Эразм Роттердамский ПОСЛАНИЕ К ПАУЛЮ ВОЛЬЦУ[91]

Досточтимому отцу во Христе и ученому
Паулю Вольцу —
благочестивому аббату монастыря,
который обычно называют «Хугсхофен»[92], Дезидерий
Эразм Роттердамский шлет привет

Несмотря на то что книжечка, которую мы озаглавили «Оружие христианского воина» и которую я некогда написал исключительно только для себя и для одного совершенно αναλφαβητω[93] дружочка[94], стала мне, досточтимый отец, больше нравиться после того, как я увидел, что ты и люди тебе подобные ее одобряют (а я знаю, что они наделены благочестивой ученостью, ученым благочестием и не одобряют того, в чем нет благочестия, соединенного с разумностью), она мне стала даже почти нравиться, когда я увидел, что, уже напечатанную по уговору столько раз, ее все время требуют будто новую — если только вообще типографы не льстят мне. Однако вот что снова стало часто меня тревожить: то, что когда-то мне весьма едко — и, конечно, в шутку — сказал один просвещенный друг (хорошо, если это более едко, чем справедливо): «В книжечке заметно больше святости, чем в авторе книжечки». Мне это знать тяжело также и потому, что так станут говорить о человеке, для изменения которого и предпринимался весь этот труд; ведь он не порывает со двором, а каждый день погружается в него все глубже — не знаю, сколь велико его благочестие, но вообще-то сам он говорит, что это для него — большое несчастье. Однако меня не слишком печалит то, что касается друга: судьба-наставница когда-нибудь образумит того, кто не пожелал следовать моим уверениям. Меня — да, пожалуй, я всегда к этому и стремился — мой гений провел через столько крушений и бурь, что Гомеров Улисс по сравнению со мной может показаться настоящим Поликратом[95]

И все-таки я вовсе не раскаиваюсь в этом труде, если он столь многих людей побудил устремиться к истинному благочестию. Мне кажется, нет надобности всячески на меня нападать за то, что я мало соответствую своим увещеваниям. Прежде всего, искреннее желание стать благочестивым — это уже некое благочестие; и я полагаю, что не следует отвергать сердце, полное таких помыслов, даже если успех не всегда сопутствует попытке. Так надлежит поступать всегда в течение всей жизни. И если часто пробовать, то когда-нибудь наступит удача. Кто хорошо изучил дорогу, тот уже прошел добрую часть запутанного пути. Поэтому меня нисколько не трогают насмешки тех людей, которые пренебрегают этой книжечкой как недостаточно ученой и считают, что ее может написать любой начинающий, так как она ничего не говорит о скотистских вопросах — будто бы без них никакой учености и не существует. Пусть она будет не слишком острой, а всего только благочестивой. Пусть готовит не к палестре в Сорбонне, а всего только к христианскому смирению. Пусть она не споспешествует теологическому диспуту, а споспешествует всего только праведной жизни. Зачем толковать о том, о чем все толкуют? Кто сегодня не погружен в теологические вопросы? Разве в университетах чем-либо иным занимаются? Существует почти столько же комментариев к Книгам сентенций[96], сколько теологов! Каков предел, каково число обобщителей, мешающих и перемешивающих одно с другим, наподобие аптекарей, составляющих и переставляющих из новых вещей старые, из старых новые, из многих единое, а потом из единого многое? Как быть, чтобы груды такого рода томов, которые никто за всю жизнь не сможет прочесть, оказались для нас наставлением в том, как правильно жить? Это похоже на то, как если бы врач предписал страдающему от болезни прочитать книги Иакова[97], а также все им подобные; будто в них он узнает, как восстановить здоровье. Но его тем временем настигнет смерть, и не надо будет спешить к нему на помощь!

При такой скоротечности времени необходимо готовое и быстродействующее средство. Сколько томов дают предписания о покаянии, об исповеди, обетах, соблазнах и других бесчисленных вещах? И если они обсуждают все по отдельности, по отдельности все определяют так, как будто они не доверяют всем остальным умам, более того, они как будто не доверяют и доброте Христовой, когда ρητως[98] определяют, как и за какой поступок Он должен будет наградить или же наказать; к тому же они не соглашаются друг с другом и по нескольку раз неуверенно объясняют, если их спросят о чем-то поточнее. Столь велико разнообразие умов и обстоятельств! Более того, неужели у кого-нибудь найдется время перелистать такое великое множество книг, чтобы определить все правильно, все верно, да еще и истолковать это трезво и спокойно? И кто может носить с собой повсюду Аквинатову вторую часть второй части Суммы?[99] А жить достойно не возбраняется никому; Христос пожелал, чтобы это было всем легко доступно: не через непроходимые лабиринты диспутов, а через искреннюю веру, неподдельную любовь, которой сопутствует надежда, которая не постыжает.[100] Наконец, пусть этими великими томами занимаются великие раввины, и лучше, чтобы число последних было невелико. Тем не менее при всем этом надлежит заботиться о невежественной толпе, за которую умер Христос[101]. Тот, кто воспламеняет любовь к Нему, учит главному в христианском благочестии. Тот мудрый царь, наставляя сына истинной мудрости, тратит на увещевания ненамного меньше усилий, чем на обучение, — давая понять, что полюбить мудрость — значит почти обрести ее[102]. Позор ученым-правоведам и медикам, которые нарочно говорят, что их ремесло самое трудное, чтобы и доход был обильнее, и славы среди невежественных людей стало побольше; еще позорнее делать это в христианской философии. Более того, подобает поступать наоборот и говорить, что это дело весьма легкое и его всем можно объяснить. Мы должны стремиться не к тому, чтобы казаться учеными, а к тому, чтобы как можно больше людей склонить к христианской жизни.

