Раздел III. Марксистская доктрина и социалистическое правопонимание

Глава 1. "Новое право": основные направления интерпретаций

1. Появление "нового права"

История формирования и развития социалистической теории права и государства и юридической науки в целом — это история борьбы против государственности и права в их действительном (некоммунистическом) смысле и значении, против "юридического мировоззрения" как сугубо буржуазного мировоззрения, история замены правовой идеологии идеологией пролетарской, коммунистической, марксистско-ленинской, история интерпретации учреждений и установлений тоталитарной диктатуры как "принципиально нового" государства и права, необходимых для движения к коммунизму и вместе с тем "отмирающих" по мере такого продвижения к обещанному будущему.

Формировавшаяся в условиях диктатуры пролетариата теория права встретилась с рядом принципиальных трудностей, связанных с радикальным отрицанием прежних представлений и учений о государстве и праве, построением классовой (пролетарской, марксистско-ленинской, коммунистической) науки о классовом государстве и праве. Один из ключевых аспектов всей этой работы состоял в том, чтобы в рамках зарождающейся марксистско-ленинской юридической науки согласовать соответствующие положения марксизма-ленинизма о государстве и праве с практикой диктатуры пролетариата и социалистического строительства в целом.

После революции в общем русле марксистско-ленинского подхода к праву стали постепенно складываться различные направления и концепции понимания и трактовки права. При всех своих внешних различиях эти концепции внутренне едины в своем отрицании права, его объективной природы и смысла. Под видом буржуазного права все они вместе и каждая по-своему отвергают суть права, а за новое "право" выдают антиправовые установления пролетарско-коммунистической диктатуры.

Это новое "право" появляется в виде декретов советской власти. Послереволюционное положение дел в данной сфере отразил декрет СНК от 22 ноября 1917 г. (Декрет о суде № 1). Потом была упразднена вся прежняя система юстиции и предусматривалось создание новых местных судов и революционных трибуналов. В декрете, в частности, подчеркивалось: "5) Местные суды решают дела именем Российской Республики и руководятся в своих решениях и приговорах законами свергнутых правительств лишь постольку, поскольку таковые не отменены революцией и не противоречат революционной совести и революционному правосознанию.

Примечание. Отмененными признаются все законы, противоречащие декретам ЦИК Советов р. с. и кр. депутатов и Рабочего и Крестьянского Правительства, а также программам-минимум РСДРП и партии С-Р"[122].

Показательно, что новые установления (декреты советской власти) здесь вообще не характеризуются в качестве "права". Термин "советское право" возник в буржуазных кругах в качестве иронического обозначения декретов и установлений большевиков и пролетарской власти, т. е. для критической оценки антиправового характера советской власти и ее нормотворчества. "Впервые мы это слово, — пояснял И.И. Стучка в 1927 г. происхождение данного словообразования, — встретили в проектах буржуазных спецов как некоторого рода ругательство, как противопоставление "общему праву”, т. е. праву буржуазному. Тогда советское право понималось как отрицание всякого права. Еще не так давно даже среди коммунистов слышны были разговоры, что это словосочетание представляет собой какую-то несуразность. Ныне тот взгляд сменился противоположным, и мы встречаем слишком универсальное его понимание, но одновременно замечаем, что за этой вывеской иногда скрывают старый буржуазный или мелкобуржуазный товар... Когда появилась у нас впервые мысль о советском праве, т. е. о праве переходного времени (я не говорю о названии)? Наша программа ее не знала. Вся Февральская революция 1917 г. также прошла без "идеи" революционного права... Лишь по поводу выселения ПК и ЦК РКП из дворца Кшесинской были разговоры на тему о том, что революция отменяет законы старого режима, со ссылкой при этом на речь Маркса перед кельнскими присяжными заседателями. Но во всяком случае тут речь не шла еще о классовом праве "[123].

Этот разрыв между теорией и практикой нового "советского права" длился, однако, не долго. И вскоре после революции декреты большевиков получили свое теоретическое освящение как качественно новое, "пролетарское право".

2. Концепция "пролетарского права"

Концепцию нового, революционного, пролетарского права как средства осуществления диктатуры пролетариата активно развивал и внедрял в практику советской юстиции Д.И. Курский, нарком юстиции в 1918—1928 гг. Он был также и первым Генеральным прокурором республики, возглавлял Институт советского права. В 1928—1932 гг. был советским послом в Италии.

Право в условиях диктатуры пролетариата — это, согласно Курскому, выражение интересов пролетариата. "Диктатура пролетариата, — подчеркивал он в 1918 г., — может признавать только интересы своего класса в целом; подлинный представитель такой диктатуры — весь класс в целом, т. е. рабочие и беднейшие крестьяне, организованные в коммунистическую партию и Советы; отдельное лицо, тем паче должностное лицо, — всегда исполнитель, даже когда является наиболее ответственным организатором"[124]. Здесь, по признанию самого Курского, нет места для "норм вроде Habeas Corpus"[125], для признания и защиты прав и свобод индивида. "Отмена всех норм буржуазного права, — утверждал Курский, — единственная гарантия правосудия для городского и сельского пролетариата и беднейшего крестьянства, поставившего и осуществляющего в своей диктатуре великую цель: полное подавление буржуазии, уничтожение эксплуатации человека человеком и водворение социализма"[126].

Курский восхвалял деятельность "революционных народных судов" в качестве нового источника правотворчества, особо выделяя то обстоятельство, что "в своей основной деятельности — уголовной репрессии — народный суд абсолютно свободен и руководствуется прежде всего своим правосознанием"[127].

Новое, революционное право, по Курскому, это "пролетарское коммунистическое право". Советская власть, поясняет он, разрушила "все три основы института буржуазного права: старое государство, крепостную семью и частную собственность"[128].

Однако реализация этих положений в виде "военного коммунизма" держалась на прямом насилии, а не на праве. Признание данного обстоятельства фактически присутствует и в той характеристике "военного коммунизма", которую дает Курский. "Для нас, юристов, — писал он в 1922 г. уже при нэпе, — он представлял собой по преимуществу систему принудительных норм, когда хозяйственные отношения строились на началах принудительного регулирования из центра, когда в основе отношений между рабочим классом и крестьянством лежали суровые формы принуждения в виде разверстки, когда в области распределения у нас все более и более получал значение принцип натурального распределения, когда... мы вынуждены были расширять область внесудебных репрессий, а для ускорения хозяйственной работы, в особенности в области военного снабжения, мы стояли перед необходимостью широко применять административные меры"[129].

Подобная характеристика самим Курским "юридической надстройки" периода "военного коммунизма" фактически свидетельствует о ее явно антиправовой природе. "Что означала в целом эта юридическая надстройка? — спрашивал позднее Курский. — Она означала, что Советская республика в полном буржуазном окружении, переживая острую гражданскую войну, но в преддверии мировой революции, строила свою экономику, а следовательно, и право на началах всепоглощающего государственного регулирования, экспроприации буржуазии, превращения всех средств производства в общую собственность трудящихся, на замене торговли государственным распределением и расширением области безденежных расчетов. Частный оборот сводился на нет. Суд, классовый пролетарский суд, становился или органом расправы с классовыми врагами (ревтрибуналы), или на три четверти судом уголовным (нарсуды). Задачи НКЮ были сужены, так как самые вопросы права играли подчиненную роль: там, где гремят пушки, молчит право"[130].

Фактическая сторона ситуации "военного коммунизма" здесь в общем изложена верно, хотя, конечно, не полностью. Так, ничего не сказано о монополии реальной политической власти в руках партии большевиков, о месте и роли органов ВЧК, ревкомов, комбедов и т. д. в осуществлении внесудебных репрессий и проведении в жизнь политики диктатуры пролетариата, об отношении к крестьянству (продразверстка), о введении всеобщей трудовой повинности, трудармиях, милитаризации народного хозяйства и т. д.

Но даже если бы все это и подразумевалось в подходе Курского, все равно с его оценкой нельзя согласиться. По оценке Курского получается, будто право (в виде "пролетарского права") было, но "молчало", поскольку гремели пушки. На самом деле право "молчало", потому что его при "военном коммунизме" вообще не было, а т. и. "пролетарское право", игравшее весьма активную роль (а отнюдь не второстепенную, как считал Курский) в проведении военно-коммунистической политики диктатуры пролетариата во главе с большевистской партией, как раз и продемонстрировало весьма наглядно свой неправовой характер и свою насильственную, антиправовую сущность.

Именно социалистическая природа "военного коммунизма" (обобществление средств производства, запрещение частной собственности, свободного оборота, рынка, товарно-денежных отношений и т. д.) исключала возможность права, а не внешние факторы (буржуазное окружение, гражданская война, разруха и т. д.), сопутствующие пролетарской революции, насильственной социализации собственности, производства и общественной жизни в целом. И именно кризис этой социализированной природы "военного коммунизма", бывший исторически первым глубоким кризисом социализма, а вовсе не окончание гражданской войны и т. д., вынудили переход к нэпу, т. е. отступление от социализированного строя к многоукладности с ограниченным допущением буржуазных экономических и правовых отношений. И все собственно правовое в нэповском праве (как и частно-собственническое, товарно-денежное — в экономике) было по сути буржуазным, а не пролетарским, не социалистическим. Пролетарское, социалистическое начало присутствовало в нэповском праве лишь как негативный момент — как ограничение и, в конечном счете, отрицание этих вынужденно и частично допущенных элементов буржуазного права (и буржуазной экономики).

Это частичное и временное отступление к нэповскому (буржуазному) праву Курский (со ссылкой на новое законодательство и кодификацию в начале 20-х годов, отмену внесудебных репрессий и т. д.) трактовал как свидетельство утверждения правового строя. "Государственный строй РСФСР, — писал он в 1922 г., — в более отчетливой, чем в ряде западноевропейских стран форме, несмотря на незаконченную еще полностью борьбу Советской власти с ее врагами, по существу становится правовым"[131]. Подобная попытка выдать диктатуру пролетариата, хотя бы и законодательно обрамленную, за "правовой строй" (т. е. за "правовое государство") была, конечно, совершенно несостоятельной.

Да и сам Курский говорил о "внедрении правового порядка, совершенно своеобразного в рабоче-крестьянском государстве"[132].

И в условиях нэпа вся разрешенная "частная", несоциалистическая сфера была под жестким неправовым контролем диктатуры пролетариата и допускалась лишь в пределах, выгодных для социалистического строительства. Показательно в этой связи следующее утверждение В.И. Ленина: "Мы ничего "частного" не признаем, для нас все в области хозяйства есть публично-правовое, а не частное"[133].

На самом деле — вопреки утверждению Ленина — партийно-классовая диктатура (при нэпе, как и до нэпа) отрицала не только частное право, но и право публичное. Поэтому является ошибочным довольно распространенное у нас представление, будто в условиях социализма было уничтожено лишь частное право, а публичное право якобы существовало. При этом под "публичным правом" при социализме, видимо, имеются в виду насильственные, приказные нормы советского законодательства, которые по существу носили антиправовой характер и отрицали принципы права, права и свободы человека и в сфере взаимоотношений отдельных индивидов, и в сфере политико-властных отношений, в отношениях между различными властными органами, между индивидами и властью.

Опыт реального социализма как раз свидетельствует о тотальном отрицании права как формы общественных отношений свободы, о принципиальной невозможности существования публичного права при отрицании частного права и наоборот.

Нэповское право не гарантировало даже допущенных имущественных прав граждан (не говоря уже об их личных и политических правах и т. д.) при их столкновении с интересами государственными. Это признает и Курский: "Наше обязательственное право, его основная особенность и будет состоять, по мнению Наркомюста, в том, что здесь интересы государства должны превалировать над интересами ограждения личных прав отдельных граждан"[134].

Курский был против даже разрешенного декретом ВЦИК от 20 мая 1921 г. права наследования, которое в условиях нэпа распространялось и на средства производства. "Я, товарищи, — говорил он, — не являюсь сторонником того, на мой взгляд, глубоко буржуазного взгляда, что наследование необходимо ввести для того, чтобы здесь увеличивать количество производительных сил и т. д."[135].

Да и в целом допущенные при нэпе гражданско-правовые (т. е. буржуазные) отношения осуществлялись в жестких рамках уголовных норм. В этой связи Курский отмечал, что в борьбе против свободы гражданского оборота "приходится уголовными нормами регулировать отношения там, где они в буржуазно-развитом праве регулируются в порядке гражданском"[136].

Еще жестче классовый характер уголовных норм проявлялся в вопросах преступления и наказания. Подчеркиваемая Курским замена (практически лишь частичная) при переходе к нэпу внесудебных репрессий репрессиями судебными фактически во многом компенсировалась предоставлением пролетарскому классово-партийному суду широкой свободы усмотрений, отсутствием юридически определенных составов преступлений и соответствующих наказаний, упрощенным судопроизводством, уголовной ответственностью по аналогии и т. д.

Так, отстаивая положение об ответственности по аналогии, Курский писал: "В случае отсутствия в Уголовном кодексе прямых указаний на отдельные виды преступлений, наказания применяются согласно статей, предусматривающих наиболее сходные по важности и роду преступления, с соблюдением правил общей части кодекса"[137]. С этих позиций он отвергал содержавшуюся в первоначальном проекте УК РСФСР статью, запрещавшую наказание по аналогии. "Мы живем в таком периоде, — поучал Курский, — когда должна быть норма, но такая, которая дает возможность суду более свободно применять свое правосознание"[138]. Здесь по сути дела обосновывается нормативное оформление и закрепление произвола в деятельности судов как репрессивных органов диктатуры пролетариата. Судьи уже и в те годы были в полной зависимости от партийно-политической власти, послушно проводили в жизнь (все равно по коммунистическому убеждению или по служебной обязанности) директивы сверху, так что в этих условиях ни о какой действительной свободе их правосознания не могло быть и речи.

При переходе к нэпу допущение частно-собственнических (буржуазно-правовых) форм сопровождалось перегруппировкой карательных средств и методов, усилением контроля (в том числе и уголовно-судебного) для удержания несоциалистических укладов в допущенных рамках.

В этой связи примечательно следующее признание Курского: "Особенно характерными для первого года нэпа являются декларация об имущественных правах, точнее будет сказать о границах этих прав, принятая сессией ВЦИК в 1922 г., и одновременно принятый той же сессией ВЦИК первый Уголовный кодекс РСФСР. Самое сопоставление этих двух законодательных актов, принятых одновременно, показывает, что пролетарская государственная власть, допуская частичный оборот и вольный рынок, предусматривала с первых же шагов необходимость ограждения завоеваний революции от натиска частного капитала и корректировала уголовной нормой имущественное право этого периода"[139].

Не только "уголовные нормы", но и в целом все нормотворчество диктатуры пролетариата (или т. и. "пролетарское право") были направлены на классово-коммунистическое толкование, использование, а затем и полное вытеснение временно допущенных при нэпе буржуазных норм и институтов. Партийные решения предопределяли реальное содержание и характер "пролетарского права", цели пролетарской юстиции, задачи революционной законности. Так, говоря о задачах органов юстиции после решений XV съезда ВКП(б), Курский подчеркивал, что для вытеснения "анархии товарно-капиталистического производства" планово-социалистическим хозяйством в городе и деревне необходимы и "административно-организационные меры", среди которых "известный участок фронта занимают органы юстиции — судебно-следственные органы и прокуратура"[140].

"Своеобразие" нового, пролетарского права, "свободное" официально-большевистское правосознание суда и других звеньев юстиции облегчали как этот поворот к "административным" мерам в конце 20-х годов, так и последующие массовые репрессии. Там, где нет права, произвол неизбежен; другой вопрос — в каких целях, формах и масштабах.

3. Право как классовый порядок

Заметную роль в процессе зарождения и становления советской теории права сыграл И.И. Стучка.

Основными началами нового, революционно-марксистского правопонимания Стучка считал: 1) классовый характер всякого права; 2) революционно-диалектический метод (вместо формальной юридической логики); 3) материальные общественные отношения как базис для объяснения и понимания правовой надстройки. Особенность советского права, согласно Стучке, заключается в его классовом характере, в том, что это "советское право", "право переходного периода" есть "пролетарское право"[141].

Термин "пролетарское право" появляется впервые в 1918 г. (в официальных документах, в работах И.И. Стучки, М.Ю. Козловского, И.В. Крыленко)[142]. Так, М.Ю. Козловский писал: "Переходный строй от капитализма к социализму, переживаемый впервые на земном шаре после Октябрьской революции в России, творит в процессе социалистической революции особое, невиданное нигде право, право не в подлинном его смысле (системы угнетения большинства меньшинством), а право пролетарское, которое все же право, в смысле средства подавления сопротивления меньшинства трудящимися классами"[143].

Здесь, как видим, новое, "пролетарское право" понимается как "средство подавления". Логика доказательства наличия "пролетарского права" здесь такова: всякое право — классовое право, средство классового угнетения и подавления (до пролетарской революции меньшинством большинства, после пролетарской революции — большинством меньшинства), пролетариат после революции и установления диктатуры пролетариата обладает средствами подавления других классов, следовательно, есть "пролетарское право". Таким образом, право вообще (и в его допролетарских формах, и в его пролетарском выражении) отождествляется при подобном правопонимании с подавлением и насилием. Право просто сводится к насилию (феодальному, буржуазному или, наконец, пролетарскому).

Выделяемая при этом отличительная особенность "пролетарского права" (в виде подавления большинством меньшинства) носит количественно-цифровой характер (кого больше, кого меньше) и на поверку оказалась чистой иллюзией: объектом насилия со стороны диктатуры пролетариата и "пролетарского права" практически оказалось как раз не меньшинство, а большинство и не только непролетарские классы и слои (дворянство, буржуазия, крестьянство, духовенство, интеллигенция и т. д.), но и сам пролетариат, включая его идеологов и политических представителей в лице пришедшей к власти в ходе пролетарской революции и монопольно правящей коммунистической партии.

Концепция "пролетарского права" как "права не в подлинном его смысле" сконструирована по аналогии с марксистско-ленинскими положениями о пролетарском государстве и диктатуре пролетариата как государстве не в подлинном смысле слова, "полугосударстве", отмирающем государстве и т. д. Подобно тому как пролетарское государство — "машина" и орудие подавления (меньшинства большинством), так и "пролетарское право" — средство классового подавления. И "государство" и "право" здесь одинаково выступают как различные компоненты единого средства насилия: "государство" (в виде диктатуры пролетариата) как учреждения организованного насилия, "право" как соответствующие "правила", "порядок", "законы" этого насилия, осуществляемого "большинством". Тем самым радикально отрицается какая-либо специфика государства и права в их отличии от инструментов насилия.

Остается совершенно без ответа напрашивающийся вопрос: почему, собственно говоря, учреждения диктатуры пролетариата для классового насилия надо вообще называть "государством" ("пролетарским государством"), а требования и правила такого насилия (соответствующие декреты, законы, указы, постановления, инструкции, а на первых порах — и непосредственное усмотрение представителей пролетарской власти, их "революционную совесть и революционное правосознание") — "правом" ("пролетарским правом")? Разве соответствующие прилагательные ("феодальное", "буржуазное", "пролетарское") могут превратить насилие в право — феодальное, буржуазное или пролетарское?!

Ведь ясно, что если "государство" и "право" — только разновидности (разные средства выражения и осуществления) насилия, то они превращаются в лишние, пустые слова, используемые лишь для прикрытия иных дел и мероприятий — для благозвучного наименования насилия, для эксплуатации авторитета, традиционно связанного с этими явлениями и понятиями.

Если в т. и. "пролетарском праве" нет ничего, кроме пролетарского классового насилия, то это лишь насилие-(как угодно классово маркированное), но не право. Если же в этом "пролетарском праве", помимо классового насилия, есть что-то собственно правовое, общее для всякого права, то в чем же оно состоит?

Убедительного ответа на этот принципиальный вопрос у сторонников классовой трактовки права нет.

В период от Февраля к Октябрю Стучка, высмеивая призывы тогдашнего министра юстиции Керенского к "соблюдению строгой законности", утверждал, что "суть революции именно и заключается в "захватном праве"[144]. Свою (большевистскую, пролетарскую, марксистскую) позицию в вопросе о "революции и праве" он в это время формулирует следующим образом: "Поэтому еще и еще раз мы вслед за Марксом заявляем, что мы должны стоять не на почве законности, а стать на почву революции"[145]. Здесь, как видим, революция и право противостоят друг другу.

После Октября взгляды Стучки как одного из ведущих идеологов и руководителей новых органов юстиции (с 15 ноября по 9 декабря 1917 г. ис 18 марта по 22 августа 1918 г. он был Наркомом юстиции, а в 1923—1932 гг. — Председателем Верховного Суда РСФСР) развивались в направлении к сочетанию революции и права, к признанию нового, революционного, пролетарского права.

В совместно подготовленном Стучкой и Козловским первом варианте проекта Декрета о суде № 1 говорилось о необходимости "коренной ломки старых юридических учреждений и институтов, старых сводов законов" и о "выработке новых законов, которые должны отразить в себе правосознание народных масс"[146]. По поводу использования в декрете понятия "правосознание" ("революционное правосознание") Стучка несколько позже писал: "Школа кадетского лидера Петражицкого могла бы обрадоваться тому, что мы стали на ее точку зрения об интуитивном праве, но мы глубоко расходимся с ней в обосновании этой точки зрения"[147].

Действительно, в контексте декрета в понятие "правосознание" вложен совершенно другой (пролетарский, классовый, большевистский) смысл, нежели в психологической теории права Л. Петражицкого. Но слово, как говорится, было подходящее для целей революционного декрета. "... И мы, — замечает Стучка, — убедились, что в наглей революции помогла теория контрреволюционного кадета профессора Петражицкого, а не теория Маркса"[148].

Для классового подхода к праву со стороны Стучки и Козловского весьма характерно и то, что в подготовленном ими варианте проекта Декрета о суде № 1 в принципе отвергалось все прежнее право и подчеркивалось, что вновь учреждаемые рабочие и крестьянские революционные суды должны руководствоваться "в своих решениях и приговорах не писаными законами свергнутых правительств, а декретами Совнаркома, революционной совестью и революционным правосознанием"[149].

В том же духе отрицания не только "старой идеологии права", но и всех старых законов Стучка настойчиво пропагандировал совет Вольтера: "Если хотите иметь хорошие законы, жгите свои старые и творите новые"[150].

В условиях пролетарской революции суд, согласно Стучке, "становится творческой силой в создании нового правопорядка"[151]. Правотворческая сила революционного суда при этом видится Стучке в классовом насилии. "Мы откровенно заявляем, — писал он, — что до тех пор, пока будет существовать деление человечества на классы, т. е. до окончательной победы Пролетарской революции, и наш суд будет классовым судом, но только судом класса трудящихся, т. е. громадного большинства населения. Он также будет средством принуждения меньшинства подчиняться классовой справедливости громадного большинства"[152].

Классовое насилие, пропущенное через фильтр "революционной совести и революционного правосознания", выступает здесь непосредственно как классовое, революционное правотворчество. Акцент в таком правопонимании с права переносится на деятельность различных учреждений диктатуры пролетариата: то, что они установят и решат, это и есть новое (революционное, пролетарское) право, новый правопорядок. Данная логика и принцип "правопонимания" и "правотворчества" относятся не только к суду, но по существу, как показала реальная историческая практика, ко всем звеньям и институтам диктатуры пролетариата (от правящей партии до ревтрибуналов, ревкомов, органов ВЧК — ОГПУ, комбедов и т. д.).

При обосновании своих представлений о "пролетарском праве" Стучка, отвергая обвинения в юридическом анархизме и нигилизме, в частности, писал: "Нет, мы не анархисты, а напротив, придаем большое, может быть подчас чрезмерное значение законам, но только законам нового строя"[153]. Но остаются без надлежащего ответа вопросы: в чем собственно правовое свойство и правовой характер этих законов, почему эти законы (законы классового насилия и принуждения) есть право ("пролетарское право")?

Стучка, конечно, сознает, что использует понятие "право" в совершенно другом смысле, чем это было принято до большевистских представлений о "пролетарском праве". "Понимая право в буржуазном смысле, — писал он, — мы о пролетарском праве и говорить не можем, ибо цель самой социалистической революции заключается в упразднении права, в замене его новым социалистическим порядком"[154]. Это верно, но квалификация пролетарско-диктаторского, социалистического "порядка" как "правопорядка", как "права" Стучкой и другими сторонниками нового, советского, пролетарского права остается по существу лишь необоснованным утверждением и простым заверением, если, конечно, не считать классовое насилие смыслом и спецификой права вообще.

Мы уже видели, что постановка Марксом проблемы права после пролетарской революции имеет смысл лишь постольку, поскольку признается определенная, объективно присущая всякому праву специфика, отличительная особенность (равный масштаб, принцип формального равенства, равная мера). Классовый подход к праву сочетается (другой вопрос — верно или неверно, последовательно или нет) у Маркса в "Критике Готской программы" и у Ленина в "Государстве и революции" с признанием этой обязательной и непременной для всякого права специфики.

Отсюда и признание ими для послебуржуазного времени (для переходного периода от пролетарской революции до "полного коммунизма", для социализма как первой фазы коммунизма) действия буржуазного "равного права", хотя и в ограниченной сфере (в распределительных отношениях).

Если же отрицать данную специфику всякого права и особенность права вообще видеть в классовом насилии, то по существу исчезает сама проблема права (и допролетарского, и пролетарского) и остается лишь голая схема классовости (т. е. насильственности) "права": каждый господствующий класс осуществляет свое классовое насилие и тем самым творит свое "право"; пролетарское насилие — это и есть "пролетарское право". В рамках такой схемы и для ее "доказательства" и все прежние допролетарские типы права (от древности до эпохи капитализма включительно) стали интерпретироваться лишь как организованное насилие различных классов. Подобная схема "классовости права" под видом критики "старого права" и требования "нового права" по существу отрицает всякое право, право как право и представляет собой наиболее последовательное выражение, обоснование и оправдание антиправовой идеологии, антиюридического (пролетарского, коммунистического) мировоззрения, практики и политики.

Положение Маркса, а затем и Ленина о буржуазном "равном праве" при социализме и его "отмирании" при приближении к "полному коммунизму" по своему смыслу принципиально исключает саму возможность какого-либо послебуржуазного права — в виде т. и. "пролетарского права", "социалистического права" и т. и. Дело не в том, что в трудах Маркса нет таких слов и терминов, а в том, что в них отсутствует само теоретическое понятие для такого "права" уже в силу его социально-исторической, реально-практической невозможности в контексте марксистской концепции пролетарского, коммунистического социализма.

Выдвижение марксистскими авторами (Курским, Стучкой, Козловским и др.) в условиях реальной пролетарской революции, диктатуры пролетариата и строительства социализма концепции "пролетарского права" по существу означало отход от прогностического положения Маркса, а затем и Ленина о буржуазном "равном праве" после пролетарской революции и отказ от тех представлений о праве (право как равный масштаб, как формальное равенство и т. д.), с позиций которых только и можно в рамках коммунистической доктрины отвергать право как таковое и прогнозировать его преодоление в глобальном масштабе.

В чем же причины такого отхода, почему реалии "отклонились" от прогноза? Рассматривая данные вопросы, следует в самом этом прогнозе выделить по крайней мере два момента (аспекта): 1) признание возможности существования и действия буржуазного "равного права" после пролетарской революции и 2) невозможность для условий после пролетарской революции, для социализма как первой фазы коммунизма какого-либо нового, пролетарского, социалистического, словом, небуржуазного, послебуржуазного права.

Исторические реалии пролетарской революции, диктатуры пролетариата и социализма в целом, весь практический и теоретический опыт прошлого и современности (включая опыт классового "правопонимания") опровергли первый момент (аспект) рассматриваемого прогноза и полностью подтвердили его второй момент. Буржуазное "равное право" (с его формальным равенством всех индивидов и т. д.) оказалось, вопреки прогнозу, в реальных условиях пролетарской революции, диктатуры пролетариата и строительства социализма в принципе и фактически невозможным (в конечном счете, в силу антагонизма между социализмом и капитализмом, несогласуемости социализма с формальным равенством индивидов, частной собственностью и т. д.), а какое-то новое право, в полном соответствии с названным прогнозом Маркса, не возникло, да и не могло возникнуть в силу глубинных свойств социализма как антиправового, правоотрицающего строя.

Смысл и суть неправовой ситуации в стране и обществе, сложившейся после пролетарской революции, в условиях диктатуры пролетариата и т. д. не в отсутствии законов (их издавали много и часто), а в отсутствии правовых законов, в непризнании и отрицании (из-за объективной несовместимости формального, правового равенства с требованиями социализма) принципа всякого права как принципа буржуазного, антисоциалистического, контрреволюционного, старого права.

И в этом была внутренняя правда. В создавшихся социально-исторических условиях право (если бы оно было допущено, как это отчасти, временно, ограниченно, в усеченном виде и под жестким контролем диктатуры пролетариата имело место при нэпе) могло быть лишь буржуазным правом. Но в силу именно этой неизбежной буржуазности любого права в данной ситуации для права как раз здесь и не было места — не только субъективно (с точки зрения идеологов и практиков диктатуры пролетариата), но и объективно (с учетом объективных свойств, требований и целей самого процесса социализации общественных отношений). Отсюда и ошибочность прогноза о буржуазном "равном праве" при социализме.

Стучка, да и другие марксисты после пролетарской революции, имея фактически дело с такой неправовой ситуацией, пытались в целом интерпретировать ее в свете общих представлений об "отмирании" государства и права. Причем за "отмирание" права по существу выдавалось его отсутствие. В перспективе такого "отмирания" права воспринимались и толковались все формы преодоления права, отрицания собственно правовых начал — и отмена старого ("настоящего", "буржуазного") права и старой ("буржуазной") правовой идеологии, и пролетарско-классовое допущение и использование некоторых прежних законоположений, и, наконец, новое (советское, пролетарское) право, которое, согласно такой концепции классовости права, ничего общего не имеет с прежними типами права, не является правом в прежнем (собственном) смысле слова, возникает и действует как некое "полуправо" в режиме взаимно согласованного "отмирания" вместе с другим политическим кентавром — "полугосударством" (диктатурой пролетариата).

Но между отсутствием права и т. и. "отмиранием" права (после пролетарской революции, в условиях диктатуры пролетариата и социализма) — большая и принципиальная разница. "Отмирание" права, как минимум, предполагает его наличие. Когда право фактически отсутствует, идеологическая установка на "отмирание" права (как, впрочем, и государства, применительно к которому действует та же логика) ведет неизбежно к тому, что нечто неправовое (например, классовое насилие — непосредственное или официально зафиксированное в соответствующих декретах, законах, инструкциях и т. д.) выдается за некое новое, отмирающее право.

Бесправие и произвол при этом воспринимаются и толкуются не как естественное и неизбежное выражение и следствие самого факта отсутствия права вообще, а как некий субъективный (т. е. вполне преодолимый) недостаток отдельных лиц, как нарушение закона и законности, неправовая природа которых оказывается прочно сокрытой под завесой классовости "нового права".

Но очевидно, что даже самое последовательное соблюдение неправового и антиправового закона (а таковым только и может быть закон классового насилия), если это вообще возможно, не может привести к праву, не может дать ничего, кроме системы бесправия и. произвола. Дело, однако, в том, что неправовой закон по своей природе произволен и в принципе не может не нарушаться и прежде всего — со стороны его установителей, применителей, официальных властей, фактически стоящих вне и над таким законом, не связанных им и использующих его лишь как средство для властвования и управления другими. Поэтому, кстати говоря, неверно изображать многочисленные репрессии (массовые и немассовые) в нашей политической истории как следствие каких-то случайных нарушений закона и законности. Напротив, это насилие — неизбежное проявление действия неправовых и антиправовых законов и законности, результат отсутствия права, плод неправовой ситуации, так сказать, античеловеческое измерение и выражение ранее нигде не виданного и ни с чем не сравнимого нового "классового права", классовых законов и классовой законности.

Восприятие и трактовка ситуации отсутствия права после пролетарской революции в виде процесса "отмирания" права (все равно ,— "старого" или "нового" права, "отмирания" быстрого или медленного, через ослабление или усиление роли "права" и т. д.) являются фундаментальным недостатком всего марксистского правопонимания советского времени.

Этот недостаток является неизбежным следствием марксистского учения о социализме как первой фазе коммунизма и соответствующих представлений об "отмирании" государства и права по мере приближения к полному коммунизму. При этом классовый подход к праву и государству ориентировал на понимание их как организованных форм и средств классового насилия вплоть до полного исчезновения классов при "полном коммунизме". Внутри же самого классового подхода к праву и государству в принципе отсутствуют какие-либо внеклассовые и надклассовые, общечеловеческие (общезначимые для всех других классов и социальных слоев, для всех членов общества) критерии для различения справедливости от произвола, свободы от несвободы, права от неправа, правового закона от закона антиправового.

При классовом подходе речь идет о "праве" того или иного класса утверждать свое "классовое право". Единственным носителем такого "классового права" оказывается лишь этот "господствующий класс" в целом в его абстрактной неопределенности. Другие классы и социальные слои оказываются бесправными объектами чужого "классового права", классового насилия и подавления.

С точки зрения такой концепции "классового права", реальные люди получают классовую маркировку и теряют свою индивидуальность: они значимы здесь лишь как "представители" того или иного класса. Это означает отсутствие (отрицание и смерть) права в действительном смысле этого явления и понятия.

В ходе обоснования представлений о "пролетарском праве" Стучка писал: "Для буржуазного правоведа слово "право" неразрывно связано с понятием государства, как органа охраны, орудия принуждения господствующего класса. С падением, или, правильнее, отмиранием государства, естественно падает, отмирает и право в буржуазном смысле. О пролетарском же праве мы можем говорить лишь как о праве переходного времени, периода диктатуры пролетариата или уже о праве социалистического общества в совершенно новом смысле этого слова, ибо с устранением государства как органа угнетения в руках того или иного класса взаимоотношения людей, социальный порядок будут регулироваться не принуждением, а сознательной доброй волей трудящихся, т. е. всего нового общества"[155].

Из приведенных суждений хорошо видно, что введение тезиса о "пролетарском праве" в контекст Марксовой концепции отмирания буржуазного "равного права" при полном коммунизме приводит к полной путанице. Так, из слов Стучки не ясно, отмирает ли "право в буржуазном смысле" до возникновения "пролетарского права" или оно продолжает жить в самом этом "пролетарском праве" и они отомрут вместе. Далее, у Стучки появляется два совершенно различных вида "пролетарского права": 1) пролетарское право переходного времени (т. е., по Стучке, периода диктатуры пролетариата) и 2) пролетарское право как "право социалистического общества в совершенно новом смысле этого слова" ("право" без государства и принуждения).

Стучка, как видим, весьма вольно обращается не только с понятием "право", придавая ему каждый раз "совершенно новый смысл", но и с той марксистской терминологией, в рамках которой он пытается найти место для "пролетарского права". Так, у Стучки диктатура пролетариата (переходный период) длится до социализма, а не до "полного коммунизма", как это утверждается у Маркса. Все это порождает полнейшую неразбериху относительно того, какое же право, в каком смысле, когда и почему будет "жить" или "отмирать".

Представления о классовом характере права нашли свое отражение в общем определении права, данном в официальном акте НКЮ РСФСР (декабрь 1919 г.) "Руководящие начала по уголовному праву РСФСР"[156]. Позднее Стучка писал об этом: "Когда перед нами, в коллегии Наркомюста... предстала необходимость формулировать свое, так сказать, "советское понимание права", мы остановились на следующей формуле: "Право — это система (или порядок) общественных отношений, соответствующая интересам господствующего класса и охраняемая организованной силой его (т. е. этого класса)"[157].

Защищая эту "формулу Наркомюста", Стучка подчеркивал, что содержащийся в ней взгляд на право "основывается на верной, а именно классовой точке зрения"[158]. В качестве направлений уточнения данного общего определения права он в 1924 г. писал: "В последнее время я вместо "система" и т. д. поставил слова "форма организации общественных отношений, т. е. отношений производства и обмена". Может быть, следовало бы более подчеркнуть и то, что интерес господствующего класса является основным содержанием, основной характеристикой всякого права"[159]. Основное достоинство данного определения права Стучка усматривал в том, что оно "отказывается от чисто формальной точки зрения на право, видит в нем не вечную категорию, но меняющееся в борьбе классов социальное явление"[160].

Однако в отстаиваемом Стучкой общем определении права нет ничего специфически правового. Если "основным содержанием" всякого права является нечто неправовое ("классовый интерес"), то тем самым право как право попросту отрицается. Точно так же и характеристика права в качестве "меняющегося в борьбе классов социального явления" не содержит в себе собственно правового момента. Здесь везде отсутствует какой-либо объективный, свободный от произвольного "классового" усмотрения критерий или принцип отличия права от неправа.

Ничего собственно правового не добавляют и слова "система", "порядок" или "форма" общественных отношений, поскольку система, порядок, форма одних "общественных отношений" могут быть правовыми, а других — неправовыми. Все здесь зависит от типа общества, от конкретной природы соответствующих общественных отношений. Априорное же признание правового характера порядка, системы, формы общественных отношений любого типа особенно неуместно и несостоятельно применительно к отношениям в обществе после пролетарской революции, к обществу в период диктатуры пролетариата и социализма, поскольку острие всех этих революционно-пролетарских и социалистических преобразований направлено как раз против права, против формального правового равенства индивидов, на достижение т. и. фактического (потребительского, неправового) равенства.

По логике "классового права", система (порядок, форма и т. д.) общественных отношений может означать (а фактически так и получилось) лишь систему классового насилия. Так, во Введении к "Руководящим началам по уголовному праву РСФСР" 1919 г. "пролетарское право" характеризуется как упорядочение и систематизация правил и методов классового подавления и насилия. "Без особых правил, без кодексов, — отмечается в этом Введении, — вооруженный народ справлялся и справляется со своими угнетателями. В процессе борьбы со своими классовыми врагами пролетариат применяет те или другие меры насилия, но применяет их на первых порах без особой системы, от случая к случаю, неорганизованно. Опыт борьбы, однако, приучает его к мерам общим, приводит к системе, рождает новое право. Почти два года этой борьбы дают уже возможность подвести итоги конкретному проявлению пролетарского права, сделать из него выводы и необходимые обобщения. В интересах экономии сил, согласования и централизации разрозненных действий, пролетариат должен выработать правила обуздания своих классовых врагов, создать метод борьбы со своими врагами и научиться им владеть"[161].

Право вообще и советское, пролетарское право в особенности предстают здесь лишь как система и метод классовых репрессий. "Советское уголовное право, — подчеркивается в "Руководящих началах", — имеет своей задачей — посредством репрессий охранять систему общественных отношений, соответствующую интересам трудящихся масс, организовавшихся в господствующий класс в переходный от капитализма к коммунизму период диктатуры пролетариата"[162].

Такое классовое "правопонимание" идеологически и теоретически обосновывает правомерность не только всех прежних репрессий (от революции до "военного коммунизма"), но по существу — и всех возможных будущих репрессий, лишь бы они носили классовый характер. Можно подумать, что именно эта "классовость" была в стране самым крупным дефицитом в эпоху пролетарской революции и диктатуры пролетариата.

Согласно позиции Стучки и других авторов "Руководящих начал", буржуазное право вместе с буржуазным государством полностью уничтожается пролетарской революцией и сдается в "архив истории". "Пролетариат, завоевавший в Октябрьскую революцию власть, — отмечается в названном документе, — сломал буржуазный государственный аппарат, служивший целям угнетения рабочих масс, со всеми его органами, армией, полицией, судом, церковью. Само собой разумеется, что та же участь постигла и все кодексы буржуазных законов, все буржуазное право, как систему норм (правил, формул), организованной силой поддерживавших равновесие интересов общественных классов в угоду господствующим классам (буржуазии и помещиков)"[163].

Отрицание всякой преемственности и общности между буржуазным и пролетарским правом в данной концепции, в частности, означает, что в "пролетарском праве" отсутствует и тот собственно правовой момент (буржуазное "равное право"), о допущении и "отмирании" которого шла речь у Маркса.

В развитии советского права Стучка (к десятилетию Октябрьской революции) выделял три этапа: "1) этап разрушения и так называемого военного коммунизма; 2) этап отступления и 3) этап нового наступления к социализму на базе нэпа, или, выражаясь юридически, на базе советского права"[164].

Первый этап, по его оценке, "обогатил теорию понятием классового и только классового права", второй этап "дал лишь широкую рецепцию буржуазного права", причем рецепированным нормам с помощью разного рода оговорок и толкований революционного характера придавалось иное, "социалистическое содержание"[165].

Задача третьего этапа виделась Стучке в новом наступлении для окончательного утверждения идей классовой теории права. И здесь "пролетарское право" нужно для того, чтобы преодолеть всякое право, перейти — аналогично "неизбежности перехода от государства к негосударству (слова Ленина)" — "от права переходного периода социалистического строительства к неправу, к отсутствию, отмиранию всякого права, как ненужного"[166].

В своей работе 1927 г. "Введение в теорию гражданского права" Стучка писал: "Что мы понимаем под правом вообще, под гражданским правом в частности? Я начинаю с того, что еще с 1919 г. и поныне я считаю основным правом, если не единственным, так называемое гражданское право..."[167]. Гражданское право как продукт товарного хозяйства является, по оценке Стучки, характерным признаком буржуазного общества. С товарным производством связаны "товарообмен" по "трудовому эквиваленту" (равноценности, трудовой стоимости), представление о свободном гражданине, понятие формального равенства граждан, их правоспособности и т. д.[168] Но под этой правовой формой (формальным равенством, свободным договором и т. д.) в буржуазном обществе скрывается "классовая борьба". "Из этой, ныне бесспорной, истины, — продолжает Стучка, — мы черпаем верное понимание существа гражданского права, его классового характера и его значения на разных ступенях общества, полностью или частично основанного на товаропроизводстве, — существование которого возможно только при частной собственности на средства производства, почему нелепо было бы говорить о социалистическом товарообороте"[169].

Верно, что для товарного производства (и связанных с ним формального равенства индивидов, их свободы, свободы договора и т. д., словом — для наличия правовой формы отношений и права вообще) необходима частная собственность на средства производства. Верно и то, что социалистическое товарное производство, социалистический товарооборот — нелепость. Но отсюда следует, если быть последовательным, что такой же нелепостью является новое, пролетарское, советское, социалистическое право. Ведь пролетарская революция, социализм как отрицание частной собственности — это, как признает и Стучка, одновременно и отрицание частной собственности на средства производства, товарооборота и т. д., т. е. необходимой основы права, формального правового равенства, формальной свободы и т. д.

