Мне казалось, что в те вечера все шло как обычно. Сегодня я уже не уверен.
Я пытаюсь вспомнить голос отца, его интонации, жест, с каким он вскрывал конверт. Не имеет значения час, когда к нам пришло письмо: прежде чем вскрыть его, надо было дождаться, чтобы после ужина подали в библиотеку липовый чай. Пробую восстановить атмосферу тех вечеров. Я без конца возвращаюсь мыслями к той полосе моего уже навсегда перевернутого существования. К беззаботной жизни единственного сына. Жизни плавной, словно течение реки к морю.
Я весь в сомнениях. Пытаюсь припомнить другие отцовские интонации. Сравниваю. Заново всматриваюсь и в свою мать. В ее позу с легким наклоном вперед — само ожидание. И в их освещенные лампой лица.
Я слушал негромкое чтение отца. Порою он перечитывал какую-нибудь фразу помедленнее. Сегодня я понимаю, что, делая это, он взвешивал не слова, а собственные мечты, кои он в эти слова вкладывал. А быть может, я ошибаюсь сегодня. Я никогда ни в чем не уверен. Идешь по жизни ощупью, а когда оглянешься, уже поздно.
Поместье спускается к морю. Я вижу с террасы длинную аллею, окаймленную пальмами и миробаланами и ведущую к берегу. На чердаке трещат под солнцем стропила. И есть еще ларь наверху, и в нем — платья.
В те вечера, когда листки, пришедшие с этого острова, лежали на столике между нами, когда летние сумерки окутывали углы комнаты мягкой тьмой или когда зимою потрескивали поленья в камине, я только и делал, что себя спрашивал, какова она, жизнь в этих колониях?
Двадцать девять лет. Эта цифра — не оправдание. В двадцать девять лет человеку точно известно, чего он хочет и что отвергает. Я поднимаю глаза: море уходит в безбрежную даль…
Да, у меня был выбор. Возвращение во Францию, будущее провинциального нотариуса, жизнь, какую прожил отец, а до него — мой дед. Удобная и респектабельная.
Я проплыл по этому рейду, опираясь на леерное ограждение и наклонившись над совершенно спокойным морем, а в прежние времена, в самом начале колонизации, подходы к нему, как мне говорили, защищал перекрестный огонь батарей и тяжелая цепь, которую на ночь протягивали между обоими фортами. И вот истекло столетье, и я свободно его миновал. Достаточно было попросту переступить в темноте через этот порог, и все. Но ведь достаточно было бы также недобросовестности какого-то одного чиновника, или чтобы почтовая сумка упала в море, или чтобы корабль потерпел крушение, — и моя жизнь пошла бы совсем по другой колее. Я не взломал бы этих сургучных печатей и не приехал сюда.
B Сен-Назере я продолжал бы наше потомственное занятие. То, для которого я был предназначен. Сидел бы сейчас у камина в старом каменном доме с узкими окнами, хмуром и потемневшем от сырости. А по утрам садился бы за бюро, принадлежавшее некогда моему деду. Гийом, служивший клерком еще у отца, продолжал бы подкладывать папки — только теперь уже мне. Дело наследника Z, наследника Y, распродажа имущества при разделе. После обеда я бы отправился в клуб, а вечером…
Да, несомненно, я был бы другим человеком. Но, переступив порог, я облокотился на кованые перила балкона, я замер перед широкой кроватью под балдахином.
И несомненно вот так же, но, может быть, по более заурядным причинам, здесь остался когда-то Франсуа Керюбек, старший брат моего деда, морской офицер Вест-Индской компании.
Эстамп, обнаруженный мною на стене в гостиной, напоминает о том, что столетье тому назад первые колонисты разбили палаточный лагерь в Порт-Луи. Вокруг рейда, где встали на якорь их корабли, царит великое оживление. Морские и армейские офицеры в треуголках что-то там обсуждают, стоя на берегу. Другие развертывают карты. Лесорубы корчуют деревья. У входа в одну из палаток сидит женщина, она держит ребенка за руку. Вот такой мне приятно воображать Катрин Куэссен, супругу Франсуа Керюбека, первым в роду нареченного этим именем.
«Мужчины рождаются азиатами, европейцами, французами, англичанами, — сказал Бернарден де Сен-Пьер[1]. — Они бывают купцами, солдатами, земледельцами, но женщины во всех странах рождаются, живут и умирают женщинами». Я отказываюсь выносить по этому поводу какое-либо суждение. Я лишь воскрешаю ту, что была поистине душою этого дома, прежде чем упокоиться под дерном могильного холмика с возвышающимся над ним простым, вытесанным из камня крестом, возле ручья, в этой земле, что сделалась для нее родной. Мне видится ее платье среди гвоздичных деревьев, но на ее лицо, которое я ей придумал, накладывается лицо другой женщины. И я вижу ее в этом доме…
Не будем забегать вперед. Нет у меня на это ни желания, ни мужества.
Письма Франсуа, который был уже третьим носителем этого имени, то излучали спокойную радость, то доходящую до восторга любовь к природе, но иногда в них слышалось что-то вроде тяжелого вздоха. Мне вспоминаются некоторые фразы, поражавшие меня своей бессвязностью, не замечаемой, однако, моими родителями, — а впрочем, и в этом я не уверен.
К примеру, такие:
«И день, и вечер были чудесные. Есть ли что-нибудь более прекрасное, более восхитительное, чем капли воды, струящиеся по коже?»
Но о нем самом мы мало что узнавали. Ненамного больше знаю я и теперь. Лишь то, что мне рассказали одни, о чем позволили догадаться другие. Остальное — дело воображения. Когда мой отец скончался, Франсуа регулярно писал нам несколько лет, потом перестал, тогда прекратили писать и мы.
Я не нашел его писем. Возможно, после прочтения отец их уничтожал, а может быть, это однажды сделала мать — из страха перед непреодолимым очарованием островов.
После того как родители уже оба ушли от меня, я, помню, упорно искал эти письма, точно заранее зная, что будет день, когда, усевшись за тот самый стол, на котором они были писаны, я повернусь лицом к прошлому и начну себя истязать. Будь они сейчас у меня, я бы, возможно, смог придать настоящий смысл той, другой фразе, словно вышучивающей меня и над которой я тщетно бьюсь. Порою мне чудится, будто она витает вокруг и то прячется в складках тяжелых шелковых занавесей, то носится по террасе, а в ней-то и скрыто все объяснение.
«…если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить у вас…»
Я вступил во владение домом.
«Просторный двухэтажный дом, какие строили в прежние времена, когда в это вкладывали ту особенную любовь, что позволила вашим родным добиться и процветания всего поместья, — писал мне нотариус мэтр Лепере. — Эта концессия была получена в 1735 году. Вначале длина участка была тысяча четыреста шагов и ширина — восемьсот, а расположен он в окрестностях бывшего Порта Бурбон, ныне — Маэбура, в округе Большая Гавань. С 1735 года прямые наследники Франсуа Керюбека приобрели еще несколько соседних участков, и сейчас ваше имение числится среди лучших на острове. Там есть плантации сахарного тростника, кофейных, гвоздичных деревьев — отсюда и название поместья — и ананасов, растущих повсюду сами собой и не требующих ухода. Климат здесь очень приятен. Ваши черные работники, а их около ста, известны своей преданностью. Как я сказал в начале письма, это против беглого негра, одного из последних, по-видимому, приверженцев Ратситатаны, власти возбудили дело, обвинив его в убийстве с помощью огнестрельного оружия. Оплакиваемый мною клиент…»
Пытаясь вернуться назад, восстановить последовательность событий, я спотыкаюсь на каждом эпизоде, силюсь вытащить на свет божий даже и то, что, может быть, не имеет никакого значения, и совершенно запутываюсь. У меня сильный соблазн бросить все эти розыски, восстать против собственного терпения, против всего, что безжалостно возвращает меня к этой рабской зависимости.
Но январским утром 1833 года, в Нанте, я бродил по заснеженным улицам в настроении человека, который, палец о палец для этого не ударив, дождался исполнения своей самой заветной мечты. Багаж мой уже погрузили на борт «Минервы», капитаном которой был Абелен, и корабль должен был сняться с якоря после полудня. Я отправлялся на остров Маврикий без малейшего беспокойства, без всякой боязни. Мое наследственное имение процветало. Свою контору в Сен-Назере я на два года доверил Жану Депрери. И было условлено, что, если я не вернусь по истечении этого срока, он заменит меня в конторе. Я шатался по улицам Нанта с беспечностью школьника на каникулах.
Конечно, я сокрушался, думая о трагической смерти моего двоюродного брата, найденного в одно прекрасное утро с пулей в сердце в каком-то укромном местечке своих владений. Я негодовал против тех, кто по долгу службы обязан был арестовать убийцу, но так до сих пор и не сделал этого. Мне представлялось, что там, на месте, я безусловно добился бы справедливости. Я любил Франсуа, как любят все, что положено вам любить или что кажется вам недоступным: тут перемешивались боязливая нежность и молчаливое восхищение. Я был моложе его на пятнадцать лет, и он был кумиром моего детства.
В то январское утро я думал о том, что Франсуа умер, а я унаследовал его земли, рабов, дом, его состояние, что я, скромный провинциальный нотариус, превратился в помещика. Я уезжал на большом корабле, забронировав одну из лучших кают, и у меня было чувство, что я поистине властелин мира.
Был пасмурный день, когда мы снялись с якоря, я не мог еще тогда распознать своих спутников среди тех, кто теснился на палубе, целовался или давал последние наставления, которые я мимоходом улавливал, не угадывая, ни кто говорит их, ни кому они адресованы. Я спустился в каюту, распаковал чемоданы и приготовился к длительному, в три-четыре месяца, путешествию. Я еще видел в иллюминатор нантские набережные. Женщина, грациозным движением чуть приподняв юбку, переступала через какое-то препятствие. Она взмахнула рукой, приветствуя пассажира, видимо, находящегося на палубе. В эту минуту цепь якоря стала обматываться вокруг шпиля, зазвонил колокол. Я услышал скрип тросов в блоках, и тотчас же началось медленное покачивание. Раздались поданные в рупор команды, затем повторенные кем-то из экипажа. Я подумал, что не мешало бы перед обедом пойти познакомиться с капитаном.
Это было плавание без приключений. Недели однообразно следовали друг за другом. Мертвый штиль держал нас порой по два, по три дня на одной широте. Паруса повисали на мачтах, и матросы закидывали свои удочки. Корабль покачивался на волнах. Чтобы убить время, я часами играл в экарте.
Среди пассажиров находился бывший казначей Иль-де-Франса[2], который после захвата этой колонии англичанами переселился на остров Бурбон[3] и теперь возвращался в свое имение. Он плыл туда вместе с женой, с кузенами-новобрачными, которых соблазнила жизнь в колониях, с новым своим экономом и его супругой, с двадцатилетним племянником и слугой. Мы постоянно наталкивались на них, и часто казалось, что господин Буртен — так его звали — вкупе со своей свитой зафрахтовал все судно. В первый же вечер я подружился с другим пассажиром, в прошлом капитаном военного корабля, Сувилем, приятнейшим человеком лет семидесяти. Он поселился на Маврикии лет тридцать назад, охотно рассказывал о своих военных кампаниях, в особенности о тех, когда он служил под командованием контр-адмирала Серсея[4]. Он перечислял корабли, захваченные Сюркуфом[5], и все еще гневался, вспоминая, что судну «Эмилия» было отказано в разрешении на выход из порта.
— Подумайте, ему еще не было и двадцати, — рассказывал он. — И он не был корсаром, как остальные. Сто восемьдесят тонн, всего сто восемьдесят, четыре пушки, тридцать человек и для начала шесть захваченных кораблей!
Он присутствовал при захвате острова англичанами. В отличие от господина Буртена, он не воспользовался девятым пунктом акта о капитуляции, дававшим право жителям Иль-де-Франса «в течение двух лет свободно покинуть колонию вместе со своим имуществом».
Однако не следовало говорить при Сувиле о битве в Большой Гавани, в которой он не принял участия, так как его держала в постели — «да, да, весьма тривиально!» — злая горячка.
В 1810 году, поколебавшись, конечно, он все же остался на острове.
В течение долгих дней, сидя в креслах на палубе «Минервы» и глядя на океан, мы с ним не замечали, как летит время. Именно от него получил я первые сведения о политической, экономической и социальной жизни острова. Большинство поселенцев, прибывших сюда в прошлом веке, обосновались здесь, как мои родичи. Имение переходило от отца к сыну. Потомки колонистов жили довольно роскошно, и иноземцы взахлеб рассказывали об их хлебосольстве. Как эти, так и другие подробности Сувиль мне выкладывал вперемешку, по прихоти нескончаемых наших бесед под экваториальным солнцем или ночью, при переливчатом свете звезд. Так проходили ночи и дни, я обуздывал свое нетерпение. Переход через экватор внес в нашу жизнь некоторое оживление, и те, кто совершал его впервые, подвергались обряду крещения, предписанному Нептуном. Старый морской волк Сувиль руководил этим действом.
Шло время, и с каждым днем сродство душ все больше сближало нас — старика и меня. Позднее не он ли, несмотря на свой возраст, примчался по первому моему зову и оказал мне благодеяние своим присутствием, хотя ни единое имя не было нами названо?
А впрочем, кто мог тут помочь мне, кроме меня самого? С тех пор миновало несколько месяцев, и недели сменяют одна другую. В июле настала пора уборки сахарного тростника и отправки его на сахарный завод в Бо-Валлон. Встав на заре, я ложился спать, когда совершенно стемнеет, после того, как все налажу и подготовлю на завтра, и засыпал, как животное. Теперь я куда свободнее. Сидя на террасе с этой вот трубкой, с которой нынче не расстаюсь, я вижу, как проезжают мимо красивые экипажи, и по взятому направлению угадываю, куда они едут — в Ферней, Бо-Валлон или же в Риш-ан-О. Я представляю себе нарядных, благоухающих женщин, их волосы, завязанные узлом на затылке, их обнаженные плечи, их драгоценные украшения. Воображаю их толки и пересуды, думаю об их кокетстве, корыстных расчетах.
Коварное воображение набирает силу. Я слишком устал, чтобы с ним бороться. Экипаж удаляется по дороге, лошади бегут рысью. Огонек мигает еще, потом растаивает во мраке. А я думаю, что другой мужчина однажды ночью вот так же ехал возле своей супруги. По возвращении он уснул в блаженной уверенности, что обладает прелестной, преданной ему женщиной, — и не проснулся.
Франсуа, наверное, тоже часто сидел на этой террасе. Как и я, он слышал шум проезжающих экипажей, видел, как они удаляются. Кто знает, не в такую ли самую ночь написал он это письмо или набросок письма, что я запер на ключ в ящике секретера, принадлежавшего прежде ему?
И вот я снова сбиваюсь с пути, в который уж раз подвергая себя той же пытке. Роль вершителя правосудия, которую я себе навязал, я довел, мне думается, до конца и заплатил за это высокую цену, впрочем, это имеет касательство лишь ко мне одному.
Итак, это было плавание без приключений. На мысе Доброй Надежды к нам на корабль сел хирург Лавуайе. Через пятнадцать дней мы были на острове Бурбон. Семейство Буртена со всей его свитой проявили к нам столько дружеского внимания, что я, прости меня бог, даже, кажется, пригласил их ко мне на Маврикий.
В воскресенье, 21 апреля, с первым криком «земля», раздавшимся с наблюдательной вышки, я уже был на палубе, не в силах справиться с охватившим меня волнением. Но прошло два долгих часа, прежде чем мы смогли различить хоть что-нибудь, кроме бурой линии на горизонте. И все же я преисполнился какой-то радостной гордостью. Стоя на полуюте, я по совету капитана Абелена вооружился подзорной трубой и попытался определить горы: Пик Черной речки, Хмурый Брабант, Твердыня… Берег был окружен белой линией.
— А гора Льва, видите вы гору Льва? — лукаво спросил Сувиль.
Он знал, что мое поместье находится у подножия этой горы. Но Лев был гораздо восточнее, а мы подходили прямехонько к Черной речке. Я должен был примириться с тем, что не поклонюсь по пути своим землям.
К четырем часам ветер переменился, и другой галс осторожно вернул нас в открытое море. Мы постарались скрыть друг от друга наше разочарование.
Вопреки всему, что случилось потом, я очень ясно помню нашу последнюю ночь на борту. Были свернуты многие паруса, и после обеда весь экипаж собрался на палубе. Мы почти не переговаривались. Улегшись на полубаке поверх заскорузлого от морской воды паруса, четыре или пять матросов время от времени запевали старинные бретонские песни. Грубовато звучащие слова заполонили ночь, казалось, они бегут по поверхности моря, сшибают пенные гребни валов, подскакивают. Корабль валило с левого борта на правый, и было такое впечатление, будто мы получили короткую передышку, а едва путешествие подойдет к концу, то, что почти три месяца составляло единое целое, начнет распадаться на части и отдаст нас на волю стихии.
Я долго не уходил с палубы в эту ночь. Сиял Южный Крест, который я научился распознавать. Звуки утихли один за другим, и вскоре только шаги вахтенного офицера успокоительно доносились откуда-то с мостика.
Проснулся я поздно. Когда я вышел из каюты, корабль уже был в порту и встал на якорь посреди пятидесяти других кораблей. В городе, по-прежнему укрепленном, выстроенном у подножия опоясывающей его горной цепи, толклись купцы и судовладельцы, поддерживающие отношения с пятью частями света. Позже я узнал, что по своим размерам город не уступает Нанту, но, хоть меня и предупреждали об этом, первое, что меня изумило, едва я ступил на землю, это смешение рас на набережной. Тут были представлены все восточные страны, и я удивился разнообразию костюмов. Мое удивление, однако, еще возросло, как только я понял, что все тут друг с другом знакомы и даже — о чудо! — прекрасно могут общаться. Сувиль забавлялся.
К нам подбежало не менее десяти кучеров. Мы были избавлены от необходимости выбора, поскольку самый дерзкий из них, в неправдоподобно высоком цилиндре, завладел нашими чемоданами. С тех пор я успел привыкнуть к местному говору, производному от французского, и свободно на нем изъясняюсь. Я знаю, что «вам» произносится «ам», вместо «ты» говорится «те», а глагол «любить» переводится словом «доволен», возможно, чтоб выразить верх блаженства. Но в это первое утро звучный местный язык и напевные интонации приятно меня поразили. В сущности, все было тут неожиданно. Я узнал, что придется два дня провести в гостинице господина Масса, так как в Большую Гавань дилижанс отправляется лишь по субботам и средам.
Все осталось без перемен. Временами и сейчас с дороги доносится перестук бегущей рысью четверки лошадей, и что-то подобное слабому отголоску или рыданию прокатывается по дому, когда они мчатся мимо. Мне кажется, дом, как и я, что-то помнит. Он, как и я, раздираем между раскаяньем и избавлением, а потому прощает мне мою слабость лелеять тоску, упиваться ею и превращать в смысл жизни.
Приехав в гостиницу, Сувиль сразу же написал своим детям, что благополучно прибыл на место и собирается до среды задержаться в Порт-Луи, чтобы составить мне здесь компанию. Я в свою очередь уведомил о своем прибытии мэтра Лепере, попросив его завтра принять меня. Администрация гостиницы взялась доставить письма по назначению, и послание Сувиля было отправлено в «Грейпфруты» с конным нарочным.
Наши комнаты, расположенные на втором этаже, выходили непосредственно на балкон, где цвели различные виды гераней — гордость хозяина. Напротив зеленел сад Вест-Индской компании. Завтрак нам подали в комнаты, и было условлено, что Сувиль покажет мне некоторые кварталы города во второй половине дня. У нас не было точно установленного маршрута.
— Спустимся на Шоссейную по нашей улице — она называется Кастри, — сказал мне Сувиль. — Вы сможете повнимательнее, чем утром, рассмотреть резиденцию губернатора, а после, возможно, дойдем и до Марсова поля.
Жара была страшная, и, несмотря на бессонную предыдущую ночь, я плохо спал пополудни. К четырем часам я заставил себя встать и надеть свой самый легкий костюм. В гостинице все было тихо. Идя к Сувилю, я встретился в коридоре с молодой женщиной. То была первая женщина, которую я увидел на острове. Я отметил ее небольшой рост и живость движений, что вызвало у меня улыбку, так как мне вспомнилась пресловутая креольская леность, чему наш хозяин, господин Масс, мог служить примером весьма убедительным. С тех пор как мы появились здесь утром, он не покинул своей веранды. Лежа в шезлонге, он тем не менее следил, казалось, за всем, поскольку время от времени раздавались его повелительные свистки, призывавшие слуг, готовых исполнить любое его приказание.
Меня удивило, что в Порт-Луи нашлась гостиница столь роскошная и содержащаяся в столь отменном порядке. Мы, европейцы, совсем иначе себе представляли колонии. Мы находимся под обаянием живописавшего их Бернардена де Сен-Пьера: хижины под соломенной крышей на склоне горы, бананы с их широченными листьями, преданные рабы… Когда мы пересекали веранду, господин Масс нас окликнул.
— Я счастлив принять у себя родственника господина Франсуа Керюбека, — сказал он мне. — Ваш кузен был одним из лучших моих клиентов. Он часто бывал в Порт-Луи, когда проходили скачки, вы ведь знаете, как страстно он любил лошадей.
Я не рискнул сознаться, что мало что знаю о своем двоюродном брате и что он оказался первым, кто мне сказал о Франсуа хоть что-то определенное. Я ответил уклончивой фразой, но он не слушал меня и продолжал развивать свою мысль:
— Я только что говорил о вашем кузене с госпожой Гаст, которую вот уже несколько дней я имею честь тоже причислить к своим клиентам. Госпожа Гаст — одна из ваших соседок, но невозможно, конечно, и сравнивать ваши поместья! Прошу, не сочтите меня нескромным. Наш остров не шире ладони, и всем, естественно, все известно. Не успели вы утром высадиться на берег, как мы уже знали, что вы, как единственный родственник Франсуа Керюбека, явились, чтобы вступить в наследство. Не правда ли, капитан, здесь ничто не может остаться секретом? — добавил он, повернувшись к Сувилю.
Я сказал господину Массу, что у меня нет ни малейшего повода сохранять инкогнито, и заверил его, что намерен предъявить права на мои земли и, вполне возможно, ввести кое-какие новые методы их обработки.
— Вот такие люди мне по душе, — подхватил господин Масс, — которые не боятся идти вперед, не считаются с тяготами, смельчаки, одним словом. Представьте себе, что утром прошел было слух, будто вы хотите продать поместье. Желаю успеха, сударь, желаю большого успеха. Вы собрались прогуляться по городу? Могу ли я вас попросить, господа, оказать нам любезность и по возвращении расписаться в гостиничной книге? Нам не хотелось надоедать вам утром после трехмесячного путешествия.
Его толстая, с ямочками, рука помахивала веером. Мы откланялись, пообещав, что не преминем к нему обратиться в случае, если понадобится какая-нибудь особенная услуга.
Во время прогулки по улицам Порт-Луи Сувиль рассказал мне о Маэ де ла Бурдонне и о талантах этого губернатора Иль-де-Франса.
— Пусть он не довел все задуманное до конца, — сказал Сувиль, когда мы проходили ворота гостиницы, — но он заложил основы для многих работ, которые были в дальнейшем предприняты, у него было множество разных планов. Возьмем хотя бы это шоссе и сад Вест-Индской компании! Известно ли вам, что в тысяча семьсот тридцать пятом году во время приливов их накрывало море, раскачивая застоявшийся ил и тину? Именно ла Бурдонне решил засыпать этот квартал не только ради оздоровления города, но и для того, чтобы тут было создано все, что вы видите. При нем работы закончены не были. Если сад Вест-Индской компании был заложен в первые годы освоения острова, то к оставшемуся болоту еще долго нельзя было подступиться. Нам рассказывали, что жители разных кварталов города бросали в трясину огромные камни, чтобы соорудить переправу, которая укоротила бы путь от восточных предместий к западным. Продолжая дело ла Бурдонне, вот что теперь сделали.
Ныне Шоссейная улица — главная торговая артерия порта. Вдоль нее расположены самые лучшие магазины. С одной стороны она упирается в главные ворота казарм, с другой — в резиденцию губернатора на Оружейной площади, простирающейся до моря.
— Большинство зданий, построенных ла Бурдонне: резиденция губернатора, казармы, дворец правосудия, госпиталь, форты, пакгаузы, — были в целости и сохранности переданы англичанам во время капитуляции, — сказал Сувиль.
Мы спустились к порту. «Минерва» стояла на якоре в окружении баркасов. Мы знали, что сразу же после разгрузки товаров корабль должен отправиться на ремонт в док. Сувиль сообщил мне, что это тоже идея ла Бурдонне — строить и ремонтировать корабли на Иль-де-Франсе. Но так как располагал он всего только несколькими умельцами, то, не колеблясь, приставил к своим французским рабочим некоторое количество черных учеников. Желаемый результат не замедлил сказаться, и вскоре репутация Иль-де-Франса в строительстве военных многопалубных кораблей стала примерно такой же, как у Лориана. Менее чем через пять лет ла Бурдонне выполнил обещание, данное Вест-Индской компании, создав идеальный перевалочный порт в Индийском океане.
С набережной мы могли наблюдать за царившим в порту большим оживлением. Баркасы подвозили к судам запасы дров и воды.
— Грустно думать, что человек этот умер в крайней нужде, что пожал он лишь неблагодарность, непонимание и ненависть, — сказал Сувиль. — Двадцать восемь месяцев просидел он в Бастилии, в одиночной камере. Когда наконец ему вынесли оправдательный приговор, здоровье его уже было подорвано, он был разорен. Умер он спустя два года, оставив семью в нищете. Колониальная ассамблея Иль-де-Франса позднее установила ежегодную ренту в три тысячи ливров дочери Маэ де ла Бурдонне. Колонисты Иль-де-Франса считали, что тем самым они лишь исполнили свой священный долг, публично выразив и доказав свою благодарность и глубочайшее уважение к основателю этой колонии. Справедливости ради стоит добавить, что после захвата острова англичане возобновили выплату этой пенсии, упраздненной в тысяча восемьсот третьем году, когда прекратила существование Колониальная ассамблея… Такие подробности, быть может, вас мало интересуют, мой юный друг, но я был свидетелем этих историй. Простите, что я так длинно все это рассказывал.
Я уверил его, что этот предмет мне не только не кажется скучным, но еще и поможет скорей освоиться на новом месте.
— Нельзя принять в свое сердце страну, — сказал я, — и свыкнуться с ней, не зная ее прошлого, времен ее славы или невзгод, а также ее слабостей. Конечно, имея на Иль-де-Франсе родных, мы беспокоились из-за всего, что связано с этой колонией, но там, вдалеке, мы были плохо осведомлены. А когда я увидел сегодня эти места и подумал, что наши предшественники здесь жили, трудились, страдали, чтобы пробить нам дорогу, нам и всем тем, кто еще придет, у меня возникло странное чувство. Гляжу я на все, что тут сделано и что пребудет вечно, и тоже словно бы обретаю бессмертие. В Европе, что в городе, что в деревне, мы не ощущали их рукотворность. Казалось, ничто не имело начала, только одно продолжение. Здесь же на каждом шагу я с утра натыкаюсь на вещи, которые появились из ничего и обогатились историей, полной порой нераскрытых тайн.
Сувиль между тем любовался портом.
— Поверите, — сказал он, — прошло уже тридцать семь лет, как я впервые бросил тут якорь, и никогда не жалел о том, что обосновался в этих местах. Одной поездки во Францию каждые два-три года, — а ведь возможно, что я туда ездил в последний раз, — мне более чем достаточно. Я столько боролся с волнами, с ветром на всех широтах, что мечтаю уже о покое. Где бы я мог быть более счастлив, нежели здесь?.. А ну-ка, свернем на улицу Интендантства.
Мне было приятно, что, несмотря на длившуюся двадцать три года английскую оккупацию, на острове Маврикий царит французская атмосфера. Она сказывалась во всем: в разговорной речи, в названиях улиц, в том интересе, который читался во взглядах встречных, в возгласах тех, кто, узнав Сувиля, приостанавливался, чтобы поговорить с ним. узнать, что слышно во Франции, что он думает о новой монархии, о министре Тьере. Было ясно, что люди живут, не спуская глаз с прежней родины, — все, вплоть до креолов, ни разу не уезжавших с острова.
Перед собором нам встретилось погребальное шествие — хоронили черного. Несколько близких друзей сопровождали гроб из белого дерева, который они возложили на два обтесанных круглых камня на церковной площади. Облаченный в стихарь священник заметно спешил.
Когда, вот так, погуляв, мы пришли на Марсово поле, уже опустилась ночь. В полумраке местность выглядела невероятно величественно. Эта горная цепь, окружающая равнину, еще и сегодня, хоть глаз мой успел к ней привыкнуть, наводит меня на мысль о громаднейшем Колизее, высеченном великанами среди скал. Не торопясь, мы пошли обратно к гостинице. Сладок был этот час.
Не без грусти, однако, я думал о предстоящей нашей разлуке. Мой спутник не раз говорил мне, что я, несмотря на свой возраст, напоминаю ему его внука, давеча отвезенного им во Францию.
По возвращении в гостиницу мы поспешили расписаться в книге постояльцев, как нас об этом просили. Книга лежала на столике у самого входа. Поставив подпись, Сувиль поднялся в свой номер. А я, прежде чем взять перо, решил позабавиться чтением последних страниц. Мое внимание привлекло имя Изабеллы Гаст, урожденной Комиан, землевладелицы из Большой Гавани, остановившейся в гостинице 7 апреля. Выходит, она уже две недели живет в Порт-Луи. Мне пришло в голову, что она знала Франсуа, что они, возможно, были друзьями и часто встречались.
Я старательно, с наивной гордостью написал свое имя: Никола Керюбек, землевладелец из Большой Гавани, прибыл на остров Маврикий 22 апреля 1833 года на судне «Минерва».
Когда я поднял глаза, молодая женщина, с которой я встретился в коридоре, была на площадке второго этаже и как раз начинала спускаться. Мы с ней столкнулись на первой ступени лестницы. На площадке я машинально обернулся: она стояла, нагнувшись над книгой постояльцев.
Ужин был подан в большой зале, застекленные двери которой выходили в сад. С десяток людей, в их числе две дамы, уже приступили к еде, когда мы с Сувилем уселись за предназначенный нам стол. Одна чета, уезжавшая из колонии на следующий день, занимала стол справа от нас. Другая дама, та, что из коридора, и про которую я позднее узнал, что это и есть моя соседка из Большой Гавани, ела, сидя одна напротив меня, очень пряменькая на своем стуле, глядя через открытую дверь в темноту. Она казалась столь поглощенной своими мыслями, что я мог свободно ее рассматривать. Я не находил ее красивой в настоящем смысле этого слова, зато считал на редкость изысканной. Глаза у нее были карие, слегка подтянутые к вискам, и казалось, что эта особенность утончает книзу ее лицо. Нос был прямой, рот широкий, но губы отличной лепки. Темно-каштановые волосы были мягко подняты вверх и скручены на затылке в тяжелый пучок, но легкие завитки, выбиваясь из гладкой прически, падали ей на виски и на лоб и на свету создавали некое подобие ореола. На ней было платье из серого сукна, застегнутое у шеи брошью. Строгое, даже почти монашеское платье, которому придавали женственность разве что пышные кружева, ниспадавшие ей на запястья, отчего чуть не все ее жесты напоминали взлет чайки.
— Вы что-то очень рассеянны, друг мой, — внезапно сказал Сувиль.
— Да вот размышляю, является ли лицо отражением души, — сказал я.
— Вы же знаете, что бывают убийцы с лицами ангелов и, наоборот, самые зверские физиономии у добрейших людей. На «Венере», которой я командовал, когда прибыл сюда двадцать первого июня тысяча семьсот девяносто шестого года…
Госпожа Гаст в это время встала из-за стола. Она прошла мимо нас, и мы поклонились ей.
— Очаровательное соседство, — пробурчал Сувиль.
Я долго смотрел вслед длинному светлому платью.
— Так вот, если бы вы видели, бедный мой друг, боцмана этого судна…
Мне не пришлось узнать историю боцмана, так как в эту минуту в залу с письмом в руке внезапно вошел наш хозяин и обратился прямо к Сувилю:
— Что же вы, капитан, не предупредили меня еще утром, вы же знали об этом, ведь так? Не могли вы не знать, вы же прибыли из Европы! Вы не могли не знать, что он сел на корабль! Что теперь с нами будет? Мы разоримся, все наше имущество разлетится по ветру! Подумать, что мы напрасно ломали хребет всю жизнь!
В конце концов он прочел нам письмо. Оно поступило с «Минервы» и провалялось на столике целый день. Ему сообщали с острова Бурбон, что по сведениям, полученным от одного англичанина, Джон Иеремия возвращается на Маврикий, и уточняли: он сел на линейный корабль «Юпитер».
Я узнал, что Джон Иеремия однажды уже побывал в колонии в 1832 году. Он приехал тогда, имея титул и полномочия генерального прокурора, с поручением исполнить приказ, принятый голосованием в 1831 году, об освобождении рабов без всякого возмещения.
— Чтобы отделаться от него, — вы помните, капитан? — мы бастовали в течение сорока дней. Да, сударь, все было закрыто. Мясники не ходили на бойню, овощи сохли на огородах, суда на рейде не могли ни сгрузить товары, ни погрузить их. Да, у нас были трудные времена, но, слава богу, мы тогда выиграли этот бой. И вот все снова-здорово! Явиться сюда с обвинением, что мы-де бесчеловечно относимся к нашим рабам! Но ведь они уже нам навязали защитника рабов, и мы примирились с этим. Нет, вам не удастся разубедить меня, что тут кроется что-то иное.
— Мой дорогой Масс, — сказал один из клиентов, — дело в том, что интересы Вест-Индской компании задевает обилие маврикийского сахара на европейских рынках. Чего они хотят, так это пресечь зло в самом зародыше, а именно — разорить колонистов Маврикия. Вы знаете, что эта компания насчитывает немало друзей в Обществе противников рабства. Ах! Только не говорите мне о человеколюбии этих людей!
— Господин Керюбек, — продолжал Масс, — вы только что приехали, так вот, взгляните на все это свежим глазом! Хорошо бы свозить вас в Свободное поселение. Там вы увидите много черных, которых по доброте душевной хозяева отпустили на волю. Вы все поймете сами. Что до меня, то отбери у меня рабов, не заплатив компенсации, и я стану нищим, нищим!
Довольно забавно было слушать владельца роскошной гостиницы, который, стоя на мраморных плитах парадной залы, говорил о грозящем ему разорении. Закончившие ужин гости приблизились, и разговор стал общим. Мы посмеялись над горячностью хозяина, но по поведению остальных я понял, что ситуация их весьма взволновала.
— Он, значит, покинул Лондон еще до приезда д’Эпинея, — заметил кто-то.
И все принялись сверять даты, подсчитывать дни.
Вскоре к нам присоединились новые люди, все стали обсуждать, какие можно принять меры, дабы помешать высадиться на остров особе, которую колонисты рассматривали как своего врага.
— Не забудьте о знаменитом памфлете, опубликованном им в тысяча восемьсот тридцать первом году, — сказал господин с бакенбардами, — и о не менее знаменитых словах Робеспьера, коего он так превозносит: «Пусть лучше погибнут колонии, нежели принцип!»