Уже готовятся к войне против турок[103]. Так как это будет принято при какой угодно цели, то надо молить, чтобы это пошло на благо не только некоторым немногим людям, но всем. Но, мы думаем, что будет, если мы побежденным (ведь я полагаю, не всех же мы поразим мечом!) — дабы приблизить их ко Христу — предложим Оккама, Дуранда, Скота, Габриеля или Альвара?[104] Что они подумают, что они почувствуют (ведь и они тоже люди), когда услышат эти колючие, непроходимые хитросплетения о наступаемости, формостности, чтойности, соотношениях? Особенно когда они увидят, что у этих самых великих профессоров теологии настолько во всем этом нет согласия, что дело часто доходит до угроз, брани, оплевывания друг друга, а иногда и до кулаков, когда проповедники лицом к лицу и на расстоянии[105] спорят о своем Фоме, а минориты[106] сомкнутыми рядами выступают против наитончайших и серафических докторов — одни за номиналистов, другие за реалистов[107]. Если они видят, что дело до такой степени трудно, что никогда нельзя будет его понять, то какими словами надлежит говорить о Христе! Выходит, что в случае ошибки в предписанных словах тебе придется иметь дело с каким-то придирчивым демоном, которого ты вызовешь на свою погибель, а вовсе не с наимилостивейшим Спасителем, Который от нас не требует ничего, кроме чистой и простой жизни. Заклинаю тебя во имя Бога бессмертного, скажи, что делать, особенно если нравы и образ жизни вполне соответствуют самонадеянной доктрине? Если по нашим более чем самовластным крикам они узнают наше тщеславие, по хищности — любостяжание, по разврату — похоть, по насилию — жестокость, то с каким же видом мы понесем к ним учение Христа, во всем так сильно и глубоко отличающееся от этого?

Завоевание турок действительно имело бы смысл, если бы они от нас могли ясно узнать, чему учил и что говорил Христос, если бы они почувствовали, что мы не заримся на их империю, не жаждем золота, не добиваемся их владений, но ничего не ищем, за исключением только их спасения и славы Христовой! Это и есть та самая истинная, искренняя, действенная теология, которая некогда подчинила Христу и гордыню философов, и непобедимые скипетры князей. Если мы будем поступать так, и только так — с нами будет Христос. Следует провозглашать себя христианами вовсе не за то, что мы убили возможно большее число людей, а за то, что мы спасли возможно большее число — их; не за то, что мы принесли в жертву Орку[108] много тысяч нечестивцев, а за то, что мы возможно большее число нечестивых превратили в благочестивых; не за то, что мы предали их ужасным проклятиям, но за то, что в благочестивых молитвах испросили для них у высших спасения и лучшего образа мыслей. Если же в нас нет этого духа, то скорее получится, что мы сами превратимся в турок, чем перетянем их на свою сторону. Может случиться, что всегда двойственная военная удача покажет, что власть понтифика и его кардиналов распространится при этом дальше, но власть Христа не распространится; Его царство процветает, только если сильны благочестие, любовь, мир, чистота; в это мы уверовали под водительством и командованием прекрасного Льва X; только как бы жар дел человеческих не отвлек его, устремленного к лучшему, от этого куда-нибудь еще. Сам Христос объявил себя Судьей и Князем царства небесного, которое тем и сияет, что там празднуют триумф дела небесные[109].

Ведь Христос не за то умер, чтобы богатства, могущество, оружие и все прочее, в чем заключается трагедия царства земного, то, чем обладали языческие или же чисто мирские князья, которые не столь отличаются от языческих, оказалось теперь во владении нескольких священников! По-моему, нужно было бы стараться пробудить их души посланиями и книжечками намного раньше, чем пробовать силу оружия. Но какими посланиями? Не грозными и тираническими, а такими, в которых дышит поистине отеческая любовь, каковая была в сердцах Петра и Павла, и она не только называлась апостольской, но и была пропитана апостольской ενεργειαν[110]. Не то, чтобы я не знал, что источник и главная артерия христианской философии сокрыты в евангелиях и апостольских посланиях, но язык чужеземный и очень часто запутанный, фигуры речи и переносные значения так трудны, что даже нам нередко приходится попотеть до того, как мы поймем их. Из-за этого, по-моему, было бы весьма удобно, если бы несколько равно благочестивых и ученых мужей получили поручение по чистейшим евангельским и апостольским источникам, по наинадежнейшим толкованиям свести всю христианскую философию в компендий, и сделать это столь же просто, столь и искусно, столь же кратко, сколь и ясно. Что относится к вере, должно быть выражено в очень малом числе статей. Что относится к жизни, надо тоже изложить кратко, но изложить так, чтобы люди поняли, что иго Христово приятно и сладостно, а не тягостно; чтобы поняли, что они стали отцами, а не тиранами: пастырями, а не разбойниками; что их зовут к спасению, а не гонят в рабство. И они — люди, и у них в груди не железо и не булат! Они могут смягчиться, могут взяться за дела, к которым даже и зверей приручают. И наиболее действенна истина христианская. Но тем, кому папа римский пожелает дать это поручение, он прикажет, чтобы они не отклонялись от архетипа Христова и никогда не обращали внимания на человеческие порывы и влечения!

