, не данной ему в опыте, в знании, в представлении. Экзистенция есть переживание человеком того, что его "объемлет". Она есть опыт встречи с "объемлющим". Но "объемлющее" не мир. Последний представляет собой еще одну форму бытия. Все эти формы предполагают что-то "за собой", указывают куда-то. Они существуют в качестве символов или "шифров". Мы не можем их свести воедино. Последнее наше положительное утверждение о бытии состоит в том, что оно дискретно. Онтология в этом пункте терпит крушение. Но подобное крушение и есть крайняя точка нашего движения к "объемлющему". Оно не может стать объектом онтологии, ибо оно всегда "объемлет", но никогда — "объемлемо". Его нельзя схватить понятийно, невозможно стать над ним, вне него, но можно открыться ему, что и совершается через экзистенцию. Не у меня истина, но я — в истине; не у меня бытие, но я — в бытии. "Объемлющее" мне не дано, оно не есть факт моей жизни. Но сама его неданность мне красноречива. Его отсутствие в рамках моего жизненного горизонта ставит под вопрос сам этот горизонт. Так и экзистенция — это вопрос без ответа. Мысли хватает на то, чтобы спросить, но не на то, чтобы ответить. Экзистенциальная драма, в которой воплощается вопрос о смысле бытия, разрешается молчанием. Последние слова Гамлета: "The rest is silence" (дальше — тишина).
Экзистенциальность человека, как уже было сказано, фактична. Человек обнаруживает себя "заброшенным" в мир. При этом нет вопроса — кто забросил? Такой вопрос предполагает некую предпосылку экзистенции, ее обусловленность чем-то, т. е. возвращает нас к классической парадигме. В этом случае экзистенция не фактична, но производна. Она — следствие чего-то еще неведомого. Но экзистенция — не следствие. Она просто есть. И это "просто есть" много чего в себя включает. В каком-то смысле экзистенциальная философия и анализирует ситуацию, когда нечто в человеке "просто есть". Эту "простоту естества" выражает и категория "ситуация". Сартр отмечал, что все мы находимся в ситуации, определены ею. Мы с первых до последних минут жизни вовлечены в какие-либо ситуации, т. е. вовлечены в мир. С первого вздоха младенец участвует в некоторой бытийной конкретике — в роддоме, на дому или, увы, "под забором". Он не является локковой "чистой доской" уже потому, что он не один в мире. Мир ему не противостоит. Он с миром заодно, т. е. присутствует в мире, а мир — в нем. И это происходит не когда-то "потом", когда он начнет что-то "понимать". Он понимает мир с самого начала, участвуя в нем, будучи обусловленным его жизненной ситуацией. Эта внимание к ситуационной фактичности человеческого бытия — один из важных признаков экзистенциальной философии как философии постклассической. Ведь классическая философия как раз стремилась поставить человека над ситуацией. Стремилась описывать его исходя из разряженной обстановки, отстраненной от конкретных жизненных забот. Классическому философу и в голову не пришло бы определять человеческое бытие через "заботу", как это делает Хайдеггер. Его "забота" может заключаться только в уходе от повседневности, вот именно, что — от "забот". Чтобы понять мир, нужно отойти от непосредственно данного мне мира, забыть его, если угодно. Экзистенциальная философия возвещает возвращение в мир теории простых жизненных целей и ориентиров. Субъект этой философии человек практический (почему, между прочим, таким притягательным и оказался для многих экзистенциалистов марксизм), т. е. всерьез переживающий свою повседневность и тем самым из этой повседневности (собственно, из рутины, из дурной повторяемости) и выходящий. Так только ее и можно увидеть как знак Бытия. А вовсе не встав над ней, не повернувшись к ней спиной, как это получается, скажем, у Спинозы. Так, у Ясперса сам термин — "пограничная ситуация" — указывает на то, что к пределу нашей самодостаточности, у которого только и открывается Иное, можно прийти единственно посредством нашей вовлеченности в конкретную жизненную ситуацию.
Для экзистенциальной философии очень важно следующее обстоятельство фактичность бытия обнаруживает себя как человеческая свобода. Ж.-П. Сартр пишет: "Мы есть свобода, которая выбирает; но мы не выбираем бытие свободными: мы осуждены на свободу…"[239]. Эта "невыбранность" свободы, делающая ее тяжким грузом (если, конечно, осознаешь свою человеческую ситуацию), и выражает фактичность, данность свободы для человека. В определенном смысле тот вариант экзистенциальной философии, который разрабатывался Сартром, был именно философией свободы. Сущностным ядром свободы для Сартра является выбор. Именно выбор создает человеческий мир, мир культуры, мир ценностей. Ценности не даны человеку заранее. Они не существуют вне акта выбора, сами по себе, в каком-то особом разряженном пространстве. Но всякий раз только в моем конкретном поступке возникают добро или зло, правое и неправое. Нет внешнего руководства, на которое можно было бы списать свой поступок. Все зависит от тебя. Известен случай: к Сартру в начале войны пришел посетитель. К тому времени философ был уже известен среди французских интеллектуалов. Был авторитетен. И вот к этому авторитету воззвал посетитель. Он должен был выбрать между больной, горячо любимой матерью, заботы о которой заставляли его остаться в оккупированной Франции; и не менее горячо любимой родиной, служить которой можно было, только уехав из Франции и присоединившись к де Голлю. "Что мне выбрать?" таков был вопрос посетителя. "Решайте сами, вы — свободный человек", — таков был ответ философа.
Нельзя переложить на плечи другого собственное решение. Это все равно будет твоим решением, за которое ты, а не другой, должен нести полную ответственность. От свободы нельзя убежать, ведь она — основание твоего человеческого бытия. Но она же — условие надежды. Надежды не быть вечно тем, кем ты однажды стал. Струсившего — быть вечно трусом; сподличавшего — быть навсегда подлецом. Сама свобода не имеет границ. Но ее единственное занятие — устанавливать такие границы. Выбирать и означает определять. В выбранном уже нет свободы (и потому в нем уже нет и человека), но именно поэтому свобода постоянно превышает то, что является делом ее рук. Выбирая, мы отрицаем, т. е. отвергаем одну из возможностей, между которыми и происходит выбор. Этот дух отрицания и характеризует свободу — сферу упразднения, "неантизации". Свобода ест постоянная возможность для человека быть другим. Но сама она — никакая. Свобода, пока она есть, всегда между чем-то и чем-то. Она свободна от пределов. Ее способность определять вытекает из ее собственной беспредельности (вернее, из отсутствия у нее чего-либо собственного), т. е. ничтойности. И поэтому именно с человеком ничто приходит в мир. Данность человеческой свободы определяет его бытие как бытие-для-себя, которое есть то, что оно не есть и не есть то, что оно есть.
По Сартру, моя свобода не может быть получена от другого, извне. В этом смысле не может создаться ситуация, когда бы свобода вручалась индивиду государством, неким гражданским обществом и т. д. Свобода не социальна, но бытийна. В то же время моя свобода связана со свободой других людей. Сартр специально уточняет, что я не могу желать своей свободы, не желая тем самым ее и для других. А это, в частности, означает, что, выбирая себя, в свободном акте своего человеческого самостояния, я выбираю и все человечество, за "другого". Принимая ответственность за свой поступок, я принимаю через него ответственность и перед всем человечеством.
Проблема "другого", проблема интерсубъективности — одна из самых важных в экзистенциальной философии. Ведь присутствие другого (других людей) — это один из компонентов фактичности бытия. Часто (например, у Ясперса) она возникает как проблема коммуникации. Последняя является у этого немецкого философа средством выявления экзистенции. Коммуникация, т. е. связь между людьми, есть форма прояснения экзистенции. Она — условие свободы индивида. Экзистенция не в состоянии опредметить себя иначе, как в общении с другой экзистенцией в их взаимораскрытии. С этой точки зрения, другой — желанный и необходимый экзистенциальный партнер. Но коммуникация отнюдь не идиллия. Она происходит через борьбу, точнее — через борющуюся любовь. Несколько иное понимание проблемы интерсубъективности мы находим у Сартра. Впрочем, и у него "другой" есть участник моего экзистенциального переживания. Но соучаствует другой в этом переживании агрессивно. Индивид постоянно пребывает под взглядом другого. Другой отнимает меня от меня же. Он притязает на мой мир. Он пытается владеть мною и тем самым превращает меня в статичное, "подручное", послушное, наперед заданное бытие, т. е. бытие вполне нечеловеческое. Но с другой стороны, другому (также как и мне в отношении к другому, мы здесь стоим друг друга) хочется владеть мною так, чтобы я при этом оставался суверенным, свободным существом. Только в этом случае владение приносит удовлетворение. Такова структура любви. Но такое стремление противоречиво. Либо владение, либо свобода. Либо бытие-для-себя, либо бытие-в-себе. Поэтому любовь терпит неудачу. Она постоянно подвергается искусу бытия-в-себе (бытия косного, статичного, себе тождественного), но не может лишить человека его исконной свободы. А коммуникация между людьми оборачивается одной из форм "бесполезной страсти".
Совсем иную оценку интерсубъективных связей мы находим у Марселя. Начать с того, что во время первой мировой войны Марсель занимался поиском пропавших без вести. В ходе этого поиска он встречался с родственниками и друзьями пропавших и воочую убедился, насколько большую роль играют в нашей жизни близкие и дорогие нам люди, даже если они погибли. Насколько живыми они для нас являются. Это поставило перед Марселем общий вопрос "кто есть я?" Тут видна полемическая заостренность такой его формулировки по отношению к известной формуле Монтеня "что я знаю?". Для Марселя вопрос Монтеня выражение и символ нововременного научного духа, редуцирующего человека до рационалистически понятой познавательной деятельности, которая, в свою очередь, сводит свой объект до природы, схватываемой исключительно естественнонаучным образом. Смерть человека может быть описана с помощью физикалистского языка (включающего точное астрономическое время кончины, указание физиологических процессов, обусловивших это событие и т. п.), а может быть описана с помощью экзистенциального языка. И эти языки, а, следовательно, эти события — могут не совпасть. Может статься, что физически человек жив, но экзистенциально — давно умер. А может быть и наоборот. Во время войны и после нее Марсель как раз и наблюдал эти случаи "наоборот". И сделал свои философские выводы, в которых обращалось внимание на смысл слова "существование". Что означает для человека "существовать"? Что мы подразумеваем под этим термином? С точки зрения Марселя, существовать значит жить "конкретно", а "конкретность" жизни предполагает включенность в общение с другими людьми. Наше существование есть отклик на зов, на внимание к нам "другого". Наше индивидуальное бытие выражается в человеческой общности. И наше существование длится до тех пор, пока есть этот отклик, пока оно важно для кого-то, пока мы связаны с другими. Более того, наша экзистенция открывает себя для нас из этого общения. Мы опознаем себя в "другом", открываем себя в нем. Подобная связь с "другим" предполагает особые признаки экзистенции — доверие "другому", верность ему, открытость, надежду. Марсель разделяет "ты" и "он". "Ты" — это и есть мой экзистенциальный "партнер", от которого зависит мое существование. Точнее, оно зависит от моего доверия этому "партнеру", от моей ему открытости. Есть абсолютное "Ты", т. е. Бог предел моего в-мире-бытия. "Другой" — в конечном счете Бог. Я существую в Боге. Я лишь постольку существую, поскольку Он открыт для меня, так же, как и я — для Него. И есть "он" — субъект суждения и осуждения. Он противостоит мне. Своим противостоянием он изолирует меня, превращает в "объект", в простой факт мира, допускающий бесстрастную (объективистскую) оценку. "Он" символизирует овнешненность, отделенность, физическую, но не экзистенциальную реальность. Аналогом "его" является хайдеггеровское das Man — неопределенно-личное местоимение, с помощью которого немецкий мыслитель описывает тот способ бытия, посредством которого человек упраздняет ("в упор не видит") свою уникальность, неповторимость, экзистенциальность, забывая о ней ради безличного, "предметного" существования, обусловленного принципом "я — как все". Человек толпы, человек как часть природы, исчислимая величина, элемент универсальной математической формулы — вот кто такой das Man. Он — никто, ибо он такой же, как все. Он — представитель класса объектов. Человек — и экзистенция, и "винтик" социального целого; он — место бытия, и он же — часть некоей суммы. Все зависит от ориентации человеческого опыта.
Подобная разделенность такого рода опыта освоения мира очень характерна для экзистенциальной философии. У Хайдеггера разделяются онтическое (сущее) и онтологическое (собственно бытие); у Сартра — бытие-в-себе и бытие-для-себя; у Ясперса — Dasein и экзистенция и т. д. Вкратце эту разделенность можно описать через оппозицию аутентичное (подлинное) бытие/неаутентичное (неподлинное) бытие. Одна из основных работ Марселя имеет характерное название "Быть и иметь", что означает два способа отношения человека к реальности. Либо "иметь", т. е. представлять мир (и действовать в соответствии с этим представлением) как предметное бытие, потенциально или реально употребляемое для частных человеческих целей, как резервуар полезного для человека; либо "быть", т. е. осознавать себя со всеми своими особенностями, качествами как "собственность" мира (как особенное мира, а значит нечто идущее от мира, воплощающее, выражающее его и без него не существующее). Неаутентичное бытие означает закрытость по отношению к миру, автономность, субъективность в традиционном смысле этого слова, т. е. оторванность от мира, каков он сам о себе. Аутентичное бытие указывает на "мирность" человека, существующего вне и до умственной разделенности реальности на субъекта и объекта. Оно указывает на отсутствие промежутка между тем, что есть, и тем, что кажется. Аутентичный означает исконный, самостный. Иными словами самим собой является тот, кто доходит до себя, кто воспроизводит то, откуда он исходит. С этой точки зрения, неаутентичность означает ложную автономность, не догадывающуюся о том, в чем же ее самость, закрывающую на это глаза.
Экзистенциальная философия была поиском аутентичного, подлинного (т. е. того, что остается после всякой линьки, смены, следовательно, неизменного); попыткой выразить человеческую идентичность, описать, в чем она состоит. В этом стремлении экзистенциализм был достаточно традиционен. Концепции, пришедшие ему на смену (прежде всего постмодернизм) отвергли саму возможность существования единственно подлинного. Но это уже другая история.
Для дополнительного чтения
Проблема человека в западной философии. М., 1988.
Современная западная философия: Словарь / Под ред. B.C. Малахова и В.П. Филатова. Изд. 2-е, переработанное и дополненное. М., 1998.
Современный экзистенциализм. М., 1966.
Gabriel L. Von Kierkegaard zu Sartre. Fr. / M., 1951.
Existentialism and Phenomenology: A Guide for Research. N.Y., 1978.
Слово "герменевтика" греческого происхождения: hermeneuein означает "возвещать", "толковать", "разъяснять". В широком смысле "герменевтика" это искусство истолкования текстов. Истоки этого искусства уходят в античность. В древнегреческой мифологии Гермес — вестник богов, которому надлежало не просто возвещать смертным веления свыше, но и растолковывать их. Задача "герменевтов" (ученых толкователей) в эпоху эллинизма состояла в интерпретации сакральных текстов, смысл которых был закрыт для непосвященных. К числу сакральных относились не только теологические, но и юридические тексты (тексты законов).
В средние века герменевтика понималась как экзегетика — комментирование Библии. Функция экзегетики состояла прежде всего в таком истолковании Св. Писания, при котором тот или иной фрагмент (например, эпизод из жизни древнееврейского народа) выступил бы не в его буквальном, а в собственно религиозном значении. Такая интерпретация, получившая название "аллегорической", позднее была дополнена и уточнена в рамках так называемой четырехуровневой теории интерпретации, различавшей "историческое" (буквальное), "аллегорическое", "моральное" и "анагогическое" (мистическое) истолкование. Например, если в Библии говорится об Иерусалиме, то в буквальном смысле это означает город в Иудее, в аллегорическом — Церковь Христову, в моральном — душу верующего, а в мистическом — Царствие небесное.
Важным этапом развития герменевтики было Возрождение. В эту эпоху происходит постепенная эмансипация литературы: к корпусу текстов, нуждающихся в ученом толковании, прибавляются произведения классических античных авторов. Именно тогда складывается различие между hermeneutika sacra и hermeneutika profana; предметом первой являются сакральные тексты, второй — тексты "профанные", т. е. не имеющие прямого отношения к Библии.
Решающее значение для становления герменевтики в качестве самостоятельной дисциплины имела Реформация. Если католическая теология опирается на традицию интерпретации Св. Писания (а именно, на произведения Отцов церкви — Священное Предание), то в протестантской теологии за Св. Преданием отрицается сакральный статус. Оно перестает служить непререкаемым каноном истолкования Библии. Тем самым задача, стоящая перед герменевтами, разрастается до невиданных размеров. На протестантской основе и вырастает герменевтика как особая дисциплина — учение о методах интерпретации. Первым документом такой герменевтики считается трактат И. Даннхауера "Hermeneutika sacra" (1654).
Из "сакральной герменевтики" впоследствии выросла "теологическая герменевтика" (И. Эрнести, Рамбах), из "профанной" — "филологическая" (Й.М. Хладениус, Фр. Аст, Фр. Вольф, Г.Ф. Майер). С Просвещением традиция "теологической герменевтики" отходит на задний план, тогда как "филологическая" герменевтика набирает силу.
Подводя итог изложенному, можно сказать, что до сих пор речь шла не столько об истории герменевтики, сколько о ее предыстории. Ее история в современном понимании слова "герменевтика" начинается на рубеже XVIII–XIX столетий и связана с именем Фридриха Шлейермахера.
Шлейермахер Фридрих (1768–1834) — крупный протестантский богослов, философ и переводчик (ему принадлежит канонический перевод Платона на немецкий язык). Шлейермахер превратил герменевтику в универсальную теорию понимания. Предмет этой теории — тексты самого разного рода, без отбора "достойных" истолкования из множества "недостойных" истолкования. Разработанные Шлейермахером "правила понимания" не специфицируются в зависимости от типа текста (прежде считалось, что к различным произведениям — "священным", "классическим" и "авторитетным" — надлежит применять различные правила интерпретации).
Цель герменевтики, по Шлейермахеру, состоит в прояснении условий возможности понимания письменных документов. Любой письменный документ представляет собой "языковое обнаружение", имеющее двоякую природу. С одной стороны, он является частью общей системы языка, с другой — продуктом творчества некоторого индивида. Поэтому перед герменевтикой стоит двоякая задача: исследование языкового обнаружения в качестве элемента определенной языковой системы и вместе с тем — как обнаружения стоящей за ним уникальной субъективности. Первую часть задачи выполняет "объективное" (или "грамматическое") истолкование, вторую — "техническое" (или "психологическое"). Грамматическое истолкование анализирует текст как часть определенной лексической системы, психологическое же исследует индивидуальный стиль, т. е. комбинации выражений, не заданные лексической системой. В поздних работах, Шлейермахер отдавал, правда, предпочтение разработке "технической", т. е. субъективной, психологической интерпретации.
Основной процедурой психологической интерпретации является "вживание" (Einleben) толкователя в душевный мир автора. "Вживание" и "эмпатия" (вчувствование) в принципе возможны потому, что и исследователь текста, и его автор суть индивидуальные выражения одной и той же сверхиндивидуальной жизни ("духа").
К Шлейермахеру восходит также важное различение между "компаративными" и "дивинаторными" (интуитивными) процедурами интерпретации: если в первом случае высказывания, составляющие определенный письменный документ, истолковываются в сравнении с языковым и историческим контекстом (с иными текстами соответствующей эпохи), то интуитивно схватывается смысл произведения. Шлейермахер обратил внимание на круговой характер процесса понимания (так называемый герменевтический круг): понимание части (например, отдельного слова) невозможно без понимания целого (в частности, того предложения, в которое это слово входит), но понимание целого, в свою очередь, предполагает понимание частей.
Надо отметить, что герменевтическая теория Шлейермахера оставлена им лишь в рукописных фрагментах. Это затрудняет ее "объективное", беспристрастное изложение и открывает широкий простор для манипуляций с ее отдельными положениями. В результате этого наследие Шлейермахера стало ареной борьбы. Одни видят в Шлейермахере основоположника великой традиции, нашедшей продолжение в конце XIX — начале XX в. и нуждающейся лишь в систематизации, другие заостряют отдельные положения его герменевтики в противовес последующей герменевтической традиции. К числу первых относится прежде всего итальянский историк права Э. Бетти, ко вторым — немецкий философ Х.-Г. Гадамер.
Этапом истории герменевтики была концепция В. Дильтея, в рамках которой герменевтике приписывается особая методологическая функция. "Понимание", с которым имеет дело герменевтика, представляет собой, согласно Дильтею, не просто некий аспект теории познания, но фундамент гуманитарного знания ("наук о духе") вообще. Дильтей не был первым мыслителем, обратившим внимание на особый статус понимания в гуманитарных науках. Так, немецкий историк Й.С. Дройзен в достаточно острой форме поставил вопрос о методологической нехватке историографии, препятствующей ей стать наукой. Методом исторического познания, по Дройзену, должно стать "понимание". Предмет последнего составляют не объективные факты, а то, что свое время уже было проинтерпретировано; работа историка — это "понимающее схватывание" когда-то понятого. Сходные мысли применительно к труду филолога высказывает А. Бёк. Его знаменитая формула, согласно которой филология есть "познание познанного", имеет в виду два обстоятельства. Во-первых, филологическое знание добывается в ходе реконструкции некоторого документа; но то, что подлежит реконструкции, представляет собой определенное знание. "Рекогнитивный" акт филолога всегда нацелен на некоторое когнитивное целое. Во-вторых, документы, с которыми имеет дело филолог, суть письменно зафиксированные результаты познавательных усилий того или иного индивида; но эти фиксации несут в себе большее содержание, чем было ведомо оставившему их индивиду. "Сообщаемое" не сводится к тому, что тот или иной автор намеревался сообщить. (В свое время то же самое имел в виду Шлейермахер, когда говорил о необходимости "понять автора лучше, чем он сам себя понимал".)
В своей "Энциклопедии и методологии филологических наук" (курс лекций, прочитанных между 1809 и 1865 гг., издан в 1877 г.) Бёк выделяет четыре основных типа интерпретации: "грамматическую", "историческую", "индивидуальную" и "родовую" (относящуюся к различным типам речи и литературным жанрам). В грамматической интерпретации текст понимается исходя из целостного контекста "общеупотребительных выражений языка", в исторической — из взаимосвязи "ходовых представлений" данной эпохи (в обоих случаях дело идет об объективных условиях сообщения). Субъективные условия сообщения анализируются через истолкование индивидуальности говорящего ("индивидуальная" интерпретация) и через отнесение сообщения к определенной речевой форме (родовая, или "генерическая" интерпретация).
Таким образом, заслуга Дильтея заключается не в том, что он выдвинул тезис об особом статусе понимания в историко-гуманитарных науках ("науках о духе"), а в том, что он предпринял попытку систематического развития этого тезиса.
Герменевтика у Дильтея — часть более широкого методологического проекта. Цель последнего — обосновать особую значимость историко-гуманитарного познания, несводимость процедур такого познания к процедурам естественных наук. Своеобразие сферы, с которой имеют дело гуманитарные науки, состоит в том, что познающий субъект сам есть часть той сферы, которую ему надлежит познать. Из этой констатации вырастает знаменитая формула Дильтея, согласно которой "природу мы объясняем, духовную жизнь мы понимаем". Это положение позднее послужило поводом к противопоставлению "объяснения" и "понимания" как двух несовместимых методов познания. Хотя некоторые фрагменты Дильтея приводят к подобной трактовке его мысли, сам он подобной дихотомии не строил. "Понимание", согласно Дильтею, не противостоит объяснению, а, скорее, дополняет его.
Понимательные процедуры совершенно необходимы для постижения целостности, именуемой Дильтеем Жизнью. "Жизнь" здесь — наименование духовно-исторического мира. Его важнейшая особенность — изоморфность нам как познающим. Живое может быть познано живым. "Дух в состоянии понять лишь то, что порождено духом".
В ходе герменевтического поиска Дильтея остро выявилась ключевая методологическая трудность герменевтики, известная как проблема психологизма. Суть ее состоит в поиске объективного значения произведения (или, как его называет Дильтей, жизнепроявления). Где гарантия этой объективности? Дильтей ищет ее в принадлежности понимающего субъекта и понимаемого им объекта одному и тому же смысловому полю — Жизни, или Духу (духовно-историческому миру). Истолкователь, будучи в той же мере, как и толкуемый текст, частью духовно-исторического мира, может прибегнуть в своих интерпретационных усилиях к "вчувствованию", а будучи моментом исторической Жизни, он может опереться на "переживание". Однако гарантией объективности ни "вчувствование", ни "переживание" служить явно не могут. Вот почему Дильтей переводит внимание с интуитивно-психологического на объективно-исторический момент герменевтической активности. Понимание предполагает не только (субъективное) сопереживание, но и (объективную) реконструкцию того культурно-исторического мира, в котором определенный текст возник, и обнаружением, объективацией которого текст является. Вот почему Дильтей интенсивно обращается к гегелевскому понятию "объективного духа", а также вводит, наряду с понятием "переживание" (Erlebnis), понятия "выражение" (Ausdruck) и "значение" (Bedeutung). Понимание трактуется им в поздних работах в качестве "воспроизводящего переживания" (Nacherlebnis) и реконструкции. Его объект составляют не только и не столько индивидуальные психические акты, а сфера не сводимых к отдельным индивидам идеальных значений.
Водоразделом в истории герменевтической мысли стала работа М. Хайдеггера "Бытие и время" (1927). Понимание рассматривается здесь не столько как способ познания, сколько как способ бытия. Человеческое бытие (Dasein) есть с самого начала бытие понимающее. Именно благодаря этому обстоятельству человек в состоянии схватывать мир на доп-редикативном уровне. Истолкование изначально заложенного в человеческом бытии понимания бытия (Seinsvertaendnis) Хайдеггер называет "герменевтикой фактичности".
Отсюда вытекает, по меньшей мере, два принципиальных следствия. Это:
— онтологический характер герменевтического круга и
— основополагающее значение феномена историчности.
Во-первых, коль скоро понимание представляет собой не гносеологическую процедуру, а принадлежит самой структуре человеческого бытия, к фундаментальным условиям самой его возможности, то герменевтический круг, разорвать который стремилась традиционная теория интерпретации, перестает восприниматься в качестве познавательной трудности. Иными словами, герменевтический круг приобретает онтологический характер. Во-вторых, в новом свете предстает так называемая проблема историзма.
"Историзмом", начиная с рубежа XIX–XX вв., называли исторический позитивизм — бессистемное накопление исторических фактов, не задающееся вопросом об их значимости. По сути, проблема историзма — это проблема релятивизма. Хайдеггер ищет решения этой проблемы через понятие "историчности" (Geschichtlichkeit). Историю, заключенную в этом понятии, Хайдеггер предлагает мыслить не как (завершенное) прошлое, а как (незавершенное) движение, в котором мы сами находимся. Продумывание историчности в качестве сущностной черты человеческого существования и должно способствовать преодолению "историзма". Человек существует исторически в той мере, в какой он не просто "предоставлен" своим историческим условиям, а в той, в какой он определенным образом относится к этим условиям. Соответственно он относится и к своим собственным возможностям. Это отношение к исторически определенному миру как пространству возможностей развертывается в понимании. Понимание как отношение к возможностям, в свою очередь, исторично, ибо всегда связано с ситуацией, в которой человек себя застает. Выход за пределы собственной ситуации, ее "трансцендирование" делает возможным понимание другой исторической ситуации. В ходе установления отношения к другой ситуации обретается понимание собственной, т. е. самопонимание.
Эти следствия и выводит из "Бытия и времени" Х.-Г. Гадамер.
Ханс-Георг Гадамер (р. 1900) — немецкий философ, ученик Хайдеггера, основоположник философской герменевтики. Изучал философию, германистику и историю искусств сначала в Бреслау (ныне Вроцлав), затем (1919–1922) в Марбурге. Под руководством Наторпа и Н. Гартмана защитил диссертацию "Сущность удовольствия в диалогах Платона" (1922). Слушал лекции М. Шелера и Э. Гуссерля, работал в семинаре Хайдеггера. Философское образование дополнил классико-филологическим (на кафедре П. Фридлендера в Марбургском университете), по завершении полного курса обучения представил к защите работу "Диалектическая этика Платона" (на материале диалога "Филеб"), В 1927 — 36 гг. — доцент в университетах Марбурга и Киля, в 1937 г. профессор в Марбурге, с 1939 г. — в Лейпцигском университете (в 1947–1948 гг. — ректор), 1949–1968 гг. — в университете Гейдельберга (где получил заведование кафедрой, руководимой ранее К. Ясперсом). После выхода на пенсию (1968) живет и работает в Гейдельберге. Вплоть до конца 80-х — активный участник философских семинаров, в том числе в США. В 90-е — частый гость международных коллоквиумов (особенно в Италии).
Развитая Гадамером концепция философской герменевтики — результат синтеза экзстенциально-феноменогической философии с предшествующей герменевтической традицией. Для Гадамера, как и для Хайдеггера, понимание есть форма первичной данности мира человеку. Оно не просто лежит в основе нашего отношения к тем или иным текстам, но в основе нашего отношения к миру. Поэтому герменевтика, будучи философией понимания, имеет универсальный статус, или универсальное измерение. Она не ограничивается методологическими вопросами истолкования произведений прошлой культуры и не сводится к разработке методологии гуманитарного познания, но имеет отношение к фундаментальным — онтологическим — структурам человеческого существования, к базисным моментам нашей коммуникации с другими людьми и нашего отношения к действительности.
Эта установка ведет к достаточно серьезному отмежеванию Гадамера от герменевтической традиции, прежде всего от ее линии, восходящей к Дильтею.