Через несколько дней после того, как я водворился в свое поместье «Гвоздичные деревья», я узнал, что 29 апреля Джон Иеремия высадился в Порт-Луи вместе с прихваченной им для безопасности войсковой частью в пятьсот солдат. Назавтра он уже занял пост генерального прокурора и приступил к своим обязанностям, с самого начала оскорбив судебного исполнителя и выказав неуважение к Верховному суду.
А в тот вечер, когда распространился слух о предстоящем возвращении Иеремии, растерянность читалась на всех лицах, угадывалась во всех разговорах. Новый губернатор, сэр Уильям Николаи, уже два месяца как приехал в колонию, и первой же репрессивной мерой по отношению к тем, кто развернул кампанию против Иеремии, был приказ об увольнении Жана-Марии Вирьё, заместителя председателя апелляционного суда, и полковника Дрейпера.
Господин Вирьё отказался явиться в суд 22 июня 1832 года, чтобы представить господина Иеремию как генерального прокурора вместо Проспера д’Эпинея. Полковник Дрейпер, начальник таможни и член Совета законодателей, примкнул к неофициальным членам этого Совета и проголосовал за высылку Иеремии в июле 1832 года. Сэр Уильям Николаи приказал также уволить Адриана д’Эпинея, неофициального члена Совета законодателей, представителя Порт-Луи. Господин д’Эпимей вел яростную кампанию в прессе против Иеремии. Помимо расформирования корпуса добровольцев, созданного с разрешения прежнего губернатора для оказания помощи английскому гарнизону в случае бунта среди рабов, сэр Уильям Николаи объявил, что при малейшем неповиновении будет введен закон военного времени.
Едва все узнали новость об увольнении господина Вирьё, полковника Дрейпера и господина д’Эпинея, три других члена Совета законодателей в знак протеста подали губернатору заявление об отставке. Из разговоров, гудевших вокруг меня, стало ясно, что маврикийцы, коим решения главы правительства отнюдь не пришлись по вкусу, не были расположены заменять своих соотечественников в Совете — к великому замешательству губернатора, который уже не осмеливался и обращаться к ним, боясь, что его предложения будут отвергнуты. Между тем господин Адриан д’Эпиней по просьбе колонистов отправился в Лондон отстаивать перед министром их дело.
— Надо, пожалуй, набраться терпения, — сказал человек, у которого были повадки законника и который недавно прошелся на счет Вест-Индской компании. — Не забывайте, что в Сент-Люсии Иеремия так переусердствовал, что посыпались жалобы местных жителей и его отозвали в Лондон.
— Не забывайте также, любезнейший Кёниг, — ответил другой, — что Иеремия имел полную возможность, уехав отсюда в прошлом году, представить все дело английскому правительству по-своему, разумеется, в свою пользу. Так что уж можно не сомневаться, что его возвращение означает его победу, если и не победу его идей. Мы, кстати, уже расплачиваемся за свои прошлогодние выходки. Будущее пугает меня, и я не скрываю этого.
Политическая ситуация на бывшем Иль-де-Франсе показалась мне столь же запутанной, как и на его прежней матери-родине, и той ночью, когда мы с Сувилем были уже на лестнице, предоставив другим продолжать внизу свои споры, я пришел к выводу, что управлять поместьем в колонии не такая простая штука, как это многие полагают.
Свидание с мэтром Лепере было весьма приятным. Передо мной предстал человек чуть старше меня, с очаровательной речью, с учтивыми манерами. Он унаследовал дело от отца, но раньше дважды успел побывать и в Англии, и во Франции. Он сообщил мне, что следствие по поводу смерти Франсуа прекращено, найти убийцу так и не удалось. В течение нескольких месяцев, предшествовавших этой драме, в окрестностях были ограблены в отсутствие хозяев две или три усадьбы, причем исчезли и пистолеты. Возможно, Франсуа застиг кого-то из злоумышленников на своих землях, и тому ничего не оставалось, как выстрелить прямо в упор. Тайна уже никогда до конца не выяснится, надо с этим смириться.
Мэтр Лепере, предупрежденный о моем приезде, приготовил все документы, касающиеся наследства. Когда я простился с нотариусом, я уже был законным владельцем «Гвоздичных деревьев», и мой счет в банке выражался в высшей степени респектабельной суммой в пиастрах. Я также унес с собой опись мебели, составленную нотариусом, но надо сказать, что в первый день я даже и не подумал с ней ознакомиться. Сделай я это, я бы назавтра не был так удивлен. Я пригласил нотариуса отужинать с нами сегодня вечером, и мы расстались.
В гостинице я нашел господина Масса растянувшимся, как обычно, в кресле. Он, казалось, оправился от неожиданного вчерашнего огорчения и объявил, что колонисты сумеют за себя постоять.
— Впрочем, — добавил он, — мы полностью доверяем своему делегату. Д’Эпиней уже один раз показал им, где раки зимуют. Ну и сейчас он все поставит на свои места. Это ему мы обязаны учреждением Совета законодателей и упразднением цензуры. Уж он-то сумеет изложить министру наши претензии.
Засим господин Масс спросил про мои впечатления от Порт-Луи, сказал, что я не прав, уезжая столь быстро, и под конец сообщил, что заказал мне на завтра место в дилижансе господина Тронша.
— Вы будете иметь удовольствие ехать с госпожой Гаст, — объявил он. — Я свистнул Гектора и велел ему заказать вам место, а тут как раз госпожа Гаст, которая гуляла в саду, сказала, что она для того и спустилась, чтобы просить меня о такой же услуге. Она вчера получила письмо от своего управляющего, который ей написал, что ему совершенно необходимо узнать ее мнение о каких-то новых посадках. Эта маленькая женщина, сударь, очень славная и отважная дама. Она ведь могла бы уехать к родным во Францию, но после смерти мужа взяла бразды правления в свои руки, сказав, что ее обязанность — продолжать дело. Очень, очень славная дама!
Я не сознался бы в том господину Массу, но эта новость меня чрезвычайно обрадовала. Я представил себе, как будет приятно ехать в обществе молодой женщины, оказывать ей различные мелкие одолжения. Правда, она до сих пор прекрасно без меня обходилась в своих разъездах по острову, но у любого мужчины есть эта потребность заслонить собой более слабого, и я не мог не испытывать искушения стать защитником этой женщины, которая мне представлялась такой хрупкой.
День прошел спокойно. Жара в это время года была еще изнуряющей. Мы с Сувилем наметили кое-какие планы на будущее. Договорились об одновременных приездах в город, и он обещал побывать у меня в поместье, помочь своими советами. В противоположность тому, что часто бывает в длительных путешествиях, во время которых дружба и возникает, и распадается равно легко, это плавание прочно спаяло нас, и наша связь сохранилась до сей поры. Когда жизнь начинает мне вдруг казаться пустой и никчемной, я отправляюсь в «Грейпфруты», и там, на веранде, где бегают дети, сидят молодые женщины, продолжательницы семейных традиций и рода, возле моего старого друга с простой и ясной житейской его философией, я вновь обретаю уверенность. И говорю себе, что не все в мире ложь и обман, что мужчины и женщины могут, умеют еще и любить и жертвовать собой.
Когда мы спустились к мэтру Лепере, о приходе которого нам доложили, мы нашли его в обществе госпожи Гаст, так что нас совершенно естественно представили молодой женщине.
— Те, кто знавал Франсуа Керюбека, — сказала она, — могут испытывать лишь удовольствие от знакомства с членом его семьи.
У нее был звучный голос с небольшой хрипотцой на низких нотах, что не лишало его приятности. Я сказал, что рад возможности приветствовать одну из своих соседок, хозяйку имения.
— Какое там имение, — сказала она, — несколько акров земли, настоящая Золушка рядом с маркизом де Карабасом.
— Которому не хватает Кота в сапогах.
— Не беспокойтесь, вы найдете его у себя в имении. Рантанплан, ваш управляющий, человек на редкость колоритный. Не устаю любоваться им, когда он сидит на лошади в своей большой соломенной шляпе, синей холщовой куртке, гамашах, огромные черные ноги всунуты в стремена. Он следит за всем и творит чудеса. Работники слушаются его беспрекословно. Еще у вас есть Плясунья Розина, его жена. Понятно, что эти диковинные имена заставляют вас улыбаться. Моя горничная, которая здесь со мной, зовется, например, Карфагенской царицей. Все это, видимо, шуточки их хозяев.
Ее лицо осветилось улыбкой.
— А знаете, я и впрямь хочу поскорее въехать в мой дом и познакомиться с людьми, — сказал я.
— Я вас тем лучше понимаю, — отвечала она, — что и мне тяжело подолгу жить далеко от дома. Мой дом, однако же, нельзя сравнить с вашим. Пятнадцать дней как я здесь, и сегодня утром я вдруг решила вернуться. Не могу устоять перед этим желанием, я словно услышала властный зов, к которому не в состоянии остаться глухой.
— Я буду, значит, иметь удовольствие совершить путешествие в вашем обществе, — сказал я.
Но внутренне упрекнул себя в лицемерии, поскольку отлично сыграл роль человека, которому только что сообщили обрадовавшую его приятную новость. Она слегка приподняла брови.
— Так вы не задержитесь в городе? Вы уже уладили здесь все дела?
Я подумал, что, вероятно, плохо понял господина Масса, который мне говорил, что госпожа Гаст перебила его как раз в ту минуту, когда он велел заказать мне место в завтрашнем дилижансе, но, возможно, она была далеко и не расслышала моего имени. А впрочем, какое это имеет значение?
— Мне больше нечего делать в городе, — сказал я, — и благодаря умелости и стараниям мэтра Лепере я уже сегодня подписал все документы.
Услыхав свое имя, стоявший в сторонке мэтр Лепере подошел к нам вместе с Сувилем, и мы заговорили о празднествах, которые скоро, в самом начале зимы, начнутся в Порт-Луи. Мне еще надо было привыкнуть к мысли, что в июле и августе будет холодно, а в январе — жарко. Я сказал это госпоже Гаст, и она ответила, что на Маврикии приходится привыкать и ко многим другим вещам.
— Например, к тому, что здесь нет ни весны, ни осени, или к тому, что плоды ваших усилий в течение целого года будут за два-три часа уничтожены ураганом, а что касается нас, женщин, то мы примиряемся с тем, что парижская мода доходит сюда не ранее чем через шесть месяцев.
Мы поужинали вчетвером, так как госпожа Гаст любезно согласилась пересесть за наш стол. Беседа была легкой, очаровательной и, насколько я помню, коснулась будущего приезда французских актеров. Но едва госпожа Гаст ушла и мы очутились в мужском обществе, мэтр Лепере счел своим долгом предостеречь меня насчет новой правительственной политики в отношении рабов.
— С первого взгляда, — сказал он, — вам может показаться, что колонисты блюдут лишь свои интересы и полностью отвергают идею освобождения рабов. Но это не так. Нас главным образом возмущает наглость, с которой нам предлагают эти меры. Все они только к тому и ведут, чтобы возвысить рабов, а хозяев как можно сильнее унизить. Все предложенные законы основываются на мнении, будто бы невозможно быть колонистом и в то же время порядочным человеком. Мы готовы пойти на уступки, если к нам отнесутся с должным доверием. Не стану отрицать, что кое-кто из хозяев злоупотребляет своей властью, но можно ли осуждать всю страну за подлость, быть может, какого-нибудь десятка ее обитателей? Делегаты от Общества противников рабства только на эти вот исключения и опирались. Они обошли молчанием те поместья, где к рабам относятся по-человечески, как, видимо, не пожелали задуматься и об участи десяти тысяч стариков, получающих ныне одежду, питание, медицинскую помощь в точности так же, как в те времена, когда они были еще полезны, — ведь освобождение ввергнет их в нищету. Не говоря уж о детях, которых с самого дня рождения обеспечивают не только приданым, но и едой — маниокой, рисом и всем остальным. Мы вовсе не против отмены рабства, да, кстати, уже двадцать лет, как рабами у нас не торгуют, но мы считаем, что нужен какой-то переходный период, который позволил бы нам принять необходимые меры, поскольку после освобождения наверняка возникнет большая сумятица. Мы опасаемся, что рабы, искони находившиеся под опекой, охмелеют от воли и, поддавшись дурному примеру нескольких подстрекателей, организуют смуту, с которой, в особенности теперь, когда губернатор распустил добровольческий корпус, нам будет трудно справиться. Подождем. Двадцать седьмого июня новым приказом Совета временно приостановлено действие знаменитого приказа об отмене рабовладения, того самого, от второго ноября тысяча восемьсот тридцать первого года, который должен был привести в исполнение Иеремия еще в свой первый приезд. Мы выиграли время, и это кое-что значит. Но так как вы в колонии человек новый, то вам нужно быть куда осмотрительней, чем другим.
— Я как будто уже разобрался в ситуации, — сказал я ему. — Вчера в этом самом зале я присутствовал при довольно-таки интересной беседе. Мне сдается, что новый губернатор здесь не особенно популярен.
— Поставьте себя на наше место, — ответил мэтр Лепере. — Его самоуправные решения затыкают рты нашим лучшим представителям в Совете законодателей. Но, несмотря на это, не может быть, чтобы он сам не чувствовал всю нелепость той роли, какую его вынуждают играть, простите за выражение, иные из «иеремистов». Он надеялся стать героем трагедии, а наткнулся на равнодушие. Как будет он реагировать? Он был безусловно настроен против маврикийцев и все-таки дал согласие на отъезд Адриана д’Эпинея в Лондон. Злые языки скажут, что в отсутствие последнего ему нечего будет опасаться его едких газетных статей. Мы со своей стороны соблюдаем сдержанность и не забываем, что в окружении губернатора есть враги д’Эпинея, готовые примкнуть к тем, чья возьмет. Да, в беспокойное времечко мы живем!
Если честно сказать, обстановка не представлялась мне слишком уж беспросветной. Она для меня сводилась к проблеме рабовладения. Было ясно, что этот вопрос, впервые поставленный в 1790 году, будет раньше или позже решен. Но с тех пор я стал свидетелем ареста пяти моих соседей из Большой Гавани, я слышал рыдания их жен и детей и убедился в том, что самым невинным поступкам приписывался злонамеренный умысел.
Сегодня спокойствие восстановилось. Соседи вернулись к своим очагам, и все мы, жители Большой Гавани, счастливы, что способствовали возвращению им земель такими же плодоносящими, какими они их оставили, и вспаханными, засеянными и убранными под нашим присмотром. Много воды утекло со времени тех первых вечеров в Порт-Луи. Вокруг меня настала блаженная тишина после бури. Иеремия отозван. Скоро, и это уже вопрос месяцев, рабам дадут вольную. Будут поименованы члены комиссии по возмещению убытков и подсчитана компенсация, причитающаяся каждому землевладельцу. Тогда наступит период ученичества.
Строго определенный рабочий день и оплата за сверхурочные. Период ученичества как для рабов, так и для их хозяев.
Новость была воспринята землевладельцами без прямых проявлений неудовольствия.
Скоро уже восемнадцать месяцев! И всего восемнадцать месяцев! А во мне почти ничего не осталось от беззаботного человека, каким я тогда был. Иногда, вернувшись после обхода полей, я прямиком иду к большому трюмо, что стоит у меня в гостиной, и с любопытством вглядываюсь в себя. Удобная старая куртка, которая мало-помалу растягивается на локтях, штаны, перехваченные у щиколоток, белая шелковая рубашка, грубые башмаки. Обветренное лицо, жесткий взгляд, складки в углах рта. Я смотрю на себя и думаю, что мое ученичество кончилось, наложив на меня нестираемый отпечаток. И еще я думаю, что, видимо, кому-то из этого дома предназначено было бороться и страдать, а может быть, и расплачиваться. Ни Франсуа не ушел от своей судьбы, ни я — от своей. Я знаю уже, что Франсуа боролся и был побежден. Таинственная сила, которая правит миром, всех нас ведет за руку. И хотим мы того или нет, мы идем вперед. Восемнадцать месяцев. Как я теперь далек от этого первого путешествия в дилижансе!
Большая дорожная карета стояла на углу Шоссейной и улицы Кастри, поджидая госпожу Гаст, ее горничную и меня. Наш багаж погрузили на империал и накрыли брезентом. Сувиль. которого со вчерашнего дня ожидал присланный его детьми экипаж, пришел проводить нас. Четыре пассажира были уже в дилижансе, когда мы в него садились.
Благовестили к заутрене, когда дилижанс, запряженный в четверку лошадей, выехал из Порт-Луи. Подковы позвякивали о мостовую, тренькали колокольцы на конских шеях, и, помнится, я подумал, что люди, наверно, сейчас поворачиваются в постелях на другой бок и, с облегчением вздыхая, бормочут: «Это всего-навсего дилижанс». Бывают такие не заслуживающие внимания вещи — факты, мысли, случайно услышанные фразы, — которые почему-то врезаются в память и надолго застревают в вашем сознании.
Ясное было утро, ни облачка в небе. Порыжевшая трава на горе Открытия колыхалась под ветром. В Касси ставни тянущихся вдоль дороги домишек хлопали, распахнутые нетерпеливой рукой. Женщина, что в одном из дворов разбрасывала корм цыплятам, стояла как вкопанная с задранным фартуком, следя глазами за дилижансом. Возможно, она ни разу не покидала этого пригорода, а возможно, наоборот, приехала с юга…
Десятиместный дилижанс вез только семь пассажиров, так что все расположились с удобствами. Госпожа Гаст, ее горничная и третья дама — позже я узнал, что она модистка, — занимали мягкую заднюю скамью вместе с господином в летах. Муж модистки, некий молодой человек и я устроились на втором сиденье. Между нами вскоре завязался разговор, банальный и ничего не значащий для людей, коих свел вместе случай, чтоб никогда уже более не свести. Однако госпожа Гаст и пожилой господин были, казалось, знакомы довольно близко.
Утро прошло без каких бы то ни было происшествий. Дорога круто вела в гору, и лошади двигались шагом. Мы миновали несколько деревень — Бо-Бассен, Роуз-Хилл. Когда мы останавливались напоить лошадей, народ собирался вокруг кареты, расспрашивал кучера, давал ему поручения: передать поклон тому или иному родичу в Кюрпипе. Толстяк соглашался и обещал, гордый своей важной ролью. По-видимому, ему придавала величия его ослепительная ливрея, пунцовая с золотом, хоть золото изрядно и потускнело.
Дорога менялась по мере того, как мы углублялись вовнутрь острова. Ее окаймляли высокие деревья, сквозь листву которых едва пробивался зеленый свет. Между стволами росла густая трава. Какие-то красные ягоды, про которые мне сказали, что это дикая малина, веселыми пятнышками расцвечивали всю эту зелень. При нашем приближении вспархивали птицы. Порой появлялась прогалина, на которой виднелся дом. Дети бросали играть и бежали из сада к дороге. Нельзя было не задуматься о том, как могут жить люди в такой глуши. По душевной ли склонности выбраны эти места, по необходимости или из долга? Госпожа Гаст называла мне по пути фамилии некоторых семейств, но без комментариев.
Она вообще была молчалива с момента отъезда из Порт-Луи. Прислонившись к углу экипажа, прикрыв глаза, как будто бы просто их опустив, она задремала на час или два, и за это время на ее лице не дрогнула ни единая черточка. Но когда мы уже приближались к почтовой станции, она принялась болтать с модисткой о тряпках, и та, учуяв поживу, стала перечислять все товары, доставленные «Минервой» прямо из Парижа. Тщательно упакованные, эти сокровища сейчас находятся на империале. Ценя клиенток из Порт-Луи, госпожа Роза помнит всегда и о тех, что живут в Маэбуре и вообще в Большой Гавани. Поездки бывают долгими и утомительными, но госпожа Роза чувствует, что ей воздается сторицей, когда, явившись в какую-нибудь семью, она видит, как окружающие ее молодые особы жадно рассматривают наряды и разные финтифлюшки. И конечно, она считает себя вправе взять с них на два-три пиастра больше, чем со своих клиенток из Порт-Луи. Само путешествие туда и обратно обходится ей вместе с мужем в шестнадцать пиастров, и госпожа Гаст знает, что на даровщинку у местного жителя не переночуешь. Так что вот эту шляпку из итальянской соломки, украшенную черным бархатом и четырьмя розами, которая так была бы к лицу госпоже Гаст, в Порт-Луи она продала бы по себестоимости или чуть-чуть дороже, но здесь она просит накинуть один пиастр, всего-то один, считайте, что даром.
Когда мы прибыли на почтовую станцию в Мениле, шляпка из итальянской соломки так и осталась не купленной госпожой Гаст.
Лошадям дали передохнуть, и мы вышли размять ноги. Пока муж модистки, озабоченный своим драгоценным товаром, лазал на империал, а дамы расположились в такой, по видимости, убогой харчевне, что там и позавтракать было нечем, молодой человек, пожилой пассажир и я немного прошлись по дороге. Каждый из нас представился. Молодой человек ехал к родственникам в Бо-Валлон, так как ужасно умаялся в Порт-Луи этим летом. Вот примерно и все, что нам удалось про него узнать. Другой путешественник, господин Антуан Букар, ездил в город по вызову Колониального комитета, члены которого были встревожены голодом, угрожающим острову из-за мартовских проливных дождей. Собранный урожай был попорчен, цены на рис возросли, и у некоторых бакалейщиков запасы его истощились.
— В последние годы, — сказал господин Букар, — если случалось стихийное бедствие, правительство всегда отпускало жителям наличные продукты питания — в порядке ссуды, конечно. На этот раз, видно, правительству посоветовали поступить иначе. Нам прочитали нотацию насчет нашей непредусмотрительности и даже сказали, что это должно послужить нам хорошим уроком. Наконец в прошлый понедельник в резиденцию губернатора пригласили нотаблей города, и его превосходительство объявил, что согласен отдать в их распоряжение пять тысяч мешков риса, но оставляет за собой право проконтролировать, как они будут распределены. Тревога, однако, продлилась всего две недели. Я и сейчас себя опрашиваю, не был ли это только предлог, чтобы обвинить нас в том, что мы морим голодом наших рабов!
Из этого разговора я понял, что беспокойство по поводу нового настроения властей докатилось и до сельской местности.
Узнав, что я двоюродный брат Франсуа Керюбека, господин Букар пригласил меня в гости на косу д’Эсни, где находилось его поместье, добавив, что его семья будет счастлива со мной встретиться. Он был знаком с Франсуа.
— Ваш кузен был немножечко нелюдим. Он редко принимал участие в наших так называемых светских сборищах. Во всех этих танцульках, прогулках по морю или по берегу, которыми так увлекается молодежь. А между тем большинство матерей семейств в нашем округе глаз с него не спускали. Нельзя и вообразить себе зятя, более отвечающего их мечтам. Никаких родственников, красавец, повыше вас ростом и, что отнюдь не вредит, солидное состояние вкупе с роскошным поместьем. Однако и вы, молодой человек, тоже можете оказаться идеальным зятем. У меня впечатление, что придется вас защищать…
Господин Букар представлял собой тип того самого колониста, каких я когда-то себе рисовал. Мужчина в годах, очень просто одетый, но не гнушающийся ни вкусной едой, ни добрым французским вином, — как я позднее узнал, вино ему доставляли прямехонько из Бордо. Мне он показался милым, и я обещал заехать к нему, как только устроюсь. Я поделился с ним своими опасениями.
— Уверен, что меня ожидает там тяжкий труд, — сказал я. — Скоро исполнится год, как умер Франсуа. И, вероятно, рабы под руководством лишь одного управляющего делали все, как им бог на душу положит. Нотариус мне сообщил, что уборка сахарного тростника прошла хорошо, да и собранного зерна хватило для питания рабов. Я не строю себе иллюзий и не сомневаюсь, что мне придется много чего изучить, чтобы добиться успеха. Я не силен в земледелии, не знаю ни почв, ни климата.
— Могу сразу вас успокоить, — ответил господин Букар. — Вы найдете свое имение в полном порядке. Ваш управляющий — преданный человек, он почитает долгом своим продолжать начатое в ожидании вашего приезда. В дальнейшем мы с удовольствием готовы помочь вам своими советами. Да вот посмотрите на госпожу Гаст: она после смерти мужа, немного поколебавшись, сама взялась присматривать за своими полями. И хотя ее доходы не приумножились, но безусловно и не сократились. Живет она в полном достатке и может себе позволить купить шляпку из итальянской соломки, буде того пожелает.
Господин Букар улыбнулся и кончиком своей палки дотронулся до розоватых вьюнков, что цвели на обочине.
— Странная вещь, — сказал он, — эти дикие лилии растут на влажных местах и зацветают обычно все разом. Бывает, что по лесам и полям словно бы расстилается розовая скатерть. Это предвестие дождя. На другой день все цветы бывают затоплены.
Мы повернули обратно, и господин Букар показал мне довольно просторную хижину с соломенной крышей. Двор зарос сорняками, и хижина с плотно закрытыми ставнями производила грустное впечатление заброшенности. Чувствовалось, что время уже принялось за свою безжалостную работу.
— Всего несколько месяцев назад, — сказал господин Букар, — здесь проживал один из самых доблестных сподвижников Сюркуфа, старый Доминик. Если случалось каким-нибудь путникам вроде нас прогуливаться мимо этих дверей, то частенько до них доносились громкие голоса, угрозы, рыдания, так как старик в свои семьдесят восемь лет еще закатывал страшные сцены ревности своей жене, возраст которой давно перевалил за шестьдесят. Однажды вечером, охваченный бешенством, он убил ее и перерезал себе горло. Не могу пройти мимо этой хижины, не вспомнив об этих двух существах и не задавшись вопросом, были ли они счастливы несмотря ни на что. Наверное, все-таки были как-то по-своему и, возможно, более глубоко, чем мы полагаем.
Нас уже ожидали в харчевне, чтобы пуститься в путь.
Позавтракать мы собирались в Кюрпипе. За околицей деревушки Мениль дорога опять углубилась в лес, перемежаемый там и сям прогалинами и домами. Госпожа Гаст показала мне дом, где жил Лаперуз во время своего пребывания на острове Маврикий, а также другой дом, прямо напротив, принадлежавший семейству Бруду. И поведала мне о любви прославленного мореплавателя к креолочке с Маврикия. Любви, которая вызвала недовольство семьи Лаперуза, любви, что должна была одержать победу, но не могла длиться долго. Прожив со своей креолкой два года, Лаперуз ушел в плавание и никогда уже более не вернулся.
— А проживи он благополучно рядом с женой всю жизнь, разве бы мы вспоминали о его счастии, разве пришло бы кому-нибудь в голову показать проезжему его старый дом? — спросил я госпожу Гаст.
Озадаченная, она на секунду умолкла, потом сказала:
— Да, это верно, у счастливой любви не бывает истории.
Она долго еще оставалась задумчивой, отвернув лицо к дверце. Над дорогой вздымался легкий туман.
В Кюрпипе нас ожидал сюрприз. В большом зале трактира был накрыт стол, на нем стояли бутылки с вином; но там царила странная суматоха. Слуги вбегали в одну дверь и выбегали в другую. Какая-то замарашка с подвернутыми рукавами пронесла дымящийся таз. Еще одна негритянка бросилась ей на помощь, и обе исчезли, нырнув внутрь дома. Лошади во дворе били копытами о землю.
Наконец появился некто, имевший тут, казалось, какую-то власть, и объявил, что завтрак нам подадут немедля.
— Простите великодушно за всю эту кутерьму, — сказал он, — но у моей жены — а она поистине душа этого дома — начались боли, и я надеюсь, что не сегодня завтра… словом, дамы и господа, будьте любезны, присаживайтесь…
— Здорово нам повезло, — проворчал господин Букар.
Переутомленный молодой человек, покраснев, отвернулся к окну.
— Госпожа Кошран в отчаянье от этой заминки, — ответил хозяин трактира.
Мы попытались его убедить, что это мы должны извиниться за вторжение в столь неудачный момент. Он выпрямился.
— Господа, — сказал он, — солдат, что бы там ни было, не покидает свой пост!
— Подходящий случай сделать подобное заявление, — сказал господин Букар и, повернувшись ко мне, добавил: — Госпожа Кошран много лет была маркитанткой расположенного в Кюрпипе сторожевого поста. Его только что упразднили.
Кушанья принесли, когда муж госпожи Розы сказал, что он просто умирает с голоду. Тут мы впервые услышали звук его голоса.
Несмотря на заминку, как выразился господин Кошран, еда оказалась обильной и разнообразной. Мы приступили к десерту, когда госпожа Гаст попросила ее извинить.
— Я хочу, — сказала она, — навестить эту женщину до отъезда.
И направилась в комнату, занимаемую трактирщиком. Когда мы уже были готовы сесть в экипаж, госпожа Гаст вернулась и приказала кучеру достать один из ее чемоданов.
— Я не еду, — сказала она. — Случись что-нибудь с этой женщиной, я никогда себе не прощу. Не могу я ее оставить на попечение рабов и мужа, от которого, как и от всех мужей в таких случаях, нет никакого проку. Я как раз вовремя вошла в комнату и помешала им убедить ее, что надо лечь на пол, чтобы земля придала ей силы скорей разродиться.
В ней снова была та живость, которая так удивила меня в первый день, когда мы увиделись с ней в коридоре гостиницы, и даже лицо ее порозовело.
— Но как вы сумеете… — начал было я.
Она улыбнулась:
— Сударь мой, если бы вы хоть месяц прожили в колонии, вы бы знали, как часто приходится нам ухаживать за больными рабами. Мне не впервой помогать появлению ребенка на свет. Поручаю вам Карфагенскую царицу, позаботьтесь о ней до конца путешествия. Я вернусь с субботним дилижансом. Поезжайте и добрый вам путь, — добавила госпожа Гаст.
Она удалилась, не повернув головы. Я и после в ней замечал эту резкую манеру внезапно уходить без всяких там цирлих-манирлих, столь свойственных женщинам. Когда лошади тронулись, она уже скрылась в доме.
По правде сказать, я себя чувствовал так, словно чего-то лишился, был зол на весь мир и, как обычно бывает в подобных случаях, злился и на себя. А еще я думал, что мы, смертные, имеем дурацкое обыкновение понапрасну осложнять свою жизнь, сами себе создавая лишние обязательства.
В дальнейшем я заезжал в трактир дважды. И подкидывал малыша на коленях, и даже специально нашел в Порт-Луи магазин игрушек…
Теперь мы снова были в дремучем лесу, сгущался туман, и нас пронизывала леденящая сырость. Видимость вскоре стала столь скверной, что помощник кучера слез с козел и вынужден был вести передовых лошадей за поводья. Мы двигались медленно и впали в какое-то оцепенение. После того как мы выехали из Кюрпипе, госпожа Роза вытащила из сумочки записную книжку и карандаш, но ей пришлось отказаться от всяких подсчетов. Откинувшись к спинке сиденья, скрестив на груди руки, она задремала. Однако едва экипаж проваливался в рытвину, она вздрагивала, просыпалась и разнимала руки, но тотчас же вновь закрывала глаза.
В течение двух часов мы так и ехали черепашьим шагом между высокими деревьями, в полной глуши. Ни единого дома, ни признака человеческого существования вокруг. Лишь ястребы-перепелятники следовали за экипажем, на что обратил наше внимание кучер. Потом дорога пошла под уклон, и туман постепенно рассеялся. Когда мы проехали Роз-Бель и Равнину Жестянщиков, я почувствовал, что сжимавшая сердце тоска слегка отпускает меня. И погрузился в думы о моей будущей новой жизни и обо всех тех радостях, что она мне сулит.
Хоть мои люди и были извещены, что я скоро приеду, точной даты они не знали. Так что я не был уверен, будет ли дом готов к моему приезду, будет ли мне там уютно и хорошо.
Сегодня, полтора года спустя, я порой прикладываю ладонь к стене дома, словно желая услышать биение его сердца. И кончиком пальца провожу иногда по изгибам резьбы в гостиной, этому замечательному творению Франсуа, третьим носящего это имя. Жест наследования, жест любви. Но тем вечером, когда мы спускались с горы к Маэбуру, мог ли я что-нибудь предугадать? Я не знал ничего, а если бы даже знал, кто уверит меня, что я повернул бы назад?
Горы Большой Гавани вырисовывались на небе. Мне их показал господин Букар. Когда мы проезжали мимо, он также показал поместье Бо-Валлон и сахарный завод у дороги.
— А вот мы въезжаем на ваши земли, — сказал господин Букар.
Кучер остановил лошадей и зажег фонари. Уже должно было быть половина седьмого. Светлые пятнышки приплясывали на дороге. С обеих ее сторон свисали длинные листья сахарного тростника, и, временами вздымаемые ветерком, они отбивали, казалось, земные поклоны. Мы теперь ехали гораздо быстрее, лошади перешли на рысь, с наступлением темноты в воздухе ощущалась какая-то легкость. Мы встречали и перегоняли прохожих, чьи лица нельзя было разглядеть, лишь видно было, что кто-то идет по краю дороги, покачивая фонарем.
Дилижанс внезапно остановился. Помощник кучера слез и открыл дверцу. Тотчас же некто, кого я едва видел, выступил из темноты.
— Добро пожаловать, хозяин, — сказал он.
— Да разве же это… — начал я, повернувшись к господину Букару.
— Ну да, вы уже у себя, — сказал он. — Взгляните-ка лучше…
И лишь тогда я увидел с другой стороны дороги длинную аллею, а в конце ее — дом, в котором все комнаты и на первом, и на втором этажах были ярко освещены.
Я простился со своими попутчиками, пока кучер с помощником ставили на дорогу мои чемоданы. Дилижанс отъехал, и я подошел к человеку, который почтительно ждал поодаль.
— Вы, очевидно, и есть тот самый достославный Рантанплан, — сказал я, протягивая ему руку. — Но кто вас уведомил о моем приезде?
Отвечая мне, он изъяснялся на местном наречии, я с трудом его понимал, но смысл фраз я все же улавливал.
— Мы в точности-то не знали, что вы сегодня приедете, — сказал он, — но мы этак дней пятнадцать вас поджидаем. Вот уже две недели я каждый раз выхожу на дорогу, когда дилижанс возвращается из Порт-Луи. А этим вечером я как услышал, что экипаж замедляет ход, меня будто стукнуло прямо в грудь. Это наш господин, подумал я. Добро пожаловать!
Последнюю фразу он произнес по-французски. Я был растроган более, чем это, может быть, подобало, и все поведение этого доброго малого, а также его слова пронзили мне сердце.
— Я рад, что приехал домой, Рантанплан, — сказал я. — А не найдется ли что-нибудь перекусить?
— На всякий случай под вечер жена насадила цыпленка на вертел, и у нее вполне хватит времечка приготовить для вас десерт.
Так, разговаривая, он подхватил два моих чемодана, я взял два других, и мы двинулись по аллее. Там было сумрачно, но впереди стоял освещенный дом, который выглядел чуть надменно на темном фоне. Какие-то тени сновали на террасе. Когда мы подошли к парадной, с перилами, лестнице на террасу, ко мне подбежал еще один черный и взял из рук чемоданы. На террасе, выстроившись полукругом — мужчины по одну сторону, женщины по другую, — меня ожидали мои слуги.
Позже я понял, что Рантанплан заранее подготовил этот прием. Однако в тот вечер я счел, что сцена попахивает средневековьем: рабская эта почтительность и даже подобострастность, которые столь обычны в колониях, но к которым, живя во Франции, я не был приучен, сбили меня с панталыку. Я догадался, что должен всех обойти, а Рантанплан назвал мне каждого из рабов. Теперь-то я их хорошо различаю, я и детишек помню по именам, знаю отлично, кто живет в какой хижине, но в первый вечер все это мне показалось какой-то фантасмагорией. Свет, падавший на террасу из дома, освещал ее только наполовину, и эти эбеново-черные лица были едва-едва видимы.