Приблизительно это мучило меня, когда я ковал это «Оружие». Я видел, что многие христиане испорчены не только страстями, но и предрассудками. Я думал о тех, которые провозглашают себя пастырями и докторами: многие из них злоупотребляют именем Христовым для своей выгоды; я не стану упоминать о тех, которые кивком головы переворачивают[111] человеческие дела вверх дном, αγονται και φερονται[112]; их грехи столь явны, что о них трудно и подумать. В таком тумане дел, при таком смятении мира, разнообразии человеческих мнений куда же и следует бежать, как не к действительно священному якорю евангельского учения? Какой поистине благочестивый человек не видит и не скорбит о том, что этот век так сильно испорчен? Когда еще тирания, когда любостяжание царили шире и безнаказаннее? Когда еще придавалось больше значения обрядам? Когда свободнее распространялась несправедливость? Когда так замерзала любовь? О чем возвещают, что читают, что слушают, что решают, кроме того, в чем наличествует вкус тщеславия и наживы? Сколь несчастны оказались бы мы, если бы Христос не оставил нам хоть какие-то искры своего учения. Они подобны живому, неиссякаемому источнику! Следовательно, оставив в стороне человеческие колкости, нам надо стремиться αναζωπυρωμεν[113] эти искры (мы охотно употребляем здесь Павлово слово[114]) — давайте исследовать этот источник до тех пор, пока не найдем живой воды, бегущей в жизнь вечную. Мы тщательнейшим образом исследуем нашу землю, дабы раскопать корни пороков[115], мы обследуем богатейшую землю Христову для обретения спасения душ. Никакой лед пороков не угашает жар любви настолько, чтобы он не мог снова пробиться сквозь этот утес. Христос — камень, но в этом камне источник огня небесного, сосуд живой воды. Авраам когда-то выкопал колодцы на всей земле, повсюду искал живую воду[116]. Филистимляне их засыпали землей, но эти же колодцы снова откопал Исаак со своими сыновьями; не удовлетворившись восстановлением прежних, он выкопал и новые. Филистимляне снова начали браниться и ссориться, однако он не перестал копать[117].

И в наше время не полностью исчезли филистимляне, которым земля милее бурлящих животворных источников; те, которые довольствуются земным и направляют евангельское учение на земные страсти, вынуждают его служить человеческому тщеславию, постыдному любостяжанию, заставляют его уступать их тирании. Если такой Исаак или кто-либо из его семьи копает и находит какой-нибудь чистый источник, тотчас же люди начинают шуметь и уверять, будто знают, что этот источник преграждает путь к выгоде, преграждает путь к почестям, даже если он и служит славе Христовой. Быстро набрасывают они землю и ложным толкованием закупоривают источник, копателя прогоняют или же так замутняют воду глиной и грязью, что тот, кто напьется из этого источника, проглотит больше ила и грязи, чем жидкости. Они не хотят, чтобы жаждущие праведности пили чистую воду, а ведут их к своим старым бочкам, в которых есть мусор, а влаги нет[118]. Однако сыновьям Исаака, т. е. истинным почитателям Христа, нельзя уставать от этой работы. Потому что те, которые носят землю в евангельские колодцы, тоже хотят слыть христианами, настолько, что среди христиан стало уже весьма небезопасно с чистой совестью утверждать дело Христово. В борьбе за землю филистимляне приобрели очень большую силу, проповедуют земное вместо небесного, человеческое вместо божественного, и делают это не во славу Христову, а для выгоды тех, которые промышляют индульгенциями, составлением судебных жалоб, диспенсациями[119] и тому подобным товаром. И это тем опаснее, что для своих вожделений они прикрываются именами знатных князей, высшего понтифика и даже самого Христа. Однако обязанности высшего понтифика никто не исполняет вернее того, кто честно проповедует небесную философию Христа, первым учителем которой Он и является. Никто из князей не заслужит больше, чем тот, кто старается, чтобы дело народное процветало возможно больше и возможно меньше страдало от тирании.

Но здесь любой произнесет фразу из школьного арсенала: «Всякому легко наставлять в том, что надо делать, а чего избегать, но как все-таки ответить тем людям, которые спрашивают об очень многих делах и случаях?» Во-первых, существует больше разных человеческих обстоятельств, чем точных ответов на каждое из них. Затем — существует столь великое разнообразие условий, что, даже зная их, никто не может дать точный ответ. Наконец, я не знаю, верен ли их ответ, особенно если о многом они имеют разное мнение. И кто из них в этом отношении рассудительнее, те обыкновенно не отвечают: «Это делай, а этого избегай», но говорят: «Это, по-моему, безопасней; это, я полагаю, терпимее». Ведь если бы у нас было то простое и ясное око из Евангелия[120], если бы в доме духа горел светильник чистой веры в подсвечнике, то эти мелочи, этот туман легко рассеялся бы. Если было бы правило христианской любви, тогда все легко уладилось бы. Но что тебе делать, когда это правило окажется в противоречии с теми, которые веками были приняты для общего употребления и освящены законами правителей? Ведь так бывает нередко. Не осуждай того, что правители делают по своей обязанности. Однако, с другой стороны, не смешивай небесную философию Христову с человеческими установлениями. Да останется Христос таким, каков Он есть, — центром, который огибают несколько окружностей. Не сдвигай цель с ее места. Те, которые ближе всего к Христу, — священники, епископы, кардиналы, папы; их задача — следовать за агнцем, куда бы Он ни пошел, они охватывают чистейшую часть и, сколь это только возможно, изливают ее на самых преданных. Второй круг мог бы содержать в себе мирских правителей, оружие и законы которых на свой лад служили бы Христу, если бы они одолевали врага в справедливых войнах и защищали общий покой, если бы они подвергали преступников законным наказаниям. Однако, хотя они по необходимости занимаются теми делами, которые связаны с самыми низкими подонками земли и с мирскими делами, опасность состоит в том, чтобы они не скатились ниже; надо, чтобы они вели войну не себе на потребу, а за государство, чтобы под прикрытием справедливости не ярились против тех, кого можно исцелить снисходительностью; под видом господства не разоряли бы народ, владения которого они обязаны охранять.