Выходит, дело не в абстрактной классовости строя и классовость классовости рознь: буржуазное классовое общество с необходимостью предполагает и порождает право (в силу частнособственнического товарного производства, обмена и т. д.), а пролетарское, социалистическое общество (в силу отрицания частной собственности на средства производства, их обобществления, социализации и т. д.) — напротив, отрицает право (включая и гражданское право).

Данное принципиальное различие игнорируется сторонниками классовости права, в том числе и Стучкой. Акцент ими делается на борьбе против буржуазного права. Так, Стучка писал: "С победой пролетариата и вступлением на прямой путь к социализму и коммунизму Советская власть объявила отмененными в числе других законов и все нормы гражданских законов прежних правительств, не только вследствие классового их характера, но и за полной ненадобностью их. Вместо свободы обмена на основе свободы конкуренции и господства частного собственника было введено монопольное плановое непосредственное снабжение всего хозяйства и всего общества (период военного коммунизма). Гражданское право перестало быть правом, оно утратило охрану со стороны нового государства, напротив, стало неправом, преступлением, социально опасным явлением"[170].

Здесь "военный коммунизм" Стучка совершенно правильно характеризует как "прямой путь к социализму и коммунизму" и по сути верно отмечает его неправовой характер. В этом смысле нэп — окольный путь к тому же социализму и коммунизму, временное отступление, поскольку в строго ограниченных советским законодательством пределах (ГК, ГПК и т. д.) "Советская власть разрешила и частичный свободный товарообмен и узаконила отношения мелкого товарного производства, допуская в нем на известных условиях даже частника-капиталиста"[171].

Даже в изображении Стучки нэп в правовом смысле —г это лишь ограниченное допущение (по Стучке — "рецепция") буржуазного частного права в жестких пределах господства социалистической государственной собственности, диктатуры пролетариата, "классового" толкования права. Собственно говоря, при нэпе право как таковое (буржуазное право) допускается для несоциалистических укладов (мелкобуржуазного, капиталистического и т. д.), а не для самого социалистического уклада. Да и сам нэп (с сопутствующим ему ограниченным частным оборотом, буржуазным частным правом и т. д.) был вынужденно и временно допущен диктатурой пролетариата лишь для выхода из того кризиса, куда завел страну "военный коммунизм" — "прямой путь к социализму и коммунизму".

Правящая партия большевиков, следуя Ленину, постоянно подчеркивала, что ничего частного она в принципе не признает, что после нэповского отступления будет новое наступление в направлении к социализму и коммунизму, т. е. полное вытеснение всего частного (оборота, права и т. д.). Замысел, ход и исход нэпа полностью подтвердили это (свертывание и отказ от нэпа в конце 20-х годов, принудительная коллективизация, фактическое "огосударствление" всех производительных сил в городе и деревне и другие меры сплошной социализации страны).

Реальное содержание и характер процессов развития послеоктябрьского общества от "военного коммунизма" к нэпу, а от нэпа к социализму свидетельствуют о том, что лишь в условиях нэпа в весьма усеченном и классово препарированном виде в сфере хозяйствования было допущено на ограниченное время (в условиях кризиса и временного отступления для передышки и подготовки к новому наступлению) нечто действительно правовое (некоторые положения буржуазного частного права), что-то сходное с элементами буржуазного права. Но это вынужденно допущенное буржуазное право при нэпе не следует смешивать с несбывшимся Марксовым прогнозом о буржуазном "равном праве" в первой фазе коммунизма: Маркс имел в виду действие буржуазного "равного права" в обобществленных и социализированных распределительных отношениях (здесь, вопреки названному прогнозу, оснований и места для права как раз не нашлось); частичное же признание элементов буржуазного права при нэпе (вопреки марксистским представлениям) относилось, во-первых, к несоциализированным (или десоциализируемым) областям хозяйства и жизни, а, во-вторых, как раз демонстрировало необходимость права и экономико-правовой свободы для оживления народного хозяйства после мероприятий "военного Коммунизма" — этого доктринального пути к искомому состоянию.

Собственно говоря, Стучка и другие сторонники "классового права" новым, советским, пролетарским (а затем, с 1936 г. — и социалистическим) правом именуют (в духе легизма) только установления диктатуры пролетариата в лице новой партийно-политической власти (декреты, законы, указы, постановления и т. д.), которыми вовсе отменялось (при "военном коммунизме" и его продолжении — социализме) или ограниченно допускалось (при нэпе как "передышке") буржуазное право. Именно революционное отрицание права (т. и. "революция права"), — т. е. правила, формы, порядок и система такого отрицания права (в целом — при "военном коммунизме" и социализме, во многом и существенном — при нэпе) в условиях диктатуры пролетариата, — рассматривалось и толковалось как существо, смысл и содержание нового права. И там, где ограниченно допускалось право (как при нэпе), с этой классовой точки зрения было ясно, что допускаемое право — это "буржуазное право" и тем самым оно находится вне "пролетарского права", является вынужденным и временным отступлением от его принципа и требования полного преодоления права как такового. И применительно к ограниченно допускаемому при нэпе праву "пролетарское право", согласно классовой теории права, состоит не в допущении этого "буржуазного права", а в ограничении пределов такого допущения в сочетании с классовым (пролетарским, антибуржуазным) толкованием смысла и значения урезанно, условно и подконтрольно допущенного права.

Подобно тому как социализация средств производства и социализм в целом вместе с частной собственностью отрицают всякую индивидуализированную собственность на средства производства (и такое отрицание — суть социализации), так и новое (пролетарское, советское) право вместе с принципиальным отрицанием буржуазного и в целом всего старого права отрицает в принципе право вообще, делая (сознательно или бессознательно) своим критерием и "принципом" именно это отрицание специфического принципа всякого права.

Неправовой характер "нового права" отчетливо проявляется везде там, где сторонники классовой теории права "примеряют" к пролетарскому праву такие специфические свойства и характеристики права, как формальное равенство, эквивалентность, взаимосвязь субъективных прав и юридических обязанностей, равенство перед законом и т. д.

Так, Стучка, признавая в общем виде "эквивалент как основное правило гражданского оборота", тут же добавляет, что в советском Гражданском кодексе должен подразумеваться и закрепляться "эквивалент не просто договорный, а реальный"[172]. Противопоставление договорного (т. е. формально-правового) и т. и. "реального" (т. е. неправового) эквивалентов имеет здесь то же значение, что и противопоставление формального (правового) и т. и. фактического равенства (в политико-классовом смысле). Тем самым выхолащиваются полностью правовое содержание и значение понятия эквивалента в гражданском праве и в праве вообще.

Однако этого мало. "Но одновременно, — продолжает Стучка, — мы с еще большей откровенностью подчеркиваем классовый характер всякого права, не исключая и гражданского. И там, где сталкиваются интересы двух классов, мы в самом законе ставим интересы социализма и рабочего класса в целом выше интересов его непримиримого классового противника — буржуазии, особенно самого ненавистного ее представителя — кулака и спекулянта"[173]. Тут даже легальные, допущенные советским законом отношения изображаются как война противоположных классов, как непримиримая борьба на "правовом фронте". Так, по признанию Стучки, целый ряд "советских" или "классовых" статей ГК и ГПК РСФСР — это "средство отступления от формального применения закона"[174]. Классовый подход призван таким образом оправдать отход от прямого содержания нормы закона в процессе ее применения, причем сам закон допускает замену принципа законности принципом классовой целесообразности там, где это нужно.

Классовая трактовка (в законе, на практике и в теории) принципа правового равенства индивидов как субъектов права, их равной правоспособности и т. д. сопровождается выхолащиванием самого смысла и значения этого принципа. "Гарантируя юридическое равенство всем правоспособным лицам без различия пола, расы, национальности, вероисповедания и происхождения, — писал Стучка, — советский ГК, однако, откровенно подчеркивает их неравенство экономическое, т. е. классовое. Поэтому во всех статьях закона, где говорится об имущественном неравенстве (ст. 33, 406, 411, 415), имеется в виду различие классовое, и соответственно тому, конечно, к "более имущей" стороне не могут быть отнесены государство рабочего класса и его учреждения"[175]. Проведение в жизнь такого классового подхода он характеризует при этом как "освобождение людей от фетишизма буквы закона"[176].

Такая классовость по существу отрицает чисто словесно признаваемое (в ГК РСФСР или в суждениях Стучки) "юридическое равенство", правосубъектность индивидов и т. д. Пытаясь согласовать это очевидное противоречие, Стучка утверждает, что старое (буржуазное) понимание права как "правомочия — обязанности" отменяется пролетарской революцией и не подходит для нового права и правопонимания. Победа пролетарской революции означает, что "отношения не только на социалистических фабриках в области производства, но даже в области обмена, поскольку таковой находится в руках пролетарского государства, происходят внутри того же класса трудящихся, если рассмотреть все эти отношения в их совокупности. Два противоположных полюса — правомочие и обязанность — перестают быть противоположностями. Рабочий класс в целом находится не на наемном труде у класса капиталистов, а работает на класс рабочих же, так сказать, сам на себя. Так отмирает противопоставление права и обязанности. Количество переходит в качество; по мере того как эти отношения делаются всеобщими, они производят переворот в старой идеологии, полученной в наследство от буржуазии"[177].

Сказанное здесь Стучкой по существу означает отрицание правового свойства т. и. нового (пролетарского, советского) права, поскольку без различения прав и обязанностей невозможно и право вообще, невозможно и соответствие между правомочием и юридической обязанностью, невозможны правовые отношения, невозможны правовое равенство, правоспособность и правосубъектность индивидов, юридическая ответственность и т. д. Стучка прав, что пролетарская революция и социализация средств производства означают преодоление противоположности правомочия и юридической обязанности, но он (вместе со всеми сторонниками нового, классового, пролетарского, советского права) ошибается, когда говорит о возможности и наличии какого-либо права (в том числе качественно "нового права") вне и без такой "противоположности". Ведь для того чтобы "новое право" вообще было правом, его новое качество в любом случае должно быть правовым, а для этого по самому смыслу права и правового способа общения необходимо различение (противопоставление, согласование, соответствие и т. д.) субъективных прав и юридических обязанностей. Без взаимности прав и обязанностей (а это невозможно без их различения и т. д.) речь может идти о диктате, подчинении, господстве и т. д., но никак не о праве, не о правовом равенстве, правовой свободе и независимости индивидов, участников правового способа общения, правовой формы общественных отношений.

Значительный интерес представляет здесь и вопрос о связи права (его наличия или отсутствия) с характером труда (наемный, ненаемный). Наемный характер труда — там, где он таков, например при капитализме, — означает его правовой (договорно-правовой) характер, оформление трудовых отношений договорно-правовым способом (через договор найма отдельного индивида на работу), формальную (правовую) свободу человека — наемного рабочего, его правовую независимость от работодателя, его право заключать соответствующий договор (найма рабочей силы) или нет, трудиться или не трудиться, отсутствие внеэкономического принуждения к труду (как это имело место при рабстве, крепостничестве, а затем и при социализме). Причем там, где есть наемный труд, договорно-правовые отношения (с соответствующими правомочиями и обязанностями сторон) складываются между отдельными людьми, между индивидами как правоспособными субъектами, а не между различными "классами в целом", которые ни по какому праву (ни по буржуазному, ни по пролетарскому) субъектами права не являются и таковыми не могут быть.

Поэтому приводимое Стучкой марксистское положение о том, что при капитализме "рабочий класс в целом" находится "на наемном труде у класса капиталистов", с правовой точки зрения лишь означает формальную (правовую) свободу, равенство и независимость всех тех индивидов (участников конкретных, персонально определенных договоров найма рабочей силы, т. е. обеих сторон — и работополучателей и работодателей), которые только по внеправовым (социально-экономическим) основаниям относятся к тому или иному "классу в целом". В этом ведь и состоит всеобщее (независимое от классовой принадлежности и т. д.) правовое равенство при капитализме, равенство всех перед законом и т. д.

Стучка, конечно, прав, что после пролетарской революции и социализации средств производства качественно изменяется и характер труда "рабочего класса в целом", который работает "так сказать, сам на себя", на диктатуру пролетариата, строительство социализма и коммунизма. Но что означает, с точки зрения права, констатируемое Стучкой отсутствие здесь наемного труда? По сути (вопреки представлениям о качественно "новом праве" без субъективных прав и юридических обязанностей) это означает неправовой характер трудовых отношений. Такой неправовой характер труда (и индивидов, и "класса в целом") был также и официально закреплен новым законодательством и осуществлялся на практике (всеобщая обязанность трудиться, всеобщая трудовая повинность, милитаризация труда в виде разного рода трудармий, оргнаборов и насильственных перемещений "рабсилы", планомерное и массовое использование труда заключенных, репрессированных и т. д.).

И в той мере, в какой при нэпе допускались частное производство и частный оборот (вообще все несоциалистическое, буржуазное), в той же мере должно было быть допущено и право (здесь по необходимости — буржуазное право) как в имущественных отношениях, так и в области труда (т. е. ограниченное допущение договорно-правового, наемного труда). И именно в силу их правового характера и гражданское право, и наемный труд являются для Стучки чем-то сугубо буржуазным. Он даже советский ГК отождествляет с буржуазным правом и пишет: "буржуазное право (ГК)"[178]. И только неправовое в ГК (классовость, плановость и т. д.) образует, по Стучке, "советский характер нашего гражданского права"[179]. Для него ГК периода нэпа — это "буржуазный кодекс". "Наш кодекс, — поясняет он, — наоборот, должен ясно и открыто показать, что и гражданский кодекс в целом подчинен социалистической плановости рабочего класса"[180].

Эта идея вытеснения права (как буржуазного явления) планом (как социалистическим средством) имела широкое распространение и по сути дела отражала внутреннюю, принципиальную несовместимость права и социализма, невозможность юридизации социализма и социалистичности права.

Стучка (в отличие от подавляющего большинства прошлых и нынешних авторов) совершенно верно отмечает, что признание советских государственных организаций "юридическим лицом" вовсе не означает, будто советское право превращает "государственную социалистическую собственность, в общем уже изъятую из товарооборота, в простую частную собственность государства, как это понимает буржуазное право"[181].

Это правильно, поскольку "государственная социалистическая собственность" — радикальное отрицание всякой частной собственности. Она — собственность "всех трудящихся", "трудового народа", социализируемого общества, а не самого государства как отдельного самостоятельного субъекта права, обычного юридического лица. Если бы здесь "государство" (от диктатуры пролетариата до общенародного государства) было бы обычным и нормальным юридическим лицом, это, по логике вещей, означало бы, во-первых, превращение социалистической собственности "всех трудящихся" в частную собственность самого государства, а во-вторых, признание за всеми другими субъектами (индивидами и юридическими лицами) права на частную собственность. А против этого как раз и направлены в первую очередь вся пролетарская революция, диктатура пролетариата, социализация средств производства и общественных отношений.

Понимая неподлинность характеристики государства как "юридического лица" применительно к "государственной социалистической собственности", Стучка пишет: "Не в том заключается секрет различия буржуазного и советского гражданского права, что мы можем объявить юридическое лицо — государство — за основу, приравнивая к нему и частное лицо (что означает — поставить самое понятие юридического лица на голову), а в том, что предпосылкой советского гражданского права является государственная социалистическая собственность, в общем изъятая из оборота и подсудности общему гражданскому суду и лишь в исключительных, не увеличивающихся, а сокращающихся, размерах участвующая в гражданско-правовом обороте"[182].

Действительный "секрет" остался за рамками антиюридического мировоззрения и классового правопонимания Стучки и всех других приверженцев этого подхода. И состоит данный "секрет" в том, что "государственная социалистическая собственность" — это радикальное отрицание как собственности в действительном смысле слова (для чего нужно наличие индивидуализированных собственников), так и всякого права (а не только буржуазного права). Поэтому такая "собственность" не может быть "предпосылкой" для какого-то "нового права", включая и "советское гражданское право". Действительно правовые элементы были в условиях нэпа вынужденно допущены (как "временное отступление") вопреки принципам и требованиям социалистической собственности и диктатуры пролетариата и обусловлены они были наличием как раз несоциалистических (буржуазных и т. д.) форм собственности и хозяйственных укладов с сопутствующими им положениями "старого" (буржуазного, несоциалистического, непролетарского) права.

Юридическое лицо (в том числе и государство как юридическое лицо) — нечто вторичное и производное от права и правоспособности обычного (физического) лица, индивида. И там, где за "частным лицом" (индивидами, их группами, объединениями и т. д.) отрицается правоспособность, там и "юридическое лицо" (придаваемое "государству" диктатуры пролетариата и т. д.) оказывается ненастоящим, лишенным правового свойства и юридического смысла. Ведь признание пролетарского государства юридическим лицом (в действительном смысле этого понятия и явления) означало бы признание правоспособности и правосубъектности всех остальных участников общественных отношений (их юридического "лица", статуса и т. д.), т. е. допущение правового характера его взаимоотношений с индивидами, формального равенства (взаимности прав и обязанностей, соответствия между субъективным правом и юридической ответственностью, отсутствия внеправовых форм и средств насилия и т. д.) в отношениях между диктатурой пролетариата и "частными лицами".

Но условия (и объективные, и субъективные) диктатуры пролетариата и социализации средств производства со всей определенностью исключают саму возможность подобных (правовых) взаимоотношений между "государством" и "частными лицами". Отсюда и неправовой характер "нового права" и используемых в нем традиционных правовых терминов и конструкций (типа юридическое лицо, правоспособность, правоотношение, субъект права и т. д.). с этим в целом связаны как распространенное в условиях неправового социализма злоупотребление юридическим словарем, так и терминологическая путаница при освещении с помощью правовых категорий неправовых явлений.

Примером такой путаницы является и характеристика государства в качестве юридического лица — субъекта права "государственной социалистической собственности". Стучка правильно отмечает, что "наша государственная социалистическая собственность не имеет просто частноправового субъекта права", но причину путаницы в этом вопросе усматривает то в неясности советского закона, то в пороках буржуазной юридической мысли[183].

На самом деле причина этого верно отмеченного Стучкой факта иная, более глубокая и фундаментальная — неэкономическая и неюридическая природа, характер и свойства этой "государственной социалистической собственности" и обусловленная этим объективная невозможность адекватного правового выражения социалистической собственности и социализма в целом. Кстати говоря, здесь коренится принципиальная невозможность юридического социализма, если речь идет о пролетарском (марксистском, коммунистическом) социализме советского образца.

Из интерпретации Стучкой советского гражданского права видно, что не только государство, но и индивиды не являются здесь действительными (по словам Стучки, "частноправовыми") субъектами права с реальной правоспособностью, с настоящими субъективными правами и юридическими обязанностями и т. д. Было бы логично из факта отсутствия в советском "гражданском праве" частноправовых свойств сделать вывод об отсутствии у "советского гражданского права" необходимых правовых характеристик. Но со ссылкой на ленинское положение о том, что "у нас вообще ничего частного нет", Стучка стремится доказать, будто отсутствие в "советском гражданском праве" частноправовых черт и компонентов компенсируется наличием (усилением и господством) публично-правовых свойств и характеристик. От буржуазного гражданского права, утверждает Стучка, советское гражданское право отличается "уже тем, что в нем, и по прежним понятиям, содержится не только частное право, но и публичное"[184]. Но как раз "по прежним понятиям" (т. е. с точки зрения допролетарского, буржуазного правопонимания и права) "советское гражданское право" — это не право ни в частно-правовом, ни в публично-правовом смысле. Ведь по своему содержанию, сущности и понятию "новое право" (также и согласно Стучке) — отрицание правового качества "старого права".

Но чтобы как-то обосновать правовой характер советского гражданского права, Стучка вынужден прибегнуть к его "публично-правовой" трактовке ввиду отсутствия аргументов "частно-правового" профиля. В этой связи он отмечает, что в условиях диктатуры пролетариата, доминирующей роли социалистического сектора и действия государственного плана народного хозяйства "публичное право подчинило себе частное", а "классовая плановость наложила свою печать на все частно-правовые институты"[185].

Причем за "публичное право" (за "публично-правовой" компонент советского гражданского права) здесь, как и в других местах рассуждений о новом, классовом праве, выдаются веления политической власти, требования и установления органов диктатуры пролетариата (положения властно-централизованного плана, законодательные установления в области производства, распределения и обмена и т. д.). Вопрос же о правовом характере этих партийно-властных велений диктатуры пролетариата и вовсе остается вне поля зрения подобного классового подхода.

С классовых позиций трактует Стучка и значение "революционной законности". В этом ключе Стучка, "не забывая, по словам Ленина, границ законности в революции", призывал в Уголовнопроцессуальном кодексе РСФСР отбросить "все, что в нем лишнего, вредного, противоречащего интересам трудящихся"[186].

Лишними и вредными в этом классовом смысле оказывались процессуально-правовые формы. Поэтому, подчеркивает Стучка, "Советская власть должна отсечь все лишние осложнения, упрощая также и право и суд до таких размеров, чтобы рабочий от станка, крестьянин, если не от сохи, то от плуга, были бы в состоянии участвовать и в судебном деле"[187]. Подобная пропаганда упрощенчества и "отсохизма" в подходе к "новому праву" фактически оправдывала классовой мотивацией неправовую практику (и законотворческую, и законоприменительную), нигилистическое отношение даже к собственному "пролетарскому праву", сведение права к требованиям политической целесообразности.

Этот правовой нигилизм присутствует и в решении Стучкой вопроса о "культурной революции" в области права. "Для нас, — отмечает он, — право и культура не тождественные понятия. Завоевания культуры перейдут и в будущее общество (конечно, не в "чистом", т. е. в нынешнем виде), а право не перейдет, оно должно отмирать"[188]. Культурная ценность и значение права тем самым отрицаются. Право попросту выносится за рамки культуры как нечто больное и отмирающее. Задача классовой культуры, судя по рассуждениям Стучки, состоит в том, чтобы всеми силами и средствами споспешествовать этому "отмиранию". Одно из таких "культурных" средств — упрощение права. "А одним из основных лозунгов, — писал в этой связи Стучка, — должен служить лозунг, выдвинутый еще Лениным: об упрощении права. Культурное право для нас должно быть упрощенным правом. Я полагаю, что мы эту работу уже начали и верно поставили. Но эта работа чрезвычайно трудная и затяжная, и каждую пядь земли нам придется отвоевать"[189].

Эти антиюридические воззрения пропагандировались Стучкой как одним из ведущих теоретиков и практиков (вспомним, что он был тогда Председателем Верховного Суда РСФСР) на "правовом фронте" конца 20-х годов в духе конкретизации и пропаганды решений XIV и XV съездов ВКП(б) о наступлении в городе и деревне "в сторону социализма"[190]. Реализация этих партийных указаний на языке "нового права" означала, согласно Стучке, необходимость соответствующим образом "натравлять у нас революционизирование и гражданского права"[191].

На всех этапах "революции права" новое право так или иначе, прямо или косвенно выступает по существу как соответствующая форма и средство ограничения или отрицания права. Так, в 1918 г. применительно к условиям "военного коммунизма" Стучка характеризовал структуру "социального права" (как тогда именовали гражданское право) следующим образом: "За семейным правом пойдут имущественные права, вернее, отмена и ограничение этих прав; тут отмена права частной собственности на землю и социализация земли, национализация производств и городских домов и порядок управления национализированными имуществами... Пойдут еще кое-какие остатки договорного права, скорее ограничение свободы договора"[192]. Подобное "утверждение" права посредством его отрицания — весьма типичное явление для всего социалистического правопонимания.

Также и лозунг "обратно к праву" в условиях нэповского отступления и тем более нового наступления осуществлялся в русле революционного преодоления собственно правовых форм и требований, отрицания принципа формального (правового) равенства для приближения "к настоящему равенству", которое "означает одновременно отмирание самого права"[193].

В связи с защищаемым им пониманием права как порядка (системы) общественных отношений Стучка, фактически признавая неоригинальность самой конструкции такого общего определения права, в частности, ссылается на буржуазного цивилиста Дернбурга согласно которому "право в объективном смысле — это порядок жизненных условий, гарантированных (обеспеченных) путем всеобщей воли"[194]. Если сюда, пояснял Стучка, внести "марксистский классовый элемент" вместо "всеобщеволевого", буржуазно-демократического, получится то, что нужно[195].

С позиций классово-социологизированного подхода к праву Стучка в духе исторического материализма (как марксистской социологии) говорит о выражении общественных отношений "в форме юридических отношений"[196]. При этом Стучка упускает из виду, что право (у Маркса в "Капитале" и других работах) выступает как соответствующая форма лишь применительно к частнособственническим общественным отношениям. Поэтому, кстати говоря, Маркс для послебуржуазного периода и общества без частной собственности и говорил лишь об "отмирании" права (а именно старого, буржуазного "равного права"), а не о рождении какого-то нового (пролетарского, социалистического и т. д.) права, для которого (после отмены частной собственности на средства производства, их социализации и т. д.) как раз и нет необходимых условий, соответствующих (частнособственнических) общественных отношений. Так что ссылками на эти положения Маркса, отрицающие в принципе возможность послебуржуазного права, никак нельзя обосновать новое, пролетарское право. Ведь у Маркса общее понятие права кончается буржуазным правом, а Стучка в рамки марксистского понятия права хочет включить еще и новый тип права (пролетарское, советское право).

Для подхода Стучки (особенно для его ранних работ, где он не определял право как "форму") характерны сближения или даже отождествления права с самими общественными, производственными, экономическими отношениями, с базисом. "Значит, — писал Стучка, — каждое экономическое отношение, насколько оно одновременно и правовое (а не преступное или просто неправовое, т. е. с правовой точки зрения безразличное), имеет три формы: одну конкретную (I) и две абстрактные (II и III)... Здесь я только еще раз подчеркну, что, по всему сказанному, первая или конкретная форма правового отношения относится к базису, что, однако, вовсе не означает "объявить надстройку базисом", а только стремиться правильно истолковать мысль Маркса и Энгельса"[197]. Однако у Маркса и Энгельса право в целом относится к надстройке, у Стучки же оно предстает как смешанное базисно-надстроечное явление, что по существу лишает смысла марксистское положение о том, что именно "базис" (материальные отношения) порождает "надстройку" (в том числе и право).

Первая, т. е. конкретная форма экономического отношения, — это, согласно Стучке, правовое отношение (экономическое отношение как одновременно правовое отношение), вторая (абстрактная) форма — закон, третья (тоже абстрактная) форма — идеология. "Из этих двух форм, — замечает Стучка, — конкретная правовая форма отношений совпадает с экономическим отношением, тогда как абстрактная форма, провозглашаемая в законе, может и не совпадать, и весьма часто и значительно расходится с ней. Но, кроме того, существует еще и третья форма, пользуясь популярным выражением Петражицкого, "интуитивная" форма. Это внутреннее психическое "переживание", которое по поводу того или иного общественного отношения происходит в голове человека, оценка его с точки зрения "справедливости", "внутреннего правосознания", "естественного права" и т. д., другими словами — идеология"[198].

Эти различные правовые формы представляют собой, согласно Стучке, разные формы классовости, разные проявления одного и того же классового начала. И собственно лишь классовость связывает эти три формы. "В конкретном отношении классовый характер вытекает уже из самого распределения средств производства, а соответственно тому — распределения и людей в их взаимоотношениях. Второй системе (закону) этот классовый характер придает государственная власть класса. В третьей — идеология, сознание класса"[199]. И в каждой из этих трех форм, по словам Стучки, происходит классовая борьба с чуждыми им системами интересов.

Каково же соотношение этих трех форм классовости? "Мы, — подчеркивает Стучка, — признаем безусловный и непосредственный примат за первой. Она влияет, с одной стороны, уже как факт, а с другой — путем отражения в обеих абстрактных формах. Но ее правовой характер зависит от последних и, влияние последних может оказаться подчас решающим"[200].

В этих положениях отчетливо проявляются непоследовательность и внутренняя противоречивость концепции правопонимания Стучки. Если т. и. "конкретная форма" (общественное или экономическое отношение как "правовое отношение") получает свой правовой характер от двух абстрактных форм (закона и идеологии), то мы имеем здесь дело с легизмом (в идеологически усложненной форме к путаной фразеологии), и у Стучки нет никаких оснований говорить о каком-то "правовом отношении" (совпадающем у него с независимым от закона и идеологии первичным, базисным общественным, экономическим отношением) до и без этих абстрактных форм. Далее, зависимость правового характера конкретной (базисной) формы от абстрактных (надстроечных) форм означает, вопреки устремлениям и утверждениям Стучки, производность и вторичность базисных отношений (совпадающих с конкретной формой, т. е. с "правовым отношением") от надстроечных (абстрактных) правовых форм.

Предложенная Стучкой теоретическая конструкция соотношения трех правовых форм явно расходится с его же утверждением, что "объективный элемент права" находится "в конкретных отношениях, а не в их прямом или косвенном отражениях"[201]. Это утверждение Стучки, как, впрочем, и многие другие, носит лишь вербальный характер и не получает сколько-нибудь теоретически последовательного воплощения. Так, совершенно очевидно, что "конкретное отношение", получающее в его схеме правовое значение лишь от абстрактных форм, никак не может быть охарактеризовано в качестве "объективного элемента права". Более того, это "конкретное отношение" (общественное, экономическое, т. е. базисное, материальное отношение) вообще не является правом, а правовым оно становится, по схеме самого Стучки, лишь благодаря закону или идеологии. Такое отношение становится правовым лишь после его законодательной регламентации. Иначе говоря, это — не правовое отношение, а законоотношение.

Сказанное, в частности, означает, что Стучке, вопреки его вербальным историкоматериалистическим утверждениям о первичности и примате материальных и базисных отношений перед идеальными и надстроечными, не удалось применительно к праву в теоретической форме показать, каким же образом материальное "порождает" и "определяет" идеальное, экономический базис — юридическую надстройку, общественные отношения — право и т. д. Вместо всего этого он (для подкрепления представления о примате базиса) сперва наделяет базисное (общественное, материальное, экономическое) отношение надстроечным (правовым) свойством, но затем тут же признает, что источником этого правового свойства общественного отношения является не базис, а надстройка (закон, идеология). Право, следовательно, творится, согласно его схеме, не базисом, а надстройкой (законом, идеологией).

Если оставить в стороне очень туманные и неясные суждения Стучки о правообразующей роли и вообще правовом свойстве и характере идеологии, то по сути дела остается (опять же вопреки словесному антипозитивизму Стучки) лишь простая и старая легистско-позитивистская схема: право (правовое свойство и характер отношений) порождается, создается законом (государственными актами, политико-властными установлениями и т.п.).

Подход Стучки к проблеме соотношения права и закона отмечен непоследовательностью. С одной стороны, он прямо выступа против отождествления права и закона, ссылаясь при этом на соответствующие суждения римских юристов, Л. Фейербаха, Лоениг Муромцева, Зильцгеймера, Петражицкого и др. "Что закон не понимает всего права, что он не тождественен с правом, — писал Стучка, — это вещь, давно признанная"[202].

С другой стороны, ему не удается на теоретическом уровне (в виде целостной и логически непротиворечивой концепции) выразить свои представления (и вербальные утверждения) о различении права и закона.

К "праву" в целом, как мы видели, Стучка, кроме "закона относит еще две правовые формы ("правовое отношение" и "идеологию"). В этом смысле "закон" у него, конечно, не совпадает "правом" и по своему объему "не обнимает всего права".

Но в теоретико-концептуальном плане определяющее значение имеют содержательно-правовые свойства тех элементов (в данном случае — трех "правовых форм"), которые включаются в понятие "право". Ясно, например, что неправовые элементы ("формы нельзя включать в право. Далее, очевидно, что включаемые в единое понятие права разные элементы должны быть не разнородными и разнотипными феноменами, а лишь различными проявлениями (разными формами проявления) одного и того же — имени правового — начала, принципа, свойства. К тому же в понятие права, в соответствии с требованиями логики, необходимо включать лишь те элементы, которые содержат первичные (а не производные) сущностные характеристики (определения) права.

Названные концептуальные требования не соблюдаются в предложенной Стучкой конструкции соотношения права и закона. Так, хотя Стучка и настаивает на "примате" т. и. "конкретной правовой формы" ("правового отношения"), но поскольку правовое свойство этой формы (и отношения) у Стучки зависит от закона (и отчасти видимо, от "идеологии" в виде правосознания), постольку данная форма (и данный элемент понятия права у Стучки) носит в правовом смысле производный, вторичный характер (она сама по без закона или правосознания, не является правовой) и, следовательно, вообще не может быть включена в понятие "право".

Первичными носителями "правового характера" в конструкции Стучки (в отличие от его вербальных утверждений) фактически оказываются "закон" и "идеология", а не "правовое отношение" (базисное общественное отношение, представленное у Стучки как одновременно "правовое отношение").

Определяя "закон", Стучка писал: "Правовой нормой, или законом, мы называем принудительное правило, исходящее от государственной власти и относящееся к области права"[203]. Определение это, по сути своей позитивистское, страдает одновременно и тавтологичностью, и непоследовательностью.

Отождествление здесь "правовой нормы" и "закона", в частности, означает, что именно государство является создателем права (в виде принудительных "правовых норм"). Иначе говоря, в нормативно-правовом смысле право и закон здесь полностью совпадают. Но Стучка, стремясь выйти за рамки такого легистско-нормативного правопонимания, в конце своего определения закона требует, чтобы "правовые нормы" (закон, принудительное правило государства) относились "к области права". Это тем более странное требование, что под "областью права" подразумевается область общественных отношений, куда правовое свойство, правовое начало ("правовой характер", согласно Стучке) еще предстоит внести извне (от "правовых норм", т. е. закона, от классово-идеологизированного "правосознания").

В целом конструкция "права" из трех "правовых форм" является в теоретико-правовом плане несостоятельной. Причина этого, в конечном счете, заключается в том, что под "правом" Стучка везде имеет в виду нечто неправовое и внеправовое — классовый интерес, классовое насилие, "классовый характер", словом — "классовость". Как развиваемое им общее понятие права, так и выделяемые им "правовые формы" ничего собственно правового в себе не содержат: порядок (системы, формы) общественных отношений оказывается у него "правопорядком", общественные отношения — "правовыми" отношениями, принудительные веления — "правовыми" нормами, а идеология — правосознанием не потому, что они (этот порядок, эти общественные отношения, веления, идеология) выражают нечто собственно правовое (специфический принцип права, объективно отличающий его от неправа), а потому, что, согласно подходу Стучки, все они носят "классовый характер".

Этот подход позволил фактически неправовую ситуацию послеоктябрьского времени, отсутствие права в условиях диктатуры пролетариата и социализма интерпретировать как наличие и господство нового и особого (революционного, классового, пролетарского, советского) "права". Схема "обоснования" такого "нового права" простая: раз при диктатуре пролетариата есть классово-пролетарский порядок общественных отношений, значит это и есть пролетарский правопорядок, пролетарское право, выражаемое и защищаемое пролетарским классовым законом и пролетарским классовым сознанием. Путаница же в суждениях и построениях сторонников и теоретиков "нового права" является неизбежным следствием исполнения внутренне несостоятельного дела — трактовки неправа как качественно нового "права". Усугубляет эту путаницу и то, что наличие "нового права" доказывается с помощью классово препарированного словаря отрицаемого "старого права".

Обоснование приказных норм, требований и "порядка" диктатуры пролетариата как нового, пролетарского права по существу означало пересмотр положений Маркса (разделявшихся также и Лениным) о буржуазном "равном праве" после пролетарской революции, на первой фазе коммунизма. Этот пересмотр (в ситуации несбывшегося прогноза) осуществлялся во многом бессознательно, в общем русле интерпретации послереволюционной действительности как реализации и подтверждения марксистского учения.

Однако, по Марксу, к которому апеллировали послереволюционные авторы, исторически последним типом права вообще является буржуазное право. Это означало невозможность какого- либо нового (послебуржуазного, пролетарского или социалистического) права для послереволюционного строя, идущего к коммунизму. Так что концы с концами у марксистских юристов, в том числе и у Стучки, претендовавшего на создание марксистской теории права послереволюционной эпохи, явно не сходились. Как прогноз Маркса и Ленина, так и новые теоретические построения марксистских юристов не соответствовали неправовым реалиям послереволюционной действительности.

4. Право как меновое отношение: некролог о праве

Для большинства советских марксистских авторов послереволюционного времени классовый подход к праву означал признание наличия т. и. "пролетарского права". Такое представление, сформировавшееся в условиях "военного коммунизма", получило широкое распространение уже к началу 20-х годов. Вынужденное допущение при нэпе ряда положений буржуазного права наглядно продемонстрировало неправовой характер "пролетарского права". Однако его приверженцы проигнорировали этот опыт и, оставаясь в принципе на прежних позициях, ограничились лишь отдельными уточнениями и коррективами своих взглядов со ссылкой на временный характер нэповского отступления в сторону буржуазных экономических и правовых отношений и на неизбежность нового наступления в социалистическом направлении.

И в целом следует признать, что эта ориентация на "совершенно новое" (по сути дела — неправовое, насильственно-приказное, классово-диктаторское, партийно-политическое) "пролетарское право" пережила период нэпа и в дальнейшем (со второй половины 30-х годов) легла в основу общеобязательных представлений о "социалистическом праве" как праве пролетарском по своей классовой сущности.

По-другому классовый подход к праву был реализован в трудах КБ. Пашуканиса и прежде всего в его книге "Общая теория права и марксизм. Опыт критики основных юридических понятий" (I издание — 1924 г., II — 1926 г., третье — 1927 г.)[204]. В этой и других своих работах он ориентировался по преимуществу на представления о праве (т. е. главным образом — о буржуазном праве), имеющиеся в "Капитале" и "Критике Готской программы" Маркса, "Анти-Дюринге" Энгельса, "Государстве и революции" Ленина. Для Пашуканиса, как и для Маркса, Энгельса и Ленина, буржуазное право — это исторически наиболее развитый, последний тип права, после которого невозможен какой-либо новый тип права, какое-то новое, послебуржуазное право. С этих позиций он отвергает возможность "пролетарского права".

Пролетариат, согласно Пашуканису, может по необходимости лишь использовать в переходный период для своих классовых интересов буржуазное право, пока не отпадает надобность в этом. В процессе такого пролетарского использования буржуазного права оно и отомрет. "Итак, — писал Пашуканис в середине 20-х годов, — следует иметь в виду, что мораль, право и государство суть формы буржуазного общества. Если пролетариат вынужден ими пользоваться, то это вовсе не означает возможности дальнейшего развития этих форм в сторону наполнения их социалистическим содержанием. Они не способны вместить это содержание и должны будут отмирать по мере его реализации. Но тем не менее в настоящую переходную эпоху пролетариат необходимо должен использовать в своем классовом интересе эти унаследованные от буржуазного общества формы и тем самым исчерпать их до конца"[205].

Поскольку Пашуканис свободен от иллюзий о возможности "пролетарского права" и действительное право для него это буржуазное право (с объективно необходимыми предпосылками, специфическими свойствами, особенностями и т. д.), его критика права, его антиправовая позиция, его установки на коммунистическое преодоление права как остаточного буржуазного феномена носят — в общем русле послереволюционного марксизма и ленинизма — теоретически более осмысленный и последовательный характер, чем у многих других марксистских авторов и прежде всего сторонников концепции т. и. "пролетарского права". В отличие от защитников в принципе невозможного, несуществующего, иллюзорного "пролетарского права" (т. е. сторонников "права", хотя и мнимого, но "пролетарского") Пашуканис — ортодоксальный (в духе марксизма и коммунизма) противник всякого права, права вообще как обреченного на отмирание буржуазного явления. Его правовой нигилизм носит принципиальный характер и является теоретическим следствием разделяемых им идей и положений марксистского учения о переходе от капитализма к коммунизму. Применительно новым условиям Пашуканис по существу лишь повторяет, обосновывает и развивает то, что до революции было уже сказано Maрксом, Энгельсом и Лениным.

И по перипетиям правовой теории Пашуканиса, ее месту роли в контексте советской юриспруденции, отношению к ней стороны других авторов и направлений можно судить и о качеств марксистского прогноза относительно судеб права после пролетарской революции.

В силу негативного отношения к праву теория права для Пашуканиса — это марксистская критика основных юридических понятий как мистификаций буржуазной идеологии. В теории права Пашуканис повторяет критический подход, примененный Maрксом в экономической теории. И по аналогии с подзаголовком "Капитала" ("К критике политической экономии") "Общая теория права и марксизм" имеет схожее пояснение: "Опыт критики основных юридических понятий". Параметры прогнозируемого коммунизма (экономические, государственные, правовые, моральные и т. д.) обоих случаях получаются из критики капитализма и состоят принципе из негативного материала — из коммунистического отрицания таких буржуазных институтов, норм и отношений, как собственность, рынок, товарно-денежные отношения, право, государство, мораль, свободный индивид, правосубъектность личности и т. д.

Поэтому из Марксовой критики в "Капитале" буржуазных экономических и правовых отношений (и выражающих их понятий и категорий), как и из развиваемой Пашуканисом марксистской критики буржуазного права и правовой теории, читатель, узнает не то, что будет при коммунизме, а то, чего не может и не должно быть при коммунизме. Что же касается каких-то утвердительных моментов коммунистического прогноза (о росте общественного богатства, об осуществлении принципа "от каждого по способности, каждому по потребности", всестороннее развитие личности и т. д.), то эти позитивные ожидания — в той мере, в какой они не оказываются на поверку лишь модифицированными и замаскированными отрицаниями соответствующих "буржуазных явлений" (как коллективизм — отрицанием личности, общественная собственность — отрицанием индивидуальной собственности на средства производства, принцип коммунизма — отрицанием формального, правового-равенства, диктатура пролетариата — отрицанием государственно-правовой формы организации и деятельности публичной власти и т. д.) — остаются плохо увязанными с более реальными и проще реализуемыми негативными характеристиками прогнозируемого строя грядущего всеобщего счастья.

Буржуазное общество — наиболее развитое частнособственническое, товаропроизводящее общество. В соответствии с этим и буржуазное право — наиболее развитое право. Отношение товаровладельцев и есть, согласно Пашуканису, то "социальное отношение sui generis, неизбежным отражением которого является форма права"[206]. Сближая форму права и форму товара, он генетически выводит право из меновых отношений товаровладельцев. В этой связи его теория права в литературе получила название меновой. Иногда ее именовали и как "трудовую теорию" (Стучка и др.), с чем сам Пашуканис был в принципе согласен, поскольку в его концепции "категории трудовой стоимости соответствует категория юридического субъекта"[207].

Собственность, по Пашуканису, становится основой правовой формы отношений лишь как свобода распоряжения на рынке, а наиболее общим выражением этой свободы служит категория субъекта. "Поэтому, — пишет он, — одновременно с тем, как продукт труда приобретает свойство товара и становится носителем стоимости, человек приобретает свойство юридического субъекта и становится носителем права"[208].