Прежняя герменевтика стремилась к некоторому объективному, "правильному" пониманию текста. Залогом объективности был заключенный в тексте смысл. Его предполагалось воспроизвести — посредством вникания в смысловое содержание, вложенное в текст автором. Это вникание, в свою очередь, предполагало воспроизведение смыслового поля, окружавшего текст реконструкцию культурно-исторических условий его создания. Эту процедуру называли "перемещением" (Versetzung). Историку надлежало мысленно перенестись из своего исторического и культурного мира в мир автора. Как бы ни трактовать этот процесс — как эмпатию, "вживание" в чужую субъективность, или как "вживание" в эпоху, в которую жил творец того или иного текста, в любом случае базисной операцией истолкования служило перемещение, а его идеалом — устранение зазора, отделяющего интерпретатора от интерпретируемого. Гадамер находит этот идеал непродуктивным. Во-первых, потому, что он недостижим. Интерпретатор никогда не сможет "освободиться" от собственной ситуации, перевоплотившись в другую субъективность. Вера в такую возможность — иллюзия наивного объективизма. Во-вторых — и это главное такое стремление не нужно. Оно не столько облегчает понимание, сколько затрудняет его. Или, если угодно, делает понимание невозможным, ибо понять некий чужой опыт можно, лишь сопоставив его со своим собственным, т. е. именно в качестве иного опыта. Поэтому более корректным описанием процедуры понимания будет не перемещение интерпретатора из собственного горизонта в горизонт текста, а слияние их горизонтов. Причем слияние это никогда не бывает полным. Дистанция, отделяющая истолкователя от истолковываемого текста, всегда остается. Она составляет необходимое условие понимания.
Гадамеровскую полемику с объективизмом традиционной герменевтики не следует расценивать как проповедь субъективизма. Дело в другом: в продуктивности герменевтического усилия, а продуктивным оно становится только в случае "отнесения", "применения" содержания текста к содержанию интеллектуального и культурного опыта того, кто этот текст интерпретирует.
Это первый момент. Второй момент связан с феноменологической установкой по отношению к тексту. Объектом понимания в философской герменевтике выступает не воплощенная в тексте субъективность (чье-то "жизнепроявление", если пользоваться терминологией Дильтея), а независимое от чьих-либо субъективных намерений смысловое содержание. Последнее Гадамер именует "предметностью", или "вещностью" (Sachlichkeit) текста. Интерпретационная активность должна быть нацелена прежде всего на тот "предмет" (Sache), о котором идет речь в тексте. Это требование Гадамера — понимать не чужую субъективность, а несводимое к ее интенциям "существо дела" — отсылает к требованию Гуссерля "к самим предметам", или "к самим вещам" ("Zur Sache selbst!"). Гадамеровская герменевтика выступает здесь как "прививка" феноменологии к стволу герменевтической традиции как традиции истолкования письменных документов.
Стремление Гадамера уберечь герменевтику от психологизма можно проиллюстрировать и иным образом. Когда Шлейермахер говорил о том, что истолкователь должен "понять автора лучше, чем тот сам себя понимал", он ставил вопрос об объективном смысловом содержании (значении) текста, не сводимом к интенциям его создателя. То, что "хотел" сказать автор, и то, что его произведение может "означать", — разные вещи. Смысл текста не тождествен его замыслу. Идеально-логические содержания не сводятся к субъективно-психическим состояниям.
Отметим еще один момент концепции философской герменевтики, развитой Гадамером. Понимание, по Гадамеру, есть событие, и в качестве такового момент события традиции. Это означает, что традиция не есть нечто внеположное нам, но то, что постоянно "совершается", и мы, интерпретируя ее, являемся частью ее совершения. С одной стороны, это положение Гадамера в высшей степени продуктивно для герменевтической практики. Отсюда вытекают и концепция истолкования как диалога интерпретатора с текстами прошлых эпох, и положение об исторически-действенном сознании (всякий акт интерпретации того или иного произведения определен предшествующей традицией его интерпретации и сам, в свою очередь, образует звено в бесконечной цепи традиции). С другой стороны, развивая собственный тезис об определенности понимания традицией о "причастности" понимающего бытию понимаемого — Гадамер говорит о конструктивной роли "предрассудков" в историческом познании. Дорефлексивные и допредикативные структуры нашего опыта, согласно Гадамеру, более важны для понимания традиции, чем рефлексивная деятельность. "Предрассудок" (немецкое слово Vorurteil буквально означает "предсуждение") в гораздо большей мере определяют нашу познавательную активность, чем "рассудок", полагает Гадамер. Но не принижается ли тем самым роль критического мышления, не становится ли наша мысль беспомощным придатком уже состоявшегося "события мысли"?
Говоря о Шлейермахере, мы уже коснулись полемики между представителями так называемой теоретической герменевтики (герменевтики в качестве теории интерпретации текстов) и философской герменевтики. Сторонники теоретической герменевтики — ее можно также назвать традиционной — в большинстве случаев крайне скептически относятся к Гадамеру и его последователям. Центральная фигура традиционной герменевтики — Эмилио Бетти (1890–1970) — итальянский историк права.
Опираясь на Шлейермахера, а также на Дильтея и его последователей (Г. Миш, Й. Вах и др.), Э. Бетти создал всеобъемлющий компендиум процедур и правил истолкования текстов. Таков его труд "Общая теория интерпретации" (1955), переведенный с итальянского на основные европейские языки. Объектом понимания являются, по Бетти, "значащие формы", за которыми стоит объективировавшийся в них дух. Понимание текста — триадический процесс, включающий в себя следующие этапы: рекогнитивный (узнавание), репродуктивный (воспроизведение) и нормативный (применение). Им соответствуют следующие "каноны" (правила), или принципы интерпретации:
— принцип автономии объекта, согласно которому последний обладает имманентной логикой существования;
— принцип когерентности значения, т. е. воспроизведения объекта в целостности его внутренних связей;
— правило актуальности значения, означающее, что реконструируемое целое подлежит включению в интеллектуальный горизонт интерпретатора.
Различие между "традиционной" и "философской" герменевтикой очевидно. Если в традиционной герменевтике понимание выступает как методологическая, то в философской как онтологическая категория. Если цель традиционной герменевтики — методически выверенная реконструкция смысла, вложенного в тот или иной текст автором, то цель философской герменевтики — анализ структуры герменевтического опыта под углом зрения раскрытия заключенного в нем человеческого отношения к миру.
Размежевание двух трактовок герменевтики носит достаточно резкий характер. Ряд исследователей (в основном литературоведов) просто не принимают гадамеровской версии герменевтики, считая ее недопустимым уклонением от идеала научности. Герменевтика, согласно этому подходу, может быть только одна: это учение о правилах и процедурах интерпретации, и ничего более. На такой позиции стоят, в частности, Е.Д. Хирш ("Значимость интерпретации", 1967) и Т. Зеебом ("Критика герменевтического разума", 1972), не упускающие случая упрекнуть Гадамера и его последователей в релятивизме и субъективизме.
Между тем эта полемика во многом надуманна. У самого Гадамера можно найти немало мест, где он подчеркивает важность "процедурных" вопросов интерпретации. Но собственно герменевтическая проблема, проблема понимания как таковая, начинается там и тогда, где и когда "процедурные" вопросы уже решены.
Своеобразную версию философской герменевтики предложил один из крупнейших французских мыслителей современности П. Рикёр.
Поль Рикёр (р. 1913) — французский философ, ведущий теоретик феноменологической герменевтики, профессор университетов Парижа, Страсбурга, Чикаго, почетный доктор более чем тридцати университетов мира. Задачей своего творчества считает разработку обобщающей концепции человека XX в. с учетом того вклада, который внесли в нее "философия жизни", феноменология, экзистенциализм, персонализм, психоанализ и др.
Рикёр приходит к герменевтике из феноменологии, и в частности из феноменологии религиозного опыта. Важнейший элемент последнего — феномен греховности. Поскольку артикуляцией феномена греховности является признание, которое есть не что иное, как языковое событие, перед феноменологом встает задача интерпретации. Это, во-первых, интерпретация символов греха и вины, а во-вторых — мифов о грехопадении и избавлении.
Герменевтический проект Рикёра, так же, как и гадамеровский, опирается на "Бытие и время" Хайдеггера. Но если Хайдеггер, введя онтологическое понятие понимания, проложил "короткий путь к Бытию", то герменетвика, разрабатываемая Рикёром, идет к Бытию, т. е. к онтологии, "длинным путем". Задача герменевтики, по Рикёру — это раскрытие смысловых структур, обладающих избыточностью. Такими структурами являются символы. Выделяются три основных типа символа — космические, или "иерофанические", символы сновидений, или "онирические" и поэтические символы. Первые составляют предмет феноменологии религии, вторые — психоанализа, третьи — литературной критики.
Герменевтическое истолкование нацелено на то измерение символа, которое, находя выражение в языке, не полностью совпадает со своим языковым выражением, не тождественно ему. Несводимый к языку остаток — мощное и действенное в символе — требует установления обратной связи между языком и опытом, связи между сферой языка и конституцией живого опыта. Установление такой связи — важнейший момент герменевтики.
Таким образом, в отличие от Гадамера, в конечном итоге сводящего герменевтический опыт к языковому опыту, Рикёр перенацеливает герменевтику на интерпретацию внеязыковых феноменов. Философская герменевтика должна поэтому вступить в продуктивный диалог с теориями интерпретации, поставляемыми такими направлениями исследования, как психоанализ и структурализм. Общее между ними состоит в том, что конституирование смысла они возводят к некоей независимой от субъекта бессознательной инстанции (динамика влечений в первом случае, структуры языка во втором случае).
Размежеванию с психоанализом посвящена работа "Об интерпретации. Эссе о Фрейде" (1965), размежеванию со структурализмом (а также с аналитической философией) — сборник статей "Конфликт интерпретаций" (1969). Если герменевтика — это теория правил, которым подчиняется интерпретация символов, то психоанализ может рассматриваться как разновидность герменевтики. Расшифровка символов сновидений в психоанализе чрезвычайно важна, поскольку демонстрирует связь последних с архаическими структурами, однако недостаточна потому, что не идет к более глубоким слоям символического.
Недостаточность структуралистского подхода Рикёр демонстрирует, критикуя представление о языке как о замкнутой системе, как бы независимой от говорящего субъекта. Структурализм, по сути, ограничивается проблематикой "семиологии" (рассматривающей знаки как элементы системы) и не выходит на уровень "семантики" (рассматривающей знаки как элементы дискурса). Будучи "семантикой многозначных выражений", герменевтика, по Рикёру, обладает неоспоримым преимуществом также и перед аналитической философией, пытающейся перестроить живой язык в соответствии с той или иной идеальной моделью. Высшая цель "универсальной герменевтики", построить которую Рикёр намерен на основе синтеза достижений различных частных типов интерпретации, воссоединение утраченного единства человеческого языка.
После 1975 г., когда "Истина и метод" Гадамера была переведена на английский язык, начинается "герменевтический бум" в Северной Америке. При этом гадамеровские идеи интенсивно осваиваются не столько философами, сколько литературоведами, литературными критиками и искусствоведами (Д. Хой, Р. Бернштейн и др.).
В сфере философии влияние Гадамера ограничивается преимущественно немецкоязычным пространством (Р. Виль, Р. Бубнер, М. Франк и др.). В числе мыслителей, воспринявших импульс философской герменевтики, следует назвать австрийского теолога Э. Корета, использующего положения "экзистенциальной герменевтики" (или "герменевтической феноменологии") Хайдеггера и Гадамера для модернизации неотомистской антропологии. Из популяризаторов герменевтики в англо-американском культурном пространстве наиболее известен канадский философ Ж. Гронден.
Весомый вклад в разработку и осмысление герменевтической проблематики внес немецкий философ Отто-Фридрих Больное (1903–1991), собственная концепция которого строилась на сочетании идей Дильтея и экзистенциально-феноменологической традиции XX в. О.Ф. Больнов посвятил значительную часть своего творчества разработке так называемой "герменевтической логики". У истоков ее стоит Ханс Липпс с его фундаментальным трудом "Исследования по герменевтической логике" (1938). Значительный вклад в развитие идей "герменевтической логики" внес также ученик Дильтея Георг Миш[240]. Опираясь на Миша и Липпса, Больнов демонстрирует то обстоятельство, что логика не сводится к понятиям, и что сфера логического должна быть расширена — за счет включения в ее орбиту внедискурсивных форм артикуляции смысла.
Надо отметить, что герменевтическая проблематика присутствует в современной философии и без того, чтобы разрабатывающие ее мыслители принадлежали философскому направлению, связанному с этим именем. Так, например, для Карла-Отто Апеля (р. 1922) философская герменевтика — лишь аспект "трансцендентальной прагматики" (учения о фундаментальных условиях языкового общения), а для Ю. Хабермаса (р. 1929) герменевтика — составная часть его "теории коммуникативного действия".
Юрген Хабермас (р. 1929) — немецкий философ и социолог. С 1964 г. до выхода на пенсию в начале 90-х годов — профессор университета Франкфурта на Майне. С 1971 г. — директор Института по изучению жизненных условий научно-технического мира в Штарнберге; приглашённый профессор во многих крупнейших университетах мира. В качестве преемника Хоркхаймера и Адорно в университете Франкфурта-на-Майне Хабермас — ведущий представитель второго поколения Франкфуртской школы.
Хабермас, в частности, ограничивает притязания философской герменевтики на универсальность. Герменевтика для Хабермаса — инструмент критики "ложного сознания" и извращенных форм коммуникации. Полемизируя с Гадамером относительно природы понимания, представитель "критической теории" возражает против гадамеровского положения об определенности понимания традицией. В самом деле, если безоговорочно принять тезисы Гадамера о продуктивности "предрассудка" в процессе познания и о "принадлежности" интерпретатора понимаемому им "бытию", то в тени остается вопрос о роли рефлексии. Если условия нашего понимания с самого начала заданы понимаемым нами бытием (в частности, бытием традиции), то каким образом возможно критическое отношение к собственной традиции?
Для дополнительного чтения
Гадамер Г.Г. Актуальность прекрасного, М., 1991.
Михайлов А.А. Современная философская герменевтика. Минск, 1986.
Рикёр П. Герменевтика и психоанализ. Религия и вера. М., 1996.
Хайдеггер М. Кассельские доклады //Два текста о Дильтее. М., 1995.
Шпет Г.Г. Герменевтика и ее проблемы // Контекст: Литературно-теоретические исследования. М., 1989; М., 1990; М., 1991 (три выпуска).
Buhner R., Kramer К., WielR. (Hg.) Hermeneutik und Dialektik, Bd. 1 2, Fr./M, 1976.
SzondiP. Einfuhrung in die literarische Hermeneutik. Fr./M, 1975.
Texthermeneutik: Aktualitat, Geschichte, Kritik. Paderborn, 1979.
Hermeneutics and Modern Philosophy. N.Y., 1986.
Основателем классического психоанализа является З. Фрейд, выступивший в начале XX в. с новым нетрадиционным видением человека и культуры.
Зигмунд Фрейд (1856–1939) — австрийский врач-психотерапевт, предложивший психоаналитический метод лечения нервнобольных и распространивший затем этот подход на понимание человеческой психики, религии, культуры, художественного творчества и развития человечества. Его основные работы: "Толкование сновидений" (1900), "Психопатология обыденной жизни" (1901), "Остроумие и его отношение к бессознательному" (1905), "Три очерка по теории сексуальности" (1905), "Тотем и табу" (1913), "По ту сторону принципа удовольствия" (1920), "Массовая психология и анализ человеческого Я" (1921), "Я и Оно" (1923), "Будущность одной иллюзии" (1927), "Неудовлетворенность культурой" (1930), "Моисей и единобожие" (1930) и др.
Развитие психоанализа сопровождалось вторжением психоаналитических идей в разнообразные сферы знания, включая науку, религию, философию. По мере его выхода на международную арену само понятие психоанализа стало столь распространенным и широко используемым в медицинской, психологической и культурологической литературе XX столетия, что превратилось в многозначное и неопределенное.
Первоначально данное понятие, введенное Фрейдом в 1896 г. в опубликованной на французском языке статье об этиологии неврозов, означало определенный терапевтический прием. Затем оно стало названием науки о бессознательной душевной деятельности человека. И наконец, превратилось в расхожее понятие, применимое едва ли не ко всем сферам жизнедеятельности человека, общества и культуры.
Неопределенность в трактовке понятия психоанализа отчасти вызвана неадекватной интерпретацией со стороны многих исследователей идей и концепций, в свое время выдвинутых Фрейдом. Однако не только этим объясняется многосмысленность данного понятия. В работах самого Фрейда содержатся многочисленные определения психоанализа. Они не только дополняют друг друга, но подчас вступают в противоречие между собой, что затрудняет адекватное понимание психоанализа как такового.
В различных работах Фрейда встречаются следующие определения психоанализа. Психоанализ является частью психологии как науки. Он представляет собой незаменимое средство научного исследования. Психоанализ это орудие, которое дает возможность Я овладеть Оно. Любое исследование, признающее факты трансфера (переноса) и сопротивления, как исходные положения работы, можно назвать психоанализом. Это вспомогательное средство исследования в разнообразных областях духовной жизни. Психоанализ не научное, свободное от тенденциозности исследование, а терапевтический прием. Это один из видов самопознания. Психоанализ — это искусство истолкования ошибочных действий, сновидений, симптомов заболеваний. Это нечто среднее между медициной и философией. И наконец, психоанализ — метод лечения нервнобольных.
Таким образом, диапазон трактовок психоанализа у самого Фрейда довольно обширный. Если за исходное определение взять какую-то одну трактовку, то из-за этого ускользает почва для адекватного понимания психоанализа. Поэтому нет ничего удивительного в том, что до сих пор среди различных исследователей ведутся дискуссии по поводу того, что представляет собой психоанализ.
Является ли психоанализ наукой, способной к объективному изучению и объяснению бессознательных влечений и желаний человека? Представляет ли он собой искусство истолкования сновидений, текстов художественных произведений, явлений культуры? Или же психоанализ — это один из методов лечения, используемых в психотерапии?
Ответы на эти вопросы зависят от того, под каким углом зрения рассматривается психоаналитическое учение Фрейда о человеке и культуре. Так, вопрос о научном статусе психоанализа остается проблематичным, несмотря на все усилия опытным путем подтвердить или опровергнуть различные психоаналитические идеи и концепции. Одни исследователи (главным образом сторонники классического психоанализа) считают, что психоанализ является такой же естественной наукой, как, скажем, химия или физика. Другие заявляют о том, что психоанализ не отвечает требованиям науки (К. Поппер) и представляет собой не что иное, как миф (Л. Витгенштейн), интеллектуальное заблуждение наделенного воображением человека, каким был Фрейд. Для некоторых философов (П. Рикёр, Ю. Хабермас) психоанализ — это прежде всего герменевтика.
Вопрос об эффективности психоанализа как метода лечения психических расстройств также остается открытым. Его сторонники убеждены, что психоанализ является эффективным средством лечения там, где оказывается бессильной психиатрия, ориентированная на медикаментозное лечение. Его противники считают, что психоанализ — дорогостоящее удовольствие, не приносящее реального выздоровления.
Приходится считаться с реальным фактом многозначности определения психоанализа как его сторонниками и противниками, так и самим его основателем. Однако это не должно служить помехой для выявления специфики психоанализа.
При определении, рассмотрении и оценке психоанализа как философского направления не следует упускать из вида рекомендации, данные Фрейдом. По его словам, психоанализ возник как терапия. Однако Фрейд рекомендовал использовать психоанализ не только и не столько в качестве терапии, сколько из-за содержащихся в нем разъяснений и связей. Тех разъяснений, которые психоанализ дает о том, что касается человека прежде всего, а именно его сущности. Тех связей, которые он вскрывает в самых различных областях жизнедеятельности человека.
Согласно Фрейду, терапевтическая точка зрения, на которую имеет право психоанализ, не является ни единственной, ни самой важной. По его собственному признанию, он тайно лелеял надежду окольным путем медицины достичь первоначальной цели — философии. Неслучайно некоторые исследователи считают, что психоанализ может рассматриваться как философская система, заменяющая собой все предшествующие направления в философии (например, Р. Файн).
Классический психоанализ Фрейда противостоит двум крайним философским позициям: рационализму, выводящему эмпирическое существование человека из абсолютной идеи или мирового духа, и иррационализму, растворяющему человеческое существо в слепой воле или бессознательном начале, стоящем вне, помимо и за человеческим бытием. Первая отвергается им по причине того, что он признает материальность мира, существующего объективно, независимо от какого-либо духа, парящего над реальностью и творящего из самого себя как внешнюю природу, так и внутренний мир человека. Вторую позицию Фрейд не признает в силу того, что для него бессознательное не метафизическая конструкция или мистическое начало, а реальная сфера жизнедеятельности человека, наделенная смыслом и играющая важную роль в мышлении и поведении людей.
В противоположность философским учениям, авторы которых обращались главным образом к изучению внешнего мира, "великого" мироздания, Фрейд смещает акцент исследования на "малый" мир, на человека. Он не столько отворачивается от онтологической проблематики, сколько переносит ее в глубины человеческого существа. Онтологию как учение о внешнем мире, развиваемое в рамках традиционной философии, он выносит за скобки психоаналитического исследования, которое стремится прорваться сквозь внешние природные и культурные напластования к внутренним, психическим структурам и процессам, возникающим в недрах человеческого бытия.
Большое значение Фрейд придает осмыслению внутреннего мира человека, выявлению тех движущих сил, которые изнутри задают направленность человеческого развития. Такими движущими силами в классическом психоанализе признаются влечения человека. На раскрытии их природы сосредоточены все усилия Фрейда.
Психоаналитическая философия ориентирована на изучение человека не со стороны или, точнее, извне, а изнутри, с позиций выявления внутренних детерминант развертывания человеческой деятельности. Вынесение внешнего мира за скобки психоаналитического исследования осуществляется не посредством принципиального поворота к нему спиной, а лишь учетом его психологической значимости для человека. Специфика психоаналитической философии состоит в том, что во внимание принимается психологическое значение внешнего мира.
Следует отметить еще одну особенность психоаналитической философии. Основным объектом исследования для Фрейда становится специфическая форма реальности. Изучается не просто внутренний мир человека, а та сфера психического, в рамках которой происходят наиболее существенные и значимые для человеческой жизнедеятельности процессы и изменения. Это психическое является для Фрейда не меньшей реальностью, чем объективно существующий мир. Изучение психически-реального, выявление закономерностей человеческой психики, раскрытие внутренних коллизий и драм, разыгрывающихся в глубинах человеческого бытия, — все это становится крайне важным для психоаналитического исследования.
Обращаясь к рассмотрению психической реальности, Фрейд переосмысливает традиционные представления о тождестве человеческой психики и сознания. Клинический опыт, понимание психологии человеческой деятельности, идеи о бессознательном, высказанные рядом философов (И. Кант, Э. фон Гартман, А. Шопенгауэр, Ф. Ницше) и воспринятые Фрейдом, — подвели его к принятию гипотезы о существовании бессознательного пласта человеческой психики, в недрах которого протекает особая жизнь, недостаточно изученная, но реально значимая и заметно отличающаяся от сферы сознания.
В философских системах прошлого человек рассматривался, как правило, в качестве сознательного существа. Фрейд же исходит из того, что допущение бессознательного необходимо и закономерно, так как жизненный опыт свидетельствует о существовании таких психических процессов, которые не могут быть названы сознательными. Отождествление психики с сознанием нарушает психическую непрерывность и ввергает в неразрешимые трудности психофизического параллелизма. Поэтому, согласно Фрейду, более целесообразно исходить из допущения бессознательного психического как некой реальности, с которой необходимо считаться и которую следует изучать.
Одно из основных психоаналитических положений сводится к тому, что собственно деятельными в психическом смысле признаются те психологические процессы, которые сами по себе бессознательны, а не процессы, составляющие содержание сознания. Для Фрейда, всякий психический акт существует сначала в бессознательном и только затем может оказаться в сфере сознания. Переход в сознание — не обязательный процесс. Далеко не все психические акты становятся сознательными.
Фрейд сравнивает сферу бессознательного с большой передней, а сознание — с примыкающей к ней узкой комнатой, салоном. На пороге между передней и салоном стоит страж, который не только пристально разглядывает каждый психический акт, но и решает вопрос о том, пропустить ли его из одной комнаты в другую или нет. Если какой-либо психический акт допускается стражем в салон, то это вовсе не означает, что он тем самым становится сознательным. Он становится сознательным только тогда, когда привлекает к себе внимание сознания, находящегося в конце салона.
Стало быть, если передняя комната — это обитель бессознательного, то салон, по сути дела, вместилище предсознательного, и только за ним расположена келья сознательного, где, находясь на задворках салона, сознание выступает в роли наблюдателя. Таково одно из фрейдовских пространственных или, как основатель психоанализа называет, топических представлений о бессознательном и сознании, изложенных в его первых работах.
Для Фрейда бессознательное характеризуется двойственностью, выявляемой не столько при описании бессознательных процессов как таковых, сколько при раскрытии динамики их функционирования в человеческой психике.
С одной стороны, в ходе описания психических процессов, не являющихся сознательными, обнаруживается скрытое, латентное бессознательное. Его характерным признаком является то, что представление, будучи сознательным в какой-то момент, перестает быть таковым в следующее мгновение, но может вновь стать сознательным при наличии условий, способствующих переходу бессознательного в сознание.
С другой стороны, динамика развертывания психических процессов свидетельствует о наличии в человеческой психике какой-то противодействующей силы, препятствующей проникновению бессознательных представлений в сознание. Состояние, в котором данные представления находятся до их осознания, Фрейд называет вытеснением, а силу, способствующую вытеснению этих представлений сопротивлением. Устранение сопротивления возможно лишь на основе психоаналитических процедур, с помощью которых соответствующие бессознательные представления могут быть доведены до сознания.
В классическом психоанализе, следовательно, бессознательное предстает в качестве двух самостоятельных и не сводящихся друг к другу психических процессов. Согласно Фрейду, имеется двоякое бессознательное: скрытое, но способное стать сознательным, и вытесненное, которое само по себе не может стать сознательным. Первый вид бессознательного он называет предсознательное, второй — вытесненное бессознательное. Отсюда — идея Фрейда о топике человеческой психики, состоящей из бессознательного, предсознательного и сознания.
В работах 20-х годов основатель психоанализа использует другие понятия для характеристики человеческой психики. Наряду с топическим представлением о бессознательном, он осуществляет структурное деление психики, которая теперь понимается как состоящая из трех слоев, или инстанций, — Оно, Я, Сверх-Я.
Бессознательное Оно представлено у Фрейда в качестве того унаследованного человеческой организацией глубинного слоя, в недрах которого копошатся скрытые психические образования, напоминающие собой старых демонов и выражающие безотчетные влечения человека. Сознательное Я — посредник между Оно и внешним миром, инстанция, предназначенная для содействия во влиянии этого мира на бессознательную деятельность индивида. Сверх-Я — инстанция, олицетворяющая собой как императивы долженствования, так и запреты морально-нравственного, социокультурного и семейно-исторического происхождения. В классическом психоанализе отношения между этими тремя инстанциями представляются сложными и многообразными. Для понимания существа этих отношений Фрейд прибегает к образным сравнениям. Оно и Я — это лошадь и всадник. Я пытается подчинить себе Оно, подобно тому, как всадник предпринимает усилия по обузданию превосходящей силы лошади. В конечном счете оказывается, что если всадник идет на поводу у неукрощенной лошади, то и Я фактически подчиняется воле Оно, создавая лишь видимость своего превосходства над ним (Оно), или, как выражается Фрейд, Я является верным слугой Оно, старающимся заслужить расположение этого господина.
Не менее сложными оказываются и отношения между Я и Сверх-Я. Имея двойное лицо, на одном из которых лежит печать долженствования, а на другом — лик запретов, Сверх-Я, так же, как и Оно, может властвовать над Я, выступая в роли либо совести, либо бессознательного чувства вины. Поскольку по своему происхождению Сверх-Я Фрейд рассматривает не иначе, как в образе "адвоката" внутреннего мира, т. е. Оно, то в итоге Я оказывается в тисках многообразных и глубоких противоречий, возникающих на почве постоянных требований Оно и Сверх-Я. Более того, по выражению Фрейда, Я является "несчастным существом", служащим трем господам и подверженным троякой угрозе со стороны внешнего мира, вожделений Оно и строгости Сверх-Я.
В противоположность философским концепциям, авторы которых уповали на безграничную власть сознания над человеческими страстями и апеллировали к разуму как непогрешимому источнику могущества людей, Фрейд показал зависимость Я от бессознательных влечений человека и от требований культуры с ее нравственными предписаниями и социальными запретами. Он как бы нанес решительный психологический удар по мании величия человеческого Я, той последней цитадели, которая еще осталась не сокрушенной под напором космологического открытия Коперника (Земля не является центром Вселенной) и биологического открытия Дарвина (человек происходит от обезьяны и, следовательно, представляет собой лишь ступеньку в эволюции животного мира).
Размышления над "несчастным сознанием" предполагали дальнейшую работу по выявлению и раскрытию внутренних коллизий и драм, разыгрывающихся в глубинах человеческой психики. Именно эту задачу и ставил Фрейд, который пришел к выводу, что душевная жизнь человека беспрерывно потрясается конфликтами, которые требуют своего разрешения.
В традиционных философских и психологических учениях разрешение конфликтов между человеком и окружающим его миром не представлялось чем-то проблемно-неразрешимым. Считалось, что в ходе эволюционного развития у человека вырабатываются и формируются защитные механизмы, позволяющие ему приспосабливаться к внешнему миру. Фрейд не отрицает таких возможностей разрешения конфликтов, или, точнее, предупреждения возникновения их. В этой связи он выдвигает представления о принципе удовольствия и принципе реальности, которыми человек руководствуется в своей жизнедеятельности.