Более того, подобно тому как Христос, словно источник вечного огня, притягивает ближе к себе сословие священников и делает их будто бы огненными, очищенными от всякого соприкосновения с земной грязью, так задача священников, и особенно высших, состоит в том, чтобы привлекать к себе правителей, насколько это возможно.

Если где-нибудь разразилась война, понтифики должны стремиться к тому, чтобы дело обошлось без кровопролития, или, если это невозможно, так как бури в делах человеческих существуют, делать так, чтобы война велась менее жестоко и недолго.

Когда-то власть епископов запрещала и справедливые наказания, а иногда и виновного вырывала из рук судей — об этом прямо свидетельствует в своих письмах Августин[121]. Ведь существуют некоторые вещи, необходимые для порядка в государстве, несмотря на то что Христос частично их отставлял, а частично отбрасывал от себя, не отклоняя их и не одобряя — как бы закрывая на них глаза. Он не признает ни монеты Цезаря, ни надписи. Он приказывает платить подать, если это нужно, как будто это Его не очень касается, если только дают Богу то, что Ему должны. Прелюбодейку Он не осуждает, но и не прощает ее открыто, Он только приказывает не повторять проступка. Об осужденных Пилатом, кровь которых смешалась с жертвоприношениями, Он не говорит, справедливо они пострадали или нет, а говорит только, что такой конец угрожает всем, если они не раскаются. Более того, судья, призванный разделить наследство, открыто отказывается от этой обязанности, считая недостойным для себя говорить о столь низких делах, когда он учит о небесном. С другой стороны находится то, что Он открыто проклинает. Он призывает «горе» на алчных фарисеев, на лицемеров, на надменных богачей. Никогда Он не изобличает апостолов резче, чем когда их охватила жажда мщения и жадность. Когда они попросили, не прикажет ли Он свести огонь с неба, чтобы сжечь город, из которого их изгнали, Он сказал: «Не знаете, какого вы духа»[122]. Петра, пытающегося отозвать Его от креста для мира, Он называет «Сатана»[123], Сколькими способами и сколько раз тех, кто спорит о первенстве, зовет Он к противоположному чувству. Но есть и то, о чем Он учит и в чем наставляет открыто: не противиться злу, делать добро врагам, учит кротости души и тому подобному.

Следует различать это и расставить все по своим местам. Мы не станем делать Христа виновником того, что творят правители или светские должностные лица, не станем присваивать им, как теперь говорят, божественного права. Грубые дела они свершают вовсе не из-за христианской чистоты; но эти дела нельзя и преследовать, поскольку они необходимы для защиты порядка вещен. И это происходит с их помощью не для того, чтобы нам быть хорошими, а чтобы нам быть менее плохими и чтобы те, которые плохи, приносили государству меньше вреда. Значит, и у них должна быть своя честь, потому что они по возможности служат божественной справедливости и общему покою, без которого не раз пришло бы в смятение и то, что исполнено благочестия. Их следует почитать, если они верны своему долгу, но, может быть, их следует терпеть, если они используют свою власть, дабы не произошло что-нибудь худшее. Ведь и в них просвечивает образ, или, вернее, и на них лежит тень божественной справедливости, которая, однако, должна гораздо яснее, ярче и чище проявляться в обычаях и установлениях священников. На железе образ отражается иначе, чем в стеклянном зеркале.

В третьем кругу давайте поместим простой народ, как грубейшую часть мира сего, хотя и эта грубейшая часть принадлежит телу Христову. Ведь не только очи — части тела, но также и икры, ноги, срамные места. К ним необходима своего рода снисходительность, дабы всегда, как только появится возможность, призывать их к тому, что предпочтительнее Христу. Ибо в этом теле тот, кто был ногой, может стать оком. Однако, согласно суждению Августина, подобно тому как правителей, даже если они нечестивы, не следует раздражать злословием, чтобы не вызвать более тяжелой трагедии, так по примеру Христа, который с такой кротостью терпел своих учеников и помогал им, следует терпеливо переносить слабый народ и помогать ему с отеческой снисходительностью до поры, пока он постепенно не окрепнет во Христе. Ведь и у благочестия есть свое детство, взросление и созревшая бодрая сила. И все должно стремиться к Христу на свой лад. Каждому элементу свое место; но огонь, который занимает главное положение, понемногу все захватывает и подчиняет себе. Павел многое прощал коринфянам, делая, однако, различие между тем, что он предлагал именем Господа совершенным и что он от своего имени прощал немощным, в надежде, конечно, что они станут совершеннее. Он вновь порождает галатов, доколе не изобразится в них Христос[124].