В условиях производства и обмена товаров отношения людей выступают, с одной стороны, как отношения вещей-товаров, с другой стороны — как отношения независимых и равных друг другу единиц, правовых субъектов (носителей субъективного права, субъектов права). "Товарный фетишизм, — отмечает Пашуканис, — восполняется правовым фетишизмом... Наряду с мистическим свойством стоимости появляется не менее загадочная вещь — право. Вместе с тем единое целостное отношение приобретает два основных абстрактных аспекта — экономический и юридический"[209].

В акте товарного обмена, по Пашуканису, сосредоточены самые существенные моменты как для политической экономики, так и для права. Договор (соглашение независимых воль) является одним из центральных понятий в праве и входит в саму идею права в качестве ее составной части. "В развитии юридических категорий, — писал он, — способность к совершению меновых сделок есть лишь одно из конкретных проявлений общего свойства право- и дееспособности. Однако исторически именно меновая сделка дала субъекта как абстрактного носителя всех возможных правопритязаний. Только в условиях товарного хозяйства рождается абстрактная правовая форма, т. е. способность иметь право вообще отделяется от конкретных правопритязаний. Только постоянное перемещение прав, происходящее на рынке, создает идею неподвижного их носителя"[210].

Если генезис правовой формы, согласно Пашуканису, начинается в отношениях обмена, то наиболее полная реализация ее представлена в суде и судебном процессе. Развитие в обществе товарно-денежных отношений создает необходимые условия для утверждения правовой формы как в частных, так и в публичных отношениях. И только в таком обществе "политическая власть получает возможность противопоставить себя чисто экономической власти, которая отчетливее всего выступает как власть денег. Вместе с этим становится возможной и форма закона. Следовательно, для анализа основных определений права нет надобности исходить из понятия закона и пользоваться им как путеводной нитью, ибо само понятие закона (как веления политической власти) есть принадлежность такой стадии развития, где произошло и укрепилось разделение общества на гражданское и политическое и где, следовательно, уже реализовались основные моменты правовой формы"[211].

В товарно-денежном обществе, особенно при капитализме, государство "реализует себя как безличная "общая воля", как "власть, права" и т. д., поскольку общество представляет собой рынок"[212]. Принуждение здесь должно выражать власть самого права, быть в интересах всех участников товарно-денежных отношений и правового общения, исходить от государства как "общей воли", абстрактно-всеобщего лица. Принуждение в таком обществе должно по необходимости протекать в правовой форме, а не представлять собой; акт простой целесообразности. "Оно должно выступать как принуждение, исходящее от некоторого абстрактного общего лица, как? принуждение, осуществляемое не в интересах того индивида, от которого оно исходит, — ибо каждый человек в товарном обществе — это эгоистический человек, — но в интересах всех участников правового общения"[213].

В качестве такого абстрактно всеобщего лица и выступает государство — публичная власть в условиях рыночного общества: Там, где действует категория стоимости и меновой стоимости, первичными являются товаровладельцы с их автономной волей, а порядок власти — нечто производное, вторичное и обусловленное. Функции государства как гаранта рынка определяются требованиями самого рынка. "Меновая стоимость перестает быть меновой стоимостью и товар перестает быть товаром, если меновая пропорция определяется авторитетом, расположенным вне имманентных законов рынка. Принуждение как приказание одного человека, обращенное к другому и подкрепленное силой, противоречит основной предпосылке общения товаровладельцев"[214].

Пашуканис подчеркивает, что именно благодаря появлению и \ развитию отношений, связанных с меновыми актами, т. е. Частными; отношениями, фактическое властвование (и в целом отношения классового господства и подчинения) приобретает отчетливый юридический характер публичности. И выступая в качестве гаранта меновых и вообще частных отношений, "власть становится общественной, публичной властью, властью, преследующей безличный интерес порядка"[215].

Здесь, по Пашуканису, находится ответ на вопрос о том, почему "господство класса не остается тем, что оно есть, т. е. фактическим подчинением одной части населения другой, но принимает форму официального государственного властвования", или, иначе говоря, "почему аппарат господствующего принуждения создается не как частный аппарат господствующего класса, но отделяется от последнего, принимает форму безличного, оторванного от общества аппарата публичной власти?"[216].

Классовое господство, подчеркивает Пашуканис, гораздо шире официального господства государственной власти. Наряду с прямым и непосредственным классовым господством в рыночном обществе вырастает косвенное, отраженное господство в виде официальной государственной власти как особой силы, отделившейся от общества.

Из этих и других аналогичных суждений Пашуканиса о государстве как о форме публичной власти (а не просто классовом подавлении или классовой политической власти) казалось бы следует, что государство — это правовая организация, поскольку в понятии публичной (государственной) власти присутствует (также и по признанию Пашуканиса) правовой аспект: ведь именно момент правового опосредования придает классовому политическому господству характер публичной (т. е. государственной, абстрактно всеобщей для общества в целом и всех его членов в отдельности) власти. Будучи последовательным в своем разграничении политической власти, с одной стороны, и публичной (государственной), с другой, Пашуканис должен был бы с позиций разделяемого им классового подхода к политике, власти, государству, праву и т. д. отметить, что классовое господство возможно как в форме политической власти (т. е. неправовым путем, в тех или иных формах прямого, внеправового классового подавления, диктатуры класса и т. д.), так и в форме публичной (государственной) власти (т. е. в правовой форме, в виде правового государства и т. д.). Иначе говоря, он должен был бы признать, что отнюдь не всякое классовое господство, не всякая классовая организация политической власти над обществом и его членами, а только правовая форма организации власти есть публичная власть, есть государство. В таком случае, как максимум, его классовый подход, логически говоря, позволял бы ему утверждать лишь следующее: государство (т. е. публично-правовая власть) тоже носит классовый характер, но эта классовость состоит не в классовом подавлении, не в классовой политической власти, словом, не в диктатуре класса, а в господстве права (с его принципом формального равенства и свободой индивидов при их фактических различиях), в классовой природе этого права, которое по сути своей для Пашуканиса является буржуазно-классовым феноменом.

Но вопреки этому Пашуканис, прибегая к методологическому приему "удвоения действительности", использовал понятие "государство" в двух совершенно различных значениях — и как организации фактического властвования (классовой диктатуры и господства, аппарата внутреннего и внешнего насилия по принципу классовой целесообразности, а не права), и как организации публичной власти (правового порядка власти, правового государства и т. д.).

"Государство как организация классового господства и как организация для ведения внешних войн, — писал он, — не требует правового истолкования и по сути дела не допускает его. Это — области, где царит так называемый raison detat, т. е. принцип голой целесообразности. Наоборот, власть как гарант рыночного обмена не только может быть выражена в терминах права, но и сама представляется как право, и только право, т. е. сливается целиком с отвлеченной объективной нормой"[217].

За подобным отрицанием единого понятия государства лежит фактически признаваемая Пашуканисом невозможность сформулировать такое общее понятие с тех принципиально антиправовых, правоотрицающих позиций, которые он защищает и развивает как ортодоксально марксистский критик всего буржуазного.

Проистекающая отсюда теоретическая непоследовательность и связанная с ней понятийная неопределенность ведут к смешению в категории "государство" разнородных, противоположных феноменов — права и произвола, неправовой (диктаторской) политической власти (целесообразного насилия) и власти правовой, публичной.

Однако свою собственную непоследовательность и смешение понятий Пашуканис (в русле принципиальной марксистской материалистической и классовой борьбы против права, юридической идеологии и государства как по сути сугубо буржуазных явлений) выдает за пороки, двойственность, иллюзорность и права, и правовой теории государства как таковых. "Поэтому, — полагает он, — всякая юридическая теория государства, которая хочет охватить все функции последнего, по необходимости является неадекватной. Она не может быть верным отражением всех фактов государственной жизни, но дает лишь идеологическое, т. е. искаженное, отражение действительности"[218].

Здесь все, как говорится, валится с больной головы на здоровую. Из всех этих суждений Пашуканиса прежде всего следует лишь тот вывод, что ему самому не удалось наметить сколько- нибудь последовательную, внутренне непротиворечивую, понятийно единую, логически целостную, словом, научную теорию, в рамках которой определенная концепция права, опирающаяся на марксистские (исторические, экономико-материалистические, классово-пролетарские, коммунистические) представления, объективно сочеталась бы с соответствующими марксистскими представлениями о государстве. Это и не могло ему удастся уже из-за нестыкуемости, в конечном счете, самих марксистских представлений о праве как форме экономико-товарных отношений и о государстве как организации классовой диктатуры, классового насилия и т. д.

Кстати говоря, логически и фактически не стыкуются и не согласуются между собой также и различные марксистские положения о самом праве (например, характеристики права то как формы экономических отношений, то как воли класса, то как общегосударственной воли, то как средства принуждения, то как продукта общества, то как продукта государства и т. д.) или о государстве (например, толкование государства то как организации публичной власти всего общества, то как диктатуры класса и комитета классового господства, то как института, связанного объективно экономически обусловленными правовыми формами, нормами и отношениями, то как не связанного никаким правом и никакими законами аппарата классового подавления, то как порождаемого экономическими отношениями общества вторичного, "надстроечного" явления, то как исходного и решающего "внеэкономического фактора", посредством прямого политического насилия подчиняющего себе общество, изменяющего сущность и характер общественных отношений, определяющего "базис" общества и т. д.). Причем вся эта разнородность суждений об одном и том же объекте усугубляется и доводится до полной неопределенности в силу того, что в одних случаях марксистской трактовки соответствующий объект (в нашем случае — право, государство) берется то как реальное явление и факт действительности (как объективно необходимая, фактически наличная и-действительная форма отношений), то лишь как некий идеологический, т. е., согласно марксизму, ложный, иллюзорный, нереальный, недействительный феномен.

Отсюда, кстати говоря, и многочисленность различных подходов, школ, направлений, претендующих на выражение "подлинного" марксизма, ленинизма, коммунизма в вопросах общества, права, государства, власти и т. д.

В связи со всем этим весьма показательно, что принципиальная невозможность формулирования собственно марксистской юридической теории государства (и, в частности, марксистской теории правового государства), — именно марксистской теории взаимосвязи права и государства, марксистской теории правового государства, а не марксистской критики буржуазного права, государства и правового государства и т. д. — выдается Пашуканисом за невозможность вообще юридической теории государства (и вместе с тем теории правового государства) как таковой. Он утверждает, что "юридическое понимание государства никогда не может стать теорией, но всегда будет представляться как идеологическое извращение фактов"[219]. Пашуканису здесь следовало бы добавить: с точки зрения марксистской правовой и политической идеологии.

Пашуканис не замечает, что именно крайняя идеологизированность развиваемого им марксистского подхода к праву и государству, классовая неприязнь к ним как буржуазным явлениям и позволяют ему легко (без научной теории, одной лишь классовой идеологической критикой) разделаться с ними как идеологическими извращениями. "Правовое государство, — утверждает он, — это мираж, но мираж, весьма удобный для буржуазии, потому что он заменяет выветрившуюся религиозную идеологию, он заслоняет от масс факт господства буржуазии... Власть, как "общая воля", как "власть права", постольку реализуется в буржуазном обществе, поскольку последнее представляет собой рынок. С этой точки зрения и полицейский устав может выступить перед нами как воплощение идеи Канта о свободе, ограниченной свободой другого"[220].

Пашуканису кажется, что, указав на "рынок" как на подоплеку правового государства, он разоблачил все "иллюзии" о свободе и праве индивидов и оставил их один на один с голой диктатурой буржуазии в виде эквивалентного обмена товаров и полицейского устава. Но сами-то "миражи" (право, правовое государство, индивидуальная свобода и даже соответствие в правовом государстве полицейского устава кантовскому требованию правового закона) и после подобных "разоблачений" остаются фактами буржуазной действительности, не менее реальными, чем "рынок" и т. д. Так что разоблачения и критика подобного рода призваны лишь вновь и вновь подтвердить негативное отношение ко всем ("базисным" и "надстроечным") явлениям капитализма и показать, что уничтожение частной собственности, товарных отношений и рынка в процессе пролетарской революции означает вместе с тем и ликвидацию права, правового государства, "общей воли" граждан, свободного и независимого индивида — товаровладельца и субъекта права, а также всех иных "миражей" старого мира.

Пашуканис, конечно, прав, когда отмечает несовместимость всех этих "миражей" и реалий буржуазного строя с диктатурой пролетариата, строительством социализма и коммунизма. Право с его свободным субъектом права, с его способностью к самоопределению, отмечает Пашуканис, предполагает товарное хозяйство, обмен по закону стоимости и эксплуатацию человека человеком в формах свободного договора. "Этот взгляд, — продолжает он, — лежит в основе той критики, которую коммунизм направлял и направляет против буржуазной идеологии свободы и равенства и против буржуазной формальной демократии, где "республика рынка" прикрывает собой "деспотию фабрики". Этот взгляд приводит нас к убеждению, что защита так называемых абстрактных основ правового строя есть наиболее общая форма защиты классовых интересов буржуазии и т. д. и т. п."[221].

Такое отождествление Пашуканисом (вслед за Марксом и Лениным) права вообще с буржуазным правом не оставляло, конечно, места для признания и т. и. "пролетарского права" или какого-то иного, послебуржуазного права.

Сторонники нового (пролетарского, советского и т. д.) права, критикуя позицию Пашуканиса, утверждали, что применяемые им абстрактные характеристики права вообще относятся лишь к буржуазному праву, но не к "пролетарскому праву", для которого нужны другие обобщающие понятия. Подобные требования Пашуканис считал недоразумением. "Требуя для пролетарского права своих новых обобщающих понятий, — отвечал он своим критикам, — это направление является как будто революционным par excellence. Однако оно на деле прокламирует бессмертие формы права, ибо оно стремится вырвать эту форму из тех определенных исторических условий, которые обеспечили ей полный расцвет, и объявить ее способной к постоянному обновлению. Отмирание категорий (именно категорий, а не тех или иных предписаний) буржуазного права отнюдь не означает замены их новыми категориями пролетарского права, так же как отмирание категории стоимости, капитала, прибыли и т. д. при переходе к развернутому социализму не будет означать появление новых пролетарских категорий стоимости, капитала, ренты и т. д."[222].

Действительно, если т. и. "пролетарское право" — это настоящее право, оно должно обладать основными свойствами и специфическим качеством всякого права и права вообще, которое, согласно марксизму, нашло свое полное воплощение в буржуазном праве. Поэтому отмирание категорий буржуазного права "при переходе к развернутому социализму", согласно Пашуканису, "будет означать отмирание права вообще, т. е. постепенное исчезновение юридического момента в отношениях людей"[223].

Но что же представляет собой в действительности то буржуазное право, которое, по мнению Пашуканиса, сохраняется после пролетарской революции вплоть до его полного "отмирания"? Отвечая на этот вопрос в духе положений Маркса и Ленина о сохранении буржуазного права в распределительных отношениях (для распределения продуктов потребления между отдельными производителями по принципу эквивалента, буржуазного "равного права"), Пашуканис по поводу времени "отмирания" права замечает: "Маркс берет в качестве предпосылки такой общественный строй, при котором средства производства принадлежат всему обществу и в котором производители не обмениваются своими продуктами. Следовательно, он берет стадию высшую, чем переживаемый нами нэп"[224].

Это — довольно странное замечание, призванное, видимо, объяснить, почему прогноз Маркса и Ленина о буржуазном "равном праве" не осуществляется в действительности. При нэпе было допущено буржуазное право, но это было нечто совсем иное, чем прогнозированное Марксом и Лениным буржуазное "равное право". Пашуканис этого прямо не признает. Оставляет он без ответа и вопрос о праве до нэпа, при "военном коммунизме". Причины этих умолчаний и туманных оговорок понятны: как отсутствие до нэпа, при "военном коммунизме", буржуазного "равного права" (в Мар-ксовом представлении) в обобществленных и "огосударствленных" распределительных отношениях, так и наличие при нэпе буржуазного права совсем в другом смысле, чем предполагали Маркс и Ленин, никак не согласуются с разделяемой и развиваемой также и Пашуканисом марксистской концепцией буржуазного "равного права" при социализме.

Комментируя соответствующие положения Маркса и Ленина о судьбах права и государства после пролетарской революции и до их полного отмирания при коммунизме, Пашуканис писал: "Раз дана форма эквивалентного отношения, значит, дана форма права, значит, дана форма публичной, т. е. государственной власти, которая благодаря этому остается некоторое время даже в условиях, когда деления на классы более не существует"[225].

Эти рассуждения Пашуканиса оторваны от реалий послереволюционного развития, которым весьма некритически и догматически навязывается практически не сработавшая прогностическая схема Маркса и Ленина. Разве до нэпа, в условиях "военного коммунизма", распределительные, да и иные общественные отношения строились на началах эквивалентности и права? Разве вынужденное после краха "военного коммунизма" ограниченное допущение буржуазного оборота и соответствующего буржуазного права подтверждает, а не опровергает названную марксистскую прогностическую схему? И разве диктатура пролетариата (все равно — при "военном коммунизме", при нэпе или потом) как форма политической власти была организована в правовой форме и является именно всеобщей, общественной, публичной (т. е. государственной) формой власти, а не внеправовой формой политического классового господства, осуществляемого через правящую пролетарско-классовую коммунистическую партию?

Исходя из развитых им самим общих положений о праве, государстве, публичной власти и т. д., Пашуканис, очевидно, должен был бы дать на все эти вопросы однозначно отрицательный ответ.

При такой необходимой последовательности в развитии своих взглядов Пашуканис (да и все марксисты, выводящие право из экономических отношений, а не из актов политической власти, приказов диктатуры класса и т. д.) должен был бы признать, что там, где нет товарно-денежных отношений, товарного обмена и, следовательно, права (частного и публичного), там нет и государства, нет публичной власти, а есть неправовое классовое насилие, диктатура класса, его внеправовая, политическая власть, насильственное классовое господство над обществом и его членами, не являющимися правовыми субъектами, свободными, равными и независимыми индивидами. Это, в частности, означало бы, что одни классы (например, буржуазия) осуществляют свое господство в формах эквивалентного товарообмена, права и государства, а другие (например, пролетариат) — при отрицании и отсутствии таких форм, путем различных средств и способов классового политического подавления, словом — посредством диктатуры пролетариата. Если, как верно считал Пашуканис (вслед за Марксом и Лениным), нет и не может быть какого-то особого, послебуржуазного "пролетарского права", то ясно, что нет и не может быть также и какого-то особого, после-буржуазного "пролетарского государства" в качестве действительного государства как такового (отсюда и ленинский термин "полугосударство").

Ведь для государства (в его отличии от простого классового насилия, диктатуры и т. д.) необходимо наличие соответствующего минимума объективно всеобщего права, оформляющего политическую власть как абстрактно всеобщую, равнозначную для общества в целом и всех его членов публичную власть.

Диктатура пролетариата — это завоевание, удержание и использование пролетариатом (во главе и через коммунистическую партию) политической власти. Это не новое право и не новое государство, а радикальное и самое последовательное, насколько это вообще возможно, отрицание всего предшествующего (т. е. по сути и фактически — буржуазного) права и государственности для революционного движения к неправовому и безгосударственному коммунизму. И если Маркс в "Критике Готской программы" и Ленин в "Государстве и революции" и говорят о каком-то остаточно-госу-дарственном характере диктатуры пролетариата, то это концептуально последовательно лишь постольку, поскольку подобные дения высказываются в контексте представлений о сохранении после пролетарской революции буржуазного "равного права" до его полного отмирания. А буржуазное право, отмечал Ленин, предполагает неизбежно и буржуазное государство, так что при коммунизме в течение известного времени в силу сохранения буржуазного права остается "даже и буржуазное государство — без буржуазии!"[226].

По данной концепции, диктатура пролетариата — это государство в той мере и постольку, в какой мере и поскольку вообще сохранятся право (в виде соответствующего буржуазного права). И даже буржуазный характер такого государства определяется, как это видно из слов Ленина, буржуазным характером сохраняемого права.

В действительности, как мы знаем из исторического опыта, диктатура пролетариата не стала ни "буржуазным государством без буржуазии", ни вообще государственно-правовой, публичной формой организации политической власти. Ликвидация частной собственности на средства производства, их социализация, не говоря уже о монополизации при диктатуре пролетариата всей политической власти в руках правящей коммунистической партии, полностью исключали возможность сохранения буржуазного "равного права" в том виде, как это предполагали Маркс и Ленин.

Буржуазное право, но совсем в другом смысле и значении, чем! это имели в виду Маркс и Ленин, было вынужденно (в силу того, что "военный коммунизм" не привел, вопреки большевистским ожиданиям, к доктринально спрогнозированному коммунизму) допущено диктатурой пролетариата в силу как раз отступления от социализма в сторону частнособственнических (буржуазного и мелкобуржуазного) укладов. Это практически доказывало абсолютную! несовместимость социализма и права (неизбежно — буржуазного! права в силу отсутствия пролетарского права как права), поскольку допущение права (буржуазного права при нэпе) было лишь неизбежным следствием вынужденного допущения несоциалистических укладов, требовавших правовых форм опосредования. Между тем ясно, что Маркс и Ленин говорили о буржуазном праве при коммунизме для правового опосредования (регуляции) не отношений буржуазного сектора после пролетарской революции, не буржуазных товарно-денежных отношений производства и рыночного оборота, а лишь самих социализированных отношений — отношений в сфере распределения в условиях уже ликвидированной частной собственности, отмены товарно-денежных отношений и рынка, обобществленности средств производства и т. д.

Получилось как раз наоборот: буржуазное право было допущено (и вообще возможно) лишь вне социализированных отношений. Временное допущение буржуазного права при нэпе означало не буржуазное право и "буржуазное государство — без буржуазии", а буржуазное право для буржуазии (для узкого, строго контролируемого диктатурой пролетариата круга товарно-денежных, частно-правовых отношений) при политической власти пролетариата, которая также и при нэповской "рецепции" некоторых институтов частного (но не публичного) права оставалась неправовой диктатурой, а не государством, не публичной властью.

Пашуканис же трактует перспективы нэповского буржуазного права в духе "отмирания" того фактически не состоявшегося буржуазного "равного права", о котором говорили Маркс и Ленин. Помимо всего прочего, это диктовалось ведущей марксистской идеей его книги о наличии внутренней связи между общественными отношениями в форме товара и основными понятиями и характеристиками в области частного и публичного права. Разумеется, он как последовательный марксист стремился этот негативный марксистский подход к праву как к буржуазному явлению (это марксистское правопонимание в виде правоотрицания) распространить не только на право до пролетарской революции, но и на все послеоктябрьское право. Это последнее, по логике такого марксистского подхода, вообще не может быть небуржуазным (пролетарским, социалистическим и т. д.) правом; оно может быть правом, лишь будучи именно буржуазным правом, т. е. тем, что подлежит социалистическому отрицанию.

Из практического опыта "военного коммунизма" и нэпа Пашуканис не мог не знать, что допущенное при нэпе буржуазное право — нечто совершенно другое, нежели то буржуазное "равное право", о котором говорили Маркс и Ленин. Хорошо должен был бы он понимать и неправовой (следовательно, и негосударственный, непубличный) характер политической власти в условиях диктатуры пролетариата и строящегося социализма.

Но Пашуканис стремится приспособить свою позицию в вопросах государства, права, власти и т. д. и к складывающимся реалиям диктатуры пролетариата (с ее претензией быть одновременно и прямым классовым насилием, и публично-правовой, государственной властью, олицетворением "общей воли" всего общества, источником и выразителем особого, пролетарско-классового права и т. д.), и к доктринально-идеологическим предсказаниям марксизма.

Подобное приспособленчество и некритичность, помимо явной непоследовательности в развитии Пашуканисом и другими авторами собственных воззрений, неизбежно вели к искажениям двоякого рода: реальная практика (складывавшаяся и развивавшаяся — чем дальше, тем больше — своим путем, хотя и в духе марксизма, но без обещанного им позитива, без наступления спрогнозированных им состояний и достижений) трактовалась под марксистские прогнозы, а последние — под практику. Так подкреплялась иллюзия совпадения и взаимного подтверждения "теории и практики", развертывания социалистического строительства в полном соответствии с марксистскими "строго научными" предсказаниями.

Из практической несостоятельности марксистского представления о буржуазно-правовом принципе осуществления обобществленных и централизованных распределительных отношений в условиях ликвидации частной собственности, рынка и т. д. со всей очевидностью следовало, что социализация средств производства и социализм вообще искореняют саму возможность любого права, самостоятельного хозяйствующего и правового субъекта, независимых индивидов, собственно экономических и правовых отношений внутри социалистического общества (или в социализированной части общества, в его социалистическом укладе). Лишь допущение несоциалистических (буржуазного, мелкобуржуазного, смешанного т. д.) укладов вновь открывало возможность для действия права в прокрустовом ложе функционирования несоциалистических элементов в условиях диктатуры пролетариата и господства централизованно-властных и плановых начал в жизни всей страны. Отсюда и нэповское право и в целом нэп — как временное отступление с точки зрения социализации средств производства и общественных отношений.

Такой нэповский вариант возврата к рынку и праву Пашуканис объясняет следующим образом: "Захват политической власти пролетариатом есть основная предпосылка социализма. Однако, как это показал опыт, планомерно организованное производство и распределение не могут на другой же день заменить собой рыночный обмен и рыночную связь отдельных хозяйств. Если бы это было возможно, то юридическая форма собственности была бы в тот же момент исторически исчерпана до конца. Она завершила бы цикл своего развития, вернувшись к исходной точке, к предметам непосредственного индивидуального пользования, т. е. стала бы снова элементарным бытовым отношением. А вместе с ней была бы осуждена на смерть и форма права вообще"[227].

Иначе говоря, опыт "военного коммунизма" показал, что нужны рынок и право в нэповском варианте, а не в смысле марксистских предсказаний об "отмирающем" буржуазном праве при социализме для распределения продуктов потребления среди рабочих по труду. Но этот нэповский вариант означает развитие (ограниченное и временное) буржуазных экономических и правовых отношений, т. е. капиталистического уклада рядом с социалистическим. Совершенно ясно, что применительно к нэповскому (буржуазному) рынку и праву действует иная логика их разрешения и ликвидации (по принципу полезности для диктатуры пролетариата и строительства социализма), нежели в гипотетическом случае наличия и "отмирания" буржуазного "равного права", по Марксу. То буржуазное "равное право" для распределительных отношений, об "отмирании" которого говорили Маркс и Ленин, вообще не состоялось как факт и никогда не имело места — ни до нэпа, ни при нэпе, ни после нэпа. Пашуканис же и другие марксистские авторы, смешивая (сознательно или нет — другой вопрос) нэповское буржуазное право и буржуазное "равное право" из марксистского предсказания, стали и к нэповскому праву (да и вообще к советскому, пролетарскому праву) применять Марксовы положения об "отмирании" совсем другого (и вообще не родившегося) права.

Нэповское (буржуазное) право (и нэп в целом) было допущено по логике вынужденного, временного и частичного военно-революционного отступления от социализма (и "военного коммунизма") в сторону капитализма и по той же революционно-насильственной логике это нэповское буржуазное право вместе с нэпом в целом было ликвидировано на рубеже 20—30-х годов, когда появилась возможность для нового наступления социализма против всех несоциалистических элементов и укладов в городе и деревне. Тут следует говорить вовсе не об "отмирании", а о прямой насильственной ликвидации (как и в период революции) остаточных, на этот раз легально допущенных уже советской властью, буржуазных экономических отношений и буржуазного права.

Посленэповское же (советское, пролетарское, социалистическое и т. д.) "право", как и донэповское, по сути своей это не право, поскольку оно было с ликвидацией нэпа лишено тех необходимых предпосылок и собственно правовых свойств и качеств, которые делали его в рассматриваемую эпоху неизбежно буржуазным правом, т. е. тем, что вместе с буржуазным укладом подлежало уничтожению и было фактически уничтожено. Применение уже и к этому посленэповскому "праву" Марксовых представлений об "отмирании" буржуазного "равного права" и вовсе стало чистой фикцией, с помощью которой поддерживался миф о наличии какого- то особого "отмирающего" права и вместе с тем этой особенностью как бы обосновывался и оправдывался его по существу антиправовой характер.

Таким образом, поскольку то буржуазное "равное право", об "отмирании" которого говорили Маркс и Ленин, так исторически и не появилось, все последующие разговоры об "отмирании" права в ходе строительства социализма и коммунизма были фактически беспредметными. Действительное же право (а именно дооктябрьское буржуазное право или нэповское буржуазное право) не "отмирало", а было насильственно ликвидировано вместе с соответствующими социально-экономическими предпосылками и условиями.

Преодоление нэповского буржуазного права Пашуканис связывает с "построением единого планомерного хозяйства"[228]. Но пока Марксистская доктрина и социалистическое правопонимание остается в силе рыночная связь между отдельными предприятиями, остается и форма права, в том числе и в отношениях между государственными предприятиями, где "применение принципа так называемого хозяйственного расчета означает образование автономных единиц, связь которых с другими хозяйствами устанавливается через рынок"[229]. Связь между хозяйственными единицами, выраженная в форме стоимости циркулирующих товаров, осуществляется в юридической форме сделок. Этим обусловлено законодательство в духе нэповского буржуазного права — "создание более или менее твердых и постоянных формальных рамок и правил юридического общения автономных субъектов (кодекс гражданский, возможно также торговый) и органов, практически налаживающих это общение путем разрешения споров (суды, арбитражные комиссии и т. п.»[230]

В отличие от этой буржуазной товарно-правовой формы социалистическое начало (и уклад) при нэпе — это "общественная связь меду производственными единицами, представляемая в ее разумно незамаскированной (не товарной) форме, — этому отвечает метод непосредственных, т. е. технически содержательных, указаний в виде программ, планов производства и распределения и т. д., указаний конкретных, меняющихся постоянно в зависимости от изменения условий, составляя между собой две противоположные тенденции — развитие планового начала и товарно-правовой формы отношении. Пошуканис отмечает: "Само собой очевидно, что первая тенденции не заключает в себе никаких перспектив для процветания творческого ремесла. Ее постепенная победа будет означать постепенное отмирание формы вообще"[231].

На уровнях диктатуры пролетариата, поясняет Пашуканис, несмотря на допущение рыночного обмена, уничтожается реальная противоположность интересов внутри национализированной промышленности и "обособленность или автономия отдельных хозяйственных организмов (наподобие частнохозяйственной) сохраняется лишь как метод»[232]. Поэтому советский уклад, уточняет (в принципе, правильно) Пашуканис в третьем издании своей книги в 1927 г., это не пролетарский государственный капитализм", как он (в духе известны ленинских положений о "госкапитализме" при нэпе) считал в первом издании 1924 г.[233].

Отношения между самими госпредприятиями и их отношения с негосударственными хозяйствами Пашуканис характеризует как "quasi- частнохозяйственные отношения", поставленные "в строгие рамки, которые в каждый данный момент определяются успехами, достигнутыми в сфере планомерного строительства"[234].

Это означает, что и допущенная при этом правовая форма отношений носит ненастоящий, квазиправовой характер.

Даже нэповское буржуазное право в условиях диктатуры пролетариата, доминирующей роли социализированного производства и планового начала, постоянного усиления "непосредственного, т. е. административно-технического, руководства в порядке подчинения общему хозяйственному плану" предстает в изображении Пашуканиса лишь как какое-то подобие права, лишь как "метод" рыночных отношений, как некая аналогия и имитация права. Правовая форма при диктатуре пролетариата по существу лишена своих правовых свойств и возможностей и, по признанию Пашуканиса. "существует только для того, чтобы окончательно исчерпать себя"[235]. Окончательная победа планового хозяйства поставит госпредприятия "исключительно в технически целесообразную связь друг с другом, убьет их "юридическую личность"[236]. Процесс отмирания правовой формы — это, по Пашуканису, одновременно и переход от эквивалентных отношений к коммунистическому принципу распределения.

Изживание стоимостных отношений в экономике будет вместе с тем "отмиранием частноправовых моментов в юридической надстройке", "выветриванием самой юридической надстройки в целом"[237].

Преодоление стоимостных отношений означает здесь конец свободной и независимой личности в качестве собственника-товаровладельца, субъекта права, автономной моральной личности.

Человек перестает быть самостоятельным индивидом, лишается общественно признаваемых за ним свойств, характеристик, определений и статуса свободной индивидуальности (экономической, правовой, моральной, религиозной и т. д.) и превращается в целесообразную часть коллектива, теряет свое индивидуальное "я", сливается с "массой" класса, "трудящихся", "трудового народа" и т. д.

Эта развиваемая Пашуканисом установка на деиндивидуализацию человека в процессе преодоления частной собственности, рынка, обмена и т. д. является прямым продолжением и логическим следствием марксисткой трактовки свободы и равенства людей, свободной человеческой личности как иллюзорной, идеологической формы выражения товарно-стоимостных отношений, простого атрибута товарообмена. "В самом деле, — пишет Пашуканис, — человек как моральный субъект, т. е. как равноценная личность, есть не более как условие обмена по закону стоимости. Таким же условием является человек как субъект прав, т. е. как собственник. И наконец, оба эти определения самым тесным образом связаны с третьим, в котором человек фигурирует в качестве эгоистического хозяйствующего субъекта"[238].

Эгоистический субъект, субъект права и моральная личность, согласно такой трактовке, это лишь "идеологические образования", "три основные маски" человека в товаропроизводящем обществе[239]. Преодоление такого общества, а вместе с ним и трех этих иллюзорных идеологических "масок" позволит, по мнению Пашуканиса, в условиях "планомерного общественного хозяйства" строить отношения людей не как экономические, правовые, моральные и т. д., а как отношения целесообразные, утилитарные — посредством "простых и ясных понятий вреда и пользы"[240]. Одновременно с товарным и правовым фетишизмом будет преодолен и этический фетишизм. А пока, в условиях переходного периода, констатирует Пашуканис, "коллектив не отказывается от всевозможных средств давления на своих сочленов для побуждения к морально должному", т. е. к "классово полезному"[241]. Новое пока что уживается со старым, пролетарское — с буржуазным: "Рядом с социальным человеком будущего, который сливает свое "я" с коллективом, находя в этом величайшее удовлетворение и смысл жизни, продолжает существовать моральный человек, несущий на себе тяжесть более или менее абстрактного долга. Победа первой формы равносильна полному освобождению от всех пережитков частнособственнических отношений и окончательному перевоспитанию человечества в духе коммунизма"[242].

Вообще для коммунистической идеологии и социалистической практики отрицание права и установка на перевоспитание человека — это два взаимосвязанных и дополняющих друг друга аспекта отрицания личности и утверждения коллективистской общности. Действительно, там, где человек теряет свою свободу, индивидуальность и личность, где он не признается субъектом права, там он вновь как несвободное, незрелое, несовершеннолетнее существо становится объектом воспитания и перевоспитания в духе "идеалов" послушного "сочлена" коллектива, класса, "трудящихся", народа и т. д. Отсюда, кстати говоря, и облюбованная марксистскими идеологами тема разговоров о воспитании и перевоспитании всех и вся, особенно — о воспитательной роли "отмирающего" права. То ли спешат с "отмиранием" несуществующего права, то ли всерьез опасаются, что оно вдруг "отомрет", так и не довоспитав кого-то. Крайне большие надежды при этом, естественно, возлагаются на пролетарское уголовное право, точнее говоря — на карательную политику.

В русле развития таких воззрений Пашуканис выступал за то, чтобы "превратить наказание из возмездия и воздаяния в целесообразную меру защиты общества и исправления данной социально опасной личности"[243].

Логика появления такой антиправовой позиции ясна и понятна: наказание как "возмездие и воздаяние" предполагает право, объективную правовую эквивалентность конкретного наказания конкретному преступлению. И там, где нет права, его следует, по логике Пашуканиса, заменить мерами политико-медицинской целесообразности, диктуемой "требованиями момента" и официально-властными представлениями о социальной (т. е. классовой!) опасности каждого отдельного "члена коллектива" с точки зрения всемирно-исторического движения всего "коллектива" к коммунизму.

Решение этой "громадной организационной задачи" сделает, по словам Пашуканиса, "излишними судебные процессы и судебные приговоры, ибо когда эта задача будет полностью разрешена, исправительно-трудовое воздействие перестанет быть простым "юридическим следствием" судебного приговора, в котором зафиксирован тот или иной состав преступления, но сделается совершенно самостоятельной общественной функцией медицинско-педагогического порядка. Нет никакого сомнения, что наше развитие идет и будет идти дальше по этому пути"[244].

В подтверждение таких тенденций Пашуканис отмечал, что уже в Руководящих положениях по уголовному праву Наркомюста РСФСР 1919 г. был отвергнут принцип виновности как основание для наказания, да и само наказание трактовалось не как возмездие за вину, но как оборонительная мера. Без понятия вины обходится и УК РСФСР 1922 г. А в основных началах уголовного законодательства Союза ССР вместо термина "наказание" фигурируют "меры социальной защиты" судебно-исправительного характера. От этих, во многом декларативно-терминологических изменений, по мнению Пашуканиса, надо идти дальше по пути реального, а не словесного преодоления таких правовых форм, конструкций и принципов, как вина, состав преступления, ответственность, вменяемость, соразмерность (эквивалентность) наказания тяжести преступления, уголовно-процессуальные гарантии и т. д. "Нелепая форма эквивалентности", утверждал он, противоречит "разумной цели защиты общества или перевоспитания преступника"[245]. Формальный принцип эквивалентности (за равную вину — равная мера наказания) отвергается им именно как правовой принцип: "Эта бессмыслица есть не что иное, как торжество правовой идеи, ибо право есть применение одинакового масштаба и не заключает в себе ничего большего"[246].

Вместе с принципом эквивалентности ненужной оказывается и идея ответственности, т. е. эквивалентного наказания. Что же касается "юридического понятия вины", то оно "не научно, ибо оно прямым путем ведет к противоречиям индетерминизма"[247]. Выходит, если человека без вины бросить в тюрьму или расстрелять, то с детерминизмом все будет в порядке?

Одобряя как образец "целесообразность наказания в педагогике", где вменяемыми (и подлежащими наказанию) считаются и дети, психически ненормальные и т. д., Пашуканис сожалеет, что "уголовное право пользуется понятием вменяемости как условием наказания не в том единственно ясном смысле, в каком его устанавливают научная психология и педагогика"[248].

Свои нападки Пашуканис направляет и против известного гуманистического принципа, образующего фундамент цивилизованного уголовного права: "nullum crimen, nulla poena sine lege" (нет преступления, нет наказания, если это не предусмотрено в законе).

Идеи, позаимствованные у ряда представителей социологического и антропологического направлений в криминалистике, он крайне радикализирует в духе коммунистического отрицания права вообще. Вина, преступление и наказание как "формы буржуазного сознания", опирающиеся на товарные отношения, не могут быть преодолены в буржуазном обществе. Данное обстоятельство Пашуканис отмечает с чувством классового и исторического превосходства над буржуазным социологом Ван-Гамелем, высказавшимся за очищение криминалистики от этих "предрассудков". "Преодоление, этих отношений на практике, т. е. революционная борьба пролетариата и осуществление социализма, — вот единственный путь рассеять эти миражи, ставшие действительностью"[249].

В духе реализации таких последовательно антиправовых установок и должна быть, по его мысли, осуществлена в стране реформа уголовного права и процесса. В этой связи он критически замечает: "Уголовный кодекс сам по себе и та судебная процедура, для которой он создан, пропитаны насквозь юридическим началом эквивалентности воздаяния"[250].

Борьба против права имеет свою логику, которая приводит Пашуканиса к отрицанию не только основных юридических принципов в сфере уголовного права и процесса, но и вообще особенной части Уголовного кодекса. "Наконец, — спрашивает он своих не столь радикальных соратников в борьбе против права, — зачем нужна вся особенная часть Кодекса, если дело идет только о мерах социальной (классовой) защиты? В самом деле, последовательное проведение принципа охраны общества требовало бы не зафиксирования отдельных составов преступления (с чем логически связана мера наказания, определяемая законом или судом), но точного описания симптомов, характеризующих общественно опасное состояние, и разработки тех методов, которые нужно в каждом данном случае применять для того, чтобы обезопасить общество"[251].

Здесь хорошо видно, как место вытесняемого права тут же занимает самый откровенный и грубый произвол, в какие бы медико-психиатрические одежонки его ни наряжал Пашуканис. Кстати говоря, гнусная практика злоупотребления психиатрией в политических целях против инакомыслящих вполне укладывается в обосновываемую Пашуканисом карательную конструкцию классовых мер борьбы против людей с "симптомами, характеризующими общественно опасное состояние".

Для Пашуканиса как марксистского идеолога отрицание права — это лишь необходимый момент в движении от капитализма к коммунизму. И он настолько поглощен этим моментом, что просто не замечает (или не хочет видеть), что отрицание права — это просто бесправие, насилие, несвобода, произвол. Он мечтает о неправовой карательной процедуре, которая выразится "целиком и без остатка в разумной, немистифицированной форме социально-технических правил"[252]. Конечно, там, где нет права (после уничтожения буржуазного права, в условиях диктатуры пролетариата), там карательная процедура, да и вся карательная политика осуществляются (и могут осуществляться) лишь во внеправовых и антиправовых формах. Отсюда, однако, лишь следует, что социализм несовместим с правовыми формами также и в области карательной политики, но вовсе не вытекает, будто внеправовое насилие — это более разумная форма, чем уголовное право.

Обрисованный Пашуканисом переход от права (в данном случае — от уголовного права) к неправу в виде социально-технических правил, от правосудия — к репрессивной медико-психиатрической диагностике симптомов классово опасного состояния со всей очевидностью демонстрирует полнейшее безразличие (и Пашуканиса как идеолога, и оправдываемого им строя бесправия) к судьбам живых людей — строителей коммунизма, актуальных и потенциальных жертв внеправовой карательной политики. И это весьма показательно и "симптоматично" для всей правоотрицающей позиции Пашуканиса. "Из всех видов права, — замечает он, — именно уголовное право обладает способностью самым непосредственным и грубым образом задевать отдельную личность. Поэтому оно всегда вызывало к себе наиболее жгучий, и притом практический, интерес. Закон и кара за его нарушение вообще тесно ассоциируются друг с другом, и, таким образом, уголовное право как бы берет на себя роль представителя права вообще, является частью, заменяющей целое"[253]. А это для Пашуканиса означает лишь буржуазность и, следовательно, ненужность уголовного права: "Уголовное право, так же как и право вообще, есть форма общения эгоистических обособленных субъектов, носителей автономного частного интереса или идеальных собственников"[254].

С ликвидацией частной собственности и социализацией средств производства исчезает и частная, эгоистическая, автономная личность, а вместе с ней и личность вообще, свободный и независимый индивид; частный человек социализируется вместе со всеми остальными производительными силами, превращается в несамостоятельную, зависимую, несвободную частицу целого — классово понятого, организованного и защищаемого (на основе технических правил, медицинской диагностики и политико-идеологической педагогики) "общества".