"Принцип удовольствия" — внутренне присущая человеку программа функционирования психических процессов, в соответствии с которой бессознательные влечения автоматически направляются в русло получения максимального удовольствия. "Принцип реальности" — внешний корректив в протекании психических процессов, обусловленный необходимостью считаться с требованиями окружения и задающий ориентиры на поиск таких путей достижения первоначальной цели, которые бы застраховывали человека от различных потрясений и перегрузок, связанных с невозможностью непосредственного и сиюминутного удовлетворения влечений. Однако, считает Фрейд, эффективные по отношению к внешней реальности такие защитные механизмы не всегда способствуют разрешению глубинных конфликтов.
"Принцип реальности" заставляет человека считаться с внешней необходимостью. Но бессознательные влечения оказывают сопротивление реальному миру, противятся налагаемым извне ограничениям. Тем самым создается благодатная почва для возникновения внутрипсихических конфликтов. Правда, между сознанием и бессознательным находится страж, своего рода "цензура", пропускающая в сознание лишь некоторые представления о желаниях и вытесняющая, загоняющая в бессознательное все социально неприемлемые порывы. Но эти защитные механизмы порой создают лишь видимость разрешения внутрипсихических конфликтов, поскольку вытесненные в бессознательное желания могут в любой момент вырваться наружу, став причиной очередной человеческой драмы.
В клинической практике постоянно приходится сталкиваться с подобной ситуацией, когда, благодаря механизмам вытеснения своих желаний, человек лишь формально справляется с внутренними конфликтами. На самом деле он попросту отстраняется от действительности, погружается в созданный им иллюзорный и фантастический мир. Уход от неудовлетворяющей реальности завершается, по выражению Фрейда, "бегством в болезнь". Невротические заболевания — типичный пример такого "бегства в болезнь", свидетельствующий о неудачных попытках разрешения человеком своих внутренних конфликтов.
Фрейд приводит образное сравнение, способствующее лучшему пониманию сути того способа разрешения внутренних конфликтов, который характеризуется "бегством в болезнь". Представим себе, что по узкой тропинке, проложенной на крутом склоне скалы, едет на осле человек. Неожиданно на повороте появляется лев. Положение безвыходное: тропинка настолько узкая, а лев столь близко, что повернуть назад и убежать уже невозможно. Человек считает себя обреченным на неминуемую гибель. Ему не остается ничего другого, как пассивно ожидать своей смерти или, собравшись с силами, вступить в схватку со львом, хотя шансы на выживание ничтожны. Иначе ведет себя осел. Столкнувшись с опасностью, он вместе с сидящим на нем человеком бросается в пропасть. Лев остается, что называется, с носом. Но и для человека исход оказывается губительным, так как он даже не успевает вступить в борьбу за свою жизнь.
Приводя это сравнение, Фрейд подчеркивает, что помощь, оказываемая неврозом, дает ничуть не лучшие результаты для человека, чем попытки осла избежать гибели от разъяренного льва. Так что подобное разрешение внутриличностных конфликтов нельзя признать эффективным. Лучший выход из положения — это мобилизация человеком всех своих сил с целью сознательного, а не бессознательного разрешения возникающих в жизни конфликтов. Такая мобилизация собственных сил предполагает осознание человеком своих бессознательных влечений. Психоанализ и является тем средством, благодаря которому может быть оказана помощь нуждающимся людям в переводе бессознательного в сознание. "Там, где было Оно, должно быть Я" — такова основная максима классического психоанализа.
Обратившись к психической реальности, Фрейд попытался ответить на один из существенных вопросов, так или иначе стоявший перед психоанализом. Если, будучи бессознательными, психические процессы не попадают в поле сознания, то как человек может узнать о них и возможно ли в принципе осознание бессознательного?
Подобно большинству философов, Фрейд считал, что все человеческое знание так или иначе связано с сознанием. Собственно говоря, знание всегда выступает в качестве со-знания. Поэтому он исходил из того, что бессознательное может быть познано не иначе, как посредством становления его сознательным.
Можно допустить, что познавательные процессы, совершающиеся в глубинах человеческой психики бессознательно, доходят до поверхности сознания или, наоборот, сознание каким-то образом прорывается к ним. Но такое допущение не способствует ответу на поставленный вопрос, так как, согласно Фрейду, обе возможности не отражают реального положения вещей. Чтобы выйти из тупика, основатель психоанализа пытался отыскать иную возможность перевода внутренних процессов в сферу, где открывается доступ к их осознанию.
Фрейд считает, что вопрос "Каким образом что-либо становится сознательным?" целесообразнее облечь в форму "Каким образом что-либо становится предсознательным?". Для него сознательные, бессознательные и предсознательные представления не являются записями одного и того же содержания в различных психических системах. Первые включают в себя предметные представления, оформленные соответствующим словесным образом. Вторые — материал, остающийся неизвестным, т. е. непознанным, и состоящий из одних предметных представлений. Третьи — возможность вступления в связь предметных представлений со словесными. Исходя из этого, процесс узнавания бессознательного переносится из сферы сознания в область предсознательного.
В классическом психоанализе речь идет о переводе вытесненного бессознательного в предсознательное. Осуществление этого перевода предполагается посредством специально разработанных психоаналитических приемов, когда сознание человека как бы остается на своем месте, бессознательное не поднимается непосредственно на ступень сознательного, а наиболее активной становится система предсознательного, в рамках которой появляется возможность превратить вытесненное бессознательное в предсознательное.
Узнавание бессознательного соотносится с возможностями встречи предметных представлений с языковыми конструкциями, выраженными в словесной форме. Отсюда то важное значение в теории и практике психоанализа, которое Фрейд придавал роли языка в раскрытии содержательных характеристик бессознательного.
Основатель психоанализа исходит из того, что словесные представления являются следами воспоминаний. В соответствии с этим познание бессознательного основывается на признании наличия в человеке такого знания, о котором самому ему ничего не известно, пока не будет восстановлена цепь воспоминаний о реальных или воображаемых событиях прошлого, имевших место в жизни отдельного индивида или в истории развития человеческого рода.
Познание бессознательного становится в психоанализе не чем иным, как припоминанием, восстановлением в памяти человека ранее существовавшего знания. Психоаналитически понятое осознание оказывается воскрешением знания-воспоминания, вытесненного в бессознательное в силу нежелания или неумения человека распознать за символическим языком те внутренние влечения и желания, которые нередко ассоциируются со скрытыми демоническими силами.
С точки зрения Фрейда, у нормального, здорового человека процесс познания совершается как бы автоматически. В случае необходимости человек всегда может восстановить в своей памяти события прошлого, мысленно пробегая по следам воспоминаний. Даже если он не осознает своих внутренних психических процессов, не понимает смысла происходящего, не видит логических связей между прошлым и настоящим, это никак не сказывается на его жизнедеятельности. У такого человека возможные конфликтные ситуации находят свое разрешение благодаря механизму сублимации (переключение психической энергии с социально неприемлемых на социально одобренные цели) на уровне символических представлений, активизирующихся в сновидениях или художественном творчестве. Другое дело — невротик, психика которого находится во власти вытесненного бессознательного. У него нарушаются логические связи между прошлым и настоящим, в результате чего незнание становится патогенным, вызывая сомнения, мучения и страдания. Собственно говоря, невроз является, по мнению Фрейда, следствием незнания или недостаточности информации о душевных процессах, о которых следовало бы знать.
Для того чтобы превратить патогенное незнание в нормальное знание, перевести вытесненное бессознательное в предсознательное, а затем в сознание, необходимо восстановить нарушенные внутренние связи, помочь невротику уяснить смысл происходящего и тем самым подвести его к пониманию подлинных причин, обусловивших его страдания. В принципе это возможно, поскольку в психике человека нет ничего случайного. Каждый психический акт, каждый бессознательный процесс имеет определенный смысл, выявление которого представляется важной задачей психоанализа.
Под смыслом Фрейд понимает цель, тенденцию, намерение любого психического акта, а также его место и значение среди других психических процессов. Поэтому объектом исследования в психоанализе становятся все, на первый взгляд неприметные, кажущиеся второстепенными бессознательные проявления. Если в традиционных философских учениях внимание обращалось главным образом на явления масштабные, ярко выраженные, то в психоанализе акцент смещается в плоскость изучения "отбросов жизни", ранее не вызывавших серьезного интереса у философов в силу непривлекательности тематики или незначительности протекания бессознательных процессов.
Фрейд считает, что познание бессознательного психического возможно и необходимо в рамках того материала, который чаще всего остается за порогом сознания исследователей. Таким материалом являются прежде всего сновидения, ошибочные действия, включая описки, оговорки, забывание имен, утеря предметов, различного рода церемонии и ежедневно совершаемые ритуалы, одним словом, все то, что относится к повседневной жизни людей.
Смысл бессознательных мотивов, влечений и побуждений человека проясняется скрупулезным и трудоемким расчищением "отбросов жизни", с тем чтобы добраться до первооснов человеческого бытия. Бессознательное не безмолвно. Особенно громко заявляет о себе Оно в сновидениях. Проявляется в иносказательных символических образах. Следует отметить, что чаще всего человек не понимает того, о чем вещает бессознательное в сновидениях. Сознание человека не воспринимает голос бессознательного, поскольку они говорят на разных языках. Поэтому Фрейд сосредоточивает усилия на расшифровке языка бессознательного, разработке психоаналитического словника, в котором осуществляется перевод бессознательной символики на язык обыденного сознания.
Расшифровка языка бессознательного соотносится в классическом психоанализе с отысканием сексуальных корней, лежащих в основе мотивационной деятельности человека. Поиск смысла внутрипсихических процессов завершается указанием на глубинные сексуальные влечения, предопределяющие поведение человека в реальной жизни.
Бессознательное познается путем погружения в глубины человеческого бытия. Разъяснение настоящего происходит за счет сведения его к влечениям человека в прошлом, к тем влечениям, которые проистекают от эроса. Прошлым для Фрейда являются как раннее детство отдельного человека, так и первобытное состояние человеческого рода. Изучение и толкование сновидений, будучи важным средством для познания бессознательного, наглядно демонстрируют истоки бессознательных желаний человека, уходящих своими корнями в онтогенетический доисторический период, т. е. в детство индивида, и в филогенетическую доисторическую эпоху, т. е. в детство человечества.
Обращаясь к детству отдельного человека и человечества в целом, Фрейд соотносит первоначальные бессознательные влечения человеческого существа с сексуальными отношениями в семье, первобытной общине. Познание бессознательного завершается обнаружением Эдипова комплекса, который, согласно Фрейду, возникнув на ранних ступенях человеческой цивилизации, дает знать о себе в жизни современных людей, поскольку в структуре личности имеются бессознательное Оно, на основе которого происходит треугольное расположение эдипова отношения (отец-мать-ребенок), и Сверх-Я как наследник комплекса Эдипа.
Эдипов комплекс — одно из основных понятий классического психоанализа, использованное Фрейдом для обозначения амбивалентного (двойственного) отношения ребенка к своим родителям. Под Эдиповым комплексом понимается проявление ребенком бессознательных влечений, сопровождающихся выражением чувств любви и ненависти к родителям.
Представления об Эдиповом комплексе имеют своим истоком древнегреческую трагедию Софокла "Царь Эдип". В ней повествуется о несчастной судьбе Эдипа. Не ведая того, Эдип сначала убивает своего отца Лая — царя Фив, потом женится на своей матери Иокасте. Затем, узнав от оракула о совершенных им непреднамеренно деяниях, ослепляет себя. Почерпнутая из древнегреческого мифа тема отцеубийства и запрета на инцестуозную (кровосмесительную) связь превратилась у Фрейда в идею Эдипова комплекса, присущего, как он считал, каждому человеку. По его мнению, наши сновидения убеждают в том, что, вероятно, всем суждено направлять свое первое сексуальное чувство на мать и первое насильственное желание — на отца.
Согласно Фрейду, наблюдения за детьми и изучение воспоминаний взрослых о своем детстве приводят к выводу о всеобщем, универсальном проявлении Эдипова комплекса. Мальчик эротически привязан к матери, хочет обладать ею и воспринимает отца как помеху. Девочка испытывает нежные чувства к отцу и потребность в устранении матери, чтобы занять ее место в отношениях с отцом.
Для обозначения Эдипова комплекса у женщин в психоаналитической литературе подчас используется понятие комплекса Электры, введенное К. Г. Юнгом. Название комплекса связано с древнегреческим мифом об Электре. Согласно этому мифу, дочь Агамемнона и Клитеместры Электра способствовала убийству своей матери. Спасая своего брата Ореста от гибели, она помогла ему в убийстве матери, повинной в смерти их отца. В отличие от Юнга Фрейд не использовал понятие комплекса Электры. Он предпочитал говорить об Эдиповом комплексе, считая, что этот комплекс в равной степени присущ всем людям, независимо от их половой принадлежности. Фрейд исходил из того, что бисексуальность (мужское и женское начало) человека приводит к тому, что ребенок может занимать как активную, так и пассивную позицию. Сексуальное предпочтение родителя противоположного пола и ненависть к родителю того же пола составляют позитивную форму Эдипова комплекса. Любовь к родителю того же пола и стремление устранить из жизни родителя противоположного пола характерны для негативной формы этого комплекса. В процессе психосексуального развития у ребенка проявляются обе формы, образуя так называемый полный Эдипов комплекс.
В представлении Фрейда, Эдипов комплекс проявляется у детей в возрасте от трех до пяти лет. Перед каждым встает жизненная задача, связанная с развитием и преодолением этого комплекса. Разрушение и гибель Эдипова комплекса в процессе психосексуального развития ребенка, характеризующегося переходом от фаллической (символизирующей значение пениса) фазы детской сексуальности к ее латентному (скрытому) периоду — нормальный путь развития человека. Вытеснение Эдипова комплекса и сохранение его в бессознательном чревато невротизацией ребенка, впоследствии сказывающейся на психических расстройствах взрослого.
Фрейд считал, что, несмотря на универсальность, Эдипов комплекс развивается и изживается у мальчика и девочки по-разному. Угроза кастрации и страх мальчика перед возможностью наказания за инцестуозные влечения приводит к отвращению его от Эдипова комплекса. Связанные с этим комплексом эротические влечения мальчика десексуализируются и сублимируются, т. е. переключаются на социально приемлемые цели. В случае идеального протекания этого процесса Эдипов комплекс разрушается и упраздняется.
Девочка же, обнаружив, что, в отличие от мальчика, она не имеет пениса, воспринимает кастрацию как уже свершившийся факт. По мнению Фрейда, девочка испытывает зависть к тому органу, который у нее отсутствует. Она переходит символическим путем от пениса к ребенку, желает получить его в подарок от отца. Это желание сохраняется на протяжении длительного времени, в результате чего девочка расстается с Эдиповым комплексом медленно. В форме желания обладать пенисом и родить ребенка Эдипов комплекс у девочки долгое время сохраняет свою действенность и способствует подготовке женщины к ее половой роли. Преодоление этого комплекса у девочки связано с угрозой утраты родительской любви.
В процессе гибели Эдипова комплекса внешний авторитет родителей как бы перемещается внутрь детской психики. Он становится достоянием ребенка, приводит к образованию Сверх-Я, выступающего в роли недремлющего ока или карающей совести, вызывая у человека чувство вины. По выражению основателя психоанализа, Эдипов комплекс оказывается одним из самых важных источников сознания вины, доставляющей особое беспокойство невротикам.
Согласно Фрейду, в Эдиповом комплексе завершается инфантильная (детская) сексуальность. Кто оказывается не в состоянии нормальным образом пройти Эдипову фазу психосексуального развития, тот заболевает неврозом. Эдипов комплекс составляет ядро неврозов. Вместе с тем на основе этого комплекса возникает, как полагал Фрейд, человеческая культура, связанная с соответствующими нормами и запретами на инцест. В Эдиповом комплексе совпадают начало религии, нравственности, морали, социальных институтов общества и искусства.
Акцентируя внимание на бессознательных влечениях человека, Фрейд обратился к рассмотрению "темной" стороны человеческой души. Расшифровка символического языка бессознательного, толкование сновидений, обнаружение симптомов болезненного расщепления внутреннего мира личности — все это приводило к признанию того "дурного" начала в человеке, которое находило свое проявление в природной сексуальности, противостоящей культурным завоеваниям человечества.
Согласно Фрейду, в сновидениях обнаруживаются антисоциальные, противоморальные желания человека. В этой связи он напоминает об уместности изречения древнегреческого философа Платона, в соответствии с которым добродетельный человек ограничивается тем, что ему лишь снится то, что дурной совершает в реальной жизни. Психоанализ с его акцентом на толковании сновидений подтверждает данное платоновское изречение, поскольку раскрытие символики языка бессознательного позволяет выявить все потаенные, скрываемые желания индивида, которые, будучи вытесненными и подавленными днем, оживают и приобретают реальную значимость ночью во время сна.
Фрейд не только говорит о "дурных" душевных движениях и "злобных" желаниях, вытесненных из сознания человека, но и указывает на возможность обострения внутрипсихических конфликтов, возникающих в результате столкновения бессознательных природных влечений с нравственными предписаниями культуры. С одной стороны, полагает он, имеются различные враждебные импульсы против ближних, готовые вырваться наружу и обнажить свою агрессивную природу, поскольку склонность к агрессии является инстинктивной предрасположенностью в человеке. С другой — любое общество основывается на нравственных предписаниях и моральных требованиях, сдерживающих свободное проявление агрессивных склонностей человека и способствующих вытеснению его природных желаний из сознания. В представлении Фрейда именно столкновение бессознательных влечений человека и ограничений нравственного, морального характера часто приводит к внутрипсихическим срывам и надломам, особенно в том случае, когда в силу природной конституции или личностных установок индивид оказывается не в состоянии подчиниться требованиям культуры. Исход для такого индивида может быть различным — от совершения антисоциальных деяний, осуществления преступлений до "бегства в болезнь", развития невроза. Фрейд фиксирует двойственность бытия человека в мире, связанную с естественной и нравственной детерминацией его жизнедеятельности. В попытках объяснить эту двойственность он дает такую интерпретацию этических и социокультурных проблем, которая приводит к признанию изначальной греховности человеческого существа, мечущегося не столько между должным и сущим, сколько между желаниями и запретами, искушением их нарушить и страхом перед возможным наказанием.
При раскрытии взаимосвязей между человеком и культурой Фрейд уделяет значительное внимание рассмотрению феноменов страха и вины, являющихся питательной почвой для возникновения неврозов. Он говорит о двух источниках чувства вины, связанных со страхом перед авторитетом и страхом перед Сверх-Я. Первый заставляет отказываться от удовлетворения природных влечений, второй, помимо этого, еще и наказывает. Первоначальный отказ от влечений является следствием страха перед внешним авторитетом. В результате подобного отказа у человека не остается чувства вины. В случае же страха перед Сверх-Я чувство вины возникает, несмотря на отказ человека от влечений. Тем самым человек как бы променял угрозу внешнего несчастья, связанную с утратой любви и наказанием со стороны внешнего авторитета, на длительное внутренние несчастье, обусловленное напряженным сознанием виновности.
По Фрейду, навязанный извне отказ от влечений способствует порождению совести. В свою очередь Сверх-Я, как олицетворение совести, становится строгим и нетерпимым к слабостям человека. Возникает страх совести, когда злодеяние и злой умысел приравниваются друг к другу. Отсюда — сознание вины и потребность в наказании, консервация агрессии авторитета за счет усиления агрессии совести. Чем добродетельнее человек, тем суровее и агрессивнее его совесть, так как от Сверх-Я не скроешь не только свои поступки, но и мысли.
При таком понимании взаимосвязей между авторитетом, страхом, агрессивностью и виной Эдипов комплекс действительно становится символом роковой раздвоенности человека, находящегося во власти природных влечений и ограничений культуры, ставших внутренним достоянием индивида и увековечивающих внутрипсихическую борьбу между желанием удовольствия и страхом наказания, совестью и виной, любовью и агрессией. Поэтому не имеет значения, было ли отцеубийство в действительности или нет, проявлялся ли инцест в реальной жизни или в сновидениях, фантазиях, воображении. В обоих случаях возникает чувство вины как выражение внутреннего конфликта. В конечном счете Фрейд приходит к выводу, что развитие человека и человеческой цивилизации в целом проходят под знаком непримиримой борьбы между Эросом и агрессивностью, созиданием и разрушением, "инстинктом жизни" и "инстинктом смерти".
Издревле считалось, что религиозные верования способствуют устранению конфликтов, возникающих на почве столкновения природных влечений человека и культурных идеалов. Фрейд не отрицает психологической ценности религии в устранении нервозности отдельного человека. Но он высказывает мысль, согласно которой существует внутренняя связь между Эдиповым комплексом и верой в Бога, поскольку психологически личный Бог является не чем иным, как идеализированным отцом.
Основываясь на клинической практике, Фрейд замечает явные сходства между навязчивыми действиями нервнобольных и обрядами верующих. Он рассматривает навязчивый невроз как патологическую копию развития религии и определяет невроз как развитие индивидуальной религиозности. И если невроз является индивидуальной религиозностью, то религия, по мнению Фрейда, представляет собой всеобщий, универсальный, общечеловеческий невроз навязчивых состояний.
Таким образом, с точки зрения Фрейда, развитие человеческой цивилизации способствует невротизации человека, который не может вынести всевозможных ограничений, налагаемых на него во имя культурных идеалов. Культура строится на отказе человека от сексуальных и агрессивных влечений. Но чем культурнее становится человек, тем больше вероятность того, что его внутрипсихические конфликты, возникшие на основе угрызений совести и чувства вины, будут способствовать его "бегству в болезнь".
Одна из основных задач человечества состоит в том, чтобы найти целесообразное равновесие между индивидуальными притязаниями и культурными требованиями масс. Можно ли достичь такого равновесия при помощи определенных форм культуры или конфликт между человеком и культурой является непримиримым? Могут ли силы Эроса возобладать над стремлением к агрессии и деструктивности или они бессильны в борьбе с "инстинктом смерти"? Такова, в понимании Фрейда, наиболее существенная и роковая проблема, во всей своей остроте стоящая перед человечеством.
По мере развития классического психоанализа и становления международного психоаналитического движения многие идеи Фрейда подверглись переосмыслению с точки зрения адекватного понимания проблемы человека, культуры и их взаимосвязей. Ряд сторонников Фрейда, первоначально разделявших его теоретические постулаты и практические рекомендации, со временем не только высказали критические замечания по поводу тех или иных психоаналитических концепций, но и выдвинули свои учения.
А. Адлер пересмотрел представления Фрейда о соотношении сознания и бессознательного, первичных влечениях человека, причинах внутриличностных конфликтах, целях психотерапии.
Альфред Адлер (1870–1937) — австрийский врач, отошедший от Фрейда в 1911 г. и создавший учение, получившее название индивидуальной психологии. Его основные работы: "Исследование органической неполноценности" (1907), "Невротическая конституция" (1912), "Практика и теория индивидуальной психологии" (1920), "Понимание человеческой природы" (1927), "Об истоках стремления к превосходству и социальном интересе" (1933), "Прогресс человечества" (1937) и др.
В отличие от Фрейда Адлер считал, что сознание и бессознательное не являются антагонистическими частями индивида, личность характеризуется не внутренней противоречивостью, а единством, которое отражается в жизненном стиле, формирующемся в процессе преодоления пережитых в детстве трудностей и основывающемся на стремлении к цели. В понимании Адлера, быть человеком значит обладать чувством неполноценности, которое компенсируется стремлением индивида к власти, превосходству, совершенству. Присущее ребенку чувство неполноценности из-за физической незрелости, неуверенности в себе, несамостоятельности, подчиненного положения среди других (родители, братья, сестры и окружающие его люди) может перерасти в комплекс неполноценности, характеризующийся гиперчувствительностью к обидам, поражениям и жаждой личного превосходства. Психической предрасположенностью ребенка к неврозу является чувство неполноценности, компенсированное "мужским протестом" (предковая форма психического тщеславия, предопределяющего мышление и действие человека). "Мужской протест" оказывается чересчур обремененным честолюбием и жаждой власти.
Для того чтобы понять человека, недостаточно исходить из причинных связей. Необходимо определить цель его жизни, выступающую прежде всего в качестве достижения превосходства, привносящего в жизнедеятельность людей враждебность, воинственность, отрыв от реальности. Это определяет, по Адлеру, направленность исследования и лечения: сначала рассматривается цель превосходства, потом разъясняется состояние борьбы человека и только впоследствии выявляются источники заболевания.
С точки зрения Адлера, невроз — это ошибочная, с позиции культуры попытка человека избавиться от чувства неполноценности, и обрести чувство превосходства. Невроз не ведет к социальной активности, не способствует решению жизненных проблем. Оторванный от реальности, невротик живет в мире фантазий и использует различные уловки для избежания ответственности. Лечение неврозов требует воспитательного воздействия на человека, коррекции его заблуждений и возвращения его в человеческое сообщество. Исцеление невротика основывается на сознательном развитии у человека чувства общности (социальный интерес), усиления чувства реальности, ответственности и замене скрытой враждебности взаимной доброжелательностью.
К. Г. Юнг переосмыслил принципиальные идеи классического психоанализа и дал иную интерпретацию сексуальности, сновидений, природы и символики бессознательного, структуры личности, этиологии и лечения неврозов, религии.
Карл Густав Юнг (1875–1961) — швейцарский врач-психотерапевт, по рекомендации Фрейда возглавивший международное психоаналитическое движение. В 1913 г. он разошелся с основателем психоанализа на идейной почве и создал собственное учение, получившее название аналитической психологии. Его основные работы: "Метаморфозы и символы либидо" (1912), "Психологические типы" (1921), "Проблема души современного человека" (1928), "Об архетипах коллективного бессознательного" (1934), "Йога и Запад" (1936), "Психология и религия" (1938), "Психология и алхимия" (1944) и др.
Не отрицая роли сексуальности в жизнедеятельности индивида, Юнг тем не менее рассматривал ее как важное, но не единственное выражение психической цельности человека. В отличие от Фрейда он стремился исследовать духовную сторону сексуальности, ее нуминозный (языческий, демонический, мифологический) смысл, выходящий за пределы биологической функции либидо (сексуальная энергия).
Сознание и бессознательное, по Юнгу, имеют не противоположный друг другу, а компенсаторный характер. Нет оснований предполагать, что бессознательное следует иным законам, нежели сознание. Сновидения, способствующие изучению бессознательного, являются не искажением и маскировкой тайных желаний человека, а естественной реакцией саморегулирующейся психической системы.
Юнг исходил из того, что наряду с индивидуальным (личностным) бессознательным, являющимся главным объектом исследования классического психоанализа, имеется коллективное бессознательное, представляющее собой характерный для всех рас и народностей общечеловеческий опыт. Коллективное бессознательное содержит в себе скрытые следы памяти прошлого человечества и является духовным наследием, возрожденным в индивидуальной структуре мозга. Если индивидуальное бессознательное состоит по большей части из комплексов (первичных форм инстинктов, психических фрагментов, выделившихся в самостоятельно функционирующие образы и идеи), то коллективное бессознательное в основном представлено архетипами (бессознательными праформами, принадлежащими унаследованной психической структуре, формальными образцами поведения, символическими бессодержательными схемами).
Как некие прообразы, врожденные возможности представлений всего человеческого рода архетипы в своем символическом виде могут выступать в роли различных фигур, имеющих важное психологическое значение для человека. "Персона", "Тень", "Анима", "Анимус", "Самость" — вот только некоторые из них, с которыми приходится сталкиваться человеку, осуществляющему разбор со своим бессознательным.
"Персона" — маска коллективной психики, компромисс между индивидом и социальностью, дающий возможность, с одной стороны, производить определенное впечатление на людей, а с другой — скрывать свою истинную природу. "Тень" негативная сторона человека, символизирующая примитивные агрессивные и разрушительные тенденции, таящиеся в глубинах психики. "Анима" и "Анимус" коллективные образы в бессознательном мужчины и женщины, с помощью которых они постигают природу противоположного пола. "Самость" — психическая тотальность, Атман, Дао или сосуд для милости Божией, компенсация за конфликт между внутренним и внешним, цель жизни человека.
Юнг полагал, что невроз проистекает из фрагментарного состояния человеческого сознания, когда комплексы ("маленькие дьяволята") образуют автономные группы представлений и ассоциаций, имеющих тенденцию самостоятельно перемещаться и жить собственной жизнью, независимо от намерений человека. Личность страдает от духовного расщепления. Человек утрачивает ценностные ориентиры в жизни, лишается внутренних символов, воплощенных в образе Бога, переживает своеобразный духовный вакуум.
Современный человек находится как бы в поиске души. Поэтому цель лечения, по убеждению Юнга, заключается в оказании помощи человеку обрести целостность, душевное равновесие. Аналитическая психология способствует выявлению подлинно духовных символов, смысла и цели жизни индивида, самореализации его творческих задатков и дарований. Речь идет об индивидуации (процесс становления личности), обретении человеком своей Самости, которую Юнг называет "Богом внутри нас".
В соответствии с этими идеями, Юнг подверг критике представления Фрейда о религии. Для него архетип — психическая предпосылка религиозных воззрений, религия — врожденное инстинктивное стремление человека к сохранению психического равновесия. Бог не статистическая истина, а внутренний опыт. Глупо доказывать бытие Бога или пытаться его опровергнуть. В нетрадиционном для религиозных учений понимании Юнг рассматривает Бога в качестве "личного Бога", той судьбоносной силы, которая проявляется в человеке в образе совести.
Наряду с Адлером и Юнгом, отдельные идеи и концепции классического психоанализа были пересмотрены В. Райхом, О. Ранком, К. Хорни, М. Боссом, Л. Бинсвангером, М. Клайн, Э. Эриксоном, Г. Маркузе, В. Франклом, Э. Фроммом и многими другими исследователями.
Так, В. Райх сосредоточился на раскрытии не духовной деградации человека, а его биологических функций, считая недопустимым отделение душевного от телесного. Изучая телесную сторону процесса вытеснения, он пошел дальше Фрейда. По его мнению, душевное противоречие между сексуальностью и моралью проявляется в недрах организма на биологическом уровне как противоречие между возбуждением удовольствия и мышечной судорогой и, следовательно, невроз является нарушением генитальности, а не сексуальности как таковой.