Когда я пожал последнюю из их мозолистых рук — иногда приходилось силой брать эти руки в свои, эти руки крестьян, землепашцев, — Рантанплан широким жестом пригласил меня переступить порог моего жилища…
Я бросаю писать и поднимаю голову. Да, я привык уже к этим вещам. К большому дивану, обтянутому шелковым муаром, к роялю, креслам, трем низким столикам из грушевого дерева с бронзой, к секретеру красного дерева, к трем старинным гравюрам, которые изображают строительство города в Порт-Луи, сражение «Победоносной» в бухте Могилы, рейд Порт-Луи назавтра после капитуляции. Мила мне и мягкость больших восточных ковров, и столько часов я провел, любуясь деревянным панно с резьбою Франсуа, запечатлевшего историю Поля и Виргинии, что я ее знаю теперь до мельчайших подробностей.
Лампы с подставкой из розового мрамора освещали да и сейчас еще освещают мои бессонные ночи.
В тот первый вечер они излучали такое сияние, что прямо-таки ослепили меня. Как ослепила меня вся роскошь этого векового, терпеливо отделанного дома.
— Не знаю, какую вы, сударь, изволите выбрать комнату, — сказал Рантанплан. — Сегодня я приготовил комнату Интенданта[6]. Не откажется ли хозяин за мной следовать?
Он распахнул одну из внутренних дверей, и я увидел спальню в стиле Людовика XV.
— Интендант жил в этом доме? — спросил я, не поверив своим ушам.
— Господин Франсуа говорил, что речь идет о королевском Интенданте, который каждые два-три месяца наезжал к нам в Большую Гавань. Он инспектировал плантации. И во время таких инспекций ночевал в этой комнате, вот название и прилепилось.
— Думаю, что этой ночью мне будет прекрасно в комнате Интенданта, — сказал я. — Я хотел бы принять ванну перед ужином, это возможно?
— Чего проще, сударь, при комнате Интенданта есть своя ванная.
Он взял с ночного столика канделябр и открыл еще одну дверь.
Приняв ванну и переодевшись, я вернулся в гостиную. Там меня ждал Рантанплан.
— Кушать подано.
Он приподнял тяжелую золотистую шелковую портьеру и отступил, чтобы дать мне пройти. Столовая по своей пышности не уступала гостиной.
Накрыто было на одну персону, но казалось, что Рантанплан и его жена хотели с первой минуты дать мне понять, что я должен навеки вычеркнуть из своей памяти воспоминание о маленьком провинциальном буржуа, коим я был до самого этого вечера. Кресла и стулья были обиты малиновым бархатом и также принадлежали к эпохе Людовика XV. Большой, на восемь свечей, канделябр из массивного серебра, установленный посредине стола, освещал комнату. На тарелках и блюдах был герб Вест-Индской компании, на всех же хрустальных бокалах и рюмках красовался фамильный золотой вензель. Ужиная, я мало-помалу осваивался с обстановкой. Две мраморные консоли были приставлены к стенам по ту и другую сторону обеденного стола. В глубине комнаты, между двумя выходящими во двор окнами стоял застекленный шкаф, ширина которого намного превосходила его высоту, и на фоне обивки из красного шелка была выставлена коллекция хрустальных и опаловых ваз самой причудливой формы.
Приезд в незнакомый дом, да еще и ночью и после долгого путешествия, всегда производит на нас удивительное впечатление. Этот же дом с его бронзой и сверкающим хрусталем, с мягкими коврами и полным безмолвием принадлежал, казалось, к потустороннему миру.
Я куда позже отдал себе в том отчет: впечатление богатства, навеваемое этим домом, держится главным образом на царящей в нем совершенной гармонии. Здесь нет ни единой детали, которая не была бы абсолютно необходима другой. И из-за этой гармонии, в иные ночи, когда люди и животные дремлют вокруг, в часы, когда наши действия, мысли, мечты, укрощенные, образумленные темнотой, приобретают свой истинный смысл и находят себе оправдание, я ощущаю умиротворение, словно кто-то взял меня за руку или коснулся моего лба прохладными пальцами.
Я порой тщетно пытаюсь припомнить первую свою ночь в усадьбе «Гвоздичных деревьев». Знаю лишь, что проснулся с первыми утренними лучами. С деревьев доносилось пение незнакомых мне птиц, я узнал только любовное воркование голубей. Мне также почудилось, что я слышу журчанье ручья. То было месивом смутных, но радостных ощущений. Что-то вроде того, что испытываешь, когда вечером в сильный дождь сам находишься под укрытием, в теплой постели, и воображаешь тех, кто шагает сейчас по грязной дороге, обувь у них промокла, за шиворот натекла вода. Все утро я осматривал дом. Библиотеку, буфетную, кухню в полуподвале, спальни на втором этаже с примыкавшими к каждой из них будуаром и ванной и с застекленными выходами на фасадный балкон. Три комнаты, в прежние времена занимаемые владельцем поместья, его женой и их сыном. В меблировке все те же терпеливые поиски гармонии, та же красота деталей, от которой у вас сразу перехватывает дыхание.
И вот я обладатель всех этих вещей, которые до меня были собраны и любимы другими. Я не кичусь ими, я себя чувствую всего лишь хранителем их. И, возможно, поэтому и наступит позднее день, когда я… Жизнь должна продолжаться, я это знаю.
После завтрака, когда Рантанплан спросил, не желаю ли я верхом объехать поместье, я завел с ним речь о Франсуа. Мы были в библиотеке, и, вероятно, по этой причине мне легче представить себе своего кузена именно здесь, я так и вижу его в этом кресле, возле круглого столика на одной ножке, или сидящим у своего бюро и записывающим в фамильный журнал эту последнюю в нем фразу.
Рантанплан прекрасно меня понимал, и, поскольку он пересыпал свою местную речь законченными французскими фразами, я тоже отличнейшим образом схватывал то, что он говорил.
— Никогда я не перестану его оплакивать, сударь. Он был на десять лет моложе меня, но мы оба выросли здесь. Он — в доме, а я — в людской. Я его помню во все эти годы. Он еще еле ходил, но уже, цепляясь за лестничные перила, спускался на кухню. Отец мой был поваром, и мне нравилось наблюдать за его работой — как он печет хлеб, крутит вертел. Когда я нынче, бывает, задерживаюсь на кухне и слежу за движениями Жозефа по прозвищу Наковальня, бывшим раньше подручным отца, за движениями, которые в точности повторяют отцовские, меня так и тянет поднять взгляд, как будто я снова увижу в окне серьезное личико, светлые локоны и две ручки, крепко сжимающие решетку. Когда кормилица искала господина Франсуа, она всегда знала, что он у нас, сидит себе на табуретке и смотрит во все глаза. В десять лет он умел уже сам оседлать лошадь и уезжал в лес, в то время как господин аббат ждал его у себя. «Да, в трусости этого малого не упрекнешь», — говаривал старый хозяин. А нам так приятно было, что сын хозяина такой храбрый и доброжелательный. Да вот, сударь, когда вы вчера, приехав, пожали мою толстую черную руку, я подумал: чем-чем, а сердцем-то он похож на нашего господина Франсуа. И все, кто вас ожидал на террасе, подумали так же, я знаю. Страхи, что были у нас все эти долгие месяцы, развеялись. Я слышал, что утром, во время полива, женщины пели. Песню, которую, видно, одна из них только что сочинила. Песню с такими примерно словами:
Он приехал, наш новый хозяин,
Лицо у него улыбается,
И рука его крепкая, честная!
Уж он даст нам и риса вдоволь,
Даст и арахиса!
Так что дети наши забегают весело,
Вольно забегают наши дети!
— …Да, — продолжал Рантанплан, — ужасное было несчастье, сударь. Когда я увидел, что он не вернулся к ужину, я сказал жене: «Подождем немного, может, он у кого задержался», а самому и в голову не приходит, что он там лежит под деревьями и что все уже кончено. К полуночи мы погасили все лампы. А утром я сел на лошадь и объехал наших соседей. Никто не видел его. Так как он иногда заходил к госпоже Гаст выпить чашечку чая, если, бывало, окажется рядом с ее имением, я погнал лошадь к ней. Но и там никто не видал господина Франсуа, а госпожа Гаст еще на заре уехала с дилижансом в Порт-Луи. Я себя успокаивал тем, что он холостяк, и нечего нам уж так волноваться, что он, может быть, меня упрекнет: зачем, мол, я растрезвонил по всей округе, что он вчера не вернулся, но это было сильнее меня. К девяти часам прибежал Лежебока — надо сказать, его так прозвали за то, что он чаще лодырничает, чем работает. Но тут он бежал что было мочи. По его лицу катил пот, он его вытер тыльной стороной руки. «Рантанплан, я нашел его, грудь у него вся в крови!» Я побежал за ним.
…Видите ли, сударь, если с вами должна случиться такая история, то, уж конечно, вы будете что-то предчувствовать. Последние две-три недели господин Франсуа был совсем чудной. Присядет, бывало, к бюро и часами сидит, скрестив руки, и ничего не читает, не пишет. А то как возьмется ходить туда да сюда по комнате или террасе. Прежде он был до того веселый! Издалека было слышно, когда он пускал лошадь в галоп, а как увидит свой дом — давай петь. Жена скорее бежит в буфетную, чтобы завтрак подать ему либо полдник, а он войдет и кричит, что-де с голоду помирает… Переменился он разом. Конечно, он, как и прежде, вникал во все мелочи по хозяйству, но чувствовалось, что он как будто рассеян. Во второй половине дня он не отдыхал, как раньше, не принимал у себя друзей и сам ни к кому не ездил, а брал свою палку и уходил в лес. Вот с такой прогулки он однажды и не вернулся. Я никогда не перестану его оплакивать, сударь. Мой дед был куплен дедом господина Франсуа. Они и плавали вместе, и этот дом помогал строить мой дед. И отец так же верно служил семье, а что до меня, то я всем обязан отцу господина Франсуа. Он велел обучить меня чтению и письму, сказав, что я буду доверенным лицом его сына. Я так никогда и не наловчился ни бегло читать, ни писать без ошибок, но уж зато мой хозяин мог полностью мне доверять. Я сейчас себя поедом ем, что не следил за ним так, как надо. Говорят, убил его беглый негр, чтоб отомстить всем хозяевам. И однако, сударь, никто не сделал своим рабам столько доброго, как господин Франсуа. В нашем поместье сроду ни темницы не было, ни цепей, ни бича. Нас хорошо кормили — маис, маниока были у нас порою даже в избытке, так что мы охотно делились с соседями. Если он кем бывал недоволен, то вызывал провинившегося к себе и по-хорошему разговаривал с ним. Он говорил, что, мол, ты же ведь не животное, ты — человек, и за это вот слово, сударь, мы бы дали себя за него убить. А умер-то он…
Позднее, как и предлагал Рантанплан, мы с ним отправились в путь. Сев на лошадь — на лошадь Франсуа, я объехал ту часть поместья, что лежит перед домом и простирается до самого моря. Любопытно, что дорога на Маэбур проходит по моим землям и пересекает аллею, которая ведет к морю и продолжается за шоссе, окаймленная все теми же кокосовыми пальмами и миробаланами. Она упирается в очень красивый пляж. Владения господина Букара, вклиниваясь в мои земли, тянутся до Голубого залива. От первой этой поездки в моей памяти не сохранилось никакого определенного впечатления. Границы еще ничего для меня не значили. Только гораздо позже я приучился останавливаться у межевых столбиков. И когда я беру в руки акт о концессии 1735 года и читаю: «Примыкая с одной стороны к Креольской горе, с другой — к берегу моря за вычетом полосы в пятьдесят шагов, принадлежащей Вест-Индской компании, с третьей стороны — проходя вдоль концессии Шарля Пьера Иссека, к зловонному лесу, а с четвертой — к владениям вышеупомянутого Ниссана, если идти вдоль сухого овражка к лесной яблоне», — когда я это теперь читаю, мне не трудно уже представить себе поместье таким, каким оно было в те давние времена, хотя с тех пор оно и расширилось в направлении Бо-Валлона, бывшей Равнины Голландцев, за счет присоединения концессии Шарля Пьера Иссека.
Со стороны так называемого Ниссана…
Вот еще одна дверь, приоткрывшаяся навстречу тому, что должно произойти, и снова я останавливаюсь, мне хочется повернуть назад, я цепляюсь за те свои первые месяцы, когда я пребывал наверху блаженства.
Мы вернулись шагом. Солнце садилось, зеленый свет пятнал лесные поляны, и птицы, готовясь к ночлегу, уже собирались в стайки. Я вышел из дома и пересек ручей, пройдя по простому сельскому мостику, дабы поклониться тем, кто были здесь моими предшественниками. Пять могил выстроились рядом в тени огромного миробалана на частном кладбище Керюбеков, невдалеке от дома. Франсуа первый; его жена, та самая Катрин Куэссен, которая, не боясь ни дождя, ни солнца, как настоящий мужчина, руководила строительством своего жилища; Франсуа второй; его супруга Мари Бюссон; Франсуа третий…
Назавтра я окончательно водворился в комнату Интенданта. Плясунья Розина, которая помогала мне разбирать чемоданы, дала мне понять, что не одобряет моего выбора. По ее мнению, место хозяина — на втором этаже. Я же считал неприличным занять комнату Франсуа второго, которая сообщалась со спальней, обитой розовым шелком. Комната моего кузена мне безусловно бы подошла, но у меня еще не хватало смелости ни на то, чтобы рыться в ящиках Франсуа, ни на то, чтобы вынуть из шкафа его одежду, — словом, грубо захватить его место. Я говорил себе, что наступит день, когда я наконец тут освоюсь.
Этот день наступил. Я навел порядок в комнате Франсуа, разобрал те немногие бумаги, которые там нашел, я принял в себя его муки. И конверт с двумя исписанными листками запер в ящике секретера.
Я отворачиваюсь, я пытаюсь забыть. Я уверяю себя, что это всего лишь мои фантазии… Но неумолимые фразы впечатаны у меня в сознании.
«Я больше не в силах противиться вам и себе. Когда я придерживаюсь одних только фактов, отбиваюсь от этого страха, этого подозрения, от неотступно преследующей меня мысли, все становится просто, легко. Пусть пройдут месяцы, время сделает свое дело, и долгожданная минута настанет. Минута, когда та потребность в вас, что возникла однажды ночью, развеется в прах. Не говорите, что вы не знали о моем присутствии рядом, во тьме. Я вам не поверю. Вы скользнули в аллею, спустились к пляжу и не сомневались, что я непременно пойду за в вами. Если женщина, выходя из воды, уверена, что никто на нее не смотрит, разве будет она отжимать свои волосы со столь явным бесстыдством? Почти десять лет, как вы появились здесь во всем блеске юности. Десять лет, в течение которых я пристально наблюдал вашу жизнь. Я вам это сказал, я сказал вам, что для меня никакой другой женщины не существует. Но тогда вы еще оставались недосягаемы.
Да, все было бы нынче легко и просто, если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…»
Слово «самонадеянность» было зачеркнуто, потом вновь написано сверху. Как будто Франсуа искал другое слово, лучше передающее его мысль, но, не найдя, согласился или смирился с тем, чтобы использовать это. Я тоже запнулся на этом слове, мне захотелось выявить его точный смысл. Оно и сейчас по-прежнему меня мучит.
Я освоился в этих краях за сравнительно короткое время. Случалось, что я забывал о годах, которые провел в своей пыльной конторе. Пробуждение на заре, утренняя перекличка рабов, подготовка задания на день, раздача нарядов — все это очень быстро стало моей повседневной заботой. А вскоре, благодаря Рантанплану, мне уже не составляло труда оценить урожай на корню. С большим удовольствием я наблюдал за своими рабами. Их суеверия, их безыскусные нравы были мне удивительны и интересны, как удивительны и интересны еще и сейчас. В отличие от тех, кто вырос рядом с хозяевами, занимался домашней работой и жил в людской, рабы-землепашцы селились в поселке, в хижинах, крытых соломой. Их не смутить никакими случайностями. Живут — абы день до вечера, ни о чем не волнуясь. Мужья — на тяжелой работе в поле, жены — на легкой, дети — в поселке под присмотром нескольких стариков. Миссионеры из кожи вон лезут, вдалбливая им основы христианской морали. Некоторые принимают крещение сами и крестят своих детей, но другие от этого уклоняются. Их приводят в смущение и нерешительность рассказы старейшины рода об их Великой земле[7] и пращурах. Не в состоянии рассудить, что будет для них добром, а что — злом, они всецело зависят от тех, кто присвоил себе право ими командовать. Раздираемые в противоположные стороны, они предпочитают жить как живется. Прошло то время, когда они питались мякиной или даже разными корешками и дикими ягодами. Каждое утро в полуподвале Жозеф Наковальня с его подмастерьем замешивают тесто из целого мешка муки. Еще до переклички рабы тянутся вереницей на кухню за своей порцией хлеба. Еженедельно они получают рис и другое зерно.
Да, я освоился тут сравнительно быстро. Однако с первых же дней мне пришлось вникать во все мелочи, чтобы стать достойным доброго имени, которое в прошлом завоевали себе мои родственники, и всегда обходиться своими силами. Не обращаться за чем бы то ни было ни к правительству, ни к соседям и в случае надобности самому приходить на помощь своим людям. Я уже знал, что урожай маниоки снимают не ранее чем через десять — одиннадцать месяцев, что маису времени требуется меньше, а что заказы на рис и муку надо делать с учетом всех неожиданностей, связанных с капризами местного судоходства и ураганами.
По совету господина Букара я решил сократить разведение гвоздичных и кофейных деревьев, плантации же сахарного тростника, наоборот, расширить. Тростник успел зацвести, и нынешний урожай превзошел прошлогодний. К тому же я начал еще осушительные работы…
Я пока не могу заставить себя подступиться к некоторым проблемам, не позволяю себе называть вещи своими именами, я точно мышь, попавшая кошке в лапы. Иной раз мне кажется, что ничего не произошло, что моя жизнь первых месяцев так и будет течь дальше, спокойная, полная обещаний, и вдруг, как от пощечины или удара когтей, на кончике моего пера повисает фраза, пение птицы напоминает мне крик другой, лесной птицы, с дороги доносится скрип дилижанса… И все начинается заново. Сомнения, скорбь, муки совести тоже — ведь я ни в чем не уверен. Проходят дни, недели и месяцы, а у меня по-прежнему нет ни единого доказательства. Я имею в виду — неопровержимого доказательства, которое бы позволило мне отвернуться раз навсегда, забыть, начать новую жизнь. Неопровержимое доказательство виновности.
А бывает, что я возвращаюсь к впечатлениям первых дней, в то блаженное состояние. Казалось, во мне просыпается новое существо, более тонко чувствующее, но вместе с тем и более уверенное в себе. То я воображал, что способен вершить большие дела, а то — что могу поддаться ужасному малодушию. Я садился к роялю, играл Моцарта. Пока мои руки блуждали по клавишам, я вспоминал свою жизнь в Сен-Назере. Лицо матери, освещенное лампой. Я думал о ее нежности, доброте, обо всех тех маленьких радостях, которыми она умела меня окружить. И все-таки, говорил я себе, великая эта любовь, коей она меня одаряла, не в силах была победить другую: мама так и не примирилась со смертью отца и с каждым днем все быстрее слабела и чахла — до той минуты, когда я нашел ее словно бы безмятежно уснувшей в кресле. С такой любовью не шутят, она заполняет всю жизнь.
Я облокотился на перила террасы. Истинный любитель природы, как и влюбленный, умеет восхищаться молча, и его поклонение от этого не становится менее исступленным, как и его восторг. Во время своих верховых прогулок я добирался до самой границы поместья со стороны Креольской горы, туда, где целыми тысячами произрастают дикие ананасы, и, остановив коня на пригорке, осматривал свои земли, простирающиеся к морю. Неисчислимы дары, которые мне приносят эти поля, эти рощи, пальмы всех видов, миробаланы, эбеновые и тамариндовые деревья! Когда я только прикидываю в уме ценность всех этих богатств, кровь начинает кипеть в моих жилах. С пригорка я мог разглядеть границу поместья, там, где оно примыкает «к владениям вышеупомянутого Ниссана, если идти вдоль сухого овражка к лесной яблоне». Ныне границу с имением Изабеллы Гаст. Я часто потом возвращался на этот участок, бродил вдоль сухого овражка на том самом месте, которое мне указали. Травы, примятые крупным, когда-то лежавшим здесь телом, давно распрямились. С той и другой стороны тропинки, в путанице ветвей, снова запели успокоенные моей неподвижностью птицы. С соседних болот — тех болот, которые я приказал засыпать, — поднялись кулички, чтобы опуститься чуть дальше.
Ничто не переменилось вокруг меня. Если бы я захотел, я бы снова принял участие в светской жизни. И в сумерках снова привязывал бы свою лошадь к кольцу у ворот соседей. Я поднимался бы на крыльцо их дома, на пороге которого меня встречали бы с прежним радушием.
Но для этого я покамест не нахожу в себе ни силы, ни мужества. Только нагромождаю всяческие предлоги и извинения. Целыми днями брожу по полям, иногда останавливаюсь, чтобы взять в руки грабли или лопату. Или предпринимаю дальние прогулки на лошади, с которых домой возвращаюсь совсем разбитый, уже в темноте. Поужинав, склоняюсь над планом, только что мне принесенным, внимательно изучаю его и стараюсь найти наилучшее местоположение для паровой мельницы, которая даст мне возможность производить сахар, не едучи ради этого в Бо-Валлон. В общем, пытаюсь жить. Но стоит мне только услышать хлопанье ставня…
Так миновали первые недели. В ближайшее же воскресенье я приехал на мессу, назначенную в маэбурской часовне на восемь часов. Обычаи здесь такие же, как в небольшом городке во Франции. Все семьи из соседних усадеб и из самого Маэбура задолго до начала мессы собираются на маленькой площади. На этой-то площади, даже, вернее, на паперти, и происходит обмен приглашениями на неделю, завязываются новые дружбы. Нет места, более благоприятного для знакомств. Тут обсуждаются также новости из Порт-Луи, которые дважды в неделю приходят к нам с дилижансом вместе с газетными статьями, направленными против администрации.
Мое появление в сером фаэтоне Франсуа вызвало заинтересованный шепоток. Мой бывший попутчик господин Букар спас меня, кинувшись мне навстречу. Он был с женой и двумя дочерьми, которые в этот день показались мне совершенно бесцветными. В дальнейшем я вынужден был изменить свое мнение. Старшая, Мари-Луиза, девушка мягкая, преданная и не лишенная рассудительности. Младшая, Анна, так и блещет умом и вообще она — личность весьма удивительная. Но когда я встретил ее, было, по всей вероятности, уже поздно. Было достаточно одного лишь щелчка судьбы, чьей-то воли, которая, при всей своей видимой слабости, оказалась куда сильнее моей. Но не менее достоверно и то, что моя жизнь могла пойти в совсем ином направлении…
Я до сих пор борюсь с тем, что считаю неоспоримым. В разные дни и часы я то признаю преднамеренность, то отвергаю ее. Иногда я себе говорю, что события следовали одно за другим потому, что было уж так предначертано. Но в другие минуты…
В это первое воскресенье я познакомился с окрестными землевладельцами и узнал названия их поместий. То были названия старинные, вполне французские, образные и звучные. Эта семья из Риш-ан-О, вон та — из Мар, третья — из Виль Нуара. Между светлыми платьями и костюмами — несколько военных мундиров, так как среди пятисот человек, что живут в больших маэбурских казармах, имеются офицеры-католики.
Никто не смотрит косо на англичан, хотя с этой маленькой площади видно море и на острове Пасс находится сторожевой пост у выхода на фарватер. Морское сражение в Большой Гавани — дело далекого прошлого. Впрочем, оба враждующих командира, Уиллоуби и Дюперре, лежали раненые в одной комнате в доме Жана де Робийара, на Известковой реке. Двадцать три года прошло с той поры, как английские корабли были потоплены в этой бухте французской эскадрой. И двадцать три года, как флот англичан штурмом взял остров, высадив свои войска на северном берегу.
Иные из реалистов думают, что это еще не худшее из зол, так как во времена Империи остров был предоставлен себе и мог надеяться только на свои силы. А идеалисты еще и поныне сетуют, глядя на английский флаг над казармами. И однако все очень охотно посещают организуемые офицерами светские приемы, и немало браков заключается между англичанами и маврикийскими барышнями. У господина Лепанье, в прошлом военного, а ныне трактирщика в Маэбуре, англичане и маврикийцы сидят за одним столом и братаются. То же и в Порт-Луи. Но некоторые маврикийцы — и среди них мой друг госпожа Букар — непримиримы.
Я не могу даже вскользь подумать о старой госпоже Букар или заговорить о ней, чтобы тотчас не мелькнуло у меня воспоминание о нашей встрече в то первое воскресенье в Маэбуре. Мы, семейство Букаров и я, непринужденно болтали о том о сем, как вдруг, посмотрев на свои часы, Антуан Букар сказал:
— Матушка опоздает.
— Ты ошибаешься, — возразила Анна, — она никогда не опаздывает. Да вот и она.
Два сильных раба, неся паланкин, уже приближались к паперти, и народ, кланяясь, расступался. Остановившись, негры поставили паланкин. Господин Букар поспешил протянуть руки. И с его помощью из паланкина вышла старая дама, совсем крошечная, вся в морщинках и улыбающаяся — наперекор своим черным одеждам и длинным вуалям. Опираясь на руку господина Букара, она прошла мимо меня и остановилась в двух-трех шагах.
— Что за новое лицо, Антуан? — спросила она. — Уж не офицер ли он в штатском, может быть… англичанин?
— Это двоюродный брат Франсуа Керюбека, мама, — ответил господин Букар. — Я вам о нем говорил, мы вместе ехали.
Она кивнула и подошла ко мне.
— Я была близко знакома с вашей семьей, молодой человек, — сказала она. — Франсуа второй, как мы его называли, был моим другом, хотя он был старше меня. Я даже помню его отца и его мать — знаменитую Катрин. Вот настоящая жена колониста! Когда люди смеются при виде моего паланкина, я всегда вспоминаю Катрин. Она говорила, что ни за что не доверится лошадям, уж слишком они норовисты, и, наверно, это на меня повлияло. Кто знает!
Старушка умолкла и, пока я ей говорил, что счастлив с ней познакомиться, она, нащупав висевший у нее на груди лорнет, стала меня с любопытством рассматривать, после чего сказала совсем другим тоном:
— Вы нравитесь мне. В моем возрасте позволительно так говорить. Буду рада видеть вас у себя.
Я отвечал, что как раз собирался приехать к ней на поклон. Она вошла в церковь — крохотная фигурка в черном. Это она мне потом сказала, прямо в упор и с большой непосредственностью: «У каждого из нас пятьдесят возможностей полюбить и столько же разных возможностей быть счастливым, запомните это, молодой человек».
Не стану отрицать своей неприличной рассеянности во время службы. Столько незнакомых лиц мелькало вокруг меня, что мне никак не удавалось упорядочить свои мысли. Птицы свободно перелетали с окна на окно. В хоре певчих особенно выделялся чей-то красивый глубокий бас. Величайшая ревностность, совершеннейшее смирение клонили долу головы прихожан. Несмотря на желание сосредоточиться, я все еще был рассеян и думал, что госпожа Гаст, приехавшая с дилижансом в субботу, тоже должна быть здесь.
Я увидел ее по окончании мессы, она стояла ко мне спиной и разговаривала с семейством Букаров. Едва лишь заметив меня, она подошла со мной поздороваться.
— Рада вам сообщить, что там, в трактире, все в порядке, — сказала она. — Мадам Кошран родила чудесного мальчика.
Она была весела, оживлена, как обычно, и показалась мне невероятно юной в своей старомодной соломенной шляпе, завязанной лентой под подбородком, не менее юной, чем барышни Букар. Вокруг того первого воскресенья теснятся картинки, под обаянием которых я нахожусь до сих пор.
Да, да, в те первые недели и даже месяцы я, можно сказать, пребывал в райских кущах. Я всецело отдался течению жизни. И с легкостью черпал радость из любой малости. Для меня уже стало привычкой часто встречаться с соседями — Антуаном Букаром и Изабеллой Гаст. Я виделся с ними не только у местных землевладельцев, которым я наносил визиты вежливости, но и когда объезжал те участки поместья, что примыкали к их землям.
Вдобавок к сахарному тростнику Антуан Букар засадил еще шесть арпанов земли роскошными эбеновыми и хвойными, дающими канифоль, деревьями. Утренние часы он посвящал обычно объезду своих полей, но после завтрака уж непременно, бывало, застанешь его на какой-нибудь лесосеке или сидящим в тени единственного баобаба на лужайке возле границы наших владений и наблюдающим за обжиганием древесного угля. Вокруг него хлопотали рабы, которые либо строили новую печь, либо ссыпали в кучу готовый уголь.
То и дело я приходил к нему повидаться. Мы садились в лесу на поваленный ствол, и в то время, как возле нас то поднимались, то падали топоры, летели щепки и в перегретом воздухе разливался запах древесного сока, я у него выведывал тайное тайных земледелия и скотоводства.
Каждое утро, прячась от солнца под зонтиком, Изабелла Гаст бродила по тропкам, временами присаживаясь на каком-нибудь косогоре. Под ее бдительным оком рабы распахивали целину, сажали в борозды сахарный тростник или, когда наступала пора, убирали солому. Я шел навстречу своей судьбе, и стоило нам друг друга заметить, как мы еще издалека поднимали руку, а подойдя поближе, обменивались короткими репликами насчет ветра, который задул с другой стороны, или дождя, который вот-вот начнется. Иной раз то ей, то мне приходилось переступать границу наших владений. И тогда завязывалась беседа, которая перекидывалась с погоды на урожай, с урожая на политику, с политики на книги, с книг на музыку, и так час за часом. Меня поражал интерес Изабеллы к тому, что обычно считают неженским делом. Я говорил себе, что иначе и быть не может, ведь целых два года она выполняла мужскую работу. Такая замечательная приспособляемость у нее в характере. Случалось нам обсуждать и с другими людьми вопросы, которые мы уже с ней обговаривали, спокойно сидя в тени королевской гуайявы или тамаринда возле сухого овражка. Тогда Изабелла поднимала на меня взгляд, и молчаливое наше сообщничество приводило меня в восхищение.
Если быть точным, это не назовешь любовью с первого взгляда. Это было чем-то необходимым, что незаметно вошло в мою жизнь, но с первого дня. Вроде открывшейся двери и расплывчатого силуэта за ней. А большего и не требовалось.
Большего и не требовалось. Я оглядываюсь на то, что было. Мне нравится связывать и обрубать в своей памяти все эти нити. Нельзя же в течение долгих месяцев безнаказанно лелеять в себе какой-то образ и уж тем более страшно вдруг обнаружить, что вымечтанный тобой образ не соответствует истине и не соответствовал ей никогда.
Бывает порою и так, что после ночи, проведенной в жестокой бессоннице, наступает более милосердное предутро, которое принимает меня в свои руки и вновь убаюкивает надеждами. Обманчивое, оно вводит меня — правда, все реже и реже — в мир, где все становится просто, и я наконец облегченно вздыхаю: «Я был уверен, что вы не могли, именно вы… из всех…» И когда это предутро уходит, теснимое восходящим солнцем, то оставляет меня на пороге нового дня истерзанным и в мучительных сомнениях.
Не без замешательства вспоминаю я смутное время в Большой Гавани. И опять и опять слышу голос, чуть хрипловатый на низких нотах: «А если бы я вам сказала, что избавилась от него, когда начались обыски, вы бы поверили мне?»
Я не мог поверить. Не будь тех событий, она бы, конечно, придумала что-нибудь другое, и я все равно бы до конца жизни боролся с моим подозрением.
По прошествии многих лет события, которые некогда до основания потрясли всю страну, сводятся к их последствиям, сохраненным историей. То, как они отразились на живых людях или будущем этих людей, утрачивает значение. Краткая оперативная сводка, сообщающая, что солдаты вышли из перестрелки победителями, потеряв одного человека, вызывает у генерала улыбку удовольствия. Где-то на заднем плане жена оплакивает своего друга жизни, дети, прозябая в голоде и холоде, ждут отца, чье-то имение приходит в упадок. Страна способна возродиться из пепла. Любовь, которую к ней питают ее сыновья, — какой бы она ни была сдержанной, — совершает чудо. Но пули, попавшие в нас рикошетом, всего губительнее. Стараясь от них защититься, мы часто наносим себе еще более жестокие раны. Неутомимо, как зверь в клетке, мы бегаем перед железными прутьями. А вокруг нас продолжается хоровод времен.
Тот период начался за несколько месяцев до моего приезда в Большую Гавань. Я в нем активного участия не принимал, но, как мне кажется, нас всегда привлекает то, что так или иначе сыграло роль в нашей жизни и на нее повлияло. События, в которые оказались замешаны жители Большой Гавани, подошли к развязке на прошлой неделе. Иеремия, которого временно отрешили от должности генерального прокурора приказом министра колоний, уехал. Но только теперь, когда спокойствие восстановлено, я по-настоящему заинтересовался происшествиями последних месяцев, их политическим и общественным смыслом и отдал должное усилиям маврикийцев, тщившихся доказать, что колонистам выгоднее упрочить власть, нежели ее расшатать.
И только теперь я стал находить удовольствие в том, чтобы, покопавшись в памяти, впервые обдумать те сведения, которые я нечаянно получал в разговорах или в ответах на вопросы, слетавшие с моих губ разве из чистой вежливости. По тому удовлетворению, какое я испытал, узнав об отставке Иеремии и о надеждах на большую самостоятельность колоний, можно судить о силе моей приверженности к бывшему Иль-де-Франсу. Эта приверженность, пока еще дремлющая у меня в глубине души, возможно, когда-нибудь, если я получу гражданство, принесет мне желанное избавление от душевных мук.
Волнения в Большой Гавани начались, когда несколько горячих голов объединились вокруг одного милицейского офицера, разжалованного за отказ подчиниться приказу. Тогда этот бывший офицер в открытую заявил, что поддерживает кампанию, развернутую господином Иеремией против рабовладельцев. Большинство обитателей округа так обозлилось на этих поборников нового порядка, что прилепило к ним прозвище «матапаны», означающее «оборотни».
В то время, как в Большой Гавани тянулась эта война нервов, в Порт-Луи с возвращением Иеремии и его водворением на посту генерального прокурора одно воззвание следовало за другим. С каждым приходом дилижанса на здании суда в Маэбуре вывешивался какой-нибудь новый листок. В предшествовавшем аресту наших соседей воззвании сообщалось, что губернатор был введен в заблуждение мнимым спокойствием среди местных жителей, но что теперь он понял свою ошибку. Его превосходительство сожалел, что майское воззвание не оказало должного действия. То воззвание требовало от колонистов в доказательство их преданности правительству заявить о личном своем оружии или о складах оружия. Но поскольку ни одного заявления не поступило, правительство предупреждает, что оно очутилось перед тяжелой обязанностью проверить некоторые факты, кои были сообщены заслуживающими доверие особами. Так вот, результаты расследования оказались неблагоприятны для колонистов. Было установлено, что в колонии существует ряд лиц, ненавидящих британское правление и подготавливающих вооруженное восстание. В воззвании добавлялось, что отдан приказ об аресте нескольких вожаков с их сообщниками и что эти люди предстанут перед судом.