Такова в целом схема антиправовых рассуждений и построений Пашуканиса, в рамках которых нет места для понимания и адекватной оценки роли и значения уголовного права и процесса (как, впрочем, и других отраслей права и права в целом) для защиты жизни, свободы, прав, интересов, безопасности людей как людей — все равно, где, когда и в качестве кого они фигурируют по его идеологической схеме. Здесь хорошо видно, что этот радикальный антигуманизм — лишь другое выражение правового нигилизма. У них общий корень — коммунистическое отрицание личности, свободы, права, собственности.

Пашуканис (и марксизм в целом) прав, что пролетарское, коммунистическое уничтожение частной собственности неизбежно означает одновременно отрицание и индивида как самостоятельного экономического, морального и правового субъекта, преодоление свободной, равной и независимой личности, т. е. ликвидацию индивидуальной свободы, равенства и автономии людей в тех формах (экономических, юридических, моральных, религиозных и т. д.), в каких исторически вообще были возможны свобода и равенство в человеческих отношениях до их пролетарско-коммунистического уничтожения. Ясно также, что после пролетарской революции, в условиях диктатуры пролетариата и строительства социализма все эти формы свободы и равенства (а вместе с тем и человек как индивид, личность) лишаются объективной почвы и реального смысла, а если и допускаются по нужде, как при нэпе, то с такими коммунистическими ограничениями и оговорками, что предстают лишь как видимость, политико-идеологически полезная фикция, вербальная конструкция, лишенная адекватного содержания.

Но пролетарско-коммунистическое "освобождение" от частной собственности по существу означает отрицание не только связанных с ней т. и. "идеологических", "иллюзорных" форм свободы, равенства, индивидуальности и т. д., но и вообще сути, содержания и субстанции этих форм — человеческой личности, индивида, свободы, равенства, права, морали, религии как таковых. Так что "грядущее освобождение" — это лишь негативное "освобождение" от свободы, собственности, личности, права, морали и т. д., а не позитивное утверждение какой-то новой свободы.

Ведь свобода, равенство, право, собственность и т. д. имеют смысл лишь применительно к индивидам, личности, а там, где люди — не самостоятельные индивиды, не личности, а, как говорит Пашуканис, "сочлены коллектива", составные части класса и массы, там нет и не может быть ни свободы, ни права, ни равенства, ни собственности, ни моральности. Без индивида, без личности все это превращается в иносказание, в метафорические слова без адекватного смысла.

Поэтому остается — в духе общемарксистских установок и ожиданий — надеяться на появление в результате "перевоспитания человечества в духе коммунизма" какого-то-ранее не виданного существа, которое, потеряв свое собственное "я" и свою личность, каким-то чудом оказывается свободным и всесторонне развитым индивидом.

Пашуканис, следуя за Марксом, берет за основу не официальный закон, не "норму как внешнее авторитетное веление", а юридическое отношение, содержание которого дано самим экономическим отношением, поэтому "законная" форма этого юридического отношения расценивается им как "один из частных случаев"[255]. Чисто теоретически, поясняет он, "правовое общение может быть конструировано как обратная сторона менового отношения"[256]. Но для практической реализации правового общения требуется наличие "более или менее твердо установленных общих шаблонов, без тайной казуистики и, наконец, особой организации, которая меняла бы эти шаблоны к отдельным случаям и обеспечивала принудительное выполнение решений"[257].

Право, следовательно, — продукт меновых отношений, а не порождение государства и законодательства, хотя и нуждается в них. В целом о потребностях практической реализации уже наличного (формируемого в меновых отношениях) права Пашуканис пишет так: "Наилучшим образом эти потребности обслуживаются государственной властью, хотя нередко правовое общение обходится и без содействия последней, на основе обычного права, добровольных третейских судов, самоуправства и т. д."[258].

С этих экономико-материалистических позиций Пашуканис критиковал различные буржуазные (естественноправовые, психологические, нормативистские и т. д.) концепции права.

Призывая марксистских авторов к использованию положений Маркса о взаимосвязях формы товара и формы права не только для критики буржуазной юридической идеологии, но и для изучения правовой надстройки как объективного явления, Пашуканис отмечал: "Этому препятствовало прежде всего то обстоятельство, что у тех немногих марксистов, которые занимались вопросами права, центральным, основным и единственно характерным признаком правовых явлений бесспорно считался момент принудительного социального (государственного) регулирования"[259].

Так, он критикует юридико-позитивистский подход Бухарина и находившегося под его влиянием И. Подволоцкого. Анализируя взгляды Зибера и Реннера, Пашуканис замечает: "Аналогичное определение права как принудительных норм, издаваемых государственной властью, мы находим у Бухарина. Отличие Бухарина от Зибера и в особенности от Реннера заключается в том, что первый усиленно подчеркивает классовый характер государственной власти и, следовательно, права"[260].

Сходные представления о праве развивал и ученик Бухарина Подволоцкий, определявший право следующим образом: "Право представляет собой систему принудительных социальных норм, отражающих экономические и другие общественные отношения-данного общества, норм, вводимых и охраняемых государственной властью господствующего класса для санкционирования, регулирования и закрепления этих отношений и, следовательно, закрепления господства данного класса"[261].

Пашуканис верно квалифицировал подобные определения права как позитивистские, но отвергал их не с позиций признания объективного смысла и ценности права, а в духе марксистского отрицания всякого права, в перспективе преодоления права, правоведения и философии права как явлений буржуазной действительности и буржуазной идеологии. "Все эти определения, — писал он о позитивистских подходах к праву, — подчеркивают связь между конкретным содержанием правового регулирования и экономикой. Однако в то же время право как форму они стремятся исчерпать признаком внешней, государственно-организованной принудительности, т. е. по сути дела не идут дальше грубо эмпирических приемов той самой практической или догматической юриспруденции, преодоление которой должно составить задачу марксизма"[262].

Критически относился Пашуканис и к позиции Стучки, хотя и усматривал в ней ряд достоинств. "Тов. И.И. Стучка, с нашей точки зрения, — писал он, — совершенно правильно поставил проблему права как проблему общественного отношения. Но вместо того чтобы начать поиски специфической социальной объективности этого отношения, он возвращается к обычному формальному определению, хотя и ограниченному классовым признаком. В той общей формуле, которую дает т. Стучка, право фигурирует уже не как специфическое социальное отношение, но как все вообще отношения, как система отношений, отвечающая интересам господствующего класса и обеспеченная его организованной силой. Следовательно, в этих классовых рамках право как отношение неотличимо от социальных отношений вообще, и т. Стучка уже не в состоянии ответить на ядовитый вопрос проф. Рейснера, каким образом социальные отношения превращаются в юридические институты или каким образом право превращается в самого себя"[263].

В определении Стучки действительно не выделена специфика права. Говоря о классовом содержании правовой формы, данное определение не объясняет, почему это содержание принимает именно правовую, а не какую-то иную форму. Для доказательства юридичности, правового характера этой формы (системы, порядка) отношений Стучке не остается ничего другого, как от своего классового социологизма обратиться, подобно другим (отвергаемым им) позитивистам, к государственной власти как правосозидающему источнику и правоопределяющей силе. Настойчивые при этом ссылки Стучки (в отличие от других позитивистов) на классовый характер государственной власти лишь демонстрируют, что классовый социологизм в его подходе довольно эклектически сочетается с классовым позитивизмом при трактовке вопросов экономики, права, закона, государства и т. д.

Пашуканис же стремится удержаться на позициях того классового социологизма, согласно которому право и государство — это соответствующие (правовая, публично-политическая) формы экономико-стоимостных, товарно-меновых, т. е. по сути и классовому характеру — буржуазных отношений. Классовость права и государства для Пашуканиса (как и у Маркса), концептуально говоря, это их буржуазность, отсюда и необходимость их отрицания, "отмирания" и т. д., и принципиальная невозможность "пролетарского права", "пролетарского государства" как каких-то новых (после-буржуазных) типов права и государства.

Более или менее последовательное развитие этой позиции в книге "Общая теория права и марксизм" удается Пашуканису лишь постольку, поскольку он (как и Маркс в "Капитале") остается там, по его словам, на "территории врага"[264], критикует буржуазные общественные отношения и буржуазное право, конкретно не анализирует проблемы послебуржуазного, пролетарского строя. Как только он переходит к этой советской тематике (уже в самой этой книге, но. особенно сильно — в последующих выступлениях и публикациях), в его суждениях начинается заметный крен в сторону классового позитивизма, приспособления своей позиции к целям оправдания-. отношений, институтов и норм диктатуры пролетариата и его законодательства.

Так, в статье 1927 г. "Марксистская теория права" Пашуканис, отвечая на критику Стучки[265], признает, что целый ряд правовых проблем остались в его книге вне поля зрения. "Такова, например, — отмечает Пашуканис, — проблема права переходного времени, или советского права, которую поставил во весь рост т. Стучка, что и принадлежит к числу его крупных заслуг в теории права"[266]. И еще шаг в сторону классового (советско-правового) позитивизма: "Повторяю, что большой заслугой т. Стучки является неустанное подчеркивание им особой, специфической природы советского права, вытекающей из его революционного происхождения, в противовес всяким попыткам рассматривать наше советское право как наиболее полное завершение неких "социальных" тенденций, наблюдающихся в буржуазном правопорядке"[267].

Пашуканис, таким образом, переходит здесь к признанию наличия нового (послереволюционного и послебуржуазного) "советского права" с "особой, специфической природой". Вместе с тем это "советское право" он — для сохранения хотя бы внешней, словесной видимости своей концептуальной последовательности — не называет "пролетарским правом". Но эти словесные ухищрения сути дела не меняют: согласно концепции Пашуканиса, всякое право по своей природе — буржуазное право, и если за "советским правом" теперь им признается "особая, специфическая природа", это по существу означает и отход от данной концепции, и признание "пролетарского права". Ведь для Стучки и других авторов "советское право" это и есть "пролетарское право".

Признание особого "советского права" требует от Пашуканиса корректировки и в вопросе об "отмирании права". Открещиваясь от не без оснований приписывавшихся ему представлений о непосредственном переходе от "буржуазного права к неправу" и подчеркивая принципиальную противоположность между подлинным (при капитализме) и неподлинным (после пролетарской революции) буржуазным правом, между буржуазным правом без кавычек и в кавычках (все дело, оказывается, в кавычках!), Пашуканис пишет: "Отмирать может только это не подлинное буржуазное право, "буржуазное право" в кавычках. Право же буржуазного государства, защищаемое силой последнего, может быть только уничтожено революцией пролетариата"[268].

Во-первых, Пашуканис здесь явно подменяет проблему: речь должна идти не о "праве буржуазного государства" (т. е. не о позитивном законодательстве, об актах свергнутых правительств и т. д.), а о том буржуазном праве как форме экономико-стоимостных, меновых отношений, после которого (по Марксу, Ленину и Пашуканису) не может и не должно быть никакого другого типа, никакой другой формы права. Нельзя же иметь одно правопонимание (одно понятие права) "на территории врага", другое — на своей территории, специально для диктатуры пролетариата.

Во-вторых, Пашуканис, признавая "советское право", окончательно запутывает пресловутую проблему "отмирания" права, поскольку "современное советское право" оказывается у него отличным и от "неподлинного буржуазного права". "Классовая, функциональная характеристика этого права, — пишет Пашуканис, имея в виду это неподлинное буржуазное право без буржуазии, — и не только этого, но и нашего современного советского права, отвечающего более низкой ступени развития, чем та, которую Маркс имел в виду в "Критике Готской программы", принципиально отлична, противоположна такой же характеристике подлинного буржуазного права"[269].

Выходит, что "современное советское право" с особой, специфической природой разовьется затем в то неподлинное буржуазное право (в буржуазное "равное право", по Марксу и Ленину), которое и "отомрет". Вся эта путаная и искусственная конструкция призвана соединить несоединимое: признание "советского права" правом (т. е., по Марксу и Пашуканису, буржуазным феноменом) и вместе с тем отрицание его буржуазной природы, его подлинности и т. д.

Если "советское право" является правом, имеет свою особую, специфическую природу, принципиально отлично от буржуазного права по своим функциям и т. д., то зачем в таком случае вообще именовать его буржуазным правом (в кавычках или без кавычек)? Разве что для видимости, будто все идет "по Марксу" и именно там, где это явно не так. Если же под "современным советским правом" имеется в виду нэповское право, т. е. допущенное в советское время урезанное, ограниченное, подконтрольное, но все же подлинное буржуазное право (а вовсе не предсказанное Марксом буржуазное "равное право"), то говорить о какой-то особой природе "советского права" нет никаких оснований.

Применительно ко всему послереволюционному (советско-пролетарскому) периоду речь должна идти о разграничении, принципиальной противоположности и т. д. не между подлинным и подлинным буржуазным правом, не между буржуазным право» кавычках и без кавычек, а между подлинным правом и правом подлинным, между правом без кавычек и правом в кавычках, словом — между правом и неправом, которое советскими идеологами выдавалось за право по тем или иным практическим, политическим, идеологическим и доктринальным соображениям и мотивам.

По существу так же речь должна идти о принципиальном различии между двумя противоположными типами организации политической власти в стране — в правовой или неправовой форма в виде публичной (публично-правовой), государственной власти и в виде внеправового, непосредственного классового господства, диктатуры пролетариата с монополизацией политической власти в рука коммунистической партии.

Или право и государство (публично-политическая, государственная власть), или неправо и негосударство (диктатура класса, классово-политическая, партийно-коммунистическая власть). "Полугосударство" так же невозможно, как и "полуправо". Это (и теоретически, и реальноисторически, по логике и по опыту) лишь вербальные идеологические кентавры, слова-метафоры, за которыми скрываются неправовые и негосударственные властные институты и приказные нормы прямого классового господства, диктатуры пролетариата, монопольного политического правления коммунистической партии.

Поскольку для Пашуканиса (вслед за Марксом) государство, право, мораль и т. д. — "суть формы буржуазного общества"[270], то ясно, что в послереволюционном, небуржуазном, пролетарском, социалистическом обществе для них нет места и условий. Но там, где эти буржуазные формы были все-таки вынужденно допущены при нэпе, там мы имеем дело с подлинными буржуазными феноменами в их неподлинном существовании, функционировании, использовании.

Действительно в условиях социализации и диктатуры пролетариата всякое правовое (равным образом и публично-властное, государственное) начало неизбежно оказывается и может быть по сути лишь чем-то буржуазным, антипролетарским, антисоциалистическим, антидиктатурным, антипартийным, антисоветским.

Отсутствие подлинного права и государства при диктатуре пролетариата Пашуканис (как и другие марксистские авторы) по существу пытался изобразить как наличие нового, "неподлинного", советского права и государства. Причем это фактическое отсутствие права и государства посредством идеологической филологии (с помощью кавычек и чисто словесных конструкций вроде "неподлинного" права, "права" и "государства" в кавычках, "полугосударства", "буржуазного" права в кавычках и т. д.) выдается за их "отмирание".

Весь этот идеологический туман с мнимым "отмиранием" отсутствующих феноменов постоянно витал над всем марксистским подходом к судьбам права и государства после пролетарской революции и определял тот неизменный горизонт советского правоведения и государствоведения, под сводами которого все зависело от изменчивой политической конъюнктуры.

В этой системе координат логически последовательная теория просто невозможна, и пример Пашуканиса в этом плане весьма показателен. Признание им наличия "советского права" и "пролетарского государства"[271], с одной стороны, искажало реалии диктатуры пролетариата, позитивистски и примиренчески этатизировало и юридизировало их, а с другой стороны, прямо противоречило тому его марксистско-социологическому подходу, положения которого (в той или иной конъюнктурной модификации) он продолжал повторять и отстаивать. Все это еще больше запутывало обсуждаемые вопросы, поскольку повторяемые им общеконцептуальные положения (заимствованные у Маркса), представляя собой пролетарско-идеологическую критику буржуазного права и государства, коммунистическое отрицание права и государства вообще как буржуазных явлений и категорий, вовсе не годились в качестве теории (или компонентов теории) нового послебуржуазного, пролетарского государства и права, каковых как раз и не было ни в марксистском прогнозе, ни в реальной действительности.

Для двойственности, внутренней противоречивости позиции Пашуканиса очень характерно то обстоятельство, что признание "советского права" сочетается у него с отрицанием в нем собственно правовых (т. е. подлинно буржуазно-правовых) элементов в условиях частичного и временного допущения буржуазного права вместе с буржуазным укладом при нэпе.

В духе ленинского положения ("мы ничего частного не признаем") Пашуканис, обосновывая ограничительное толкование статей 1 и 4 ГК РСФСР в вопросе о субъективной правоспособности (т. е. по сути — антиправовое толкование этих общих статей), в упомянутой публикации 1927 г. подчеркивал: "... Мы не признаем никакой абсолютной правоспособности, никаких неприкосновенных субъективных частных прав. Ибо эта неприкосновенность есть неприкосновенность капиталистической эксплуатации, а наша Октябрьская революция подрубила корни этой эксплуатации (национализация земли, банков, крупной промышленности, транспорта, внешней торговли и т. д.) и оставила в наследство задачу выкорчевать капитализм окончательно. Закон того государства, которое ставит себе эту задачу, не может признавать абсолютных и неприкосновенных частных прав, — это не может вызывать никаких сомнений"[272].

Все это действительно не вызывает никаких сомнений в отношении и частных прав, и тем более — публичных прав индивидов. Но если это так даже в ситуации нэповской рецепции элементов подлинного (буржуазного) права, то о каком "советском праве" (о "праве" без реального субъекта права, правоспособности, правосубъектности и т. д.) и о каком "пролетарском государстве" (о "полугосударстве" без публично-правовой власти) может идти речь?

Не вызывает сомнений и неправовой характер велений и установлений диктатуры пролетариата — "закона того государства", цель которого — выкорчевывание капитализма и права. Правовое значение закона "пролетарского государства", а вместе с тем и правовое содержание "советского права" в предлагаемом Пашуканисом толковании ГК РСФСР носят чисто негативный (антиправовой, правоотрицающий) характер. Об этом свидетельствует и тот политикоидеологический принцип (интересы победы социализма), который он обосновывает в качестве высшего критерия при толковании допущенных при нэпе гражданских прав. "За истекшее с 1921 г. время, — отмечал он в 1927 г., — наше "продвижение к социализму на рельсах нэпа" как-никак сделало значительный шаг вперед, и теперь уже давно пришла пора для советского юриста сделать верховным критерием в своей догматической и правно-политической установке не развитие производительных сил само по себе, но перспективу победы социалистических элементов нашего хозяйства над капиталистическими”[273].

Получается абракадабра, не лишенная, однако, сходства с реальностью: советский закон при нэпе предоставляет частнохозяйствующим индивидам гражданские права, которыми они, однако, должны пользоваться не в своих интересах и даже не для развития производительных сил, а для победы социализма над самими этими индивидами как "капиталистическими элементами". И такую обязанность действовать "себе в убыток", вопреки смыслу гражданской правосубъектности и вообще гражданского права, Пашу- канис (не говоря уже о других авторах — убежденных позитивистах), сторонник правосубъектной концепции права (правда, только для ненавистного ему буржуазного права), характеризует как право, как "наше советское право"!

Не проще ли в таком случае считать новым (пролетарским, советским) "правом" наличный классовый порядок (Стучка и его сторонники) или веления, законы, нормы (Козловский, Подволоцкий и другие откровенные советские легисты), устанавливаемые представителями диктатуры пролетариата? К чему все тонкости о праве как форме экономико-стоимостных отношений, если все, что прикажут (в виде декрета, закона, инструкции или другого акта), — это и есть право? Никакого, ведь, критерия не остается (не только у Стучки или Подволоцкого, но и у Пашуканиса) для того, чтобы отличить право от неправа, государство от диктатуры, публичную власть от партийного правления, закон "пролетарского государства" от правового закона, наличие советского права от отсутствия права вообще, "отмирание" права от его прямого отрицания и насильственной ликвидации.

Основной недостаток всего подхода Пашуканиса к собственности, праву, государству, морали и т. д. состоит в том, что он, строго говоря (подобно другим "марксистам-правовикам"), не теоретик, а идеологический критик, и он, следовательно, развивает не теорию (в собственном смысле этого понятия) собственности, права, государства, морали и т. д., а лишь марксистскую, классово-пролетарскую идеологическую критику этих объектов как лишь классово чуждых феноменов, абсолютно лишенных какой-то самостоятельной ценности, объективных свойств, внеклассового значения, какого-то общечеловеческого и социально-культурного смысла. Причем эта критика носит радикально-негативный характер и нацелена на полное отрицание соответствующих явлений, позитивное содержание и значение которых полностью игнорируются и остаются вне поля видения такого идеологического подхода. И даже там, где, согласно данной идеологии, на время (до полного "отмирания") что-то и допускается из "старого", то лишь как неизбежное зло, используемое к тому же для целей ускорения процесса его полного отмирания.

Правопонимание при таком негативном подходе к праву вообще с позиций коммунистического отрицания его как буржуазного феномена по сути дела предстает как правоотрицание. Познание права подчинено здесь целиком целям его дискредитации и преодоления. Это антиюридическое мировоззрение нашло свое воплощение и реализацию в правовом нигилизме всей послереволюционной теории и практики социальной регуляции.

Отмеченный недостаток было бы, конечно, некорректно адресовать в виде личного упрека Пашуканису или какому-то другому марксистскому, коммунистическому автору. Весь этот антиюридизм, внутренне присущий в целом марксистскому подходу к праву, социально-исторически и идеологически обусловлен тем, что социалистическое отрицание капитализма действительно включает в себя преодоление вместе с буржуазным правом всякого права вообще. И марксизм верно отразил этот момент. Но историческая (и вместе с ней и идеологическая) иллюзия состояла в марксистском представлении, будто социализм — это первая, низшая фаза коммунизма, за которой последует высшая фаза — полный коммунизм, будто социализм как переходный период поведет к коммунизму как новому строю, будто после социализма как переходного строя с обобществленными средствами производства реально возможен еще и другой, не переходный, а постоянный и даже вечный коммунистический строй, словом, будто реально возможен коммунизм как нечто иное, чем социализм (т. е. отрицание капитализма, уничтожение частной собственности на средства производства, их обобществление в политизованной форме "огосударствления" и т. д.).

Сегодня можно сказать, что действительное историческое развитие социализма развеяло эти иллюзии. Исторические реалии свидетельствуют об объективной невозможности на базе обобществления средств производства какого-то другого строя, нежели тот реальный социализм, который исторически был построен. Прежние, априорные представления о коммунистическом продолжении и совершенствовании социализма, о коммунистической перспективе развития социализма в свете опыта реальной истории предстали как простая оптимистическая версия идеологов коммунизма о дальнейшем прогрессирующем улучшении идеализированного социализма и его самодвижении в направлении к утверждению, наконец-то, всеобщего и полного счастья на земле.

Как идеал грядущего счастья, как нечто сверхсоциалистическое коммунизм оказался очередной великой утопией. Но как строй с верифицируемыми земными, социально-экономическими характеристиками (отрицание частной собственности, обобществление средств производства, всеобщность труда, коллективизм и т. д.) коммунизм, можно сказать, уже практически осуществлен вместе с социализмом, поскольку ничего другого (кроме детских фантазий о всеобщем и полном счастье), объективно реализуемого в социальной действительности, в идее коммунизма по существу нет. Так что реально-исторически говоря, практически возможный коммунизм (вместе с социализмом) уже позади, а не впереди. Социализм строился коммунистический, коммунизм оказался социалистическим.

Но все стало проясняться лишь после строительства социализма и десятилетий упорнейших и безуспешных попыток, заставить реальный (и практически единственно возможный антикапиталистический) социализм двигаться к идеальному коммунизму. Социализм (а вместе с ним и реально возможный на земле коммунизм) действительно оказался переходным строем — временем ликвидации частной собственности, обобществления средств производства, практической проверки идеологической гипотезы об идеальном коммунизме и настойчивых поисков несуществующих путей к нему.

Но как исторически переходный строй социализм (и весь порыв к коммунизму) может иметь лишь такую будущность, которая объективно подготовлена им и настоятельно диктуется общественными потребностями движения к настоящему праву, свободе, собственности и государственности.

5. Право как идеологическая форма классовых отношений

В 20-е годы проблемам марксистского правопонимания и построения марксистской теории права был посвящен также ряд Публикаций И. Разумовского[274]. Уже в его докладе "Социология и право" в ноябре 1923 г. (т. е. до появления книги Пашуканиса) на секции права Коммунистической Академии отмечалось, что марксистская теория права должна строиться по аналогии с Марксовой критикой политэкономии. Отсюда и его в целом положительное отношение к работе Пашуканиса при расхождении "в некоторых частностях"[275].

Для Разумовского (как и для Пашуканиса — с ориентацией на "Капитал") единственно правильный подход к построению марксистской теории права — это "социологическая и социалистическая критика буржуазной общей теории права"[276]. При этом он подчеркивает важность теоретико-правовых исследований для правильного и конкретного понимания хода исторического развития, для теории исторического материализма в целом. "Ибо, — замечает он, — вопросы права и связи его с экономической структурой общества, послужившие, как известно, в свое время отправным пунктом для всех дальнейших теоретических построений Маркса, это — основные вопросы марксистской социологии, это лучший пробный камень для проверки и подтверждения основных предпосылок марксистской диалектической методологии"[277].

Действительно, отрицание частной собственности и права, а вместе с ними и "эгоистического" (т. е. экономически и юридически свободного) индивида имеет для всего марксизма фундаментальное значение, предопределяя остальные выводы этой социальной доктрины. И поскольку право подразумевает и свободу индивида, и его право на собственность, то можно сказать, что анализ марксистского отношения к праву — это характеристика сути, а не второстепенных аспектов марксизма.

Ряд разногласий в марксистской среде по вопросам правовой теории, по мнению Разумовского, вызывается недиалектической постановкой вопроса о правовой идеологии. Подчеркивая, что право занимало Маркса и Энгельса преимущественно как идеология в различных ее проявлениях, Разумовский стремится выявить, "несмотря на множественность проявлений, единство специфических черт правовой формы, выступающих и в отвлеченной философии права, и в конкретных правовых отношениях, и в системах законодательных норм"[278].

В отличие от Пашуканиса, исходившего от правового субъекта как простейшей клеточки правовой ткани, Разумовский полагал, что юридический субъект — это уже слишком сложная социальная и идеологическая категория. Поэтому, считал он, в марксистской критике общей теории права аналитическому и генетическому рассмотрению в его историческом и логическом развитии "должно подвергнуться "простейшее правовое отношение", согласно указанию Маркса — владение, и его развитие в частную собственность, — являющуюся в ином своем аспекте, "с обратной стороны" — отношением господства и подчинения”[279].

В целом историческое развитие правовых понятий, в той или иной степени совпадающее с логическим развертыванием правовой формы, в трактовке Разумовского выглядит так: "начиная от простейшего правового отношения, владения участком общественной собственности — этого наиболее раннего зародыша частной собственности, и кончая современной капиталистической частной собственностью, а затем распределением "по работе" на первой фазе коммунизма"[280].

Как идеологическое опосредование (идеологическая форма) классовых материальных (экономических) отношений право, по Разумовскому, — это форма общественного сознания. Он дает следующее общее определение права как идеологического способа и порядка опосредования материальных отношений в классовом обществе: "Порядок общественных отношений, в конечном счете отношений между классами, поскольку он отображается в общественном сознании, исторически неизбежно абстрагируется, отдифференцировывается для этого сознания от своих материальных условий и, объективируясь для него, получает дальнейшее сложное идеологическое развитие в системах "норм"[281].

Бросается в глаза отсутствие у Разумовского здесь (да и в других его определениях и характеристиках права) какого-либо признака, специфичного именно для права. Зная данное обстоятельство, он в обоснование своей позиции ссылается на взаимосвязи между отдельными идеологиями и на недопустимость метафизического размежевания в праве общественных отношений и идеологии. "Совершенно пустой абстракцией, — утверждает он, — было бы резко разграничивать между собой различные формы идеологии, в особенности те из них, которые играют роль формального опосредования самого общественного строя материального производства, стоят ближе всего к базису, — как право, нравственность и, в отдельные периоды, политическая идеология"[282].

Отмирание "буржуазного права" означает, по Разумовскому, "смерть права как идеологии" и переход в коммунистическом обществе "к сознательно регулируемой и сознающей характер своей связи с материальными условиями производства системе общественного поведения"[283]. Кто, как и с помощью каких средств будет при коммунизме осуществлять это "сознательное регулирование" (без идеологии и без права), остается неясным.

Вопрос о судьбах права после пролетарской революции Разумовский рассматривает в плоскости использования пролетарской диктатурой отмирающих категорий буржуазного права. Судя по его рассуждениям, издание при диктатуре пролетариата новых законов, кодексов и т. д. не означает создания "непосредственного и нового революционного права в смысле нового типа правовой формы, отныне опосредствующей материальные общественные отношения"[284]. Характеризуя новую форму экономических отношений при нэпе как "государственный капитализм в его ленинском понимании"[285], Разумовский отмечает, что только неизбежная для товарно-капиталистических отношений форма буржуазного права может служить формальным опосредованием советской экономики. Но в эту типовую форму пролетариат может и должен, по его мысли, вкладывать свое новое классовое содержание. "Это, — поясняет он, — происходит не путем построения права по новым принципам, но путем выделения роли государства как особого "субъекта прав", определенных — в правовой же форме! — ограничений действия права и т. д. И здесь должно сказаться само материальное отношение: привилегированное положение государства как наиболее мощного "капиталиста"[286].

Как "пережиток" буржуазного общества буржуазное право (и вообще правовая форма) будет, по Разумовскому, существовать, пока существуют отношения обмена, пока существуют классы и пролетариат как класс. И даже сознавая все иллюзии и особенности правовой формы, победивший пролетариат не может (до полного коммунизма) окончательно отрешиться от товарно-правовой идеологии. Пролетариат, по его словам, "не может не использовать формы права для своего строительства, не может не мыслить в правовых терминах, не может не выставлять правовых требований... Единственное, чего может и должен добиться пролетариат на пути преодоления правовой идеологии — это научиться, при помощи своего могучего оружия — диалектического метода, отличать правовое выражение от его экономической сущности"[287].

Но чего стоит мышление пролетариата "в правовых терминах" в ситуации, где право просто отсутствует? И кому он должен предъявлять "правовые требования" в условиях своей диктатуры и социализации собственности, исключающих право вообще, в том числе и право что-то требовать? И если юридическое мировоззрение в буржуазном обществе, где действительно есть соответствующее право, — это, согласно марксизму, ложное, идеологическое воззрение, то что же тогда представляет собой правовое мышление пролетариата в категориях буржуазной юридической идеологии там, где уже нет права, и до тех пор, пока он сам не исчезнет как класс?

Эти и сходные вопросы, порождаемые анализом воззрений Маркса на право как идеологическую форму, остаются без надлежащего ответа.

В целом трактовка Разумовским права как идеологического явления в условиях послереволюционной ситуации и диктатуры пролетариата была ориентирована на нэповский вариант пролетарского использования буржуазного права. Но тут прежде всего следует отметить, что советский государственный сектор при многоукладном нэпе был не "госкапитализмом" (как, со ссылкой на Ленина, считал Разумовский), а социализированным сектором, т. е. этот главный и определяющий уклад был фактором не правообразования, а как раз отрицания права. И допущенное при нэпе буржуазное право фактически действовало лишь вне рамок государственного сектора, в сфере несоциализированных или частично и временно десоциализированных укладов.

Толкование Разумовского явно расходилось с этими реалиями. Отсюда и его интерпретации нэповского права в духе положений Маркса и Ленина о буржуазном "равном праве" на первой фазе коммунизма. Эти разные вещи оказались у него отождествленными в силу их одинаковой идеологизированное, хотя нэповское буржуазное право — это реальность, а буржуазное "равное право" при социализме — несбывшееся предсказание. Но данное обстоятельство, имеющее принципиальное значение для оценки всего подхода Маркса и Ленина к праву, остается вне рамок идеологического толкования Разумовским права как формы общественного сознания.

6. Психологическая концепция классового права

Представления о классовом праве, включая и классовое пролетарское право, с позиций психологической теории права развивал М.А. Рейснер. Еще до революции он начал, а затем продолжал классовую интерпретацию и переработку ряда идей таких представителей психологической школы права, как Л. Кнапп и Л. Петражицкий[288].

Свою заслугу в области марксистского правоведения он видел в том, что учение Петражицкого об интуитивном праве поставил "на марксистское основание", в результате чего "получилось не интуитивное право вообще, которое могло там и здесь давать индивидуальные формы, приспособленные к известным общественным условиям, а самое настоящее классовое право, которое в виде права интуитивного вырабатывалось вне каких бы то ни было официальных рамок в рядах угнетенной и эксплуатируемой массы ”[289].

Марксистские представления о классовости права Рейснер толковал в том смысле, что каждый общественный класс — не только класс господствующий, но и угнетенные классы — в соответствии с положением данного класса в обществе и его психикой творит свое реально существующее и действующее интуитивное классовое право. Уже при капитализме, по Рейснеру, имеется не только буржуазное право, но также пролетарское право и крестьянское право. Так что не "все право" запятнано "эксплуататорской целью"[290]. Возражая против отождествления всего права с эксплуататорским правом, Рейснер уже до революции проводил ту мысль, что у революционных масс есть свое классовое интуитивное право, которое должно лечь в основу их будущего господства.

Такое правопонимание, согласно Рейснеру, подтвердилось по- еле пролетарской революции, особенно выразительно — в Декрете о суде № 1, которым деятельность новой юстиции в условиях отсутствия надлежащего официального (позитивного) права была ориентирована на "революционное правосознание" победившего пролетариата.

В проведении этого декрета и пропаганде его идей, как известно, большую роль сыграл А.В. Луначарский[291]. Как положения декрета, так и позиция Луначарского в дальнейшем подвергались кр тике (со стороны Стучки, Пашуканиса и др.) за использование уч ния Петражицкого об интуитивном праве и т. д. Рейснер, отверг! эту критику, отмечал, что декрет (и соответственно — Луначарский) имел в виду не интуитивное право в толковании Петражицкого, а марксистски переработанное Рейснером классовое интуитивное право пролетарских масс. По словам Рейснера, это он, поддержав усилия Луначарского по организации революционной юстиции, указал на то, что революционное право уже есть и существует, несмотря на та, что никакое законодательство его еще не закрепило. "Это, как выяснил я тов. Луначарскому, со ссылкой на некоторые научные материалы, — отмечал позднее Рейснер, — было интуитивное (или захватное) право наших революционных масс, которое в качестве классового права восставших содержит в себе полноту надлежащего правосознания"[292]. И именно этот декрет, по оценке Рейснера, стал основой нового правопорядка с его особенностями и классовым принципом.

Общими признаками всех типов права, согласно Рейснеру, являются, во-первых, связь права с хозяйством (где нет хозяйства, нет и права) и, во-вторых, идеологичность права (право как одна из идеологических форм). Характеризуя право как "результат хозяйственных, а в частности производственных отношений", Рейснер поясняет, что "каждый класс строит свое право на основе своего положения в производстве и обмене, а общий правопорядок отражает на себе черты той формы производства, которая в свою очередь определяет классовый порядок"[293].

Специальная же природа права как одной из идеологических форм состоит, по Рейснеру, в том, что правовая идеология отражает действительность "через равенство и неравенство и построенную на этом основании справедливость"[294]. Отсюда и определение права (данное Рейснером еще в 1912 г.) как идеологии, которая "опирается в нашем сознании прежде всего на понятие правды, справедливости и равенства в распределении и уравнении между людьми и вещами"[295]. Причем такая специфичность правовой идеологии (правовой формы преломления отражаемой действительности под углом зрения различных классовых представлений о справедливости, равенстве и неравенстве) "ничего не меняет в зависимости правовой идеологии от хозяйственного базиса, но только показывает нам направление, в котором происходит извращение и преломление правового отражения"[296].

Интуитивное право каждого класса Рейснер именует субъективным правом этого класса.

Критикуя этатистские представления о праве как продукте государства и субъективном праве как следствии объективного права (общего права, общего правопорядка), он отмечает, что, напротив, объективное право (и общий правопорядок) формируется из компромисса различных классовых субъективных прав, из классовых правопритязаний. Рождение права предстает у Рейснера "в виде совершенно одностороннего акта", но это не чисто психологическое переживание в духе Петражицкого, поскольку, во-первых, формирование классового субъекта права происходит под давлением материальной среды, а во-вторых, "психологическая установка субъективного права совершается здесь в качестве идеологического отражения действительности, — образования соответственно "идеального побуждения" (говорим здесь термином Энгельса) с тем, чтобы при помощи этого идеального побуждения организовать опять-таки известное коллективное действие или реальное поведение, несущее на себе определенные следы известного метода представления"[297].

О субъективном праве Рейснер говорит в том смысле, что есть определенный коллективный субъект (род, класс) как носитель особых правовых притязаний — своих требований равенства и справедливости. "Понятие субъективный, — поясняет он, — мы могли бы прямо заменить понятием одиночный или односторонний, в противоположность всему, носящему характер согласительный или двусторонний. Субъективное право с этой точки зрения есть не что иное, как право одностороннее, являющееся результатом построения формальной воли данного субъекта, выступающего со своим требованием к той или иной другой стороне или к объективному миру"[298].

Такому субъективному праву, по концепции Рейснера, противостоит право объективное, общее, отличительный признак которого состоит в том, что оно устанавливается не одной стороной, а всем обществом (основными классами) или несколькими носителями субъективных прав на основе известной общности ("общей почвы") между ними, путем определенного компромисса между ними. Там, где нет такой "общей почвы" (в состоянии войны, революции, мероприятий силовой внеправовой политики), там правопритязания сторон находятся в непримиримых отношениях и их конфликт решается не правовыми, а какими-нибудь иными (фактическими, силовыми) средствами.

Классовость права в толковании Рейснера подразумевает, таким образом, наличие правового элемента в межклассовой борьбе, существование особого субъективного классового права и, наконец, своеобразный компромисс этих субъективных классовых прав, "который в той или иной форме завершает картину правовой оболочки междуклассовой борьбы"[299]. В результате классовой борьбы одно из субъективных прав ложится в основу некоторого общего правопорядка, в котором классовое право господствующего класса занимает доминирующее положение.

Диалектику взаимосвязи субъективных прав и общего права Рейснер изображает так: субъективное право плюс другое субъективное право дает известное объективное право, которое в конечном счете определяет место и значение субъективных прав — объективный порядок пропорции или равенства между спорящими сторонами. Взамен борьбы субъективных классовых правопритяза-ний устанавливается их примирение в виде правоотношения, где правам соответствуют обязанности, причем обязанная сторона получает хотя бы минимальную область прав. В целом "право, как идеологическая форма, построенная при помощи борьбы за равенство и связанную с ним справедливость, заключает в себе два основных момента, — а именно, во- первых, волевую сторону или одностороннее "субъективное право" и, во-вторых, нахождение общей правовой почвы и создание при помощи соглашения двустороннего "объективного права". Лишь там возможна правовая борьба, где имеется возможность нахождения такой почвы"[300]. Где ее нет, там — борьба различных сил.

Во время классовой борьбы, отмечает Рейснер, правовой элемент может отступить на задний план, а правовые требования — поддерживаться исключительно аргументами силы. "Но это, — продолжает он, — нисколько не мешает пронести через политическую борьбу правовые требования, поскольку они связаны, во-первых, с собственностью, а во-вторых, и с другими моментами равного или неравного распределения благ и силы, и в тот момент, когда заканчивается борьба и создается известный формальный компромисс между победителями и побежденными, субъективное право класса переходит в объективное право данного, более широкого, объединения, государства или какой-нибудь иной организации"[301].

Право победившего класса, по Рейснеру, не заменяется целиком и непосредственно идеологической формой власти, т. е. исключительно политической организацией, политикой. Между правом и властью как двумя разными идеологическими формами, выражающими соответственно начала справедливости и целесообразности, имеются существенные отличия как в функциях, так и в способах и средствах их осуществления. Социальная функция власти, отмечает Рейснер, — это единство, и она может осуществляться прямым уничтожением всех нарушающих такое единство сил и моментов. Социальная же функция права — соглашение и компромисс, которые, хотя и не гарантируют полного равенства в распределении власти или экономического обеспечения, но во всяком случае создают общий порядок на основе той или иной "справедливости" и признанных ею "прав". "И если власть, — писал он, — дает взаимодействие в социальном поведении на основе прямого подчинения, то право требует хотя бы призрачного или молчаливого соглашения. Выражение власти есть приказ, выражение права — договор. Власть есть свобода, право — связанность чужим правом"[302].

Весьма показательно, что различие между правом и властью Рейснер проводит ценой отождествления власти (охватывающей у него политическую власть и государство) с силой и прямым насилием, с приказом и непосредственным подавлением. Власть, политическое господство, государство предстают у него (вполне в общем русле марксистского и ленинского учения о политической власти и государстве как организации классовой диктатуры) как свобода прямого (внеправового и антиправового) насилия и подавления, так что для правовой формы организации политической власти в виде публично-правовой власти, для правового государства здесь не остается места. У Рейснера свободно лишь государство, лишь власть, и свобода эта трактуется как непосредственное классовое насилие по принципу целесообразности.

Вместе с тем в конструкции Рейснера исключается понимание права как свободы вообще и свободы индивидов в особенности, поскольку субъектами права у него являются классы (до классов — родовые группы), а индивиды остаются за бортом такой антииндивидуалистической, классовоколлективистски интерпретации интуитивной теории права.

Всякое т. и. "общее" право (общий правопорядок) — как капитализме, так и после победы пролетарской революции — пpeдставляет собой, по Рейснеру, компромисс и объединение наличных в данном обществе субъективных классовых прав. "Ибо, — замечает он, — одинаково и буржуазное государство, и наше Советское точно так же включает в свой общий правопорядок и право пролетарское, крестьянское, и буржуазное. Одного только, пожалуй, "права" у нас нет — это права землевладельческого в-смысле частного землевладения, хотя зато мы имеет грандиозного помещика в лице самих Советов, владеющих порядочным количеством имений в виде советских хозяйств"[303]. Разница, однако, в том, что при капитализме господствующее положение в общем правопорядке занимает право буржуазии, а в советском правопорядке — пролетарское право.

Таким образом, уже при капитализме, по концепции Рейснера, имеется и фактически действует субъективное пролетарское право. Во время революции и гражданской войны между враждующими сторонами не было правового компромисса, правовых отношений, "общего" правопорядка, — здесь, по словам Рейснера, "господствует политика в своей наиболее обнаженной форме", используется "идея диктатуры и террора как с одной, так и с другой стороны"[304]. На территории, контролируемой пролетариатом, действует его субъективное классовое право (по принципу: чья власть, того и право).