Кто подумает, что этот круг следует отдать скорее правителям, с тем у меня не возникнет большого спора. Ведь если мы примемся оценивать нравы, то едва ли увидим более грубых христиан: я говорю об очень многих, но, конечно, не обо всех. Все, что выйдет за пределы третьего круга, всегда и во всем подлежит проклятию. Это — тщеславие, любовь к деньгам, похоть, гнев, мстительность, зависть, ревность и прочие язвы; но они только позднее становятся неисцелимыми, когда, прикрывшись личиной благочестия и долга, прокрадутся в более высокие круги, т. е. когда под защитой справедливости и закона мы потворствуем нашей тирании, когда под видом богобоязненности мы думаем о своей выгоде, когда под предлогом спасения церкви мы гонимся за мировым господством, когда для дела Христова предписываем совершать поступки, весьма далекие от учения Христа. Поэтому всем надлежит стремиться к цели, и цель эта единственная, а именно Христос и его наичистейшее учение. Если же взамен цели небесной ты поставишь земную, то впрямь тому, кто пытается стать совершенное, станет не к чему стремиться. Чтобы добиться, наконец, среднего, надо для всех определить, в чем состоит высшее.

Не существует причины, по которой мы бы отклонили от этой цели хоть какой-либо образ жизни. Христианское совершенство зависит от влечений, а не от образа жизни от намерений, а не от паллиев[125] или же пищи. Среди монахов есть такие, которых с трудом приемлет внешний круг; однако я говорю о добрых, но немощных. Среди прелюбодеев есть те, которых Христос удостаивает первого круга. Меж тем по отношению ко всякому жизненному призванию будет справедливее всего предлагать в качестве цели самое лучшее, самое совершенное. Если только случайно не думают, что Платон был оскорбителем всех государств, так как в своем «государстве» он предложил пример такого рода республики, который до сих пор нельзя было увидеть, или что Квинтилиан причинил вред всему ораторскому сословию, так как представил такой пример оратора, которого до сих пор не существует. Ты далеко отошел от образца? Тебя не отбрасывают, а призывают совершенствоваться. Немного отошел? Тебе напоминают, чтобы подошел поближе. И никто не продвинулся настолько, чтобы не надо было совершенствоваться.

При любом образе жизни существуют соответствующие опасности вырождения. Тот, кто на них указывает, не умаляет порядка, а действует ему на пользу. Как будто бы счастье правителей обязано тирании, глупости, угодливости, роскоши. Кто указывает, что всего этого следует избегать, заслуживает одобрения со стороны княжеского сословия. Кто указывает, в чем заключается истинное княжеское величие, кто напоминает им, что они, принимая власть, клялись в ответственности перед своим народом, перед должностными лицами, тот не умаляет величия, которым они похваляются. Церковному начальству наиболее свойственны две язвы: любостяжание и чванство. Подобно этому предусмотрительный первый после Христа пастырь наставляет епископов, чтобы они пасли свое стадо[126], а не грабили, не сдирали с него шкуры; чтобы они пасли не ради позорной наживы, но по искреннему желанию души; чтобы не властвовали над своими, но призывали к благочестию более всего жизненным примером, а не угрозами или властью. Разве может показаться, что тот, кто напоминает, в чем состоит истинное величие поистине могущественных, поистине богатых епископов, вредит всему священническому сословию? В свою очередь, монахов, кроме остальных хворей, сопровождают суеверие, спесь, лицемерие, недоброжелательство. Поэтому ничуть не осуждает их установлений тот, кто учит, в чем состоит истинная богобоязненность и сколь далеко от спеси истинное христианское благочестие, сколь далека настоящая любовь от притворства, как не соответствует ядовитый язык подлинной богобоязненности; особенно если он укажет, что этого следует избегать, и сделает это так умело, что не назовет ни одного человека по имени и не затронет всего сословия. Однако какое из дел человеческих наиболее благополучно, в чем нет своих язв? Подобно тому как не вредит телесному здоровью всякий, кто указывает, какие вещи портят, а какие сохраняют истинное здоровье, так не отвлекает от благочестия, а гораздо более побуждает к нему тот, кто указывает, какие есть соблазны на пути к истинному благочестию и каковы способы исцеления.