В одно августовское утро мы одновременно узнали как содержание нового воззвания, так и то, что в Большую Гавань прибыли судебный следователь, королевский прокурор, главный полицейский комиссар и два судебных исполнителя. Через час господин Реньо, окружной гражданский комиссар, был официально смещен с должности и у жителей начались обыски. У господина Робийара нашли ружье, у господина Бродле, в прошлом году назначенного командиром милиции в Большой Гавани (сразу же по приезде в колонию губернатора эти военные части были расформированы), обнаружили копии циркулярных распоряжений младшим офицерам милиции, а также письма, в которых о матапанах писалось: «эти болваны, подстрекаемые злодеями».
Этого оказалось достаточно, чтобы тотчас начать следствие. Был подписан ордер на арест господ Бродле и Робийара. Их друзей де Китинга, Фенуйо и Грандманжа объявили сообщниками. Все были обвинены в измене и заговоре против правительства. Им приписали даже, будто они устроили засаду Маэбурскому полку. Этот заговор, по словам обвинителей, был вступлением к всенародному мятежу с целью вытеснить англичан из колонии. Обвиняемые были известны своей порядочностью, и их невиновность не вызывала сомнений. Но именно эта уверенность и возбуждала всеобщее беспокойство. Каждый думал, что не сегодня завтра он тоже может быть обвинен в государственной измене.
Ни в поместье «Гвоздичные деревья», ни у Изабеллы Гаст обыска не устраивали, но дом господина Букара был обшарен от погреба до чердака. По-видимому, та твердость, которую проявил господин Букар во время встречи Колониального комитета с членами правительства по вопросу о продовольственной ссуде, привлекла к нему внимание властей предержащих. Ничего, однако, не было найдено, что могло бы свидетельствовать против него.
Обвиняемых отправили в Порт-Луи, где в ожидании суда они просидели в тюрьме семь месяцев, несмотря на бесчисленные петиции, направляемые губернатору. В Лондоне Адриан д’Эпиней попробовал было защитить пятерых колонистов, но министр не принял его под предлогом, что тот не является официальным делегатом колонии.
Однако в течение всех этих долгих месяцев, пока нашим соседям не вынесли наконец оправдательного приговора, жизнь у каждого из нас шла своим чередом, и радости перемежались тяготами и тревогами.
Стоит мне только вспомнить тот вечер, когда мы узнали об оправдании наших соседей, — приговор был вынесен накануне, — как сразу же в моей памяти возникает другое воспоминание. 30 марта 1834 года.
Собрание у господина Лепанье, тяжкий грозовой ливень, хлопанье ставня о стену.
30 марта 1834 года.
Мне трудно придать событиям хронологическую последовательность. Как и мои предшественники, я проставляю даты в фамильном журнале, и факты, на первый взгляд, вполне соотносятся с ними. Но от записей веет таким холодком, что это не может прийтись мне по сердцу.
Любой посторонний может читать такой фамильный журнал:
«Сегодня у нас родился сын, нареченный Жаном Франсуа Керюбеком».
Точно такая же фраза, только другим почерком, записана здесь через сорок четыре года. Голые факты без всяких эмоций. Я ничего не хочу менять и принуждаю себя быть предельно кратким. Вслед за последней фразой Франсуа третьего, извещающей об окончании уборки сахарного тростника в 1831 году, я занес дату его смерти и ту, когда я приехал в «Гвоздичные деревья».
Потом я добавил еще и другие записи — об урожае 1833 года и о своем решении увеличить плантации сахарного тростника, о расширении поместья.
В журнале веленевая бумага, у него золоченый обрез и богатый переплет из красной кожи. Я нашел его на бюро в библиотеке, где он лежал как наставление и образец. Свидетель всего, что творилось под этой крышей, он не раскрыл, да и не раскроет уже ничего из имеющего ко мне отношение. Это верно, что от рода остается лишь то, что составляет его величие. И только такая великолепная преемственность должна находить отражение в записях. Но верно также и то, что мечты мои, к сожалению, отдают меня иногда на произвол фантазии — или соблазна.
А ведь мне известно, что существуют факты, неумолимые факты, хотя я и пытаюсь порой отмахнуться от тех, что мне кажутся бесполезными или обременительными. И не менее верно то, что в иные ночи, когда ворчит гром и в водосточных трубах плещется дождевая вода, я стараюсь себя убедить, что всему виной моя излишняя прямолинейность. Чудесный низкий голос произносит мое имя, и все та же, ни с чем не сравнимая радость переполняет меня.
Не вызывает сомнения, что колонисты сразу приняли меня в свое общество лишь потому, что я был наследником Керюбеков. Гораздо позже я понял, что мне было сделано исключение, — маврикийцы обычно относятся к новичкам недоверчиво. Вслед за моими визитами вежливости от соседей так и посыпались приглашения. Мелкопоместные дворяне ведут здесь весьма кипучую светскую жизнь. Время от времени я тоже втягивался в этот круговорот, но мирные вечера у моих первых здешних друзей были мне намного милее.
Я ехал к ним после ужина. В светлые лунные ночи мы всей гурьбой спускались на пляж. Девушки бегали по песку. Ветер развязывал на лету их ленты, которыми были подхвачены волосы. Светлые волосы Анны мягко отблескивали под луной. Она была точно маленький эльф. Теперь обе барышни мне казались очаровательными, между всеми нами царило согласие, и в те вечера, когда к нам присоединялась и Изабелла, напряжение отпускало меня, я был совершенно счастлив.
Я был счастлив от одной только мысли, что, возвращаясь, мы будем медленно подниматься по длинной аллее, освещаемой фонарем идущей чуть впереди Карфагенской царицы, и от моих «Гвоздичных деревьев» свернем по диагонали на полевую дорогу, — увы, такую короткую! — и я провожу Изабеллу до крыльца ее дома.
Однажды, когда мы с ней возвращались после такого вот вечера, она впервые заговорила о своем детстве. Произошло это столь же естественно, как все между нами. Без громких фраз и театральных жестов. Безмятежное течение судьбы с ее прохладными дуновениями и ожогами, с ее откровениями, но и, быть может, обманом.
— Представьте себе, Никола, что я в первый раз увидела море в Гавре, когда уезжала на Маврикий. Многие здесь сочли это невероятным. А когда я, приехав, уразумела, что море и впрямь под боком, всего в каком-то десятке шагов, я испытала шок. Я не упускала случая спуститься к той бухточке, мимо которой мы давеча проходили. Мне хотелось бегать, петь во все горло, но я не смела. Мне было тогда восемнадцать, как Анне, и приехала я из города, где было так грязно, так безотрадно все, вдоль улиц тянулись серенькие домишки, в каналах плавали нечистоты…
Она умолкла.
Той ночью, как и в другие разы, она не произнесла названия города своего детства. Я не знаю, откуда она. И теперь уже не узнаю — поздно. Иногда, дав волю воображению и своим злобным чувствам, я представляю себе, что под крышами этих серых, грустных домишек ютится целое племя шахтеров и фабричных рабочих, привыкших трудиться в поте лица, жадных до денег, безразличных к усталости. Ужасающих заводных кукол, для которых нет ничего, кроме избранной ими цели, кукол с тугой пружиной, которые прямиком идут по своей дороге, которых ничто не в силах остановить. Ничто. Справиться с ними можно, только сломав пружину… Но возможно, что в этом городе обретаются люди, способные к самопожертвованию, готовые ради любви отдать все, не требуя ничего взамен. Теперь уж я и не знаю.
Итак, Изабелла умолкла, и мы сделали несколько шагов. По шоссе проскакал всадник.
— Я ничего не видела, кроме своего города, — продолжала она. — Занавеси в голубую полоску у соседки напротив — я всегда их видела висящими на том же самом окне. В этом городе я выросла, ходила в школу, потом вышла замуж. И все-таки покидала его со стесненным сердцем. Несмотря на свойственную девушкам романтичность, в восемнадцать лет не вступают в неизвестное без опаски. Я была очень плохой ученицей, Никола. Когда я встретила своего будущего мужа и он мне сказал, что владеет поместьем на острове Маврикий, я попросила у двоюродного братишки его географический атлас. И сейчас еще помню, как я наклонилась над картой, отыскивая на ней эту малюсенькую точку, в то время как мать, спешившая на работу, за что-то меня распекала. Едва заметная точка и была всем этим: пляжем, аллеей, полями, моим, вашим домом, Карфагенской царицей…
Шедшая впереди с фонарем негритянка, услыхав свое имя, остановилась.
— Да иди же, иди! — крикнула ей хозяйка.
Мне показалось, что в голосе Изабеллы прозвучала досада и бессознательный, вероятно, упрек за разрушенное настроение неизъяснимой печали.
Мы часто проделывали этот путь, и если бы я стал вспоминать все наши прогулки, то несомненно оценивал бы их важность в зависимости от хранящихся в моей памяти слов и жестов. Что бы я только ни воскресил, все становится для меня осязаемым. Одна подробность тянет за собой другую. Я пытаюсь также взглянуть и со стороны, открыть себе перспективу. Пробую поступать как тот, кто, глядя в круглое стеклышко подзорной трубы, замыкает в нем то один, то другой пейзаж, долго его исследует, смакует его красоты или же натыкается на суровые пустоши.
Простившись с Изабеллой, я неспешным шагом возвращался домой. Во время субботних празднеств в поселке дробь барабанов и африканского бубна хорошо сочеталась с моими мечтами, с моей беспечностью. Я знал, что в поселке вокруг костра из сухих пальмовых веток и листьев мужчины и женщины воссоздают атмосферу своей Великой земли. Я знал, что они будут петь, танцевать и пить до рассвета, охваченные иногда таким исступлением, что крики сменяются полной одурью, от которой иные повалятся наземь и крепко заснут, хотя вокруг них еще не утихнут танцы и вопли.
Но в другие ночи над полем стоят глубокая тишина. Иногда во время прилива доносится шум набегающих на прибрежные рифы волн или звуки рожка с какого-нибудь запоздалого барка. Ясные ночи и мягкий, разлитый повсюду свет. Я шел медленно, у меня ничего еще не было решено, меж нами едва намечалось безмолвное понимание. Я неохотно всходил к себе на террасу. Как в день моего приезда, во всем доме горели огни. Каждую ночь я брал в своей комнате канделябр и совершат обход всех светильников. Я гасил их, переходя из комнаты в комнату. А с некоторых пор… Вот уже несколько месяцев, как на втором этаже это делает Рантанплан. Но двери и окна по-прежнему остаются открытыми, как среди бела дня. Зачем бы я стал менять то, что было всегда? Я теперь ничего не боюсь, ни колдовства, ни засады. Случается только то, что написано на роду.
Я входил в дом. Он тихо соскальзывал в сон. Я задерживался в библиотеке или в гостиной. Но бывало, я торопился к себе и, заложив руки за голову, лежал с открытыми глазами, чувствуя, что живу. С этой-то несравненной поры и началась моя настоящая наклонность к молчанию, к одиночеству, мое лихорадочное желание заслонить от праздного любопытства то, что составило всю мою радость и всю мою муку. Два или три человека кое о чем догадались. Другие, возможно, что-то подозревают. Но постепенно все утрясается, время делает свое дело.
Да, нелегко, когда вот так смотришь назад, соблюсти хронологическую последовательность событий. Но, быть может, сейчас уместно было бы рассказать о нашей сентябрьской поездке в Порт-Луи, где мы побывали на скачках и на театральном спектакле. С тех пор прошел год…
Целый вечер обсуждали мы этот проект у Букаров. Уже давно началась уборка сахарного тростника, но мы могли позволить себе отлучиться на четыре-пять дней. Сначала речь шла о том, чтобы ехать в Порт-Луи на перекладных в своем собственном экипаже. Молодежь предлагала воспользоваться дилижансом, но госпожа Букар-мать под конец решила сопровождать нас, и тогда все сошлись на том, чтобы нанять какое-нибудь каботажное судно из тех, что почти каждый день отплывают в порт с грузом сахара, рыбы, овощей или дров. На окрестных сахарных заводах непременно имеется одно-два таких судна. Это маленькие трехмачтовые парусники с двумя каютами на верхней палубе. На носу, в междупалубном пространстве, оборудован кубрик. Такие люгеры, водоизмещением в шестьдесят пять — семьдесят тонн, обладают в открытом море хорошей устойчивостью. Иные из них плавают до острова Бурбон. Все они в ожидании отплытия стоят на якоре в устье Известковой реки с развевающимися на ветру флажками.
Едва было решено, что мы поплывем на паруснике, Антуан Букар заговорил о длительности путешествия и о возможности провести ночь на море, о тех неудобствах, которые могут из этого воспоследовать для пожилой особы, что заставило подскочить старую госпожу Букар.
— Пожилая особа! — вскричала она. — Разве я какое-нибудь ископаемое? Мне только семьдесят лет, Антуан, ты, кажется, забываешь это!
В самом деле, за исключением ее ненависти к лошадям и повозкам, она идет в ногу с веком. Ей все интересно. Она знает родословные всех семейств на Маврикии. Она помнит, что в 1730 году фамилия такого-то соседа писалась без апострофа, что перед фамилией другого не было той говорящей о дворянском происхождении частицы, которую он добавил на гробнице своего предка, а третий слил в одно целое фамилию, состоявшую из двух слов.
— Дворянство не любит высовываться, — говорила она, — а вот те, другие, знай выставляют себя напоказ.
Ей свойственна тонкая и язвительная ироничность, которая мне по душе. Не знаю пощады и я, и случается, что ее основательный здравый смысл, хотя и бичуя меня, помогает мне обрести равновесие и выйти из мрака на свет.
В ту неделю, что последовала за обсуждением нашего путешествия, она отправилась в гости к владельцу Фернея. Тот поспешил предоставить ей лучшее свое судно «Рыцарь», которое отплывало в Порт-Луи через три дня с грузом канифольного дерева.
Но пути из Фернея госпожа Букар остановилась у Изабеллы Гаст, откуда ее доставили в «Гвоздичные деревья». Рабы опустили ее паланкин у двери гостиной. По-моему, с этого дня и берет начало наша подлинная привязанность друг к другу и в какой-то мере наше взаимопонимание.
Удивительно, до чего нас прельщает мысль приписать любому событию какую-нибудь отправную точку. Вечно я натыкаюсь на эти границы! Все начинается, все кончается, и мы проходим. Вяхири, свившие гнездышко на этом большом тамаринде перед моим окном, вскоре — стоит их выводку лечь на крыло — снимутся с места и улетят. И прекратятся и это хлопанье крыльев, и воркованье, к которым я так привык и которые каждое утро так мягко выводят меня из сна. Я привыкну к чему-нибудь новому, стану сосредоточиваться на этом новом, придавать и ему совершенно бессмысленное значение, а в один прекрасный день я замечу, соединяя разные вещи по ассоциации: это было, когда вяхири обучали птенцов летать. Или как, например, сегодня: это было в тот день, когда неожиданно появилась госпожа Букар и сообщила, что мы отплываем на «Рыцаре» в следующий четверг.
Ее первой фразой была похвала:
— А вы ничего здесь не изменили!
Она переходила в гостиной от одного предмета к другому. Остановившись у круглого столика из грушевого дерева, инкрустированного бронзой и с множеством ящичков, она сказала:
— Ручаюсь, что вы не знаете, откуда здесь этот столик!
Она смотрела на меня в полном восторге от моего неведения.
— Он из кают-компании Сюркуфа на корабле «Кент». Сюркуф его подарил на память Франсуа второму. Уверена, что вы ничего не знаете об окружающих вас вещах. Надо будет вам рассказать все эти подробности, которые мне известны от Франсуа второго и его жены.
Я придвинул ей кресло. Она взяла свой лорнет и, глядя вокруг, продолжала:
— Тридцать пять или даже сорок лет назад я обедала здесь каждую неделю. Жизнь тогда была довольно суровая, не то что теперь. И многие еще колебались, действовали неуверенно. Производство индиго что ни год налаживали по-новому и все-таки не могли добиться полного совершенства — лучшие намерения оказывались несбыточными. Я помню год, когда весь урожай кофе в Большой Гавани погиб до последнего зернышка. Кофе собрали после дождя и сложили еще невысохшим. Нам приходилось следить за всем и учиться на собственном опыте. Мы собирались в тесном кругу то у тех, то у этих. Две-три четы, по-настоящему симпатизировавшие друг другу. Часто кто-нибудь музицировал. Кажется мне, это было вчера. У Франсуа был чудесный голос, он пел… Да, да, вот это…
Отбивая такт морщинистой ручкой, она принялась напевать.
— Славное было времечко, молодой человек, — продолжала она. — Мы умели развлекаться, не напуская на себя важности.
Она вызывающе вытянула подбородок.
— Хватит, однако, сетовать, — сказала она, — что прошло, то прошло. Мы отплываем на «Рыцаре» в ближайший четверг. Обе каюты будут в нашем распоряжении. Молодежь, если надо, переночует в креслах на палубе. Я завернула к Изабелле и предупредила ее.
Она умолкла и погрузилась в задумчивость, на мгновение даже закрыла глаза, потом засмеялась тихонько:
— Хорошую шутку я сыграла с Антуаном. Он собирался съездить в Ферней, чтобы договориться насчет поездки с Этьеном Меле. А я доказала ему, что еще способна не только принять решение, но и прекрасно уладить дело. Вот повидалась с Этьеном. И я счастлива довести до сведения сына, что со мной необходимо считаться.
В ее взгляде блеснуло лукавство. Она поднялась и направилась к библиотеке. Толстый ковер заглушал звук наших шагов. На пороге она приостановилась.
— Именно здесь я в последний раз видела Франсуа второго, — сказала она. — Он сидел в том кресле и весь дрожал, у него была лихорадка. Он не строил себе никаких иллюзий. «Это конец, Эрмини», — печально вымолвил он. Я ему не поверила. Он был старше меня всего-то на двадцать лет, а я в те поры была полна сил. Это было в тысяча восемьсот восемнадцатом году. Болотная лихорадка в конце концов унесла его. Другому Франсуа тогда было около тридцати.
Она замолчала внезапно, вошла в комнату и опустилась в кресло.
— Ужасно вот так, в их собственном доме, воскрешать в своей памяти тех, кого уже нет на свете, — совсем тихо сказала она. — Другой Франсуа, перед тем, как исчезнуть, казалось, достиг своей главной жизненной цели. Он так и лучился радостью, может быть, даже счастьем… В какой-то момент я было подумала… Но, видимо, я ошибалась. Вот еще одна из тех тайн, которые так хотелось бы разгадать до того, как уйдешь в свою очередь. Это то самое знаменитое женское, любопытство, которое надо всегда учитывать, молодой человек. Из-за него-то мы и идем на то, что иные назвали бы компромиссом. Ну, поживем — увидим.
К ней вернулась ее обычная непосредственность, и она попросила меня позвать Рантанплана и Плясунью Розину. Смущенные и вместе с тем обмирающие от восторга, вошли они оба в библиотеку и, рассказав этой важной даме все новости о своих детях и внуках, с опущенными глазами выслушали ее одобрительный отзыв о содержании дома. Когда они удалились, госпожа Букар опять повернулась ко мне.
— Успели ли вы заняться одеждой Франсуа? — спросила она.
— Да как-то все не осмеливаюсь, сударыня. Однако имею намерение предложить ее тем, кто нуждается, и…
— А оставил ли он какие-нибудь бумаги, личные письма, словом, все то, что всегда остается от каждого, кто просто-напросто вышел пройтись?
— Не думаю. В его комнате есть бюро с ящиками, но мне говорили, что он никогда им не пользовался, проводя большей частью время в библиотеке или в гостиной первого этажа. Ключи от бюро, что стоит в его комнате, у Рантанплана, но скоро я наконец соберусь сделать опись. Тут я нашел одни деловые бумаги. Гражданский комиссар и нотариус, проводившие предварительное расследование, оставили все, как было. Они ничего мне не сообщили. Их целью было найти завещание, но Франсуа, как вы знаете, умер без оного. И лишь тот факт, что я оказался единственным родственником маврикийских Керюбеков, сделал меня их наследником.
Госпожа Букар какое-то время сидела, не двигаясь и положив руки на подлокотники кресла. Взгляд ее был устремлен на угловой диван и на большой застекленный шкаф, занимающий всю стену комнаты и уставленный книгами в дорогих переплетах.
— Это богатый дом, Никола, — сказала она. — Он очень богатый, и это, быть может, кое-что объясняет…
Ее пальцы тихонько поглаживали подлокотники, неторопливо скользя по ним туда и обратно. Взглянув на меня, она улыбнулась.
— Никола, я старая балаболка. Но послушайтесь-ка меня. Приведите в порядок дела Франсуа. Расчистите все. Вы приняли факел, идите смело вперед, в этом и состоит ваш долг перед вашими близкими, которых уже нет. Вдохните новую жизнь в это жилище.
Я не хочу приписывать ей заранее обдуманный умысел, но как только вспомню ее советы, тотчас испытываю некоторое смущение. Когда ее уносили, я пешком пошел ее провожать. Я шагал рядом с паланкином, весело с ней беседуя. Широкая алая полоса покачивалась на море, и белые чайки летали над самой водой. У границы поместья, на пляже, я попрощался с ней и поцеловал ее маленькую прозрачную руку. Старая дама по своей привычке взглянула мне прямо в глаза.
— Дитя мое, Никола, мне так хотелось бы вас защитить, — серьезно сказала она.
В четверг утром на берегу Известковой реки царило большое оживление. Погрузка леса была закончена еще накануне, и капитан Бюфар ожидал лишь своих пассажиров, чтобы сняться с якоря. Букары приехали в фаэтоне, а Изабелла с Карфагенской царицей — в двуколке. Госпожа Букар-мать тоже взяла с собой горничную, пышную негритянку по имени Боси, которая невозмутимо шествовала за паланкином. Шаланда, сновавшая от берега к «Рыцарю» и обратно, в два счета доставила наши чемоданы на борт.
Капитан Бюфар встретил нас чрезвычайно любезно.
— Это путешествие, — сказал он, — и для меня превратится в увеселительную прогулку.
Он показал нам обе каюты и, настояв на том, чтобы госпожа Букар-мать заняла его собственную, наиболее комфортабельную, отправился наблюдать за отплытием. Образуя амфитеатр, горы Большой Гавани четко вырисовывались на фоне светлого неба. Над поселком рабов поднимались спирали дымков. В ту минуту, когда развернули грот, послышался звук трубы.
— В гарнизоне трубят сбор к началу учений, — сказала Мари-Луиза.
Я давно приметил ее интерес к тому, что делается в гарнизоне, хоть она и старалась всегда его скрыть в присутствии бабушки.
Когда «Рыцарь», покинув устье реки, вышел в бухту со всеми развернутыми парусами, грузчики, жены матросов, дети, рабы, таскавшие чемоданы, — все побежали вдоль берега и, посылая прощальный привет, махали руками, платками, косынками — чем придется.
С мыса Фуке дали залп, затем по команде «По местам к повороту!» судно сделало полукруг и пошло вперед по фарватеру.
Со встречавшихся по пути лодчонок нас приветствовали рыбаки. Иные, скрючившись на корме своих лодок и опираясь на длинный шест, одновременно служащий им и рулем, ощупывали основание кораллового атолла, чтобы бросить якорь. Другие, стоя уже на якоре, разматывали свои удочки и надевали наживку на рыболовный крючок. Эти, прервав работу, смотрели нам вслед и, точно дети, которые обожают эту забаву, ждали, чтобы их раскачало в кильватере нашего «Рыцаря».
Над палубой устроили тент, натянув парусину между двумя мачтами и бортовым ограждением, поставили кресла. Дисциплина во время всех маневрирований соблюдалась такая, как будто нам предстояло дальнее плавание, и каждые полчаса били склянки.
— Ничего не добьешься без дисциплины, — сказал капитан Бюфар, которому я выразил свое удивление. — Мой боцман, старый вольноотпущенник, который некогда сам водил судно по мелям и перекатам Черной речки до Саванны, понимает значение отдыха для матросов. Мы с ним командуем в очередь, и он знает, что если судно поручено мне, то, за исключением авралов, он может всласть отоспаться.
Мы пошли по фарватеру, который раздваивался в открытом море у острова Пасс, и пляж вдоль косы д’Эсни казался отсюда, если смотреть невооруженным глазом, лишь узенькой желтой лентой. Короткое время дом Букаров и мой были еще на виду — фасады их золотились на солнце. Судно, надув паруса, двигалось со скоростью в пять узлов. Бортовой качки не было, разве что легкая килевая, да и то с перерывами, — как бывает, когда пловец переводит дух. Нос судна вздымался, потом погружался вновь, и бушприт обдавало снопами брызг.
Госпожа Букар-мать и ее невестка сидели под тентом. Господин Букар беседовал с капитаном возле штурвала, а девушки, Изабелла Гаст и я переходили с левого борта на правый, счастливые, точно школьники на каникулах. Много ли нужно, чтобы в нас возродилась эта беспечность юности? Час или два, от силы — день, и мы забываем все тяготы нашей жизни. Час или два, от силы — день, и мы заново обретаем способность радоваться от всего сердца.
Над судном, высоко-высоко в небе, парочками летали фаэтоны.
Мы без затей позавтракали на палубе, когда как раз шли мимо Черной речки, а призрак Хмурой горы, которую мы миновали, был еще очень внушителен. Если к этой скале подплывать с юга, то она вам напомнит гигантскую хищную птицу, подстерегающую добычу, но стоит ее обогнуть, как видишь, что это возвышающийся над морем обыкновенный утес, и тщетны будут попытки найти в нем то, что с другой стороны показалось опущенной головой, красной грудкой и полурасправленными крыльями. Я застал двух матросов, которые, глядя на эту скалу, еще неумело, но осеняли себя крестным знамением, третий же прикоснулся к висящему у него на груди амулету.
Устье Черной речки напомнило мне Сувиля, а также его рассказ о сражении «Покорителя» и «Матросской трубки», когда эти фрегаты стояли в реке, а пять английских кораблей крейсировали в открытом море.
Пять месяцев назад я подплывал к острову с этой стороны. Сейчас, благодаря юго-восточному ветру, мы надеялись подойти к порту до наступления темноты. Мы болтали о чем-то легком и незначительном, чего я даже и не запомнил. В самые жаркие дневные часы мы подремали под тентом. В четыре часа, облокотившись на ограждение, мы смотрели на косу Гротов, мимо которой плыли. Море, кидаясь на приступ, шлепалось о прибрежные скалы, белая водяная пыль взметывалась кверху. С этого боку остров выглядел диким и иссеченным волнами.
Потом потянулся весь затененный кокосовыми пальмами берег Песчаной косы, и, когда мы уже в пятом часу добрались до устья Большой Северо-Западной реки, наши чаяния бросить якорь до ночи сменились полной уверенностью.
Поскольку «Рыцарь» пришел из Большой Гавани, формальности в порту были сокращены. И к ужину мы уже были в столовой гостиницы Масса.
В это время года чуть ли не все колонисты приезжают в столицу. Те, у кого есть дом, оказывают гостеприимство своим друзьям, другие останавливаются в отеле, а кто победнее, находит приют у трактирщика.
Улицы Порт-Луи выглядят на редкость оживленными. По мостовым резво катятся экипажи в сопровождении всадников в шапокляках. Кучера разодеты в пестрые ливреи, и все это вместе являет собой прелестное зрелище.
Обычно женщины пользуются своим пребыванием в столице, чтобы делать покупки. То и дело встречаешь их, занятых обсуждением тонкости кружев, купленных на Шоссейной, в сравнении с кружевами из лавочки на старинной парижской улице. Женщины запружают тротуары, и в день нашего приезда в Порт-Луи в газете «Сернеан» сообщалось, что какая-то лошадь, свернув, разбила витрину, и две приезжие дамы были легко ранены. Чтобы быть справедливым, надо добавить, что не одно лишь кокетство их подвигает не замечать и превозмогать усталость во время долгого ожидания в торговых складах. Именно женщинам вменено в обязанность выбирать и покупать одежные ткани, которые дважды в год раздают рабам. Я попросил моих спутниц заняться моими покупками, чтобы и мне было чем одарить рабов в конце года, но выбор сукна на сюртук Рантанплана я мог доверить только себе. Я купил ему также серебряные часы и цепочку, собираясь преподнести их на новогодний праздник… Это было в конце сентября. Тому уже год.
На следующий день мы отправились в театр. Давали «Севильского цирюльника», которого я уже видел во Франции. Ясно, что нечего было и сравнивать эти спектакли, но трогало уже то, что французы играли французскую пьесу в стране, захваченной англичанами, и перед публикой, состоящей из англичан и потомков французов. Я не вмешивался в обсуждение игры актеров и их голосов. Не ради театра и даже не ради скачек я сюда ехал. Я уже это знал.
Зал был полон. Все взгляды были устремлены на сидевших в первых рядах лож и в креслах балкона очаровательных женщин в обнажающих плечи муслиновых платьях. При малейшем движении вспыхивали их драгоценности. Мои спутницы могли потягаться с ними в изысканности. Впервые я видел их в вечерних туалетах. Девицы держались с несвойственной их характерам строгостью, мать надавала им столько советов относительно надлежащего поведения в обществе, что в начале вечера барышни были почти в столбняке. В дальнейшем наши поддразнивания их понемногу расшевелили, а шутки и каверзы Фигаро заставили хохотать до слез. Анна, моя сестра Анна, как я теперь ее называю, была на спектакле впервые. В прошлом году ее, как маленькую, оставили в гостинице. Видеть ее радость доставляло мне огромное удовольствие. Но красота этих девушек была еще детски хрупкой, в ней только сквозило неясное обещание. Зато Изабелла…
Мне неохота задерживаться на этой картинке. Мне нечего тут объяснять, просить снисхождения. Факты остаются фактами. Я не желаю оправдываться. Да, впрочем, тогда, в Порт-Луи, мы были просто товарищами, радовались совместным прогулкам и развлечениям, тому, что рядом сидим за столом, и, без сомнения, тому, что ночуем под одной крышей. Распрощавшись с другими, мы останавливались на площадке лестницы, чтобы обменяться несколькими невинными фразами, пожелать друг другу спокойной ночи. Одна улыбка — и дверь закрывалась.
Оставшись один в своей комнате, я думал: «Она готовится ко сну, распускает свои длинные волосы…»
Я гасил в своей комнате свечи и облокачивался на ограду балкона. Герань испускала свой кисловатый запах. Несколько праздных гуляк, фланировавших в саду Вест-Индской компании, проходили перед гостиницей, их шаги затихали вдали. Откуда-то доносился бой часов. Я замирал, охваченный странным блаженством. Потом возвращался к себе и, быстро раздевшись, проваливался в беспокойный сон. На рассвете меня будил грохот повозок на мостовой, крики торговцев вразнос. И начинался день.
Скачки на Марсовом поле проходили в субботу. Еще с полудня началось массовое шествие по Шоссейной в сторону улицы Интендантства. Экипажи, всадники, пешеходы следовали друг за другом. Госпожа Букар-мать, сидевшая на балконе вместе с господином Массом, уверяла, что чувствует себя помолодевшей на двадцать лет.
— Ты помнишь тот первый день, Антуан? Женщины все как с ума сошли. Открыто держать пари — подобно мужчинам! Ну будто бы грех какой совершаешь!
Господин Масс услужливо заказал нам два фиакра, и мы тоже пристроились к общей процессии. Толпа запрудила улицы, и служба охраны порядка бессильна была тут что-нибудь сделать. Прекрасный случай для господина Букара обрушиться на нерасторопность администрации! На подступах к Марсову полю лошади, будучи не в состоянии стронуться с места, били копытами землю. Мы едва успели прибыть за четверть часа до первого заезда. Господину Букару еще неделю назад пришла в голову счастливая мысль нанять ложу, когда их продавали с аукциона. Нам досталась ложа, смежная с той, где сидели организаторы, на втором этаже. Так что мы возвышались над публикой и видели сразу все. На ипподроме были сооружены навесы. Их украсили зелеными ветками и знаменами. Рядом с ними толпился народ, но были еще и отдельные кучки людей у могильного памятника и на дороге, что опоясывала скаковой круг. Яркие, всех цветов радуги, платья женщин выделялись на светло-зеленом газоне площадки. На ветвях египетских акаций, высаженных еще при Маэ де ла Бурдонне, городские мальчишки устроились с большими удобствами.
День этот так и сверкал искрометной радостью и беспечностью. Да, не скрою, я радуюсь, вспоминая эти часы, словно бы, задержавшись в них, я отодвину те, что последуют, да, отодвину, а может быть, перечеркну…
Губернатор с семьей занимал центральную ложу, но в соседней с нами, той, где сидели организаторы, в первом ряду красовался полковник Дрейпер в цилиндре и сером костюме. До нас долетали отдельные фразы:
— Говорят, что он едет в Лондон требовать справедливости.
— Дни скачек — это его[8] дни, не правда ли?..
— Говорят, он сам участвовал в скачках в тысяча восемьсот четырнадцатом году.
— А вы слышали, что он был пажем Георга третьего и служил в королевской гвардии?
— Что он делает с тех пор, как его уволили?
Учредитель конных состязаний полковник Дрейпер пользовался всеобщим уважением.
Под навесом, где заключались пари, я встретился с мэтром Лепере. На последний заезд он пришел в нашу ложу. И согласился завтра с нами отужинать.
…Порой мне случается остановиться перед шпалерой в библиотеке. Каждый стежочек имеет свое назначение, каждый стоит на своем месте. Попробуй убрать один здесь, другой там, и у дамы с соколом уже не будет прежнего выражения, ее жест — эта поднятая рука, на которой сидит птица, — утратит свое изящество, и поза стоящего рядом рыцаря утеряет свое благородство. Каждый стежок и каждая тень имеют определенный смысл. То же и с тем, что меня занимает. Здесь на лету подхвачено слово, там — жест, выражение лица, которые мало что сами по себе означают, но в общей мозаике все становится на свое место, когда на них смотришь при ярком свете, пристально вглядываясь и связывая с другими словами, другими жестами, другим выражением лица.
День завершился блестящей победой жеребца Васко, принадлежащего господину Адриану д’Эпинею. Он выиграл в первом и во втором заезде, и все окружающие увидели в этом некое доброе предзнаменование. Господин Букар был совершенно утешен.
— В понедельник я расскажу об этом Бродле, — сказал он. — Необходимо поддержать настроение у этих несчастных.
Он действительно обратился к властям за разрешением посетить в тюрьме обвиняемых из Большой Гавани, и как раз этим утром его уведомили, что разрешение получено. Господина Бродле и его друзей арестовали месяц назад, следствие уже закончилось, и узники требовали, чтобы их ознакомили с обвинительным заключением. Но вопреки обещанию господина Иеремии содействовать ускорению процедуры дни тянулись за днями, а на их требование не было никакого ответа.
В то время как мы говорили об участи наших соседей, мэтр Лепере показал нам Иеремию и одного из его ближайших друзей, господина Редди, шедших куда-то по ипподрому.
Мы несколько задержались на Марсовом поле. Шествие началось снова, но уже в обратную сторону. Люди так же спешили отсюда выбраться, как прежде бежали на скачки, только с еще большим шумом. Кучера орали и погоняли лошадей. Кондитеры предлагали оставшиеся нераспроданными пирожные, нахваливая их нежный вкус. Торговцы арбузами окликали прохожих. Уже снимали знамена, и под навесами слышался стук молотка по ящикам.
Тени густели по склонам гор, а на горе Открытия вдруг начал слабо помаргивать огонек.
Вечер был мягкий, но почему-то одновременно жестокий. У меня было странное впечатление, будто меня гнетет, но также и возбуждает нечто похожее на предчувствие. Вскоре на ипподроме остались лишь несколько припозднившихся вроде нас горожан, прельщенных внезапно наставшей здесь тишиной.