После гражданской войны и перехода к нэпу складывается; компромисс между классом-победителем и побежденным классом и восстанавливаются некоторые институты классового права противника в качестве составной части создающегося общего советского правопорядка. Здесь, поясняет Рейснер, "действует уже не один штык или сила, но своего рода молчаливое соглашение, по которому навстречу красной власти идут различные "красные" купцы предприниматели, кустари, собственники и тому подобные нетрудовые слои, которые и принимают объявление основных гражданских прав в качестве правового соглашения с пролетариатом и его союзником — трудовым крестьянством"[305]. Тем самым новое междуклассовое ("общее") право определило "неравенство между крупнейшими классовыми группами" и выразило (в соответствии с этим неравенством) регулирующую справедливость в межклассовых отношениях, в основе которой лежит господство пролетарского права с его трудовым принципом, ограничивающим и допущенные институты буржуазного права[306].

В первые годы Советской власти (от революции до нэпа), по оценке Рейснера, экономическая и техническая деятельность, политическая и административная работа явно преобладали над правовым регулированием. Планы мероприятий тех лет устанавливались почти исключительно на основе целесообразности, а не справедливости и правовой формы. Наиболее значительные акты этого времени были проявлением "живой диктатуры пролетариата"[307] (целесообразной политической деятельности) или мероприятиями по созданию социалистического хозяйства. "Поскольку в этот период шла речь о праве и правовом порядке, он представлял собою наиболее чистое воплощение социалистического мировоззрения, как оно сложилось среди пролетариата и крестьянства. Трудовая повинность, с одной стороны, и трудовое землепользование, с другой, — таковы были важнейшие воплощения социалистического равенства, дополненного с другой стороны соответственным участием в пользовании продуктами питания и широкого потребления, которые распределялись пропорционально трудовой ценности каждого гражданина в стране Советов"[308]. В этих условиях господства политической целесообразности "законодательство принималось прежде всего как организующая или техническая деятельность, которая лишь в незначительной своей части облекалась правовыми формами"[309].

Новая мерка — трудовое начало — определила, по словам Рейснера, уже в годы "военного коммунизма" путь классовой справедливости советского законодательства. "Так было осуществлено основное правовое требование пролетариата о введении трудовой повинности, уравнявшей всех граждан Советской Республики перед общей обязанностью труда и одарившей их правом на его применение"[310].

В наиболее чистом виде правовая система пролетариата с ее трудовым принципом нашла свое воплощение, по оценке Рейснера, в кодексе труда 1918 г., полностью соответствовавшем требованию Конституции РСФСР 1918 г.: "Не трудящийся да не ест". В годы "военного коммунизма" без всякого компромисса с буржуазной идеологией господствует правовая идеология пролетариата и пролетариат последовательно стремится к воплощению "именно своего трудового порядка на основе хозяйственного базиса социализированных орудий производства", насильственно уничтожая буржуазные отношения "во имя чистых и принципиальных требований трудового мировоззрения"[311]. В этих условиях все неработающие, уклоняющиеся от труда совпадают "с понятием буржуа" и как "дезертиры труда" подлежат суровым репрессиям — конфискациям и реквизициям, обложению чрезвычайными налогами, лишению права пользоваться квартирой и обстановкой, высылке в лагеря принудительных работ, закрытию доступа в учебные заведения и т. д. — вплоть до зачисления в разряд заложников и расстрела в качестве таковых"[312].

Оправдывая этот строй пролетарского насильственного "трудового порядка" в его чистоте и последовательности, Рейснер, хотя и воспроизводит обычные ссылки на чрезвычайные внешние и внутренние обстоятельства послереволюционного времени, но по существу верно отмечает принципиальное соответствие "военного коммунизма" положениям Маркса и Ленина о пролетарском коммунизме. "Военный коммунизм, — подчеркивает он, — есть, таким образом, вместе с тем и пролетарский коммунизм, и нет никакого сомнения, что в случае победы социальной революции на Западе непосредственно из недр нашего военного коммунизма вырос бы и тот высший строй переходного времени, который одинаково рисовался и Марксу, и Ленину в виде не только диктатуры пролетариата, но и следующей ступени, ведущей к приближению коммунистического общества"[313].

В отличие от многих прошлых и современных интерпретаторов "военного коммунизма" Рейснер правильно подчеркивал чисто пролетарско-коммунистическую природу, характер и направленность его требований и мероприятий. Эту свою оценку он подкрепляет анализом декретов и практики первых лет советской власти. Уже через год после революции была в основном завершена национализация производства и обмена в стране и декретом 24 ноября 1918 г. предусматривалась замена всего частно-торгового аппарата государственно-плановым заготовлением и снабжением "трудового населения" продуктами личного потребления и домашнего хозяйства. Вся продукция национализированных или взятых на учет предприятий и их распределение среди трудящихся поступали в ведение органов диктатуры пролетариата, а "вся страна получила характер социалистической организации трудящихся, где взамен за труд каждого гражданина он получил соответственную долю участия в общем потреблении"[314].

В этих условиях деньги, советские разменные знаки, по словам Рейснера, приобрели значение, аналогичное "трудовым квитанциям", о которых говорили Маркс и Ленин, характеризуя безтоварный и безденежный "трудовой эквивалент" (равное потребление — за равный труд) на первой фазе коммунизма. Тем более что была введена карточная система, предусматривавшая единообразное распределение предметов питания в городе и деревне и определявшая количество продуктов, подлежащее выдаче населению на основе классового принципа (т. и. "трудовой продовольственный паек")[315].

Для этого социалистического производства и снабжения времен "военного коммунизма" характерно и то, что пользование благами, находящимися в руках государства (жилищем, железнодорожным и городским транспортом, почтой, телеграфом, коммунальными услугами, медицинской помощью, услугами школы, вузов, театров и т. д.), было бесплатным и определялось в политико-административном порядке.

Рейснер правильно отмечает соответствие всех этих социалистических начал "военного коммунизма" ленинским положениям о превращении всего населения в рабочих и служащих одного всенародного, государственного "синдиката". Он прав и тогда, когда, сравнивая "военный коммунизм" и нэп, подчеркивал "опыт довольно высокого развития социалистического хозяйства"[316] (в смысле господства начал социализированного производства и распределения) при "военном коммунизме", который выражал собой строй максимально возможной в тех условиях коммунизации всей жизни общества (последующий опыт тотальной социализации посленэповской эпохи остался Рейснеру неизвестным).

Для Рейснера последовательное "социалистическое применение начал равенства" при "военном коммунизме" — это одновременно "правовой строй военного коммунизма", воплощение "требования пролетарского права в его наиболее чистой классовой форме, поскольку это вообще возможно в переходную эпоху"[317]. С подобными утверждениями можно согласиться лишь в том смысле, что то, что Рейснер именует пролетарским или социалистическим "равенством", "справедливостью", "правом", действительно вполне адекватно, последовательно и полно обнаружило себя и воплотилось в строе, порядках, режиме "военного коммунизма". Но суть дела в том, что это как раз и не был правовой строй, правовой порядок, правовой режим. Точно так же неправовыми были и т. и. пролетарское "равенство", "справедливость", "право".

Не повторяя всех перипетий пролетарско-идеологизированно-го способа использования в рейснеровской концепции слов из традиционного юридического словаря, отметим здесь самое главное: неправовой характер т. и. пролетарского (социалистического) "равенства" предопределяет неправовой характер и т. и. пролетарской (и социалистической) "справедливости" и "права". А это пролетарское (социалистическое) равенство, — как в концепции Рейснера, так и в реальной действительности диктатуры пролетариата и социализации жизни людей и общества в целом, — фактически представляет собой равную для всех обязанность трудиться в условиях всеобщего принудительного труда. Но такое насилие к труду, одинаково применяемое ко всем, — это как раз свидетельство состояния бесправия, отсутствия свободных индивидов—субъектов права, в том числе и в сфере труда и его оплаты, отрицания правового (добровольного, договорного) характера трудовых (и связанных с ними иных) отношений. Правовое равенство в сфере труда, как минимум, предполагает свободный, добровольный, непринудительный характер труда, равное у каждого индивида право (свободу) собственного выбора — трудиться вообще или не трудиться, личное свободное согласие на определенный труд за договорно определяемую плату и т. д. Такое правовое равенство в рассматриваемых Рейснером условиях "военного коммунизма" и вообще социализации средств производства абсолютно исключается.

Когда Рейснер принудительный для всех труд выдает за "равенство" как меру пролетарского (социалистического) "права" и его "справедливости", то он не замечает того принципиального обстоятельства, что подобное "равенство" (и в его теории, и в социалистической практике) не является и не может быть правовым именно потому, что оно по существу носит не позитивный, а негативный характер: т. н. "равенство" в принудительном труде — это лишь видимость "равенства" несвободных, а по существу — как раз радикальное отрицание свободного индивида, отрицание индивидуальных прав и свобод и вместе с тем права вообще.

Правового равенства нет и не может быть также и в отношениях между трудовым вкладом подневольного, принужденного к труду работника и выдаваемым ему "трудовым пайком", разряд и размер которого тоже устанавливаются в административно-властном порядке. Т. и. "трудовой эквивалент" в условиях социализации средств производства и продуктов труда фактически представляет собой не эквивалентную (равную) оплату труда (без товарно-денежных и договорноправовых отношений, механизмов и норм определение такого эквивалента просто невозможно), а лишь минимум "трудового пайка" по классовому принципу (лишение пайков "нетрудящихся", распределение пайков среди "трудящихся" по разрядам, внутриразрядная уравниловка и межразрядная иерархия привилегий и т. д.).

При принудительном осуществлении принципа "не трудящийся да не ест" политическое насилие сочетается с гнетом природы (голод, холод и т. д.). По своему прямому смыслу принцип этот негативный, отрицающий у "нетрудящегося" право на еду. Но в данном принципе нет (и из него никак не вытекает) и признания права на еду у "трудящегося". Политическая власть, распоряжающаяся всеми социализированными средствами производства и продуктами труда и насильственно обязывающая всех к трудовой повинности, вовсе не находится в правовых отношениях с этими подневольными "трудящимися", так что у последних не только нет права на труд, его оплату и т. д., но даже и их принудительная обязанность трудиться — это не юридическая обязанность, каковая возможна лишь в правовой форме отношений, а внеправовая и антиправовая, фактическая принужденность.

В такой социализированной ситуации речь по существу идет не об оплате труда, тем более не о равной (эквивалентной трудовому вкладу) оплате (эквивалентно может оплачиваться лишь труд формально свободного индивида — собственника, как минимум, своей рабочей силы), а о поддержании социализированных производительных сил работников в минимально пригодном для труда состоянии. Поэтому данный негативный принцип "не трудящийся да не ест" в его отношении к "трудящемуся" (т. е. в его позитивно преобразованном виде) фактически означает: "Трудящийся да ест то, что ему дадут". Дадут те, кто распоряжается им и его трудом. И "трудящийся" здесь ест не "по труду", а для труда, чтобы и дальше трудиться, оставаться производительной силой. Очевидно, что в такой неправовой ситуации нет места и для действия принципа "от каждого по способности, каждому по труду".

В целом ясно, что "социалистическое право рабочего класса", которое, по верной оценке Рейснера, при военном коммунизме "делает попытку своего наиболее яркого воплощения"[318], — это во всяком случае не право, а нечто совсем другое (приказные нормы диктатуры пролетариата и правящей коммунистической партии, требования партийно-политической целесообразности, порядок принудительного труда и пайково-потребительской уравниловки и т. д.).

При нэпе, с сожалением констатирует Рейснер, пришлось "усилить примесь буржуазного права и буржуазной государственности, которые и без того естественно входили в состав социалистического правопорядка"[319]. "Общее" советское право в этих условиях предстает как компромисс трех классовых систем права (пролетарского, крестьянского и буржуазного права). Это "общее" (советское) право периода нэпа он также характеризует как "социалистический правопорядок", который включает в себя классовое право трех классов[320].

Но в действительности настоящий правовой компонент в этом "общем" (компромиссном) советском праве и "социалистическом правопорядке" представлен только ограниченно допущенным буржуазным правом, поскольку как субъективное пролетарское классовое право (принудительный для всех труд), так и субъективное крестьянское классовое право (с "принципами первоначального земельного коммунизма", т. и. уравнительным трудовым землепользованием на "государственной" земле, с "оплодотворенностью", по выражению Рейснера, правовых воззрений крестьянства "коммунистическими принципами пролетариата"[321] и т. д.) ничего собственно правового в себе не содержат и являются "правом" лишь в рейснеровском, классово-идеологическом, а не в подлинном смысле этого слова, понятия и явления.

Возражая против преувеличения удельного веса и значения "формы буржуазного индивидуалистического права" в общем контексте советского права при нэпе, Рейснер по существу верно отмечает, что в основных сферах общественных отношений в городе и деревне "мы встречаемся в первую голову не с защитою каких-либо частных прав, а с осуществлением социалистических начал нашего правопорядка"[322]. Само правовое положение частного собственника и товаровладельца при нэпе, поясняет он, определяется государством рабочих и крестьян прежде всего в их же интересах. Что же касается т. и. равноправия в отношениях между частником и государством, то, по верному замечанию Рейснера, "это равенство не должно никого обманывать. Оно наблюдается лишь в крайне узкой сфере, ограниченной обменом и мелкой промышленностью. На самом деле за этим равенством стоит неравенство, ибо все капиталы, все средства производства находятся в руках трудящихся"[323]. Это подтверждается и фактом чрезвычайно ограниченной сферы юрисдикции гражданского суда, мимо которого и при нэпе проходит большинство споров.

Да и само наличие советского гражданского кодекса как выражения, по Рейснеру, буржуазного права не соответствует той незначительной роли, которую это буржуазное право играет в системе советского правопорядка. Характеризуя этот кодекс как "нечто совершенно невозможное", он выступает против деления советского права на публичное и частное (гражданское), ратует (в духе юриста Гойхбарга) за единый "хозяйственный кодекс", за единое хозяйственное право, построенное целиком на основе государственной собственности и лишь в качестве "известного дополнения" признающее частную собственность[324]. При этом он напоминает, что "гражданское или частное право — это есть основное орудие вражеской нам силы на идеологическом фронте"[325].

Такое негативное отношение Рейснера к гражданскому праву как выражению и олицетворению буржуазного права очень наглядно демонстрирует неправовой характер защищаемых им т. и. пролетарского и крестьянского права, социалистического правопорядка. Поскольку именно в гражданском (частном) праве представлен собственно правовой компонент (признание индивидуальной правосубъектности, формального равенства сторон, правового равенства и эквивалента, момента добровольности, юридико-договорного характера отношений и т. д.) "общего" (компромиссного) советского права, постольку такое действительно правовое начало воспринимается Рейснером (да и представителями других направлений марксистского правоведения — Стучкой, Пашуканисом, Гойхбаргом и др.) как нечто враждебное, сугубо буржуазное, антипролетарское и антисоциалистическое.

Рейснер как марксистский идеолог и борец за коммунистическое равенство (в конечном счете, в форме реализации принципа "по потребностям") уже изначально является, как и другие марксистские авторы, принципиальным противником и критиком права как формального равенства при сохранении фактического неравенства. И подобно другим марксистским авторам он приемлет "право" лишь как феномен чуждого (докоммунистического) мира, как явление временное и преходящее лишь постольку, поскольку без этого "права" (как неизбежного, остаточного зла "старых порядков") нельзя идти к новому миру коммунистического фактического равенства.

Отсюда и двойственное отношение к праву: с одной стороны, аллергия и недоверие к нему, установка на "отмирание" в мифологической ситуации коммунистического фактического равенства, а с другой стороны, стремление превратить право в подходящее (для пролетариата и т. д.) "средство", "орудие", выхолощенную всеядную "форму" ("формальную покрышку"[326], по Рейснеру) и использовать в социалистических и коммунистических целях это по сути своей антисоциалистическое явление, разумеется, в девальвированном и надлежаще препарированном "под себя" виде. Подобное двойственное отношение к праву у Рейснера сформулировано так: "В рамках наших условий право есть громадный аппарат умиротворения и примирения, который делает возможной наличность диктатуры пролетариата в крупно и мелко капиталистическом окружении, как во внутренних, так и внешних отражениях, но, с другой стороны, то же право может стать реакционной силой, которая закрепит переходный период в его нэповской форме сверх всякой действительной необходимости, даст простор буржуазному праву в объеме, который может нанести серьезный ущерб пролетарскому интересу и этим или замедлит ход "врастания" в коммунистическое общество или сделает необходимой новую революцию для освобождения пролетариата от незаметно въевшихся буржуазных сетей"[327].

Советский правопорядок — строй переходный и временный, который, вопреки его скрытой тенденции к отвердению, должен, согласно Рейснеру, развиваться в сторону коммунистического фактического равенства и полного отмирания правовой идеологии — как буржуазной, так и крестьянской и пролетарской.

При характеристике перспектив освобождения пролетариата от своей правовой идеологии Рейснер отмечает "довольно явное отвращение"[328] пролетариата ко всяким идеологическим надстройкам, включая и право, которые он терпит по необходимости. Вообще в революционных требованиях пролетариата (по сравнению с другими классами) "чрезвычайно мало законченных правовых формулировок"[329]. Основные свои требования пролетариат, по наблюдениям Рейснера, формулирует не юридически, а экономически и политически. Помимо "кодекса труда" (т. е. всеобщей трудовой повинности), "пролетариат в лучшем случае несет с собой революционное правосознание или "чувство справедливости", которое отметил Ленин"[330].

Эта содержательная бедность пролетарской правовой идеологии означает, с точки зрения Рейснера, естественную готовность пролетариата к грядущему освобождению от своей правовой идеологии и права вообще.

Что касается советского права периода нэпа, то его перспективы Рейснер связывает с ожиданием "мировой революции". В определенной мере с этим ожиданием, по его мнению, связано и пролетарское отвращение к праву. "Такой тенденции, — поясняет он, — способствует, конечно, и его революционное положение, так как, естественно, взрыв социальной революции в Европе необходимо приведет к крайнему обострению классовой вражды и к периоду полного отрицания всякого права"[331].

В целом же Рейснер разделяет и по-своему развивает марксистское представление об "отмирании" права при коммунизме. Так, он отмечает, что с преодолением фактического неравенства исчезнет противоречие между фактом и правом, экономической действительностью и построенной над ней идеологией. На смену праву как идеологической форме придет свободное от идеологических искажений "научно-техническое выражение" общественных отношений "без малейшей примеси какого бы то ни было субъективизма, преломления или извращения"[332].

Вся история права — это, по Рейснеру, "история его угасания"[333]. При коммунизме оно угаснет навсегда. "Формула, которая экономически и реально обеспечит неравное каждому неравному и притом обеспечит без всякого спора и субъективного домогательства, точно так же как без компромисса, венчающего своей идеологией договора реальное соотношение борющихся сил, эта формула убьет право”[334].

Данная формула ("неравное каждому неравному") восходит к положению Маркса о том, что для преодоления фактического неравенства "право, вместо того чтобы быть равным, должно бы быть неравным"4. Но тут получается порочный круг. Поскольку под "равным правом" имеется в виду формальное равенство (т. е. сам принцип всякого права), то ясно, что в таком смысле "неравное право" — это не только не право, но и вообще нечто нереальное и невозможное. Кроме того, очевидно, что понятие "неравенство"("неравное право" у Маркса, "неравное каждому неравному" у Рейснера и т. и.) имеет определенный, верифицируемый, рациональный смысл лишь постольку, поскольку вообще есть равенство, т. е. опять же — правовое начало, принцип права.

Вся эта несуразица порождена попыткой выразить коммунистическую мифологему "по потребностям" в юридических категориях "равенство" и "неравенство" — как "фактическое равенство", "неравное" право, "неравное каждому неравному" и т. и. Равенство и соответствующее (производное от равенства) неравенство — это всегда только формальное, формально-правовое явление (правовой принцип равенства и соответственно — неравенство уже приобретенных прав различных субъектов), т. е. противопонятие "фактического"[335].

Фактическое же само по себе — вне и без права — это лишь хаотический поток различий, не упорядоченных в форме правового равенства и неравенства. Поэтому т. и. "фактическое равенство" имеет лишь негативный смысл — отрицание формального равенства, т. е. права. Никакого другого (позитивного) смысла в коммунистическом "фактическом равенстве" нет, если не считать таковым миф об удовлетворении людей "по потребностям" (но и тут речь идет лишь о фактических различиях).

При всем своеобразии рейснеровской классово-психологической концепции права она в основных и главных своих чертах и подходах остается в общих рамках марксистского отношения к праву.

Его классовое перетолкование интуитивного права фактически отвергает основание и суть психологического правопонимания вообще — индивида с его правовой психикой, правовыми притязаниями, эмоциями и т. д. Отметая все остальное в психологическом учении о праве как ему, марксисту и пролетарскому идеологу, чуждое и ненужное, Рейснер берет из этого учения лишь представление о том, что у "субъекта" может быть правовая психика (правовой способ "переживания", отражения и выражения реалий), и в качестве таких "субъектов" признает лишь некие коллективные, вторичные (по отношению к человеческим индивидам) образования в виде общественных классов, родовых групп и т. д. Право и правовую психологию, исходно и принципиально увязанную в психологической теории права с индивидом, он в духе марксистских представлений приписывает классам и выдает за правовую идеологию.

Помимо некорректности подобного отождествления правовой психологии с правовой идеологией, следует отметить, что преодоление индивида как субъекта права в рейснеровской концепции класса—субъекта права по сути дела означает не просто игнорирование субъективных прав индивида, но и отрицание права вообще, поскольку без индивида как исходного, опорного, определяющего и формообразующего субъекта права в принципе невозможны ни другие (вторичные и производные от индивида — субъекта права) субъекты права, ни право как специфическое явление с отличительным принципом формального равенства людей и связанной с ним справедливости.

Ведь равенство, признаваемое также и Рейснером в качестве отличительной особенности права, имеет смысл лишь постольку, поскольку речь идет о формальном равенстве фактически различных индивидов, о правовом равенстве людей как формально свободных и независимых лиц. Только на уровне индивидов и лишь применительно к индивидам вообще может быть сформировано и конституировано то формальное равенство, которое и есть принцип, смысл и суть права и вместе с тем единственно возможная всеобщая форма свободы индивидов.

То, что Рейснер называет субъективным классовым правом, правовым притязанием или требованием класса, — это лишь вольный перенос на "классовый интерес", "волю класса" и т. д. (в традиционном марксистском понимании) внешней, словесной юридической конструкции "субъекта права". Но поскольку в процессе такой экстраполяции отвергается основной юридический смысл данной конструкции (исходная правосубъектность индивидов), постольку, и рейснеровское классовое интуитивное право (субъективное право класса), а вместе с ним общее (объективное) право оказываются "правом" лишь по названию, по далекой аналогии с тем настоящим правом, для которого исходным, основным, непременно признанным субъектом является индивид.

Конечно, классовые требования, интересы, притязания и т. д. могут быть оценены и с точки зрения права, но сами по себе эти интересы, требования, притязания, волевые акты не являются правовыми; исходно они — не источники и не прирожденные носители права, и не они порождают право. Равенство (и связанная с ним справедливость) как критерий права может быть лишь извне (из принципа формального равенства свободных и независимых индивидов) привнесено в т. и. субъективное классовое право, соотнесено со сферой т. и. интуитивного классового права, распространено на нее, но в самой этой сфере рейснеровского одностороннего классового права или двустороннего общего права как компромисса различных классовых прав, т. е. вне и без отношений свободных и независимых индивидов, принцип права (и вместе с тем критерий его отличия от неправа) не может быть порожден, сформирован, конституирован.

Своим антииндивидуализмом Рейснер одновременно подрезает правовые корни своего интуитивного классового права, а вместе с ним и общего права. Таким образом, и его своеобразное классовое правопонимание на поверку оказывается правоотрицанием, в данном случае — фактическим отсутствием (и принципиальной невозможностью) в рейснеровском классовом интуитивном праве того специфического, специально правового критерия (принципа формального равенства), необходимость которого для всякого права он в общем виде декларирует и постоянно подчеркивает.

На примере рейснеровской концепции классовости права хорошо видно, как классовость убивает право. Дело в том, что классовость и право — два совершенно различных феномена и принципа, два противоположных, нестыкуемых начала. Ни из классовости нельзя вывести принцип всеобщего формального равенства (всеобщего равного масштаба и соответствующей справедливости), ни из правового равенства — классовости. Дело усугубляется еще и тем, что, признавая субъективное классовое право (в качестве предшественника и реального источника общего права), Рейснер произвольно наделяет это т. и. односторонне-классовое право своей конструкции специфическими свойствами (равенство, справедливость), присущими совсем другому феномену — настоящему, неклассовому и надклассовому праву, праву как общему для всех членов общества масштабу, всеобщей и равной мере свободы индивидов, праву как единым для всех "весам правосудия".

Вместо единого для данного права (данной правовой системы) принципа равенства, вместо единого масштаба и всеобщей меры этого формально-правового равенства, словом, вместо единых для соответствующего правового сообщества "весов правосудия" у Рейснера получается, что каждый класс — со своим правом, со своим масштабом, со своей мерой и своими "весами". Но классы — это не общество в миниатюре, а лишь его части в их особом социальном, идеологическом, политическом, экономическом видении и толковании. Уже поэтому некорректно приписывать классам правообразующие свойства и способности общества в целом. Кроме того, ясно, что из нескольких т. и. классовых прав, каждое из которых не обладает всеобщим масштабом формального равенства и, следовательно, не является правом, посредством компромисса невозможно получить единый правовой масштаб и рейснеровское т. и. общее право — подобно тому, как сочетание какого угодно множества неверных весов и произвольных мер веса не может дать одни правильные весы с надлежащим всеобщим масштабом.

В произвольном сочетании классовости и права в рейснеровской концепции классового права именно правовое начало оказывается прежде всего подавленным классовым подходом. Это отчетливо проявляется в девальвации и релятивизации принципа права (формального равенства и выражающей такое равенство справедливости) в толковании и применении Рейснера. Правовое равенство и соответствующая справедливость у Рейснера лишены надлежащего смысла и содержания: они выражают не равенство, свободу и справедливость в отношениях между индивидами, а особую идеологическую форму классовых отношений.

Справедливость как высший критерий права обладает, согласно Рейснеру, "априорным (самодовлеющим) и всеобщим характером, который позволяет ее делать исходным пунктом для абсолютных категорических суждений"[336]. В русле известных со времен античности представлений о взаимосвязи права, равенства и справедливости Рейснер отмечает, что справедливость уравновешивает и вознаграждает, равным дает равное, неравным — неравное, подсчитывает и наказует. Однако у Рейснера (в силу его антииндивидуализма) отсутствует адекватная для права концепция равенства (формальное равенство и свобода индивидов), а следовательно, и объективный критерий для определения масштаба и меры такого равенства. Отсюда ясно, что и "справедливость" (и классовое право в целом) оказывается в подходе Рейснера произвольным "уравнением", содержание которого зависит "от подстановки любого мерила или мерки, так что весь вопрос здесь сводится к тому, с какой точки зрения и в каком отношении важна справедливая оценка"[337]. Получается полнейший субъективизм: "справедливость" зависит лишь от точки зрения (у Рейснера — от пролетарско-классовой точки зрения). Право с его высшим критерием "справедливости" оказывается, по признанию Рейснера, "безмерно гибкой и двусмысленной идеологией, которая именно благодаря такому своему свойству оказывается в состоянии освятить принципом справедливости самые противоположные классовые интересы, и притом при помощи вполне "справедливой" справедливости"[338].

В духе такой классовой релятивизации смысла права и справедливости и сконструированы Рейснером различные типы классового права. В этих типах права под "справедливость", по его словам, "были подставлены различные классовые интересы", так что "в одном месте она оправдывала крестьянский коммунизм и мужицкое право на землю, в другом — крепостную власть барского благородства, в третьем — буржуазное господство плутократии или эксплуататора-капиталиста, а в четвертом — с такой же легкостью смогла принять в качестве мерила равенства и распределения трудовое начало и соорудить превосходнейшую пролетарскую справедливость"[339].

Классовое право, таким образом, представляет собой у Рейснера тот же самый классовый интерес, психически "переживаемый" и словесно обозначаемый в особых идеологических выражениях ("справедливость", "равенство", "неравенство"). Поскольку эти классовые психическоидеологические представления о "справедливости" в концепции Рейснера лишены адекватного содержания (свободы) и объективного мерила правового равенства (всеобщего масштаба и равной меры формального равенства индивидов, равной меры свободы для различных лиц), постольку такая "справедливость" фактически оказывается пустой и всеядной "идеологической формой" (вербальным идеологическим клише, словесной оболочкой) для любого классового интереса.

Подобная подмена справедливости классовым интересом лишает ее правового качества. Вопреки утверждениям Рейснера об отличии справедливости от целесообразности классовая справедливость (и классовое право в целом) оказывается у него по существу тождественной классовой целесообразности (классовой власти и политике). Классовое право в его концепции — это фактически та же классовая политика, но лишь переживаемая, представляемая, выражаемая и осуществляемая в особых "идеологических" словах ("справедливость", "равенство", "неравенство"), которые лишаются своего адекватного объективного смысла и наделяются нужным (классово-целесообразным) для соответствующего случая содержанием.

Усилия Рейснера обосновать наличие пролетарского права посредством психологической концепции субъективного классового права оборачиваются, как и попытки сторонников иных концепций пролетарского права, в конечном счете девальвацией права как права. Всем этим подходам присущ один и тот же порок: для того, чтобы доказать наличие пролетарского права, в них предварительно нечто неправовое выдается за право. То, что т. н. пролетарское право — это право, "доказывается" игнорированием сути и специфики права вообще.

Уже в 20-е годы (Стучка, Пашуканис и др.) и в последующее время (Вышинский и др.) правовые взгляды Рейснера были подвергнуты критике за "уступки" психологизму и идеализму, отрыв права от политики и государства, трактовку советского права в качестве компромисса различных систем классового права, в том числе и буржуазного, толкование права как идеологии "справедливости" и "равенства", признание (вопреки марксистской традиции) наряду с буржуазной также и "пролетарской юридической идеологии" и т. д.

При этом явно преувеличивался "немарксизм" Рейснера, замалчивался и игнорировался его вклад в советскую правовую теорию и практику. Ведь как бы то ни было, но именно при содействии и под влиянием рейснеровской психологической концепции субъективного пролетарского права в нужный для новой власти момент и в очень удобном для нее виде были сформулированы положения Декрета № 1 о пролетарском "революционном правосознании" и т. д. Кроме того, к Рейснеру восходит и ряд ключевых понятий ("социалистическое право", "социалистический правопорядок" и т. д.), которые в дальнейшем, в 30-е и последующие годы, в том или ином толковании вошли в арсенал марксистского правоведения.

Со своей стороны, Рейснер отмечал, что критики его трудов не знакомы с их содержанием, не поняли и не оценили их значение в плане развития марксистского учения о праве как идеологическом явлении. Защищая свой подход как подлинно марксистский, он, в свою очередь, обвинял зарождавшуюся марксистскую теорию права в "экономизме", игнорировании специфики правовой и политической надстройки, непонимании идеологической природы права, его классово-психологических свойств, неправильном толковании классового характера права, отождествлении права и власти, права и государственного законодательства и т. д.

Вообще марксистские теоретики до и после революции, по мнению Рейснера, основное внимание уделяли вопросам государства и религии, -оставив без должного критического анализа правовую идеологию — "опиум права", "правовую заразу", "правовой яд"[340].

Рейснер, отвергая претензии Стучки, "будто бы в истории правоведения ему первому удалось совершить крупное научное открытие, установить классовый принцип права и этим, что называется, обосновать марксистскую науку о праве", замечает: "Как мы уже могли убедиться из обзора даже буржуазной литературы, классовый принцип в праве, как и во многих других областях, был открыт не тов. Стучкой так же, как, по признанию Маркса и Ленина, он был открыт вообще не ими, но задолго до них буржуазной наукой"[341].

Неверное толкование (Стучкой и другими советскими теоретиками) классового характера права, отождествление ими диктатуры пролетариата с пролетарским правом, подмена правовой нормы велением власти и государственным приказом и т. д., по мнению Рейснера, привело к тому, что "уцелевшее и воскресшее в Советской Республике буржуазное право было не только окрещено наименованием пролетарского, но "снабжено правами" и прямо зачислено в ранг истинно пролетарского классового права"[342]. Отсюда, по его оценке, и "идеализация существующего нэповского порядка с его крупными отрезами частно-капиталистического хозяйства", стремление

"во что бы то ни стало одеть диктатуру пролетариата и республику Советов в благоприличное одеяние буржуазно-подобного права"[343]. Рейснер предостерегает от юридизации советских порядков, даже на основе пролетарской диктатуры. "Если право не "опиум для народа", то, во всяком случае, довольно опасное снадобье, обладающее в горячем состоянии свойствами взрывчатого вещества, а в холодном — всеми признаками крепкого, иногда слишком крепкого, клея или замазки"[344].

Молодая советская юриспруденция, по словам Рейснера, занята искажением и извращением действительности, ее идеологической идеализацией. Целью новых марксистских правоведов "является не научное исследование, а определенное идеологическое построение, которое во что бы то ни стало должно превратить диктатуру пролетариата и его веления в единственное правое и правильное право, которое бы самим своим наличием устранило возможность каких-то других, вне официального законодательства стоящих прав"[345].

Такой подход к праву, замечает Рейснер, увел советских правоведов от поисков марксистского определения права. Что касается позиции Стучки, то она, по характеристике Рейснера, представляет собой заимствование и перелицовку понятия права Р. Иеринга — понимания права как защиты интересов (у Стучки — классовых интересов) путем принудительных норм, исходящих от государства[346]. Выдвижение Стучкой на первый план правовых отношений вместо норм тоже заимствовано, по мнению Рейснера, у Иеринга.

По поводу известного определения права как системы (порядка) общественных отношений (из Постановления НКЮ от 12 декабря 1919 г., подготовленного под руководством Стучки) Рейснер замечает: "Как очевидно, в этом определении права по существу не имеется никакого определения права, так как таким же принудительным порядком общественных отношений может быть в одинаковой степени и религия, и мораль, и соответственная техническая организация, и экономический порядок, и политический строй"[347]. Кроме отсутствия специфики права недостатки понимания права в упомянутом Постановлении НКЮ 1919 г., согласно Рейснеру, заключаются и в том, что право там трактуется исключительно как функция государства, а наличие (уже до революции) пролетарского классового права (наряду с субъективными правами других классов) — полностью игнорируется.

Подобная теория права, по оценке Рейснера, отождествляет право и власть. Она не способна даже отличить право и правовой порядок от любого порядка принуждения и насилия. "С этой точки зрения , — отмечает он, — всякий "порядок", который несет с собою та или иная вооруженная армия современного государства в виде порядка применения бомбардировки, расстрелов, реквизиций, захвата заложников и военного террора вообще — все это является правовым порядком..."[348].

Рейснер как критик по сути верно подметил ряд существенных недостатков других направлений в советском правоведении послереволюционного времени. Но и его собственная позиция классового интуитивного права не менее рьяно оправдывала все послереволюционные реалии и в конечном счете тоже по-своему трактовала неправовой режим диктатуры пролетариата в качестве т. и. пролетарского, социалистического правопорядка. Основной принцип всякого права — формальное равенство свободных индивидов — отвергался в концепции Рейснера по существу с тех же пролетар-ско-классовых, коммунистических позиций, что и в других направлениях марксистского правопонимания.

В общем русле принципиальной классовой установки на отрицание в теории и на практике действительного права все они представляли собой лишь различные варианты по существу одного и того же радикального антиюридизма.

7. Советская концепция октроированных прав. Диктатура пролетариата как "правовое государство"

Подобные взгляды в середине 20-х годов развивал А. Малицкий. В обоснование правового характера диктатуры пролетариата он в работе "Советская конституция" приводил следующие соображения: "подчиненность всех органов государственной власти велению закона, т. е. праву, носит название "правового режима", а само государство, проводящее правовой режим, называется "правовым государством"; "советская республика есть государство правовое, осуществляющее свою деятельность в условиях правового режима"[349].

При этом Малицкий, отождествлявший право и закон, весьма вольно (даже для легиста) трактовал само понятие "правовое государство", поскольку "правовым" у него оказывалось любое "государство" (точнее говоря — любая политическая власть, в том числе — партийнополитическая, диктаторская и т. д.), где есть "законы", хотя бы в виде приказных норм различных органов диктатуры пролетариата.

То классовое понимание права и государства, которого придерживался (вместе с другими представителями марксистско-ленинского учения о государстве и праве) Малицкий, фактически отрицало принципы правового государства, а тем более — их совместимость с системой институтов и норм диктатуры пролетариата. Отсюда — внутренняя противоречивость и в целом несостоятельность (теоретическая и практическая) его интерпретации диктатуры пролетариата как государства правового.

Общее определение права Малицкого находилось под заметным влиянием позиции Стучки, но с большим выделением нормативного аспекта. "Право, — писал он, — есть порядок общественных отношений, устанавливаемый господствующим классом в своих классовых интересах и охраняемый организованною силой этого класса. Право как порядок, или иначе правопорядок, выражается в определенных правилах поведения, защищаемых организованною силою господствующего класса: в правовых нормах. Совокупность правовых норм называется положительным правом, т. е. правом, которое установлено господствующим классом, предписано этим классом"[350].

Такое легистское правопонимание дополняется у Малицкого положением о том, что именно государство (т. е., согласно марксистско-ленинской позиции Малицкого, организованная сила господствующего класса и машина для подавления подчиненного класса) является творцом права. Поясняя своеобразие отношений между советским "правовым государством" и индивидами, он отмечал: "Следовательно, создателем права является государство, оно же является и источником прав отдельных личностей. Таким образом, не личность жертвует часть своих прав государству, но само государство наделяет граждан правами, т. е. государство определяет личности сферу ее свободы в деле проявления ею своей инициативы, но и эту инициативу личность может проявлять и свою, предоставленную ей государством, свободу осуществлять не исключительно в своих личных интересах, но в интересах общих, всего коллектива, или, как неоднократно говорит нам закон: "в целях развития производительных сил"[351].

Такие октроированные (дарованные "государством" диктатуры пролетариата) "права личности" в условиях советского строя даже в трактовке Малицкого предстают как чистая фикция. Он откровенно подчеркивает, что советский гражданин "получает свои права... не ради своих милых глаз, не на основании своего рождения и не для достижения своих личных целей, но от государства, из рук господствующего класса, в интересах общественных, в целях осуществления своих обязанностей, лежащих на нем как на члене общества, как на участнике в процессе производства и распределения"[352].

В соответствии с логикой изображенного Малицким советского "правового государства" получается, что гражданину даны (дарованы) права лишь для того, чтобы он выполнял предписанные ему обязанности по отношению к государству, коллективу и т. д. "Поэтому, — поясняет он, — в Советской Республике права как гражданские, так и публичные должны рассматриваться как средства для осуществления гражданином его официальных функций, его общественных обязанностей. Это значит, что право, принадлежащее личности, есть не столько свобода личности, сколько ее общественная обязанность. Право как обязанность — вот коренное отличие взгляда социализма на субъективные права личности от воззрения на них буржуазной доктрины Запада. А раз гражданин получает свои права, т. е. границы своей свободы, из рук государства, то буржуазный принцип: "Все, что не запрещено законом, считается дозволенным" в советском строе должен уступить место обратному положению: "Дозволено лишь то, что по законам разрешено", так как носителем и источником прав является не личность, но государство"[353].

Своим толкованием т. и. "прав личности" при диктатуре пролетариата Малицкий весьма убедительно опровергает свой основной замысел — доказать ее правовой характер. В правовом государстве (в его отличии от абсолютистского, полицейского государства) личность, по признанию и самого Малицкого, не объект, а субъект права. Но даже из его трактовки видно, что в условиях социализации средств производства и диктатуры пролетариата такого свободного и независимого индивида — субъекта права нет и не может быть.

Советский государственный строй, по словам Малицкого, "имеет следующие правовые предпосылки: а) диктатура пролетариата, б) отмена частной собственности, в) федерация трудящихся классов всех наций"[354].

Но эти "предпосылки" как раз исключали право с его принципом формального равенства и свободы индивидов, хотя, конечно, и при таких правоисключающих предпосылках политикопартийная власть диктатуры пролетариата издавала разного рода акты — декреты, постановления, циркуляры и т. д., словом, "законы". Но издавать такие неправовые "законы" и быть правовым режимом, правовым государством — вещи совершенно разные. Поэтому Малицкому приходится попросту выдумывать какую-то особую версию "правового" характера диктатуры пролетариата. "Не надо, — поучает он в этой связи, — смешивать понятие "правовое государство" как государство, проводящее "правовой режим", т. е. подчиненность всех органов государственной власти закону, — с понятием "правового государства" как теории государства, ограниченного "правами личности" и потому во имя "прав личности" руководствующегося в своей, главным образом — законодательной деятельности . принципами отвлеченного права, как чего-то стоящего над государством, но по существу являющегося защитой интересов капиталиста-одиночки: индивидуализм буржуазного права"[355].

Применительно к советскому "правовому государству" Малицкий отвергал и принцип разделения властей. "В противовес этому, — отмечал он, — Советский строй основан на таких формах деятельности государственных органов, при которых достигалось бы соединение законодательной и исполнительной государственной работы, т. е. слияние управления с законодательством"[356]. Он, однако, не пояснял, каким образом может быть осуществлено подчинение государственных органов закону в условиях законодательства самих исполнительных органов. Обходит молчанием Малицкий и вопрос о монополии политической власти в руках правящей коммунистической партии, что также наглядно демонстрировало несостоятельность его трактовки "государства" диктатуры пролетариата в качестве правового государства.

Подход Малицкого, представлявший собой причудливую смесь советско-апологетического рвения и буржуазной экзотики, был подвергнут критике его более осмотрительными коллегами.

В качестве примера применения "буржуазно-юридического метода"[357] работу Малицкого критиковал и I. M. Каганович, один из партийных бонз, курировавший тогда, среди прочего, и дела на антиправовом фронте социализма. "Ведь мы, — поучал он, — отвергаем понятие правового государства даже для буржуазного государства. Как марксисты, мы считаем, что буржуазное государство, прикрываемое формой права, закона, демократии, формального равенства, по сути дела есть не что иное, как буржуазная диктатура. Понятие "правовое государство" изобретено буржуазными учеными для того, чтобы скрыть классовую природу буржуазного государства. Если человек, претендующий на звание марксиста, говорит всерьез о правовом государстве и тем более применяет понятие "правового государства" к советскому государству, то это значит, что он идет на поводу у буржуазных юристов, — это значит, что он отходит от марксистско-ленинского учения о государстве"[358].