Вильгельм Райх (1897–1957) — австро-американский психоаналитик. Райх разработал учение о сексуальной экономике, основанной на социологических идеях К. Маркса и психологии З. Фрейда, представлявшее естественную теорию сексуальности и покоящееся на исследовании биопсихологической энергии. Его основные работы: "Импульсивный характер" (1925), "Функции оргазма" (1927), "Анализ характера" (1931), "Массовая психология фашизма" (1933), "Сексуальность в культурной борьбе" (1936), "Слушай, маленький человек" (1948) и др.
В понимании Райха, душевное заболевание — это следствие нарушения генитальной функции и проявления оргастической импотенции, которая в сексуальной экономике играет примерно такую же роль, как Эдипов комплекс в классическом психоанализе. Оргазм, согласно, Райху, является центральной точкой проблем, возникающих в области физиологии, биологии, психологии и социологии.
Райх исходит из того, что душевное здоровье зависит от оргастической потенции, т. е. от способности человека к самоотречению и переживанию на пике сексуального возбуждения во время естественного полового акта. Ни один невротик не обладает такой способностью, и многие люди страдают неврозами характера.
Предпосылкой излечения является осознание вытесненной сексуальности, необходимость чего подчеркивалось в классическом психоанализе. Это осознание не должно, как считал Фрейд, а может излечить. Такое излечение достигается в случае устранения застойной сексуальности, являющейся источником возникновения невротического характера. Терапевтическая задача состоит в превращении невротического характера в генитальный и замене морального регулирования сексуально-экономическим саморегулированием.
Райх пересмотрел идеи Фрейда о природной агрессивности человека, считая, что деструктивность не является изначально биологической и в основе бытия человека лежит природная склонность к любви, труду и познанию. История развития человечества, сопровождавшаяся переходом от матриархата к патриархату, привела к тому, что современный культурный человек превратился в сексуально угнетенное существо с трехслойной структурой. Первый (поверхностный) слой характеризуется наличием маски (проявление вежливости, общительности, самообладания). Второй (промежуточный) является искусственным продуктом культуры с характерным подавлением сексуальности и преобладанием садизма, жадности, зависти, извращения. Третий (глубинный) представляет собой биологическое ядро, с присущей ему естественной сексуальностью и общительностью, стихийной радостью труда и способностью любить.
Цель сексуальной экономики, а в более широком плане сексуальной революции заключается, в представлении Райха, в создании подлинно человеческой структуры характера, способной к саморегулированию, в пробуждении сил глубинного биологического ядра, где любовь, труд и познание, как естественные источники бытия, должны управлять мышлением и поведением человека. Борьба, страдание, сексуальное наслаждение — необходимые составляющие жизни, и дело в способности психической структуры человека переживать наслаждение и страдание, а также справляться с ними.
Переосмысливая взгляды Фрейда на природу бессознательных влечений индивида, заметный вклад в развитие психоаналитических представлений о человеке и культуре внес Э. Фромм, выступивший с идеей развития гуманистического психоанализа.
Эрих Фромм (1900–1980) — немецко-американский психоаналитик. Фромм философ по образованию. В конце 20-начале 30-х годов Фромм работал вместе с Г. Маркузе, Т. Адорно и М. Хоркхаймером в Институте социальных исследований во Франкфурте-на-Майне (Франкфуртская школа). В 1933 г. эмигрировал в США и в 50-х годах переехал в Мексику, где работал в Институте психоанализа в Мехико. Его основные работы: "Бегство от свободы" (1941), "Человек для себя" (1947), "Разумное общество" (1955), "Искусство любви" (1956), "Сердце человека" (1964), "Революция надежды" (1968), "Анатомия человеческой деструктивности" (1973), "Иметь или быть?" (1976) и др.
По убеждению Фромма, классический психоанализ способствовал обогащению знаний о человеке, но он не увеличил знаний о том, как человек должен жить и ч т о он должен делать. Фрейд пытался представить психоанализ в качестве естественной науки, но совершил ошибку, уделив недостаточно внимания проблемам этики. Между тем нельзя понять человека, если рассматривать его под углом зрения вытеснения сексуальных влечений, а не во всей целостности, включая потребность найти ответ на вопрос о смысле его существования и отыскать нормы, в соответствии с которыми ему надлежит жить.
Фромм критически отнесся к фрейдовскому пониманию сексуальности. Однако, в отличие от многих противников психоанализа, он критиковал Фрейда не за переоценку сексуальности, а за то, что последний понимал сексуальность недостаточно глубоко, сводя ее к биологическим основам. Исходя из этого, Фромм попытался исправить и углубить представления Фрейда о человеке, перевести их из биологического русла в экзистенциальную плоскость, поскольку, в его понимании, человек — это единственное животное, для которого собственное существование составляет проблему. Человеческое существо не может избежать этой проблемы, оно обязано разрешить ее.
Для Фромма неврозы — это симптомы морального поражения человека в его жизнедеятельности, в том числе и в борьбе за свободу. Невроз можно понять как неудачную попытку разрешения конфликта между непреодолимой внутренней зависимостью и стремлением к свободе, конфликта, который имеет моральную подоплеку. Во многих случаях невротические симптомы суть конкретное выражение морального конфликта. Это означает, что успешность терапевтических усилий в первую очередь зависит от понимания и решения моральной проблемы человека.
Фромм рассматривает историю развития человека с точки зрения развертывания борьбы за его свободу. Стремление к независимости приводит к тому, что человеку удается добиться "свободы от" (от различных принуждений). Но, как правило, "свобода от" оказывается такой свободой, которая начинает тяготить человека, в результате чего он прибегает к психологическим механизмам бегства от завоеванной свободы, будь то стремление к конформизму, тоталитаризму, деструктивности. "Свобода от" оборачивается для человека не обретением "свободы для" (для творческого саморазвития), а его отчуждением от окружающего мира, других людей и самого себя.
Основная моральная проблема современности, как она представлялась Фромму, — это безразличие человека к самому себе. Задача гуманистического психоанализа заключается в раскрытии человеком правды о самом себе, в выявлении тех психологических ориентаций в мире, благодаря которым формируется его социальный характер (промежуточное звено между социально-экономической структурой и господствующими в обществе идеями, идеалами), в осмыслении нравственных проблем, способствующих пониманию того, что человек является единственным существом, наделенным совестью, и что любовь есть творческая деятельность, а не слепая страсть, ведущая к безумным поступкам.
Исходя из такого понимания неврозов и цели гуманистического психоанализа, Фромм переосмысливает некоторые идеи Фрейда и Маркса, стремясь по-своему рассмотреть неплодотворные ориентации человека, лежащие в основе формирования различных типов социальных характеров (рецептивного, эксплуататорского, накопительного, рыночного). Вместо вытесненного бессознательного (Фрейд) и коллективного бессознательного (Юнг) он вводит понятие социального бессознательного, понимая под ним вытесненные сферы, свойственные большинству членов общества.
Обсуждая нравственные проблемы, Фромм проводит различие между авторитарной совестью (голосом овнутренного внешнего авторитета родителей, государства, являющимся аналогом фрейдовского Сверх-Я) и гуманистической совестью (собственным голосом человека, независимым от внешних санкций и поощрений, выражающим его личный интерес и целостность, требующим стать тем, кем он потенциально является). Фромм противопоставляет некрофилии (любви к мертвому) биофилию (любовь к жизни и живому). Выделяет различные формы агрессии (доброкачественную, т. е. биологически адаптивную, служащую делу жизни, и злокачественную, исторически приобретенную, связанную с жестокостью и агрессивностью, со страстью мучить и убивать). Показывает необходимость в изменении образа жизни, основанном на готовности человека отказаться от различных форм обладания (имения) ради того, чтобы быть, в первую очередь быть самим собой.
В контексте обсуждаемых Фроммом проблем гуманистический психоанализ представляет собой такую терапию, которая нацелена не столько на приспособление человека к существующей культуре и социальной реальности, сколько на оптимальное развитие его способностей и задатков, реализацию его индивидуальности. Психоаналитик выступает не в роли наставника по приспособлению, а в качестве "целителя души".
Психоанализ, как лечение души, имеет дело с этическими проблемами, которые в своем гуманистическом значении становятся религиозными. Поэтому цель психоаналитического лечения души заключается в оказании помощи человеку в приобретении того, что Фромм называет религиозной установкой. Речь идет о том, чтобы помочь человеку отделить истину от лжи в самом себе, приобрести или восстановить его способность к любви, заключающуюся в умении любить, а не пребывать любимым, научиться жить в мире со своей совестью, стать свободным и ответственным, готовым прислушаться к голосу своей совести и действовать в соответствии с ее требованиями.
Говоря о необходимости обретения человеком религиозной установки, Фромм исходит из того, что проблема религии — это проблема человека, а не Бога. Смысл религиозной установки заключается не в обожествлении мира вещей и людей, которое ведет к идолопоклонству, а в посвящении жизни реализации принципов любви, способствующих установлению контактов человека со своим собственным бессознательным в целях становления самим собой. При этом Фромм включает в понятие бессознательного как самое низменное, содержащее зло, так и самое возвышенное, тяготеющее к добру. Он рассматривает бессознательное не в качестве дракона, которого необходимо обуздать (Фрейд) или Бога, которому следует служить (Юнг), а в плане понимания того, что это необходимая часть человека, которую следует воспринимать без ужаса и благоговения, изучать без предубеждения и снисхождения с целью обретения им свободы для собственной интеграции, целостности, гармоничности, а также реализации содержащихся в нем потенциальных творческих сил, способностей, дарований.
Многие психоаналитики пересмотрели основополагающую идею Фрейда о природе Эдипова комплекса. Одни из них внесли уточнения в понимание содержания этого комплекса. Другие переосмыслили временные рамки его развития и разрушения. Третьи подвергли сомнению исторические параллели Фрейда, согласно которым лежащее в основе Эдипова комплекса отцеубийство было реальным событием, имевшим место в первобытной орде и свидетельствовавшим об универсальности этого комплекса во всех культурах.
Так, Адлер выдвинул положение, согласно которому единственно значимым обстоятельством в любви невротика является не Эдипов комплекс, а его воля к власти. Самую первую ситуацию семейного треугольника (инцест) следует рассматривать в качестве видимости, вызванной к жизни "мужским протестом". Благодаря мании величия ребенка эта ситуация разрешается в некую асексуальную ситуацию, демонстрирующую его невротические свойства, будь то зависть, упрямство, властолюбие, недостаток социального чувства.
В понимании Юнга, Эдипов комплекс связан не столько с реальными событиями в жизни человека, сколько с символическим его восприятием отношений между людьми. Эдипов комплекс является не чем иным, как символическим описанием того, что может творится в душе человека.
Райх высказал мысль, согласно которой Эдипов комплекс сохраняет свое значение только в западной культуре с ее ценностями господства и подчинения.
Опираясь на исследование английского антрополога Б. Малиновского, показавшего социологическую, а не биологическую природу сексуального конфликта между ребенком и родителями, Юнг развил идею о том, что основы Эдипова комплекса коренятся в авторитарно-патриархальном строе, характеризующимся экономическим порабощением и сексуальным подавлением. С изменением социальной организации людей этот комплекс должен исчезнуть.
Хорни выразила сомнение по поводу фрейдовского понимания Эдипова комплекса как биологически детерминированного явления и показала, что страх кастрации у невротика-мужчины соответствует женскому невротическому желанию иметь пенис. Переосмыслив взгляды Фрейда на Эдипов комплекс, комплекс кастрации и зависть к пенису с точки зрения женской психологии, она пришла к выводу, что желание быть мужчиной слабо связано у женщин с первичной завистью к пенису и является скорее вторичным образованием, воплощающим в себе незрелость в развитии женственности и способствующим подавлению кровосмесительных желаний. По убеждению Хорни, стремление женщины быть мужчиной связано с рационализацией бессознательных мотивов, поддерживаемых ее дискриминацией в обществе.
С точки зрения Фромма, основатель психоанализа не верно интерпретировал миф об Эдипе. Фрейд опирался на трагедию Софокла "Царь Эдип", в то время как необходимо принимать во внимание всю трилогию Софокла, включая такие ее части как "Эдип в Колоне" и "Антигона". В понимании Э. Фромма миф об Эдипе можно рассматривать не как символ инцестуозной любви между матерью и сыном, а как символ протеста сына, восставшего против власти отца в патриархальной семье.
Если Фрейд уделял значительное внимание роли Эдипова комплекса в психосексуальном развитии человека, то в дальнейшем многие психоаналитики признали важное значение доэдиповского периода, когда у детей обоих полов преобладает привязанность к матери. М. Кляйн подчеркнула, что доэдиповы факторы и конфликты влияют на психосексуальное развитие и формирование характера человека. Ж. Лакан высказал мысль о доэдиповском треугольнике, в котором складываются соответствующие отношения не между отцом, ребенком и матерью, а между матерью, ребенком и фаллосом как объектом желания матери. Г. Кохут обратил внимание на важность взаимодействия между матерью и младенцем, предопределяющего психосексуальное развитие ребенка.
В противоположность психоаналитикам, сконцентрировавшим свое внимание на доэдиповской фазе развития ребенка, ряд исследователей обратились к психосоциальным аспектам формирования Я. Так, Э. Эриксон выступил с идеей, согласно которой формирующийся в детстве характер человека способен изменяться по мере прохождения им различных этапов жизни, становление личности не заканчивается в подростковом возрасте, а осуществляется на протяжении всего жизненного цикла. Выделив стадии развития Я (от первого года жизни до зрелого возраста), он показал, что все стадии взаимосвязаны между собой, каждая из них детерминирована определенной проблемой или кризисной ситуацией, человек обладает способностью залечивать психические травмы и задача психоаналитика состоит в оказании ему помощи по разрешению внутрипсихических конфликтов с целью обретения идентичности (адекватности) и целостности.
Для развития современного психоанализа характерны постоянные споры и дискуссии, ведущиеся вокруг идейного наследия Фрейда. Они касаются как выявления отношений между теорией и практикой психоанализа, так и определения роли психоаналитика в диагностической, терапевтической и образовательной деятельности. В процессе многочисленных споров и дискуссий психоаналитики так или иначе выходят на уровень философских размышлений о месте и значении психоанализа в современной культуре. Более того, психоаналитические идеи и концепции в прямой или опосредованной форме стали оказывать все большее влияние на различные направления философской мысли XX столетия, включая феноменологию, экзистенциализм, философскую антропологию, герменевтику, структурализм, персонализм, аналитическую философию.
На основе объединения и модификации идей классического психоанализа и ведущих философских школ появились такие направления, как экзистенциальный психоанализ (Л. Бинсвангер, М. Босс, Ж.-П. Сартр), психоаналитическая герменевтика (П. Рикёр, Ю. Хабермас, А. Лоренцер), структурный психоанализ (Ж. Лакан) и др.
Экзистенциальный психоанализ Сартра нацелен на выявление в объективной форме субъективного выбора, посредством которого человек делает из себя личность. Он включает в себя не только осмысление сновидений, мифов и неврозов, что имело место в классическом психоанализе, но и исследований мыслей человека, находящегося в бодрственном состоянии, его сознательной деятельности и соответствующих способов бытия в мире. Основной принцип экзистенциального психоанализа состоит в рассмотрении человека как некоей тотальности, имеющей определенный смысл, а его задачей является реконструирование жизни индивида с учетом изначального проекта и свободного выбора, реально значимых не столько на психическом уровне, сколько на уровне онтологических структур.
Психоаналитическая герменевтика Рикёра основывается на представлении, согласно которому психоанализ проявляет свои подлинные тенденции тогда, когда выходит за рамки терапевтического отношения между аналитиком и пациентом, принимает участие в современном культурном движении в качестве интерпретации и функционирует как герменевтика культуры. Для Хабермаса психоанализ это глубинная герменевтика, которая может внести свою лепту в понимание интерпретационных процессов, связанных с коммуникационной деятельностью человека. В психоаналитической герменевтике Лоренцера проводится различие между символами и стереотипами, акцентируется внимание на лингвистической коммуникации и подчеркивается, что стереотипное поведение развертывается вне коммуникационного уровня, в то время как символическое представление функционирует в рамках данных процессов.
Структурный психоанализ Лакана включает установку на исследование субъекта желания, рассматриваемого через призму трех уровней человеческой психики (реального, воображаемого, символического) и структурных составляющих речи, языка. Понимая под психоанализом способ вербализации бессознательного, Лакан исходит из того, что бессознательное структурировано как язык, который в своей прерывности и расчлененности создает предпосылку для познания психического. Поэтому задача структурного психоанализа состоит в раскрытии желаний субъекта в контексте языка, в структуре означающего и означаемого, в речи другого, через желание которого представлен мир человека.
Жак Лакан (1901–1981) — французский теоретик психоанализа. Диссертация Лакана, посвященная феноменологическому анализу параноидальной идентификации (1932), вызвала интерес не только в профессиональной среде, но и в художественной критике, в том числе у сюрреалистов. С некоторыми из них (М. Леири, П. Элюаром, С. Дали) у Лакана устанавливаются тесные личные отношения, отличительной чертой которых было взаимовлияние. С 1932 г. по 1938 г. Лакан проходит психоанализ у своего будущего теоретического оппонента, основателя "Я-психологии" Р. Левенштейна. Вместе со многими другими французскими интеллектуалами (Клоссовски, Батаем, Мерло-Понти, Р. Ароном, Э. Вайлем) Лакан слушает лекции А. Кожева о Гегеле. В 1936 г. Лакан участвует в XIV Всемирном психоаналитическом конгрессе в Мариенбаде, где выдвигает гипотезу о существовании особой психической фазы, имеющей принципиальное значение для становления "Я".
В силу своего двойственного положения, связанного с попытками синтеза объясняющих и понимающих методов анализа индивидуально-личностных и социокультурных феноменов, психоанализ привлекает к себе внимание многих современных философов. Психоаналитические идеи и концепции оказываются центром притяжения для тех, кто по-своему пытаются переосмыслить взаимосвязи между личностью и обществом, человеком и культурой.
Психоанализ оказал и до сих пор оказывает существенное влияние на понимание природы внутрипсихических конфликтов и возможностей их разрешения в рамках современной цивилизации, на интерпретацию бытия человека в мире и нравственного отношения индивида к культуре. Это означает, что овладение философскими знаниями с необходимостью предполагает изучение философии психоаналитической теории и освоение психоаналитического опыта, связанного с самопознанием.
Для дополнительного чтения
Адлер А. Наука жить. Киев, 1997.
Джонс Э. Жизнь и творения Зигмунда Фрейда. М., 1997.
Лейбин В.М. Фрейд, психоанализ и современная западная философия. М., 1990.
Психоанализ и культура: Избр. труды Карен Хорни и Эриха Фромма. М., 1995.
Райх В. Функция оргазма. СПб.; М., 1997.
Рикёр П. Герменевтика и психоанализ. Религия и вера. М., 1996.
Томэ Х., Кэхеле Х. Современный психоанализ. Т.1.Теория. М., 1996.
Фрейд З. Психоанализ. Религия. Культура. М., 1992.
Фрейд З. Введение в психоанализ: Лекции. М., 1995.
Фромм Э. Душа человека. М., 1992.
Фромм Э. Психоанализ и этика. М., 1993.
Юнг К.Г. Архетип и символ. М., 1991.
Юнг К.Г. Проблемы души нашего времени. М., 1994.
Кризисное сознание, кризисное мироощущение сопровождают человечество на всех этапах его исторического развития, нередко облекаясь в апокалипсическую форму.
На протяжении всей мировой истории, особенно в периоды войн, социальных катастроф, эпидемий, представления о конце света, гибели цивилизации существовали в мифологических представлениях, пророчествах религиозных деятелей, учениях философов. В своей основе эти представления восходят к эсхатологическим мифам, т. е. мифам о предстоящем конце света, которые были неотъемлемой частью многих культур.
Эсхатологические мифы представляли собой своеобразную попытку осмыслить будущее мироздания, его развитие. Они влияли не только на религиозную, но и на философскую мысль на протяжении многих веков, вплоть до философских, социологических и культурологических концепций О. Шпенглера, Л. Мэмфорда, А. Тойнби и многих других ученых.
Наиболее остро обострение кризисного мировосприятия проявляется в периоды резких социальных трансформаций. Современные исследователи пытаются провести параллели между нынешним кризисным мировосприятием и его истоками в древности: "Историки и археологи обнаружили немало свидетельств тяжелых и длительных кризисов, через которые пришлось пройти многим древним обществам. Известно, например, что один из них, связанный с наступлением эпохи железа и вызванными им экологическими изменениями, пришелся на окончание третьего и начало второго тысячелетия до нашей эры и оставил свой след в истории многих народов Евразии. Правда, мы далеко не всегда можем достоверно судить ни о причинах кризисов, ни о том, как они протекали. Зато нам хорошо известно, по крайней мере, одно из их последствий: в ходе длительных и глубоких потрясений всякий раз менялась картина мира.
Разрушение одних обществ и становление других, переселения народов и разрыв старых, привычных связей между людьми — все это приводило и к утрате веры в прежние мифы, в течение веков и тысячелетий определявших смысл жизни и помогавших переносить ее тяготы. Человек оказывался лишен всякой духовной защиты перед лицом чуждого и нередко враждебного мироздания. Распадалась связь времен. Мысль о бессмысленности бытия, приходившая в результате утраты традиций, запечатлена и в египетской поэзии, и в древнейших памятниках вавилонской словесности — "Эпосе о Гильгамеше" и "Беседе господина и раба", и в размышлениях о "суете сует", которым предавался библейский Экклезиаст"[241].
XX в., вероятно, войдет в историю как один из самых драматических и кризисных за все время существования человечества: две мировые войны; установление тоталитарных режимов; кризис идей прогресса, рациональности и гуманизма, отличавших на протяжении столетий европейскую культуру и цивилизацию; грандиозные экономические катаклизмы; стремительное развитие технологий, невиданный рост промышленного производства и в то же время превращение техники из орудия человеческого разума в источник ядерной угрозы, глобального экологического кризиса, причину нарушения экологического баланса, истощения (подчас невозобновимого) природных ресурсов — эти и подобные им явления порождали и продолжают порождать кризисное мироощущение.
Это мироощущение характерно для сознания простых людей, оно находит многообразное выражение в искусстве, литературе, работах ученых и философов. Можно говорить о том, что в нынешнем столетии складывается философия кризиса, представляя особое направление исследований. Стоит отметить, что еще 10–15 лет назад в отечественной философии эта тематика обозначалась как кризис "буржуазной", "западной" цивилизации и культуры. Явно или неявно предполагалось, что этот кризис обошел стороной нашу собственную жизнь, что он порожден прежде всего природой западного капиталистического общества. Между тем "переоткрытие" в последнее десятилетие богатства русской философской мысли, а также переосмысление отечественной истории советского периода ставят под сомнение это наивное представление. Острое кризисное мировосприятие, ожидание грядущих катастроф были характерны для русской философской традиции, в том числе и для русской дореволюционной философской и социальной мысли. Установление же в СССР в 1930 — 1940-е годы жесткого тоталитарного режима трактовалось многими мыслителями самых различных направлений как наглядный кризис радикальных социалистических и коммунистических идей или даже как своеобразный апокалипсис вековой российской истории.
Тема кризиса может рассматриваться как одна из общезначимых и сквозных в философии XX в. Ей посвящено немало книг и статей. Есть все основания утверждать, что на фоне весьма обширной и разноплановой проблематики в философских исканиях XX в. работы, посвященные социокультурному, антропологическому кризису, составляют определенный пласт философских исследований. Трудно найти такого мыслителя современности, который бы не обращался к исследованию социокультурной ситуации, сложившейся на рубеже веков в странах Западной Европы и оказавшей огромное воздействие на последующие исторические события. На протяжении нашего столетия к теме кризиса культуры обращались многие представители западноевропейской философии — Э. Гуссерль, Г. Зиммель, М. Хайдеггер, X. Ортега-и-Гассет, Р. Гвардини, А. Камю и др. Особое место анализ кризисного мироощущения занимает в творчестве представителей русской религиозной философии: Вл. Соловьева, С. Булгакова, Н. Бердяева, Г. Федотова и др.
Обращение в философской литературе XX в. к анализу причин, природы и последствий социокультурного кризиса, его влияния на эволюцию кризисного мировосприятия, кризисного сознания сыграло существенную роль в развитии философии, социологии, культурологии, а также на формировании одного из магистральных направлений в современных исследованиях — глобалистики.
Кризис, кризисное сознание — центральные понятия философии кризиса. При этом существуют различные подходы к определению этих понятий: "Еще в Древней Греции под кризисом понималось завершение или перелом в ходе некоторого процесса, имеющего характер борьбы.
В самом своем общем виде кризис есть нарушение прежнего равновесия и в то же время переход к новому равновесию.
В социальных науках принято различать стабильное и кризисное состояние общества. Первое означает устойчиво воспроизводящийся порядок. Второе служит способом движения социальной системы от прежнего состояния, через дезинтеграцию и конфликт, к новому состоянию. В ходе своей эволюции любое общество неоднократно проходит динамический цикл "стабильность-кризисновая стабильность".
Кризисы бывают частичные и общие. Среди общих кризисов наиболее универсальный характер имеет социокультурный кризис, объемлющий как совокупность социальных отношений, так и культуру, равно как и их взаимодействие.
Социокультурный кризис свидетельствует об исчерпании возможностей саморазвития общества в данном его качестве.
Общество, переживающее патологический социокультурный кризис может быть квалифицировано как кризисный социум. Это состояние общества характеризуется уникальным сочетанием параметров социального и культурного развития, затрагивающим такие сферы социальной жизни, как политическую, экономическую, производственную, собственно социальную (дезинтеграция социальных групп, институтов, утрата идентификации личности с прежними структурами, ценностями, нормами), и культурной жизни — духовно-нравственную, трудовую, этническую, экологическую и др."[242].
Особый интерес представляют философское рассмотрение и анализ такого социального феномена, как социокультурный кризис рубежа XIX–XX вв. Кризис западноевропейской культуры и социальные последствия, вызванные этим кризисом, оказали огромное влияние на духовную атмосферу современного общества, во многом определив эволюцию кризисного сознания.
XX столетие началось под знаком нигилизма, отрицания святынь. "Бог умер!" — такой диагноз грядущему веку поставил еще Ф. Ницше: конец нового времени, кризис гуманизма, крушение идеалов творчества, рационалистической парадигмы — вот симптомы одного из крупнейших социальных кризисов XX в. кризиса культуры.
Знаменитая работа О. Шпенглера "Закат Европы" сыграла роль своеобразной детерминанты, определившей духовную атмосферу начала века в Европе. Шпенглер обращается к теме "конца культуры", кризиса духовности, гибельной роли цивилизации. В основании концепции Шпенглера лежала идея о цикличной смене замкнутых, независимых культур, каждая из которых "расцветает" изолированно от других и "умирает", осуществив все свои возможности. Одной из таких умирающих культур Шпенглер объявил ту, к которой сам принадлежал западноевропейскую культуру. Согласно Шпенглеру, гибель культуры означает, что приостанавливается дальнейшее духовное развитие в рамках той или иной культуры, и остается лишь мертвая "цивилизация". Цивилизация является неизбежной судьбой и роком культуры. Культура опирается на религиозные и национальные корни, цивилизация по своей природе безрелигиозна и интернациональна. В центре культуры стоят философия и искусство, в центре цивилизации — техника, инженерное искусство, массовые зрелища, спорт. Закат Европы для Шпенглера — это и есть превращение старой европейской культуры с ее высоким искусством, философией и религиозностью в современную индустриальную цивилизацию.
Освальд Шпенглер (1880–1936) — немецкий историк и философ, один из теоретиков культуры в XX в., представитель "философии жизни". В "морфологии культуры" Шпенглера прослеживается влияние некоторых идей А. Шопенгауэра, Ф. Ницше, А. Бергсона. В своем наиболее значительном произведении — первом томе "Заката Европы" Шпенглер выдвинул концепцию культуры, непосредственно или косвенно оказавшую очень большое влияние на историко-культурологическую мысль XX столетия. Опираясь на обширный материал, накопленный к тому времени археологией, этнографией и другими науками, Шпенглер стремился раздвинуть горизонты традиционной исторической науки, определить место, прежде всего, западноевропейской культуры в истории человечества. Движение истории, ее логика рассматривались Шпенглером как развитие и закономерные превращения (юность, расцвет, зрелость, упадок) предельно обобщенных культурно-исторических форм. Культура, по Шпенглеру, — это отличающее эпоху и, более того, создающее ее как целостность, определенное внутреннее единство форм мышления и творчества, некая единая стилистика, запечатленная в экономической, политической, духовной, религиозной, практической, художественной жизни. Одна из важнейших проблем культурологии XX в. отношения культуры и цивилизации — в философии Шпенглера принимает характер непримиримой антиномии. Шпенглер выделяет в развитии культурно-исторического индивидуума следующие фазы: мифосимволическую раннюю культуру, метафизико-религиозную высокую культуру и позднюю, окостеневшую культуру, переходящую в цивилизацию. Весь цикл, согласно мыслителю, длится около тысячелетия[243].
Значительное влияние на духовную атмосферу Европы оказала первая мировая война. Крушение надежд, смысложизненных установок, изменение ценностных критериев, нравственная переориентация, потеря стабильности и надежности существования — таковы символы кризисного мировосприятия первой четверти XX в. Война 1914–1918 гг. — и следствие социокультурного кризиса, и предвестие грядущей глобальной мировой катастрофы. Событие, предсказанное Шпенглером, первый звонок грядущих перемен и катаклизмов XX столетия.