Мы пешком спустились на Губернаторскую, когда уже всюду зажглись огни. С обеих сторон улицы, на верандах богатых домов, собирались вместе члены семьи. Слышался смех, клочки разговоров. В одном из дворов девушка в длинном платье гонялась за мальчуганом. Она нас увидела сквозь решетку и остановилась с очаровательным выражением замешательства. От света, падавшего с веранды, у нее ярко блестели глаза и видно было, как бурно вздымается ее грудь. Послышались звуки рояля, сначала прерывистые, потом слившиеся в единую музыкальную фразу, чтобы вскоре растаять у нас за спиной. Фонари висели на всех основных перекрестках и, казалось, двигались нам навстречу. Выйдя на Оружейную площадь, мы остановились, удивленные множеством огоньков, которые покачивались на воде. Левые и правые бортовые огни, кормовые и носовые огни, фонари, повешенные на рею и бизань-мачту. Из проехавшего рысью экипажа раздался веселый смех женщины. Я инстинктивно повернулся к Изабелле и в сумерках перехватил улыбку, осветившую ее взгляд и лицо. Именно в это мгновение Анна уронила свой зонтик, и я нагнулся, чтобы поднять его.
Госпожа Букар-мать встретила нас радостными восклицаниями и вопросами. Она уже знала о перипетиях этого дня, хотя и не покидала балкона. Но все клиенты гостиницы, возвращаясь с Марсова поля, заходили поговорить с ней. За сорок восемь часов она успела внушить к себе уважение.
Во время ужина она окликнула проходившего через зал господина Масса.
— Пусть молодежь потанцует, господин Масс. В мое время после такого дня никто не улегся бы сразу в постель.
Гости в ответ на эту идею захлопали, господин Масс поклонился.
— Жаль, что Лепере не смог составить нам компанию. — сказал господин Букар и, повернувшись к матери, добавил: — Вы ведь, наверно, помните, матушка, молодого нотариуса, который тогда приехал в Большую Гавань описывать имение Франсуа? Сегодня он должен ужинать в клубе маврикийских любителей скачек, но завтра он будет с нами.
Старая дама кивнула. Мы с большим увлечением, даже со страстью принялись обсуждать скаковые качества лошади д’Эпинея, ибо, поставив на нее, наши барышни выиграли несколько пиастров. За десертом госпожа Букар-мать спросила у Изабеллы:
— Этот мэтр Лепере также и ваш нотариус?
Мне показалось, что я уловил на лице молодой женщины выражение досады, однако она сейчас же ответила:
— Да, он мне очень помог своими советами, так что я бесконечно ему признательна.
Мы танцевали почти до полуночи, благодаря нескольким самоотверженным дамам, которые согласились сесть за рояль. Ночью я долго стоял на балконе. Я понимал, что это мое пребывание в Порт-Луи стало важным этапом моей жизни, но почему — уточнить бы не смог.
На следующий день после мессы мы обсудили возможность поездки в «Грейпфруты». По воскресеньям дилижансы возят горожан на постоялый двор «Поль и Виргиния» возле Королевского парка, где находится старинная усадьба Маэ де ла Бурдонне. Мои друзья горели желанием показать мне этот парк. Там растут любопытные породы деревьев, которые дают пряности, а также пальмы, вывезенные с разных континентов и акклиматизированные на острове, благодаря неусыпным заботам господина де Сере. Меня прельщала мысль повидаться с моим другом Сувилем, но после вечера в театре, беготни за покупками, с которыми все же покончено не было, целого дня, посвященного скачкам, да еще и танцев, госпожа Букар и ее дочери попросили дать им денек отдохнуть.
— Хилые создания! — пренебрежительно бросила госпожа Букар-мать. — Как подумаешь… — Она пожала плечами. — Мой бедный Антуан!
— Времена колонизации давно миновали, бабушка, — с легким нетерпением сказала Анна. — Сейчас мы имеем полное право быть чуточку неженками… да попросту — женщинами.
— О, ты! — возразила бабушка. — У тебя всегда будет все, как ты хочешь. Дай-то бог, чтоб однажды… — Она себя перебила. — А, ладно, я знаю, что говорю.
Она подняла голову и выставила вперед подбородок, как обычно, когда она словно бросала вызов кому-нибудь или чему-нибудь.
— Никола, — обратилась она ко мне, вновь обернув свою шаль вокруг шеи, — попробуйте-ка отнять у современной женщины моды, религию, проблемы, связанные с питанием, и еще сплетни, — что ей останется?
Мы все, живущие рядом с госпожой Букар-матерью, всегда себя чувствовали сбитыми с толку, когда она так на нас нападала. Смутился я и на этот раз.
— Останется, вот как заметила Анна, быть женщиной, ведь это в конечном счете тоже прекрасное дело, не правда ли? — сказал я.
Она меня смерила долгим презрительным взглядом сквозь свой лорнет.
— Фу-ты, господи! Все они одинаковы! Должна вам сказать, что я была лучшего мнения о ваших умственных способностях. Женщина, настоящая женщина, мой юный друг… но спорить с вами сейчас — только зря терять время. Видно же, что это для вас покамест совсем незнакомая область. Первая встречная положит вам пальчики на плечо и будет крутить вами, как пожелает.
— Мама, — вмешался Антуан Букар, — чем наш друг заслужил такой выпад? И если Жанну и девочек не оскорбляет ваше суровое мнение о современных женщинах, то, по-моему, оно совершенно несправедливо по отношению к Изабелле, которая…
Некий завсегдатай гостиницы приоткрыл дверь маленького салона, где мы собрались после мессы, и, извинившись, быстро ее закрыл.
Госпожа Букар выпрямилась в своем кресле.
— Я себя часто спрашивала, Антуан, как ты мог быть моим сыном, но никогда я не задавалась этим вопросом с таким, как в эту минуту, недоумением.
Она говорила, не повышая голоса, но чувствовалось, что она крайне раздражена. Тогда вступилась невестка:
— Может быть, вы устали, матушка? Не хотели бы вы хоть немножечко отдохнуть перед завтраком?
— Устала! — воскликнула эта странная пожилая дама. — Да посмотрите же на меня! Устала я там или нет, мой разум не потерял своей ясности. И ничто мне не помешает… — Она стукнула кулачком по подлокотнику кресла. — …однако довольно!
Наступила мертвая тишина. Анна встала с дивана и наклонилась над подоконником. Выкрикивая, прошел продавец ананасов.
— Смешно, что тут продают ананасы, — сказала Анна. — Может быть, эти привезены из Большой Гавани.
Госпожа Букар как будто уже успокоилась.
— Подойдите ко мне, Изабелла. Я обещала вас научить вязать кружево для белья. Мне это вспомнилось утром, когда я нашла у себя в кармане челнок. Смотри-те-ка: сделав петлю, вы ее держите между большим и указательным пальцем…
Ее проворные пальцы сновали туда и сюда. Она продевала челнок в петлю и ловко вытягивала нить. Изабелла сидела, склонив голову, и обе они как будто сошли с прелестной эпинальской[9] гравюры.
Господин Букар подошел ко мне.
— Пойдемте, мой друг, к Массу, пусть даст нам что-нибудь, чем освежить наши головы в ожидании, — сказал он, посмотрев на мать, — хорошей погоды.
Мы вышли из салона, и, едва уселись за стол, он снова заговорил:
— Мама с некоторых пор меня беспокоит. Она никогда не была особенно ласковой к окружающим. Но уже несколько недель она, право, не знает удержу. Терпение моей жены достойно всяческого восхищения. Одна Анна способна дать ей отпор, отсюда и снисходительность, проявляемая к ней ее бабушкой.
В столовую начали заходить другие клиенты. Мы заговорили о нашем отъезде.
— Бюфар будет ужинать с нами, — сказал господин Букар, — и тогда мы узнаем, сможем ли сняться с якоря утром во вторник.
День не был столь трудным, как я того опасался. После дневного сна и ритуального полдничанья господин Букар с дочерьми, Изабелла и я отправились на прогулку в сторону горки, на вершине которой неделю назад началось строительство форта. На одном из столбов реял английский флаг.
— Для чего все это? — спросил господин Букар, когда мы перешли с улицы Супруги дофина на улицу Новой горки. — Наверное, нас обложат новым налогом, который придется выплачивать еще третьему поколению. Это будет, как с церковью. Вам понравился кафедральный собор в Порт-Луи?
— Красивое здание, — сказал я, — достойное столицы.
— Я тоже такого мнения, но вот что надо учесть: с тысяча восемьсот тринадцатого года, когда его выстроили по приказу маркиза Гастингса, генерал-губернатора Индии, заехавшего в Порт-Луи, мы по-прежнему платим налог, которым нас на этот предмет обложили. То есть вот уже двадцать лет мы возмещаем правительству суммы, внесенные им на перестройку приходской церкви. И у нас есть тягостное впечатление, что мы внесли уже стоимость трех соборов. Правда, нас уверяют, что на эти деньги теперь улучшают водоснабжение.
Дорога оборвалась у подножия горки, но в густой траве по склону змеилась тропинка. С ее середины вид на город был очень красив. Мы возвышались над рейдом, на нем четко вырисовывался остров Бондарей. К северу от Черепашьей бухты тянулись пляжи, а море раскинулось полукругом, внутри которого там и сям у самого побережья чернели рыбачьи лодки.
— Этот пейзаж напоминает мне «Поля и Виргинию», — сказала Изабелла. — Помните то место, где Поль, стоя на склоне горы Большой палец, смотрит вслед кораблю, увозящему Виргинию?
— Изабелла растрогана, — заметила Анна.
— А ты, — спросил, взглянув на нее с улыбкой, отец, — ты не была растрогана, читая этот роман?
— То время прошло, отец, теперь мне известно, что этих великих чувств не существует в природе.
— Что ты об этом знаешь, мой бедный ребенок?
— Достаточно посмотреть вокруг.
Мы все рассмеялись, но Анну это ни капельки не смутило. Волосы, которые она в городе старательно зачесывала наверх, придавали ей строгий вид, противоречивший ее живости и веселой улыбке.
— Что за философия, Анна, — сказал я ей.
Она не ответила и, подняв руку, заправила локон, который упал ей на лоб.
— Можно иметь восемнадцать лет и быть немножко философом, — сказала Изабелла. — У молодых та особенность, что они будто созданы из одного куска, они либо за, либо против. Уклончивость, снисходительность, гибкость приходят позднее. Мне кажется, Анну сейчас прямо-таки коробят всякие романтические мечтания, и она холодно заявляет нам об этом. Ведь правда же, Анна?
Быстро нагнувшись, Анна сорвала какой-то дикий цветок, посмотрела на Изабеллу и, раскрутив его в пальцах, важно сказала:
— Обожаю, когда меня ловят с поличным, поневоле задумаешься. — И больше нами не интересуясь, она удалилась и села чуть выше на камень.
— Да, безусловно, этот ребенок пошел характером в бабушку, — сказал господин Букар, — но не могу же я посадить ее на хлеб и на воду.
— Сознайся, что ты будешь первый страдать от этого, — сказала Мари-Луиза.
Солнце заходило. Весь порт был залит розовым светом. Мы медленно двинулись вниз по тропинке.
Всякий раз, как я вспоминаю воскресный ужин в гостинице Масса, я будто снова слышу тот диалог:
— А я себя спрашивала, заставит ли ее кто-нибудь переменить решение?
— Я очень ее уговаривал потерпеть и продолжать хозяйствовать у себя в имении. Основной ее довод был тот, что со смертью Франсуа, а он был ближайшим соседом Гастов, ей стало совсем одиноко на ее землях. Я тогда только что получил письмо Никола Керюбека, в котором он извещал, что скоро приедет, и сообщил ей это. Она дала слово подумать и в конце концов согласилась. Об этом своем решении она мне сказала в тот самый день, когда мы впервые встретились с Никола.
Голос старой госпожи Букар и голос мэтра Лепере, ее и его лицо. Разговор несомненно светский, через пятое на десятое, разговор, который отнюдь не блистал новизной, но к которому, возможно, примешивалось чуть-чуть любопытства, а также стремления осветить кое-какие вещи, оставшиеся неясными, до сих пор оставшиеся неясными. Разговор, в котором речь шла о женщине, решившей уехать, но потом передумавшей. Тут было нечто напоминающее звено в цепи, стежок на шпалере, сделанный в нужном месте, дабы подчеркнуть объемность рисунка или придать правдивости какой-нибудь позе. История женщины, решившей уехать, но потом передумавшей, — почему? Эти вопросы — и много других — я ни разу не задавал себе в тот момент, когда мог бы на них ответить, потому что они, на мой взгляд, не имели тогда никакого значения. В этот же самый вечер, к концу ужина, заговорили о рыбной ловле и об охоте. Тоже избитая тема — про остров, где в чаще водятся кабаны и олени, а рыба так и кишит. Избитая тема, несколько анекдотов, но вдруг надо всем звучит чистый голос, голос Анны, с чуть резковатой ноткой, которая меня тогда удивила, но сейчас удивляет меньше. Словно и этот тон был мне нужен, чтобы составить или дополнить мозаику.
— Изабелла, расскажите и вы что-нибудь. Вы ведь дадите фору любому опытному рыбаку. Она родилась не здесь, однако никто не сравнится с ней, если надо найти рыбу, запутавшуюся в водорослях. Когда мы рыбачим с факелами, самая большая добыча у нее. А вы слышали, как она рассуждает о приливах или о направлении ветра?
— Это потому, что я новичок и хочу все понять, — засмеявшись, ответила Изабелла.
— Но это еще не все, — продолжала Анна, — никто не сравнится с ней и тогда, когда нужно на лету попасть в птицу и превратить ее во что-то невыносимо грустное и кровавое. Вот чего я никак не могу ей простить.
На ее лице появилась гримаска, проказливая и жесткая одновременно.
— Когда мы в следующий раз устроим охоту на юге, — сказал мэтр Лепере, — мы непременно возьмем с собой госпожу Гаст. Что вы об этом думаете, господин Букар? Однако же подождем, чтобы нам разрешили пользоваться нашими ружьями.
Последний день в столице мои спутники посвятили покупкам и визитам. Я же весь этот день пробродил по городу. У господина Твентимэна, английского коммерсанта, недавно открывшего магазин на Оружейной площади, я купил великолепную индийскую шаль. Купил я ее с превеликим смущением. Точнее, с чувством вины. Первой моей заботой было, придя в гостиницу, сунуть пакет на дно чемодана.
Мы погрузились на судно во вторник утром. Вначале господин Букар собирался продлить свое пребывание в Порт-Луи до среды. В воскресенье вечером в гостиницу Масса принесли проспект новой газеты, задуманной главным образом с целью предостеречь колонистов против резкостей «Сернеана». Первый номер газеты «Морисьен» должен был выйти в среду второго октября. Господин Букар начинал кипятиться при одной мысли, что должен уехать из Порт-Луи накануне этого первого выпуска. Страстный поклонник Адриана д’Эпинея, он сожалел, однако, что в его отсутствие «Сернеан» иной раз выходил за пределы разумного. «От этого будет больше вреда, чем пользы», — часто говаривал он.
Капитан Бюфар, закончив погрузку товаров для некоторых торговцев Большой Гавани, не мог тут больше задерживаться. К уборке сахарного тростника приступили месяца два назад, и тюки сахара, изготовленного в Фернее, лежали на складах по берегам Известковой реки. В воскресенье вечером господин Букар еще полагал возможным отправить нас с «Рыцарем», а самому уехать с субботним дилижансом. Но в понедельник, поговорив с господином Бродле, решил отправиться с нами. Он узнал, что рабы господина Бродле откровенно ликуют, что их хозяина засадили в тюрьму. Мы с каждым днем все сильней и сильней ощущали серьезность минуты, понимали, что Маврикий в который раз подходит к решающему перелому своей истории и что это требует бдительности от всех его сыновей.
Однако, желая утешить себя за то, что придется ждать до субботы, когда дилижанс доставит в Большую Гавань первый листок «Морисьена», господин Букар отправился к господину Эжену Леклезио, основателю новой газеты, чтобы поздравить его с умеренностью и здравым смыслом, которые тот проявил при редактировании проспекта. Из-за этого мы снялись с якоря с опозданием на два часа.
Со злости капитан заявил господину Букару, что все неблагоприятные ветры будут на его совести.
— Никогда нельзя задерживать отправления, — ворчал он, расхаживая по палубе взад и вперед, со своей старой трубкой во рту. — Это значит — нарываться на неприятности.
— Без суеверий, Бюфар, — посмеивался над ним господин Букар. — Раньше на два часа или позже — путь до Большой Гавани останется тем же, и направление ветра…
— Будь вы моряк, я бы вас выкинул за борт, чтобы заставить уважать наши законы. Вот именно, наши законы, а не суеверия, как вы говорите, да!
— Самое плохое, что может с нами случиться, — сказала Анна, — это что мы проведем ночь на палубе. Но в конце концов, капитан, это не так неприятно.
Гнев капитана, скорее наигранный, нежели истинный, мало-помалу утих. Пополудни оба приятеля, сидя друг против друга, затеяли нескончаемую партию в шахматы.
Мы провели ночь в креслах, при свете круглой луны, которая словно бы заблудилась в небе и насылала на нас порчу. Тем не менее эта ночь была теплой и целомудренной и сохранилась в моей памяти как необыкновенно счастливая…
Изабелла лежала в кресле лицом к небу и, поднимая руку, называла звезды по именам.
В свой дом я вернулся с радостью несказанной. Я и не пробовал защищаться против растущего во мне чувства. Да и думал ли я когда-нибудь защищаться? Удовольствие вернуться домой было связано с удовольствием вновь обрести душевную близость с Изабеллой. Эти шесть дней, что мы провели с ней вместе, но в компании с другими людьми, лишили нас наших свиданий среди полей и наших вечерних прогулок. Эти шесть дней принудили нас надеть маску, которая начинала меня тяготить.
В эту среду, совершая обход зажженных свечей перед сном, я впервые подумал о будущем. В спальне, обитой розовым шелком, я задержался перед комодом в античном стиле из крапчатого красного дерева с бронзой, перед зеркалом, поддерживаемым двумя амурами, перед большой, с балдахином, кроватью, огромной под своим розовым шелковым пологом. Каждую неделю, как это было и в прошлом, кровать застилали свежими простынями и сатиновым стеганым одеялом, за чем неусыпно следила Плясунья Розина. В эту среду я подумал, что индийская шаль когда-нибудь ляжет в один из ящиков комода. Сегодня я уже знаю, что эта шаль проплыла по многим морям, но где-то она теперь?
Между тем жизнь шла. Разговор господина Букара с обвиняемыми из Большой Гавани побудил нас серьезно заняться их поместьями и рабами, что сократило наши досуги, хотя в это дело каждый внес свою лепту. В Порт-Луи по решению губернатора был распущен Колониальный комитет, и господин Иеремия, стараясь выиграть время, не щадил ни судей, ни обвиняемых. Он надеялся заменить в Верховном суде трех судей другими, преданными ему людьми. Едва закончилась уборка сахарного тростника, я предпринял распашку некоторых целинных земель и выкорчевал бесполезные деревья индиго.
Проходили недели. В декабре над Большой Гаванью пронесся ветер непослушания. У Букаров рабы воспевали Иеремию, хотя никто его и в глаза не видел. «Господин Иеремия приехал в шляпе набекрень…»[10] Нередко бывало, что по ночам из одного поместья в другое разносилась барабанная дробь. Странный то был диалог, как будто основанный на звукоподражании, вначале неторопливый, потом все более исступленный. В иные ночи я долго стоял на террасе, облокотившись на кованые перила. Море, невидимое в темноте, но близкое, распространяло терпкий запах йода и сухих водорослей. В перерывах, когда один барабан умолкал, а другой, где-то на склоне горы или же за равниной Голландцев, не начал еще отвечать на послание, я слышал, как падают наземь широкие листья миробаланов. Давящая тишина длилась пять или десять минут, после чего опять раздавались ритмические звуки, и меня охватывала необъяснимая тоска.
Как-то ночью я позвал Рантанплана.
— Что это значит?
Было видно, что он разрывается между верностью людям своей расы и привязанностью к тем, кто покоится за ручьем, да и ко мне тоже. Он колебался, что-то блеснуло в его взгляде.
— Они говорят, что близятся сроки, сударь.
Но тогда как другие хозяева жили в страхе, я благословлял человечность, которую проявляли к своим рабам мои родственники.
Управляющий Изабеллы Гаст совсем обнаглел и не поддавался никаким увещаниям. Однажды ночью, незадолго до Нового года, ко мне пришла бедная Изабелла, одна, без своей постоянной спутницы, и полная решимости незамедлительно что-нибудь предпринять, буде ей посоветуют это.
— Просто не знаю, что делать, я не трусиха, но…
Она не была трусихой, я это знал. В любой час, с Карфагенской царицей или одна, объезжала она свои земли, и так было с первого дня приезда в колонию. Назавтра я рассказал господину Букару про ее затруднения. Мы хладнокровно их разобрали, и нам показалось, что самое мудрое было бы посоветовать Изабелле избавиться от управляющего, спровадив его подобру-поздорову. Что и было сделано, после чего постепенно восстановилось спокойствие.
Второго января я устроил праздник, приурочив к нему раздачу одежды и разных мелких подарков моим людям. Рантанплан обрадовался как ребенок, когда я ему преподнес часы и цепочку, и с этого дня он так и ходил с висящей у него на груди толстой цепью, пропущенной сквозь петлицу его сюртука, и с часами в кармане, бережно вложенными в полотняный мешочек.
Букары и Изабелла приняли мое приглашение и согласились прийти мне на помощь. Накануне я велел отнести Изабелле индийскую шаль. Она явилась ко мне в этой шали, красовавшейся у нее на плечах, и сказала просто: «Это чтоб вас поблагодарить».
После раздачи подарков и пожеланий слуг: «Мы надеемся, что вы всегда будете таким, как сейчас», я попросил моих друзей остаться на ужин, и госпожа Букар-мать села во главе стола. Вечер прошел оживленно. Горели свечи во всех канделябрах и бра, на столе сверкали хрусталь и серебряные приборы. Рантанплан устроил нам настоящий сюрприз, подав на десерт изображающий хижину Поля и Виргинии изумительный торт из нуги, начиненный грейпфрутами и другими засахаренными плодами. Анна отказывалась его резать, дабы не разрушать эту красоту. Маленькие подробности, за которые я продолжаю цепляться по сю пору.
Да, это был оживленный вечер, я надолго его запомню. Не потому, что я в первый раз принимал друзей, и даже не потому, что в первый раз у меня за столом была Изабелла, а из-за удивительно праздничной атмосферы, когда поневоле веришь, что добрые пожелания, которые принимаешь с внешним безразличием, могут, должны сбыться. Я был повязан дивным и молчаливым согласием. Не было произнесено ни единого слова, однако я знал: выбор сделан, и это уже навсегда, хотя пока меня что-то еще удерживает. Я открывал для себя все то, что нам дарует глубокое чувство. Эти ребячества, эти бессмысленные тревоги, эту слепую ревность, эти внезапные вспышки, эти причуды и ощущение полного счастья от одного мимолетного взгляда или улыбки. Мне хотелось как можно дольше продлить эту сладостную эйфорию, в коей я пребывал.
В тот же месяц на остров обрушился тайфун, который порядком попортил наши плантации, но все-таки не привел к такому опустошению, как в Порт-Луи, где тоже произошло наводнение. На Большой Северо-Западной реке снесло два моста. Ручьи вышли из берегов возле сада Вест-Индской компании, и одна женщина там утонула. Оказавшись пленником в своем доме, я видел через окно, как трещат и ломаются распустившиеся деревья. Море было мертвенно-бледным. Казалось, дома упираются изо всех своих сил, чтобы себя отстоять. Шторм свирепствовал двадцать четыре часа. На следующее утро пейзаж выглядел уныло, на аллее лежала подстилка из листьев.
Дни бежали за днями. Я по-прежнему виделся по вечерам с Изабеллой. То у Букаров, куда она приходила с Карфагенской царицей, то на аллее в своих «Гвоздичных деревьях», где она тихо прогуливалась в одиночестве.
Всего только раз она смело вступила в мой дом одна. В тот вечер, когда явилась за помощью и советом по поводу своего управляющего. Всего один, а после еще и другой, о чем я пока не могу вспоминать без великого трепета.
В феврале, уже после увольнения управляющего Изабеллы, во время одной из наших вечерних встреч она мне сказала, что хочет продать имение.
— Я окончательно поняла, что не в силах больше работать, как раньше. Постоянные страхи этих последних недель, ответственность, необходимость то и дело что-то решать — все это меня угнетает. Вот я и подумала: а не лучше ли мне вернуться к моему прежнему плану? Продать имение, переселиться в другое место, а вырученные деньги вложить в какое-нибудь предприятие или уехать во Францию.
Я не был готов к такой новости. Я не мог примириться с ней. Доводы Изабеллы не представлялись мне убедительными. У меня не укладывалось в голове, что она устала. Устала вставать каждый день на заре, устала продумывать по утрам дневное задание, устала трястись от мысли, что траты превысят доход. Я не желал ее видеть обескураженной, я так любил ее гордость, ее мужество. Я сказал ей это. Она обратила ко мне лицо, казавшееся при бледном свете луны еще более трогательным.
— Поверьте мне, Никола, так будет лучше. Только вот, видите ли, я подумала… Это, наверное, выйдет не так мучительно… Не знаю, возможно ли это, но мне будет легче, если имение купит какой-нибудь друг.
— Изабелла, — воскликнул я, — вы мне подаете чудесную мысль! Я куплю имение, и вы будете у меня экономом.
Она было сделала протестующий жест, но я взял ее руки в свои.
— Послушайте меня, вы будете продолжать заниматься угодьями и управлять рабами. Вы будете выполнять мои приказания и участвовать в барышах.
Она попыталась высвободить руки, но я крепко сжимал их. Они были нежные и прохладные, как будто слегка испуганные, я старался их отогреть.
— Вы по-прежнему будете жить в своем доме. И ходить по полям, а мне не придется напрасно высматривать на дорожках ваш зонтик. А наши свидания, Изабелла? Вы подумали ли о том, что мы можем лишиться радости этих встреч? Ну как вы решились на это?
Она не тотчас ответила. Она словно спрашивала себя, с чем-то в себе боролась. Минута затягивалась. Наконец она вновь подняла на меня глаза.
— Жизнь не всегда бывает легка, Никола.
Я нагнулся. Ее руки пахли цветами. Но прежде, чем Изабелла вырвала их у меня, я ощутил губами их дрожь.
Не торопясь, мы двинулись по тропинке, ведущей к ее усадьбе. Мы шли рядом, и временами руки наши соприкасались. Когда мы подошли к крыльцу, я пожелал ей спокойной ночи. Ее пожатие было длительным, а после, привстав на цыпочки, она поцеловала меня в щеку, по-родственному, как будто в знак благодарности. Оставив меня в смущении, она взбежала вверх по ступенькам.
По возвращении домой я задержался в гостиной. Подойдя к шкафчику, где стояли ликеры, я налил в стакан можжевеловой водки. Я себя чувствовал, как мальчишка, который может себе позволить любую прихоть. Мысль помочь Изабелле, ничего не меняя в наших привычках, воодушевляла меня. Хоть я и отметил ее неуверенность, я не сомневался, что вырву ее согласие. Я упрекал себя в том, что за внешней храбростью не сумел угадать в ней этой усталости, в коей она призналась, и ее денежных затруднений.
Я обещал себе предложить ей большую цену, нежели та, какую она назначит, и еще задумал отремонтировать и подновить ее дом.
Уже назавтра я начал действовать. Чтобы это не походило на тайный сговор и не привлекло тем самым внимания, я решил поставить в известность господина Букара, подумав, что его авторитетное мнение внесет необходимую ясность, если какой-нибудь злопыхатель начнет вкривь и вкось истолковывать эту сделку. Я поехал к нему ранним утром. Я велел оседлать Тальони, маленькую гнедую кобылку, которую я купил в январе. Лето было уже на исходе. Тростник на полях пошел в рост — кроме того, который был высажен в этом году на новых участках, — и вид стал менее привольным. Кое-где имелись, однако, просветы, в которых синело море. Я двинулся вниз по аллее. У шоссе пришлось переждать, пока пройдет Маэбурский гарнизон. Он направлялся в сторону Бо-Валлона. Солдаты пели и, чеканя шаг, выкрикивали незнакомые слова. Я поймал себя на том, что мне хочется вполголоса повторить хотя бы одну фразу, но мой акцент меня рассмешил. Когда они удалились, я пересек шоссе и поехал по второй половине аллеи. С обеих ее сторон, за кокосовыми пальмами, роскошно цвел миндаль. Одурманенный им, я подумал, что вокруг меня слишком много света и ярких красок.
Кобыла шла шагом. Добравшись до дороги к поместью Букаров, я услышал визжание пил, врезавшихся в древесину. Вскоре я выехал на лужайку, где работали лесорубы. Я был приятно удивлен, обнаружив там господина Букара, так как предполагал, что мне придется искать его на полях. Заметив меня, он пошел мне навстречу, а я, спешившись, привязал свою лошадь к ветке молодого эбенового дерева.
Весь вчерашний вечер и в первые утренние часы эта история мне представлялась как нельзя более ясной: Изабелла продавала свое имение, я его покупал. Но, едва очутившись лицом к лицу с моим другом, я оробел. Сам факт, что я не могу без стеснения говорить об этом проекте, точно указывал, что в нашей купле-продаже есть что-то странное: люди будут поражены, узнав, что Изабелла продолжает жить в своем доме и надзирать за рабами. Но другого решения я не видел и не хотел бы, чтобы к другому решению пришла Изабелла. И все же то, что казалось мне столь простым всего час назад, когда мы с Тальони размеренным шагом двигались по аллее, стало непреодолимым препятствием, когда я встретился с проницательным взглядом господина Букара. Мы, как обычно, сели на ствол поваленного дерева, в сторонке от лесорубов. Я не знал, как подойти к предмету, и моя скованность, видимо, обратила на себя внимание моего друга, так как после двух-трех шутливых фраз он спросил:
— Вы чем-то сейчас озабочены, Никола?
Я поспешил схватиться за этот протянутый мне спасительный шест и, старательно подбирая слова, произнес:
— Да, и вот чем: Изабелла, с которой я вчера виделся, сказала, что хочет продать имение, и я думаю, что хорошо сделаю, если его куплю.
Вымолвив это, я почувствовал облегчение, и мне оставалось лишь применить немного дипломатии, чтобы довести свой план до счастливого конца. Я перестал крутить веточку эвкалипта, которую, садясь, подобрал, дабы не потерять самообладания, и посмотрел на Антуана Букара. Он скрестил руки на своей трости и положил на них подбородок. Две горлицы перелетели лужайку.
— Дело выгодное, — наконец сказал он. — Но мне непонятно… Она вам не объяснила мотивы такого решения?
— Мне показалось, что слишком уж велики у нее расходы.
Он повернулся ко мне.
— Слишком уж велики? — повторил он.
Он как будто хотел еще что-то добавить, но передумал, и я продолжал:
— Ну и к тому же, видно, устала…
Я не был склонен подчеркивать этот последний мотив. Первый мне представлялся вполне подходящим. Никто обычно не верит в деловые качества женщины. История с управляющим показала нам, что, несмотря на твердость ее характера, бывают такие трудности, которые без чужой помощи женщина преодолеть не в силах.
— Извините мое удивление, — сказал господин Букар, — но ничто как будто не предвещало, что Изабелла вернется к идее продажи имения. Я не могу себе объяснить…
Он снова умолк. Сегодня я понимаю, о чем он думал, и, учитывая обстоятельства, он проявил большую душевную тонкость. Скажи он мне то, что хотел, я все равно бы ему не поверил и не признал бы его правоты.
— А не сказала ли она вам, что покинет колонию? — спросил он.
Я смутился, но он на меня не смотрел. Я ответил, что Изабелла хотя и туманно, но намекнула на это, и тут же прибавил, что я намерен просить ее присмотреть за посадками в течение нескольких месяцев.
— Если она и впрямь решила продать имение, то для вас это будет очень хорошее дело, может быть, даже более выгодное, чем вы надеетесь, — заключил господин Букар.
Он улыбался. Мне показалось — с иронией. Но если и так, то теперь я знаю, что, уж конечно, не в том смысле, в каком я тогда полагал.
Лесорубы распиливали огромный ствол эвкалипта. При каждом движении пилы с лежащего на козлах дерева сыпалась тонкая пыль, которая горкой скапливалась на земле. Птицы, завсегдатаи этой лужайки, прыгали с ветки на ветку и чистили перышки острым клювом. Тяготясь собой и своими мыслями перед лицом человека, чье осуждение пугало меня, я все еще мешкал уйти. Целые четверть часа я с превеликим трудом заставлял себя рассуждать об ирригации и компостах.
К завтраку я вернулся домой. Большие рыжие листья миробаланов кружились над моей головой. Тихо несомые ветерком, они устилали лужайку и, ярко выделяясь на зеленом газоне, напоминали застывшие языки пламени.
…В имении Изабеллы аллею, ведущую к ее дому, окаймляли растения с петлистыми, узловатыми ветками, концы которых увенчивались цветами, похожими на большие ладони с длинными, тонкими пальцами лепестков. Эти красные и розовые цветы создавали некое подобие свода. Троим мужчинам потребовалось три дня, чтобы с корнем выкопать эти растения, и еще три дня, чтобы высадить молодые пальмы. Весь вид от этого изменился, только не знаю, к лучшему ли…
Пока я мыл руки, Рантанплан отвел Тальони в конюшню. Еще не закончив есть, я вызвал Плясунью Розину, желая ее похвалить за блюдо из рыбы гурами, которое она для меня приготовила.
— Я прямо-таки убежден, — сказал я, — что те гурами, которые Марк Антоний, не жалея затрат, велел доставить из Азии, чтобы попотчевать Клеопатру, не идут ни в какое сравнение с вашими.
Осчастливленная, она поклонилась. А впоследствии говорила, что она куда лучше готовит, чем повар господина Антуана, и что это признал сам господин Никола.
После завтрака я написал моему старому другу Сувилю и мэтру Лепере, приглашая их погостить в «Гвоздичных деревьях». Снова сев на Тальони, я поскакал в Маэбур, чтобы утренний дилижанс захватил мои письма в Порт-Луи. Побродив по улицам Маэбура, я зашел в читальню. А у господина Монвуазена, где я купил эбеновый ларчик, инкрустированный перламутром, повстречался с Этьеном Меле, владельцем Фернея, накануне вернувшимся из Порт-Луи. Он сообщил мне последние столичные новости, а также про то, что слышно о наших соседях. В течение предыдущих недель Джон Иеремия вел себя неосмотрительно. Наконец-то он решился в открытую обвинить судей Верховного суда в должностном преступлении и соучастии в действиях, вмененных в вину колонистам из Большой Гавани. Губернатор понял, что его репутация пострадает, если он станет и дальше поддерживать Иеремию в неуемных его притязаниях. В особенности, когда тот потребовал отвода судей, доказывая, что они не способны быть беспристрастными на этом процессе. Этьен Меле считал, что отныне процесс взял правильный курс и дело затягиваться не будет.
Мы расстались, и я заехал в трактир Лепанье выпить там чашку чая. Я засиделся в трактире, слушая, вероятно, в десятый раз историю битвы в Большой Гавани.
— …Я мог бы видеть все до подробностей, глядя в свое окно. Очевидцы мне говорили, что «Волшебница» была там, когда взлетела на воздух. В точности там, где сейчас эта лодка.
Затянутый в свой сюртук, старый военный тыкал костлявым пальцем в сторону бухты. Я кивал головой, притворяясь чрезвычайно заинтересованным, но на самом деле думая о другом. В итоге я убил уйму времени, мечтая о наступлении ночи.