Я ведь слышу, как некоторые люди толкуют, будто наставления этой книжечки отчуждают от монашеской жизни, потому что они придают обрядам меньше значения, чем желают те, которые придают им его более чем слишком, а человеческим установлениям — немного. До такой степени нельзя ничего сказать неосмотрительно! Негодяи превратят это в клевету или же в повод для греха; едва ли безопасно честно напоминать о чем-либо. Если кто-нибудь высказывается против войны, которую мы ведем вот уже несколько столетий из-за вещей, ничтожней тех, за какие воевали язычники, то говорят, будто он заодно с теми, которые утверждают, что христиане не должны вести никаких войн. Мы объявляем еретиками авторов этого суждения, потому что неведомо, какой папа, кажется, одобрил войну. Ведь не называют того, кто вопреки учению Христа и апостолов зовет на войну, затеянную по какому угодно поводу. Если кто-нибудь напоминает, что воистину по-апостольски было бы обращать турок в свою веру скорее помощью Христовой, чем оружием, тотчас начинают подозревать, будто он учит, что никоим образом не следует усмирять турок, когда они нападают на христиан. Если кто-нибудь станет проповедовать апостольскую умеренность и скажет что-либо против современной роскоши, то не окажется недостатка в тех, которые объявят, что он споспешествуют эбионитам[127]. Если кто-нибудь начнет весьма настойчиво убеждать, что супругов больше должно соединять благочестие и душевное согласие, чем телесные объятия, и они должны так почитать чистоту брака, чтобы он как можно больше походил на девство, начнут подозревать, что он вместе с маркионитами[128] всякое соитие считают грязным. Если кто-нибудь напомнит, что из обсуждений, особенно теологических, следует устранить тщеславное стремление победить и отстоять свое, устранить театральное тщеславие, выставление на показ своих сил, то его несправедливо обвинят, будто он осуждает университеты вообще. Ведь и божественный Августин[129], напоминая, что следует бояться страсти к спорам, не осуждает диалектику, но указывает на ее вред, дабы избежать его.

Также если кто-нибудь станет числить превратное суждение толпы среди высших добродетелей — а это последнее дело — и, напротив, расценивать как тяжелейшие пороки то, что является самым малым злом, то его, наоборот, сразу позовут в суд. Скажут, будто он споспешествует порокам, среди которых предпочитает более тяжкий, или будто он осуждает добрые дела, которым противопоставляет другие, как более святые, подобно тому как если бы кто-нибудь напомнил, что лучше доверять добрым делам, чем епископским дарам; и не потому что он осуждает эти дары, но так как предпочитает то, что и соответствии с учением Христовым — вернее. А также если кто-нибудь напомнит, что вернее поступают те, которые дома заботятся о детях и о скромной жене, чем те, которые отправляются повидать Рим, Иерусалим или же Компостеллу, и те деньги, какие тратят на долгий и опасный путь, благочестивее издержать на добрых, настоящих бедняков: он не осуждает благочестивый порыв, но предпочитает ему то, что ближе к истинному благочестию.

Однако не только нашему времени свойственно осуждать некоторые грехи, как если бы они были единственные, притом что они хуже тех, которые мы с такой силой проклинаем; Августин[130] в своих посланиях жалуется на то, что в Африке священникам ставят в вину только распутство, а за грехи алчности и пьянства почти восхваляют. Мы трагическим образом преувеличивает проступок трижды, четырежды ужасающий — одними и теми же руками касаться тела Христова и тела блудницы. И нет недостатка в тех, которые излишне театрально смеют открыто утверждать, что вина уменьшается, если женщина имеет дело с неразумным животным, а не со священником. Кто отвергает их бесстыдство, тот не всегда споспешествует бесстыдным священникам, а напоминает, чтобы не пренебрегали тем, на что следует больше обращать внимания. Священник — это игрец, боец, головорез, он совсем неучен, полностью погружен в мирские дела, предан дурной покорности по отношению к дурным властителям; против него, который мирским образом обсуждает священные таинства, свидетельствует не только это. Священник — сикофант, который своим ядовитым языком и лживыми вымыслами терзает славу человека, нисколько этого не заслужившего, напротив, имеющего большие заслуги; почему же нам здесь не вопить: «О ужасное преступление! Не ты ли языком, напоенным ядом Тартара, не ты ли устами, уничтожающими невинного, берешь и истребляешь тело Того, Который умер и за нечестивцев?» На это зло мы до такой степени не обращаем внимания, что за это почти восхваляют тех, которые считают своим делом наиблагое благочестие! Те, которые открыто содержат дома сожительниц, заслуживают быть отвергнутыми. Кто станет это отрицать? Однако эта болезнь и Христу тоже ненавистна. Тот, кто предпочитает мед, не осуждает масла; и не одобряет лихорадку тот, кто напоминает, что безумия следует страшиться больше. Вовсе нелегко сказать, сколь сильно портят нравы такого рода превратные суждения.

Некоторые наставления, касающиеся добродетели, доходят до того, что личину благочестия они считают важнее самого благочестия; настолько, что при неосмотрительном поступке они просто исключают возможность истинного благочестия. Если бы зараза умеренной веры скрывалась в обрядах, то Павел во всех своих посланиях нападал бы на это не с такой силой. Но мы не настолько осуждаем скромные обряды, мы только думаем, что не в них, как говорится, заключается весь корабль святости. Божественный Августин запрещал клирикам, которых он воспитывал дома, носить особую одежду[131]. Если они хотели что-нибудь сказать людям, то должны были делать это своим поведением, а не одеждой. А сколько нового, сколько необычного появилось теперь! Однако же я не нападаю на это! Меня только удивляет, что тем вещам, которые можно было бы справедливо порицать, придают значения больше чем достаточно, и напротив, на что только и следовало смотреть, тому придают очень мало значения. Я не преследую насмешками за то, что францисканцы превозносят свой устав, а бенедиктинцы — свой, а за то, что некоторые из них ценят его выше Евангелия. О, если бы этого не делали многие! Я не смеюсь над тем, что одни питаются рыбой, другие — овощами и травой, а еще другие — яйцами; но я напоминаю, что очень заблуждаются те, которые облачаются на иудейский лад в убеждение о своей праведности и на основании такого рода пустяков, выдуманных людишками, противопоставляют себя прочим, не считая при этом никаким грехом возводить напраслину на чужую славу. Христос нигде не давал никаких предписаний о выборе пищи, апостолы тоже, а Павел часто говорил, чтобы этого не делали. Однако мы хотим казаться благочестивенькими: в этом мы тверды и бестрепетны. Тот, кто напомнит об этом при случае дружелюбно, скажи на милость, неужели покажется, что он вредит благочестию? В ком же будет столько безумия, что он пожелает прослыть красноречивым, считая нужным вынести на свет монашеские пороки? Они боятся, что тогда свои будут меньше повиноваться слову и потом очень немногие станут просить принять их в стадо. Впрочем, никто, говоря словами Павла, не πειθαρχει[132] более того, кто, испив духа Христова, обретет свободу[133]. Истинная любовь обо всем судит добро, все переносит, ничего не отвергает, повинуется начальникам, не одним только хорошим и выгодным, но также и строгим и трудным.