Вслед за Шпенглером к теме социокультурного кризиса обращались многие западные мыслители — Г. Зиммель, Э. Гуссерль, А. Вебер, Т. Лессинг, П. Сорокин и многие другие. Новое время с его идеалами классической рациональности, просвещения, прогресса науки рассматривалось как уходящее в прошлое. Вместе с тем именно в свете этих идеалов формировалась современная цивилизация. Ее создавали люди особого склада — личности, творцы, герои. Создание цивилизации связано с приложением огромных физических, творческих, интеллектуальных усилий в науке, технике, практических делах, искусстве. Но в тоже время в XX в. человек начинает воспринимать цивилизацию так же естественно, как он воспринимает природу, одновременно изменяя и это восприятие. Человек перестает быть творцом, становясь "пользователем".
Конец нового времени, духовное перерождение и опустошение человека, утрата творческих сил и возможностей находятся в центре внимания мыслителей, обратившихся к теме социокультурного кризиса.
Одну из первых фиксаций кризисного состояния культуры можно найти у Г. Зиммеля — немецкого философа и социолога. Концепцию кризиса европейской культуры Зиммель выстраивает, исходя из следующего понимания ритма культурного развития: жизнь постоянно порождает новые культурные формы, которые окостеневают, становясь тормозом дальнейшего развития жизни, а потому они заменяются новыми формами, обреченными пережить ту же судьбу. В этом движении воплощен ряд конфликтов: содержания и формы, "души" и "духа", "субъективной" и "объективной" культур. В осознании неизбывности этих конфликтов и состоит "трагедия культуры" ("Философия денег", 1900). В современной ситуации конфликт культуры обретает, по Зиммелю, уникальное содержание: своеобразной чертой культуры становится то, что жизнь, стремясь воплотить себя в культурных явлениях и формах, обнаруживает вследствие их несовершенства основной мотив — борьбу против всякой формы вообще, т. е. борьбу против культуры как таковой. В результате этого крушение современной культуры может оказаться несопоставимым по своим масштабам со всем происходящим в предшествующие периоды истории. ("Конфликт современной культуры", 1918).
Оригинальная концепция кризиса европейской культуры, пронизанная духом глубокого пессимизма, была предложена немецким философом и культурологом Т. Лессингом.
Теодор Лессинг (1872–1933) родился в семье врача, получил прекрасное образование, имел две докторские степени: по медицине и философии. Идейные истоки философии Лессинга лежат в философии Шопенгауэра и Ницше, традиции которых Лессинг не видел в современной ему культурной ситуации достаточно убедительных альтернатив. События первой мировой войны оказали серьезное влияние на Лессинга как культуролога. Утрата иллюзий и разочарование нашли выражение в таких его работах, как "Философия как действие" (1914), "История как осмысление бессмыслицы" (1919), "Европа и Азия" (1919), "Проклятая культура" (1921)[244].
Согласно Лессингу, западное буржуазное общество подводит природное, жизненное начало к полному истощению. Культура истощает природу, превращает ее в мертвый механизм. Причем процесс этот, по мнению Лессинга, становится необратимым. В этом случае пессимизм — единственно возможное продуманное отношение к создавшейся жизненной ситуации.
В современном обществе Лессинг прежде всего находит преобладание искусственных и рационализированных связей и институтов над теми "общностями", которые сложились как естественные формы совместного проживания людей. Как трагический процесс Лессинг оценивает вторжение в эти органические общности упорядочивающего и рационализирующего духа, под влиянием которого происходит атомизация общества и возникают организации, в которых одни индивиды могут легко заменяться другими. ("Философия как действие", 1914, "История как осмысление бессмыслицы", 1919, "Проклятая культура", 1921).
Свои многолетние размышления о судьбе Европы после первой мировой войны излагает немецкий философ, социолог и теоретик культуры А. Вебер в сборнике статей "Германия и кризис европейской культуры".
Альфред Вебер (1868–1958). Степень доктора философии получил в 1897 г., преподавал в Берлинском, Пражском и Гейдельбергском университетах. После прихода к власти национал-социалистов отошел от преподавательской деятельности и целиком посвятил себя науке. В этот период он создал свои важнейшие труды в области социологии культуры. В 1924 г. в Берлине был опубликован сборник статей "Германия и кризис европейской культуры", в котором, по словам самого автора, он подвел итоги своих многолетних размышлений о судьбе Европы после первой мировой войны. Вебер видел возможность преодоления кризиса европейской экономики и культуры. "Я верю в возрождение прежней динамики духовного развития. Европа опять восстанет из войн" — писал он во введении к сборнику[245].
По мнению Вебера, уже задолго до начала первой мировой войны ясно обнаружились глубинные проблемы, порожденные XIX столетием. Наряду с высоким совершенством его технических и интеллектуальных достижений, интенсивным становлением новых возможностей и форм деятельности, выявилась напряженность жизненного пространства, на котором все это происходило: "Столкнув выросшие до гигантских размеров экономические силы в борьбе за передел мира и рынков сбыта, побудив государство стать вспомогательным средством проведения такой политики, выдвинув на передний план в государстве и межгосударственных отношениях материальные интересы, эта эпоха привела к таким последствиям, которые сегодня внешне господствуя над миром, определяют также внешнюю и внутреннюю судьбу прежних европейских силовых центров"[246].
Тревожное время послужило поводом для написания вышедшей в 1935 г. книги нидерландского историка Й. Хейзинги "В тени завтрашнего дня. Диагноз духовного недуга нашей эпохи". Хейзинга отмечает, что происходит прогрессирующее разложение культуры, что мир живет в ожидании катастрофы. Чтобы поставить собственный диагноз духовным недугам эпохи, Хейзинга пытается последовательно зафиксировать те деструктивные процессы, которые охватили различные уровни и сферы европейской культуры. В науке и философии его прежде всего тревожит резкое снижение рационально-критических установок и прогрессирующая утрата способности к различению истины и лжи. Яркими симптомами являются распространение и успех у публики псевдонауки, псевдофилософии, даже суеверий. В области культуры Хейзинга отмечает внедрение таких деструктивных представлений, как примат практики и воли над разумом, культ жизни в ее непосредственно витальных формах, превознесение идеалов героизма и борьбы над трезвым расчетом и толерантностью. Культуре угрожает комплекс опасностей — происходит варваризация культуры. Опираясь на свое знание мировой истории, Хейзинга считает, что развитая культура может существовать лишь на базе принципов индивидуальной инициативы и ответственности, частной собственности и свободы мышления и действия.
Своеобразную трактовку кризиса можно найти в работах Э. Гуссерля. Гуссерль предлагает концепцию упадка европейского идеала, кризиса рациональности, кризиса европейской науки. В его статье "Философия как строгая наука" (1910) представлена социокультурная характеристика эпохи. По мнению Гуссерля, в Европе разрушаются духовные идеалы — ее основа и подлинная сущность. В 1935 г., выступая с докладом "Кризис европейского человечества и философия", Гуссерль описывает признаки распада европейской культуры, распространение нигилизма и скепсиса, утрату веры в традиционные культурные институты. Согласно Гуссерлю, весь "европейский мир" с его науками, изящными искусствами, ремеслами и социальными институтами был "рожден из идеалов разума, т. е. духа философии". Отсюда следует, что причины кризиса нужно искать в искажении природы философии, ибо от ее нормального функционирования зависит "подлинно здоровый дух Европы".
Глубокий интерес к динамике общества и кризисным ситуациям в культуре характерен для творчества П. Сорокина. В своем четырех томном сочинении "Социальная и культурная динамика" (1937–1941) Сорокин отмечает характерные особенности современной ситуации в обществе. Он полагает, что кризис современной культуры не случайная, а неизбежная, внутренне необходимая черта мирового исторического процесса, подчиненная определенным законам. Кризисное состояние современного общества обусловлено системной трансформацией западной культуры: с ее переходом от старой социокультурной суперсистемы к новой, с присущим ей типом мировоззрения. Диагноз Сорокина современной ему социальной ситуации заключается в том, что разрушается доминирующая "чувственная система европейской культуры". По мере ее разрушения разрушаются и все институциональные компоненты жизни. Поэтому кризис носит тотальный, интегральный характер. Но при всей его глобальности, в нарастающей анархии и хаосе гибнущей суперсистемы возникают новые ростки будущих культуры и общества. Характерная черта кризиса, по Сорокину, заключается в балансе ослабевающего старого и еще слабого нового.
К концу 1920-х годов кризис европейской культуры и жизни перешел в свою следующую стадию, которую можно обозначить как кризис человеческого существования, или антропологический кризис. Его непосредственной причиной можно, видимо, считать великую экономическую депрессию рубежа 1920 — 1930-х годов. Наложившись на предшествующие социальные катаклизмы, депрессия привела к тому, что ситуация кризиса стала осознаваться и переживаться миллионами людей. Социальная дезориентация стала массовым явлением.
Общий смысл этой ситуации в экзистенциально-антропологической перспективе попытался прояснить один из крупнейших немецких философов XX в. К. Ясперс в своей книге "Духовная ситуация времени" (1931).
Ясперс отмечает, что технические и экономические противоречия приобретают планетарный характер. Объединение людей в едином замкнутом пространстве, коим все более представляется земной шар, ведет к их нивелированию. Людей связывает между собой поверхностное и ничтожное, безразличное к их подлинному бытию. В результате нарастает необратимая утрата субстанциональности, остановить которую невозможно. Утрачивается всякое доверие к духовным авторитетам. С XIX в. эта форма духовных связей людей уничтожалась огнем критики, результатом чего явился, с одной стороны, свойственный современному человеку цинизм (люди пожимают плечами, видя подлость, которая происходит в больших и малых масштабах), с другой стороны — утрата гуманности, круговорот бессодержательных идеалов. Положительные жизненные силы людей рассеиваются и распадаются.
Философское эссе испанского мыслителя X. Ортеги-и-Гассета "Восстание масс" (1930) занимает особое место среди работ, посвященных европейскому кризису.
Глубинную суть кризиса Ортега видел в выдвижении на историческую арену нового феномена — "человека массы". Подобно Ясперсу, Ортега отмечал, что нивелирование охватывает все: судьбы, культура различных социальных классов, даже половые различия. Наступает господство "среднего человека", господство "человека массы". Восстание масс может быть катастрофой в судьбе человечества: достаточно 30 лет господства "человека массы", чтобы вернуть человечество к эпохе варварства, считал Ортега. Какова же психологическая структура "человека массы"? Согласно Ортеге, человек массы считает, что цивилизация, которую он видит и использует со дня рождения, также первозданна и самородна, как и природа. Основные культурные ценности для него не существуют, он с ними не соглашается, он не намерен их защищать. Для человека массы характерно прежде всего вульгарное самодовольство. Он считает, что жизнь должна быть легкой и обильной, без трагических ограничений. Он доволен собой, всегда и везде утверждает свое моральное и интеллектуальное достоинство. Эта удовлетворенность собой замыкает его от всего внешнего. Ему неведомы смущение и сомнение, он может не считаться с остальными людьми. Внутреннее чувство господства побуждает "человека массы" постоянно осуществлять это господство, действовать так, как если бы в мире существовал только он и ему подобные.
Очень опасным явлением, связанным с "восстанием масс", Ортега считал появление атмосферы насилия, культа силы в обществе. С критикой культа насилия Ортега обращается к анализу тоталитарных режимов XX в. Деструктивные процессы массовизации общества испанский философ кроме того связывает с ростом технического развития, с тем, что тело материальной цивилизации подминает свои же глубинные духовные и культурные истоки. Растет специализация людей, каждый занимается какой-то узкой производственной операцией. Это в значительной мере упрощает характер труда. Человек теряет цельность своего характера и личности, в результате плодится множество обезличенных людей. Эти нивелированные, "средние люди" проникают во все сферы жизни и стремятся господствовать в них. Нивелирование углубляется и ускоряется по мере того, как нарастают кризисные явления в обществе. В результате общество оказывается в ситуации, когда чуть ли не единственным средством удержания все возрастающего числа массовых людей становится всепроникающее и регулярное государственное насилие. Распространение "человека массы", таким образом, может индуцировать тоталитарные структуры власти.
В целом Ортега, анализируя ситуацию своего времени, приходит к достаточно пессимистическим выводам. Судьба Европы и мира вообще представляется ему мрачной: господство "человека массы", бюрократии, тоталитарного режима, уничтожение культуры, превращение людей в моральных идиотов и технических роботов. Ортега предчувствует грандиозную драму, которая должна, по его мнению, разыграться в ближайшие годы.
Драма, действительно, последовала, но пошла она далеко не по тому сценарию, который предрекал испанский философ. Немецкий социолог К. Манхейм ощущал свое время как эпоху радикальной социальной перестройки.
Карл Манхейм (1893–1947) — немецкий философ и социолог, один из основателей социологии знания (познания), известен своими работами по теории идеологии и динамике культуры. Манхейм учился в университетах Будапешта, Фрейбурга, Гейдельберга, Парижа. Его взгляды формировались под влиянием идей Г. Риккерта, Э. Гуссерля, М. Вебера, М. Шелера — в традиции неокантианства, неогегельянства, феноменологии. В последние годы жизни ученый интенсивно занимался проблемами воспитания и образования, изменениями, происходившими в культуре и общественной жизни XX в. Основные работы Манхейма: "Идеология и утопия", "Человек и общество в эпоху преобразования", "Диагноз нашего времени" и др.
Как и ряд других мыслителей межвоенного времени, суть этой перестройки он видел в переходе от традиционной социальной структуры с ее устойчивой иерархией и господством просвещенной элиты к обществу, в котором массы начинают претендовать на власть. На этом фоне чрезвычайно обостряется проблема человека. Деструктивный ход событий, по Манхейму, заключается в том, что те социальные слои, в которых и раньше можно было предполагать латентное господство иррациональных импульсов, теперь декларировали их открыто, а группы, которые могли бы противодействовать иррационализму, оказались беспомощными и как бы внезапно потеряли веру в формирующую общество власть разума. Манхейм говорит о "социальной диспропорциональности" в распределении рациональных и моральных способностей в человеческом обществе и связывает с ней необходимость регулирования перехода к демократии масс. Согласно Манхейму, опасность анархии и распада поджидает демократическое массовое общество, предоставленное самому себе. Еще большая опасность угрожает, если в этом массовом обществе формы диктатуры вытеснят незрелые либерально-демократические структуры.
Кризис культуры в либеральном демократическом обществе наступает потому, что фундаментальные процессы, развитию которых раньше способствовали создающие культуры элиты, перешли вследствие массови-зации общественной жизни в свою прямую противоположность. Манхейм считает, что история либерального массового общества достигла точки, когда расчет на естественный ход событий ведет к гибели. Чтобы избежать рокового хода событий, необходимо регулировать, даже планировать возможные социокультурные изменения.
Значительную роль в духовном возрождении и обновлении европейской культуры сыграли работы немецкого философа Р. Гвардини.
Романо Гвардини (1885–1968) — немецкий философ и теолог итальянского происхождения. В 1910 г. — священнослужитель, в 1921 г. — приват-доцент в Бонне, в 1923 г. — профессор философии религии и католического мировоззрения в Берлине. В 1939 г. Гвардини был отстранен нацистами от преподавания. В 1946 г. он — профессор в Тюбингене, в 1949 г. — в Мюнхене. Гвардини испытал влияние взглядов Дильтея, Зиммеля, Гуссерля, Шеллера и Фрейда. Он стремился создать новую антропологию. Тематике человека в современном кризисном мире посвящены его книги "Мир и лицо" (1939), "Свобода, милость, судьба" (1948), "Власть" (1951), "Забота о человеке" (1962) и наиболее известная "Конец Нового времени" (1953).
По мнению Гвардини, существовали фундаментальные скрепы, на которых держалась культура нового времени. К ним он относил понимание природы как самодостаточной и живущей по вечным законам, а также представление об автономном субъекте личности и культуры, творящем по своим собственным законам и нормам, присущим ему вследствие его рациональной сущности. Согласно Гвардини, эти идеи начинают распадаться. Явственной стала перемена в отношении человека к природе. Природа перестала восприниматься как нечто гармонически всеобъемлющее, упорядоченное, открытое человеческому познанию. Сходная диалектика идей реализуется и в отношении к личности и субъекту. Суть этих понятий, как они трактовались в новое время, заключалась в идее индивидуума, который вырвался из средневековых пут и стал сам себе хозяином, автономным центром своего мира. По убеждению Гвардини, современная индустриальная цивилизация и порождаемая ею огромная техническая сфера несовместимы с идеей саморазвивающейся творческой личности или автономного субъекта. Они порождают особый тип человека, отличающегося от прежде существовавших. Это тип человека, который Ортега назвал "человеком массы". Человек, принадлежащий этому типу, является прямой противоположностью "классической личности".
Гвардини трезво оценивал складывавшуюся ситуацию. Вполне реалистично он считал, что тот идеал, к которому стремилась европейская культура начиная с Возрождения, а именно идеал саморазвивающейся творческой личности, в современных условиях оказывается утопией, несовместимой с направлением, в котором реально движется общество. Гвардини стремился найти трезвое понимание новых возможностей современного человеческого типа и сохранить надежду на реализацию этих возможностей в будущем. Гвардини не закрывал глаза на трудности и проблемы, которые ставила перед человеком современная цивилизация. Он фиксировал их под общим именем "утраты гуманности", понимая под этим утрату той формы жизни, при которой деятельность человека, так же, как и продукты ее, были соразмерны его душевно-телесной организации. В современном ему мире утрачивается непосредственное отношение человека как к природе, так и к другим людям. Распространение опосредованных, абстрактных, функциональных связей и отношений порождает новый дефицит — дефицит переживания, непосредственного восприятия, непосредственно личностных связей. Но человек, по Гвардини, является весьма пластичным существом; он может выработать "способность опосредованного чувствования, с помощью которой станет воспринимать как часть собственной жизни все то, что прежде мог лишь абстрактно мыслить".
В XX в. кризисное сознание, кризисное мироощущение проходит ряд этапов в своем развитии, остро реагируя на многообразные проявления социальных, экономических, политических и других кризисов, характерных для истории нашего столетия.
В начале века бытовало представление о вечности и универсальности идеалов рациональности, человеческих ценностей, понимания смысла жизни, значимости развитой богатой культуры. В период и после первой мировой войны лавинообразно нарастало ощущение опустошения, потери идеалов, стабильности, цельности существования. Несколько иное содержание кризисное мировосприятие на Западе начало обретать с 1930-х годов. Одним из путей преодоления экономической депрессии и социально-культурного хаоса в ряде стран мира явилось установление разных форм тоталитаризма. Так называемые вожди увлекали народы этих стран перспективами форсированной модернизации и достижения могущества нации. Они насаждали в обществе милитаристский дух, разрушали демократические политические и гражданские институты. Восстание масс было остановлено тотальной идеологизацией миллионов дезориентированных "винтиков" того или иного режима. Это время можно назвать антропологическим кризисом или даже антропологической катастрофой, поскольку на поверхность цивилизации выплеснулись националистические, фашистские и иные человеконенавистнические идеологии и практики. Мир опять оказался ввергнутым в войны, масштабы уничтожений в которых возросли в соответствии с дегуманизацией масс и ростом технических средств уничтожения.
Сложнее охарактеризовать кризисное мироощущение послевоенного времени. Восстановление стабильности, решительное осуждение "тоталитарного соблазна", развитие техники и промышленный рост вселили надежды на безграничное развитие цивилизации. Но вместе с тем успехи науки и техники постепенно обернулись отрицательной стороной. Год от года угроза ядерной войны, радиоактивного заражения становилась все реальнее. Человечество сталкивается со сложными экологическими, демографическими и ресурсными проблемами.
И, если в начале XX в. в центре внимания западноевропейской мысли находился кризис культуры, рациональности, нравственных ценностей, поведенческой мотивации, то постепенно (пережив фашизм и военные режимы в Италии, Испании, Германии, разочарование в перспективах и безграничности технического прогресса) кризисное ощущение перестает быть феноменом культурной жизни элиты европейского континента и перерастает в предощущение реальной и вполне возможной гибели человечества. В западной жизни такое реальное ощущение кризиса и грядущего Апокалипсиса переживало подъем в 50 60-е годы в связи с нарастанием негативных последствий технического развития и соответствующим разочарованием в неограниченных возможностях техники. 50 60-е годы — это начало социальных движений против технической экспансии, за спасение и выживание человечества, создание Римского клуба и подобных ему организаций.
В целом можно констатировать эволюцию кризисной проблематики в западноевропейской философии от культурологических проблем к формированию "глобальной проблематики": экологических, демографических, ресурсных, космических, медикобиологических и тому подобных проблем. Они постепенно выдвигаются на первый план, заслоняя собой культурологическую проблематику: утрату смысложизненных ориентиров, дилемму культуры и цивилизации, проблему духовного кризиса и пр.
И все же главной особенностью этого периода становится появление трезвых, реалистических, а не мифологически-эсхатологических подходов к пониманию и исследованию кризисных глобальных проблем. Человечество, наконец-то задумавшись о перспективах и возможностях выживания, начало разрабатывать достаточно адекватные способы локализации и преодоления социальных, политических, экономических, технологических кризисов, которые, наверное, в будущем будут рассматриваться как визитная карточка XX столетия, отражение противоречивости его характера и особенностей истории конца второго тысячелетия.
Феномен кризиса в XX в. представляет собой гораздо более широкое явление, нежели только кризис культуры, рациональности и пр. Последствия кризиса рубежа веков в Западной Европе затронули очень широкое социальное поле: социально-культурный кризис при всех его модификациях и особенностях в разных частях света был не локальным явлением, а носил системный характер. В определенном смысле это феномен глобального значения: причины кризиса, и особенно его последствия, оказались общезначимыми (как в европейском, евроазиатском, так и в мировом масштабе). Первая мировая война, русская и европейские революции при их судьбоносности суть только историческая преамбула последовавшей за ними радикальной перестройки человеческого существования в XX в. Социокультурный кризис рубежа веков, воспринимавшийся как кризис культуры и человека нового времени, эпохи Ренессанса в истории человечества, перерос в кризис экономической, политической и прочих систем современного человечества.
"Философия кризиса" обращается к проблеме преодоления кризисных ситуаций в обществе, поиска путей выхода из кризиса. Западные мыслители, осознавая весь трагизм ситуации в послевоенной Европе, возможные последствия происходящих событий, предпринимают попытки предложить различные варианты выхода из кризисной ситуации, альтернативы социального развития, проекты социального спасения.
При всем многообразии подходов к решению этой проблемы возможность спасения прежде всего связывается с духовными возможностями человечества, с традициями рациональности, гуманизма, всего того, что было накоплено человечеством в эпоху нового времени и что, как это ни парадоксально, переживает на рубеже веков трагедию разрушения и уничтожения.
Так, Э. Гуссерль предполагал, что "кризис европейского бытия может закончиться только либо закатом Европы, если она отвернется от присущего ей рационального осмысления жизни и впадет в варварскую ненависть к духу, либо возрождением Европы благодаря духу философии, благодаря героизму разума, окончательно преодолевающему натурализм"[247].
Тема будущего занимает значительное место в работах А. Вебера. "Самое решающее, — писал Вебер, — сделать духовное начало, то, что превыше всего, столь сильным, чтобы оно вновь направляло ход развития". Даже в условиях по-новому организованной Европы необходимо использовать ее веками накопленный духовный потенциал, установить приоритет духовного начала над внешними силами (пусть даже способы применения и реализации этого потенциала окажутся новыми, иными). Вебер предлагает такой выход из кризисной ситуации: "Сегодня мы, зажатые в тесных границах государственных и этнических образований, зависящие во всяких, даже самых незначительных жизненных проявлениях от формирований массового характера, должны с помощью и посредством этих духовных общностей подчинить себе материальную энергию масс в нашей жизни — энергию низшего порядка, ставшую сегодня свободной, неуправляемой, опустошительной; должны претворять стремление нашего духа к бесконечности, наши динамические тенденции в непрерывные попытки обновления этих духовных образований, призванные одновременно представлять собой процесс освоения со всех сторон стремящихся к нам жизненных элементов. Смысл этого может состоять только в том, чтобы придать духовные силы постоянно обновляющимся, по своей внутренней сути экспансионистским структурам — нации и народу и их универсальной надстройке — Европе, — каждому из этих непрерывно самообновляющихся образований; придать духовные силы не для того, чтобы ввергнуть во всеобщий хаос все европейские нации и тем самым Европу, но, напротив, для того, чтобы они оказались в состоянии достойно осуществить свою задачу — вернуть Европу европейцам и каждый европейский народ — самому себе, чтобы они все время заново обретали себя в дальнейшем ходе истории. Такова цель, которую ставит перед нами сегодняшний европейский кризис"[248].
Можно отметить, что в своих размышлениях о будущем возрождении Европы западноевропейские мыслители все же пытаются приспособиться к тем социальным, духовным, психологическим переменам, которые с неизбежностью происходят в жизни европейского общества. Констатируя конец нового времени, утрату идеалов эпохи Возрождения, Гвардини не отрицает потенциальных возможностей современного человека, предполагая их реализацию в будущем. Вполне допуская экспансию такого человеческого типа, как "человек массы", философ отмечает жизнеспособность перспектив развития даже этого типа. Гвардини говорит о новой исторической форме человека, "которая может полностью раскрыться как в бытии, так и в творчестве, однако раскрытие ее должно определяться не мерками нового времени, а критериями, отвечающими ее собственной сущности… Такой человек не устремляет свою волю на то, чтобы хранить самобытность и прожить жизнь по-своему… Скорее напротив, он принимает и предметы обихода и формы жизни такими, какими их навязывает ему рациональное планирование и нормированная машинная продукция, и делает это, как правило, с чувством того, что это правильно и разумно"[249].
Вместе с тем Гвардини признает, что для нового типа человека, действительно, характерно стремление оставаться анонимным, не выделяться из массы, не поддерживать своеобразие своей индивидуальности; согласен он и с тем, что существует опасность растворения отдельного человека в безличных системах; с горечью отмечает рост насилия не только над отдельными людьми, но и над группами, даже над целыми народами.
Гвардини полагает, что человек утрачивает непосредственное отношение как к природе, так и к другим людям; возникает новый дефицит — дефицит переживания, непосредственного восприятия, живого чувства. Но человек, как замечает Гвардини, "это то, что он переживает, чем же он будет теперь, если его дело не дает пищи его переживаниям?"
Выход из этой ситуации Гвардини видит в возможности приобретения человеком способности "опосредованного чувствования, с помощью которой человек станет воспринимать как часть собственной жизни все то, что прежде мог лишь абстрактно мыслить".
Интересную возможность разрешения кризисной ситуации или, скорее, адаптации к ней предлагает Э. Мунье в своей работе "Что такое персонализм?". Он очерчивает свою точку зрения с помощью аналогии: разложение образа классического человека можно сравнить с разложением эвклидова пространства. Если привычный ход мышления не меняется в течение двух-трех столетий, это лишает человека перспективного видения. Вот уже пять поколений европейцы верят в вечность сложившихся представлений и универсальность предрассудков. Но если бы зерно не погибало, то заложенная в нем жизнь не передавалась далее. Согласно Мунье, следствием разрушения привычного образа человека непременно будет "обобщение" представлений о человеческой природе, аналогично тому, как представители неэвклидовой геометрии "обобщили" пространство, каким оно виделось с позиций здравого смысла. Все, что имеет отношение к человеку, развивается исключительно через кризисы, и чтобы идея о возрождении человека предстала более впечатляюще, отрицание здесь должно быть кардинальным.
"Наша миссия, — пишет Мунье, — состоит в том, чтобы в разгар разразившегося кризиса помочь человеку сохранить себя и вместе с тем изменить себя. Между неистовством нигилизма, жаждой революции и стремлением сберечь живые традиции существует тайная связь: все они противостоят духу консерватизма. Революция XX века должна создать новые условия для человеческой жизнедеятельности, основанные на применении технически совершенных орудий труда и социальной справедливости. Ей надлежит также заставить человека осознать, что такое жизнь и что такое смерть, но прежде всего — дать ему возможность прочно стоять на ногах"[250].
Таким образом, для мыслителей Запада выход из кризисной ситуации прежде всего связан с осмыслением причин складывавшейся ситуации и попыткой сопротивления на духовном, интеллектуальном уровне, поисками интерпретации формирующегося нового типа человека, нового типа мышления, попыткой выявления точек социального роста, позитивного видения перемен, адаптации к происходящему.
Сегодня, в конце XX в., можно говорить о том, что в этом столетии человечество обращалось к реализации различных программ выхода из кризиса. Зародившись в социально-философских исследованиях (индустриально-технологический подход к развитию общества, концепция "радикального консерватизма", идеи социалистической, националистической, либеральной перспектив развития общества и т. д.), они перерастали во влиятельные социально-экономические и политические программы, представленные различными социальными силами и опирающиеся на весьма развитую идеологическую основу.
Данные программы далеко не исчерпывают всего спектра проектов общественного переустройства, предлагаемых в XX в.; не все они в равной мере реализовывались в странах, оказавшихся в ситуации кризиса. Было бы наивным предполагать, что в ближайшем будущем человечество окончательно выйдет из затяжной полосы кризисов. Почва для них осталась и в России, и по границам западного мира, но главное все более заметны процессы интеграции, затрагивающие самые разные стороны жизни и деятельности людей. На первый план выходят иные проблемы, связанные с реальными и возможными в ближайшей перспективе кризисными явлениями в иных, внеполитических сферах человеческого существования.
Для дополнительного чтения
Зиммель Г. Философия культуры. В 2 т. М., 1996.
Кризис культуры: Антология. М., 1994.
Культурология. XX век: Антология. М., 1995.
Манхейм К. Диагноз нашего времени. М., 1994.
Ортега-и-Гассет X. Восстание масс. М., 1997.
Сорокин П. Человек. Цивилизация. Общество. М., 1992.
Сидорина Т.Ю. Человечество между гибелью и процветанием: философия кризиса в XX веке. М., 1997.
Тавризян Г.М. О. Шпенглер, Й. Хейзинга: Две концепции кризиса культуры. М., 1989.