Ночь наступила, однако напрасными были мои ожидания. Я не увидел с террасы ни тени на диагональной дорожке. И никого не встретил, спустившись по аллее до самого берега. На песок набегали короткие волночки. Время от времени из воды выпрыгивала рыба и слышался легкий всплеск.
В одиннадцать я решил лечь спать. Я был в растерянности. Нерушимая тишина окутала дом. Я лег под простыню, пахнущую индийским нардом, я провел ужасную ночь. Мне снилось, что я блуждаю по неоглядной равнине в поисках человека, о котором мне ничего не известно. Затем пейзаж изменился. Я повис на краю пропасти, цепляясь за обсыпающуюся кромку. Сорвавшись, я закричал и проснулся с каплями пота на лбу, ледяными руками и глухо и сильно бьющимся сердцем. Я зажег свечу и начал читать. Когда на востоке занялась бледная заря, я погасил свет и заснул мертвым сном.
Напрасно прождал я еще два дня. На третий я решил отрядить к Изабелле нарочного с книгой, о которой мы с ней говорили. Так я узнал, что она здорова: слуга увидел ее на пороге бывшей мастерской по изготовлению индиго, переделанной в зерновой склад. Этот третий день показался мне длинней предыдущих. Выпив после ужина кофе, я спустился с террасы. Я вознамерился этой ночью сам пойти к Изабелле, если она не придет ко мне, но едва я сделал два-три шага по диагональной дорожке, как увидел вдали знакомый силуэт. Она быстро шла в темноте, и, когда мы с ней поравнялись, я потерял самообладание.
— Я пережил три ужасных дня из-за вас, — сказал я, — и это тогда, когда нужно было срочно принять какие-то меры…
— Вы зря выходите из себя, Никола, — смеясь, отвечала она. — Мне хотелось лишь дать вам время все хорошенько обдумать. Я боялась, как бы мое присутствие невольно не повлияло на вас. Но сегодня я встретила в Маэбуре господина Букара. Он мне сказал, что ваше решение принято, и вот я здесь…
— Согласны ли вы с моими условиями?
Мы повернули назад к «Гвоздичным деревьям». Сквозь листву был виден сияющий всеми окнами дом, и, ступив на аллею, мы ненадолго остановились. От ветерка, влетавшего в открытые окна, слабо покачивались гардины. Яркий свет отблескивал в темной мебели.
— Как могут мне не годиться ваши условия? — ответила Изабелла, когда мы двинулись по аллее к морю. — Вы оставляете мне мой дом, где я жила со дня приезда в колонию, где я наблюдала, как исподволь отвоевывались эти земли у лесной чащи. Я вам уже говорила, что крепко привязываюсь к вещам. Бросить все, что до сей поры для меня было смыслом жизни, это как будто лишиться корней, так что я бы уже в другом месте на острове не прижилась, уехала бы во Францию. Я очень вам благодарна за ваше решение, которое избавляет меня от всякого беспокойства, и, дав мне возможность доглядывать за столь дорогими мне землями, чувствовать себя нужной.
Отношения наши, казалось, достигли той степени близости, какой между нами не было даже в последние месяцы, и я понял, что должен быть осторожным и пощадить самолюбие Изабеллы. Надо, чтобы она себя сразу почувствовала полезной и по-настоящему нужной. А после…
— Я начала тут кое-какой ремонт, который, надеюсь, закончится через три недели, самое большое — через месяц.
— Ах, Изабелла, оставим разговор о ремонте. По-моему, мы могли бы поговорить наконец о другом, — с нетерпением сказал я.
Она придержала свой шаг.
— Вы становитесь раздражительным, Никола! — сказала она.
— Я человек не светский, — пробормотал я.
— Лишний довод, чтобы заняться делом. Смета, которую мне представили…
Мы простились на том, что мэтр Лепере подготовит купчую во время своего пребывания в «Гвоздичных деревьях».
Вся следующая неделя ушла на уборку маиса. «Невиданный урожай», — сказал Рантанплан, глядя на вереницу волов, впряженных в тележки с початками. Затем, подняв кверху все листья, початки связывают в пучки и вешают под навесами для просушки. Через несколько недель их обмолачивают, а зерно ссыпают в амбары до того часа, когда из него начинают давить масло.
Но как же я был далек от всех этих дел! Я жил в своем собственном, отделенном от всех мире, в котором я был один, где было мне хорошо. Изабелла все время держалась на некотором расстоянии, и я примирился с этим. Я утешал себя тем, что не без боли она отказалась от своего поместья, что иное поведение меня удивило бы и показалось бы недостойным ее. Я был склонен выказывать снисходительность и терпение. Мне было довольно жить ожиданием.
Сувиль и Лепере письменно известили меня о своем прибытии в субботу первого марта. Я решил предоставить Сувилю спальню Франсуа второго, а Лепере поселить у Франсуа третьего. Шкафы и ящики в комнате моего дяди, второго носителя их фамильного имени, были пусты. Его сын исполнил свой скорбный долг и очистил их, я же не мог заставить себя раздать одежду моего брата. У меня возникло было желание сделать это теперь, но я ему не поддался. Это выглядело бы так, будто я изгоняю память о нем из комнаты, в которой он прожил всю жизнь, лишь для того, чтобы предложить ее постороннему человеку, — мне это претило. Я только велел поставить в нее комод, которым никто не пользовался и куда Лепере мог бы сложить свои вещи.
Вся мебель на втором этаже была заперта, а хранителем связки ключей был у нас Рантанплан. Я у него ее попросил. Он не преминул опять упрекнуть меня в том, что я не занял принадлежащую мне по праву наследования комнату Франсуа второго.
— В том же я упрекал и господина Франсуа, и поначалу он отвечал, что-де займет ее, когда женится, но добавлял при этом, что вряд ли такое будет. А за несколько месяцев до своей смерти он как будто бы свыкся с мыслью о возможной женитьбе, потому что он говорил: «Имей терпение, Рантанплан, дай только срок…»
В субботу я вышел на шоссе и встретил своих друзей. Их путешествие было очень приятным.
— Тем не менее я весьма рад, что прибыл на место, — сказал Сувиль. — Когда мы проезжали Кюрпип, ожили все мои застарелые ревматизмы.
Оба они выражали радость самую искреннюю. Рантанплан и один из его сыновей, Купидон, тоже вышли навстречу гостям. И этот ночной приезд странно вернул меня в прошлое.
— Я так нуждался в отдыхе, что приглашение ваше пришлось удивительно кстати, — сказал Лепере.
— А я так безжалостен, что приготовил вам тут работу.
Он взглянул на меня с любопытством.
— У нас еще будет время об этом поговорить, — сказал я.
— Что до меня, то я могу посвятить вам только неделю, — сказал Сувиль. — Я уеду на дилижансе в следующий четверг или пятницу. Тронш покамест не знает дня отправления из Маэбура.
— Ну, а я никуда не спешу, — сказал Лепере.
Я развел гостей по их комнатам, и Рантанплан приготовил ванны. Я знал по опыту, что после подобного путешествия хочется поскорее смыть с себя дорожную пыль.
Приглашение к ужину застало нас за круглым старинным столиком со стаканами в руках. Кажется, в первый раз со дня моего приезда в библиотеке восстановилась та атмосфера, ради которой она и была создана. Компания веселых друзей, которые, развалившись в креслах и положив ноги на табурет, с удовольствием распивают водочку и беседуют по душам. Мне представлялось, что я попал на один из тех давних, еще самых первых лет вечеров, когда в поместьях насчитывалось каких-нибудь пять или шесть рабов и хозяева сами отлично справлялись с пилой и мотыгой, с лопатой и молотком. С наступлением темноты они непременно должны были так собираться, чтобы порассказать друг другу о городках, откуда они были родом, поделиться новыми впечатлениями, поверить свои надежды и разочарования. У них в ногах, не боясь запачкать толстые шерстяные ковры, конечно, лежали собаки, вытянув морды между передними лапами. И привыкшие к трудностям быта женщины, наверное, разносили кувшинчики и стаканы, отнюдь не смущаясь ни вольными разговорами, ни грубой веселостью этих мужчин.
У второго же поколения, если верить старой госпоже Букар, жизнь пошла полегче и вновь обрела утонченность. А теперь и мы, представители третьего поколения, собрались в той же комнате и вот шутим и пьем винцо, отдаваясь радостям жизни. Я испытывал приятное чувство, что все идет славно, гости ведут себя непринужденно и забывают даже, что я тут хозяин.
Сувиль приступал уж не знаю к которой охотничьей побасенке, когда Рантанплан, приподняв тяжелый шелковый занавес, объявил: «Кушать подано».
На пороге столовой бывший капитан корабля выразил свое восхищенное изумление одним только словом:
— Ч-черт!
Хрусталь и столовое серебро излучали сияние, Рантанплан внес суповую миску. Мы сели.
На следующий день перед мессой и после нее мои гости встретились на церковной площади с множеством старых знакомых. А перед завтраком мы обошли поместье и посмотрели на осушительные работы вокруг болот. За две недели до этого одно болото было осушено, и его уже начали засыпать. Я считал неразумным терять довольно обширную площадь, коль скоро за два-три месяца можно ее превратить в культурные земли. С исчезновением болот, естественно, этот участок имения лишится своей сочной зелени, своей прохлады и тени. Я обещал себе не трогать только дорожки, где было найдено тело Франсуа, оставить там рощицу, что-то вроде оазиса посреди полей.
Во второй половине дня мы приготовились к посещению пригласившего нас семейства Букаров. Пока мы ждали Сувиля, задержавшегося в своей комнате, я рассказал Лепере о своем плане. Вначале он меня слушал молча, но вдруг спросил, окончательно ли я это все решил и чье это предложение — Изабеллы или мое. Я передал ему вкратце наш разговор, и, слушая, он кивал головой. Когда я умолк в ожидании его мнения, Лепере заявил, что, будучи также нотариусом Изабеллы, он предпочел бы поговорить со своей клиенткой, прежде чем высказаться по этому поводу. Изабелла, с которой он раскланялся в церкви и при нас обменялся несколькими словами, по-видимому, не успела ему сообщить об этой продаже. Между тем подошел Сувиль, и мы отправились в путь.
Во дворе нас встретила старая госпожа Букар. Вооружившись огромными ножницами, она подрезала розовые кусты. Утром она произвела на Сувиля сильное впечатление, прибыв на мессу в своем паланкине. Он нашел, что у нее есть характер.
— Я как раз сказала сегодня утром, что вы давно у нас не были, Никола.
Я не ответил. Она трясла свою юбку, чтобы освободиться от срезанных и зацепившихся за нее стебельков.
— Я почти приручила его, но если он несколько дней не является пред мои очи, то я уже спрашиваю себя, а не натворил ли он каких-нибудь глупостей? — говорила она Сувилю, идущему рядом с ней.
Мы направлялись к дому, когда Мари-Луиза и Анна, как обычно, бегом подбежали к нам.
— Дети мои, — сказала им бабушка, — что за манеры! С ними не совладаешь, — добавила она. — Это маленькие дикарки.
— К счастью, — сказал Сувиль. — Жизнь не замедлит придать серьезности этим юным личикам. Зачем забегать вперед? Милые барышни, старый морской волк выражает вам свое глубочайшее почтение.
Вид у него был самый что ни на есть церемонный и вместе с тем комический, так что девушки не смогли удержаться от смеха.
— Вы похожи на нашего дядюшку-капитана, чей портрет висит у нас в столовой, — сказала Анна. — И поскольку я выросла под его взглядом и вела с ним нескончаемые беседы, я вот думаю, а не поцеловать ли мне вас?
И, положив руку на плечо Сувиля, она привстала на цыпочки.
— Анна! — смеясь, проворчала бабушка.
Но я-то прекрасно видел, что она разом завоевала сердце старого моряка. Куда более спокойная Мари-Луиза держалась возле Лепере, и, несмотря на явный интерес, который она не раз проявляла в моем присутствии к Маэбурскому гарнизону, я задавался вопросом, не изменилось ли что-то со времени нашей поездки в Порт-Луи и только ли из одной привязанности ко мне да из желания отдохнуть молодой нотариус принял мое предложение?
Так на наших глазах сбываются предначертания — медленно, но неуклонно. Полжизни прожив вдали друг от друга, два существа встречаются и, познакомившись, дальше идут уже вместе. Тогда как другие встречаются лишь на свою погибель.
Мы устроились на веранде. До нас доносился шум морского прилива, разбивающегося о рифы. Легкий бриз шевелил кусты казуарины, отделявшие нас от моря. Было чудесно. В другие часы моей жизни я бы, наверно, расслабился и почувствовал бы себя совершенно счастливым, но вот уж два дня, как мне постоянно кого-то недоставало, и я знал, что должно пройти еще несколько дней прежде, нежели жизнь вернется ко мне во всей своей полноте.
То было время, когда люди ни в Порт-Луи, ни в Большой Гавани не могли встретиться без того, чтобы не завести разговор о процессе колонистов. Господин Букар спросил, есть ли хоть маленькая надежда, что наконец это дело передадут в суд присяжных. Последний мотив, выдвинутый правительством для объяснения своих проволочек, больше не существует, заседатели на этот год были названы более двух месяцев назад.
— Как? — воскликнул Сувиль. — Вы еще не знаете этого? Процесс назначен на понедельник, десятое марта.
— Да, я не знал. — сказал господин Букар. — Видимо, честь заиметь вас в качестве пассажира вскружила голову кучеру Троншу, почтовая сумка осталась в Порт-Луи, и мы не получили газет за прошлую неделю.
— Так вам неизвестно и то, что в Лондоне, еще в ноябре, во время совещания Колониального бюро у д’Эпинея появился случай сказать помощнику государственного секретаря, что он думает об управлении островом и как понимают здесь справедливость, как творят суд и расправу? Письмо д’Эпинея в Колониальной комитет, датированное двадцать вторым ноября, получено четыре дня назад.
Заговорили также об Анри Адаме, французе по происхождению. Женившись на местной девушке, он поселился в столице в 1817 году. До приезда нового губернатора он командовал добровольческим корпусом в Порт-Луи. Как только был подписан приказ о его изгнании, он поехал в Англию к д’Эпинею, чтобы просить об отмене приказа на заседании Совета по частным делам.
— Вам следует серьезно подумать о вашей натурализации, — посоветовал мне Лепере.
— Все позволяет надеяться, что д’Эпиней наконец получит возможность свободно изложить свои жалобы, — заключил Сувиль. — Ему обещали новую встречу в декабре, и она, наверное, состоялась.
— Это великий человек, — внезапно сказала госпожа Букар, которая до сих пор не придавала, казалось, большого значения этому политическому разговору. — Но где я перестаю его понимать, так это когда он утверждает, что наши привычки и вкусы стали теперь английскими. Я всегда готова признать факты такими, каковы они есть, но кто поверит, что не сегодня завтра можно вывернуть меня наизнанку — это меня-то! — словно какую-нибудь старую перчатку!
Глаза ее сверкали. Порой, когда полагали, что она гневается, достаточно было взглянуть на выражение ее глаз, чтобы все стало ясно. В девяти случаях из десяти она просто-напросто потешалась.
— Матушка, — обратился к ней господин Букар, — как вы считаете, поладят когда-нибудь маврикийцы друг с другом? Помните ли вы дурацкие ссоры сторонников якобинцев с бонапартистами и приверженцев монархической власти с теми же якобинцами, а в придачу — еще и с бонапартистами? Господин Лепанье мог бы долго вас забавлять, рассказывая о драках, для коих его трактир служил сценическими подмостками. Самое смешное, что частенько такие ссоры вспыхивали по пустякам. Когда противники уже давали волю рукам, они забывали, из-за чего дерутся, с помощью, разумеется, добрых бутылок Лепанье. Помню день, когда Шарль Гаст, который любил щегольнуть своими революционными идеями, едва не убил кого-то, кто утверждал, что якобинцы таскали каштаны из огня для Бонапарта. «Мы трудились для народа, а не для отдельной личности!» — орал Гаст. После чего схватил огромный кувшин и напялил его на голову своего собеседника!
Эта картинка заставила нас улыбнуться, и все умолкли. Может быть, тишина всегда следует за словами, которым впоследствии суждено в тот ли, в другой ли день получить важный смысл.
— Я иногда себя спрашивал… не знаю, один ли я… — начал Лепере.
Осекшись, он тихо кашлянул.
— Продолжайте же, — сказала старая госпожа Букар, безжалостно, как это умела только она.
Лепере бросил на нее умоляющий взгляд.
— Вы иногда себя спрашивали, — продолжала старая дама, — как могла столь тонкая и изящная женщина, как Изабелла, выйти замуж за человека, подобного Шарлю Гасту, не правда ли? Многие люди в Большой Гавани испытывали точно такое же любопытство, вы не были одиноки.
Она поправила шаль, сползшую с ее плеч, и вытянула вперед подбородок.
— Мое не удовлетворено и сейчас, — добавила она. — Нечего так смотреть на меня, Антуан. Я говорю, что думаю. И вы, моя милая Жанна, — подхватила она, повернувшись к своей невестке, — не бойтесь дурного примера, который я подаю вашим девочкам, занимаясь тем, что меня не касается. Мы с Анной уже обсуждали этот вопрос, и не из желания позлословить. Просто из любопытства. Из всякого любопытства может выйти хороший урок.
— Я уверен, — сказал в свою очередь господин Букар, — что молодая женщина часто, должно быть, страдала от этого расхождения между манерами мужа и ее собственными. На постоялом дворе, в мужском обществе, он до женитьбы вел себя как солдафон. Благотворное влияние на него Изабеллы неоспоримо. На людях его поведение стало безукоризненным. Однако, если верить всяческим россказням, он отыгрывался дома, и поговаривают, что бедная Изабелла должна была иногда запираться в своей комнате, пока в стельку пьяный супруг заснет на полу в гостиной. Впрочем, его раскаяние, как я слышал, бывало трогательным. Он обещал, что больше не будет, точно ребенок.
Я впервые присутствовал при разговоре о Шарле Гасте. Молчание, окружавшее его имя, наводило меня на мысль, что он был не из тех, кого с удовольствием приглашают, но я не был в этом вполне уверен. Я начинал понимать спокойствие Изабеллы, она его обрела, пройдя суровую школу.
— А особенно он поразил меня в самый последний вечер, — сказала Жанна Букар. — Не знаю уж почему, но именно на него я обратила тогда внимание. Может быть, из-за того, что Изабелла была там самой красивой из всех женщин и вокруг нее увивались поклонники. Это было в Бо-Валлоне, ты ведь, конечно, помнишь, Антуан? А он стоял у окна, опираясь на подоконник. И казалось, все время был начеку. Когда я увидела, что он направляется к Изабелле, которая вместе с Франсуа Керюбеком возвращалась из сада, куда они между танцами выходили немного пройтись, я подумала: вот будет ужас для этой женщины, если он вдруг начнет ее ревновать! Но он подошел к ним с улыбкой. Назавтра мы все узнали, что он скончался во сне.
— Между тем он был скроен так, чтобы жить сто лет, — сказала старая госпожа Букар, поигрывая своими кольцами. — Я так и вижу его с повязанной красным платком головой и бердышом в руке.
— Не то разрыв аневризмы, не то эмболия, я уж не помню, что говорил врач, но от этих болезней не жди ни предупреждения, ни пощады, — сказал Лепере.
— Он даже на помощь позвать не успел, — продолжал господин Букар, — однако его словно било в судорогах. Изабелла проснулась от звука разбившегося стакана, но, войдя в его комнату, увидала, что это с ночного столика свалился на пол графин. Весь паркет был залит водой.
— И когда Изабелла пришла?.. — спросил я.
— Уже ничего нельзя было сделать, — ответил Антуан Букар. — Она вышла, чтобы кого-то позвать, и одного раба послала ко мне, другой помчался к Франсуа… А вы замечали, насколько некоторые вещи вас иногда поражают именно потому, что они ну никак не вяжутся с остальными? Только что в этом доме случилось нечто ужасное, и меня до крайности удивил странно праздничный вид гостиной. Во всех четырех углах комнаты из ваз, точно пламя, выметывались большие красные и розовые цветы. Из них получаются изумительные букеты.
— Изабелла вела себя очень мужественно, — сказала Жанна Букар. — Я ей предложила пожить у нас, хотя бы недолго, пока не придет в себя, но она отклонила мое приглашение, заявив, что лучше она уж сразу начнет себя приучать к одиночеству.
— Почему она не пришла к нам сегодня на вечер? — спросила госпожа Букар-мать. — Вы что же, девочки, разве не пригласили ее?
— Ах, я и забыла, — быстро ответила Анна.
Мне показалось, что на лице Мари-Луизы мелькнула улыбка.
Вышколенный слуга, не менее вышколенный, чем Рантанплан, принес стаканы, лимонную настойку с лакрицей и сливянку.
Лепере отправился к Изабелле в четыре часа. Утром она прислала ему коротенькую записку. Он у нее засиделся и еле поспел к ужину — лицо у него было хмурое и озабоченное. Когда мы все трое сошлись после ужина в библиотеке, я начал его расспрашивать.
— Что меня беспокоит, — сказал он, — так это то, что я не могу понять мотивов госпожи Гаст.
— Но она говорит достаточно ясно, что ее одолели денежные заботы, — ответил я.
Лепере посмотрел на меня со слабой улыбкой.
— Вы искренне верите, что она не в силах покрыть затраты, и все-таки покупаете? — спросил он.
Я смутился, словно меня поймали на лжи.
— Моя цель — расширить свои владения, — сказал я. — Я даже готов предложить цену, которую вы сочтете, может быть, неразумной.
— Вы меня ставите в сложное положение, — продолжал Лепере. — Я должен блюсти интересы как одного, так и другого. Я назначил свидание госпоже Гаст на среду. Мы с вами вместе осмотрим ее имение, склады, поселок рабов, усадьбу и все строения. Договоримся о цене, и на следующий же день я составлю купчую.
Так мы и сделали. Изабелла встретила нас спокойная и далекая, словно чужая. Я просил меня извинить: вовсе я не настаивал на осмотре, мне довольно и описи. Она меня перебила:
— Мэтр Лепере абсолютно прав. Начнем со служб, складов, поселка рабов и закончим домом. Я иду вперед.
Она взяла белый шелковый зонтик и спустилась с крыльца. Аллея под сводом красных и розовых цветов упиралась другим концом в шоссе. Направо шла диагональная дорожка. Мы повернули налево.
— Сейчас посмотрим конюшни, — сказала Изабелла. — Три рабочие лошади, занятые на пахоте, две верховые, кабриолет и еще две, которые ходят в упряжке.
— Но даже и речи не может быть ни о каком экипаже, упряжке… — запротестовал было я.
— Все, Никола. Я ничего не желаю себе оставлять. Если я вдруг решу отсюда уехать, надо, чтобы я могла это сделать в любую минуту.
Внезапный страх заставил меня посмотреть на нее.
— Что за странная усталость у вас, госпожа Гаст, — сказал Лепере. — Позвольте же мне, как вашему другу, задать вам этот вопрос: что происходит?
Остановившись, она повернулась к нам. Она улыбалась. И с этой минуты веселое оживление более не покидало ее, и для меня все стало легко и просто.
— Да ничего, уверяю вас, мэтр. Но вы же знаете, до чего мы капризны, женщины. Вот взбрело мне на ум доказать, что я могу управлять имением, и я это сделала. А теперь я устала и захотелось чего-то другого. Что вы мне скажете насчет разведения шелковичных червей?
— Утопия, — отвечал Лепере, — вот что я думаю. Маэ де ла Бурдонне попробовал этим заняться столетие назад в Монплезире. Это был полный провал. Не берите себе это в голову.
Мы подошли к конюшням, Изабелла по-прежнему улыбалась. Мне казалось, она поздравляет себя, что так ловко отвела внимание Лепере.
Я рассердился. «Отчего они все хотят уяснить для себя мотивы чужих поступков? — думал я. — Почему им мало принять эти вещи как факт? Сделка касается только нас с Изабеллой, а мы все не можем отделаться от объяснений с другими и, честное слово, вынуждены следить за собой, чтобы не выглядеть виноватыми».
Лошади тянули к нам шеи, и, узнав Изабеллу, один жеребенок заржал. От подстилки пахло сухой соломой. С ведром воды мимо нас прошел раб.
— Славные лошадки, — сказала Изабелла. — Да, впрочем, вы знаете их, Никола.
В поселке рабы смотрели на нас с большим любопытством. Возможно, они уже слышали что-то о наших планах. Как и всюду, они жили в хижинах, крытых связками тростниковых листьев. Полуголые ребятишки бегали между хижинами. На веревках развевалось выстиранное белье, вокруг царила полнейшая безмятежность. Мужчины еще были в поле, но жены, готовясь к их возвращению, хлопотали у очагов. Старуха, сидя на глинобитном полу некоего подобия веранды, чистила корешки маниоки. Рядом с ней на старом мешке копошился голый младенец.
— Здесь о пеленках даже понятия не имеют, — заметила Изабелла.
Мы заглянули в несколько хижин, она шепотком расспрашивала стариков о здоровье детей. Те с причитаниями отвечали.
Мы вернулись к усадьбе. Я ни разу не переступил порога ее дома. Придя сюда утром, мы с Лепере ожидали ее на веранде. Сейчас Изабелла приподняла занавеску, которая закрывала вход в комнату.
— Продолжим, — сказала она. — Потом мы получим право выпить что-нибудь прохладительное.
Мы вошли в гостиную. В ней была собрана разностильная мебель, однако все вместе не оскорбляло взгляда. То же самое было в столовой, ничего из ряда вон выходящего. Жилище холостяка, которое женщина попыталась сделать уютным, использовав лучшее из того, что имелось, и добавив кое-какие мелочи, выделявшиеся из всего остального. Ковер, зеркало, маленький секретер…
— А вот кабинет. Там спальни…
— Уверяю вас, Изабелла, не обязательно все осматривать. Особенно вашу комнату…
Ее устремленный на меня взгляд выразил удивление.
— Почему же, — сказала она.
Она выглянула в столовую, где Лепере задержался перед картиной, писанной маслом. Мы были одни в кабинете. Она снова заговорила тихим, чуть хрипловатым голосом, и странное выражение осветило ее лицо.
— Я настаиваю, Никола. Не спрашивайте меня ни о чем. Какой вы, однако, еще ребенок.
Я пошел за ней в спальню. Там все было синим, всех оттенков синего цвета. Занавеси, покрывало на кровати, перина, стены. Большое тюлевое полотнище обрамляло зеркало мягкими складками. На туалетном столике были расставлены все эти штучки, без коих не может обойтись ни одна женщина. Флаконы с духами, с туалетной водой, какие-то чашечки, щетки разнообразной формы. Я подошел, дотронулся до одного флакона. На нем была монограмма Изабеллы, и я заметил, что и на прочих стоящих передо мной предметах был тот же серебряный вензель «И. Г.».
— Не смейтесь надо мной, Никола. Я лишь тогда всерьез начинаю любить и считать вещь своей, когда на ней есть моя монограмма. Мания это или тщеславие — называйте, как вам угодно. Я уже не исправлюсь, — добавила она, когда к нам подошел Лепере.
Мы вернулись назад на веранду, побывав и в комнате Шарля Гаста. От комнаты Изабеллы ее отделял будуар. Мы приступили к обсуждению сделки. Это была, наверное, самая странная купля-продажа, в которой когда-либо приходилось участвовать Лепере.
По просьбе Изабеллы было решено, что она сама рассчитается со своими долгами. В объяснение этого она мне сказала:
— Я всегда относилась небрежно к отчетности, не вела ее изо дня в день, так что я не могу представить вам свои приходо-расходные книги.
Я твердил, что в этом нет надобности и что я все равно начну дело на новой основе. Так как мне показалось, что Лепере не совсем меня одобряет, то я постарался не дать ему времени возразить. Я заявил, что так мне подходит больше и продолжать обсуждение бессмысленно. Чтобы выпутаться окончательно, я привел свой последний довод.
— Я ведь тоже нотариус, — сказал я.
— Дорогой друг, — начал он, — бывают такие обстоятельства…
Он запнулся, поочередно взглянул на обоих, скроил улыбочку и поклонился. В какой-то миг я чуть было не закатил ему звонкую оплеуху. Изабелла сидела, отвернувшись лицом к аллее.
Купчая была составлена у Изабеллы утром в четверг и подписана в присутствии Антуана Букара и Сувиля. Ни тот, ни другой не выказали ни малейшего любопытства. Вечером я дал обед для нескольких землевладельцев Большой Гавани.
В пятницу на рассвете оба моих друга уехали с дилижансом в Порт-Луи: Лепере решил вернуться в столицу к открытию суда над колонистами.
Во второй половине того же дня я встретился с Изабеллой на диагональной дорожке. В маэбурской часовне звонили колокола. До нас долетали их ясные в сумерках звуки, а на шоссе раздавался скрип проезжавшего экипажа.
Быть может, я придаю событиям слишком большое значение, но не беру на себя роль судьи. Так ли важны мотивы, которые я мог выдумать, угадать или принять как возможные? Уснувшие за последние месяцы воспоминания еще иногда выходят из тени. Распускаются пышным цветом, и я на миг замираю, немею в ожидании, что они проторят себе путь, займут подобающее им место. Не откладываю я в сторонку и воспоминание о нашей первой встрече после подписания купчей. Где-то невдалеке колыхался от ветра цветущий кустарник, и временами нас обволакивал одуряющий запах. Над нами с криком летали морские птицы. Лицо Изабеллы было серьезным, она двигалась медленно, погруженная в свои мысли. Мы обменялись обычными фразами.
— Прекрасный вечер.
— Жара как будто чуточку спала.
— Слегка изменился ветер.
— Скоро задует юго-восточный муссон.
Мы шли, и я вновь подумал, что в эти первые дни мне потребуется большая душевная тонкость и понимание. Заржала лошадь вдали, и Изабелла внезапно решилась.
— Я пришла сюда потому, что знала — мы непременно встретимся с вами… Хочу вас предупредить, чтобы вы меня здесь не ждали по вечерам… Хотя бы несколько недель, — добавила она, заметив мое огорчение. — Мы обязаны все предвидеть, Никола. Поразмыслите хорошенько, прежде чем спорить. Я еще не знаю, как отнесутся рабы к этой сделке, не будет ли среди них недовольства. Мне хочется понаблюдать немного за их реакцией.
— Но послушайте, Изабелла, это же глупо! Люди знают, что вы продолжаете управлять имением, знают и то, что я хорошо обращаюсь с рабами…
Я не мог слишком резко настаивать на своем, так как во время переговоров главным моим мотивом было как раз сохранение нашей душевной близости. Я это сказал ей в первый же вечер, она не могла забыть.
Она подошла к простой деревенской скамье, стоявшей у края дорожки, и села. Опустив веки, она теребила свои кружевные манжеты, и вдруг, бог весть почему, у меня в голове возникло воспоминание о нашем совместном путешествии в дилижансе. Сидя в углу экипажа, она задремала, и я тогда ничего про нее не знал. Кроме того, что любуюсь ею. Теперь, когда она подняла на меня глаза, ее зрачки показались мне темнее обычного.
— Можете ли вы мне довериться, Никола?
Я склонил голову; я не знал, что ответить. Я мечтал приблизиться к ней, а чувствовал, что она никогда не была столь далекой. Она поднялась.
— Не провожайте меня, прошу вас.
Сделав два-три шага, она обернулась; я стоял недвижимо, не в силах вымолвить слово.
— Я должна побыть в тишине, чтобы восстановить душевное равновесие.
И ушла. В последующие дни ее настроение не изменилось.
Мы ежедневно виделись в поле то утром, то к пополудни, иной раз на диагональной дорожке. Я не мог понять того, что между нами сейчас происходит, и Изабелла ничем мне не помогала. Порой мне казалось, будто она желает и ждет чего-то, да только не знал чего. Я пытался себя уговаривать, что ее поведение и не может быть никаким другим после такого, подобного жертве, решения и что нужно время, чтобы она с ним освоилась.
Все между тем шло по-прежнему. Я обещал Изабелле помочь ей в надзоре за полевыми работами до назначения нового управляющего. Через неделю после подписания купчей я выбрал одного из своих негров по кличке Подсолнух и поручил ему взять на себя заботу о поселке рабов Изабеллы. Чуть позже, когда я увидел, что человек он опытный и достаточно предприимчивый, стало возможным назначить его управляющим.
Так миновало недели три. Я почти никуда не выезжал из поместья. Появление на свет жеребенка, сбор ананасов, их сортировка и упаковка, затем отправка на паруснике в Порт-Луи — все это заняло несколько дней. Еще один день был всецело заполнен заботами об одном из рабов. Симптомы его внезапной болезни наводили на мысль об отравлении. Я даже подумал, что трудно было бы выбрать более неудачный момент, чтобы привлечь к «Гвоздичным деревьям» внимание Защитника рабов. Пока мы ожидали приезда из Маэбура доктора Жилле, Рантанплан рассказал мне кое-какие неутешительные подробности об отравлениях, коих он был свидетелем. Случалось, то было развязкой какой-нибудь ссоры, а иногда результатом простого неведения. Когда расспросили жену больного, она заявила, что ее муж ел ту же самую пищу, какую она приготовила для семьи. Она сама отнесла ему котелок на поле. А через час его притащили в хижину. Он испытывал нестерпимые боли, не мог открыть глаз, с величайшим усилием извергал из себя съеденное и беспрерывно стонал.
— Я вспоминаю случай с одной девчушкой у Гастов, — говорил тихим голосом Рантанплан. — Вот был кошмар смотреть на ребенка, как она билась в судорогах! Едва она заболела, госпожа Гаст прислала за помощью к нам. Она осталась в имении одна. Господин Шарль накануне уехал в Порт-Луи. Господин Франсуа попросил, чтобы я пошел с ним, потому что я знаю кое-какие секреты целебных трав. Девочку точно так же, как вы сейчас видите, рвало, она корчилась на своем тюфяке. Господин Франсуа поехал на лошади в Маэбур, чтобы попробовать разыскать доктора и привезти сюда. Да только когда он вернулся, все было кончено.
— Но что она съела такого? — спросил я отнюдь не из любопытства, а из желания заглушить свой страх.
— Потом-то, припоминая все по порядку, установили, что мать подметала аллею у Гастов, когда ребенок вдруг стал кататься в судорогах по земле. Думают, может, она сорвала или просто подобрала с дорожки один из тех красных цветков, что растут в аллее, и разжевала какой-нибудь лепесточек. Доктор сказал, что это смертельный яд. С той самой поры госпожа Гаст запретила пускать детишек в свой двор. Я присутствовал и при мучениях Канапе, когда он подмешал в свой рис какую-то, видимо, ядовитую травку…
Его перебил шум подъехавшего экипажа, и я поспешил навстречу доктору. Больной да и мы отделались, к счастью, легким испугом. Доктор определил, что это солнечный удар, и прописал успокоительное.
Так проходили дни.
В Порт-Луи ежедневно слушалось дело Большой Гавани в суде присяжных. Ничего мы предугадать не могли. Мы ожидали приговора, пребывая порой в состоянии какого-то отупения, от которого приходили в себя лишь назавтра. Господин Букар передумал ехать в Порт-Луи.
— Если они будут осуждены, я вряд ли смогу с собой совладать, — говорил он.
Газеты неистовствовали по-прежнему. В последнюю неделю марта они объявили, что приговор будет вынесен 29-го. Было отмечено также, что проведено восемнадцать судебных заседаний.