Свое понимание (в принципе, как говорили в те годы, "политически грамотное") марксистско-ленинского учения в этом вопросе Каганович подкрепил рядом цитат из работ Ленина, в том числе: "Диктатура означает... неограниченную, опирающуюся на силу, а не на закон, власть"; "Диктатура есть власть, опирающаяся непосредственно на насилие, не связанная никакими законами. Революционная диктатура пролетариата есть власть, завоеванная и поддерживаемая насилием пролетариата над буржуазией, — власть, не связанная никакими законами"[359].

В духе такого толкования советского государства как диктатуры пролетариата, не ограниченной никакими (в том числе, конечно, и своими, советскими) законами, Каганович, далее, весьма откровенно констатировал подлинное место и значение "законов" в условиях пролетарской диктатуры: "Конечно, все это не исключает закона. У нас есть законы. Наши законы определяют функции и круг деятельности отдельных органов государственной власти. Но наши законы определяются революционной целесообразностью в каждый данный момент"[360].

Подобный "закон" — орудие диктатуры пролетариата и средство революционной законности, а вовсе не фактор "правопорядка", как это пытался изобразить Малицкий.

Там, где "закон" лишен объективных правовых свойств и качеств и представляет собой лишь инструмент конъюнктурно-поли-тической "целесообразности", там и соответствующая "законность" по существу и фактически подменяется той же самой "целесообразностью". Такая "законность" на самом деле не означает реального действия "законов целесообразности", поскольку неправовые законы уже в силу своих пороков вообще не в состоянии действовать стабильно, последовательно, неуклонно. Подобная "законность" лишь означает, что соответствующие "законы" действуют там, тогда и так, где, когда и как это целесообразно, и бездействуют, нарушаются, игнорируются во всех остальных случаях. Выборочное и произвольное действие "законов целесообразности" и соответствующей "целесообразной законности" — их как бы генетическое, заранее запрограммированное, неотъемлемое свойство, а не некий случайный или внешний недостаток. Беззакония на почве таких "законов" — лишь неизбежное следствие и продолжение их неправовой природы и антиправового характера.

Так что наличие советских законов еще не делает пролетарско-коммунистическую диктатуру правовым государством.

Глава 2. "Правовой фронт" социализма

1. Метаморфозы правопонимания в русле большевистской политики

20-е и первая половина 30-х годов (вплоть до совещания 1938 г. по вопросам науки советского государства и права) отмечены борьбой различных направлений правопонимания в советской юридической науке. В центре дискуссий находились две наиболее влиятельные в то время концепции — подходы Стучки и Пашуканиса.

Как борьба между этими двумя направлениями, так и споры вокруг них довольно чутко отражали тенденции и пульс социальных, политических и идеологических изменений в стране. Последовательно ужесточавшаяся полемика выродилась в конечном счете во взаимные обвинения.

Под воздействием партийно-политических решений и установок конца 20-х — начала 30-х годов о нэпе, коллективизации, темпах индустриализации, борьбе против различных "уклонов" и т. д. представители различных направлений правопонимания вносили существенные изменения и коррективы в свои подходы к проблемам права и государства. Под лозунгом преодоления отрыва "теории от практики" роль и назначение общественных наук, включая и юридическую, сводились к апологии "генеральной линии" партии, ее идеологии и практической политики.

Так, авторы передовой статьи ведущего юридического журнала того времени "Советское государство и революция права", отмечая в соответствии с решениями XVI съезда ВКП(б) о вступлении Диктатуры пролетариата "в последний этап нэпа", подчеркивали:

"Отставание теории от практики мы сейчас должны преодолеть и преодолеем, если для этой работы теоретики возьмут проблемы, поставленные в резолюциях съезда, если они сделают их основным содержанием своих теоретических разработок"[361].

Прямая ориентировка на дальнейшую политизацию юридической науки (в духе тогдашней политической практики и "курса партии" на борьбу против правых и левых, против троцкистов и бухаринцев, против "оппортунизма" и буржуазной идеологии) содержалась уже в установочном докладе Л. Кагановича в Институте советского строительства и права Коммунистической Академии (4 ноября 1929 г.)[362].

Не только буржуазные юристы, но и часть коммунистов-государствоведов, по его оценке, оказались "в плену у старой буржуазной юридической методологии"[363]. Каганович свои обвинения пояснил так: "Вместо глубокого анализа социальной природы и классовых задач советского государства, они просто изучают правовую форму нашего государства"[364]. Для преодоления подобного положения дел в юридической науке он призвал ученых-юристов активизировать борьбу с оппортунизмом, внести в науку "политические споры", развернуть и в этой сфере большевистскую критику и самокритику, охватившую всю страну.

В русле усилившейся борьбы на "правовом фронте" против "буржуазного юридического мировоззрения" каждое из тогдашних направлений правопонимания спешило внести свой вклад в обоснование практики свертывания нэпа и допущенных при нэпе норм буржуазного права, в оправдание насильственных, антиправовых методов индустриализации и коллективизации, "наступления социализма по всему фронту".

Вслед за выступлением Кагановича передовица "Советского государства и революции права" подчеркнула, что "указания т. Кагановича должны быть в центре внимания теории государства и права"[365]. В духе установок на усиление критики журнал отмечал, что "механическая методология Бухарина" нашла отражение также и в работах Стучки и Пашуканиса.

Правда, заслуги этих двух ведущих теоретиков пока не отрицались. Стучка, по оценке передовицы, первый начал систематическую разработку марксистской теории права и указал классовый характер всякого права. Вместе с тем журнал отмечал в качестве недостатков позиции Стучки упрощенный, недиалектический подход к праву, отождествление правовых и экономических отношений, игнорирование "формальной стороны правовой надстройки" и т. д.[366]

Позиция Пашуканиса соответственно характеризовалась в это время следующим образом: вскрыл фетишизм буржуазного права и подверг критике всю систему буржуазного права, но имеющиеся в его подходе формалистические ошибки не дают возможности развернуть разработку вопросов классовости права, взаимодействия государства и права и в особенности — проблемы советского права[367].

В статье советское право определялось как "форма политики пролетариата", как "одна из форм политического воздействия пролетариата"[368]. Утверждалось, что советское право — "качественно отличное право по сравнению с правом феодальным или буржуазным"[369]. Вместе с тем с позиций Пашуканиса критиковалась концепция "пролетарского права" (подход Стучки и др.) и отвергалась возможность законченной и внутренне согласованной юридической системы советского права. "Авторы пролетарского права, — отмечалось в передовице журнала, — не имеют храбрости прямо начать ревизию Маркса и Ленина в этом вопросе. Поэтому они вынуждены строить особо сложные конструкции. Оказывается, что буржуазное по форме право действительно будет при социализме, но вот в переходный период действует не "буржуазное" право, а пролетарское, так как здесь "не применяется одинаковый масштаб". Получается странный вывод. Пролетариат имеет сейчас пролетарское право, а затем, когда в условиях ожесточенной классовой борьбы построит социализм, то в награду получит "узкие горизонты буржуазного права"[370].

Верно отмечая противоречивость концепции "пролетарского права" и ее расхождение с марксистско-ленинскими доктринальными представлениями о буржуазном "равном праве" после пролетарской революции, авторы статьи, в свою очередь, тоже оказывались в тупике, поскольку признаваемое ими "советское право" расходилось с этими доктринальными представлениями не меньше, чем конструкция "пролетарского права".

К тому же сведение советского права к форме политики пролетариата по существу означало отрицание права как самостоятельного и специфического феномена, отличного и независимого от политики пролетарской диктатуры. В этом подходе не право определяло форму политики, а политика определяла право, правовую форму регламентации. Право, таким образом, полностью подменялось политикой, политической целесообразностью, текучкой и конъюнктурой политики переходного периода.

Там, где нет права, не может быть, конечно, и "юридической системы". Авторы же передовицы, с одной стороны, говорят о наличии права (в виде "советского права"), а с другой стороны, о невозможности и ненужности соответствующей "юридической системы", "ибо мы не собираемся консервировать данную стадию переходного периода, ибо допущение капиталистических элементов, отраженное в нашем ГК, мы рассматриваем как явление временное, ибо наша политика рассчитана на окончательную победу социалистических элементов над капиталистическими и представляет собой систематическое продвижение от одной стадии к другой"[371].

В этом нескончаемом (до полного коммунизма) потоке переходов в качестве "советского права" трактуются фактически партийно-политические требования и нормы. "Правящая партия, — подчеркивает журнал, — главная пружина диктатуры. Товарищи, не понимающие важности ее роли в системе диктатуры пролетариата, по существу скатываются к буржуазному юридическому пониманию государства"[372].

В названной передовице журнала были подвергнуты критике и другие направления тогдашнего правопонимания, в частности, взгляды Л. Резцова и А. Стальгевича.

При этом позиция Резцова была охарактеризована как "нормативистско-идеологическая концепция буржуазного юридического мировоззрения"[373]. Резцов обвинял Пашуканиса, в частности, в том, что он игнорирует понятие нормы как "внешнего авторитетного веления", значение государственной власти в процессе формирования правового отношения, "нормативно-репрессивные" характеристики права и т. д.[374] "Вместо того, — писал Резцов, — чтобы проследить диалектическое взаимодействие авторитарно-нормативного и эгалитарно-отношенческого" элемента в праве, Е. Пашуканис механически "снимает" "дурную сторону"[375].

Корень правовой идеологии, по Резцову, нужно искать не в эквивалентных отношениях товаропроизводителей (как это делал Пашуканис), а в отношениях "кулачного типа" (т. е. в насилии), в отношениях господства и подчинения. "Фактическая сторона первичного правового отношения — привилегия, идеологическая его сторона — норма (прежде всего религиозно обоснованная). Исторически изменяются формы собственности, но право всегда остается и останется нормативной защитой собственнической привилегии. Право — идеологизированная привилегия. Это не только существенная, но и исчерпывающая по существу его характеристика"[376].

Выдавая социалистическое "нормирование" за нормы права ("право-норму") при социализме, Резцов по существу игнорировал специфику правовой нормы и права в целом. Его "нормативизму" не хватало как раз юридичности. Впрочем, это типичный порок всех направлений советско-позитивистского толкования права как результата властно-принудительного нормотворчества.

В дискуссиях о правопонимании 20—30-х годов заметную роль играл А.Стальгевич. Сперва он в целом находился под влиянием меновой концепции Пашуканиса. Так, в работе 1928 г. он писал, что "в отношениях товарного оборота, в отношениях рынка коренится наше понимание права", что "право является формой экономических отношений субъектов в процессе товарного оборота" и т. д.[377] В дальнейшем он начал критиковать позицию Пашуканиса и поддерживать ряд положений подхода Стучки, хотя и воздерживался от характеристики советского права как пролетарского права[378].

Особое, новое качество советского права, согласно Стальгевичу, определяется диктатурой пролетариата и социалистической плановостью. "Диктатура пролетариата, представляющая неограниченную власть пролетариата, — писал он, — в известном смысле и является содержанием революционной законности и советского права, хотя сама диктатура пролетариата к содержанию законности и права не сводится[379].

Отождествление советского права с характеристиками и свойствами диктатуры пролетариата по существу означало отрицание правового качества советского права. Показательно, что одним из новых свойств советского права, по Стальгевичу, является "диалектическое превращение в неправо". "Построенная на основе марксистско-ленинской диалектики общая теория права, — отмечал Стальгевич, — раскрывает сущность права как системы (порядка или формы) общественных отношений, которая коренится в процессе товарного производства и обмена, в революционном развитии и ломке экономических формаций классового общества меняет свой характер; соответствуя интересам господствующего класса, охраняется его организованной силой — государством; в условиях переходного периода и новых форм классовой борьбы приобретает новое качество (диктатура пролетариата, социальная плановость, диалектическое превращение в неправо), и, при социализме вместе с государством отмирая, окончательно исчезнет (засыпая) на высшей стадии коммунизма"[380].

С этих довольно путанных позиций Стальгевич весьма резко критиковал взгляды не только Пашуканиса, но и многих других юристов (И. Разумовского, А. Рейснера, М. Резунова, А. Ангарова, Я. Бермана, М. Доценко, Е. Коровина, Ф. Корнилова, Э. Понтовича и др.). Особо острые нападки адресовал он Пашуканису, безосновательно приписывая ему идеализм, оппортунизм, защиту взглядов И. Бухарина и т. д.

В свою очередь, позиция Стальгевича в эти годы была подвергнута критике Пашуканисом и его сторонниками (Як. Берманом, М. Доценко и др.)[381].

В духе представлений Стучки о "пролетарском праве" концепцию Пашуканиса (за отрицание "классового начала" и т. д.) отвергал С. Либерман[382]. Он призывал наряду с психологическими взглядами Рейснера, концепцией социальных функций Гойхбарга, юридическим догматизмом Шретера и др. подвергнуть критике и меновую теорию права Пашуканиса, защищаемую "значительным числом товарищей"[383]. Право, по его утверждению, вызвано к жизни не отношениями эквивалентного обмена, а "потребностями господства-подчинения одним классом другого класса"[384]. При таком подходе наличие диктатуры пролетариата предстает как бесспорный аргумент в пользу пролетарского права. "Ссылки на то, что и при социализме сохраняется "буржуазное право", следовательно, предположение о существовании между буржуазным правом и "буржуазным правом" пролетарского права, нисколько не убедительны, ибо и в промежутке между буржуазным государством и "буржуазным государством без буржуазии" в эпоху социализма существует, как известно, государство, именуемое пролетарской диктатурой"[385].

В поисках ответа на усиливающиеся к концу 20-х годов обвинения в адрес его теории (сведение права к буржуазному праву, отрицание пролетарского права и лишь словесное признание нового качества советского права, отрыв права от государства, от политики диктатуры пролетариата и т. д.) Пашуканис в духе тогдашней "самокритики" не только признал ряд недостатков своей позиции, но и по существу начал отход от своей концепции в сторону отождествления права и политики, толкования права как одной из форм политики или даже как "части политики"[386].

Пашуканис полагал, что путь к синтезу его взглядов с позицией Стучки лежит в поиске "такого понимания права, в котором сочетались бы классовое его содержание, классовая его сущность и форма"[387]. Отвергая и в это время концепцию "пролетарского права" и какую-то особую форму советского права, Пашуканис считал, что советское право — это право переходного периода с пролетарской классовой сущностью и с буржуазной формой права.

Для советского права как права переходного периода, подчеркивал он, нельзя создавать особую законченную систему права и не следует для него искать какую-то особую форму права, поскольку все это затормозит движение к социализму. "Но, ведь, когда этот господствующий сектор все поглотит, — писал он, имея в виду победу социалистического сектора в результате нэпа, — тогда как раз начнется исчезновение права. Как же вы хотите построить законченную систему права, исходя из таких общественных отношений, которые в себе заключают уже необходимость отмирания всякого права? Это же совершенно немыслимая задача. А если вы все сведете только к субъективному волевому моменту, к "принуждению", тогда непонятно, почему Маркс и Энгельс говорили о "буржуазной" форме права. Именно потому, что мы исходим из тех объективных отношений, которые пролетарская диктатура ежечасно переделывает, именно поэтому мы не можем заниматься созданием системы пролетарского права"[388].

Пашуканис в этой связи призывал к "политической гибкости", к движению "за политикой" и в русле политики, "ибо политика довлеет, ибо отношения между политикой и юридической надстройкой, правовой надстройкой в переходный период совершенно иные, чем в буржуазном государстве"[389]. Если буржуазные авторы "растворяют" политику в праве, пояснял он, то "у нас, наоборот, право занимает подчиненное положение по отношению к политике. У нас есть система пролетарской политики, но нам не нужно никакой системы пролетарского права"[390].

В подтверждение такого понимания роли советского права как средства для проведения политики диктатуры пролетариата Пашуканис ссылался на использование государственного принуждения для осуществления индустриализации, коллективизации, ликвидации кулачества как класса, хлебозаготовок, промфинплана и т. д. Ориентация права на пролетарскую политику сопровождалась признанием, что "право у нас самостоятельной и законченной роли играть не может"[391]. Ратуя за полную политизацию права, Пашуканис говорил: "Мы за то, чтобы в праве на первом месте стояла политика, чтобы политика довлела над правом, ибо она ведет вперед"[392].

Такая подмена права политикой по существу отрицала специфику права и представляла собой радикальный отход Пашуканиса от своей прежней концепции. В ситуации отсутствия права признаваемое Пашуканисом советское право при ближайшем рассмотрении оказывалось на поверку чем-то действительно неправовым (в приведенной трактовке Пашуканиса — политикой, средством политико-властного принуждения). Сетуя на непонимание своеобразия советского права, обусловленного задачами переходного периода, Пашуканис замечает: "Тут и сказывается беда людей, которые избрали себе профессию советских юристов"[393]. Сегодня можно сказать, что и сам Пашуканис не понимал подлинного смысла этой "беды". Она состояла не в "особенностях" советского права, а в его неправовом характере. И хотя ситуация в действительности была неправовая, Пашуканис (вместе с другими советскими юристами, но по-своему) как ортодоксальный марксист считал, что раз в доктрине предсказано буржуазное "равное право", то оно есть (в виде, например, "своеобразного" советского права — части пролетарской политики).

Это упорное доктринерство, как мы видели, неплохо уживалось (и у Пашуканиса, и у других попавших в историческую "беду" юристов) с "политической гибкостью". Обозначая политизацию в качестве нового ориентира для права, Пашуканис наставлял своих слушателей: "Односторонность и узость советского юриста должна быть преодолена в реконструктивный период. Если мы этого не сделаем, тогда мы со всеми теми конкретными задачами, которые перед нами стоят, не справимся"[394].

В этих словах Стучка верно уловил призыв к новой переоценке ценностей и спросил: "А революционная законность?" На что последовал ответ Пашуканиса, весьма характерный для его представлений о праве: "Революционная законность, т. Стучка, — это для нас на 99% политическая задача. Ее мы не разрешим сейчас иначе, как ориентируясь на политику"[395].

О тогдашней и последующей практике "революционной законности", кстати говоря, всегда так или иначе ориентированной на политику, мы теперь очень хорошо знаем. Но знаем и то, что в условиях отсутствия права ничего другого и быть не могло.

В порядке "самокритики" Стучка в это время каялся в том, что находился "под влиянием буржуазной социологической школы права" в период работы над книгой "Революционная роль права и государства" и при формировании определения понятия права в 1919 г.[396] Происхождение недостатков советской теории права он объяснял следующим образом: "По вопросу о государстве всю работу за нас уже сделал Ленин. По вопросам права мы вынуждены были начать с общей теории права"[397].

Общую ситуацию в теории права и в отраслевых науках в конце 1930 г. он характеризовал как кризисную ввиду отсутствия единства в понимании права, соответствующей "генеральной линии" на правовом фронте. "У нас, — заметил он, — на основе отдельных (часто вырванных случайно) фраз или опечаток, неверных или сомнительных цитат идут взаимные обвинения в уклонах и загибах, а собственной генеральной (для нашей правовой работы и борьбы) линии пока что нет. Эта линия должна быть широкой конкретной программой на твердых основах единой платформы"[398].

Такая "генеральная линия", по мысли Стучки, должна основываться на т. и. "трех китах" марксистской трактовки права — признании революционной диалектики, классового характера всякого государства и права и трактовки именно "общественных отношений, а не нормы (статьи закона) как основы права"[399].

Попытка выработки такой единой "правильной" позиции и линии (по аналогии с "генеральной линией" в политике) в вопросах правопонимания была вскоре предпринята на I Всесоюзном съезде марксистов-государственников и правоведов в 1931 г. Правда, среди участников съезда доминировали сторонники Пашуканиса и резолюция съезда была принята по докладам Пашуканиса и Я. Бермана[400].

Как Стучка, так и Пашуканис были охарактеризованы в резолюции как "виднейшие представители марксистско-ленинской теории права"[401]. Признание их вклада сочеталось с перечислением ряда недостатков их концепций.

Призывая к "резкому повороту" от абстрактной теории к вопросам социалистического строительства, резолюция поясняла: "Нужно перенести центр тяжести из области чисто правовой, чисто юридической на вопросы государства, диктатуры пролетариата, классовой борьбы"[402].

Направления и ориентиры такой политизации теории и практики советского права в духе текущих задач диктатуры пролетариата, сформулированных в партийных решениях, были указаны уже в докладе Пашуканиса. Критикуя в данной связи положения Стучки о трех формах права (в виде правового отношения, закона и идеологии), Пашуканис, в частности, заметил, что этот подход "мешает понять тот факт, что право есть форма политики господствующего класса, которая проводится через аппарат государственной власти. А это в особенности нельзя забывать при анализе проблем советского права, так как в период диктатуры пролетариата активносознательное воздействие со стороны государства приобретает решающее значение"[403].

Такая политизация правопонимания сочеталась в резолюции съезда с признанием "особого качества" советского права как бесспорной основы для всей теории советского права. Это "особое качество" советского права, по утверждению авторов резолюции, вытекает из его классового существа, из факта пролетарской революции, установившей диктатуру пролетариата, из факта национализации земли и основных средств производства, из ведущей роли социалистического сектора и из перспективы победы социалистических элементов над капиталистическими.

Иначе говоря, за "особое качество" советского права резолюция выдает нечто неправовое, что-то такое, что исключает правовой принцип формального равенства и право вообще. Признание такого "особого качества" у советского права по существу равносильно утверждению: "особое качество" советского права состоит в том, что оно отрицает всякое право.

В данной связи весьма показательно, что принцип правового равенства ("применение равного масштаба к неравному") как "пережиток" буржуазной формы права остается за рамками "особого качества" советского права. Так, авторы резолюции, говоря о единстве советского права (и о единстве системы советского права), подчеркивают: "Это единство советского права не уничтожается ни пережитками буржуазной формы права (применение равного масштаба к неравному), ни наличием на определенных этапах частнособственнических или капиталистических отношений, которые допускаются советскими законами не с целью их увековечить, а с целью их преодолеть и в конечном счете ликвидировать"[404].

В целом предложенная названным съездом общая позиция носила эклектический характер и пыталась соединить несовместимые друг с другом представления. Особенно наглядно это проявилось в том, что авторы резолюции, признавая пролетарскую классовую сущность советского права, в то же время отрицают концепцию "пролетарского права", чтобы как-то спасти доктринальные представления (а заодно и какие-то остатки прежних взглядов Пашуканиса) о буржуазном "равном праве" после пролетарской революции. Таким образом, получалось, что советское право является по своей сущности пролетарским (т. е. неправовым явлением), но имеет буржуазную форму права. Отрицание же "наличия пережитков буржуазной формы права" (т. е. представления Стучки, Либермана и др. о пролетарском праве), согласно резолюции, "противоречит положениям Маркса и Ленина и представляет собой "левый" загиб"[405].

В резолюции съезда отчетливо отразилось усиление политико-идеологической нетерпимости к разного рода "отступлениям", "отходам" и "уклонам". Так, часто повторявшаяся мысль Стучки о том, что Ленин не дал основ теории права, квалифицировалась в резолюции (правда, без упоминания Стучки) как "оппортунистическая теорийка"[406], против которой необходимо вести борьбу.

В связи с призывом Кагановича бороться с применением "буржуазного, формально-юридического метода" к диктатуре пролетариата и советскому праву резолюция прилежно перечисляла адреса и объекты соответствующей критики — труды Магазинера, Дурденевского, Дябло, Палиенко, Понтовича, Котляревского, Архиппова, Игнатьева, Успенского и др., особо выделив работы коммунистов Магеровского, Малицкого, Райхеля, Гурвича и Стеклова.

Среди сторонников психологической теории права названы Рейснер, Энгель, Ильинский, юридического и этического нормативизма — Попов-Ладыженский, Сургуладзе, Нанейшвили, Галанза, теории социальных функций права — Гойхбарг, Вольфсон и др. В числе адресатов критики значился и журнал "Право и жизнь", призывавший, по словам авторов резолюции, к "абстрактной законности", что "было равносильно призывам повернуть под этим лозунгом от диктатуры пролетариата к буржуазной демократии, пресловутому "правовому" государству"[407].

В резолюции были указаны направления борьбы и в отраслевых юридических науках. В области уголовного права — это "буржуазно-социологическая школа права, подкрашенная под марксизм" (Исаев, Пионтковский, Трайнин, Чельцов-Бебутов, Паше-Озерский), а также "откровенная буржуазно-юридическая догматика и сменовеховщина" (Люблинский, Жижиленко, Полянский, Ширяев при "поддержке коммунистов" Ширвинда и Канарского)[408]. В сфере международного права, согласно резолюции, господствовали реакционные учения буржуазных теоретиков (Грабарь, Сабанин, Ключников) и, кроме того, под марксистской фразеологией получила распространение точка зрения мелкобуржуазного радикализма (Коровин и др.). В земельном праве проповедовалась народническая и "крестьянского права" (Розенблюм), в трудовом праве развивались "буржуазноюридические тредюнионистские и меньшевистские теории" (Варшавский, Каминский)[409].

В качестве примера отрыва теории от практики, схоластики от формализма в теории права указывалась позиция Стальгевича.

В русле тогдашней политики и идеологии резолюция первого съезда ориентировала советских юристов на превращение теории советского права в "орудие борьбы на практике за генеральную линию партии"[410]. В связи с вступлением в период социалистического строительства по всему фронту юридическая наука была призвана "служить делу коренной реконструкции советского права во всех его областях"[411]. Предстоял переход "от товарообмена к продуктообмену, к непосредственному планированию всего народного хозяйства"[412], а вместе с тем и преодоление "пережитков буржуазной формы права" нэповского времени.

Однако и после I съезда марксистов-государственников и правовиков какого-то единого подхода и тем более "генеральной линии" в правопонимании не было. Споры между различными концепциями (и прежде всего — Стучки и Пашуканиса) продолжались и даже усиливались и ужесточались.

На критику в свой адрес, прозвучавшую на съезде и в резолюции съезда, Стучка ответил статьей "Мой путь и мои ошибки"[413], в которой он, наряду с признанием некоторых недостатков и просчетов своего подхода, критикует взгляды Пашуканиса и его сторонников, занимавших в то время доминирующие позиции в теории права и юридической науке в целом. Стучка при этом высказывает сожаление, что "теперь Пашуканис, "перекаявшись", отказался от своей весьма ценной работы, которой он довести последовательно и с пользою до конца не хотел или не сумел"[414].

Критиковал Стучка Пашуканиса и за то, что он, приспосабливаясь к изменяющимся обстоятельствам, одновременно разворачивал политико-идеологическую критику против сторонников иных подходов и стал применять "просто нехорошие приемы полемики против товарища"[415].

Под этими "нехорошими приемами" Стучка прежде всего имел в виду обвинения в его адрес со стороны Пашуканиса за защиту в теории права и практике работы Верховного суда РСФСР принципа эквивалентного возмещения ущерба при лишении имущества. Политикоидеологическая острота этой проблемы обусловлена тем, что речь фактически шла об имуществе раскулачиваемых крестьян и нэпманов. В этом ключевом вопросе Стучка (при всех неизбежных в тех условиях оговорках, исключениях и т. д.) отстаивал принцип эквивалента. Пашуканис же в духе тогдашней практики выступал за безвозмездное изъятие соответствующего имущества и расценивал соблюдение принципа эквивалента применительно к кулакам и нэпманам как искажение классовой линии и отход от содержащейся в ст. 1 и 4 ГК РСФСР 1922 г. политической установки по ограничению и вытеснению капиталистических элементов. "В статьях 1 и 4, — утверждал Пашуканис, — заключалась прямая, ясная политическая директива, состоящая в том, что мы допускаем частнособственнические отношения, частный оборот, ибо этого в данный момент требовало развитие производительных сил, но никаких абсолютно частных прав мы не признаем, никаких ius utendi et abutendi[416] мы не признаем, никакой бессрочной неприкосновенности мы не гарантируем. Эту установку искажали комментаторы в духе кулацкой реставрации[417].

Подобные нападки Пашуканиса были направлены прежде всего против Стучки, который воспринял их как обвинения его "в прямой контрреволюции"[418]. Но съезд не поддержал этих обвинений. И теперь, считал Стучка, Пашуканис должен либо заявить о своей ошибке, либо дать "конкретные факты моей якобы классово-вредной работы в Верхсуде, так как иначе я вправе объявить его злостным клеветником"[419].

Но Пашуканис не только не отказался от своих обвинений, а, напротив, стремился усилить их, акцентируя внимание на "связи" (на самом деле — мнимой) теории эквивалента с остро критиковавшимся в то время "бухаринским законом" трудовых затрат. "Задача советских юристов, — поучал Пашуканис "хитростям" неприменения принципа эквивалента к "врагам", — состояла не в том, чтобы устанавливать универсальный и всеобщий принцип возмезд-ности, а в том, чтобы сделать максимально гибким применение ГК, приспособляя его к каждой данной стадии наступления на капиталистические элементы"[420].

Эта подмена права соображениями политической конъюнктуры и целесообразности по существу была оправданием беззаконий. Пашуканис, правда, пытался оправдаться: мол, он не за "наплевательское отношение к закону", а лишь "против юридизации классовой борьбы, против того, чтобы делать из закона фетиш, против попытки всю политику пролетариата рассматривать через призму закона"[421]. Но тут, как говорится, что в лоб, что по лбу. И приведенная полемика об эквиваленте — практическое тому подтверждение.

2. Новое "правопонимание" в отраслевых науках

Общетеоретические споры о правопонимании по-своему преломлялись и развивались в отраслевых юридических науках.

Так, разделяя тезис Пашуканиса о "критическом пересмотре буржуазных конструкций", на которых, по его оценке, строилась теория советского административного права, С. Берцинский предлагал вообще отказаться от понятия "советское административное право" и соответствующую отрасль именовать "советским управлением"[422].

Отказ от административного права обосновывал и И. Челяпов: "Выделение административного права в особую "науку" об отношениях между государством и гражданином основано на том противоположении личности и общества, личности и государства, которое является характерным для буржуазного индивидуалистического мышления. В советской государственной системе, как организационной форме диктатуры пролетариата, нет места ни противоположению центральных и местных органов власти (несмотря на имеющие, место в литературе попытки возродить эти отрыжки буржуазных концепций), ни противоположению гражданина и государства"[423].

Цель такого подхода состояла в оправдании неправовой практики диктатуры пролетариата и административно-приказных отношений между политико-властными структурами и людьми, в отрицании правосубъектности индивида в сфере советского управления.

"Индивид, — замечает Берцинский в своих обоснованиях преимуществ неправовых отношений между органами диктатуры пролетариата и отдельными людьми, — перестает быть тем единственным фокусом, который реагирует на всякое действие государства, воспринимая его только как понуждение, в связи с чем самая грань между его сферой деятельности и сферой деятельности государства начинает стушевываться. А если эта грань стушевывается, то вопрос о том, выходит или не выходит государство из своей правовой сферы, связано ли государство правовыми рамками, т. е. законом, также теряет свое значение, а следовательно, подрубаются основания буржуазного "правового" государства, теряют свое значение и элементы, составляющие правовую сферу индивида — субъективные публичные права".

Советскому строю, утверждал Берцинский, "чужда система публичных субъективных прав", поскольку она попросту "излишня в условиях обобществления важнейших средств производства, ибо достигнут переход от формального провозглашения свобод к фактическому обеспечению и пользованию реальной свободой массой трудящихся". Для обеспечения пользования "свободами" в этих условиях не нужно никаких субъективных прав: достаточно лишь надлежащего выполнения госаппаратом своих функций. Из нужды, таким образом, делается добродетель, а невозможность права выдается за его ненужность.

Отмечал Берцинский и несовместимость права и плана, в силу чего развитие социалистического планирования означает "вытеснение правового регулирования методом регулирования технического".

С переходом от права к организационно-техническим нормам Берцинский связывал и господство принципа целесообразности при применении насилия. Отвергая "буржуазный" принцип эквивалентности взысканий соответствующим правонарушениям, он с удовлетворением констатировал, что "в советском государстве эти насильственные мероприятия также дефетишизируются, выступая как меры социальной защиты, применяемые не по принципу пропорциональности нанесенному ущербу, а в зависимости от целесообразности той или иной меры.

Весь этот административный восторг по поводу голого насилия Берцинский изображает как освобождение классового господства пролетариата от "идеологического покрова" правовых форм. Настал, мол, долгожданный момент, "когда общественные отношения начинают сбрасывать с себя правовую форму, оголяя классовую борьбу.

Но это "сбрасывание" правовой формы, поучает Берцинский, нельзя (как это делает, например, А.А. Пионтковский) смешивать с кризисом правовой формы в буржуазном государстве, поскольку "такая точка зрения не может не привести к тому, чтобы в конечном счете фашизм смешать с большевизмом"[424].

Отсутствие правосубъектности индивида в условиях советской системы управления отмечали и другие административисты. Так, Кобалевский, касаясь субъективных прав индивида на свободу, невмешательство и т. д., отмечал, что "эта категория субъективных прав ограничена принципом диктатуры пролетариата", а "гарантии от произвола администрации есть лишь нечто сопутствующее данному виду административной деятельности" и зависят от цели поддержания революционного порядка[425].

Неправовой характер отношений между советским государством и индивидом оправдывал и Евтихиев. "В советском праве, — писал он, — не существует противоположения государства и личности, как равноценных величин. В советском праве, в соответствии с его коммунистическими основами, интересы личности занимают подчиненное государству положение"[426].

Острые дискуссии о правопонимании в области уголовного права велись, в частности, по вопросу об эквиваленте (т. е. правовом принципе равенства) между преступлением и наказанием.

Эта проблема особенно актуализировалась в связи с реформой уголовного законодательства. Защита принципа эквивалентности расценивалась тогдашними теоретиками и практиками уголовной политики как "правый оппортунизм"[427]. В названной резолюции, в частности, говорилось: "Отказ от решительного преодоления эквивалентного характера уголовно-судебной репрессии при наличии объективных предпосылок к этому означает... ревизию основ марксистсколенинского учения о диктатуре пролетариата в переходный период"[428].

При этом авторы резолюции не делали тайны из того, что отказ от принципа эквивалента открывал дорогу к массовому произвольному насилию и террору. "Усложнение и обострение классовой борьбы, — подчеркивали они, — требует в настоящее время от советского суда применения самых разнообразных и чрезвычайно гибких методов борьбы с классовыми врагами, стремящимися сорвать социалистическое строительство, отнюдь не останавливаясь перед их прямым подавлением и уничтожением (террор)"[429]. Что же касается "колеблющихся элементов из среды самих трудящихся", то их, по мнению упомянутого партколлектива, "необходимо принудительно воспитывать к дисциплине"[430].

Аналогичную позицию в вопросе о реформе УК занял и I Всесоюзный съезд марксистов-государственников и правовиков[431]. В соответствующей резолюции съезда отвергались не только "эквивалентность и дозировка в уголовной политике" (за такую позицию выступал, в частности, Винокуров), но и вообще сам принцип уголовной ответственности по закону. Правый уклон, согласно И.В. Крыленко и резолюции по его докладу, проявляется "в либеральном понимании и истолковании революционной законности, что, в частности, в применении к уголовной политике означает протаскивание явно или искусно завуалированного буржуазно-лицемерного принципа: "нет преступления, нет наказания без указания о том в законе"[432].

Левый уклон, соответственно, усматривался в мелкобуржуазном радикализме в сфере уголовной политики, в "недооценке революционной роли советского уголовного права, пролетарского суда как органа подавления классовых врагов" и т. д.[433] Иначе говоря, левые радикалы, по мнению более прагматичных авторов резолюции, не осознали, что революционное насилие можно осуществлять и с помощью советского уголовного права и пролетарского суда. Так сказать, они сгоряча недооценили репрессивный потенциал "пережитков" буржуазно-правовых форм и институтов в надлежащих руках. Само использование буржуазно-правовых форм, по откровенному признанию участников съезда, является "орудием пролетарской диктатуры"[434].

Объявляя собственно правовые принципы (ответственность по закону, за конкретный состав преступления, при соблюдении принципа эквивалентности между преступлением и наказанием и т. д.) отжившими элементами буржуазной формы права, авторы резолюции как раз в отрицании этих форм видели существо советского уголовного права: "право переходного периода в своем развитии должно представить процесс преодоления этих буржуазных элементов"[435].

"Правовые формы" подверглись революционным атакам и на Всесоюзном совещании по подготовке кадров советского строительства и права[436]. "На первый план, — отметили участники совещания, — при решении любого вопроса выдвигаются соображения хозяйственной целесообразности и обеспечение нормального функционирования и развития планового социалистического хозяйства"[437].

Подвергнув критике различные "уклоны", совещание пришло к выводу, что и при подготовке кадров в области советского строительства и права следует руководствоваться рецептом Кагановича, высказанным им на XVI съезде ВКП(б): "Выход в том, чтобы лучшие элементы из специалистов перевоспитать, привлечь на свою сторону, выгнать негодных и вредных, расстрелять, выслать в Соловки тех, кто занимается вредительством, и поставить взамен них наши пролетарские кадры[438].

Борьба против права на "правовом фронте" неумолимо ужесточалась. И в теории, и на практике.

3. Декларация "социалистического права"

Победа социализма требовала нового осмысления проблем государства и права.

В этих условиях Пашуканисом была выдвинута концепция "социалистического права". Отправляясь от положений о том, что в стране построено в основном "бесклассовое социалистическое общество", он в докладе на теоретической конференции Московского правового института (3 апреля 1936 г.) призвал к развертыванию исследований "о роли социалистического государства, о роли социалистического советского права"[439].

Все прежние интерпретации Пашуканисом положений Маркса и Ленина о буржуазном "равном праве" при социализме (на первой фазе коммунизма) со всей очевидностью исключали возможность признания "социалистического права". И поэтому он, критикуя ранее другие толкования советского права (как права пролетарского и т. д.), адресовал своим оппонентам довольно каверзный вопрос: "почему вы не предлагаете назвать это право социалистическим?"[440].

Теперь же он, открещиваясь от своей прежней позиции, от концепции "буржуазности" всякого права и т. д. как "антимарксистской путаницы"[441], начал толковать советское право как право социалистическое с самого начала его возникновения. "Великая социалистическая Октябрьская революция, — пояснял он, — нанесла удар капиталистической частной собственности и положила начало новой социалистической системе права. В этом основное и главное для понимания советского права, его социалистической сущности как права пролетарского государства"[442].

Если раньше предстоящее завершение нэпа и победа социализма для Пашуканиса означали конец права и переход к организационно-техническим и планово-управленческим нормам, то теперь ликвидация многоукладности хозяйства, по его утверждению, "не начало какого-то отмирания права, а наступление того периода, когда содержанием советского социалистического права и в городе и в деревне стали однотипные социалистические производственные отношения"[443]. И вплоть до полного коммунизма сохраняется социалистическое государство (в виде диктатуры пролетариата) и социалистическое право (в виде принудительных требований и установлений диктатуры пролетариата — "права социалистического государства"), "ибо только в высшей фазе коммунизма люди научатся работать без надсмотрщиков и без норм права"[444].

Под "социалистическим правом" как "орудием политики пролетариата"[445] Пашуканис теперь в духе советского легизма фактически имеет в виду систему "норм права", устанавливаемых органами диктатуры пролетариата. Показательно в этой связи настойчивое акцентирование Пашуканисом внимания именно на нормах права (что ранее он квалифицировал как проявление буржуазного нормативизма), подчеркивание им в новых условиях "необходимости нормы права и аппарата принуждения, без которых право ничто"[446]. Характерно и то, что "социалистическое право" Пашуканис понимал как "право социалистического государства". Говоря при этом об усилении государственной власти, под "государством" он прежде всего имел в виду аппарат власти и принуждения. "Социалистическое общество, — отмечал он, — организовано как общество государственное"[447]. И чтобы выдать все это за достижение диктатуры пролетариата, он голословно утверждал, будто "деятельность самого государственного аппарата есть в то же время и общественная деятельность"[448].

Эти и сходные утверждения свидетельствуют о том, что в выдвинутой Пашуканисом концепции "социалистического права" по существу предвосхищались основные положения той легистской, властно-нормативной (или т. и. "узконормативной") концепции права, которую несколько позже взяли на вооружение, по-своему модифицировали и навязали всем Вышинский и его окружение.

Идеи признания и защиты "системы советского социалистического права", "социалистического правопорядка" и т. д. развивались и в последующих публикациях Пашуканиса (вплоть до его ареста и казни в 1937 г.)[449].

В духе времени "учение т. Сталина о всемерном укреплении государственной власти" он восхваляет как "одно из величайших достижений марксистско-ленинской теории", служащее "важнейшим теоретическим введением к новой советской Конституции" и дающее "конкретный ответ о путях движения к высшей фазе коммунизма"[450].

В связи с декларативными положениями сталинской конституции 1936 г. он говорил о "принципе верховенства закона", о потребности в "общих нормах закона" и т. и., одновременно (с опорой на Ленина) отвергая объективно необходимые условия и предпосылки такого верховенства закона — разделение властей, отделение власти законодательной от исполнительной и т. д.

Да и сами понятия "закон", "нормы закона", "социалистическая законность" в трактовке Пашуканиса лишены своего правового смысла и представлены лишь как политические средства выражения и реализации директив правящей большевистской партии, которая, по его словам, "никогда не делала фетиша из незыблемости закона"[451]. Пашуканис прямо и откровенно отмечает, что ядро закона — это "руководящие указания партии"[452].

Вслед за Пашуканисом сходные представления о "социалистическом праве" были развиты и в статье его сторонника М. Доценко. "Исходными теоретическими положениями для теории советского социалистического права, — утверждал он, — являются работы классиков марксизма, особенно работы Ленина и Сталина"[453]. Согласно новой версии (Пашуканиса и Доценко), советское право с первых дней пролетарской революции было социалистическим правом по его целям, задачам, направлению. "С победой социализма в городе и деревне, — продолжает Доценко эту новую легенду, — советское право превращается в социалистическое не только по своему направлению, задачам и целям, не только потому, что оно оформляет захват, развитие и укрепление хозяйственных высот и исходит из пролетарского государства, но и потому, что оно является выражением победившей социалистической экономики, орудием ее закрепления и формой регулирования социалистического общества по пути его развития к полному коммунизму. Это есть высший этап развития социалистического права, и это право будет крепнуть и развиваться, пока не будет завершен переход ко второй фазе коммунизма, где отомрут и право и государство"[454].

В контексте нового подхода Пашуканис и Доценко стали выдавать буржуазное "равное право", которое применительно к социализму предсказывали Маркс и Ленин, уже за "социалистическое право". При этом они, среди прочего, обходили деликатный вопрос: почему же классики допустили такой непростительный "промах", назвав социалистическое право буржуазным. Вместо этого Пашуканис и Доценко обрушились с критикой на всех тех авторов (особенно — на Стучку), кто до них не сумел в положениях классиков о буржуазном "равном праве" усмотреть право социалистическое и иначе толковал несостоявшееся предсказание, ставшее загадкой сфинкса для всей марксистско-ленинской теории права.