Однако и начальникам надлежит при этом остерегаться, как бы не обратить чужое послушание в собственное тиранство и не предпочесть благочестивым суеверных, потому что последние больше следят за малейшим мановением. Они рады, когда их зовут отцами. Но какой отец по плоти пожелает, чтобы его сыновья постоянно оставались детьми, дабы он мог больше проявлять власть над ними по своему хотению! С другой стороны, те, которые стремятся к свободе Христовой, прежде всего должны остерегаться, чтобы, как напоминает об этом Павел[134], не делать свободу угождением плоти или, по учению Петра[135], не делать свободу прикрытием для зла. Если тот или другой человек таким образом злоупотребит свободой, это не значит, что отныне все навеки останутся иудеями. Всякий, кто наблюдает это, поймет, что путы обрядов ничуть не связывают тех, кто владычествует под их прикрытием и живет для собственной утробы, а не для Христа. Разумеется, нечего страшиться, что при таком разнообразии умов и настроений продлится род ессеев[136]. Нет такой нелепости, которая не пугала бы многих. Хотя лучше бы этим людям побольше желать, чтобы у них были искренние и подлинные наставники благочестия, чем чтобы их было много. О, если бы закон запрещал всем впутываться в эти сети до тридцати лет — до тех пор пока человек не узнает сам себя и не познакомится с силой истинного благочестия! Впрочем, для тех, которые по примеру фарисеев исполняют свой долг, обходя моря и земли, дабы приобрести хоть одного прозелита, нигде не будет недостатка в неопытных молодых людях, которых заманивают в западню и ловят. Повсюду существует огромное число глупцов и простаков. Конечно, я желал бы — нет сомнения, что этого хотят все по-настоящему благочестивые люди, — желал бы всем от всего сердца евангельского благочестия, дабы, довольствуясь им, никто не стремился к благочестию бенедиктинскому или же францисканскому; я не сомневаюсь, что этого пожелали бы и сам Бенедикт с Франциском![137] Моисей, затемненный славой Христа, рукоплескал Ему. Рукоплескали бы и те, если бы любовью к евангельскому закону они внушили нам презрение к человеческим установлениям. Я хотел бы, чтобы все христиане жили так, чтобы и те, которых ныне только лишь зовут благочестивыми, казались недостаточно благочестивыми. Это теперь нередко случается; почему же мы утаиваем явное? Некогда начало монашеской жизни заключалось в отказе от дикости идолопоклонства. Вскоре установления монахов, которые следовали им, стали не чем иным, как призывами возвратиться ко Христу. Дворы правителей были иногда христианскими больше на словах, чем по образу жизни. Епископов испортила болезнь чванства и алчности. В народе же первоначальная любовь остыла. Потом отказ подхватил Бенедикт, за ним Бернар[138], а потом и многие другие. Немногие думали исключительно только о чистом и простом христианстве.

Если кто-нибудь повнимательнее исследует жизнь и правила Бенедикта, Франциска, Августина, то заметит, что у них не было никакого другого желания, кроме того, чтобы жить с добровольными друзьями по евангельскому учению в свободе духа, заметит, что они оказались вынуждены делать какие-то предписания в отношении одежды, пищи и прочих внешних вещей; они очень опасались, чтобы — как это обычно случается — человеческим установлениям, исходящим от людей, не придавалось больше значения, чем Евангелию. Они страшились богатства, избегали почестей, в том числе и церковных. Они работали руками не только для того, чтобы никому не быть в тягость, но если что-нибудь оставалось, что они помогали в нужде другим. Они занимали вершины гор, гнездились в болотистой местности, обрабатывали песчаные пустыни. Наконец, только учением, предостережениями, выполнением долга и жизненным примером управляли они таким множеством людей без поношений, плетей и темниц. Таковы были монахи, которых любит и славит Василий[139], которых защищает Златоуст[140]. К ним-то вот и подходит то, что пишет божественный Иероним Марцелле: сонм монахов и девственниц — это (в украшении церкви) цветок и драгоценный камень. Как льстят себе сегодня все монахи этим удивительно выраженным изречением! Мы бы, однако, согласились с их оценкой, если бы они при этом высоко оценили и пример! Ведь этот весьма рассудительный человек вслед за этим дает определение монахов, которых он считает достойными так называться: «Слова у них разные, но вера единая». Существует почти столько же хоров, поющих псалмы, сколько и людей. Первая христианская добродетель — не искать для себя никакого высокомерия, а стремиться к низкому положению. Кто последний, тот считается первым[141]. Нет никакой разницы в одежде, ничего, вызывающего удивление. Каждый ходит в чем ему нравится, не вызывая ни осуждения, ни похвалы. Также и посты никого не возвышают; воздержание от пищи не запрещается, но и умеренная сытость не осуждается. Каждый стоит или падает перед своим Господом[142]. Никто не судит другого, дабы не быть судимым Господом[143]. И злых попреков — того, что во многих местах в порядке вещей, — здесь вовсе нет. Так описывает он то, что присуще самым лучшим монахам[144]: кто хочет, пусть сопоставит это с нравами нашего времени.