Шпенглер О. Закат Европы. М., 1993.
Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991.
В философии феминизма категория пола используется в качестве инструмента анализа культуры. Феминизм далеко не сразу сформировался как альтернативная философская концепция социокультурного развития. В течение довольно длительного периода он существовал как идеология равноправия женщин и как социально-политическое движение. Эти два аспекта феминизма чрезвычайно важны для становления его теории: именно в поисках ответов на реальные вопросы относительно статуса женщин в обществе теоретики феминизма, не удовлетворенные традиционной социальной наукой, стали формулировать и свои теоретические претензии к традиционному западному знанию, и новые теоретико-методологические подходы к анализу культуры.
Сегодня принято считать, что зарождение феминистских идей относится к эпохе Возрождения с ее культом человека[251]. В это время появились первые трактаты Кристины де Пизан и Корнелиуса Агриппы, в которых открыто говорилось о подавлении личности женщины и несправедливом отношении к ней общества.
Следующий этап в развитии феминизма связан со временем Великой французской революции. Провозглашенные ею лозунги свободы, равенства и братства всех людей независимо от их происхождения активизировали стремление женщин к равноправию. Вместе с тем "Декларация прав человека и гражданина", провозгласившая для всех людей неотъемлемые естественные права, фактически была декларацией о правах мужчин. Неслучайно в 1792 г. Олимпия де Гуж написала "Декларацию прав женщины и гражданки", в которой содержались требования предоставить женщинам гражданские и избирательные права и возможность занимать государственные посты. Вслед за этим возникли женские организации и клубы, которые, впрочем, довольно быстро были запрещены Конвентом. Сама Олимпия де Гуж была казнена.
Однако в том же 1792 г. Мэри Уолстоункрафт опубликовала в Англии книгу "О подчинении женщины", а в Германии в том же году вышла работа Теодора фон Гиппеля "Об улучшении гражданского положения женщин".
Появление подобных работ в то время далеко не случайно. Сегодня становится очевидным, что зарождение и формирование феминистских теорий в значительной степени были подготовлены развитием различных социально-философских и политических концепций и интеллектуальных течений. В этой связи особенно стоит отметить, во-первых, либеральную философию Дж. Локка, Ж.-Ж. Руссо и Дж. Ст. Милля, которая развивала основы теории прав человека. Более того, Дж. Ст. Милль в соавторстве со своей женой Харриэт Тэйлор в 1869 г. опубликовал книгу "О подчинении женщины", в которой они использовали либерально-философскую теорию для доказательства тезиса о равенстве прав женщин и мужчин. Во-вторых, необходимо подчеркнуть влияние теории утопического социализма Ш. Фурье, А. де Сен-Симона и Р. Оуэна (в частности, именно первому из них принадлежит как изобретение самого термина "феминизм", так и — обычно неверно приписываемое Марксу — высказывание о том, что "социальное положение женщины является мерилом общественного прогресса"). И наконец, заглядывая немного вперед, следует упомянуть о различных по своему содержанию и направленности теориях середины и конца XX в., в которых сексуальность и сексуальное поведение человека рассматривались в социальном и политическом контекстах[252].
Новый виток в развитии феминизма начался в 60-е годы XX в. вместе с возникновением леворадикальных движений протеста и формированием контркультурных теорий. В этот период сформировались три основных течения феминизма: либерально-реформистское, социалистическое и радикальное.
Либерально-реформистское направление (представленное Бетти Фридан и ее сторонницами по Национальной организации женщин) во многом продолжало развивать идеи эпохи Просвещения и позднее М. Уолстоункрафт и Дж. Ст. Миллем. Причину неравноправия женщин либеральные феминистки видели в отсутствии у женщин определенных гражданских и юридических прав. Соответственно способом решения этой проблемы должны были быть социально-экономические и юридические реформы.
Социалистическое течение (Зилла Айзенстайн, Линда Гордон, Мэри О'Брайен и другие) синтезировало марксистские и феминистские взгляды. Основными причинами дискриминации женщин здесь считались частная собственность и классовая структура общества. В марксизме такие идеи высказывал Ф. Энгельс в своей работе "Происхождение семьи, частной собственности и государства". Однако в отличие от Энгельса, не допускавшего существования особого, отдельного от пролетарского, женского движения, социалистические феминистки настаивали именно на необходимости вычленения из проблем классовых и общесоциальных — собственно женских проблем.
Наиболее ярким и влиятельным по своим идеям стало радикальное направление (Кейт Миллетт, Суламифь Файерстоун, Андрея Дворкин, Кристина Дельфи, Мэри Дэйли и многие другие), которое обратилось к поискам общего, глубинного основания угнетения женщин. Таковым, по их мнению, является патриархат — система мужского доминирования над женщинами.
В настоящее время эти три течения не существуют в столь явном виде, как это было в 1960-е годы. Вместе с тем имеется множество разновидностей основных направлений феминизма. Некоторые идеи радикального феминизма прочитываются в так называемом культурном феминизме и эссенциализме. Теоретики культурного феминизма утверждают, что наряду с доминирующей патриархатной культурой существует отдельная "женская культура", характеризующаяся позитивными гуманистическими и моральными ценностями. Рассматривая их, сторонницы этого направления обращаются к анализу института материнства (Нэнси Чодороу), духовности (Урсула Кинг), языка (Мэри Дэли). Сходную позицию занимают и теоретики эссенциалистского феминизма, утверждающие, что сущность (essence) женщин действительно отличается от сущности мужчин, причем в лучшую сторону: женщины "более моральны" и "более гуманны" (Кэрол Гиллиган).
Лесбиянский феминизм представляет собой группировку внутри женского движения, целями которой являются, во-первых, конституирование лесбиянок как особой группы в феминистском движении и, во-вторых, освобождение лесбиянки в каждой женщине. Лесбиянский феминизм так же, как и радикальный феминизм, рассматривает систему пол/гендер[253], но основное внимание уделяет критике "принудительной гетеросексуальности" (Андриенна Рич) и "гетеросексуальной матрицы" (Джудит Батлер).
Марксистский феминизм пытается синтезировать два подхода: с одной стороны, традиционные марксистские идеи об эмансипации женщин (идеи, не акцентирующие гендерных различий работников и вписанные в общую концепцию классовой борьбы и победы диктатуры пролетариата), а с другой стороны, феминизм с его акцентами на сексуальности и гендерных различиях. Марксистский феминизм, зародившийся в 20-е годы нашего века, связан с именами Александры Коллонтай (поздние работы) и Клары Цеткин. Сегодня можно назвать имена Эммы Голдман, Синтии Кокбёрн, Мэри Эванс и другие. Основные темы в марксистском феминизме — системы производства и воспроизводства (семьи).
Психоаналитический феминизм, представительницами которого являются Кейт Миллет, Джулиет Митчелл, Жермина Гриер, Нэнси Чодороу, Карен Хорни, дают феминистскую реинтерпретацию традиционного фрейдизма; в основе их психоанализа лежит концепция страха, который бессознательно испытывают все мужчины по отношению к образу матери и женской репродуктивной способности.
Постмодернистский феминизм, особенно развитый во Франции, соединяет в себе идеи радикального феминизма, постструктурализма, лакановского психоанализа, теорий Дерриды, Фуко и Лиотара. Обычно к представительницам этого направления относят Люси Иригарэй, Юлию Кристеву, Хелен Сиксу, Джудит Батлер, однако на деле их объединяют скорее темы исследования (язык, власть, понятие "женщина"), нежели единая методологическая платформа.
Наряду с этим существуют и другие "феминизмы" — например "черный", т. е. негритянский американский феминизм; а также многочисленные феминизмы с национальной окраской — латиноамериканский, африканский, мусульманский и другие, в которых положение женщин анализируется не только через категорию пола, но и через категорию расы, национальности и/или религиозной системы.
В целом феминизм XX в. делится исследователями на несколько этапов. Большинство исследователей говорят о первой волне (с начала века до его середины) и второй волне феминизма (с начала 1960-х годов). Некоторые выделяют третью волну (с начала 1990-х годов). Основной чертой первой волны был акцент на социально-экономическом и политическом равноправии женщин и мужчин; при этом женщины рассматривались как объект и жертва патриархатного социального порядка. Вторая волна феминизма акцентирует внимание именно на самосознании женщин, женской идентичности, их отличии от мужчин и даже различиях между собой. Женщина из пассивного объекта рассмотрения превращается в активного субъекта социального анализа и создателя (созидателя) нового социального знания и новых теоретических предпосылок анализа культуры. Третья волна феминизма характеризуется еще большим усилением теоретических основ, переносу анализа проблем из социально-экономической плоскости в философскую.
Мы остановимся только на основных идеях и понятиях феминизма 60 — 90-х годов XX в. При этом необходимо отметить, что значительная часть его интеллектуального багажа возникла благодаря развивавшемуся в рамках радикального направления критическому подходу к анализу традиционной культуры и науки. Именно они, радикалки и интеллектуалки 1970-х годов, породили традицию социокультурного подхода к причинам дискриминации и подавления женщин в обществе, а затем перешли от рассмотрения проблем женщин к анализу традиционной патриархальной культуры.
Начало этой теоретической деятельности положила, как принято считать на Западе, Симона де Бовуар в своей книге "Второй пол" (1949).
Симона де Бовуар (1908–1986) — французский философ-экзистенциалист закончила в Сорбонне класс философии у Ж.-П. Сартра, ставшего затем спутником ее жизни. В первые же недели после публикации книги "Второй пол" было куплено 22 тыс. экземпляров — тираж невиданный для Франции тех лет. С тех пор книга выдержала много изданий и переизданий и в 1998 г. на русском языке. Многие поколения феминисток выросли из этой книги, в том числе Б. Фридан построила на идее "женщины как Другого" свою не менее знаменитую книгу "Мистика женственности" (1963), С. Файерстоун посвятила "Диалектику пола" (1970) С. де Бовуар.
В книге "Второй пол" впервые была поставлена проблема подавления феминного в культуре. В этой работе показывается, что общество конституирует мужское/маскулинное как позитивную культурную норму, а женское/феминное как негативное, как отклонение от нормы, как Другое. Бовуар прослеживает это на примере биологических, социально-философских, психоаналитических теорий, а также литературных произведений и показывает, что над всеми аспектами социальной жизни и мышления доминирует это отношение к женщине как к Другому. Эта культурная норма затем и усваивается самими женщинами в процессе социализации.
Из концепции Другого следует, что различия, культивируемые традиционной гендерной культурой, — это метафоры для обозначения иных или якобы иных форм жизни. Общественная группа, обозначаемая как "чужая"/"чуждая" или "другая", получает свидетельство о "неполноценности" и лишается не только права на "равенство", но и права безнаказанно оставаться "чужой" или "другой", т. е. жить иначе (или мнимо иначе) в физическом, духовном и психическом отношениях по сравнению с группой, которая устанавливает культурные нормы и ценности.
К. Миллетт, продолжая и развивая мысли Бовуар в своей книге "Сексуальная политика", писала о подавлении феминного в культуре как основе социальной политики патриархата. Радикальный феминизм Миллетт коренится в ее раннем и активном включении в движение за гражданские права в начале 60-х годов. "Сексуальная политика" — один из первых и наиболее значительных текстов второй волны феминизма. Название книги суммирует теорию патриархата, развитую Миллетт.
Сам термин "патриархат" использовался задолго до работы К. Миллетт, но именно она сделала его ключевым понятием анализа культуры. Патриархат в понимании Миллетт есть власть отцов — семейная, социальная, идеологическая, политическая система, в которой женское всегда подчинено мужскому. Подавление женщин проистекает не из их биологического отличия от мужчин, а из социального конституирования феминности как вторичного, подчеркивала Миллетт. Сексуальная политика — это парадигма социальной власти, и, подобно последней, сексуальная власть контролирует индивидов как через прямое насилие, так и средствами культуры (прежде всего через систему социализации). Сексуальная политика, доказывала Миллетт, — это способ контролировать женскую субъективность в соответствии с правилами патриархата. Такое нетрадиционное понимание политики, согласно которому личностная сексуальная жизнь является сферой приложения власти и подавления, легло в основу самого популярного лозунга феминизма "Личное есть политическое".
В 1970 г., почти одновременно с работой Миллетт, появилась книга Суламифь Файерстоун "Диалектика пола" ("The Dialectic of Sex: The Case for Feminist Revolution"), значительная часть которой была посвящена разработке теории пола как "биологического класса". Несмотря на явный биологицизм и радикализм Файерстоун, а может быть именно вследствие этого, книга сыграла значительную роль в развитии гендерной теории, поскольку идея биологических классов активно дискутировалась в литературе как сторонниками, так и оппонентами Файерстоун.
В это же время появляются такие понятия, как сексизм, т. е. дискриминация женщин на основании их биологического пола (от англ. sex пол), оправдываемая с помощью идеологии маскулинизма — мировоззрения, утверждающего и приписывающего характер естественности мужскому доминированию в обществе.
Помимо понятий "патриархат", "сексизм" и "маскулинизм" феминистки ввели в оборот еще один термин — "андроцентризм", обозначающий свойственную западной цивилизации норму считать мужчину тождественным человеку вообще, человеку как виду Homo sapiens, а женщину — некоей специфической особенностью, подвидом "человека вообще". Например, в западной научной литературе широко обсуждались результаты одного из социальных исследований, где врачам-психиатрам предлагалось определить ментальные признаки "здорового мужчины", "здоровой женщины" и "здорового человека". Признаки здорового мужчины и здорового взрослого совпали, ими оказались: рациональность, активность, независимость, индивидуализм, ориентация на достижение социально значимых целей и т. д. Признаками здоровой женщины были названы эмоциональность, пассивность, зависимость, желание нравиться мужчинам, ориентация на семью и детей, самоотверженность и самопожертвование и т. д. Иными словами, в традиционной культуре принято считать, что ментальность мужчины и человека — тождественны, а ментальность женщины отлична от их ментальности. Суламифь Файерстоун прекрасно сказала об этом: "Если природа сделала женщину отличной от мужчины, то общество сделало ее отличной от человека".
Усилия феминистских теоретиков были направлены прежде всего на анализ традиционной западной культуры и выявление ее патриархального и андроцентристского характера.
Феминистки обнаружили, что почти все сферы жизни, социальные институты, нормы, правила, установки отмечены мужской доминантой и андроцентризмом. Прежде всего это относится к власти и собственности, которые находятся в руках мужчин и служат их интересам. Женщины оказываются отчужденными от сферы принятия решений и распределения общественных благ: по данным ООН, женщины создают две трети совокупного мирового продукта, при этом они получают 10 % от общего мирового дохода и владеют лишь 1 % мировой собственности. Сама же власть, по мнению феминисток, отмечена "мужскими" чертами: жестокостью, насилием, агрессивностью. Культ силы как основа власти и господства пронизывает патриархальное мировоззрение, а через него культуру и социум. Так, принцип насилия и подавления характерен не только для отношений человека и природы, но и для межнациональных, гендерных, межличностных отношений. Сила и власть постоянно утверждаются через агрессию и экспансионизм, которые в современной культуре считаются "мужскими" чертами. При этом "сильный" мужчина утверждается на фоне и за счет "слабой" женщины. Собственно говоря, в патриархальной культуре женщина обязана быть слабой, иначе невозможен архетип "сильного" мужчины. Торжество его силы возможно только через унижение и подавление ее личности — по принципу "чтобы я выиграл, ты должна проиграть". Но в такой ситуации нет, считают феминистки, победителей: господин и раб всегда зависят друг от друга; порабощая, нельзя стать свободным.
В другой сфере сознания общества — морали — также возможно обнаружить влияние гендерных представлений и норм. В западной морали доминируют такие ценности, как независимость, индивидуализм, равенство, которые в течение последних нескольких веков считались атрибутами мужчин. Предписываемые женщине моральные качества — самоотверженность, самопожертвование, эмоциональность, мягкость, заботливость, преданность семье — не являются общечеловеческими моральными ценностями.
Даже гуманистическое, как принято считать, европейское искусство воспроизводит, в сущности, традиционные для всей западной культуры гендерные асимметричность и андроцентризм. Женщинам отведена лишь пассивная роль объекта поклонения, зажигающего искру вдохновения в творце-мужчине. В сложившейся культурной практике женщины оказались отчужденными от активного творческого процесса, а само понятие феминного представлено через образы матери или гетеры, Девы Марии либо Марии Магдалины.
Феминистская критика науки касается прежде всего андроцентризма и маскулинизма, характерных для нее, а также социальных последствий этого. Маскулинный характер науки обнаруживается во многих явлениях. Стоит обратить внимание на то, что определение самой науки дается через использование маскулинных атрибутов: объективности, рациональности, строгости, имперсональности, свободы от ценностного влияния. Но главное, в чем выражается маскулинизм европейской науки, это сам характер производства знаний. Отвергая те способы познания, которые традиционно ассоциируются с феминным (интуиция, чувственное познание) или те виды опыта, которые обычно определяются как не мужские, наука отворачивается от многих иных способов познания мира. Андроцентризм науки выражается, как показала феминистская ревизия научных исследований, в том, что объектами изучения традиционно являются мужчины и маскулинное. Так, например, биология, антропология, медицина и психология долгое время изучали под видом "человека вообще" мужчину. Другой, не менее любопытный пример: традиционные исторические исследования касаются, как правило, событий "большой" (мужской) истории войн, битв, революций, смены династий, а повседневная жизнь людей, считающаяся сферой деятельности женщин, редко оказывается в поле зрения исследователей. Женщины, таким образом, оказываются "спрятанными" от истории, но и сама история оказывается достаточно односторонней. Даже "иерархия наук" носит маскулинный характер: более престижными и уважаемыми считаются "строгие" науки вроде математики или физики, менее уважаемыми и "солидными" — "феминные", вроде литературоведения.
Формирование феминистской теории и ее критический пафос в отношении культуры абсолютно имманентны природе патриархата. Механизм традиционного развития этого типа культуры, основанный на доминировании "мужского" (маскулинного) и вытеснении и подавлении "женского" (феминного), поставил женщину в положение критика и ниспровергателя этой культуры. Можно предположить, что антимужской пафос феминистской теории 60 — 70-х годов обусловлен неразработанностью самой категории пола. Дифференциация понятий пола и гендера вывела его на новый теоретический уровень.
Феминистская теория в самом общем виде может быть определена как философско-культурологический анализ понятия пола. Традиционно это понятие использовалось для обозначения морфологических и физиологических различий, на основе которых человеческие существа (и многие другие живые организмы) квалифицируются как мужские или женские. Но помимо биологических отличий между людьми существует разделение социальных ролей, форм деятельности, различия в поведении, ментальных и эмоциональных характеристиках. При этом нетрудно обнаружить, что в одном обществе считается "мужским", в другом может определяться как "женское". Еще в 30-е годы известная американская специалистка в области антропологии Маргарет Мид показала, как по-разному в изученных ею обществах определялись роли матери и отца, позиции мужчин и женщин в общественной иерархии. Более того, сами представления о мужском и женском очень вариативны. Так, М. Мид отмечала: "Если те качества темперамента, которые мы считаем женственными — то есть пассивность, отзывчивость, любовь и нежность к детям — могут быть представленными как мужской образец в одном племени, а в другом не приниматься как большинством женщин, так и большинством мужчин, то у нас нет никаких оснований считать такие аспекты поведения обусловленными биологическим полом… Многие, если не все, черты личности, которые мы называем мужскими или женскими, так же мало связаны с полом, как одежда, манеры или форма головного убора, которые общество в данный момент предписывает полам". Впоследствии многие другие этнографы продемонстрировали относительность тех социальных норм, которые в западной культуре выстраиваются на основании биологического пола, а затем представляются как аксиомы культуры. Исторические исследования, проведенные в 70 — 80-е годы с использованием этих идей, показали, что представления о типично мужском и типично женском меняются даже в истории одного и того же общества.
Таким образом, теоретики феминизма пришли к идее о необходимости различать биологический пол (англ. sex) как совокупность анатомо-биологических особенностей и социальный пол (англ. gender) как социокультурный конструкт, который общество "надстраивает" над физиологической реальностью. Не биологический пол, а социокультурные нормы определяют, в конечном счете, психологические качества, модели поведения, виды деятельности, профессии женщин и мужчин. Быть мужчиной или женщиной в обществе означает не просто обладать теми или иными анатомическими особенностями, а — выполнять те или иные социополовые (гендерные) роли. Именно это имела в виду С. де Бовуар, когда сказала: "Женщиной не рождаются, женщиной становятся".
Но помимо биологического и социального аспектов в анализе проблемы пола феминистки обнаружили и третий, символический, или собственно культурный его аспект. Мужское и женское на онтологическом и гносеологическом уровнях существуют как элементы культурно-символических рядов: мужское-рациональное-духовное-божественное-…культурное; женское-чувственное-телесное-греховное-…природное.
В отличие от первого — биологического — аспекта пола, в двух других его аспектах — социальном и культурно-символическом — содержатся неявные ценностные ориентации и установки, сформированные таким образом, что все, определяемое как "мужское" или отождествляемое с ним, считается позитивным, значимым и доминирующим, а определяемое как "женское" — негативным, вторичным и субординируемым. Это проявляется не только в том, что собственно мужчина и мужские предикаты доминируют в обществе. Многие не связанные с полом феномены и понятия (природа и культура, чувственность и рациональность, божественное и земное и многое другое) через существующий культурно-символический ряд отождествляются с "мужским" или "женским". Таким образом создается иерархия, соподчинение внутри уже этих — внеполовых — пар понятий. При этом многие явления и понятия приобретают "половую" (или, правильнее сказать, гендерную) окраску. Для обозначения культурно-символического смысла "женского" и "мужского" феминистские теоретики обычно используют термины "феминный" и "маскулинный".
В концепции гендера как социально сконструированной, символически проинтерпретированной, исторически меняющейся модели явно видны следы влияния теории деконструкции Ж. Дерриды, французского философа-постмодерниста[254]. Наибольшее влияние теории Дерриды прослеживается во взглядах представителей французского постмодернистского феминизма — Люси Ирригарэй, Хелен Сиксу, Юлии Кристевой. В меньшей степени это характерно для американского и еще меньше британского вариантов феминизма. При этом следует отметить, что если во французском феминизме анализ категории гендера через деконструкцию в большей мере носит экзистенциальный и метафизический характер, то в американском феминизме категория гендера скорее выполняет социальную и методологическую функции.
Конструирование категории гендера как аналитического инструмента открыло новые возможности для феминистского исследования общества и культуры. Оппозиция мужского и женского утрачивает биологические черты, а акцент переносится с критики в адрес мужчин и их шовинизма на раскрытие внутренних механизмов формирования западной культуры. Дело в том, что при построении системы знания, в частности философского, постоянно использовались некие базисные онтологические очевидности — свет и тьма, белое и черное, мужское и женское и т. д. И если многие из этих "очевидностей" могут иметь оттенки или относительный характер, то биологическая определенность пола явно выражена и устойчива. Может быть, именно потому о мужском и женском стали говорить как о неких "началах", что их использование в познавательных процедурах задавало некую четкость всей системе знания. Вместе с тем встроенность мужского и женского как онтологических начал в систему других базовых категорий трансформирует и их собственный, первоначально природно-биологический смысл. Пол становится культурной метафорой, "которая, — как отмечает Э. Фи, — передает отношение между духом и природой. Дух-мужчина, природа-женщина, а познание возникло как некий агрессивный акт обладания; пассивная природа подвергается вопрошанию, раскрытию, человек проникает в ее глубины и подчиняет себе. Приравнивание человека познающему духу в его мужском воплощении, а природы женщине с ее подчиненным положением было и остается непрерывной темой западной культуры"[255].
Таким образом, оказывается, что метафора пола выполняет роль культурно-формирующего фактора. Иными словами, гендерная асимметрия является одним из основных факторов формирования традиционной западной культуры, понимаемой как система производства знания о мире. Именно поэтому формирование гендерного подхода в социальном и гуманитарном знании является гораздо большим, чем просто появлением новой теории. Это — принципиально новая теория, принятие которой иногда обозначает изменение ценностных ориентации человека и ученого и пересмотр многих привычных представлений и истин.
Одна из задач, которые ставит перед собой феминистская философия обнаружение гендерной детерминированности метатеоретических основ науки и традиционной западной гуманитаристики, и в первую очередь философии.
Феминистский вызов традиционной западной философии стал возможен в контексте современного философского релятивизма, допускающего, в противовес традиционной рационалистической вере в универсальность истины, что истина может быть относительной, имеющей хождение только в определенной культуре и в определенный период времени. Но даже и в контексте таких представлений предположить, что Разум, несмотря на его претензию быть нейтральным и объективным, может оцениваться как маскулинный, покажется многим крайне нелепым, пишет философ из Австралии Женевьева Ллойд. Предположение, что объективность и универсальность нашего канона рациональных представлений может фактически не быть трансцендентной даже по отношению к полу, кажется выходящим далеко за рамки самых экстравагантных версий культурного релятивизма, продолжает она[256].
Маскулинный характер Человека Разумного глубоко коренится в западной философской традиции. С начала развития философской мысли женственное/феминное символически ассоциировалось с тем, что противоположно разуму с темными силами богинь земли. Греки сравнивали женскую способность к деторождению с плодородием природы. Но именно в античности начинается и завершается переход от сознания плодородия, характерного для многих архаических культур, к утверждению рациональных богов. Греческая мифология представляет собой наглядную картину замены женских богинь, символизирующих связь с землей и природой, мужскими богами, утверждающими власть законов, установленных человеком; преобладание рационального мышления, стремление к овладению природой, а не подчинению ей.
Символическая ассоциация мужского с рациональным и женского с эмоциональным прочно утвердилась в греческой философии. Так, в пифагорейской таблице основных противоположностей мира, сформулированной в VI в. до н. э., женское эксплицитно связывалось с бесформенным, неупорядоченным, неограниченным. Пифагорейцы рассматривали мир как смесь принципов, ассоциируемых либо с оформленностью и упорядоченностью, либо с беспорядочностью и хаосом. Десять пар контрастов — оформленное и бесформенное, четное и нечетное, правое и левое, мужское и женское, свет и тьма, добро и зло и так далее — составлены пифагорейцами таким образом, что первый контраст (или принцип) является лучшим по отношению к своей парной оппозиции.
Мужское соотносилось с активной, детерминирующей формой, женское — с пассивной, хаотичной материей.
Дуализм души и тела, интеллекта и материи конструируется уже в ранних работах Платона. Для Платона знание — это созерцание внешних форм в абстрагировании от непознаваемой, нерациональной материи. Именно Платон в значительной степени задал эту парадигму души и тела, рациональности и эмоциональности, которая стала доминирующей в западной философии и определенным образом конституировала женское (хотя необходимо отметить, что в своих социально-политических работах Платон выступал как эгалитарист по отношению к женщинам, за что некоторые исследователи и считают его первым в истории феминистом).
Противопоставление активной творческой формы и пассивной инертной материи продолжил Аристотель. В его работах отождествление познания и рациональности с активным мужским началом, а хаотичной материи как низшей субстанции с пассивным женским усиливается. В своей работе "О происхождении животных" он утверждает, что истинным родителем всегда является мужчина, задающий в процессе оплодотворения пассивной материи активную форму будущему человеческому существу; именно мужчина дает "жар" и силу жизни, а женщина-мать лишь выполняет роль пассивного сосуда. Женщины, считал Аристотель, это низшие существа, импотентные мужчины, поскольку в них отсутствует принцип "души", тождественный у Аристотеля рациональности. Разделение полов, по Аристотелю, имеет отнюдь не биологические основания, поскольку оно не необходимо для воспроизводства человеческого рода (при этом он ссылался на существование двуполых самооплодотворяющихся животных). Половая дифференциация — это онтологический принцип: "лучше, когда высший принцип отделен от низшего. Поэтому если это возможно и там, где это возможно, мужское отделено от женского"[257].
В средневековой христианской философии Фома Аквинский, Святой Августин, Филон Александрийский продолжили традицию разделения формы и материи, души и тела, рациональности и эмоциональности, маскулинного и феминного. Так, Филон, александрийский философ I в. н. э., соединяет в своих работах как библейские идеи, так и идеи греческой философии таким образом, что дуализм маскулинного и феминного усиливается. Мужское, по его мнению, представляет сознательное, рациональное, божественное; женское и сама женщина — это образ грязного телесного мира. Женское у него символизирует мир как таковой и является противоположностью трансцендентной сфере Разума.
Моральный прогресс для Филона предполагает духовное преодоление разрушающего влияния чувственности и телесных страстей, а так как последние ассоциируются с женщиной и женским, то на основе этой аллегории возникает борьба, необходимость преодоления женского. Добродетельная жизнь, в которой Разум имеет превосходство над низшими аспектами человеческой жизни, протекает как становление мужского (маскулинного) через подавление женского (феминного). "Прогресс, — писал Филон, — это не что иное, как продвижение от женского к мужскому, так как женский пол, феминное, есть материальное, пассивное, телесное и чувственное, в то время как мужское — это активное, рациональное и более схожее с духовностью и мыслью. Мужское — более доминантное, чем женское, оно ближе к причинной деятельности; женское — это неполное, подчиненное, пассивное; рациональное, разумное, духовное мужское, иррациональное — женское"[258].
Совершенно очевидно, что мужское и женское в приведенных выше высказываниях имеют культурно-символическую функцию: определить что-либо как мужское (а правильнее как маскулинное) или как женское/ феминное — это значит иерархизировать понятия, определить одно из них как "лучшее" по отношению к другому, "худшему". Но вместе с тем такой ход мысли задает, конституирует и сами понятия мужского и женского даже в их биологическом смысле. Более того, таким же образом задаются и социальный статус мужчин и женщин и даже безопасность женщин и женского в мире. Здесь было бы нелишним вспомнить и о дискуссии на Македонском Соборе (585 г.), на котором только большинством в один голос был получен положительный ответ на вопрос о том, можно ли считать женщину человеком. В средние века печально знаменитый своим мракобесием "Молот ведьм" (1487) монахов Я. Шпренгера и Г. Инститориса представил развернутую систему доказательств справедливости подавления и физического уничтожения женщин на основе их изначальной "греховности". Шпренгер и Инститорис утверждали, что женщины маловерны и доказывается это самой этимологией слова fеminа, происходящего якобы от fe (лат. fides вера) и minus (менее)[259], а значит, и чаще подпадают под козни дьявола и являются носителями и причиной зла на земле. Средневековая "охота на ведьм" стоила жизни тысячам женщин, причем соотношение убитых женщин и мужчин оценивается исследователями как сто к одному.