Концепция "социалистического права" была в условиях победы социализма (на путях насильственной коллективизации, ликвидации кулачества и вообще "капиталистических элементов" в городе и деревне и, в конечном счете, социализации всех средств производства в стране) естественным продолжением представлений о наличии какого-то небуржуазного (пролетарского, советского) права. Ликвидация нэпа, а следовательно, и допущенного при нэпе урезанного частного сектора и соответствующего буржуазного права означала, что советское право вместе с буржуазным правом нэповского периода (т. е. единственным действительным правом за советское время) "очищается" от всякого права вообще и оказывается лишь совокупностью принудительно-приказных установлений и норм диктатуры пролетариата, "ядро" которых состоит из партийных директив. Других норм при победившем социализме не было и, как показал последующий исторический опыт, не может быть.

Социализм (да и вообще вся эпоха диктатуры пролетариата, за исключением нэпа с урезанным буржуазным правом) оказывался строем без права — вопреки доктринальному представлению об "отмирании" права (вместе с "полугосударством" диктатуры пролетариата) при полном коммунизме. И хотя этот полный коммунизм все более удалялся, другой будущности и других ориентиров развития у социализма (согласно доктрине и тогдашним представлениям) не было и в тех социально-исторических условиях не могло быть. Оставалось лишь по аналогии с трактовкой диктатуры пролетариата в качестве "социалистического государства" трактовать нормативные установления диктатуры пролетариата как "социалистическое право".

Доктринальное представление о буржуазном "равном праве" при социализме, хотя и подразумевало совсем другое, но как бесспорно авторитетное положение идеологически подтверждало и легитимировало допущение и признание в тех условиях правового значения и характера "социалистического права", поскольку отрицание этого означало бы ошибочность доктринального предсказания о наличии хоть какого-то права при социализме.

Самым ортодоксальным и вместе с тем наиболее компетентным приверженцем доктринального положения о буржуазном "равном праве" на первой фазе коммунизма в истории марксистско-ленинского учения о праве был Е.Б. Пашуканис. И именно поэтому эволюция его правопонимания представляет интерес не только для; характеристики его собственных взглядов, но и для понимания самой доктрины в процессе ее практической реализации в условиях диктатуры пролетариата и исторически сложившегося реального социализма.

Мы уже видели, что эволюция позиции Пашуканиса во многом носила конъюнктурный, приспособленческий характер. Здесь уместно отметить и другой аспект: оставаясь ортодоксальным марксистом и защитником доктрины, он был "обречен" на такую эволюцию в силу нетождественности доктрины и практики и вместе с тем необходимости интерпретировать доктрину как предвидение практики, а практику — как реализацию доктрины.

Внутренняя суть, цель и ориентиры доктрины — отрицание и преодоление вместе с частной собственностью действительного буржуазного права после пролетарской революции и переход в режиме диктатуры пролетариата к полному коммунизму (от буржуазного формального правового равенства к т. н. "фактическому равенству" с распределением продуктов личного потребления "по потребностям"). И следует признать, что такой доктринальный стержень пронизывает всю внешне пеструю мозаику эволюции подходов Пашуканиса к праву. В метаморфозе его взглядов есть нечто внутренне общее и принципиально единое — максимально возможное (с учетом соотношения доктрины с реалиями послереволюционной практики) фактическое отрицание буржуазного права (т. е. единственного действительного права в тех социально-исторических условиях) для всей эпохи перехода от капитализма к коммунизму.

Суть дела и ортодоксальная верность Пашуканиса (да и многих других марксистских идеологов права) не во внешней словесной подгонке концепций "особого" "советского права", "социалистического права" и т. д. под терминологию доктрины (хотя идеологически и это было важно), а в том, что во всех этих "особых" концепциях под оболочкой словесно признаваемого нового, особого "права" по существу, фактически имелось в виду объективно нечто неправовое, а, следовательно, настоящее антибуржуазное, пролетарско-диктаторское, социалистическое и прокоммунистическое, подлинно марксистсколенинское отношение к праву.

Все это характерно и для выдвинутой Пашуканисом концепции "социалистического права". Хотя она расходится и с доктриной (с постулатом о буржуазном "равном праве" при социализме и т. д.), и с практикой победившего социализма (отсутствие буржуазного, а вместе с ним и всякого настоящего права), однако своим фактическим отрицанием права и трактовкой в качестве "социалистического права" неправовых норм партийно-политической власти при диктатуре пролетариата данная концепция наилучшим образом (при сложившихся условиях) выражает и учитывает внутренние требования и доктрины, и практики в их глубинной несовместимости с подлинным правом, с принципом формально-правового (не "фактического") равенства.

На эти внутренние потребности коммунистической доктрины и послереволюционной практики так или иначе ориентировались сторонники также и других направлений марксистско-ленинского подхода к праву. Но Пашуканис глубже других понял и адекватней выразил в ходе трансформации своей позиции суть доктринального и практического отрицания права как права, совместимость доктрины и практики лишь с таким правопониманием, которое на самом деле есть правоотрицание. Он был наиболее сознательным, убежденным и последовательным отрицателем буржуазного права, а вместе с ним и всякого права. Его творчество и его вклад (как, впрочем, и других приверженцев доктрины) объективно носят негативный характер, поскольку их суть — отрицание права.

Но осмысление этого опыта отрицания права — необходимый момент в современных поисках путей к началам права и утверждению правового строя.

Глава 3. Советский легизм

1. Сталинский тоталитаризм: комплекс государственно-правовой неполноценности

В истории советского правопонимания особое место занимает проведенное Институтом права АН СССР печально известное Совещание по вопросам науки советского государства и права (16—19 июля 1938 г.). Его организатором и дирижером был подручный Сталина на "правовом фронте" А. Я. Вышинский, тогдашний директор Института права и одновременно Генеральный прокурор СССР — одна из гнуснейших фигур во всей советской истории. Этот ловкий, изощренный и бесстыдный холуй вождя и тоталитарной системы ко времени июльского "научного" Совещания 1938 г. уже имел за плечами большой опыт по организации и проведению разного рода "правовых" спектаклей и мистерий сталинской эпохи, крупнейшим из которых был политический процесс против "правотроцкистского блока" (И.И. Бухарина, А.И. Рыкова, И.И. Крестинского и др.), где он беспардонно лицедействовал в роли "государственного обвинителя".

Совещанию был придан всесоюзный характер, и в его работе участвовало около 600 научных работников, преподавателей, практиков из различных регионов страны.

Цели и задачи Совещания состояли в том, чтобы в духе потребностей репрессивной практики тоталитаризма утвердить общеобязательную "единственно верную" марксистско-ленинскую, сталинско-большевистскую линию ("генеральную линию") в юридической науке, с этих позиций переоценить и отвергнуть все направления, подходы и концепции советских юристов предшествующего периода в качестве "враждебных", "антисоветских", "антимарксистских", "антиленинских" и т. д., дать решающие установки и официальное правопонимание на будущее. Для разномыслия и "плюрализма" прошлого, расхождений и разноголосицы даже в рамках и на базе марксизма-ленинизма, диктатуры пролетариата и т. д. в условиях победившего социализма места не оставалось. В юриспруденции, как и в остальных сферах жизни, теперь требовалось полное единомыслие, монолитное единство и в теории, и на практике, в восприятии и реализации повелений тоталитарной системы партийно-политической власти.

Для полного подчинения всей деятельности советских юристов "указаниям товарища Сталина о задачах правовой науки", "овладения большевизмом и повышения революционной бдительности" уже до Совещания, как об этом рапортовали его участники "теоретическому и организаторскому гению трудящегося человечества",, была проведена "значительная работа по разоблачению и выкорчевыванию разного рода антимарксистских извращений и фальсификаций марксистско-ленинского учения о государстве и праве, которыми засоряли юридическую литературу враги народа — агенты фашистских разведок, подвизавшиеся в научно-исследовательских учреждениях и в государственном аппарате"[455].

Кампания по разгрому "врагов" на "правовом фронте" была начата в партийной печати[456].

В роли штатного разоблачителя "антипартийных извращений" в юридической науке марксистского учения о государстве и праве особое усердие проявил дежурный "философ" режима И.Ф. Юдин, в пылу борьбы выболтавший публике истинную тайну тоталитарного "правопонимания": "право есть форма выражения и применения насилия"[457].

Свое пустопорожнее жонглирование цитатами из классиков он заключает следующей тавтологией: "Стало быть остатки "буржуазного" права в области распределения являются "буржуазными"[458]. Вслед за этим он без всякой связи с предыдущим утверждает, что "государство и право при социализме в смысле классового, политического содержания и направленности являются социалистическими, в них нет и капельки буржуазного"[459]. Присвоив таким беспардонным образом выдвинутое юристами (Пашуканисом, Доценко) положение о "социалистическом праве", этот вороватый страж полезной для властей "истины" тут же обрушивается на юридическую науку. "Как ни печально, но приходится сказать, — лицедействовал он, — что почти всю специальную правовую литературу надо создавать заново. Слишком глубоко укоренились в этой литературе враждебные и вообще антинаучные, антимарксистские теории, слишком она примитивна и скудна для того, чтобы претендовать на учебную и научную литературу"[460].

Устами этого спесивого "философа" глаголила официальная идеология, и установки партийной печати были сразу же подхвачены и развиты в юридической литературе. Уже передовица шестого номера журнала "Советское государство" за 1936 г., повторив партийно-идеологический диагноз о "крайне неблагополучном положении на правовом участке теоретического фронта", открыла огонь по "орудовавшим" здесь "врагам народа (Пашуканису, Дзенису, Ашрафьяну, Гиттелю, Бенедиктову, Доценко и др.)"[461]. Резкой критике были подвергнуты взгляды и целого ряда других юристов (Архиппова, Бермана, Гинцбурга, Каревой и др.).

Ко времени этой публикации Пашуканис уже был арестован (казнен в 1937 г.) и характеризовался в ней как "предатель", "прямой враг марксизма-ленинизма", защитник троцкистских и бухаринских идей и т. д.[462]. "В области общей теории права, — возмущались авторы передовицы, — продолжительное время оставалась неразоблаченной контрреволюционная, вредительская "теорийка" Пашуканиса, изложенная им в книге "Общая теория права и марксизм", написанной в 1924 г. и неоднократно издававшейся им без изменений вплоть до 1929 г.". И после его "отмежевания" от данной книги под руководством Пашуканиса, согласно передовице, расцветали различные антиленинские "теорийки" и был ликвидирован ряд правовых дисциплин — государственное и административное право, советское гражданское право. Эти и другие обвинения в адрес Пашуканиса и других советских юристов (в "антимарксистской" и "антиленинской" трактовке проблем государства и права, как буржуазного, так и советского) представляли собой грубую фальсификацию реального содержания и характера всего предшествующего периода становления и развития советской марксистско-ленинской юридической науки, действительного смысла эволюции взглядов ее создателей вместе с эволюцией, кстати говоря, самой "генеральной линии" правящей партии, ее политико-идеологических установок и представлений о "подлинном" для данного момента марксизме-ленинизме. Пашуканис и другие теоретики предшествующего периода по сути дела обвинялись в том, что официальный "марксизм-ленинизм" (и соответствующее марксистско-ленинское учение о государстве и праве) 20-х и начала 30-х годов был иным, чем тот, который понадобился тоталитарной системе в условиях массовых репрессий второй половины 30-х годов.

Мы уже отмечали, что именно Пашуканис и Доценко в 1936 г. выдвинули концепцию советского права как права социалистического. Замалчивая данное принципиальное обстоятельство, авторы передовицы, а затем и участники Совещания 1938 г. во главе с Вышинским стали выдавать признание и защиту понятия "советское социалистическое право" чуть ли не за свое открытие и с этих позиций обвинять "врагов народа" Пашуканиса, Доценко и др. в отрицании социалистического права[463]. Без всяких, конечно, ссылок повторяя положение одного из этих "врагов" (Доценко) о том, что советское право является социалистическим "со дня победы Великой пролетарской революции", авторы передовицы подкрепляют этот взятый ими на вооружение тезис (фактически противоречащий и предсказаниям Маркса и Ленина, и внеправовым реалиям послеоктябрьского развития) своим "фирменным" аргументом — обвинением всех инакомыслящих в троцкизме. "Поэтому, — предупреждают они, — всякие попытки изобразить Советское право не социалистическим правом, а некоей разновидностью буржуазного права являются классово враждебными и целиком смыкаются с троцкистским утверждением, что наше государство не социалистическое"[464].

Вот по такой схеме (либо приказы тоталитарной диктатуры — это самое прогрессивное социалистическое право, либо ты враг народа, троцкист, агент, предатель и т. д.), подкрепленной реалиями массового террора, казнями одних (Пашуканиса в 1937 г., Крыленко в 1938 г.) и репрессиями ряда других юристов (Гинцбурга, Ратнера и др.), утверждались "генеральная линия" и единомыслие на советском "правовом фронте", получившие затем свою "научную" легитимацию на Совещании 1938 г.

В своем докладе на партийном собрании работников Прокуратуры СССР (5 мая 1937 г.) Вышинский утверждал, что взгляды Стучки и Пашуканиса противоречат ленинским указаниям о непризнании "ничего частного" в советском законодательстве, о борьбе против "злоупотреблений нэпом" и т. д.[465]

"Под Пашуканиса" квалифицировал Генеральный прокурор и взгляды наркома юстиции Крыленко, — несмотря на его заслуги перед режимом и "юридической" политикой диктатуры пролетариата, вопреки его однозначно официозной позиции на протяжении всей теоретической и практической деятельности. Принимая, как должное, явно просталинские публикации Крыленко последних лет[466], Вышинский для своих целей занялся выискиванием в его работах примеров "некритического повторения "идей" Пашуканиса"[467].

Так, Крыленко в одной из своих работ 1930 г. вполне в духе времени писал, что в области гражданского права "мы находимся до сих пор целиком еще в плену у старых понятий буржуазии и до сих пор строим наши гражданские правовые отношения по ее образцам"[468].

Корни такого широко распространенного в 20-х и первой половине 30-х годов правопонимания (в том числе — в области гражданского права) лежат, конечно, не в трудах Пашуканиса, а в работах Маркса и Ленина, в их постулате о буржуазном "равном праве" на первой фазе коммунизма, из которого исходил и превращенный во "врага народа" Пашуканис. Вышинский же, тихо присвоив сформулированное "контрреволюционерами" положение о том, что советское право является социалистическим с момента пролетарской революции, начал шумно и огульно обвинять все прежние толкования (субъективно более честные и добросовестные) этого туманного постулата доктрины как "извращение" марксизма-ленинизма, или, как он выражался, "марксистско-ленинско-сталинского учения о государстве и праве". С этих позиций любая трактовка советского права в связи с постулатом о "буржуазном праве" оказывалась, согласно Вышинскому, "вражьей" попыткой выдать "советское социалистическое право" за рецепцию буржуазного права.

Уже перейдя на новые позиции, Крыленко писал: "Я считаю, -что право наше было всегда, с самого начала, социалистическим по своей направленности и целям, что мы никогда не отказывались от использования тех форм, которые буржуазия оставила нам в наследство, и эти формы используем, от чего наше право не перестало и не перестает быть социалистическим"[469]. Вместе с тем Крыленко считал, что "только с ликвидацией эксплуататорских классов и частнокапиталистических отношений мы смогли устранить из нашего права и те "старые формы", необходимость использования которых вызывалась, говоря словами Ленина, необходимостью "приспособлять свою тактику" к отношениям, вызываемым "не нашим классом или не нашими усилиями"[470].

Эти рассуждения Крыленко (надо признать, сами по себе довольно конъюнктурные и противоречивые) не устраивают Вышинского прежде всего потому, что в них так или иначе признается, значение формы буржуазного права для советского права. И Вышинский обращается к "нашим учителям", к "классическим указаниям Маркса—Энгельса, Ленина—Сталина", чтобы "внести максимальную ясность в вопрос о природе советского права как права] социалистического"[471].

Из своего экскурса к "первоистокам" он возвращается со следующим выводом: "Следовательно, когда Маркс и Ленин говорят о социалистическом праве (в том-то и дело, что о социалистическом праве они как раз и не говорят! — В.И.) как о праве неравенства и в этом смысле устанавливают аналогию с буржуазным правом, они ни в коей мере не отождествляют то и другое, не ставят между правом социалистическим и правом буржуазным знака равенства"[472]. Таким образом, посредством грубой подтасовки Вышинский делает авторами концепции "социалистического права" (вместо буржуазного "равного права" при социализме) уже Маркса и Ленина, а не какого-то там "диверсанта" Пашуканиса или Доценко.

После такой откровенной фальсификации проблема о судьбах права при социализме лишается своего действительного смысла и подменяется разглагольствованиями о том, что советское право "качественно отлично" от буржуазного права так же, "как качественно отлично, например, насилие пролетарского государства от насилия буржуазного государства, как качественно отлична диктатура пролетариата от диктатуры буржуазии, как качественно отлична демократия пролетарская от буржуазной демократии"[473].

Для того, чтобы свести концы с концами при трактовке "качественно нового" (фактически и по существу — неправового по своему качеству, свойствам, функциям и средствам) "советского социалистического права", требовалось новое общее определение понятия "права", а именно такое, которое бы в максимальной степени элиминировало специфику и объективные свойства права как особого явления и выдавало диктат и веления тоталитарной правящей партийнополитической власти за "право".

В этих целях Вышинский, используя характеристику в "Манифесте" буржуазного права как классовой воли буржуазии и т. д., выдвинул в упомянутом докладе 1937 г. следующее определение права: "Право — это есть воля класса, господствующего в данном обществе. Воля рабочего класса, направленная к построению социализма, есть воля социалистическая, и право, выражающее эту волю, есть право социалистическое"[474].

Подобное классово-волевое определение права, использовавшееся в советской литературе и до Вышинского и особенно широко в последующие годы, оставляет проблему права в полной неопределенности, поскольку не ясно, что же собственно правового имеется в "воле класса" и чем т. и. классово-волевое "право" отличается от классового произвола, диктата, насилия. Слова же (в "Манифесте", а затем и в соответствующей марксистской юридической литературе) о том, что воля класса определяется материальными отношениями и условиями жизни этого класса, также ничего не говорят о правовых свойствах и характеристиках "классовой воли".

С помощью "классово-волевого" подхода можно (и история советского правопонимания и законодательства подтвердила это) обосновать какое угодно "право" и оправдать любые массоворепрессивные меры, любые антиправовые меры, любые антиправовые акты тоталитаризма и тирании. И там, где нужно, это классово-волевое определение, толкование, оправдание "советского социалистического права" (и разоблачение буржуазного права) применялось как Вышинским, так и другими авторами.

Но этот подход не мог вполне удовлетворить тоталитарную систему и ее "юридических" прислужников — "кадров советских юристов сталинской эпохи", по выражению Вышинского. Так, в самом по себе классово-волевом понимании и определении права отсутствует указание на связь между "государством" и "правом", на характеристику "права" в качестве продукта и установления государственной власти, между тем как цель и задача-искомого подхода состояли прежде всего в том, чтобы выдать систему тоталитарной диктатуры пролетариата за настоящее "государство" (в духе фикций и бутафории сталинской конституции 1936 г.) и соответственно веления этого "государства" — за "право". Далее, при классово-волевом определении права расплывчатая "воля" не выражена как система конкретных властных приказов, требований и правил, так что "право" оказывается без соответствующей "нормативной" структуры. Наконец,, при классово-волевом подходе в силу отсутствия "государственного" определения права последнее лишается своего по существу единственного (с точки зрения Вышинского и его приверженцев) отличительного свойства — принудительности, обеспечиваемой "государственным" аппаратом.

2. Искомое "правопонимание"

Искомое определение права было призвано обеспечить в условиях усиления и ужесточения диктатуры "правовое" обрамление и оправдание насильственных мероприятий тоталитарного строя, своих установках на дальнейшее ужесточение классовой борьбы в процессе социалистического строительства. Сталин ратовал "за усиление диктатуры пролетариата, представляющей самую мощную и самую могучую власть из всех существующих до сих пор государственных властей"[475].

Отмирание государства, согласно сталинской "диалектике", придет через максимальное усиление государственной власти, т. е. диктатуры пролетариата.

Эти установки требовали нового пересмотра доктринальных представлений, изложенных в трудах Маркса, Энгельса и Ленина, об "отмирании" государства и права. Причем сталинизация доктрины изображалась тогдашними идеологами (на "правовом фронте" — Вышинским и К") как восстановление "подлинного" марксизма-ленинизма, умышленно извращенного прежними толкователями (среди юристов — "троцкистско-бухаринской бандой" во главе с Пашуканисом) с целью ослабить диктатуру пролетариата "особенно перед лицом вооруженных до зубов империалистических хищников и их подлых агентов из числа троцкистско-бухаринских изменников"[476].

При этом замалчивалось, что и прежние толкователи (в том числе и Пашуканис) идеологически приспосабливали доктриналь-ные положения "вечно верного" марксистско-ленинского учения о государстве и праве, их "отмирании" и т. д. к изменяющимся потребностям социалистической практики, к установкам правящей партии и ее "генеральной линии". Так, в духе новой обстановки 30-х годов Пашуканис (до и без поучений Вышинского), обосновывая необходимость "укрепления государственного аппарата" и в плане его идеологического воздействия, и в направлении применения насилия, подверг критике "неверную, оппортунистическую теорию" о том, что "реальный процесс отмирания начался с самой Октябрьской революции и что тем паче этот процесс отмирания должен идти уже полным ходом в период ликвидации классов и построения бесклассового социалистического общества"[477].

Так что и в этом вопросе Вышинский не был первопроходцем. В плане типологического единства отношений к "подлинному" марксизму-ленинизму со стороны различных советских интерпретаторов (в том числе — Пашуканиса и Вышинского при всех прочих различиях их взглядов) весьма характерно и показательно, что все они, и Пашуканис, и Вышинский, и другие толкователи, оберегая "чистоту" и "безошибочность" доктрины, единодушно замалчивают тот факт, что действительными авторами критикуемой и отвергаемой ими "неверной, оппортунистической теории" о немедленном отмирании государства являются создатели доктрины, а не те или иные "отступники" и "враги". "Первый акт, в котором государство выступает действительно как представитель всего общества —- взятие во владение средств производства от имени общества, — утверждал Энгельс, — является в то же время последним самостоятельным актом его как государства... Государство не "отменяется", оно отмирает”[478]. Развивая тот же подход, Ленин подчеркивал, что "по Марксу, пролетариату нужно лишь отмирающее государство, т. е. устроенное так, чтобы оно немедленно начало отмирать и не могло не отмирать"[479].

Реальное развитие, как показал исторический опыт, пошло по-другому. Тоталитарная система партийно-политической власти при диктатуре пролетариата была, конечно, не государством в традиционном смысле этого явления и понятия как публичной организации политической власти, а организацией монопольной политической власти бессменно правящей партии. Этот тоталитаризм означает по сути дела отсутствие государства, насильственно-революционное разрушение государственности и ее замену системой экстраординарных учреждений партийно-политической диктатуры, а вовсе не "засыпание" или "отмирание" государства, не "отмирающее государство" или "полугосударство" и т. д. Тоталитарная диктатура так же не была государством, как и ее командно-приказные акты и требования ("нормы") не были правом.

Такое расхождение доктрины и практики предопределяло и пороки всех попыток (от Стучки и Пашуканиса до Вышинского и далее) продемонстрировать их единство посредством отнесения все новых и новых противоречий и неувязок за счет "ошибок" или "вредительства" соответствующих толкователей и интерпретаторов, изначально обреченных на идеологические передержки, приспособленчество и "оппортунизм".

Критики же "троцкистско-бухаринской концепции Пашуканиса" вслед за Вышинским изображали дело так, будто "главная причина" распространения этой концепции среди советских юристов состоит, как писал Аржанов, в недостаточном изучении, в неправильном понимании и применении марксистско-ленинского учения о государстве и праве. "Пользуясь этим, — возмущался он, — пашуканисовская банда вплоть до последнего времени, пока ее не разоблачили и не обезвредили органы НКВД и большевистская печать, беспрепятственно творила свое вражье дело, нагло извращая марксо-ленинское учение о государстве и праве и клевеща на наше советское государство и право"[480]. "Органы НКВД", таким образом, помогли Вышинскому, Аржанову и многим другим "правильно" понять марксизм-ленинизм и благодаря этому вскоре стать академиками и членами-корреспондентами. Справедливей было бы, конечно, "академиками" признать соответствующие "органы" за их большой вклад в просвещение идеологических "кадров".

В целом можно сказать, что ко времени Совещания 1938 г. юридические "кадры" были уже хорошо подготовлены к надлежащему восприятию новой версии марксистско-ленинского учения о государстве и праве.

В тезисах, длинном установочном докладе и заключительном слове Вышинского на Совещании, в выступлениях участников прений основное внимание было уделено "разоблачению" положений "троцкистско-бухаринской банды во главе с Пашуканисом, Крыленко и рядом других изменников"[481], вопросам нового общего определения права и вытекающим отсюда задачам теории государства и права и отраслевых юридических дисциплин.

В плане "разоблачения" организаторам и участникам Совещания оставалось лишь еще и еще раз повторять жуткую историю про "врагов народа" на "правовом фронте" социализма. Тем более что главную "разоблачительную" работу проделала "замечательная сталинская разведка во главе с Николаем Ивановичем Ежовым. (Аплодисменты)”[482].

Ключевым для Совещания 1938 г. был вопрос о переводе всей советской юридической науки в русло нового правопонимания в соответствии с тем общим определением права, которое выдвинул Вышинский.

В первоначальных тезисах к докладу Вышинского (и в его устном докладе) формулировка нового общего определения выглядела так: "Право — совокупность правил поведения, установленных государственной властью, как властью господствующего в обществе класса, а также санкционированных государственной властью обычаев и правил общежития, осуществляемых в принудительном порядке при помощи государственного аппарата в целях охраны, закрепления и развития общественных отношений и порядков, выгодных и угодных господствующему классу"[483].

В письменном же тексте доклада Вышинского и в одобренных Совещанием тезисах его доклада формулировка общего определения права дана в следующей "окончательной редакции в соответствии с решением Совещания": "Право — совокупность правил поведения, выражающих волю господствующего класса, установленных в законодательном порядке, а также обычаев и правил общежития, санкционированных государственной властью, применение которых обеспечивается принудительной силой государства в целях охраны, закрепления и развития общественных отношений и порядков, выгодных и угодных господствующему классу"[484].

В первоначальных тезисах и в докладе Вышинского отсутствовало определение советского права, но признавалась применимость этого общего определения и к советскому праву и говорилось, что анализ советского права с точки зрения указанного общего определения дает возможность раскрыть социалистическое содержание советского права, его активно-творческую роль в борьбе за социалистический строй, за переход к коммунизму. В окончательной же редакции тезисов доклада Вышинского, одобренных Совещанием, дается следующее определение советского права: "Советское право есть совокупность правил поведения, установленных в законодательном порядке властью трудящихся, выражающих их волю и применение которых обеспечивается всей принудительной силой социалистического государства, в целях защиты, закрепления и развития отношений и порядков, выгодных и угодных трудящимся, полного и окончательного уничтожения капитализма и его пережитков в экономике, быту и сознании людей, построения коммунистического общества"[485].

Из сравнения двух вариантов (первоначального и окончательного) общего определения права видно, что в окончательном варианте (с учетом замечаний и предложений Полянского, Пашерстника, Куликовского, Стальгевича, Тадевосяна, Генкина и некоторых других участников прений по докладу) упомянуты "воля господствующего класса" и "законодательный порядок" установления правил поведения, изменена формулировка принудительности права (вместо осуществления соответствующих правил "в принудительном порядке" говорится об их обеспечении "принудительной силой государства"). Но суть (тип правопонимания) осталась прежней: право — это правила поведения, установленные государством и обеспеченные его принуждением.

Участники Совещания в своих замечаниях и уточнениях к выдвинутому Вышинским общему определению в принципе не вошли за рамки предложенного типа правопонимания. Их предложения (при одобрении в целом и по существу) касались внутренних логических уточнений, изменений формулировок и т. д.

Так, Полянский, приветствуя предложенное определение права от имени "всех здравомыслящих юристов", вместе с тем высказался за замену слов "правила поведения" словом "норма". Выражение "правила поведения", заметил он, перешло в это определение,: из дореволюционной литературы; кроме того, нормы права не всегда заключают в себе правила поведения, поэтому "было бы лучше сказать: право есть совокупность норм, а так как норма это приказ или запрет, то право есть совокупность приказов и запретов"[486].

Полянский, высказавшись против упоминания в общем определении об "обычаях и правилах общежития" и отметив необходимость изменения формулировки о принудительности права, предложил следующее общее определение права: "Право есть совокупность приказов и запретов, установленных или признанных государственной властью, как властью господствующего класса, закрепляющих и развивающих общественные отношения и порядки, выгодные и угодные господствующему классу и принудительно им охраняемые при помощи государственного аппарата"[487].

Ряд выступавших (Кечекьян, Тадевосян, Генкин) вслед за Полянским, хотя и в несколько иных формулировках, высказались за использование в общем определении права термина "норма" вместо или вместе со словами "правила поведения". Так, С.Ф. Кечекьян, в частности, заметил: "Я считаю, что если бы вместо слов "правила поведения" было сказано "нормы", то равным образом не было бы никакого основания для обвинения в нормативизме, ибо нормативизм состоит не в том, что право определяется как совокупность или система норм, а в том, что эти нормы рассматриваются в отрыве от тех экономических отношений, выражением которых они являются, в том, что теряется связь с экономическими фактами"[488]. Он предложил также определять право не как совокупность, а как "систему правил поведения (норм)..."[489].

Тадевосян выдвинул следующую формулировку определения: "право — это система норм (правил поведения), установленных государственной властью и охраняемых ею в целях закрепления и развития общественных отношений, соответствующих интересам господствующего класса"[490].

Поддержав в основном позицию Вышинского, Генкин отметил, что в предложенном докладчиком "юридическом определении права" "имеется указание на то, что право есть совокупность правил или норм"[491].

Против замены "правил поведения" "нормами" выступил, в частности, Строгович, мотивируя это так: "Проф. Полянский и проф. Кечекьян предложили вместо "правил поведения" сказать "нормы", т. е. что право есть совокупность норм и т. д. С этим можно было бы согласиться, если только под нормами понимать правила поведения. Но ведь буржуазные юристы под нормой часто понимают совершенно иное — суждение о должном, оторванное от конкретных условий государственной и общественной деятельности, оторванное от реальной жизни. Самое слово "норма" может иметь разные значения"[492].

Наиболее критичным по отношению к позиции Вышинского, хотя и не вполне последовательным, было выступление в прениях Стальгевича, единственной видной фигуры из участников прежних шумных баталий на "правовом фронте". Он отметил, что предложенное Вышинским определение является односторонним, "не охватывает всех основных сторон, всего значения права"[493].

В ходе конкретизации этого общего замечания Стальгевич (как и некоторые другие выступавшие) высказался за то, чтобы в определении содержалась характеристика права как возведенной в закон воли господствующего класса. В этой связи он обрушился на "вредителей, врагов народа" (правда, без упоминания Пашуканиса, своего главного экс-оппонента) за принижение роли закона и обвинил Стучку в том, будто он, "вредительски формулируя вопрос о праве, отбрасывал закон, игнорировал и принижал роль закона. В его определении права нет положения о роли и значении закона"[494].

Все эти выпады против "вредителей", помимо конъюнктурных мотивов и стремления отмежеваться от обвинений в стучкианстве, были продиктованы и тем принципиальным обстоятельством, что при всей эклектической "многосторонности" (или, как сейчас говорят, многоаспектности) подхода к праву Стальгевич по сути дела отождествлял право и закон. Такое легистское отождествление он верно усмотрел и в позиции Вышинского, что позволило ему, видимо, без притворства сказать: "Сильной стороной определения тов. Вышинского является именно то, что вопрос о законе поставлен особенно четко. Я считаю совершенно правильным определение, рассматривающее право как систему норм, т. е. Законов, определенных правил поведения и положений, изданных и охраняемых органами государственной власти в интересах господствующего класса, закрепляющих и развивающих порядки, угодные и выгодные господствующему классу"[495].

Вслед за этим Стальгевич, однако, отметил, что этим право не исчерпывается, "ибо право шире тех норм, о которых мы только что говорили. Право необходимо рассматривать и как определенный порядок"[496].

Не согласился Стальгевич и с положением Вышинского о том, что право не есть форма. Напротив, утверждал Стальгевич, "право необходимо рассматривать как особую форму (выражение) экономического развития классового общества, как надстройку, возвышающуюся над экономическим базисом"[497].

И, наконец, вполне в духе подхода Стучки и своих прежних представлений Стальгевич отметил: "Дальше, когда говорится о праве, то нельзя ограничиться одной лишь нормативной стороной вопроса. Необходимо иметь в виду не только правовые нормы, но и правовые отношения и правовую идеологию"[498].

Стальгевич, однако, не показал, каким образом в рамках единого правопонимания и одного непротиворечивого общего определения понятия права можно совместить друг с другом приводимые им характеристики различных "сторон" права.

Ряд выступавших после Стальгевича участников прений (Го-лунский, Строгович, Аржанов, Маньковский) обрушились на него с обвинениями в "протаскивании" взглядов Стучки и Пашуканиса, "искажении" марксизма-ленинизма и т. д. Да и Вышинский посвятил большую часть своего заключительного слова критике Стальгевича за повторение "лжемарксистских" представлений о праве и попытку вернуться к стучкианскому определению права. "Ибо, — пояснил Вышинский, — когда тов. Стальгевич здесь говорил, что право есть порядок общественных отношений, то это не что иное, как повторение формулы Стучки. Когда тов. Стальгевич говорит, что право есть форма общественных отношений, он повторяет определение Стучки. Но это определение права нельзя сочетать с моим определением права. Примирить определение, данное в моих тезисах, с определением права как порядка общественных отношений нельзя"[499].

Никто из выступавших не поддержал Стальгевича. Только одно из его предложений (о праве как воле господствующего класса), совпавшее с замечаниями и ряда других участников прений, было (вместе с некоторыми другими пожеланиями) учтено в окончательной редакции одобренных Совещанием общего определения права и определения советского права.

Под жестким давлением политико-идеологических обвинений Стальгевича фактически заставили "согласиться" с позицией Вышинского и К0. В опубликованных материалах Совещания выступление Стальгевича было снабжено следующим примечанием: "Не имея права по существу изменить стенограмму своего выступления, считаю необходимым заявить, что после обсуждения на Совещании с определением права тов. Вышинского я целиком и полностью согласен. Одновременно я целиком и полностью отвергаю обвинение меня в продолжении "теоретической линии" Стучки, равно как и в отождествлении права и экономики. Работа Совещания, в частности критика моего выступления тов. Вышинским, помогли мне освободиться от остатков отдельных прежних ошибочных положений. — Стальгевич"[500].

"Генеральная линия" не терпит никаких разномыслии. И нужное тотальное единство было получено на Совещании и распространено по всему "правовому фронту" в качестве не подлежащего обсуждению приказа. Тоталитарное "правопонимание" утверждалось тоталитарными методами.

3. Тоталитарный "нормативизм": право как совокупность приказов власти

Определение права, предложенное Вышинским и одобренное Совещанием 1938 г., вошло в литературу как "нормативный" (а затем и "узконормативный") подход к праву. Однако и в предварительной, и в окончательной редакциях тезисов, а также в отредактированном варианте самого доклада Вышинского речь шла о "правилах поведения", а не о "нормах". Видимо, для самого Вышинского это было определенной словесной страховкой от ненужных ассоциаций с "буржуазным нормативизмом". По существу же эти термины были для него синонимами. Так, он утверждал, что "правила поведения" — это нормы"[501]. "Право, — пояснял он свое общее определение, — есть совокупность правил поведения, или норм, но не только норм, но и обычаев и правил общежития, санкционированных государственной властью и защищаемых ею в принудительном порядке"[502].

Кстати говоря, в определении советского права указание на "обычаи и правила общежития" отсутствует, хотя, возражая против предложения Полянского исключить из определения права ссылку на "обычаи и правила общежития", сам же Вышинский говорил прямо противоположное: "С точки зрения определения проф. Полянского, окажутся вне права, например, нормы шариатских судов, действовавших у нас десятки лет тому назад, допущенных государством в известных условиях как официальные учреждения; окажется вне этого определения и все так называемое обычное право"[503].

Отсутствие в одобренном Совещанием определении советского права упоминаний об "обычаях и правилах общежития" фактически означало отрицание их в качестве источников (или форм) "советского социалистического права". К таковым были отнесены (и по определению советского права, и по толкованию Вышинского) лишь "правила поведения, установленные в законодательном порядке", т. е. официальные акты различных органов власти — законы, постановления, распоряжения, приказы, инструкции и т. д.

Эти акты (и содержащиеся в них "правила поведения", "нормы"), "установленные в законодательном порядке", стали собирательно именоваться "законодательством" (или "действующим законодательством"). Данный термин ("законодательство") стал синонимом и "действующего права" (т. и. позитивного права), и права вообще.

По своему типу "правопонимание", предложенное Вышинским и принятое Совещанием, является легистским, поскольку, — с точки зрения традиционного критерия различения и соотношения "права и закона", — в его основе лежит отождествление "права" и "законодательства" ("действующего", "позитивного" права, обобщенно — "закона"). Такое отождествление прямо и откровенно признавалось и утверждалось Вышинским. "Право, — писал он, — совокупность или система правил (законов), имеющих своим назначением заботу о подчинении членов общества "общим условиям производства и обмена", т. е. о подчинении господствующим в данном обществе классовым интересам"[504].

Характеристики подхода Вышинского и его последователей как ; "нормативного", "нормативистского" и т. и. нельзя признать адекватными независимо от целей их использования. Дело прежде всего в том, что "правило поведения" ("норма") как политико-властное установление и регулятор в определении Вышинского — это нечто совершенно иное, нежели норма социальной солидарности в социальном нормативизме Л. Дюги или норма долженствования в нормативизме Г. Кельзена.

Норма, согласно Дюги, зависит не от государства, а от факта социальной солидарности (включая и солидарность разных классов) в обществе[505]. Правовой характер власти и законов зависит от их соответствия социальной норме (норме социальной солидарности).

Своя внутренняя объективная логика долженствования, восходящая к "основной норме", присуща нормативизму Кельзена[506]. Кстати, именно поэтому государство, согласно его нормативизму, оказывается "правовым порядком"[507].

Разумеется, подход Вышинского к норме, к праву как совокупности правил поведения (или "норм"), к государству, к соотношению государства и права, к их функциям, назначению и т. д. абсолютно исключал нормативизм в духе Дюги или Кельзена. Для него "правовые нормы" — любые субъективные и произвольные творения политической власти, ее приказы и установления, так что у него речь, скорее, идет о потестаризме (от лат. potestas — сила, власть), чем о нормативизме.

На отличии своего подхода от нормативизма настаивал и Вышинский, поясняя это следующим образом: "Наше определение ничего общего не имеет с нормативистскими определениями. Нормативизм исходит из абсолютно неправильного представления о праве как о "социальной солидарности" (Дюги), как норме (Кельзен), исчерпывающей содержание права, независимо от тех общественных отношений, которые определяют в действительности содержание права.

Ошибка нормативистов заключается в том, что они, определяя право как совокупность норм, ограничиваются этим моментом, понимая самые нормы права как нечто замкнутое в себе, объясняемое из самих себя"[508].

У Вышинского же акцент сделан именно на приказах правящей власти[509]. Ссылки при этом на обусловленность права способом производства и т. д. оставались пустыми словами. Главное в подходе Вышинского состоит в толковании права как принудительного инструмента, средства в руках власти для осуществления диктатуры путем соответствующего регулирования поведения людей. Характеризуя право как "регулятор общественных отношений", он поясняет: "Наше определение исходит из отношений господства и подчинения, выражающихся в праве"[510]. Напомнив слова Сталина о том, что "нужна власть, как рычаг преобразования", Вышинский продолжал: "Советское право и есть один из рычагов этого преобразования. Рычаг этого преобразования — государственная власть, а право в руках государственной власти есть, так сказать, рычаг этого рычага преобразования"[511].

Как "правила поведения", так и в целом право как регулятор носят в подходе Вышинского властно-приказной, принудительный характер. Показательно в этой связи его отношение к предложению Полянского определить право как "совокупность приказов и запретов". Не возражая по существу против приказного смысла и содержания советского права, Вышинский, однако, отклоняет предложение Полянского по формально-терминологическим соображениям. "Нельзя, — поясняет он, — говорить, что право — совокупность приказов, так как под приказом наша Конституция понимает распоряжение наркомов. По Полянскому выйдет так, что право есть совокупность наркомовских приказов..."[512]. По сути дела же, согласно позиции Вышинского, приказами являются и другие властные акты (законы, указы, распоряжения, инструкции и т. д.).

С новых позиций (отождествление права и закона, их приказной характер и т. д.) Вышинский интерпретирует и марксистское положение о буржуазном "равном праве" при социализме.

Поскольку он полностью игнорирует своеобразие и специфику права (принцип формального равенства и т. д.), в его трактовке проблема буржуазного права при социализме подменяется вопросом о действии в течение какого-то времени некоторых из старых (буржуазных) законов после пролетарской революции. "Но если "сразу", на другой день после захвата пролетариатом власти, пролетариат вынужден в известной мере пользоваться старыми законами и старыми нормами права, ибо других нет, — писал он, — то значит ли это, что так будет и через год и через 5, 10 и 20 лет? Нет, не значит"[513].

Декреты и другие акты диктатуры пролетариата — это и есть,! по Вышинскому, новое "советское социалистическое право", кото- рое приходит на смену буржуазному праву.

Вышинский при этом, конечно, замалчивает (как, впрочем, и критикуемые им авторы 20—30-х годов), что в соответствии с цитируемыми им положениями Маркса и Ленина о буржуазном праве при социализме никакого послебуржуазного (нового, пролетарского, социалистического и т. д.) права не может быть.

Если отбросить демагогические ухищрения Вышинского, то суть его определения права состоит в том, что право — это приказы диктаторской власти.

Навязывая всем подобное радикальное отрицание права под ширмой нового "определения права", он при этом иезуитски рассуждал: "Такой вопрос, разумеется, не решается простым голосованием, принятием резолюции. Но общее мнение специалистов-юристов нужно сформулировать. Нужно иметь то, что называется соmmunis opinio doctorum — общее мнение ученых"[514].