Таковы были первоначала монашества, таковы были патриархи. Затем с течением времени вместе с богатством понемногу усложнились и обряды, а настоящие благочестие и простота поостыли. И несмотря на то что мы повсеместно видим, как монастыри переходят к правам более чем лишенным святости, мир, однако, обременяют новые установления, словно и они через короткое время не скатятся вниз. Некогда — я сказал — жизнь монаха была отказом. Ныне монахами зовутся те, которые полностью погружены в гущу мирских дел и упражняются в некоей тирании по отношению к людям. Однако по причине своего образа жизни они приписывают себе столько святости, что никого, кроме себя, и не считают христианами. Почему мы так сужаем исповедание Христа, которое Он желал сделать возможно более широким?

Если говорить высокими словами, скажи на милость, чем отличается государство от большого монастыря? Монахи повинуются аббату или вышестоящим, граждане следуют епископу или же своим пастырям, которых поставил над ними Христос, но не человеческая власть. Одни живут в праздности и кормятся за счет других, владеют тем, что им достается без труда; я не стану ничего говорить о людях порочных, но другие, в миру, каждый, как может, одаривают нуждающихся тем, что произвели своими усилиями. Что касается обета чистоты, то я не дерзнул бы распространяться о том, сколь незначительная разница между обычным целибатом[145] и чистым браком. Кроме того, мы не очень-то хотим обсуждать три обета, придуманные людьми, если первый и единственный обет, данный при крещении не человеку, а Христу, соблюдается искренне и честно. Если же среди двух групп сравнивать плохих с плохими, то, бесспорно, монахи предпочтительнее. Но если сравнивать хороших с хорошими, то разница очень невелика. Если она и существует, то состоит в том, что, кажется, более благочестив тот, кто соблюдает благочестие менее вынужденно. Поэтому получается, что глупо нравиться самому себе из-за образа жизни, отличного от других, или же из-за презрения и осуждения чужого уклада. Ведь при всяком образе жизни хорошо бы всем — каждому для себя — стремиться достигнуть поставленной перед всеми цели Христовой; и мы увещеваем друг друга, даже помогаем, не завидуя тем, которые опережают нас на этом ристалище, не досадуя на слабых, которые не в состоянии нам следовать. Когда, наконец, каждый, выполнив то, что смог, не будет уподобляться тому евангельскому фарисею, который хвастался перед Богом своими добрыми делами: «Я пощусь два раза в неделю»[146] и т. д., а станет говорить, как советовал Христос, и говорить от сердца, себе, а не другим: «Я раб, ничего не стоящий, потому что сделал, что должен был сделать!»[147] Никто не верит истиннее, чем тот, кто так верит. Никто не находится дальше от истинной богобоязненности, чем тот, кто кажется себе весьма богобоязненным. Никогда не поступали с христианским благочестием хуже, чем когда выдавали за Христово то, что от мира, когда волю человека предпочитали воле божественной. Если мы воистину хотим быть христианами, то нам надо согласиться в этом главном. Далее. Тот, кто повинуется человеку, взывающему ко Христу, повинуется Христу, а не человеку. И тот, кто сносит людей неискренних и властолюбивых, таких, которые учат тому, что ведет к тирании, а не к благочестию, тот выказывает христианское терпение: ведь то, что они советуют, делает несчастным, а не благочестивым. В остальном же следует помнить такой ответ апостола: «Богу следует повиноваться более, чем людям»[148].

Однако мы уже давно вышли за пределы письма — так обманывает нас время, когда мы приятнейшим образом беседуем с любезным другом. Книга в издании Фробена, словно бы вновь родившись, летит к тебе улучшенная и гораздо более нарядная, чем прежде. Приложены некоторые отрывки из наших старых сочинений[149]. Однако мне казалось, что тебе лучше всего добавить это в качестве некоего введения, дабы тот, кто получит у Эразма наставления относительно правильной жизни, постоянно имел бы под рукой и экземпляр того, что есть у Вольца. Прощай, добрейший отец, лучшее украшение нашего благочестия!

Напомни Сапиду[150] мои слова, чтобы он и впрямь был мудр, т. е. продолжал бы соответствовать самому себе; Вимпфелингу — чтобы он был την πανοπλιαν[151], собираясь — в ближайшее время сразиться с турками, — ведь он уже достаточно долго ведет войну со священниками, у которых есть сожительницы[152]. Есть надежда, что мы когда-нибудь увидим, как он, видный и величественный епископ, в двурогой митре с жезлом восседает на муле. Но — шутки в сторону — вели сердечно приветствовать от меня и их, и Рузера[153] и прочих друзей. Твой Эразм меж тем с чистой верой и благочестивыми молитвами славит Господа нашего Христа.

В Базеле, накануне Вознесения Девы Марин, в 1518 году.

[14 августа 1518 г.]

Загрузка...