Если в античной философии были заложены, а в средневековой философии подтверждены основы дифференциации рационального и природного, маскулинного и феминного как культурных символов, то новое время является периодом утверждения полярной оппозиции, резкой противоположности духовного и телесного, рационального и природного, познающего и познаваемого. Именно тогда, считают многие исследователи, подавление природного, телесного и — по ассоциации — феминного становится системообразующим принципом западноевропейской мысли.
Так, в XVII в. начинает формироваться иная, отличная от античной и средневековой, концепция познания.
В самом общем виде это различие сводится к следующему: если в античной традиции задача Разума определялась как размышление о мире, то для английского философа XVII в. Ф. Бэкона Разум — это инструмент измерения, изучения и, в конечном счете, контроля над природой. При этом сам материальный мир Бэкон представляет как набор моделей и образцов, в которых природа организована в соответствии с законами механики. В отличие от античных мыслителей, Бекон анализирует природу не по аналогии с организмом, а по аналогии с машиной. Именно такое понимание природы делает возможным провозглашение идей о том, что задача науки — это утверждение правильного типа доминирования над природой, покорения и овладения ею. При этом Бэкон активно использует метафору пола для выражения своих философских идей: природа у него всегда ОНА (англ. she); Знание, Разум и Наука — только ОН (англ. he). Отметим, что в соответствии с грамматикой английского языка неличные существительные не имеют никакого грамматического рода. Упрекая Аристотеля в том, что тот в своей философии оставил природу "нетронутой и ненасилованной", Бэкон предлагал утвердить законный брак между познанием и природой, в котором познающему субъекту отведена роль и работа мужчины, утверждающего свою власть и доминирование над природой. Так, античное представление о знании как о благе заменяется в философии Ф. Бэкона утверждением о том, что "знание — это сила"[260].
Такой подход философ Каролин Мерчант назвала "смерть природы". Ведь если у античных и даже средневековых религиозных философов природа представлялась хотя и как низшая сфера по отношению к Разуму и Духу, но тем не менее была чем-то вполне живым, полным иррациональных сил, то у Бэкона природа — это что-то механистическое, бездушное, мертвое. Именно с таким умерщвленным объектом познающий субъект и может творить все, что ему заблагорассудится — измерять, переделывать, контролировать, покорять, утверждая свою силу. Жесткое доминирование над природой ведет ко многим экологическим проблемам, считает Мерчант, и оборачивается гибелью самого человечества, а знание и институт науки — дегуманизируются.
Декарт продолжил развивать идею о необходимости "очищения" Знания и Рассудка от любых ассоциаций с понятиями Матери-Земли, отделения Логоса от Софии, Мужчины и его разума от Природы. В картезианстве утверждалась новая маскулинная теория познания, в которой отчуждение от природы становилось позитивной эпистемологической ценностью. Конструировался новый мир, в котором все генеративное и креативное относилось к Богу, маскулинному рациональному Духу, к не женственной плоти мира.
Эта тенденция к подавлению природного, материального и телесного сопровождалась и подавлением всего феминного в культуре. Становление и утверждение научного взгляда на мир в XVI–XVII вв. сопровождалось невиданным ранее реальным массовым уничтожением женщин: речь идет прежде всего о так называемой охоте на ведьм. Как показали новейшие исследования архивных материалов и исторических свидетельств, под видом охоты на ведьм в основном шла охота на знахарок и повивальных бабок[261]. Используя травы и другие народные методы, они помогали женщинам регулировать рождаемость, а также облегчали процесс родов. Искоренение народных методов контроля над рождаемостью и сексуальностью, которыми до этого владели женщины, и замена их "научными методами", носителями которых стали дипломированные мужчины-специалисты, привела к тому, что женская сексуальность была поставлена под жесткий мужской контроль. Так рационально-маскулинистские принципы новой науки вели к подавлению женского/феминного.
История западной философии различается по содержанию основных идей той или иной персоны, того или иного периода. Но каждая страница этой истории имеет нечто общее с любой другой. Это, во-первых, постоянное отождествление земного, природного, телесного, чувственного с женским началом. И, во-вторых, эксплицитное[262] обесценение этих понятий и ассоциирующихся с ними аспектов бытия и способов познания.
Так, даже для французского просветителя и демократа Ж.-Ж. Руссо, для которого Природа представляет собой настоящую ценность, женщина, ей тождественная, все же является низшим моральным существом по сравнению с мужчиной. Ибо только мужчина, не имеющий столь тесной связи с природой, посредством своего Разума совершает некий интеллектуальный путь усиления в себе истинной человеческой природы, что только и делает его по-настоящему моральным существом. При этом Руссо считал, что страсти, ассоциирующиеся с женщинами, — это безусловная угроза гражданскому обществу. Даже добродетели, связанные с женскими материнскими чувствами, могут угрожать должному функционированию государства. Руссо описывает историю спартанской матери, воспротивившейся убийству своего сына. ("Эмиль"). По мнению мыслителя, хороший гражданин благодарит за смерть сыновей, если это служит общественному благу. И так как трудно одновременно быть и хорошим общественным существом, т. е. гражданином, и хорошим частным лицом, т. е. семьянином, Руссо предлагает разделить эти сферы и исключить женщину из гражданского общества и "поместить" целиком ее в область частного и семейного.
И. Кант также поддерживал идею о более низких ментальных способностях женщин. Он считал такое положение дел необходимым условием существования общества. Недостаток абстрактного мышления, утверждал Кант в своей работе "Эссе о возвышенном и прекрасном", развивает в женщинах вкус, чувство прекрасного, чувствительность, практичность. В семейной жизни, которая играет значительную роль в функционировании общества, мужчина уравновешивает женские недостатки и таким образом создается гармоничная пара, в которой мужское и женское начала играют взаимодополняющую роль. Здесь, как и всегда в западной интеллектуальной традиции, женское/феминное конституируется через статус низшего, неполноценного, вторичного по отношению к маскулинному.
Гегель также выводил женщин и связанные с ними формы бытия и сознания за сферы гражданского общества и морали. Рассматривая в "Феноменологии духа" семью, он определил ее как низшую стадию гражданского общества, поскольку отношения в ней разворачиваются между кровными родственниками, а не между гражданами. Это, по Гегелю, "низший мир", и так как женщины — не граждане, это — мир женщин. Для них не существует участия в формах духа, которые лежали бы за пределами семьи.
Согласно Гегелю, поскольку отношения в семье носят частный характер фокусируются на определенном муже и определенном ребенке, постольку эти отношения и не находятся в сфере этического. Мужчины, в отличие от женщин, имеют дополнительную сферу активности, где они работают для "универсального" и "этического". Для мужчин семейные отношения остаются на уровне частного, им не приходится жертвовать своей этической жизнью. Женщина может приобщиться к этической жизни, только трансформируя частности семейных отношений в этические, универсальные принципы, трансформируя свои отношения с конкретным мужем и детьми в служение принципу Семьи, Мужьям и Детям как таковым. Но это порождает конфликт между мужским/универсальным и женским/семейным сознанием. Феминное, таким образом, становится угрозой гражданскому обществу, и поэтому должно быть подавлено и оттеснено в частную сферу.
Гегелевский подход к феминности, как и у Руссо, двойственен. С одной стороны, это — рационализация исключения женщин и женского из социокультурной сферы. Женщины отличаются от мужчин как растения от животных, писал Гегель в "Философии права". Принцип, который руководит их развитием, это чувство, а не понимание универсальности, поэтому феминное, по Гегелю, является угрозой гражданскому обществу. С другой стороны, существование низшего женского мира — необходимая составная часть гражданского общества, поскольку этот мир позволяет мужчинам процветать как самосознающим этическим существам. Результатом этой двойственности является идея о подавлении феминного и оттеснении его в частную (низшую) сферу.
Начиная с XVIII в. в западной философии формируются новые подходы к оценке принципа гендерной дифференциации. Возникают идеи о том, что культурным идеалом является воссоединение обоих онтологических принципов маскулинного и феминного, а социальной нормой — равноправие женщин и мужчин в обществе. Возникновение такого подхода во многом связано с распространением просветительских и социалистических идей, развитием либеральной философии и концепции гражданских прав, а также с прокатившейся в Европе волной буржуазно-демократических революций. В философии представления о равноправии женщин и мужчин прежде всего развивали представители французского утопического социализма Сен-Симона и Фурье.
Философское наследие марксизма в интересующем нас вопросе довольно противоречиво. С одной стороны, К. Маркс фактически отверг западную философскую традицию рассматривать материю как пассивную субстанцию: у него материя активна, именно "бытие определяет сознание". Этот принцип первичности материального, практического развивается в онтологии и гносеологии марксизма, в его экономическом учении. И поскольку, как мы выяснили, материальное в западной интеллектуальной традиции всегда ассоциируется с феминным, можно было бы сказать, что Маркс утверждает приоритетность феминного в культуре. Однако это утверждение было бы несколько натянутым, ибо самого Маркса-революционера интересовал не культурно-символический, а социальный аспект гендерной дифференциации общества. А впрочем, и сама гендерная дифференциация была для него лишь частным случаем классовой дифференциации и стратификации.
В социальной философии Маркс во многом следовал в русле представлений утопического социализма и поддерживал идею эмансипации женщин (хотя никогда и не придавал этому вопросу слишком большого значения). Друг и последователь К. Маркса Ф. Энгельс в своей известной работе "Происхождение семьи, частной собственности и государства" рассматривает историю и социально-экономические основы дискриминации женщин с позиций классового анализа. Энгельс объясняет происхождение и существование дискриминации женщин тем, что в руках мужчин сконцентрировалась собственность. Однако собственность, с точки зрения Энгельса, выступает основой подавления не только женщин, но и мужчин, ее не имеющих (т. е. пролетариата). Иными словами, дискриминация женщин представляется как частный случай подавления человека в антагонистическом классовом обществе, а способом ее преодоления может быть только революция и установление социализма.
Объяснение дискриминации женщин со стороны мужчин только тем фактом, что в руках последних находится собственность, уводит основоположников марксизма от решения этой социальной проблемы. При этом неясным остается не только вопрос о влиянии частной собственности на изменение типа отношений между мужчинами и женщинами в первобытном обществе — от равенства к подавлению (кстати, различные этнографические исследования демонстрируют отсутствие линейной зависимости между собственностью и социальным статусом женщин и мужчин[263]).
Более того, очевидно, что отношения власти и собственности имеют не только классовый, но и гендерный характер. Формирование патриархатной семьи, в которой женщины, дети и рабы стали собственностью мужчины, было только началом становления патриархатных социальных структур. Причем если рабство как способ организации общественного производства со временем отпало, то рабство женщин в семье существовало веками: любой самый бедный мужчина так или иначе присваивал и продолжает присваивать в семье и через семью значительную часть труда, времени, сил женщин.
Гендерная стратификация общества порождает некий социальный антагонизм между женщинами и мужчинами, устранить который возможно не просто преодолев классовые различия и "вертикальные" отношения собственности (на чем настаивали марксисты), но, скорее, преодолев "горизонтальные" отношения собственности мужчин на рабочую силу женщин (в первую очередь в семье), маскулинистскую идеологию и патриархальный принцип социальной организации.
Более того, попытка решить проблему дискриминации женщин с классовых позиций не принесла ожидаемых результатов. Согласно определению классов, данному в свое время В.И. Лениным: "Классы — это большие группы людей, различающиеся по их месту в исторически определенной системе общественного производства, по их отношению (большей частью закрепленному и оформленному в законах) к средствам производства, по их роли в общественной организации труда, а следовательно, по способам получения и размерам той доли общественного богатства, которой они располагают. Классы — это такие группы людей, из которых одна может присваивать себе труд другой, благодаря различию их места в определенном укладе общественного хозяйства"[264].
Если сопоставить это определение с реальным социально-экономическим положением женщин в различные исторические эпохи, то станет ясно, что социальный класс — это понятие, описывающее статус тех или иных групп мужчин внутри "мужского" общества. Ведь женщины почти во все эпохи были вытеснены из системы "мужского" общественного производства в "женскую" домашнюю сферу и не участвовали в отношениях собственности, распределения и присвоения общественного продукта. Поэтому можно сказать, что социальный класс — это маскулинистское понятие, которое вполне подходит для описания маскулинистской структуры общества, но совершенно не проясняет той ситуации, в которую этим обществом помещены женщины. Это определение может быть использовано для анализа положения женщин, только если иметь в виду как вертикальную (между различными классами), так и гендерную стратификацию, существующую внутри любого социального класса, и их взаимное переплетение и влияние. Однако к этому марксистская идеология не была готова.
Отсечение гендерных аспектов анализа общества, что характерно для марксистских теоретиков женского вопроса, не только обеднило их теоретические концепции, но и привело к значительным деформациям в социальной политике в обществе "реального социализма".
В целом российские культурные традиции оценки и восприятия феминного и маскулинного в значительной степени схожи с западными. Особенно это касается христианской системы норм и моральных ценностей. Так же, как и в католицизме, в православии женское начало онтологически вторично и подчинено мужскому началу. Это просматривается и в православных наставлениях, и в морализаторских работах церковников и светских учителей (от "Поучения" древнерусского князя Владимира Мономаха, жившего в XI в. до знаменитого "Домостроя", который играл роль морального кодекса Руси с XVI в. до начала XX в.). Более того, даже лидеры декабристского движения в своих проектах политического переустройства России и мысли не допускали о возможности участия женщин в политической жизни. Н. Муравьев писал, например, что "женщина не только не является субъектом политических прав, но ей даже запрещено присутствовать на открытых заседаниях высшего законодательного органа… парламент обычно допускает присутствие зрителей. Но женщинам… всегда возбраняется вход в Палаты"[265].
Философское обсуждение проблемы дифференциации онтологических и гносеологических принципов маскулинного и феминного в русской философии развивалось по двум направлениям. С одной стороны, эта тема интересовала представителей философии пола (к ним в первую очередь относятся сторонники социалистической философской традиции), а с другой — теоретиков так называемой теологии пола.
Последователи западных социалистов — Н.Г. Чернышевский (роман "Что делать?") и другие — рассматривали дифференциацию мужского и женского в культуре с социальной точки зрения. Фактически они обсуждали проблему социополовой (гендерной) дифференциации и стратификации общества, ее несправедливости и необходимости преодоления.
"Теология пола" или, как ее еще называют, философия любви — это своеобразное направление в русской религиозной философии, к которому относятся достаточно разные по взглядам философы. Мы рассмотрим три типа идей, разрабатываемых в русле теологии пола.
Одно из направлений представлено именами и работами B.C. Соловьева, Л. П. Карсавина, Б. П. Вышеславцева, З.Н. Гиппиус, которые развивали философско-платонические идеи об Эросе, возвышении чувственности, подчеркивали моральную ценность любви между женщиной и мужчиной, отрицали аскетизм в отношениях между ними.
Особая роль в развитии этих представлений принадлежит B.C. Соловьеву. Для него сама тема и терминология пола имеют настолько важное значение, что он вводит их в свое теологическое и онтологическое учение. Для Соловьева Бог — это, безусловно, Отец, ОН, мужское начало (и это вполне традиционно). Но "душа мира", в духе средневековой мистики, ассоциируется у него с образом Вечной Женственности, с Премудростью, с Софией (ассоциация феминного начала с мудростью — вполне нетрадиционно). Цель человеческой истории — достижение совершенства, которое обретается посредством божественной брачной мистерии, в которой участвуют три элемента: "обоготворенная природа" (женское начало), человеко-бог (мужское начало) и Вечная Премудрость (эта последняя является результатом слияния мужского-божественного-природного-женского-духовного) начал[266]. Очевидно, что Владимир Соловьев пытался переосмыслить античные (платоновские) учения о любви-эросе и связать их с русской религиозной традицией.
Зинаида Николаевна Гиппиус (1869–1945) — поэтесса, прозаик, драматург, литературный критик. Ее теоретические работы по философии любви написаны в русле идей B.C. Соловьева и посвящены рассмотрению андрогенизма (совмещению в одной личности мужского и женского начал), духовно-телесности и богочеловечности любви. В своих литературных произведениях Гиппиус воспроизводила представление о божественной природе любви, однако делала это с позиции мужского "Я" и подписывала их псевдонимами Антон Крайний или Лев Пущин. На протяжении всей жизни Зинаида Гиппиус участвовала в значительных интеллектульно-духовных течениях России: ее стихи и статьи печатались в журнале "Мир искусства"; вместе со своим мужем Д.С. Мережковским и В.В. Розановым она участвовала в Санкт-Петербургских религиозно-философских собраниях. После эмиграции в Париж Гиппиус и Мережковский с 1925 г. до начала второй мировой войны проводили вечера "Зеленой лампы", на которые собиралась интеллектуальная элита русской эмиграции.
Другое течение в русской философии пола представляли Н.А. Бердяев и В.В. Розанов. Центральная тема их произведений — это, скорее, тема любви (даже эроса), а вовсе не пола или гендера, хотя они преимущественно употребляли слово "пол". Для Бердяева эротическая энергия — это источник не только творчества, но и настоящей мистической религии. "Настоящая религия, мистическая жизнь всегда оргиастична, а оргиазм, могучая сила жизни, связан с половой полярностью. Половая полярность есть основной закон жизни и, может быть, основа мира[267]. "Связь пола с Богом, — продолжает эту мысль В.В. Розанов в своей книге "Уединенное", — большая, чем связь ума с Богом, чем даже совести с Богом…"[268].
Как видим, для Бердяева и Розанова Бог и религиозность тесно связаны с любовью, страстью, Эросом, т. е. тем, что в западной традиции маркируется как феминное. Ассоциация божественного и религиозного с феминным, которая при этом возникает, ставит совершенно иные культурно-символические акценты.
Еще одно течение в философии любви — ортодоксально-богословское представлено именами и работами П. А. Флоренского, С. Н. Булгакова, И. Ильина. Бог для них любовь, но не Эрос, a caritas — сострадание, милосердие, жалость, которые, в свою очередь, считались свойственными женскому началу. Таким образом, и для них божественное и феминное располагалось в одной части бинарных оппозиций.
Как видим, в русской философии существовал весьма своеобразный подход к восприятию и оценке дифференциации маскулинного и феминного. Во-первых, в русской теологии пола дифференциация мужского и женского начал рассматривается как духовный, а не онтологический или гносеологический принцип, что характерно для западной философии. Во-вторых, в русской философии расставлены иные культурно-символические акценты: то, что на Западе ассоциируется с мужским/маскулинным началом (божественное, духовное, истинное), в России и русской культуре ассоциируется — через категорию любви — с женским началом. В соответствии с традиционными западными культурно-символическими ассоциациями из предыдущего предложения можно было бы сделать вывод о том, что в России женское начало оценивается выше мужского. Но это не совсем так: представления о феминности (софийности) как, впрочем, и некоторые иные понятия, носят в иррационалистической русской философии пола крайне абстрактный характер. Это скорее аллегория, чем категория, скорее моральное наставление, чем концепция.
Можно выделить три основные фазы становления гендерных исследований в течение последних 20 лет.
Первая фаза — это критика феминистски ориентированными учеными андроцентризма в социальных и гуманитарных науках и попытки обосновать гендерные исследования как область теоретического знания.
На этой стадии усилия ученых концентрировались на раскрытии "гендерной слепоты" и андроцентризма в традиционных социальных и гуманитарных науках, что обусловило слабость интерпретационных возможностей последних.
В 70-е годы появилось множество новых феминистских работ, имен и подходов, обсуждение которых придется опустить. Важно отметить другое: именно массовость и, может быть, даже радикализм этих работ, мощный всплеск феминистского движения не оставили равнодушным ученых. Пожалуй, больше всего эти идеи затронули тех, кто занимались социологией семьи. В 70-е годы стали появляться социологические, психологические и антропологические работы, в которых анализировались причины и процесс дифференциации половых ролей. Исследования в области социологии и психологии пола становятся популярными, появляются новые данные, дающие пищу для размышлений над проблемами пола, внутри социологии развивается критика традиционных западных теорий социополовой дифференциации (и прежде всего — структурного функционализма Т. Парсонса). Профессор Джесси Бернард назвала этот период революцией в социологии.
Одной из первых работ, в которой отчетливо различаются термины "пол" и "гендер" и появляется понятие половой/гендерной системы, была статья Гейл Рабин "Торговля женщинами" (1974). Г. Рабин различает пол (секс), который она определяет как биологические репродуктивные различия, и гендер, который возникает, когда биологический пол трансформируется культурой в конструкции маскулинности и феминности.
Следующей работой, в которой появился термин "гендер", была статья психолога Роды Унгер "Новое определение пола и гендера" (1979). Она предложила использовать слово пол (sex), только когда это относится к специальным биологическим механизмам (половые хромосомы или половые структуры) и использовать термин "гендер", только когда обсуждаются социальные, культурные и психологические аспекты, которые относятся к чертам, нормам, стереотипам, ролям, считающимся типичными и желаемыми для тех, кого общество определяет как женщин или мужчин.
Вторая фаза развития гендерных исследований отмечена широкой интеграцией учебных курсов по женским исследованиям (women's studies) в учебные программы университетов, глубокими исследованиями на их основе положения женщин, реинтерпретацией традиционных истин, развитием теории подчинения женщин. Для этого периода характерны акцент на добавление "женского фактора" в социальные и культурологические исследования и влияние работ С. де Бовуар, марксизма, психоанализа и постструктурализма.
Третья фаза расширила сферу действия от женских исследований до гендерных, выдвигая на первый план подходы, согласно которым все аспекты человеческого общества, культуры и взаимоотношений являются гендерными. Ахцент постепенно переносится с "женского фактора" на анализ гендерных отношений и того, как гендер присутствует, конструируется и воспроизводится во всех социальных процессах.
Гендер начинает трактоваться и как сложный социокультурный процесс продуцирования обществом различий в мужских и женских ролях, поведении, ментальных и эмоциональных характеристиках, и результат этого процесса социокультурный конструкт гендера[269]. Иными словами, гендер обозначает те культурные и социальные значения, которые приписываются биологическим различиям между мужчинами и женщинами. В феминистских исследованиях гендер становится аналитической категорией: и как модель социальных отношений между женщинами и мужчинами, и как культурный символ, гендер конституирует доминирование "мужского" в обществе и подавление женского. Гендер, таким образом, оказывается одним из базовых принципов социальной стратификации. В качестве других фундаментальных принципов выступают этничность (национальность), возраст, социальная принадлежность. Сочетание этих стратификационных принципов усиливает действие каждого из них. Воплощая в своих действиях ожидания, связанные с их гендерным статусом, люди, в свою очередь, воспроизводят гендерные различия и одновременно обусловливаемые ими системы господства и властвования.
Теперь принято считать, что гендерная дифференциация и асимметрия существуют во всех обществах и культурах, хотя конкретные представления о маскулинном и феминном не во всех культурах одинаковы. Именно поэтому "гендерные отношения рассматриваются, — пишет Гизела Бок, — как социальные, политические и культурные величины, не сводимые ни к внеисторическим феноменам, ни к единственной, "изначальной" или "имманентной" причине"[270].
Основой методологии гендерных исследований является, таким образом, не просто описание разницы в статусах, ролях и иных аспектах жизни мужчин и женщин, но анализ власти и доминирования, утверждаемых в обществе через гендер.
Именно поэтому формирование гендерного подхода в социальном и гуманитарном знании является гораздо большим, чем просто появлением новой теории. Это — принципиально новая теория, принятие которой иногда обозначает изменение ценностных ориентаций человека и ученого и пересмотр многих привычных представлений и "истин".
В современных социальных и гуманитарных исследованиях гендер используется не как неизменная и универсальная конструкция. Понятие "гендер" означает не вещь или предмет, не много вещей или предметов, а анализ комплексного переплетения отношений и процессов. Необходимо мыслить отношениями, чтобы из аналитической категории гендера вывести культурную реальность.
Использование гендерного подхода, характерное для современного социального и гуманитарного знания, представляет широкие возможности для переосмысления культуры. Современные исследователи воспринимают категорию гендера не как неизменную и универсальную конструкцию. "Гендер служит не для того, чтобы сводить историю к какой-либо модели, а для выявления в истории разнообразия и изменчивости. Гендер является "категорией" не в смысле обобщающей формы выражения понятия, а в первоначальном смысле этого греческого слова, означающего "публичное несогласие"".
Для дополнительного чтения
Бовуар С. Второй пол / Пер. с фр. М., 1997.
Воронина О.А. Введение в гендерные исследования // Материалы Первой российской школы по женским и гендерным исследованиям. М., 1997.
Клименкова Т.А. Женщина как феномен культуры. М., 1996.
Миллетт К. Теория сексуальной политики // Вопр. филос. 1994. № 9.
Милль Дж. С. О подчинении женщины. М., 1994.
Феминизм: Восток, Запад, Россия / Под ред. М.Т. Степанянц. М., 1993.
Феминизм: перспективы социального знания / Под ред О A Ворониной. М., 1992.
Фридан Б. "Загадка женственности" / Пер. с англ., вступ ст О Ворониной. М., 1993.
Юлина Н.С. Проблемы женщин: философские аспекты (Феминистская мысль в США) // Вопр. филос. 1988. № 5. С. 137–147.
Философского направления, которое можно обозначить как постмодернизм, не существует. Поэтому говорить о содержании некоей особой постмодернистской философии или философии постмодернизма бессмысленно. Существует, однако, тенденция в культуре последних трех десятилетий, затронувшая самые разные области знания, в том числе и философию.
Термины "постмодерн" и "постмодернизм" нуждаются в понятийно-критическом прояснении. Буквально "постмодерн" означает то, что следует после "модерна". Однако, поскольку содержание этого понятия также далеко от однозначности, здесь открывается простор для недоразумений. Во-первых, в русском языке термин "модерн" употребляется в гораздо более узком смысле, чем в других европейских языках. В русском словоупотреблении "модерн" — эстетическая категория. Она закреплена за определенной эпохой в истории искусства и за определенным художественным стилем (например, модерн как архитектурное явление конца XIX — начала XX вв.). В европейских же языках модерн — обозначение весьма протяженного исторического периода, начало которого обычно связывают с новым временем. Поэтому когда мы переводим слова the modernity или die Modeme как "современность", мы вынуждены образовывать весьма двусмысленное прилагательное — "современный". По-русски это значит "происходящий сейчас", сегодняшний, тогда как в английском и немецком для "современного" в этом значении есть особые слова (contemportary, gegenwartig). Во-вторых, префикс "пост" заставляет предположить, что под постмодерном подразумевается нечто сменяющее собой, а значит, отменяющее, преодолевающее, упраздняющее модерн. Между тем это неверно, и ниже мы объясним, почему.
Сходными недоразумениями чревата и терминологическая пара модернизм/постмодернизм. "Постмодернизм" здесь опять предстает в узкоэстетическом смысле (хотя эстетические параметры у него и имеются), в качестве некоего проекта или программы, противостоящей "модернистскому" проекту. Такая трактовка постмодернизма противоречит, однако, его базисной интенции, а именно, воздержанию от построения каких-либо программ вообще.
Многие серьезные авторы — в том числе и те, кого критики считают "постмодернистами" — скептически относятся к самому термину, находя его либо неопределенным, либо бессодержательным. Одно из исключений среди них представляет Ж.-Ф. Лиотар, работы которого стали своего рода первоисточником для бесчисленных пропагандистов постмодернизма.
Жан-Франсуа Лиотар (р. 1924) — французский философ. С 1959 г. преподавал философию в университетах Парижа (Сорбонна, Нантер), с 1972 г. по 1987 г. — профессор университета Сен-Дени, а также приглашенный профессор в различных университетах США и Канады, соучредитель (наряду с Деррида) Международного философского колледжа. В юности испытал сильное влияние марксизма и психоанализа, в начале 60-х был членом леворадикальной группы "Социализм или варварство". Международную известность принесла Лиотару книга "La condition postmoderne" (1979).
Лиотар неслучайно избегает субстантивации прилагательного moderne (чего, кстати, не позволяет сам французский язык, в котором такого существительного нет). Для Лиотара дело заключается не в некоем явлении с устойчивым набором признаков, а в специфической ситуации — социокультурной, интеллектуальной, гноселогической. Приблизительно с середины 60-х годов в обществе, в культуре, в науке сложились условия, принципиально отличающие сегодняшний этап от предшествующего. Эта ситуация нуждается в соответствующем осмыслении. Если предыдущий период описывался как "модерн", или "современность", то настоящий можно обозначить как "постсовременный", "постмодерновый". Термины, конечно, не самые удачные, ибо провоцируют множество недоразумений, но они способны нечто описать. "Постмодерн" условное имя. Это наименование социокультурной трансформации последней трети XX в.; "постмодернизм", соответственно, — условное имя для обозначения изменений в интеллектуальном климате стран, этой трансформацией затронутых.
Ниже мы подробно остановимся на параметрах отмеченной трансформации. Пока же коснемся теоретических, в том числе философских, истоков постмодернизма.