Искомое "единодушие" было легко достигнуто, поскольку никто, естественно, не хотел неминуемо оказаться в числе "врагов народа". Отсутствие иной альтернативы как нельзя лучше демонстрировало как раз насильственный, антиправовой характер всей той ситуации, "правила поведения" в которой выдавались за "право". Есть, несомненно, внутренняя логика в том, что репрессивно-приказное "правопонимание" разрабатывалось, принималось и распространялось в обстановке насилия и страха. Насилие как основной признак и отличительная особенность "социалистического права" было вместе с тем условием, фундаментом и гарантом быстрого и тотального внедрения соответствующего "правопонимания" во все поры советской юридической науки.

Одобренное Совещанием 1938 г. определение права жестко предопределяло характер, цели, задачи и направления последующего развития не только теории права и государства, но и всех отраслевых юридических дисциплин. На базе и в рамках унифицированного "правопонимания" должна была быть, в соответствии с новыми политико-идеологическими установками, как бы заново построена наконец-то приведенная в состояние единомыслия "подлинная" марксистсколенинская наука о государстве и праве, полностью очищенная от "отвратительных последствий троцкистско-бухаринского вредительства"[515].

Общеобязательность новых установок неоднократно подчеркивалась Вышинским, хотя это и так было очевидно для всех. Соответствующую директиву юридической науке он, в частности, выразил так: "Ставя вопрос о марксистско-ленинской теории права и государства, или, как ее называют, общей теории права и государства, т. е. такой теории права и государства, которая давала бы систему принципиальных положений, обязательных для направления и разработки всей науки права в целом и каждой из конкретных юридических дисциплин в отдельности, мы имеем в виду принципы, отличающие советское право от права буржуазного"[516].

Совещание 1938 г. знаменовало собой полное подчинение советской юридической науки нуждам тоталитарной диктатуры и сталинской репрессивной политики. "Единственно и подлинно передовая наука", включая и юридическую науку, в русле "овладения большевизмом и повышения революционной бдительности"[517] была превращена в безропотную служанку террористической партийно-политической власти и господствующей идеологии.

Особое внимание было уделено на Совещании 1938 г. безудержному восхвалению и своеобразной юридической канонизации работ и положений Сталина, безусловной ориентации всей "научной" работы в данной сфере на его установки и высказывания. Совещание довершило начатый еще в конце 20-х годов процесс сталинизации доктрины применительно к задачам "правового фронта". Этот ориентир на сталинский этап и подход к пониманию и толкованию доктрины пронизывал собой работу всего Совещания, участники которого в своем приветствии Сталину, в частности, отмечали: "В качестве важнейшей задачи Совещание поставило перед всеми научными работниками-юристами самое глубокое и тщательное изучение богатейшего научного наследия Маркса—Энгельса—Ленина, самое глубокое и тщательное изучение Ваших трудов, дающих непобедимое научное и идейное оружие для разрешения всех вопросов науки о государстве и праве"[518].

Под этим углом зрения были определены и задачи "подготовки многочисленных кадров советских юристов сталинской эпохи, эпохи Сталинской Конституции победившего социализма и подлинного демократизма"[519].

И надо признать, что "многочисленные кадры советских юристов сталинской эпохи", как говорится, "правильно поняли" установки Совещания 1938 г. и активно проводили их в жизнь на всех участках "правового фронта".

4. Официальная позиция

Определение 1938 г. и соответствующее "правопонимание" стало на все последующие годы официальной и общеобязательной позицией и парадигмой для всей советской юридической науки, а все отклонения от этой "ортодоксии" считались до конца 80-х годов какой-то "ересью", отходом от канонизированного "марксистско-ленинского учения о государстве и праве".

Живучесть и господствующие позиции этого "правопонимания" в советской юридической науке обусловлены, в конечном счете, большой внутренней адекватностью этого подхода к "праву" социально-исторической ситуации отсутствия какого-либо действительного права в условиях победившего социализма, всестороннего и полного утверждения социалистического тоталитаризма, монополизации всей власти в руках одной бессменно правящей партии. Именно с помощью такого "правопонимания" легче и удобнее всего можно выдавать за "право" приказные, партийно-политические и идеологические установки, "нормы" и "правила" коммунистической диктатуры, которая под вывеской "административно-командной системы" (а это лишь несколько от времени вылинявшая и ослабевшая, внешне отчасти измененная и подновленная, словесно общенародная, но по существу та же самая диктатура пролетариата) дожила до начала 90-х годов.

Ко времени Совещания 1938 г. было ясно, во всяком случае идеологам "правового фронта", что утвердившийся реальный социализм несовместим ни с доктринально обещанным "буржуазным правом" при социализме, ни с каким-либо другим (не классово-партийным, не диктаторским) правом: место права могло быть занято только неправовым законодательством.

Для интерпретации же этого приказного, антиправового законодательства в виде "качественно нового" права пролетарского (а потом и общенародного) "государства" наиболее подходящей была легистская концепция правопонимания, автоматически считающая всякий закон (и любое законодательство) правом. Внешняя "юридичность", формальная "определенность", "нормативность" и т. д. здесь легко и беспроблемно сочетаются с внутренним произволом и противоправностью соответствующих "нормативных актов" и "норм". К тому же эта концепция (в силу своей внутренней бессодержательности) легко может быть подогнана под потребности любой доктрины и практики.

Так, для приспособления к марксизму-ленинизму обычных легистских определений права как совокупности норм (правил поведения) оказалось достаточным добавить лишь слова (ничего по существу не меняющие и ни к чему фактически не обязывающие) о том, что эти нормы (правила поведения) выражают волю господствующего класса. В дальнейшем (в порядке, так сказать, "критики" Вышинского и "усовершенствования" его определения) к базовому легистскому определению права были добавлены и некоторые другие характеристики из доктринальной трактовки права (об обусловленности права материальными отношениями, о сочетании при социализме принуждения и убеждения, о воспитательной роли советского права и т. д.).

Но подобные идеологические добавления не меняют сути дела — легистского оправдания в качестве права всего того, что прикажут официальные власти.

Предшествующие Совещанию 1938 г. концепции правопонимания (20-х — первой половины 30-х годов) были более серьезно ориентированы на исходные доктринальные представления о судьбах права и государства после пролетарской революции. Кроме того, на всех этих концепциях так или иначе сказался опыт нэпа и действовавшего тогда настоящего (буржуазного) права.

Уже в силу такой их связанности и отягощенности прежними представлениями и реалиями ни одна из предшествующих концепций не годилась для роли "единственно верной" правовой теории в новых неправовых условиях. К тому же каждая из этих концепций в обстановке относительного "плюрализма" подходов к праву до Совещания 1938 г. была в ходе взаимной критики и резких обвинений достаточно дискредитирована и не могла претендовать на какие-то монопольные позиции в юридической науке.

Разумеется, и до Совещания 1938 г. в юридической литературе в том или ином варианте развивалось легистское представление о советском праве как совокупности норм, изданных и поддерживаемых государством. В контексте многих других трактовок права в 20-х — начале 30-х годов такое понимание права было охарактеризовано как буржуазно-нормативистское и не получило сколько-нибудь заметного влияния и распространения.

После же Совещания 1938 г. легистский подход к праву, утвержденный в противовес всем прежним подходам как враждебным и антимарксистским, получил статус и монопольные позиции официальной правовой доктрины — подлинного "марксистско-ленинского учения о праве".

Такой насильственный монополизм в науке означал лишение ее самостоятельного, объективно-исследовательского, познавательного, собственно научного статуса, превращение ее в служанку тоталитарной власти, в послушного и безоговорочного апологета антиправового законодательства и неправовой практики.

Приказное "правопонимание", одобренное "с подачи" Вышинского Совещанием 1938 г., полностью и без всякого исключения господствовало в советской литературе вплоть до второй половины 50-х годов, когда после критики "культа личности Сталина" на XX съезде КПСС появилась хотя бы минимальная возможность высказать какую-либо иную точку зрения по проблематике понятия и определения права.

И в общетеоретических работах, и в области отраслевых юридических дисциплин почти дословно повторялась (в той или иной редакции) дефиниция Вышинского, воспроизводились все основные положения соответствующих подходов к праву и государству[520].

Этот тип понимания, определения и трактовки "права" по существу сохранился и в последующие годы, когда с начала 60-х годов по аналогии с "советским социалистическим общенародным государством" стали говорить о "советском социалистическом общенародном праве". На XXII съезде КПСС в 1962 г. утверждалось, что на современном этапе, когда социализм победил не только полностью, но и окончательно, когда советское общество вступило в период строительства коммунизма, диктатура пролетариата в СССР с точки зрения внутреннего развития перестала быть необходимой. Социалистическое государство, которое возникло как государство диктатуры пролетариата, на современном этапе, говорилось в решении съезда, превратилось в "общенародное государство"[521].

Но положения о переходе от государства и права диктатуры пролетариата к общенародному государству и праву носили по существу декларативный и пропагандистский характер, поскольку некоторые изменения в политическом режиме, законодательстве, хозяйственной, духовной жизни страны и в целом мероприятия по "преодолению последствий культа личности Сталина" фактически не затронули социальные и экономические характеристики общества, фундаментальные принципы, функции и структуры диктатуры пролетариата и его репрессивно-приказной регулятивной системы. И в условиях декларированного перехода к "общенародному государству и праву" в советской юридической науке, за очень редким исключением, продолжали господствовать слегка словесно модернизированные, но по существу прежние представления о праве вообще и советском социалистическом праве как совокупности (или системе) правил поведения (норм), установленных государством и обеспеченных его принуждением[522].

По существу отстаивая "правопонимание", сфабрикованное в 1938 г., и лишь словесно открещиваясь от некоторых его одиозных моментов, приверженцы этого официального подхода к праву — И.Г. Александров и др. — изображали себя как единственных и истинных борцов за право и законность, а всех остальных обвиняли в пропаганде "нигилистического отношения к нормам права под флагом борьбы с "нормативизмом"[523].

На самом же деле образцы практической реализации идей и представлений этого направления о "законности", о "праве", его "нормативности", "четкости", "формальной определенности", "институциональности" и т. д. в наиболее полном, адекватном, аутентичном и классическом виде представлены практикой массовых репрессий и беззаконий, неслыханного бесправия и произвола 30-х — начала 50-х годов. А ведь это было время безраздельного господства именно этого тоталитарного "нормативизма" и антиправового легизма.

Весьма показательно, что и после разоблачения "культа личности Сталина" в научной и учебной литературе 60—80-х годов прежние концептуальные представления не просто развивались и тиражировались в благоприятном режиме официальной идеологии, но и агрессивно отстаивались и пропагандировались в качестве "безусловно, правильной"[524] трактовки советского социалистического права. В этом же духе Иоффе и Шаргородский в начале 60-х годов откровенно признавали, что их понимание и определение права "основано на тех же посылках, что и общее определение понятия права, данное в 1938 году"[525].

И это не было позицией отдельных авторов, это было официальное кредо советской юридической науки того времени. Для реабилитации тоталитарного "правопонимания" 1938 г. и дальнейшего его использования (но без "ошибок" Вышинского) в качестве официальной позиции советской юридической науки Совещание 1938 г. стали изображать как важную и плодотворную веху в развитии марксистско-ленинского учения о государстве и праве, несколько, правда, омраченную обстановкой культа личности Сталина и некоторыми теоретическими и методологическими "ошибками" Вышинского.

Типична и характерна в этой связи положительная оценка Совещания 1938 г. в многотомном труде по марксистско-ленинской общей теории государства и права, подготовленном ведущими авторами того времени и призванном, так сказать, обобщить опыт и наметить пути в дальнейшем развитии не только советской, но и всей социалистической юридической науки. "Одним из событий в жизни советской правовой науки, — отмечали авторы первой книги этого издания, — явилось Всесоюзное совещание по вопросам науки советского права и государства, состоявшееся в 1938 году. По своему замыслу совещание было призвано подвести итог идеологической борьбы, которую пришлось выдержать представителям марксистско-ленинской государственно-правовой мысли со всеми теми, кто пытался исказить марксистско-ленинское учение о государстве и праве"[526].

По такой оценке получается, что Вышинский и его сторонники как "представители марксистсколенинской государственно-правовой мысли" выдержали и выиграли "идеологическую борьбу" против таких "исказителей" подлинного "марксистско-ленинского учения о государстве и праве", как казненные ко времени Совещания 1938 г. Пашуканис и Крыленко или давно умершие Рейснер, Стучка и др. Так ведь то же самое говорили Вышинский и другие участники Совещания 1938 г.

Обходя эти неприятные моменты, авторы названного курса продолжают: "К несомненным достижениям совещания следует отнести прежде всего то, что оно отвергло вульгарно-материалистический подход к пониманию государства и права вообще, Советского государства и права в частности. Было отвергнуто понимание советского права как отмирающего буржуазного права. Совещание подчеркнуло значение нормативной стороны советского социалистического права. Все это, несомненно, было призвано обеспечить проведение в жизнь принципа социалистической законности, абсолютно необходимого для социалистического строительства"[527].

То, что здесь анонимно названо "вульгарно-материалистическим подходом", на самом деле, судя по концепциям Стучки, Пашуканиса, Разумовского и ряда других ведущих советских авторов 20-х и начала 30-х годов, было во многом лишь воспроизведением и толкованием в духе тогдашней коммунистической идеологии и социалистической практики соответствующих положений из трудов Маркса, Энгельса и Ленина, руководящих решений правящей большевистской партии. Во всяком случае учение марксизма-ленинизма о государстве и праве в трактовке этих юристов 20-х годов было ближе к соответствующим первоисточникам, нежели в толковании Вышинского и его последователей. Авторы же цитируемого курса пытаются потребности господствующей идеологии и практики во все новой и новой версии "подлинного марксизма-ленинизма" завуалировать, как это делал и Вышинский, поисками "козлов отпущения" и обвинениями предшественников в "извращении", "искажении" и т. д.

Даже об "отмирающем буржуазном праве" в приведенной из курса цитате говорится так, будто данное представление о судьбе права после пролетарской революции восходит не к Марксу и Ленину, а к Пашуканису.

Упомянутая авторами курса "нормативная сторона советского социалистического права", подчеркнутая и тем самым как бы сохраненная для жизни Вышинским, стала не просто одним из расхожих реабилитирующих аргументов в пользу Совещания 1938 г., но, и вообще каким-то мистическим, во всяком случае явно иррациональным символом для всех поколений приверженцев этого тоталитарно-легистского "правопонимания". Они узнают и признают друг друга по "нормативности права", хотя все это — лишь слова пароля на "правовом фронте", к тому же неверно понятые и не к месту используемые, поскольку их позиция в принципе исключает как сколько-нибудь теоретически последовательную концепцию нормативности, так и признание какого-нибудь объективного критерия отличия правовой нормы от явного произвола в форме закона или иного официально-властного установления, априорно являющегося для них "нормативно-правовым" актом.

Сторонники этого официального подхода были настолько заняты защитой "нормативности права", которой, правда, никто не угрожал, что им просто некогда было объяснить непосвященным тайну родства столь восхваляемого ими "правопонимания" со сталинской тиранией и произволом в последующие десятилетия. Не случайно же именно это "правопонимание" получило официальное признание антиправовой тоталитарной системы и более полувека монопольно господствовало во всей социалистической юриспруденции.

Ясно, что "нормативность социалистического права" была лишь иносказанием — одним из необходимых для тоталитаризма юридических мифов, с помощью которого бесправие изображалось как торжество "права высшего типа", положения насильственно-приказного, антиправового законодательства — как нормы права, беззаконие — как социалистическая законность и т. д. Только поэтому данное "правопонимание" и пользовалось официально-властной поддержкой.

Критика "ошибок" Вышинского и "недостатков" его определения права в названном курсе и в других работах данного направления носила во многом декларативный характер, поскольку велась с позиций защиты основных положений Совещания 1938 г. и завуалированного смысла "нормативности советского права", "нормативной специфики права"[528], под которой и Вышинский, и все сторонники этого подхода имеют в виду насильственно-приказной характер права.

В духе приспособления определения права Вышинского под свое время авторы курса, в частности, отмечали: "Подчеркивание нормативной специфики права — верное само по себе — сопровождалось игнорированием тех аспектов права и правового регулирования, которые связаны прежде всего с общественными отношениями"[529]. Это очень странное сетование: с одной стороны, в Трою со всякого рода хитростями и уловками протаскивают бутафорного коня, а с другой стороны, как бы сожалеют, что он не живой. Одно исключает другое: или вы действительно хотите общественно обусловленного и определенного права, тогда не выдавайте за право насильственно-приказные веления ("нормы", "нормативные акты") тоталитарной власти, полностью ликвидировавшей всякую независимость и самодеятельность общества, или для вас право — это лишь принудительные предписания официальных представителей тоталитарной системы, тогда при чем тут апелляции к "обществу", которое при тоталитаризме (и, кстати говоря, для тоталитарного "правопонимания") лишено всякого, в том числе и правообразующего, значения.

В курсе перечисляются и другие "недостатки" определения Вышинского: "нечеткость методологических позиций и недостаточно последовательный материалистический подход к истолкованию права", "отсутствие указаний на материальную обусловленность права", указание лишь на принуждение в качестве средства "обеспечения правовых предписаний", тогда как применительно к социалистическому праву, "выражающему волю сознательных тружеников общества", это "соблюдение правовых предписаний обеспечивается прежде всего высокосознательным отношением большинства граждан к исполнению всех предписаний и большой организаторской, воспитательной работой партии и государства"[530].

Это сочетание принуждения с убеждением при социалистическом тоталитаризме народ, прошедший "воспитательную" академию "большого террора" и прочих репрессий, с меткой иронией окрестил "принудительно-добровольным порядком". Тоталитарное же "правопонимание" (и у Вышинского, и у его последователей) стремится изобразить дело так, будто принуждение (с "добровольностью" или без нее) связано лишь с обеспечением и исполнением права, а не с самим содержанием и сутью их насильственно-приказного варианта "права", "правовых предписаний", "правовых норм" и т. д. Право подразумевает, конечно, соответствующие санкции, но сами по себе санкции еще не свидетельствуют о наличии права и правовой нормативности. При отсутствии же права не может быть и правовых санкций, вместо которых в ситуации бесправия действуют произвол и насилие.

В многочисленных других работах 70—80-х годов по существу лишь воспроизводились (в той или иной вариации) те же самые подходы и оценки, что и в названном фундаментальном курсе.

Особо много усилий было приложено (и до и после названного курса), чтобы как-то развести в разные стороны определение 1938 г. и его одиозного автора. "Впервые в советской юридической науке, — писал Л.С. Явич, — нормативный характер права был подчеркнут отнюдь не Вышинским, а И.В. Крыленко в связи с критикой концепции Е. Пашуканиса, сводившего право к общественным отношениям. Иное дело, что в интерпретации Вышинского нормативность права неоправданно формализировалась, что ей придавался волюнтаристский оттенок, а сами юридические нормы были действительно сведены только к государственным велениям, приказам, исполнение которых обеспечивается якобы лишь одним принуждением"[531].

В другой публикации 60-х годов авторство в отношении "нормативности социалистического права" приписывалось уже не Крыленко, а самим "классикам марксизма-ленинизма"[532]. В духе "существенного усовершенствования" определения Вышинского авторы этой статьи (Д.А. Керимов, И.Е. Недбайло, И.С. Самощенко, Л.С. Явич), в частности, писали, что "классики марксизма-ленинизма, помимо всего прочего, непрестанно подчеркивали нормативность социалистического права, связывая его понятие с тем, что оно играет роль "масштаба" поведения, регулятора общественных отношений"[533].

Между тем на уровне простого факта известно, что "классики марксизма-ленинизма" вообще не говорили ни о "социалистическом праве", ни тем более о "нормативности социалистического права".

Также и А.Ф. Шебанов, защищая "утвердившееся в советской юридической науке понятие права как системы норм (правил поведения)", т. е. определение права 1938 г., писал: "Положение о нормативном характере права иногда приписывают Вышинскому на том основании, что оно было высказано в его докладе на совещании юристов в 1938 г. Однако в действительности это положение было результатом коллективного творчества ученых Института права АН СССР, о чем заявлял и сам Вышинский"[534].

Непреходящее значение "нормативно-классового понимания права" образца 1938 г. отмечается и в книге времен перестройки. Правда, цитируемому автору в определении Вышинского нравится не все. "В советской литературе, — пишет он, — подвергалась критике наиболее серьезная ошибка, допущенная в сформулированном в 1938 г. А.Я. Вышинским определении советского права, состоявшая в том, что в нем игнорировалась воспитательная роль социалистического права, которое сводилось к мерам принуждения, постулировалось, что его применение "обеспечивается всей принудительной силой социалистического государства"[535].

"Советская литература", которая здесь имеется в виду, конечно, "критиковала" определение Вышинского в весьма щадящем режиме, памятуя о суке, на котором сидит.

Но была и другая юридическая литература с совершенно другими оценками и Совещания 1938 г., и позиции Вышинского, и последующего развития "официального" правопонимания его сторонниками и последователями.

Глава 4. В поисках новых подходов к праву

1. Широкий подход к праву

Уже с середины 50-х годов, особенно после XX съезда КПСС, в обстановке определенного смягчения политического режима и идеологической ситуации в стране, некоторые юристы старшего поколения воспользовались появившейся возможностью отмежеваться от определения права 1938 г., начали критику позиций Вышинского и предложили свое понимание и определение социалистического права[536].

В противовес "узконормативному" определению права Вышинским и его последователями было предложено понимание права как единства правовой нормы и правоотношения (С.Ф. Кечекьян, А.А. Пионтковский) или как единства правовой нормы, правоотношения и правосознания (А.К. Стальгевич, Я.Ф. Миколенко).

При этом правоотношение (и связанное с ним субъективное право — в трактовках Кечекьяна и Пионтковского) и соответственно правоотношение и правосознание (согласно Стальгевичу и Миколенко) предстают как реализация и результат действия "правовой нормы", производные от нее формы и проявления права. Исходный и определяющий характер "правовой нормы", т. е. нормативность права в смысле определения 1938 г. и последующей "официальной" традиции, следовательно, продолжали признаваться, но эту нормативность предлагалось дополнить моментами ее осуществления в жизни.

Правоотношения, пояснял Кечекьян, являются результатом осуществления норм права, закрепляющих определенный порядок отношений. И складывающийся в обществе правопорядок нельзя понимать просто как совокупность действующих в данном обществе правовых норм. Правопорядок — это не просто нормы права, а нормы права в их осуществлении, вместе с конкретными правами, обязанностями, сетью правоотношений, соответствующих нормам права[537]. "По нашему мнению, — писал Кечекьян, — в определении права как совокупности норм подразумевается, что речь идет о нормах, реализуемых в правоотношениях, что единство нормы права и правоотношений исключает необходимость отдельно говорить о каждом из этих явлений в определении права"[538].

Возможно, что сам Кечекьян, выступая на Совещании 1938 г. за данное определение, и подразумевал единство нормы права и правоотношений, но ни на Совещании, ни позже (до 1955 г.) этого положения не формулировал. Гораздо важнее то, что само определение Вышинского, принятое в 1938 г. и ставшее общеобязательным, такого единства как раз и не подразумевало, да и не могло подразумевать. Во всяком случае сторонники такого "правопонимания" иначе трактуют связь нормы права и правоотношения. Неслучайно они сразу же усмотрели (по существу правильно) в положениях Кечекьяна (а затем и Пионтковского) о единстве нормы права и правоотношений "включение в понятие права правовых отношений, сведение так или иначе права к правоотношению", в результате чего "в понятие права включаются, помимо норм права, также и правоотношения"[539].

Согласно интерпретации Кечекьяна, нормы права — не самоцель, а средство закрепления определенного правопорядка. В этой связи он подчеркивал, что "правоотношение — результат действия норм права не в том смысле, что это какой-то побочный продукт действующих норм права, а в том смысле, что это тот результат, ради которого установлены нормы права, тот результат, без которого нормы права лишены смысла”1.

Эти и другие утверждения Кечекьяна подразумевают наличие правовой действительности, настоящего права, правовой нормы и т. д., — т. е. то, чего как раз не было (ни при Вышинском или Кечекьяне, ни позже) в той реальной ситуации тоталитарного социализма, к которой относилось официальное "узконормативное" определение права 1938 г. Последнее по сути своей было тоталитарным легистским "правопониманием", определением и теорией "права" при отсутствии права и правового закона.

В данной связи весьма примечательна оговорка Кечекьяна ко всей своей трактовке права и правопорядка, включая и положение о единстве правовой нормы и правоотношений: "Мы не касаемся здесь такого случая, когда законы сами легализируют произвол, оставляя широкий простор для беззакония (фашизм)"[540]. Ну а если речь идет о произволе, бесправии, антиправовом законодательстве при социализме? Априорное признание наличия "советского социалистического права" в такой неправовой ситуации по сути дела означает, что неправовой закон, неправовая норма, неправовое отношение выдаются за правовой закон, правовую норму и правовое отношение.

Таким образом, трактовка проблемы "социалистического права" (у Кечекьяна, Пионтковского и др.), как и в определении права 1938 г., исходит из некорректной и неадекватной неправовым реалиям предпосылки и презумпции о наличии "правовой нормы" там, где ее нет и не может быть. В таком допущении — суть дела, сердцевина и т. и. "узконормативного" правопонимания Вышинского и его последователей, и т. и. более "широкого" правопонимания в трактовках Кечекьяна, Пионтковского, Стальгевича, Мико-ленко и других авторов, предлагавших "правовую норму" (а на самом деле — норму неправового законодательства) дополнить ее производными (формами ее реализации) — "правоотношением", "правосознанием".

Но ясно, что из осуществления фактически неправовой нормы правового отношения не получится. Действие неправовой нормы (ее осуществление в жизни) не может привести к праву и правопорядку, не может неправо превратить в право. Поэтому единство "нормы права" и "правоотношений", о котором говорили Кечекьян, Пионтковский и др., по существу конструируется на исходной базе неправовой нормы и остается в принципиальных рамках определения 1938 г.

Острие критики этих новых, более "широких" трактовок права было направлено против "узконормативности" определения 1938 г., но не против его "нормативности", а тем более (и это самое главное) — не против подмены во всем официальном "правопонимании" права и правовой нормативности — неправовым законодательством и неправовой нормативностью.

Так, Пионтковский подчеркивал, что "общей теории государства и права необходимо сохранить определение права, которое было дано в "Манифесте Коммунистической партии", — воля господствующего класса, возведенная в закон, — но без того, чтобы придавать ему лишь узконормативную интерпретацию"[541]. С этим солидаризировался и Кечекьян[542].

Однако в "Манифесте" речь идет (верно или неверно — другой вопрос) лишь о буржуазном праве при капитализме, а вовсе не о праве при диктатуре пролетариата (т. е. не о буржуазном "равном праве" в распределительных отношениях на первой фазе коммунизма, согласно "Критике Готской программы" К. Маркса и "Государству и революции" В.И. Ленина) и тем более никак не о "социалистическом праве", как это представлено в определении 1938 г., во всех вариантах официального "правопонимания" и в "широких" трактовках понятия "социалистического права".

В контексте понимания права как единства правовой нормы и правоотношения, трактовки правоотношения как нормы права в действии и т. д. Пионтковский большое внимание уделял проблеме субъективного права, которая в духе определения 1938 г. игнорировалась сторонниками официального правопонимания. Критикуя определение Вышинского, он призывал "отказаться от догматизации указанного узкого понимания права и поставить вопрос о том, что наше понятие о праве должно охватывать не только объективное право, но и право в субъективном смысле, не только нормы-права, но и права граждан и других субъектов правоотношений и соответствующие им правовые обязанности".

Но, в конечном счете, определяющим началом и здесь является "норма права" (т. е. фактически — норма антиправового закона), поскольку и объективное право — система этих "правовых норм", и субъективное право — реализация тех же "правовых норм", того же объективного права. Статика системы неправовых норм лишь дополняется ее динамикой, но все это не порождает права как такового, не выводит за исходные границы норм неправового законодательства. Поэтому при всех своих возражениях против определения 1938 г. Пионтковский полагал, что Вышинский "правильно концентрировал внимание советских юристов на необходимости систематического изучения норм права действующего советского законодательства (это играло положительную роль в борьбе с правовым нигилизмом)".

Здесь хорошо видно, что в "широком" подходе, как и в определении 1938 г., "нормы права" (и "советское социалистическое право" в целом) фактически отождествляются с советским законодательством. Данное обстоятельство нашло свое отражение и в определении общенародного права, предложенном Пионтковским: "общенародное право есть воля всего советского народа, содержание которой определяется материальными условиями строительства коммунистического общества в нашей стране, находящая свое выражение в советских законах и иных нормативных актах государственной власти, а также в устанавливаемых на их основе правах и обязанностях членов социалистического общества, общественных организаций трудящихся, хозяйственных предприятий, учреждений, должностных лиц и органов государственной власти, воля, направленная на развернутое строительство коммунистического общества и всестороннее удовлетворение материальных и культурных потребностей личности"[543].

В приведенном определении "объективное право (нормы права)" представлено "в советских законах и иных нормативных актах государственной власти", на основе которых устанавливается "субъективное право (правоотношения)"[544] — права и обязанности отдельных лиц, организаций и т. д. Именно это имел в виду Пионтковский, когда он говорил, что "понимание права как единства нормы и правоотношения отражает существенные черты права как сложного общественного явления и позволяет не только объективное, но и субъективное право включить в понятие — право"[545].

В подтверждение своей трактовки "советского социалистического права" как единства норм права и правоотношений Пионтковский неоднократно ссылался на положения Маркса о несводимости права к закону ("Немецкая идеология"), о праве как правовом отношении ("К критике политической экономики")[546]. Эти ссылки, однако, нельзя признать адекватными и подтверждающими вывод Пионтковского, будто понимание права как единства нормы и правоотношения соответствует взглядам Маркса и Энгельса на сущность права.

Ряд исследователей (Л.С. Мамут, В.В. Лапаева и др.) справедливо отмечают, что понятие "правовое отношение" Маркс в соответствии с традицией своего времени в ряде своих работ использовал как синоним понятия "право" вообще, "правовой формы" как таковой[547]. При этом "правовое отношение" (вообще право), согласно Марксу, это надстроечная форма проявления базисных, материальных (производственных, экономических) отношений; оно складывается до и независимо от закона и не является реализацией нормы законодательства.

Что же касается Пионтковского, Кечекьяна, Стальгевича, Миколенко, да и подавляющего большинства советских авторов, то они используют понятие "правоотношение" совсем в другом смысле и для них "правоотношение" — нечто вторичное и производное от закона ("объективного права"), результат осуществления нормы антиправового законодательства, которую они весьма некритично и априорно считают "нормой социалистического права".

Поэтому когда Маркс говорил о "правовом отношении", это, конечно, подразумевало различение права и закона, когда же Пионтковский и другие сторонники "широкого" понимания права, не говоря уже об "узконормативистах", говорят о правоотношении как реализации нормы законодательства, то речь фактически идет о "законоотношении", т. е. не о различении права и закона, а о действии закона, осуществлении его требований в жизни, соблюдении принципа законности.

Все это (действие закона, реализация его требований, соблюдение законности и т. д.), конечно, сами по себе очень важные аспекты характеристики права и правового закона. Но в ситуации отсутствия права т. и. "широкий" подход к праву по существу выдавал за "социалистическое право" неправовое законодательство, поддерживая и подкрепляя тем самым иллюзию о наличии "советского социалистического права" как "нового типа права не только по своему классовому содержанию, но и по своей правовой форме"[548].

Сказанное полностью относится и ко всем другим направлениям т. и. "широкого" подхода к пониманию и определению "советского социалистического права".

Также и в трактовках советского права, предложенных Стальгевичем и Миколенко, под "нормой права" фактически имеется в виду норма советского законодательства, которой, в конечном счете, должны соответствовать и другие компоненты предлагаемого ими "широкого" понятия права (правоотношение и правосознание).

При характеристике правоотношения Стальгевич, в частности, отмечал: "Волевой характер правоотношений состоит прежде всего в том, что в них реализуется возведенная в закон воля господствующего класса... Характерной чертой правоотношений является их соответствие нормам права, выраженным в законах и подзаконных актах, и зависимость от них. Нормы права являются необходимым условием или предпосылкой правоотношений"[549]. Критикуя распространенные представления о правоотношении (позицию И.Г. Александрова и др.), Стальгевич считал, что "регулируемые при помощи норм права общественные отношения (базисные или же надстроечные) предусматриваются в нормах права не непосредственно, а в своем юридическом опосредовании, через правовые отношения. Значит, необходимо различать: 1) нормы права, 2) соответствующие им правовые отношения и 3) регулируемые при помощи них общественные отношения"[550].

Но правоотношение, понимаемое как специфическое общественное отношение между лицами, заключающееся в их взаимных правах и обязанностях, остается у Стальгевича производным от "нормы права" (т. е. законодательства) и имеет место лишь постольку, поскольку есть исходная и первичная по сравнению с правоотношением "правовая норма". Приписывание регулирующей роли не "норме права", а "правоотношению" сути дела (вопреки мнению Стальгевича) не меняет, поскольку этот промежуточный ("опосредствующий" регулятор общественных отношений) в свою очередь уже "урегулирован" законодательством ("нормой права").

В этой связи С.Ф. Кечекьян отмечал: "Рассуждения А.К. Стальгевича были бы оправданы, если бы правовые отношения предшествовали норме права и складывались независимо от нее, а этого-то как раз и нет в действительности"[551].

В 60-х годах Стальгевич вернулся к своим прежним представлениям о праве, по существу совпадавшим с подходом Стучки. Большая заслуга Стучки, по оценке Стальгевича, состояла в том, что "И.И. Стучка не сводил право к одним лишь нормам права, а, рассматривая право как сложное общественное явление, различал в нем различные стороны, формы его выражения и осуществления, которыми являются: правовые отношения, нормы права и правосознание"[552].

Трехчленная концепция Стучки (право как единство правовой нормы, правоотношения и правосознания) была (с определенными модификациями и уточнениями) поддержана и развита и в упомянутой статье Я.Ф. Миколенко.

Критикуя определение 1938 г. и в целом "узконормативное" толкование права за сведение всего права лишь к нормам права, Миколенко полагал, что право тождественно юридической надстройке и включает в себя все три формы правовых явлений — правовую норму, правоотношения и правосознание, причем "общее понятие юридической надстройки, т. е. общее понятие права, не исключает раздельных понятий правосознания, правовых норм и правовых отношений".

Однако Миколенко считал, что в общем определении права необходимо выразить сущность права как части всей надстройки, а не перечислять все эти три формы его проявления. "Сущность права, в том числе и общенародного,.— писал он, — можно определить следующим образом: право — это закрепляемый и охраняемый государственной властью порядок общественных отношений в качестве волевых отношений"[553].

Под "нормой права" Миколенко имеет в виду положение государственного нормативного акта (норму законодательства), а под правоотношением и правосознанием — формы осуществления этой "правовой нормы". Даже "правосознание" выступает в трактовке Миколенко как "законосознание" (как законосоответствующее и законопослушное сознание). Так, по поводу беспокойства сторонников официального "правопонимания" о возможном противопоставлении правосознания "нормам права" в контексте "широкой" трактовки права Миколенко замечает: "Верно, что иногда нежелание соблюдать закон прикрывается ссылкой на революционное, социалистическое правосознание, что нередко этим маскируется незнание действующего законодательства. Но на каком основании эти не -соответствующие нормам права взгляды следует относить к понятию правосознания? И почему необходимо отказаться рассматривать правосознание как необходимый элемент права только потому, что кто-то свои противоречащие нормам права взгляды облычно пытается выдавать за правосознание?"[554].

Согласно такой концепции, не только "право" подменяется "действующим законодательством", но и сами представления, мысли, осознание права признаются лишь постольку, поскольку не выходят за рамки "закона", не расходятся с официально установленным и дозволенным. Парадокс состоит в том, что вопреки своим установкам и устремлениям "широкий" подход, фактически оперировавший неправовым законодательством, распространял его влияние в расширенном пространстве своего "правопонимания".

В целом полемика представителей "широкого" понимания права против сторонников "узконормативного" подхода носит непринципиальный характер, поскольку в фактически неправовой ситуации оба направления в одинаковой мере базировались на априорной предпосылке о наличии "советского социалистического права", которое по существу отождествлялось с советским законодательством. Под "нормой права" в обоих случаях имеется в виду норма законодательства, производными которой являются компоненты более "широкого" понимания права ("правоотношение" и "правосознание").

При таком соотношении "правовой нормы", "правоотношения" и "правосознания" в рамках "широкого" подхода очевидна логическая некорректность включения в определение понятия права кроле норм также и производных от нее элементов. Основная характеристика здесь уже дана и задана "нормой", и ее производные ничего существенного для понятия не добавляют. "Широкий" подход по существу является "нормативным" (можно сказать, "широконормативным") в том же самом смысле (исходное и определяющее значение нормы неправового законодательства, трактуемой в качестве "нормы права"), что и "узконормативное" направление. "Расширение" здесь "узких" мест сути дела не меняет.

Вместе с тем следует отметить, что появление "широкого" подхода к пониманию права стало большим позитивным событием в советской юридической науке[555]. Своей критикой определения права 1938 г. сторонники "широкого" подхода нарушили сложившуюся монополию официального "правопонимания" и положили конец "монолитному единству" на "правовом фронте". С возникновением и укреплением нового подхода начался медленный, но неуклонный процесс движения от прежнего "единомыслия" к плюрализму научных взглядов и позиций в советской юриспруденции.

"Широкий" подход к праву был встречен критикой со стороны защитников официального ("узконормативного") "правопонимания"[556]. При этом стереотипными стали обвинения "широкого" подхода в ослаблении "нормативности" права, отступлении от принципа социалистической законности, игнорировании специфики права, перечеркивании "достижений" советской юридической науки на базе официального определения 1938 г. и т. д.

2. Либертарная концепция права

В 60-е и особенно в 70—80-е годы "узконормативный подход" постепенно терял свое прежнее значение и позиции. Заметно активизировался отход от официального "правопонимания"[557]. Итоги этого отчетливо проявились на проведенном в 1979 г. журналом "Советское государство и право" заседании "круглого стола" по теме "О понимании советского права", где в ходе острых дискуссий большая группа ученых (А. А. Гатинян, В. Г. Графский, В. Д. Зорькин, Р. 3. Лившиц, Л. С. Мамут, В. К. Мамутов, B.C. Нерсесянц, В.М. Сырых, В.Л. Туманов, Г.Т. Чернобель) подвергла критике прежнее "нормативное" понимание права и выступила с обоснованием иных трактовок права[558].

Критика эта велась с разных позиций и исходила из существенно расходящихся между собой представлений о праве. Но поскольку острие критики было направлено против "узконормативного" подхода, всех несогласных с этим последним (независимо от их собственных позиций) стали "чохом" причислять к сторонникам "широкого" подхода. Для сторонников "узконормативного" направления (в духе "правопонимания" 1938 г.) все остальные позиции — это "широкое" правопонимание. Но в действительности это было не так.

Мы уже отмечали, что несмотря на все расхождения между "узконормативным" и "широким" подходами оба они по сути дела отождествляли право и закон: наличие "советского социалистического права" для сторонников обоих подходов подразумевается и предполагается уже самим фактом существования советского законодательства. С точки зрения обоих подходов, раз при социализме ; есть законодательство, значит есть и "советское социалистическое право". И спор между этими двумя подходами шел лишь о том, как понимать и определять этот уже наличный "факт" — "советское социалистическое право". На самом деле это — иллюзия. Согласование же иллюзорного "факта" наличия "социалистического права" с действительно реальным фактом наличия при социализме законодательства (т. е. здесь — официально-властных общеобязательных актов) осуществлялся в обоих подходах с помощью такого (классового, партийно-идеологического) представления о "праве" вообще и "социалистическом праве" в особенности, которое позволяет и советское законодательство интерпретировать как особый, высший тип права, как "социалистическое право". Тайна обоих подходов, скрытая под верой в иллюзии исторического масштаба, — в трактовке антиправового тоталитарного законодательства в качестве "социалистического права".

Отождествление права и законодательства представителями обоих подходов, в частности, означает, что так называемое "право" (в их понимании и толковании) не обладает никаким объективным свойством или специфическим принципом, с помощью которых можно выявить правовой или антиправовой (правонарушающий, правоотрицающий) характер официальновластных актов, законодательства. Некритический, апологетический позитивизм, присущий обоим подходам, отвергает саму возможность различения, сопоставления, а тем более противопоставления права и законодательства.

Выйти из порочного круга антиправового советского легизма можно было лишь на основе последовательного юридического правопонимания. Поэтому для выяснения и критики неправового характера так называемого "социалистического права" и законодательства, определения путей движения от неправового социализма к правовому строю, к правовому государству и правовому закону принципиально важное значение имело именно различение права и закона и анализ с этих позиций сложившейся ситуации. В таком контексте и была выдвинута либертарно-юридическая концепция различения права и закона, обосновывающая понимание права как всеобщей формы и равной нормы (меры) свободы индивидов[559].

Неправовые реалии социализма в сочетании с установкой на продвижение к неправовому коммунизму полностью лишали советскую теорию и практику всякой правовой перспективы развития, движения к какому-нибудь варианту постсоциалистического права, правового закона и правовой государственности.

Либертарная теория правопонимания, напротив, выражает как раз правовую перспективу развития от наличного (неправового) социализма к будущему правовому строю.

Существенный момент либертарного правопонимания состоит в том, что с позиций такого подхода можно выявить те объективные условия, при которых вообще возможно право. Это же позволяет показать, что для наличия права нужны такие условия, которые объективно не согласуемы с социализмом и отрицаются им. Именно здесь коренятся определяющие объективные причины отсутствия и невозможности "социалистического права", а не в чьих-то субъективных установках и противодействиях. Тем самым либертарно-юридическая концепция содействовала теоретическому обоснованию необходимости выхода за социально-исторические рамки социализма как правоотрицающего переходного строя, уяснению особенностей постсоциалистического пути к праву в общем контексте всемирно-исторического прогресса равенства и права.

Интерес к теории различения права и закона, к идее правовой свободы и т. д. заметно усилился (и не только в юридической науке, но и в массовой печати) в условиях перестройки и особенно в 90-е годы, когда стали возможными первые шаги в сторону права и правовой государственности[560]. Вместе с тем во все большей мере становилось ясно, что предстоящие преобразования — это во многом по своей сути движение от неправового строя к свободе и праву и что, следовательно, подобные преобразования не стыкуются с произвольными властно-приказными представлениями о праве и их можно осмыслить и осуществить лишь с позиций нового правопонимания, исходящего из прав и свобод индивидов и ориентированного на утверждение и дальнейшее развитие общечеловеческих достижений в сфере общественной и государственно-правовой жизни.

Загрузка...