29-го утром, в субботу, жизнь во всех поместьях протекала, по видимости, спокойно. На заре провели перекличку и разослали людей по участкам. В полдень начали раздавать, как обычно, дневной рацион. Но к вечеру по дорогам разъездились экипажи, всадники мчались галопом. Если встречались два верховых, один поворачивал ненадолго назад, ехал рядом с другим, потом продолжал свой путь. Казалось, что все живут ожиданием какого-то чуда.
Едва закончив присматривать за работой в амбарах, я поспешил домой. Переоделся и поскакал к господину Букару. Он расхаживал по террасе взад и вперед.
— Смешно, — крикнул он, как только меня увидел, — не могу усидеть на месте!
— Не вы один, — сказал я.
Я рассказал ему о метаниях жителей по шоссе.
— Люди тщатся умерить свое нетерпение, воображают, что так скорее узнают новости, — сказал он. — Ничего-то мы не узнаем до завтрашнего вечера. Будем же благоразумными. Не хотите ли прогуляться до пляжа? — спросил он, беря свою трость.
Мы с ним попытались было реально оценить свидетельские показания и разгадать их последствия, но натыкались на бесчисленные трудности. Один из рабов господина де Робийара свидетельствовал против хозяина, на свой лад истолковывая разговор, который он слышал, прислуживая за столом. Со своей стороны, губернатор упрекал обвиняемых в том, что они к нему обращались, используя неучтивые выражения. Его превосходительство неодобрительно отозвался и о газетах, предавших гласности письма, коими он обменялся с арестованными. Взвесив все это, мы не могли подавить в себе беспокойство.
День подходил к концу. Рыбацкие лодки подплывали к берегу. Потом до нас донеслись звонкие голоса Мари-Луизы, Анны и Изабеллы, спускавшихся по аллее к морю. Когда они к нам подошли, мне вдруг показалось, что великая тишина окутала все вокруг — людей и предметы. Бесследно изгладилась лихорадочность Изабеллы. Лицо ее обрело свою прежнюю безмятежность, и мне ни с того ни с сего припомнилось наше совместное пребывание в Порт-Луи. Мне все представлялось тогда легче легкого. Пять месяцев истекло с тех пор, но для меня это время прошло как одна минута.
Изабелла и обе ее приятельницы уселись около нас на пригорке, поросшем зеленой травой. Я не спускал с Изабеллы глаз. Лицо ее будто светилось, светился и взгляд. Кошмар последних недель рассеивался. Это снова была та хрупкая, предоставленная всем ударам судьбы, улыбающаяся женщина, которая так мне нравилась. Это ее я однажды возьму за руку и переступлю с ней вместе порог «Гвоздичных деревьев».
Опомнившись, я услышал, что говорят о свадьбе одной из соучениц Анны по пансиону. Анна согласилась быть подругой невесты.
— Вы понимаете, что это значит? — сказал господни Букар. — Пятьдесят метров индийского муслина, шляпа, перчатки, новые башмачки, портниха, какая-нибудь наставница по жеманству и черт его знает, кто там еще!
Мари-Луиза сказала, что скоро заявится госпожа Роза, модистка. Разговор какое-то время вращался вокруг этой темы, потом Анна повернулась ко мне.
— Ах да, Никола, я и забыла сказать вам, что бабушка выразила желание с вами потолковать, как только представится случай. Если не возражаете, я вас провожу.
Я попросил компанию меня извинить и пошел за Анной. Мы шагали с ней в ногу. Мне мила была ее юность, я был полон нежности к ней. Однако, едва мы оказывались наедине, меня будто что-то сковывало. На мой взгляд, она была еще девочкой, но не мог же я с ней обращаться как с таковой! Я сделал попытку слегка ее подразнить.
— Подружки одних с вами лет вон уже замуж выходят, Анна, — сказал я ей, — скоро настанет и ваша очередь. Очень возможно, что вас увезут далеко-далеко в чужой дом.
— Я совсем не уверена, что выйду замуж, Никола, — серьезно сказала она. — Это такой сложный вопрос. Подумайте, это ведь на всю жизнь!
Ее серьезность меня позабавила.
— Коли тебя охватывает любовь, то уж не знаешь, сложный это вопрос или нет. Живешь, как живется, и целиком отдаешься счастью.
Она живо повернулась ко мне.
— Откуда вам это известно? — спросила она.
— Анна, скоро мне стукнет тридцать, и, по-моему, я могу опереться на кое-какой опыт, — со смехом ответил я, желая и дальше придерживаться шутливого тона.
— А как вы считаете, можно ли полюбить человека, которого… которого презираешь? Такого, который… ну скажем, погряз во лжи?
Я не смог скрыть своего изумления.
— Уж не случилось ли вам полюбить такого?
Я колебался в выборе слов, я старался понять и думал о том, сколь часто доводится нам жить рядом с людьми, в душу которых мы так до конца и не в силах проникнуть. Но Анна ответила одним из своих пугающе-нетерпеливых жестов: правую руку вверх и тотчас же с маху вниз.
— Вы глупец, Никола! Кто говорит обо мне? Я просто пытаюсь понять, что к чему. Ответьте на мой вопрос.
— Но, Анна, что я могу ответить? Мне кажется, да, такие вещи бывают. Тому нам дает примеры история. Мы не являем собой образцов добродетели.
Я спотыкался на каждой фразе, спрашивая себя, к чему она клонит, кого имеет в виду.
Остановившись, она на меня посмотрела. Я чувствовал, что она глубоко взволнована и — я мог бы в этом поклясться — на грани слез.
— Значит, — сказала она, — жизнь безобразна и отвратительна, в ней нет ничего прекрасного, а эта потребность любить…
Она не стала дальше развивать свою мысль, скорее всего потому, что голос выдавал ее возбуждение, ее отчаяние. На всякий случай я прошептал:
— Не надо…
— Хватит, — сказала она. — Ни слова больше…
Я был пристыжен, как ребенок, которому сделали выговор. Мы подходили к дому Букаров, но остановились в двух-трех шагах от крыльца, и Анна сказала уже совершенно обыденным тоном:
— Вот вы и расширили ваше поместье!
— Да, — с облегчением ответил я, так как в этом предмете я чувствовал себя гораздо уверенней. — Я еще с самого своего приезда мечтал купить землю и хоть что-нибудь путное сделать здесь в свою очередь.
— Мне надо что-то у вас спросить, Никола. Если имеешь счет в банке, можно испытывать денежные затруднения?
— Это зависит, понятно, от сделок, которые заключаешь. Если, к примеру, имеешь поместье, то оно требует крупных расходов. Наличных денег может и не хватить на оплату большого долга.
Я очень важно давал эти детские объяснения. Мое любопытство смешивалось с умилением.
— А вот когда вы помещаете деньги в банк, Никола, посылают ли вам примерно такое письмо: имеем честь сообщить, что теперь у вас на счету такая-то сумма?..
Я улыбнулся, подумав, что зря я воспринимал эту забавную нервную девочку столь трагически. Фантазия уносит ее даже дальше, чем она, вероятно, сама того хочет.
— Конечно, — ответил я, — особенно, если сам позаботишься написать директору банка: милостивый государь, чрезвычайно буду вам благодарен, если вы изволите сообщить, мне…
Я говорил напыщенным тоном, чтобы ее позабавить и развеселить, но она осталась серьезной.
— А если имеешь в банке пятьдесят тысяч пиастров, Никола, разве… разве можно испытывать денежные затруднения?
Я засмеялся.
— Это не исключается. Однако, имея пятьдесят тысяч пиастров, всегда уж как-нибудь выкрутишься.
Госпожа Букар-мать, высунувшись из окна гостиной, окликнула нас:
— Что у вас там за заговор, детки?
— Мы идем, бабушка, — крикнула Анна. И пробормотала сквозь зубы: — Мерзавка!
Мне показалось, что я не расслышал.
— Что вы сказали, Анна?
Мы поднялись на крыльцо.
— Я сказала: мерзавка!
— Анна!
Она повернулась ко мне, глаза ее так и сверкали холодной яростью.
— Что? Еще одно слово, которое неприлично произносить, так, что ли?
Она прошла впереди меня до двери гостиной, но не переступила порога.
— Оставляю тебе твоего Никола, бабушка, — сладеньким голоском пропела она.
Я был совершенно обескуражен, и мне потребовалось все мое самообладание, чтобы с должной почтительностью поздороваться с госпожой Букар.
— Я скучала о вас, — сказала старая дама, — и просила девочек доложить вам об этом. По-моему, давно у нас не было случая спокойненько поболтать вдвоем.
Пригласив меня сесть, она острым взглядом уставилась мне в лицо и отодвинула столик, где стояла утыканная булавками деревянная рама для плетения кружева на коклюшках. Челночки лежали по обе стороны рамы, связанные с кружевом нитями, которые достаточно было сплести в определенном порядке, чтоб получить рисунок несравненной легкости и изящества.
— Немало перемен, не правда ли, с тех пор, как мы с вами виделись? — продолжала госпожа Букар.
Я улыбнулся.
— А вы для чего меня вызвали? Чтоб поздравить или же отчитать?
— Мне не подобает ни поздравлять, ни отчитывать вас, — сказала она.
— Пока что меня никто открыто не порицал за то, что я купил земли, но в разговорах об этом я, кажется мне, улавливаю какие-то недоговаривания и намеки. Вы не поверите, госпожа Букар, — добавил я, — до чего это все стесняет и даже сердит меня, чтобы уж быть до конца откровенным.
— Будь мы всегда откровенны, — сказала старая дама, крутя свои кольца на безымянном пальце, — мы оказали бы своим ближним большую услугу. Но мы не можем, не смеем, несмотря на всю нашу привязанность. А кроме того, мы себе говорим, что все образуется, что мы никудышные судьи или, вернее, что наш приговор может быть искажен случайными совпадениями…
Она подняла голову.
— Моя тарабарщина удивляет вас, Никола?
— Нет, — ответил я, — просто пытаюсь понять. Никак не привыкну к тому, что любой мой поступок приобретает такое большое значение. Неужто люди и впрямь интересуются мной или это от нечего делать?
— Вы не можете помешать местным жителям наблюдать друг за другом и заниматься толками да пересудами. Впрочем, это не в первый раз…
Она не закончила фразы и принялась накручивать на свои пальцы бахрому шали.
— Послушайте, Никола, — продолжала она, — наверное, лучше предупредить вас. Антуан и его жена со мной не согласны. Они считают, что незачем надоедать вам этими россказнями. Но я-то, старая женщина, рассуждаю иначе и, хотя, может быть, говорю вздор, но, по-моему, надо, чтоб вы это знали. Давно уже люди судачат по поводу вашей близости с Изабеллой, а в последние недели все эти толки стали попахивать недоброжелательством. Вы ведь не очень-то в курсе здешних нравов…
Меня начал забирать гнев, я перебил госпожу Букар и даже не извинился:
— И что же они говорят?
— Что они могут сказать такого, чего вы не угадали бы? Тот факт, что вы купили земли, а она продолжает жить в своем доме и надзирать за работами, дал новую пищу любопытству людей.
— Должен признаться, я этого ожидал, но надеялся, что люди быстро во всем разберутся.
— Мы делаем все, что в наших силах, и при нас, разумеется, никто себе злобных намеков не позволяет. Разве что иронические. Однако не можем же мы сражаться с ветряными мельницами. И потом, мне кажется, это вы сами должны положить конец всей этой истории.
Наступил вечер, и черные тени медленно затопляли комнату. Возле меня, на низеньком столике, осыпалась роза. Не знаю, зачем с моих губ сорвался вопрос:
— Вы мне это советуете?
Старая дама повернулась ко мне лицом и спросила:
— Вы правда хотите, чтобы я вам высказала свою мысль? Какова бы она ни была?
— Да, — глухо ответил я.
Она скрестила на груди руки.
— Пусть простит меня бог, не люблю я эту женщину. Я никогда эту женщину не любила.
Стало тихо. В дверь постучались, вошел слуга с лампой.
— Антуан мне сказал, что вы засыпаете болота. Замечательная идея. Никто до вас не подумал об этом.
— Быть может, я еще скоро пущу сахарный заводик с паровым двигателем.
Мы снова вели себя непринужденно.
— Уже поздно, — заметил я.
— Возвращаю вам вашу свободу. Надо позвать Анну.
Открыв дверь, она крикнула в глубину дома: «Анна!», но девушка не откликнулась.
— Не беспокойтесь, она, наверное, вернулась на пляж.
Я пожелал ей спокойной ночи.
— Да хранит вас бог, Никола, — отвечала она.
Я присоединился к компании, которая задержалась на берегу. Анны здесь не было. Ущербная луна блуждала по небу над казуаринами и проливала холодноватый свет. На песке блестел не то осколочек перламутра, не то черенок.
— Надеюсь, вы проводите меня, Никола, — сказала Изабелла.
Мы распрощались с друзьями.
— До завтра! — крикнул Антуан Букар.
Я знал, что он думает о суде. Завтра, в этот же час, мы будем знать. В Порт-Луи уже и сейчас известно, надо ли людям печалиться или торжествовать.
— Каким бы ни был исход процесса, — сказал я Изабелле, — все равно начнется какая-то новая жизнь.
Мы дошли до аллеи «Гвоздичных деревьев», и сразу стало легче идти. В сухом песке мы увязали на каждом шагу. Прежде чем углубиться в аллею, мы обернулись к морю.
— Новая жизнь! Возможно, мы слишком требовательны, Никола. Холодно поразмыслив, мы все же, наверно, пришли бы к выводу, что уже то прекрасно, что мы существуем и обладаем тем, что у нас никто не отнимет: солнце, сидение у моря, отдых в тени деревьев…
— Какое счастье вновь видеть вас прежней, Изабелла!
— Прежней?
Я уловил в ее голосе чуточку нетерпения.
— Это не упрек, просто я констатирую.
— Женщины — существа нервные и легко возбудимые, Никола, не надо на них обижаться. Они иной раз не могут все хорошенько обдумать. Часто действуют по наитию, что далеко не всегда желательно. К счастью, все утрясается.
Внезапно на острове Фуке сверкнул огонек, за ним второй, третий, четвертый.
— Телеграф черных, — сказала Изабелла. — Поймана черепаха. Люди с острова требуют широкую лодку, чтобы перевезти ее.
— Вы никогда не перестанете меня изумлять, Изабелла! Вы постигли все эти штуки, вы, чужеземка, тогда как многие местные жители и понятия о них не имеют. Ну, сколько таких в Маэбуре, кто разобрал бы сегодня вечером послание черных с этого острова?
— Я тут никогда не скучала именно потому, что все хотела понять.
Мы повернули к дому.
— Часто ли вы купаетесь, Никола? — спросила она.
— Случается, — ответил я.
— С той стороны есть одно чудное место. Когда-то я время от времени любила себя потешить ночными купаниями. Я только-только сюда приехала. И в лунные вечера украдкой убегала из дома… Сегодня мне кажется, это было очень давно… — мечтательно добавила она.
Я вдруг ощутил в себе какую-то прежде неведомую мне силу. Что-то вроде поднявшегося со дна огромного вала, все сметающего на своем пути.
— И вы купались одна?
Она окинула меня взглядом, в котором я прочитал любопытство и тайное удовольствие.
— Ну да, а что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что нахожу все же странным, чтобы двадцатилетняя женщина ходила ночью на пляж, одна, в чужом, незнакомом краю.
— Чего мне было бояться?
— Всего.
— А теперь разве я не хожу одна ночью?
— Это другое дело!
Она засмеялась и повторила последнюю фразу:
— Это другое дело!
Остановившись, она опять обернулась к морю. Лицо ее мало-помалу меняло свое выражение и делалось строгим. Веки нервно подергивались.
— Это другое дело, по-видимому, потому, что здесь сейчас мой рыцарь Никола…
— А если бы это было тогда?
— Это ничего не меняет. За десять лет…
Она не закончила фразы. Если б она закончила… Но эти ее недомолвки пробудили во мне ту темную ревность, против которой я был не в силах бороться. Я чувствовал, что она опять во власти тех дней, которые уже не могла отдать мне. Дней, когда Изабелла жила, думала, ходила, любила. Я смотрел на нее и страстно желал притянуть к себе, но вместе с тем и ударить. Ударить так, чтоб она позабыла все, что было ее жизнью до той минуты, когда я впервые увидел ее на площадке лестницы в Порт-Луи.
Я смотрел, как дергаются ее веки, как она покусывает уголки своих губ. Я поймал ее руку.
— Что это с вами? — жестко сказала она.
Казалось, она наконец вернулась из дальнего далека, но не она, а я спрятал в ладонях лицо.
Мы молча двинулись дальше. Что я мог ей сказать такого, чего бы она не знала? Когда мы дошли до диагональной дорожки, она сказала спокойно и ласково:
— Не ходите дальше. Сейчас ведь светло как днем. Я хочу вернуться одна.
И так как я попытался спорить, она приложила палец к губам.
На следующее утро Рантанплан, принеся поднос с завтраком, попросил меня выглянуть в сад. Я привстал на подушках. В окне, так далеко, как только мог достать взор, меж гвоздичных деревьев раскинулась розовая скатерть. За одну ночь расцвели тысячи крохотных лилий и, не колышась, теснились теперь под густыми кронами.
— Мне рассказывали про это, но я ни разу не видел. Это добрый знак, Рантанплан?
Он засмеялся, и все лицо его презабавно сморщилось.
— Это скорей предвещает дождь и грозу, — сказал он.
— Но небо-то голубое.
— А вы посмотрите на гору Льва.
Едучи в церковь, я обратил внимание на то, что откосы с обоих боков дороги покрыты цветами и все сады в Маэбуре тоже надели розовый драгоценный убор. За горой, улегшись на самом краю горизонта, растянулась большая черная туча.
Изабелла, с которой мы увиделись на мессе, держалась спокойно, холодно и надменно. Приехав, она даже не повернула в мою сторону головы. По окончании мессы она подошла к семейству Букаров, и мы перебросились несколькими словами. Девушки пригласили ее на полдник, но она отказалась. Ей надо было писать письма и переделать еще кучу дел, и она обещала себе, что остаток дня посвятит всем этим занятиям.
На маленькой площади шли оживленные разговоры. Обсуждались газеты и письма, поступившие вчера вечером с дилижансом. Мы с господином Букаром договорились, что кинемся — он ко мне, я к нему, как только кто-то из нас получит известия из Порт-Луи.
Я возвращался к себе. Стоял изнуряющий зной, и я сожалел, что отправил свой экипаж. В воздухе пахло сухой соломой. В глубоком воскресном безмолвии ясно слышался с выгонов бычий рев. Вдоль дороги трусила собака, топча розовые лилии, но вдруг, насторожив уши, метнулась в поле. Пыльная и покрытая трещинами дорога тянулась между плантациями сахарного тростника. Проехал впряженный в тележку ослик, которого погоняла старая негритянка с седой шевелюрой. Ослик с широкой красной лентой на шее бежал рысью в облаке пыли.
Я задержался в своем саду, где уже были посажены в землю отводки фруктовых деревьев. В пруду между травами плавали гурами.
Завтрак, недолгое чтение, затем отдых заняли остаток дня. Несмотря на черные тучи и грозящий ливень, я собрался уже отправиться за новостями, когда появился Антуан Букар. Из Порт-Луи в Маэбур примчался гонец с известием об оправдании всех пятерых колонистов.
— Я за вами, — сказал господин Букар. — Мы решили сегодня вечером у Лепанье устроить для них прием. Они, наверно, прибудут к пяти часам. В наемной карете. Ненадолго заедут к себе, после чего придут к нам в трактир.
На постоялом дворе Лепанье никогда еще, без сомнения, не было столько шума и разговоров. Все теснились вокруг колонистов, и каждый стремился выразить им сочувствие. Вопросы и ответы так и сыпались наперекрест. Видно было, однако, что нашим друзьям хотелось скорее забыть об этих последних месяцах.
Лепанье подбирал свои лучшие вина. Из беседки, увитой зеленью, где собралась молодая компания, доносился смех и громкое пение. Привлеченные шумом, два или три офицера из гарнизона сунулись было на постоялый двор, выпили по стакану вина и вежливо удалились.
В тот момент, когда уже стали обмениваться клятвами в дружбе до гробовой доски, кто-то предложил поужинать здесь в трактире. Иные, уклонившись от этого, последовали за господином Бродле и его товарищами. Эти последние торопились вернуться домой, и никто особенно не настаивал, чтобы их удержать.
Нас было, примерно, пятнадцать человек за столом, на который повар господина Лепанье вскоре водрузил блюдо гигантской яичницы с ветчиной. Внезапно, когда уже мы забыли и думать о тучах, сгустившихся над Маэбуром, начался дождь. Крупные редкие капли разбивались о черепицу, стучали в стекла. Потом он полил все более часто и плотно, возрождая древние запахи мокрых трав и земли. Молнии распахивали темноту, и, сидя напротив окна, я увидел выхваченный из мрака, но окутанный дымкой угол залива.
Грохотанье грома заглушало порою шум голосов. А особенно сильный сухой треск заставил даже на миг умолкнуть наш молодецкий хохот. Но раскаты слышались уже далеко и постепенно делались тише. Только шум воды в водосточных трубах заполнял промежутки между ударами.
За яичницей последовали три цыпленка на вертеле и кресс-салат. Покончив с едой, мы были вынуждены прождать еще час, прежде чем двинуться в путь. Два молодых человека из Бо-Валлона предложили подвезти меня в своем экипаже. Едва лишь немного прояснилось, лошадей вывели из конюшни и запрягли. Захмелевшие, мы прощались друг с другом с особенным умилением.
— Вот достопамятный вечер! — кричал Лепанье, стоя в проеме двери.
По пути мы почти все время молчали, словно бы исчерпав всю нашу веселость и непринужденность. На полдороге голова одного из моих спутников склонилась ко мне на плечо, и я не побеспокоил его до самых «Гвоздичных деревьев». В отличие от того, как это бывает с другими, ночной воздух действует на меня благотворно, и я пожалел, что лишен возможности дойти до дома пешком. Лошади еле двигались. Дождь налетал волнами, фонари высвечивали на дороге лужи. Экипаж остановился напротив аллеи.
В доме был освещен только первый этаж. Рантанплан, зная, что я обязательно задержусь, сам обошел светильники на втором этаже. Его заботливость была беспримерна. На столе был оставлен холодный ужин.
Я снял с себя куртку, грязные сапоги, вымыл лицо и руки. Мне было покойно в домашних туфлях, я вернулся в библиотеку и прилег на большой угловой диван. Дождь прекратился. Странное умиротворение снизошло на меня. В себе и вокруг себя я чувствовал словно какое-то обновление, связанное с ночной прохладой, безмолвием, первыми звездочками, засверкавшими в чистом небе. На втором этаже хлопнул ставень, и этот звук прокатился по всему дому. Я выбрал книгу на полках библиотеки, но даже ее не раскрыл. Занавеси колыхались, взмывая кверху, подобно крыльям фрегата в планирующем полете. Казалось, я вижу большую птицу и синее небо. Во второй раз с шумом закрылся на втором этаже деревянный ставень, и я подумал, что надо будет его закрепить, перед тем как отправиться спать. Но мне хотелось продлить состояние своей околдованности. Я поудобнее расположился в подушках. И даже не знаю, сколько прошло времени — десять минут или час. Молочный свет внезапно облил всю террасу, и я подумал, что тучи рассеялись и выпустили на волю луну. Какие-то птички от удивления начали было чирикать в листве, потом одна за другой умолкли.
На втором этаже в третий раз хлопнул ставень, да с такой силой, что опаловые и хрустальные вазы в столовой долго еще дребезжали. Я встал и, взяв канделябр, направился в комнатку за библиотекой, откуда шла лестница вверх. Я поднимался, пламя свечей слегка колебалось, и моя тень, казалось, приплясывала на стене. Я проверил ставни на окнах площадки. Крючки на них были накинуты, и я пошел в комнаты. Какое-то время я постоял у окна Франсуа, поражаясь царившему на полях покою. Не трепетал ни единый листок. Гордо выпрямившись, стояли деревья. Мерцали звезды, словно их омыл дождь.
Ничего необычного не обнаружил я также и в спальне Франсуа второго. Я вновь пересек площадку и приоткрыл дверь в комнату, обитую розовым шелком. И оцепенел на пороге. На кресле возле окна лежало серое платье с розовыми цветочками. Я широко распахнул дверь и осветил комнату. Множество женских вещей было разбросано по всем креслам. Я вошел и остановился перед кроватью под балдахином. Натянув одеяло из розового сатина до самой шеи, распустив и рассыпав по подушке свои длинные черные волосы, лежала и смотрела на меня Изабелла.
Она легонько приподнялась, опираясь на локоть.
— Меня захватила гроза…
Голос своенравного ребенка, пойманного на месте преступления. Я ничего не ответил. Какое мне дело? Я только думал, не перестанет ли одеяло соскальзывать, я только видел круглое, медленно обнажавшееся плечо. Я смотрел на него и, казалось, чувствовал вкус сладкого, сочного яблока. Ничего уже больше не существовало, кроме этого круглого, глянцевого плеча, этих темных волос, этого лица и еще того жара и той неистовой силы, которые разгорались во мне. Все прочее потеряло смысл, и я допустил, чтобы эта женщина с беспокойным взглядом взяла власть над моими мыслями, моим счастьем и горем, над моим смехом, дыханием и стонами.
Я подошел и поставил канделябр на ночной столик.
Задолго до рассвета я спустился в свою комнату и выбрал в шкафу суконные темно-синие брюки и белую шелковую рубашку. Все еще спало. Луна уже закатилась, снаружи была кромешная темнота. Но полчаса-час, и окрестные поместья выйдут из своего безмолвия.
На втором этаже одежда пока не высохла.
— Мне бы надо переодеться… — сказала мне Изабелла.
Я поднялся и положил рубашку и брюки в ванную комнату. Когда Изабелла появилась оттуда в мальчишеском одеянии, ее волосы были еще распущены. Я подошел, запрокинул ей голову и начал приглаживать всю эту темную массу назад. Я смотрел ей в глаза. Лицо ее было счастливым и размягченным.
Я смотрел на нее, как вдруг мне на память пришла одна фраза: «Да простит меня бог, я не люблю эту женщину, я никогда эту женщину не любила». Пальцы мои заскользили медленнее.
Расстались мы на террасе. Она не позволила мне ее проводить. «Если случайно мне кто-нибудь встретится, пусть я уж лучше буду одна».
Я дождался, пока растает во тьме белое пятно рубашки, и снова поднялся наверх. Изабелла натянула простыни, положила на место стеганое одеяло. Легкие вещи она унесла с собой, но тяжелое суконное платье осталось на кресле, и надо было снести его на чердак. Ванную комнату я постарался прибрать. Мокрые башмачки Изабеллы оставили следы на паркете. Когда помещение приняло свой обычный вид, я перекинул через руку ее серое платье и запер дверь.
На чердаке, куда я попал впервые, я повесил платье на вешалку, чтобы оно просохло. Я знал, что слуги никогда под крышу не лазили, разве в тех случаях, когда требовалось убрать ненужную мебель или предметы, которыми повседневно не пользовались. При свете свечи я узнал свои дорожные чемоданы, которые были приставлены к сундуку с золотыми заклепками. Я спешил. Когда я спускался по узкой чердачной лестнице, пропели первые петухи. Из своей комнаты я услышал, как стукнула дверь хлева, и до меня долетело позвякиванье ведер. Вспомнив о ставне, который я так и не закрепил, я только пожал плечами. Растянулся под простыней и уснул.
Когда я открыл глаза, на стенных часах было девять. На столике у изголовья кровати стоял простывший кофе. Рантанплан не осмелился меня разбудить, и я не услышал колокола, созывавшего на перекличку.
Я быстро оделся. На втором этаже горничные натирали паркет. Жизнь вокруг меня продолжалась, и я себя спрашивал, возможно ли, чтобы все так и шло заведенным порядком: мужчины — в поле, пекарь — в полуподвале у своей печи, волы впряжены в тележки, погонщики прилаживают свою поступь к их медлительному движению.
Я постоял у окна. Розовые лилии исчезли, залитые ночным дождем и грязью, зато гвоздичные деревья тянули к утреннему солнцу пучки своих острых, как гвозди, цветов.
Я попросил оседлать Тальони. Мне было необходимо проехаться одному по какой-нибудь тихой укромной дороге. Рабы очищали от листьев тростник на склоне Креольской горы, и я поехал в том направлении. Дождь придал листве новый блеск, от земли поднимался пар. На обратном пути я остановился проверить, идет ли засыпка болот. Вчерашний ливень заставил прервать работу. Еще денек или два — и бригада под руководством Бдительного вновь возьмется за дело. У подножия Креольской горы я попытался представить себе, как будет выглядеть этот пейзаж, когда кончатся осушительные работы. Сбегающие к морю поля и неоглядная равнина с одной лишь маленькой рощицей, которую я обещал себе сохранить. Еще восемь или десять месяцев — и где-нибудь в уголке ландшафта встанет труба завода на паровой тяге. Никакой замысел в это утро не мог показаться мне слишком честолюбивым. Я предался праздным мечтам, не имеющим ни конца, ни цели. В нас осталось — по крайней мере, в некоторых из нас, — от наших пещерных предков влечение к опасностям и потребность превозмогать их и властвовать. Но бывает, однако, и так, что жизнь уводит нас далеко за пределы наших надежд. Эту последнюю ночь я прожил по ту сторону самых смелых своих упований. Я себя чувствовал сильным и победительным.
Кобыла бежала рысью, и ветер с моря сек мне лицо. Я запел во все горло. Встречавшиеся по дороге рабы смотрели мне вслед. Когда я приехал домой, стоявшая на террасе Плясунья Розина заулыбалась.
— Совсем как при господине Франсуа, — сказала она.
Я вспомнил о том, что в первый же день рассказывал мне Рантанплан. Не будь он сейчас на полях, он, несомненно, вышел бы мне навстречу с этим же замечанием на устах.
Едва после завтрака в полуподвале кончилась суета, я полез на чердак. Солнце било в слуховые оконца. Платье висело на вешалке. Я потрогал его. Оно уже было сухое и источало тонкий цветочный запах. Я подошел к слуховому окну, приложил к нему лоб. Это платье и этот запах взбудоражили все мои чувства. Куда только не занесет меня необузданное воображение? Но я знал, что не следует поддаваться этой опасной легкости. «Вы сами должны положить конец всей этой истории», — сказала госпожа Букар. Час настал.
Я повернулся. Ничто так не отвлекает вас от своей персоны, как таинственная атмосфера какого-нибудь чердака. В течение целого века на чердаке «Гвоздичных деревьев» складывали самые что ни на есть причудливые предметы. Кресла и сундуки, старые плетеные кровати, столы с выщербленными мраморными досками, всякий хлам, оставшийся после нескольких переустройств, — все это было скучено под крышей дома.
Я загляделся на старую колыбель со столбиками и вырезанными по дереву розетками. Рядом, как будто бы для того, чтобы служить сиденьем матери или кормилице, поставили большой ларь, украшенный такой же резьбой. Мне показалось, что годы словно бы улетучились, что я снова мальчик и у меня каникулы. На кухне одной фермы возле окна стояла такая же колыбель, как эта, которую я сейчас вижу. И рядом — похожий ларь, свадебный, в какой молодые бретонки — невесты некогда складывали приданое… Этот ларь, эта колыбель принадлежали, наверное, Катрин Куэссен. На них лежал тонкий слой пыли. Я думал о тех рабочих руках, что уже более века назад полировали эти предметы. Я думал также о юной женщине, что в одно прекрасное утро где-нибудь в Нанте или Лориане поднялась на корабль, о мужчине, который сопровождал ее, который пообещал ей любовь и защиту и, верный данному слову, приехал за ней, чтобы привезти сюда, на эту с трудом полученную концессию, привезти, как говорится, на горе и на радость. А в трюме, на самом дне, с ними плыли и колыбель, и свадебный ларь. Легко догадаться, с какой нежностью были выбраны обе вещи. Наверно, главным их назначением было напоминать на чужбине об обычаях предков и родине. Из фамильного журнала мне стало известно, что колыбель понадобилась лишь через девять лет и под этой именно крышей. Сорок четыре года спустя другие женские руки приводили ее в порядок под взглядом бабки. Потом дитя выросло, и колыбель вторично отправили на чердак.
Стук лошадиных копыт вывел меня из этих мечтаний — то Рантанплан возвращался с полей. Он будет искать меня, чтобы согласовать, как обычно, завтрашнее задание. Я снял платье и, неумело сложив его, сунул в свадебный ларь. Там были еще какие-то вещи, но у меня уже не было времени полюбопытствовать и рассмотреть их.
Когда Рантанплан постучался в дверь библиотеки, я сидел на обычном месте у своего бюро перед открытой расходно-приходной книгой. Сколько лицемерия в том, что мы называем горением на работе! Теперь-то я знаю, что труд лишь тогда целиком заполняет жизнь, когда эта жизнь уже погублена нами. В других случаях он только необходимость или довесок, способ добиться уважения окружающих или себя самого, что-то вроде погони за славой. Он превращается в священнодействие, разве что вы отказались от всяких надежд.
Томительно долго тянулся день. Подали полдник. Я чувствовал, что с каждым часом меня лихорадит все больше и больше. Я поплелся в конюшню. Кони тянули морды над стойлами, и молодой сын Рантанплана чистил Тальони. Солнце шло на закат. Косые лучи проникали в форточки, золотили соломенные подстилки, и в этом потоке света плясали пылинки, летевшие с лошадиных хвостов и грив. Вошел другой раб, принес овес и свежескошенную траву. Лошади беспокойно зашевелились, забили копытами землю. Парень погладил им загривки и, что-то ласково приговаривая, насыпал в кормушки зерно, сложил в кучу пучки травы. Челюсти мерно, степенно пережевывали фураж. Хвосты охлестывали бока, головы то наклонялись, то взметывались. Мне показалось, что я присутствую на каком-то священном обряде, и — странно! — этот обряд вселял в меня глубокий покой. Уйдя из конюшни, я повернулся к аллее. И снова подумал, что мне довольно и ожидания.
Ожидания того часа, когда Изабелла будет со мной.
В эту ночь она не пришла. Я знал в глубине души, что она не придет, и, однако, не мог запретить себе ждать. По истечении первых часов мне пришлось собрать в кулак всю свою волю, чтобы не кинуться к ней бегом. Я рисовал себе ее синюю комнату. Я видел ее такой, какой она предстала передо мной накануне. Я вспоминал ее нежную кожу, и руки мои тряслись. Я сел на перила террасы. Такая глубокая тишина стояла в полях, что я слышал журчание ручья, бегущего к морю там, позади хозяйственных служб. Главная аллея тянулась перед моими глазами, спокойная и безлюдная. Пальмы клонились туда и сюда при малейшем дуновении воздуха, их листья лоснились под лунным светом.
Точно подросток, я перебирал одно за другим все события вчерашнего дня, стараясь не упустить ни единой детали и откладывая на потом тот миг, когда я утонул в своей радости и в своей гордыне. Кровь толчками билась в висках. Я вошел в дом и совершил обход горящих вверху светильников. Но на пороге спальни Катрин Куэссен встал как вкопанный. Воспоминания, которые я отталкивал от себя весь день и весь вечер, обступили меня. Как и вчера, я опустил канделябр на ночной столик. Как и вчера, я приподнял и отвернул одеяло. Я бросился на кровать, спрятал лицо в складках шелка, ища и не находя эту мягкую, теплую гриву волос с их цветочным запахом.
Назавтра, тотчас за перекличкой, когда я завтракал в библиотеке, вошел Рантанплан и остановился в дверях, не двигаясь и вперив в меня взгляд. Так он вел себя в случаях, когда имел ко мне дело, но боялся побеспокоить и ожидал моего вопроса. Я налил себе в чашку чай и отставил чайник.