Можно назвать ряд концепций, прямо или косвенно повлиявших на постмодернистское смещение в научно-теоретической и эстетической плоскости. Это семиология Р. Барта и авторов, объединявшихся вокруг журнала "Тель Кель" (прежде всего Ю. Кристевой); "имморализм" Ницше; "теоретический антигуманизм" Л. Альтюссера; "деструкция метафизики" у позднего Хайдеггера; теория дискурса и генеалогия власти М. Фуко; учение о "языковых играх" Л. Витгенштейна; "методологический анархизм" П. Фейерабенда; "деконструкция" Ж. Деррида; "шизоанализ" и "ризоматика" Ж. Делеза и Ф. Гваттари; постфрейдовский психоанализ Ж. Лакана. По сути дела, круг идей, с легкой руки критиков именуемых "постмодернистскими", полностью покрывается так называемым постструктурализмом.
Термин "постструктурализм" достаточно условен. Интеллектуальное течение, названное этим словом (и объединявшее весьма разнящихся между собой авторов) было вызвано к жизни осознанием ограниченности структурализма, в том виде, как он сложился в этнологии, литературоведении и искусствознании в 60 — 70-е годы. Суть структуралистской доктрины — поиск в любых областях реальности устойчивых порядков (структур), обнаружение которых дает ключ к познанию самых разных явлений природы и социальной жизни. Выявить структуру того или иного феномена означает выявить тайну его устройства и соответственно алгоритм функционирования. Уже в конце 60-х годов саморефлексия структуралистского движения приводит к тому, что его виднейшие представители (Ж. Деррида, Ж. Делез, Ж. Лакан) отходят от установок структурализма (бесспорным классиком которого является К. Леви-Строс).
Клод Леви-Строс (р. 1908) — французский этнолог, теоретик структурализма, создатель концепции структурной антропологии. Профессор университета в Сан-Паулу (1935–1938), советник по вопросам культуры французского посольства в США (1946–1947), заместитель директора Антропологического музея в Париже (1949–1950), с 1950 г. — профессор Коллеж де Франс. Философ по образованию, Леви-Строс испытал влияние Ж.-Ж. Руссо, марксизма, психоанализа, Э. Дюркгейма.
Их отмежевание от первоначальной программы движения выражается в критике самого понятия "структура". На место поиска "структур" приходят более гибкие исследовательские стратегии, позволяющие избежать иерархического упорядочивания реальности. Деррида, например, говорит о "диссеминации" (что означает, среди прочего, рассеивание, распыление, а также разбрызгивание спермы), а Ж. Делез и Ф. Гваттари выдвигают термин "ризома". Если одной из базовых метафор прежней (в том числе и структуралистской) философии была метафора дерева (что предполагало наличие основного ствола и отходящих от него ветвей), то ризома — это корневая система, в которой, как в грибнице, нет главного корня. Здесь все — главные (как в состязаниях в Зазеркалье все — "первые").
Жиль Делез (1925–1995) — французский философ. Мышление Делеза, как и многих других философов его поколения, в значительной мере было определено событиями мая 1968 г. и связанной с этими событиями проблематикой власти и сексуальной революции. Задача философствования, по Делезу, заключается прежде всего нахождении адекватных понятийных средств для выражения подвижности и силового многообразия жизни (см. его совместную с Ф. Гваттари работу "Что такое философия" (Qu'est — ce que la philosophie? 1991).
Для мыслителей, называемых постструктуралистами, при всем несходстве их подходов и целей, характерна одна общая черта. Это критика основных концептов классической западной философии. К числу таких концептов относятся "субъект", "исток", "идентичность", "бытие" как присутствие, "смысл" как континуум. Попробуем, не вдаваясь в детали, описать эту критику.
Одним из важнейших понятий классической философии было понятие тождества, или идентичности (вспомним хотя бы положение о тождестве мышления и бытия у Гегеля или шеллинговскую "философию тождества"). Примат тождества над различием разумелся этой философией сам собой. Не составлял исключения и структурализм, занимавшийся поисками универсального шифра действительности, кода, которому подчинены все знаковые системы, в том числе и биологические. Постструктуралисты же считают идею такой универсальной отмычки вредной. Изначальная "бесформенность" и "хаотичность" жизни не подвластны никаким выдвигаемым наукой схемам. Вот почему на первый план представители постструктурализма выдвигают категорию различия, или "дифференции" (difference). Деррида в работе "Письмо и различие" (1967), Делез в труде "Различие и повторение" (1968) вступают в острую полемику с традицией, которую можно назвать мышлением тождества (небезынтересно отметить, что двумя десятилетиями раньше подобную полемику вели М. Хоркхаймер и Т. Адорно[271]). Различие здесь мыслится вне, по ту сторону пары различие/тождество. Различие не сводится к тождеству. Неверно видеть в нем нечто подчиненное тождеству, поскольку именно различие, а не идентичность есть первичное отношение. Различия не отсылают к подобиям, а указывают на другие различия. Мыслить различие — значит не держать перед мысленным взором идею целого, системы, иерархии, единства.
Пересмотр классической парадигмы философствования, осуществляемый постсруктурализмом, можно выразить и в других терминах.
В классической европейской философии событием могло быть названо не всякое происшествие, а лишь нечто значимое, наполненное глубинным потаенным смыслом, встроенное в некую телеологическую взаимосвязь (систему целей). Западная философская традиция была занята поисками "первосмысла" заключенного в глубине события содержания. Что же касается мыслителей постстуктуралистской ориентации, то для них статусом события обладает любой телесно-жизненный акт. "Жизненная", фактически наличная событийность самодостаточна и не нуждается в возведении к трансцендентальному основанию.
В той мере, в какой статусом события в классической парадигме могли обладать только события "истории духа", традиционная история культуры строилась как "история идей", или "духовная история" (вспомним, например, восходящую к В. Дильтею "духовно-историческую школу"). Молчаливой предпосылкой подобной истории был гомогенный универсум смысла. Отказываясь от такой предпосылки, М. Фуко строит собственное исследование культуры (включая сюда науку) как "археологию". История культуры, которую он пишет, есть история "серий", "сингулярностей" (единичных событий) и "регулярностей", подвластных только одному закону — закону случайности. В этом смысле его исследование не "история"; ведь оно нацелено не на прослеживание некоей "линии развития", а на выявление контингентных (случайных) констелляций — взаимопереплетений единичных событий. Разрабатываемые Фуко "археологии" — как "знания", так и самого "субъекта" подрывают базисное допущение любой "истории идей" — возможность восстановить, реконструировать континуум сознания, или континуум смысла[272].
Работа Фуко — которую он затем будет называть уже не "археология", а "генеалогия" (в частности, генеалогия власти) имеет своим предметом не речь как (единый и непротиворечивый) голос смысла, а (конкурирующие между собой) речевые практики. Вместо анализа речи, которую классическая философия считала преимущественной формой артикуляции смысла, Фуко обращается к анализу дискурсов (под дискурсом понимается определенный способ структурирования реальности). Всякий дискурс заключает в себе насилие, ибо тем или иным образом организует, упорядочивает мир вещей, а значит, подгоняет под некую схему то, что в схемы не укладывается.
Один из типичных для современности инструментов организации, устроения знания — понятие научной дисциплины (имеющей весьма отдаленное отношение к устроению вещей). Другой такой инструмент — фигура автора. Автор и авторство, по Фуко, суть прежде всего особого рода идеология. Фигура автора отсылает к другой фигуре — "субъекту" как источнику знания, как единственной инстанции производства знания[273]. Эту инстанцию Фуко считает не более чем идеологической иллюзией, свойственной определенной культурной эпохе. С окончанием этой эпохи придет конец и идеологическому конструкту, называемому "субъектом". В этой связи Фуко ведет речь о неизбежной "смерти субъекта" и о "смерти человека"[274].
С фукианской критикой "идеологии субъекта" перекликается проект Деррида, вначале названный им грамматологией, а затем деконструкцией. Эта программа заключается опять-таки в пересмотре одного из базисных допущений европейской философской традиции, а именно примата речи, говорения, голоса над письмом. Классическая философия (начиная с Платона) и классическое языкознание (начиная с В. фон Гумбольдта или с Ф. де Соссюра) считала само собой разумеющимся, что первичным источником смысла может служить лишь речь. Запись же речи, ее материальное воплощение (письмо) есть лишь застывший голос, омертвленный дух. Стало быть, письмо вторично по отношению к речи. Его назначение и его содержание в том, чтобы служить репрезентацией речи, внешним "представлением" внутреннего смысла. Как раз это допущение и ставит под сомнение Деррида.
Жак Деррида (р. 1930) — французский философ, один из наиболее ярких представителей постструктурализма. Преподавал в Сорбонне (1960–1964), Высшей нормальной школе, сотрудничал в литературно-критическом журнале "Тель Кель", организовал "Группу исследований в области философского образования", один из инициаторов создания Международного философского колледжа (с 1983 г.). В последние годы преподает в Высшей школе исследований в социальных науках (Париж), читает лекции в ряде европейских и американских университетов. Оказал большое воздействие на современное американское литературоведение в его постструктуралистском варианте (Миллер, де Ман, Блум). Испытал влияние Гегеля, Ницше, Гуссерля, Хайдеггера, Фрейда, представителей литературного авангарда (Арто, Батай, Бланшо, Клоссовски и др.).
Письмо, согласно Деррида, не следует рассматривать лишь как "письменную речь". Оно отстоит от "истины" (т. е. от сферы значений) отнюдь не дальше, чем речь. Что же касается веры в привилегированное отношение речи к истине, то эта вера есть не что иное, как проявление логоцентризма западной философской традиции — традиции метафизики. Логоцетризм — представление о центральном положении, занимаемом в структуре познания логосом ("словом", "законом", "логическим мышлением") — неотрывен от фоноцентризма (вера в приоритет голоса, фонемы перед письмом). Логофоноцентризм метафизики оказывается к тому же и фаллоцентризмом — системой идей, основанных на убеждении в первенстве мужского начала, в первичности мужчины и вторичности женщины.
Если подойти к делу историко-философски, то надо заметить, что с критикой концепции субъекта, характерной для западной философии, выступал еще Хайдеггер. Именно Хайдеггер (в свою очередь опиравшийся на Ницше) поставил под сомнение само представление о человеке как субъекте инстанции, которой дано право овладевать миром, делать вещи инструментом реализации своих целей, вовлекая сущее в круг утилизующего опредмечивания. В этой связи постструктуралистская критика западной философской традиции есть радикализация "деструкции метафизики", осуществленной в 30 — 40-е годы Хайдеггером. Недаром сам термин "деконструкция" возник из переосмысления хайдеггеровского предприятия. В чем состояло это переосмысление?
Говоря кратко, в том, что хайдеггеровское "преодоление метафизики" Деррида вписывает в историю метафизики. Сколь бы радикально ни пересматривались основания европейской философской традиции Хайдеггером, сам этот пересмотр тоже есть метафизика, ибо Хайдеггер исходит из свойственного метафизике понимания бытия как присутствия. Присутствие, или абсолютная полнота смысла, полагается метафизикой как изначальное. Чистое присутствие ("презенция") как бы представляет, ре-презентирует себя в тех или иных знаках, образуя задний план любых "репрезентаций". Репрезентация — и как процесс, и как объяснительный принцип — предполагает наличие в культурном пространстве чего-то, что само в это пространство не входит, но определяет собой все, что в данном пространстве происходит. Есть, изначально налично не просто "показывание", "репрезентирование", но и то, что в нем репрезентируется, — присутствие, бытие.
Классическое философское мышление — и Хайдеггер здесь не исключение оперировало понятийными парами смысл/знак, означаемое/означающее. Предполагалось, что познание движется от внешнего к внутреннему, от знаков, лишь означающих некоторое содержание, к самому содержанию. Согласно молчаливому допущению метафизики, это содержание первично по отношению к знакам, и, следовательно, может быть "отмыслено", "отшелушено" от них как от "незначащей" оболочки. Иначе говоря, классическая философия (феноменология и герменевтика в том числе) верит в возможность непосредственного смысла, как такового, "трансцендентального означаемого", схватываемого благодаря таким процедурам, как интеллектуальное созерцание или интуиция (таково, например, гуссерлевское "усмотрение сущностей"). В противовес этому допущению Деррида демонстрирует, что выход к означаемым, минуя означающие, невозможен. Не существует смысла (значения), не опосредованного означающими. "Трансцендентальное означаемое" как "чистый", не замутненный ничем внешним внутренний смысл (как чистое присутствие) есть иллюзия классической философии.
Из этих радикальных положений вытекают весьма радикальные следствия. Мыслителю, исследователю, автору отказывается в праве на обладание смыслом как таковым. Всякое притязание на обладание смыслом разоблачается в качестве неспособности субъекта отдать себе отчет в изначальной амбивалентности, многозначности производимых им высказываний. В том, в частности, что означающие, из которых сотканы его высказывания, находятся в сложных отношениях с другими означающими, включая и те, о которых сам автор не подозревает. (В этой связи, он, строго говоря, и не является автором собственных высказываний.)
Иллюзия авторства представляет собой продукт другой иллюзии европейской философской традиции — автономной субъективности. Такая базисная для новоевропейской философии абстракция, как трансцендентальный субъект, имеет своей основой представление о мыслящем как о находящемся вне времени и пространства индивидууме. Однако действительный субъект мышления вовсе не является бестелесным (и соответственно лишенном пола, возраста и т. д.) существом. Стало быть, те или иные высказывания, в том числе философские, теологические и другие имеют своим источником отнюдь не парящую над миром инстанцию, но производятся вполне определенными людьми. У субъекта высказывания есть возраст и пол, он наделен социальными характеристиками (образование, цвет кожи, место в отношениях господства и подчинения). Отвлекаясь от его местоположенности, т. е. от ситуации, в которой производится то или иное высказывание или система высказываний, мы отвлекаемся от важнейшего вопроса о том, кто говорит. Мы делаем вид, что тот, кто говорит, есть субъект вообще, субъект как таковой, затушевывая тем самым реальную вовлеченность всякого говорения в отношения власти (власть здесь следует понимать в максимально широком, а не в узкополитическом, инструментальном смысле).
Если дерридианская программа деконструкции имеет своим предметом текстовую сферу, т. е. запечатленную в текстах культуру, то объект Делеза и Гваттари — сфера социального действия. Здесь также очевидно резко полемическое отношение к философской традиции. Если последняя исходит из таких инвариантов, как личность и цель (общественно-исторический мир есть результат личностного и коллективного целеполагания), то французские мыслители понимают общество как поток сил, смешение безличных силовых полей и силовых волн. Иными словами, у социального действия ("социальной машинерии", как его называют Делез и Гваттари) нет субъекта. Субъект в его классическом понимании (как центральная инстанция управления действием), о смерти которого возвестил Фуко, еще раз похоронен.
В отличие от Фуко, преимущественный объект полемики которого составляла история идей, и от Деррида, нацеленного на критику метафизики присутствия, главный пункт отмежевания от классического наследия в случае Делеза и Гваттари — фрейдовский психоанализ. Фрейд и его последователи разделяют с классической философской традицией представление о четкой структурированности человека. В каких бы терминах последний ни описывался (через диаду сознание/бессознательное или через триаду Оно — Я — Сверх-Я), психоанализ берет за аксиому реальность такой структуры, как человеческий субъект. Бессознательное, открытием которого так гордится фрейдизм, надлежит, согласно Фрейду, поставить под контроль сознания. Сами процедуры психоанализа как терапии нацелены на то, чтобы вывести бессознательное на свет сознания, "образумить" бессознательное, переформулировав иррациональные влечения в рациональных категориях. "Шизоанализ" же, противопоставляемый Делезом и Гваттари психоанализу, исходит из продуктивности бессознательного. Именно в силу того, что сфера бессознательного (сфера Желания) носит продуктивный, творческий характер, от него не следует "освобождаться". Настоящая свобода как раз и заключена в сфере Желания, а попытки поставить его под контроль — репрессивны и культурно контрпродуктивны[275].
Разумеется, сдвиг в общественно-культурной жизни, о котором идет речь, начался задолго до того, как были придуманы термины "постмодерн" и "постмодернизм". Более того, почти все основные черты постмодерновой ситуации присутствуют уже в модерне. Таким образом, речь идет не о преодолении модерна, а об ином отношении к нему. Как многократно подчеркивал Лиотар, постмодерн располагается не после и не против модерна, а внутри него.
Можно выделить, по меньшей мере, три основных измерения интересующей нас трансформации — социальное, эстетическое и интеллектуально-теоретическое.
Начнем с социального измерения. Развитые капиталистические общества в последние десятилетия имеют весьма специфическую структуру занятости. В собственно производственной сфере, т. е. в производстве материальных ценностей, занято менее одной шестой взрослого всего населения той или иной страны. Высокая производительность работающих имеет своим следствием то, что остальные либо не работают, либо заняты в так называемой непроизводственной сфере, а именно в производстве нематериальных ценностей (сфере услуг, системе образования, индустрии развлечений и т. д.). Стоит вдуматься в этот факт. Значительная часть взрослого населения развитых стран экономически не востребована. Это значит, что массовая незанятость — попросту говоря, массовая безработица — не есть результат неблагоприятной ситуации на рынке труда, а представляет собой структурный момент современной экономики. Это значит также, что часть общества изначально обречена на праздность и, следовательно, поиск иных занятий, чем участие в общественно полезном труде. В этих условиях невиданные ранее масштабы приобретает сфера знакового, или символического производства. Общество переориентируется с производства материальных вещей на производство нематериальных знаков. Описанное смещение было зафиксировано социологией еще в 60-х годах, когда появились концепции постиндустриального и информационного обществ. Переход от обмена вещами к обмену знаками — эпохальное событие в жизни (пост)современного общества. Именно это обстоятельство и подвергают социально-философскому осмыслению французский социолог Жан Бодрийар (р. 1929) и американский философ и литературовед Ф. Джеймисон.
Характеризуя постмодерновую ситуацию, Бодрийар заостряет внимание на специфике социального пространства развитых (или, если угодно, сверхразвитых) обществ. Эту специфику он описывает с помощью понятий "симулякр" и "симуляция".
Симулякры — это копии, или подобия, которые вытесняют собой оригинал, становясь важнее оригинала. Объект рекламы, например, имеет весьма отдаленное отношение к "реальному" предмету, продать который пытается коммерсант. Покупая его, мы покупаем не столько сам предмет, сколько его образ. Объекты наших стремлений (например, приобретений в супермаркете) имеют весьма отдаленное отношение к нашим реальным потребностям. Обмен, в котором мы участвуем, — перестает быть обменом потребительными стоимостями, становясь обменом знаками. Статус знаков при этом принципиально меняется по отношению к тому, какой они имели в индустриальном (не вступившем "пост"-стадию) обществе. Следствием активного включения в жизнь общества высоких технологий (наукоемкие производства) и средств массовой коммуникации (от телевидения и видео до персональных компьютеров) явилось то, что знаки перестали быть репрезентацией некой внешней им реальности. Они делаются самодостаточными, автореферентными (т. е. не отсылают ни к какому предмету как своему референту). Мир, в котором живет (пост)современный человек, есть мир бесконечной циркуляции знаков, где за тем или иным "означающим" нельзя закрепить определенное "означаемое". Самодостаточные знаки — симулякры поглотили собой предметы, т. е. реальность в привычном смысле слова. В симулятивной реальности постмодернового общества нельзя четко провести грань между собственно реальным и всего лишь фиктивным. Эта реальность соткана из фикций, и, напротив, эти фикции сделались единственной реальностью.
Там, где Бодрийар говорит об "исчезновении социального", Ф. Джеймисон говорит об ином ("постсовременном") типе социальности. Постмодернизм, по Джеймисону, представляет собой одновременно и особую стадию в развитии общества, и рефлексию на эту стадию, а потому может и должен быть осмыслен как проявление "культурной логики" позднего капитализма.
Фредерик Джеймисон (р. 1934) — американский философ и литературовед. Докторскую диссертацию защитил в Йельском университете (1959), преподавал французскую литературу и сравнительное литературоведение в Гарвардском (1959–1967), и Калифорнийском (Сан-Диего, 1967–1976) университетах, затем получил профессуру в Йеле. Соиздатель журнала "Social Text", приглашенный профессор в различных университетах США, Европы и Китая. Основная сфера интересов — философский анализ культуры. Начав с исследования произведений французских экзистенциалистов, Джеймисон в дальнейшем приступил к построению собственной концепции, в которой пытался синтезировать ряд идей постмарксизма с достижениями структурализма.
Развитые западные страны ежедневно поставляют подтверждения постмодернистскому диагнозу. Такие, например, феномены, как преступность, политика, сексуальность, настолько прочно вписаны в реальность, создаваемую масс-медиа, что отделить здесь "вымысел" от "действительности", то, что обязано своим существованием "самой жизни", от того, что существует "только на экране", почти невозможно. Показ того или иного явления конститутивен для самого этого явления. Оно только в процессе показа и обретает бытие; вне показа его нет. Например, наша озабоченность уровнем преступности или экологией прямо связаны с тем, в каком объеме эти темы затрагиваются средствами массовой информации, прежде всего телевидением. Наше представление о значимости некоторого события, т. е. о его "событийности", опять-таки возникает благодаря его демонстрации центральными телеканалами. В этом смысле телевидение "делает" саму политику. Это не следует понимать в вульгарно-инструментальном ключе — будто функции власти перераспределяются в пользу обладателей контрольных пакетов акций ведущих телекомпаний. Дело в другом: в изначальной включенности политики в демонстрационное пространство. Нет политики, с одной стороны, и ее "отражения" телевидением — с другой. Политика с самого начала неотрывна от способов ее демонстрации.
Одна из свежих иллюстраций постмодерновой ситуации — война в Персидском заливе, которую социологи назвали телевизионной войной. Она и готовилась, и протекала в гиперреальности показа.
Экран видеомагнитофона, компьютера или телевизора снимает обязательное прежде опосредование между индивидом и средой, отдельным человеком и социокультурным миром. Доступ к культуре более не опосредуется в пространственном или во временном отношениях. Не надо ни ждать события (например, исполнения музыкального произведения), ни готовиться к нему: "обладание" им обеспечено стоящей на полке аудио- или видеозаписью[276]. Но культурное событие, переживаемое не в интерсубъективном пространстве (на стадионе, в концертном зале и т. д.), а на экране, теряет свою "событийность", т. е. жизненно-практическую значимость. Произведения человеческой деятельности оказываются для отдельного субъекта не более чем объектами пассивного созерцания. Культурная деятельность утрачивает свое коммуникативное измерение, становясь вторичным репродуцированием внешнего мира.
Исчезновение социального можно увидеть и в другом аспекте. В постмодерновом мире исчезают культурных скрепы, традиционно связывавшие индивидов в общественное целое. Индивиды превращаются в результате в изолированные социальные атомы. Эта ситуация представлена в постмодернизме тезисом "фрагментирование субъекта". Индивид теряет целостность, "самоидентичность": в нем не следует пытаться выявить самость как тот стержень, вокруг которого нанизываются те или иные идентификации. Кирпичики, из которых он слагается, случайны; он подвержен "сборке" и "разборке" в зависимости от действующих в настоящий момент отношений власти. Масс-медиа превращают его в некое подобие поверхности — или, вернее, набор поверхностей — на которую они могут наносить любые письмена.
В культурно-эстетическом плане появление постмодернизма связано с осознанием исчерпанности ресурсов модернизма. Модернизм в самых разных его вариантах (футуризм, дадаизм, конструктивизм, супрематизм, кубизм, сюрреализм и т. д.) почти повсеместно сопровождался теми или иными манифестами. В них возвещалось о наступлении новой эры, радикальном преобразовании — художественной образности и самой человеческой чувственности, изменении мышления и общественно-культурных основ. Однако опыт XX в. показал, что любые проекты тотального обновления человека, т. е. любые утопии, чреваты самыми бесчеловечными последствиями. Благими намерениями революционеров (не исключая и революционеров от искусства) вымощена дорога в ад тоталитаризма.
Между прочим, в высшей степени неслучайно то обстоятельство, что многие теоретики и практики европейского художественного авангарда имели кто длинный кто короткий роман с диктаторскими режимами (вспомним об Э. Паунде, сотрудничавшем с итальянскими фашистами, о Татлине и Малевиче, делавших ставку на большевизм, о Маяковском, Эйзенштейне и многих других модернистах, активно включенных в тоталитарные проекты). Постмодернизм, о котором заговорили и деятели искусства, искусствоведы и литературные критики в конце 60-х годов, был, таким образом, своеобразной реакцией на утопический проективизм модернизма.
Следует сказать также и о том, как новая, немодернистская эстетика проявляла себя в разных направлениях культуры и искусства. Можно выделить ряд черт, общих архитекторам, художникам, музыкантам, писателям, а также тем, чья профессия обязывала к классификации и осмыслению соответствующей эстетики, литературоведам и арт-критикам. Назовем эти черты.
Первое — это принципиальный эклектизм. В архитектуре, например, сторонники постмодернизма отказались от такой фундаментальной составляющей стиля модерн, как функциональность — подчиненность формы строения выполняемой им функции (кинотеатр, церковь, стадион, жилой дом и т. д.). Постмодернистские конструкции отличались нефунциональностью — введением элементов, ненужных с точки зрения назначения того или иного строения. Кроме того, их отличало сознательное смешение стилей. Тот же прием активно и небезуспешно практиковали в музыке (Д. Кейдж), в изобразительном искусстве (Раушенберг), не говоря уже о литературе, где игра с традицией, обилие вмонтированных в текст скрытых и явных цитат, языковые эксперименты сделались едва ли не обязательным приемом для любого уважающего себя автора. Поэтому в качестве второй отличительной черты постмодернистской эстетики можно назвать рефлексивность. Художник может создавать крайне усложненные, нагруженные цитатами, сплошь состоящие из культурных кодов произведения, а может продуцировать псевдонаивное, нарочито упрощенное письмо, но и в том и в другом случае он находится в специфическом отношении к корпусу предшествующей ему или окружающей его культуры. Рефлексивность художественной практики выражается и в обращенности произведения на самое себя, в его саморефлексивности: текст (например, романы П. Хандтке), полотно (например, картины и инсталляции концептуалистов) или кинофильм (скажем, ленты Джармуша или Тарантино) с самого начала включает в себя дистанцию автора по отношению к его произведению, рефлексию на условия собственной работы.
Следующая особенность постмодернизма как эстетического феномена стирание различия между "высокой" и "массовой" культурой. Это вызвано, помимо демократизации общества, уже упомянутым распространением репродуктивных техник и связанной с ними подвижностью в восприятии культурных продуктов: рафинированные произведения могут стремительно тривилизироваться, бесконечно тиражиуясь и становясь достоянием миллионов (как Мона Лиза на полиэтиленовом пакете или экранизации "Войны и мира"), а произведения так называемых низких жанров (детектив, триллер) приобретают черты "высокой" литературы.
Критики постмодернистской риторики давно отметили, что почти все черты якобы новой, постмодерновой эстетической практики уже содержались в практике модернизма. Скажем, "Улисс" Джойса, или "Бледный огонь" Набокова идеально соответствуют критериям "постмодернистской" литературы. Шостакович, Пуленк или Хиндемит вполне могут считаться "постмодернистами" в музыке. Это верно. Но, как мы уже отмечали, не существует постмодернизма как устойчивой системы взглядов, которая могла бы быть непротиворечиво сформулирована в виде некоего манифеста или "кредо". Единственная бесспорная черта этого явления (или, по точному замечанию исследователя, умонастроения[277]) — нежелание формулировать какие-либо кредо и недоверие к любым манифестам.
У проблематики постмодернизма есть еще одно измерение, которое с известной долей условности можно назвать интеллектуально-теоретическим. Здесь мы имеем в виду идеологические и эпистемологические (теоретико-познавательные) импликации постмодернизма. Постмодернистские влияния затронули не только охарактеризованные выше области культуры, но и науку, прежде всего социальные и политические науки. Изрядно огрубляя существо дела, можно сказать, что эти влияния касаются прежде всего осознания исследователями нарративной природы знания. Постмодернистский тезис гласит, что всякое знание есть в конечном итоге наррация — история, повествование, рассказ. Это значит, что носители знания (историки, теологи, социологи, политологи, культурологи, специалисты по теории управления или по политической экономии и т. д.) в действительности ничем бесспорным не обладают. То, чем они на самом деле заняты, это рассказывание нам историй, плетение нити повествования, фабула которого ими самими (или их дисциплиной) придумана. Верить, будто эти наррации представляют собой верное отражение некоторой реальности, значит попадать в ловушку иллюзии.
Содержание этого провокативного тезиса не столько в скепсисе по отношению к знанию и науке, сколько в радикальном недоверии к идеологии. (Кстати, в той мере, в какой сама наука является идеологией, она также должна быть подвергнута скепсису[278]).
Это недоверие отчетливо сформулировал Лиотар в книге "Ситуация постмодерна". Лиотар нацеливает свою критику на так называемые Большие наррации, или метанаррации — идеологические системы, притязающие на монопольное обладание истиной. Таковы, в частности, наррация спасения (например, христианство) и наррация эмансипации (например, марксизм). Метанаррации претендуют не только на то, чтобы быть истинными, но и на то, чтобы быть справедливыми. Они присваивают себе знание о том, как должно быть устроено общество. Результатом такого притязания неизбежно оказывается насилие: те, кто не согласны с данным идеалом общественного устроения, подлежат перевоспитанию (Просвещение) или уничтожению (тоталитаризм).
Единственный способ избежать насилия — это отдавать себе отчет в том, что время метанарраций прошло. Место единой Истории давно занято множеством историй. Мир, в котором мы живем, есть пестрое многообразие "нарраций" способов мышления (мировоззрений) и способов поведения (образов жизни, типов культуры) — которые только в том случае смогут мирно сосуществовать, если ни одна из них не станет претендовать на мета-статус.
Для дополнительного чтения
Гидденс Э. Постмодернизм // Философия истории / Ред. Ю.А. Киме-лев. М., 1995.
Козловский. Культура постмодерна. М., 1997.
Современная западная философия: Словарь / Под ред. B.C. Малахова и В.П. Филатова. Изд. 2, перераб. и доп. М., 1998.
Философия в эпоху постмодерна. Минск, 1997.
Эко У. Заметки на полях "Имени Розы" // Иност. литература. 1988. № 10.