— Тебе нужно поговорить со мной, Рантанплан?
— Да, хозяин, но мне очень трудно начать.
— Ну хоть намекни, о чем речь.
Он долго искал слова, потом наконец решился:
— Подсолнух здесь, в кухне.
То, что управляющий Изабеллы явился в «Гвоздичные деревья», меня удивило. Ведь было условлено, что она по-прежнему будет распоряжаться в своем хозяйстве, и Подсолнух это отлично знал. Я было подумал, уж не начало ли это какого-то бунта.
— Чего он хочет?
Голос мой прозвучал, как видно, сухо и повелительно. Рантанплан сделал ко мне два шага. Он засунул обе свои ладони между широким кожаным поясом и рубашкой, что у него было признаком большого смущения.
— Он попросил меня объяснить вам… Надо, хозяин, чтобы вы поняли. Вот уже сколько лет у нас такое не делается, а Подсолнух совсем молодой, непривычный к подобным историям. Ну и подумал, что, может быть, вы вмешаетесь…
— Что-то я не пойму, Рантанплан. Вмешаюсь? Но почему?
Он сделал еще два шага и на этот раз зачастил:
— Подсолнуху приказали дать тридцать ударов кнута Неуловимому.
Я постарался не выказать своих чувств.
— Неуловимый, видимо, поступил очень дурно?
Я заметил, что Рантанплан отвел взгляд.
— Должно быть, хозяин. Он вчера утром бросил работу и не вернулся назад из поселка.
— Он заболел?
— Нет, но его жена родила мальчонку. Когда к нему прибежали с этим известием, он ушел в поселок и не вернулся. Это заметили и послали за ним, но он не послушался.
— У него много детей?
— Нет, хозяин, это был первенец.
— Подсолнух сейчас пойдет на поля? — спросил я еще.
— Да, и по возвращении, в десять часов, он должен будет…
— Ладно, — прервал я его. — Скажи, пусть идет на работу.
— И все, хозяин?
— Все.
Он мешкал уйти, не слишком, наверно, довольный моим односложным ответом. Я взял из фруктовой вазы один из последних в этом сезоне плодов манго. Рантанплан понял, что разговор окончен.
Я не мог допустить, чтобы человека наказывали кнутом на моей земле. Быть может, впервые с тех пор, как я купил имение Изабеллы, я отдал себе отчет, что взял на себя большую ответственность. Пока я довольствовался тем, что лишь изредка обходил с Изабеллой ее поля. Мы плутали с ней по дорогам, по узеньким тропкам. Я шел за ней, только и делая, что любуясь изящным изгибом бедер, волнообразным движением слегка приподнятой юбки над плоскими туфельками, подвязанными к лодыжкам крест-накрест обернутой лентой. Изабелла порой оборачивалась ко мне с откинутым на плечо белым зонтиком, и тогда совсем близко я видел ее сверкающую улыбку, мерцающий сквозь ресницы взор. Мог ли я обращать внимание на что-то другое? Разговор с Рантанпланом внезапно вернул меня к грубой действительности.
Расширяя «Гвоздичные деревья», покупая новых рабов, я чувствовал, что обязан к ним относиться так же, как к прежним, следуя нравственным правилам, установленным моими родными. Мне оставалось лишь соблюдать их в эти трудные последние месяцы. Я не имел никакого права да и желания что бы то ни было менять в этих обычаях. Но мне претило касаться этих вопросов с Изабеллой. Разве у нас не должны были быть одинаковые реакции и одинаковый взгляд на все эти вещи? Европеец по рождению, как и она, воспитанный в совершенно иных условиях, я не мог спокойно смотреть на то, что люди значились в описи ценностей, коих я стал наследником, где-то между скотом и повозками. То, что казалось нормальным большинству маврикийцев, с детства привыкших относиться к черным как к вьючным животным, оскорбляло мои понятия о справедливости. А уж наказывать их кнутом — я и мысли подобной не допускал!
Через четверть часа, пустив Тальони шагом, я ехал по диагональной дорожке. Я был раздражен и разочарован. Не такой представлял я себе нашу встречу с Изабеллой. По положению солнца я понял, что еще очень рано: дни относительно длинные в это время года. Было, наверное, часов семь. Я вспомнил также, что сегодня первое апреля. Земля была влажной, на листьях сахарного тростника еще дрожали капли росы. Я смотрел на ее сверкание, обдумывая, что сказать Изабелле, чтобы она отступилась и не наказывала Неуловимого. Она ведь вчера должна была быть сама доброта, сама снисходительность! А я знал, что она добра и самоотверженна, даже когда ее жертвенность доставляет ей неудобства. Не колеблясь, она на три дня задержалась в неуютном дорожном трактире, чтобы ухаживать за госпожой Кошран. То был первый раз, что она проявила при мне свою беззаветность. Помню, как я был тогда растроган, но в то же время и раздосадован этим.
Когда я подъехал к дому Изабеллы, служанка вышла ко мне сказать, что ее хозяйка на поле, возле сухого овражка, — там сеют маис. Я поехал туда и нашел Изабеллу стоящей на земляной насыпи, которая возвышалась над полем. Силуэт ее вырисовывался на бледном небе. Она смотрела в мою сторону: как видно, она услыхала шаги Тальони. Полуприкрыв веки, чуть-чуть оттянутые к вискам, она ждала моего приближения. Я спешился. Я напрочь забыл о причине, которая привела меня к ней, и вспомнил об этом, только коснувшись протянутой ею руки и оглянувшись на вспаханное поле, дабы побороть внезапно охватившую меня слабость. Но взгляд мой тотчас упал на Подсолнуха. Он не сводил с нас глаз, и надежда смягчала его лицо. Большего не потребовалось, чтобы ко мне вернулось сознание ответственности перед моими людьми.
— Мне надо с вами поговорить, Изабелла, — сказал я.
Она улыбалась, ее лицо под зонтиком разрозовелось.
— Слушаю вас.
— Может быть, лучше нам отойти. Я не хотел бы, чтобы люди нас слышали.
— Э! Что они там понимают!
Но все же она направилась к вырезанным в насыпи ступеням. На тропинке я взял Тальони за повод. Мы медленно двинулись к Креольской горе. Солнце золотило гребни хребтов Большой Гавани, но на склонах гор, там и здесь, пластался туман. Порой, как будто вылетев из пещеры, взвивался с вершины горы фаэтон. Покружившись недолго, он направлялся к морю. Мы шли вперед, нас ласкало теплое утро, а я чувствовал, что мы с Изабеллой не составляем единого целого. То, чего она от меня ожидает, я ей сейчас не скажу. По крайней мере, пока не будет улажен другой вопрос. Я размышлял о том, что злейший наш враг — мы сами, с нашими страхами, щепетильностью и условностями, чуть ли не предрассудками.
Мы подошли к перекрестку. Я отпустил кобылу. Она сразу же стала щипать траву на откосах тропинки.
— То, что я должен сказать вам, довольно трудно выразить, Изабелла.
Я подумал, что говорю, совсем как час назад говорил Рантанплан. Она коснулась ладонью моей руки, глаза и губы ее улыбались под зонтиком.
— Вот как, Никола?
Я себя с болью поймал на том, что мы с ней похожи на двух актеров, которые тщетно пытаются согласовать свои реплики из различных пьес.
— Послушайте, Изабелла…
Она опустила руку и начала расправлять свою юбку.
— Послушайте, Изабелла, давайте покончим с одним неприятным делом. Мне так хотелось бы, чтобы мы пришли к соглашению…
Она смотрела мне прямо в лицо, так что я вынужден был отвернуться, чтобы довести свою мысль до конца:
— …насчет наказания рабов.
Я ощущал всю смехотворность этого разговора, у меня даже кровь прилила ко лбу. Изабелла разглядывала носок своей туфельки. Она сделала шаг вперед и, приподняв правую ножку, старалась удержать равновесие. Выражение ее лица изменилось. Оно стало замкнутым и упрямым.
— Объясните же наконец, в чем дело, — сказала она.
Я кинулся в объяснения.
— Вы же знаете, что в «Гвоздичных деревьях», уже много лет, как отменены телесные наказания. Я со своей стороны был страшно этому рад. Для меня немыслимо отдать приказание о порке да еще и на ней присутствовать.
— Никто вас не заставляет присутствовать.
Она иронически улыбнулась, уголки ее губ загнулись книзу.
— Но, Изабелла, желательно, чтоб этот обычай распространился и на ваших людей.
Ответ дошел до меня как эхо:
— Эти люди уже не мои.
У меня возникло смутное впечатление, что меня, точно школьника, уличили в ошибке.
— Вы прекрасно поняли, что я имел в виду.
— Уверяю вас, нет, Никола.
— Ни к чему нам играть словами, Изабелла. Я виноват, что не говорил вам раньше о своих чувствах по этому поводу…
Я путался в словах и неловко произносил их, торопясь под ее насмешливым взглядом скорее с этим покончить. Она чуть-чуть отошла, потом возвратилась.
— Должна ли я понять так, что вы уже знаете о моем приказе насчет Неуловимого и не одобряете этого?
— Я думаю, тут простое недоразумение, Изабелла.
— Вам известно, что Неуловимый бросил работу и отказался вернуться в поле?
— Позвольте задать вам встречный вопрос. Вы знаете, по какой причине он бросил работу?
— У его жены родился ребенок. Ежедневно рождаются дети в поселках Большой Гавани, так неужели это достаточный повод, чтобы отцы отказывались работать?
Ее все более ожесточавшийся взгляд поймал мой, после чего она отвернулась и, вырвав жилку из одного листа тростника и превратив ее в хлыст, стала, идя обратно, мелко стегать им себя по юбке. Если бы кто-нибудь наблюдал за нами со стороны — как мы стоим и спорим на перекрестке дорог, — поведение наше, мне кажется, приобрело бы для этого зрителя значение символа. Тальони по-прежнему мирно щипала траву. Время от времени она вытягивала шею и, раздвигая стебли сахарного тростника, деликатно срывала какое-нибудь растеньице понежнее и с вызовом задирала голову.
— Что вы решаете, Изабелла?
— Ваше право решать, что следует или не следует делать в ваших владениях, Никола. Я хотела навести порядок, считая это полезным. У вас другое мнение — я подчиняюсь.
Не столь важно было ее недовольство. Это всего лишь привычка, от коей она с течением времени избавится. Видимо, Шарль Гаст был скор на расправу, коли дело касалось рабов. Но представший пред моим внутренним взором образ этого грубоватого человека стал мне особенно неприятен в минуту, когда я готов был позволить себе вернуться к сладостным воспоминаниям. Я положил руки на плечи Изабеллы и ощутил под платьем тепло ее кожи. Наши взгляды встретились.
— Изабелла, мне просто невыносимо не видеть вас под своей крышей при пробуждении.
Лицо ее ярко вспыхнуло, веки наполовину прикрылись. Я отошел и взял под уздцы Тальони. Той же тропинкой в полном молчании мы возвратились к работникам, словно все было сказано между нами и все улажено.
Рабы продолжали засеивать поле. Два-три удара мотыгой, чтоб углубить борозду, три маисовых зернышка, уложенных треугольником, горстка земли поверх зерен. Приблизившись к полю, я махнул рукой, подзывая Подсолнуха. Он подошел, и взгляд его из-под соломенной, конусом, шляпы казался очень встревоженным, вокруг икр болтался длиннейший сюртук.
— Передай Неуловимому, что у меня для него есть срочное дело. Пусть подождет в «Гвоздичных деревьях».
Изабелла, выпрямив плечи, поджав губы, стояла с безучастным видом. И лишь тогда опять на меня посмотрела, когда Подсолнух сошел вдалеке с тропинки.
— Не вечным будет такое смирение, Никола.
— Нет, нет, Изабелла, не вечным!
Я засмеялся, но по нахмуренным бровям, по жесткой складке рта я понял, что придется считаться с неудовольствием женщины, для которой любовь и смирение еще далеко не одно и то же. Но разве дикие кошки не выпускают когти, невинно играя друг с другом?
Солнце поднималось все выше, и начиналась жара.
— Не пора ли домой?
Она не ответила. Раскрутив на плече свой зонтик, Изабелла быстро пошла вперед. На первой тропинке, ведущей к «Гвоздичным деревьям», я с ней простился. Она улыбнулась, я сел на лошадь. Я пытался отвлечься от продолжавших царапать меня впечатлений. Я нанес Изабелле удар, и, хочешь не хочешь, она была вынуждена подчинить свою волю моей. Она мне этого не прощала, пока — не прощала.
Я приехал в «Гвоздичные деревья», насвистывая. Вызвав Неуловимого, я понятия не имел, что ему поручить. Ну да об этом пусть думает Рантанплан. Может быть, он найдет ему дело в саду. Мы собирались впервые сажать картофель и вчера как раз начали перепахивать землю.
Тотчас же по приезде я стал разбирать полученные за эти недели письма и отвечать на них. С последним судном из Франции пришло большое письмо от Жана Депрери. Он мне писал о делах конторы, о сен-назерских сплетнях, о престарелой славной хранительнице нашего каменного дома и в заключение спрашивал, сделал ли я окончательный выбор между заросшей пылью конторой и жизнью на свежем воздухе. Я ответил ему, что выбор сделан и что нет на свете человека, более щедро засыпанного дарами, чем я. И добавил, что он уже вправе считать себя преемником Керюбеков, нотариусов Сен-Назера.
Рантанплан, подавая мне завтрак, так и сиял. Из этого я сделал вывод, что Неуловимый уже здесь, в полуподвале. За десертом я попросил Рантанплана его привести. Я увидел молодого парня примерно двадцати лет, с открытым лицом и смышленым взглядом.
— Пошлешь его в сад, пусть займется картофелем, — сказал я. — Или ты для него наметил что-то другое?
— Может быть, мы еще используем его как посыльного?
— Договорились, — ответил я, — вот пусть с того и начнет, что доставит письмо в Маэбур — вон оно там, на бюро.
Было решено, что Неуловимый будет отныне жить в поселке «Гвоздичных деревьев». Когда Рантанплан вернулся в столовую, чтобы подать мне кофе, я попросил у него ключи от шкафов Франсуа.
После дневного отдыха я поднялся наверх. Комната Франсуа была совершенно такой же, какой он ее оставил. Кровать стояла застеленная, стеклянные двери были распахнуты на балкон, мебель сверкала. Ничто так не раздирало мне душу, как смотреть на эту комнату, думая, что ее хозяин вышел однажды отсюда, чтобы уже никогда не вернуться, и что это мне, человеку, в общем-то постороннему, предстоит развеять по ветру вещи, которые составляли часть его жизни. Прежде чем приступить к этой тяжкой работе, я постоял, опершись на перила балкона. Прожив целый год в его доме, среди его слуг, и после года приятельских отношений с соседями, которые были также его друзьями, я обнаружил, что ничего не узнал о своем двоюродном брате. Ни единой забавной истории, ни одного рассказа из тех, которые представляют вам человека таким, каков он на самом деле, со всеми его достоинствами и недостатками, с его мужеством и его слабостями. Кроме госпожи Букар-матери и Рантанплана, никто мне о нем ничего не поведал, добавив хотя бы одну деталь от себя. Господин Будар уважал его и говорил мне это. Но для девушек он словно бы и не существовал, да и сама Изабелла, у которой с ним были, насколько я мог понять, довольно хорошие отношения, никогда не произносила его имени. Сорок три года его жизни протекли в этих стенах. Он дотрагивался до этой мебели, спал на этой кровати, сидел у этого секретера, открывал этот шкаф, выбирал одежду. И вот все кончено.
Я перепробовал несколько ключей прежде, чем смог открыть шкаф. Вещи были аккуратно сложены на полках. Я стал раскладывать их по креслам. Все эти ткани казались мне еще теплыми. Тяжелая тоска охватила меня, и в который уж раз я возмутился несправедливостью выпавшего мне жребия. Что я сделал такого, почему оказался на этом месте, явившемся результатом долгих упорных трудов и лишений, тогда как законный наследник, грубо вырванный из жизни, из всех ее радостей, коих он был достоин, покоится там, за ручьем, с продырявленной грудью?
В ящиках в полном порядке лежали его галстуки, носовые платки, бумаги, не имеющие, на мой взгляд, никакой ценности. Оплаченный гостиничный счет, программка скачек 1830 года, проект купчей крепости на имение в 120 арпанов, название которого было опущено, короткие письма за подписью Б. с приказами патрулировать такой-то или такой-то участок округа, повестки от гражданского комиссара…
Я позвал Рантанплана и велел ему подготовить сверток с одеждой Франсуа. Он взглянул на меня своими добрыми, по-собачьи преданными глазами:
— Мне это очень горько, хозяин.
— Мне тоже, поверь, Рантанплан, — сказал я, — но не могу же я бесконечно откладывать это дело. Я попрошу госпожу Букар распределить эти вещи среди нуждающихся семей в Маэбуре.
Он стал укладывать их в один из моих чемоданов, за которым сходил на чердак, пока я просматривал содержимое ящиков секретера. Иные были пустыми, но в одном из них я нашел диковинные, искусно выделанные трубки, все — с прокопченной головкой. Другой был набит ракушками самой причудливой формы. В третьем лежали научные сочинения по астрономии. Страницы их пожелтели, и видно было, что в эти книги частенько заглядывали. Цветные вкладки надолго приковали к себе мое внимание. Большинство иллюстраций были заложены ленточкой, использованным конвертом или просто обрывком чистой бумаги. Листая вторую книгу, я обнаружил письмо или его черновик.
«Я больше не в силах противиться вам и себе. Когда я придерживаюсь одних только фактов, отбиваюсь от этого страха, этого подозрения, от неотступно преследующей меня мысли, все становится просто, легко…»
Рантанплан, заперев чемодан, спросил, отнести ли его госпоже Букар. Я ответил, что должен предупредить сначала старую даму и намерен сегодня вечером у нее побывать. Я вернулся к письму. Шаги Рантанплана мало-помалу затихли.
«Пусть пройдут месяцы, время сделает свое дело, и долгожданная минута настанет. Минута, когда эта потребность в вас, что возникла однажды ночью, развеется в прах. Не говорите, что вы не знали о моем присутствии рядом, во тьме. Я вам не поверю. Вы скользнули в аллею, спустились к пляжу и не сомневались, что я непременно пойду за вами. Если женщина, выходя из воды, уверена, что на нее не смотрят, разве будет она отжимать свои волосы со столь явным бесстыдством? Почти десять лет, как вы появились здесь во всем блеске юности. Десять лет, в течение которых я пристально наблюдал вашу жизнь. Я вам это сказал. Я сказал вам, что для меня никакой другой женщины не существует. Но тогда вы еще оставались недосягаемы… Да, все было бы нынче легко и просто, если бы я не страшился вашей самонадеянности. если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…»
Письмо еще было в моих руках, но его точный смысл был мне пока непонятен. Кому написано это письмо, какой женщине был так упорно верен Франсуа целых десять лет? Я старался припомнить всех женщин, которых встречал у соседних землевладельцев, в Фернее, в Бо-Валлоне… Старался мысленно представить себе их лица, фигуры, но уже знал, что то упрямство, с коим я роюсь в памяти, всего лишь притворство, самообман, и, если сказать по правде, я еще просто не позволял себе обозначить причину ужаса, завладевшего мной столь внезапно и грубо. Я вышел на балкон. В конце аллеи под жгучим солнцем блестело море, и бахрома пены окружала подводные скалы. От ветра, дующего с открытого моря, на мелких волнах белели барашки. «Вы скользнули в аллею, спустились к пляжу…» И тут же я вспомнил другую фразу: «Когда-то я время от времени любила себя потешить ночными купаньями: с той стороны есть одно чудесное место».
Я присел на порог застекленной двери и глубоко вдохнул в себя чистый воздух. Жизнь, казалось, замирает во мне, смутные мысли вихрем кружились в моем мозгу, мне надо было встряхнуться, чтобы побороть в себе этот хаос. Я так и держал в руках эти два листка.
…Я привязал Тальони к железному кольцу на воротах сада.
Госпожа Букар-мать сидела на веранде. Чутье это или совпадение? Она тотчас мне объявила, что дома одна, остальные члены семьи отправились к вечеру в Риш-ан-О.
— Раз вы здесь и я могу опереться на вашу руку, дойдем до скамейки на пляже.
Мы шли медленно, она называла мне сорта роз, я рассеянно слушал. Но пути нам встретился раб, который вел Тальони в конюшню. Когда мы уселись напротив моря, я сказал старой даме о цели своего визита.
— Надеюсь, вам будет нетрудно найти достойные сочувствия семьи, которым весьма пригодится эта одежда.
Она положила руку мне на плечо.
— Вы послушались моего совета и теперь опечалены?
Я кивнул, и мы долго смотрели на море, не двигаясь и не говоря ни слова. Я думал, что мне довольно было бы задать один или два вопроса… Я скрестил руки.
— Не правда ли, странно, что я живу в «Гвоздичных деревьях» вместо другого, о коем только и знаю, что он мой двоюродный брат, что он еще был молодой, холостяк и его убили?
Она выпрямилась и поймала мой взгляд.
— У большинства людей нет истории, Никола. Посмотрите вокруг: ведь сколько таких, кто рождается и умирает, не вызвав к себе ни малейшего интереса.
— Но человек, подобный Франсуа, не чета другим.
— Что заставляет вас это думать и говорить?
Я сделал неопределенный жест.
— Я нутром чувствую, что он был личностью незаурядной, если судить по тому, что я о нем знаю, по его чтению и занятиям… Он ведь, кажется, изучал астрономию?
— Да, он увлекался этой наукой. И часто рассказывал о планетах, но что составляло его особенный интерес, так это туманности. О них он мог рассуждать без конца. Стоит кому-нибудь упомянуть при мне название звезды, как я тут же подумаю о Франсуа.
Замолчав, она на меня посмотрела краешком глаза, и я понял, что оба мы вспомнили ночь, проведенную на борту «Рыцаря». И несомненно услышали тот же голос, произносящий названия звезд. Я вдруг почувствовал, что пытаюсь прикинуть время, которое мне понадобится для точной оценки и полного осмысления найденного сегодня письма или наброска письма… Я поднял голову.
— А не слыхали ли вы разговоров и не догадывались ли сами, что Франсуа был… влюблен?
— Разве можно прожить сорок лет без любви, Никола?
Вряд ли то был ответ, но этот встречный вопрос мягко напомнил мне о приличиях. Была секунда, когда меня так и тянуло сказать старой даме: «Прошу, помогите мне», но я слишком хорошо знал, что ни одна душа не может помочь мне и я не властен над тайнами мертвого.
Два быка, удравшие с соседнего пастбища, бродили по пляжу и, подойдя к морю, жадно пили соленую воду.
— Ясно одно, Никола, — продолжала госпожа Букар, — Франсуа был честен до прямолинейности.
Честен до такой степени, что десять лет жил в совершеннейшем одиночестве, дабы не предлагать никакой женщине сердце, переполненное любовью к другой. И впервые я задал себе беспощадный вопрос: «Что же думала обо всем этом она?» Я попытался было изобразить из себя Дон Кихота: «Да она и не знала!» Но не оставлявшая места сомнениям фраза полоснула мой мозг: «Я вам это сказал. Я сказал вам, что для меня никакой другой женщины не существует».
И ни разу, за исключением вечера, когда я был ей представлен в гостинице Масса, не назвала она имя Франсуа. Слишком занятый тем, что она внесла в мою жизнь, я не подметил этого факта. Мне казалось естественным, что лишь тем, кто делил с моим братом жизнь, кто его холил и обихаживал, Рантанплану, его жене и немногим другим, только им позволительно говорить о нем дружески, с горечью и состраданием.
Мимо нас пробежал работник с герлыгой в руке. Быки неторопливо прошествовали в направлении Маэбура.
— Неудивительно, Никола, что вы загрустили, разворошив такие воспоминания, — сказала госпожа Букар. — Вы еще долго медлили, пока приняли это решение. Но теперь все хорошо, и завтра вы вновь обретете душевное равновесие.
Я терпеливо улыбнулся. Я должен был молчать и не вступать ни в какие объяснения. Попробовать разобраться в себе и во всем окружающем. Я думал об ожидающих меня дома долгих часах до сна, которые я не знал, как переживу. А я еще и не смел признаться себе, что эти часы одиночества и борьбы со своей тоской и воспоминаниями пугали меня даже меньше, нежели перспектива встретиться с Изабеллой, когда мое сердце полно сомнений и горечи.
Мы смотрели на пастуха, который поднял герлыгу, пытаясь загнать быков на дорогу. К кустам казуарины слетались, готовясь к ночлегу, птицы. Легкий бриз донес до нас запах мелкой рыбешки и водорослей. Начался отлив, и шум прибоя у рифов утих.
— Не знаю, что вас так мучает, Никола, — внезапно сказала госпожа Букар, — но вот из какой посылки вам следует исходить: ни в каком случае нельзя считать Франсуа ответственным за что бы то ни было.
То, что она сказала, не связывалось, пока что не связывалось с моими тревожными мыслями. Я не ответил. Чуть позже, когда, погоняемые пастухом, опять прошли мимо нас быки, я спросил госпожу Букар, можно ли мне оставить Тальони у них в конюшне.
— Мне вздумалось прогуляться до Маэбура пешком. Я пришлю за ней завтра утром.
Я проводил госпожу Букар до крыльца. Мысли и речи наши вновь обрели свободу и непринужденность. Поговорив об уборке сахарного тростника, мы перешли к предстоящему в гарнизоне балу, и я пожелал ей спокойной ночи. Я уже был у ворот, когда она вдруг меня позвала:
— Никола, вернитесь!
Я пошел к ней. Старая дама сорвала с куста едва распустившийся бутон розы. Просунув цветок в петлицу моего сюртука, она сделала шаг назад, словно бы для того, чтоб решить, насколько эффектно на сером лацкане выглядит это пунцовое пятнышко. Сощурив глаза, она весело улыбнулась.
— Человеку дано пятьдесят возможностей полюбить и столько же разных возможностей быть счастливым — запомните это, молодой человек.
И, уже обо мне не заботясь, она удалилась.
Я пошел в Маэбур по пляжам. У меня не было определенной цели. Я собирался поужинать у господина Лепанье, задержаться там допоздна и вернуться в «Гвоздичные деревья» не раньше полуночи.
Меня встретили на постоялом дворе криками «милости просим», «добро пожаловать», звонко хлопая по плечу, очистили место за одним из столов, и я под честное слово, не дрогнув, истратил добрых полсотни пиастров. И уж тем более не заставил себя просить и выдул несколько полных стопочек водки, но в десять часов я ушел оттуда уже отрезвевший и недовольный, внезапно охваченный жаждой покоя и одиночества. Я снова спустился на пляж. Луна одним боком зашла за тучу. Я присел на выступ скалы, обнажившейся при отливе. Мной овладела чудовищная усталость. Я долго сидел так, облокотившись на поднятые колени, спрятав лицо в ладонях. Может быть, Изабелла искала меня, может быть, она бродит сейчас по аллее, подошла к террасе… Я начал бороться с собой, со своим желанием отпихнуть все то, что подсовывает мне память, с тяготением к ней, которое возобладало над всем. Над всем.
Я опустил руки. Слева вырисовывалась темная громада горы Льва. Барки, стоявшие на якорях возле берега, тихо покачивались, и вода плескалась у их бортов. «А больше не в силах противиться вам и себе. Когда я придерживаюсь одних только фактов, отбиваюсь от этого страха, этого подозрения, от неотступно преследующей меня мысли, все становится просто, легко». Эти слова, возникшие под пером другого и адресованные женщине, той ночью стали моими словами, я полностью их принимал и относил к той же женщине. Как и Франсуа, я боролся против моих подозрений, страхов и отбивался от неотступно преследующей меня мысли. Если и я, в свою очередь, придерживаюсь одних только фактов, все становится просто, легко. Но против чего боролся Франсуа? Я пожалел, что не захватил свою трубку, когда уезжал из «Гвоздичных деревьев». Я редко курил, но мне сдается, что в эту ночь меня успокоили бы и, возможно, даже утешили такие простые действия, как набивка трубки, подпаливание табака, вдыхание дыма. «Да, все было бы нынче легко и просто, если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…»
Я понял, что никогда не избавлюсь от этого. Никогда! Что буквы будут сами складываться в слова. Что слова будут неумолимо выстраиваться в четкую мысль, покамест я не признаю ее своей. Я встал и начал ходить туда и сюда по песчаному берегу, заложив руки за спину. И тут у меня в ушах раздался голос Рантанплана: «Присядет, бывало, к бюро и часами сидит, скрестив руки, и ничего не читает, не пишет. А то так возьмется ходить туда да сюда по комнате или террасе». И прислонился к манговому дереву, которых много растет но всему побережью. И не хотел походить на Франсуа, я не хотел воскрешать те часы, которые, он пережил. Я хотел быть могущественней и сильнее его.
Где-то заржала лошадь, и вдруг повеяло свежестью. Я поднял воротник сюртука, и мои пальцы коснулись цветка, который госпожа Букар засунула мне в петлицу. Смех, да и только! Я вырвал розу и, бросив ее в песок, почувствовал, что этот гневливый жест как будто меня ободрил. С еще глухо и сильно бьющимся сердцем я поплелся к «Гвоздичным деревьям». Пересек уже спящий город, и собаки из-за решеток лаяли мне вослед. За кисейными занавесками были видны ночники у детских постелей. На улице Голландцев из распахнутого окошка выглянул человек. Он постоял, опершись на оконную раму, глядя, как я удаляюсь. Вскоре мощеные улочки остались у меня за спиной, и я зашагал по шоссе. Мягкий морской ветерок прошелся по тростниковым листьям, и на дороге заколыхались легкие тени. То была ночь, как будто нарочно созданная для радости.
Еще приближаясь к месту, где аллея от дома Изабеллы упирается в шоссе, я замедлил шаги. А оказавшись напротив ее ворот, и вовсе остановился. За стеклами окон нигде не горело ни огонька, но дом в глубине двора был ясно виден при свете луны. С обеих сторон аллеи трепетали разлапистые огромные листья и алые цветы, напоминавшие кисти рук с зажатыми в них пузырьками яда. Я смотрел, как то клонятся долу, то снова взвиваются вверх эти ветки, и мне показалось вдруг, что я лечу в пропасть и моему падению не будет конца. Я только что понял, в чем состояла пытка Франсуа, понял и осознал ее ужас.
Возможно, что я бегом бежал к «Гвоздичным деревьям», возможно, едва тащился. Рассвет застал меня совершенно одетым. Я слышал привычные звуки, птицы перелетали с ветки на ветку. Наковальня сажал хлебы в печь, рабы окликали друг друга.
Я принял холодный душ, вода долго струилась по моему лицу. Я хотел превратиться в безумца наподобие тех, что вопят без причины, но хоть по крайней мере имеют право вопить, чтобы избавиться от своих страхов. Я пожалел, что оставил Тальони в конюшне Букаров. Ни одна верховая лошадь не была мне мила так, как эта, наверное, потому, что я купил ее сам, что она привыкла к моему голосу и руке, и стоило лишь приложиться лбом к ее шее, как я ощущал ее радостный трепет. Я провел перекличку. После двух солнечных дней под руководством Бдительного вновь начались осушительные работы. Ничто не переменилось. Рантанплан, подав первый завтрак, отправился объезжать плантации, и я стоял перед выбором: хочешь — без дела шатайся по дому, а хочешь — иди на прогулку, как говорится, куда глаза глядят.
Я выпил две чашки кофе без молока, чем несказанно удивил Рантанплана. У меня было впечатление, что я верчусь, точно флюгер, что я утратил и волю, и разум, что я не более как бездумная животина, но время от времени, словно бы для того, чтоб вернуть мне мой человеческий облик, кто-то меня припекает каленым железом.
Достав из ночного столика свою старую трубку, я устроился на террасе. Я не желал поддаваться искушению истощать свои нервы бесплодной ходьбой и сел на перила, спустив ноги наружу.
И тогда, совсем как ребенок, склонившийся над какой-нибудь головоломкой, я принялся разбирать детали, всплывающие одна за другой в моей памяти. Я не позволял себе проявлять снисходительность ни к другим, ни к себе самому. Всякому действию я придавал то значение, какое мог угадать или вывести, каждый поступок расценивал по тому, предшествовала ли ему цепочка злоумышлений. Мне нравилось сочинять историю женщины, связавшей свою судьбу с существом вполне заурядным единственно из-за того, что где-то на затерянном посреди океана крошечном островке у этого человека было сто арпанов земли, тридцать рабов, усадьба и скот. Мне нравилось воображать приезд этой женщины на чужбину, ее реакции, ее первоначальное удивление, первый взгляд на соседний дом, имеющий вид средневекового замка. Морские купания при лунном свете, мокрые волосы…
«…Если женщина, выходя из воды, уверена, что на нее не смотрят, разве будет она отжимать свои волосы со столь явным бесстыдством?» И тем же почерком, но на десять лет раньше: «Есть ли что-либо более прекрасное, более восхитительное, чем капли воды, струящиеся по коже?»
Потом пройдут годы терпеливого ожидания, может быть, даже смирения. Или медленного расцвета чувства, нового честолюбивого замысла. И вот званый вечер в Бо-Валлоне, прогулка в саду между двумя танцами. «Я вам это сказал. Я сказал вам, что для меня никакой другой женщины не существует. Но тогда вы еще оставались недосягаемы».
Возвращение в фаэтоне, ночь, рядом мужчина, которого она не может любить, и мысль о другом, в вечерней одежде, во фраке. Возвращение, дверь распахивается в гостиную, где «во всех четырех углах из ваз, точно пламя, выметывают большие красные и розовые цветы». Чашка какого-нибудь настоя, наверно. «Доктор сказал, что это смертельный яд». На рассвете, когда все уже было кончено и паркет вытерт — «весь паркет был залит водой», — можно позвать на помощь и обратиться к соседям. И снова проходят месяцы. «Да, все было бы нынче легко и просто, если бы я не страшился вашей самонадеянности, если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…»
Дальше продвинуться я не мог. Никто никогда мне не скажет, правда это или неправда. Но вдруг мои мысли вернулись назад, к моему приезду в колонию, и я вспомнил о любопытном стечении обстоятельств… Меня обуяла холодная ярость, я повторял себе без конца: ну и олух я был, вот олух так олух! Как и Франсуа, как Шарль Гаст. Присутствие Изабеллы в гостинице Масса в день моего приезда потеряло в моих глазах все могущество случайного совпадения. Я допускал теперь, что путешествие в дилижансе было лишь результатом холодного расчета. Я сопоставил самоотверженность по отношению к госпоже Кошран с приказом о наказании Неуловимого тридцатью ударами кнута за слишком явно выраженное отцовское чувство.
Я решил сам отправиться за Тальони. Я медленно шел дорогой вдоль пляжа. Утро было похоже на все другие, солнышко продолжало свой путь по небу, рыбацкие лодки стояли на якоре вдоль рифов, птицы сидели на ветках. Только я один потерял управление и цель, только я один боялся себя и других, боялся того, о чем думал сам, и того, что, возможно, знают другие.
У Букаров я, не желая никого беспокоить, кликнул садовника. Однако, пока я ждал у ворот, ко мне подбежала Анна с распущенными и свободно летящими светлыми волосами. Она показалась мне воплощением юности и чистоты.
— Вы тут в наше отсутствие ухаживаете за бабушкой, Никола, — смеясь, сказала она, — и совсем вскружили ей голову. Весь вечер вчера она только и говорила о вас, так нам, по крайней мере, казалось, потому что фразы были совсем бессвязные и разве что ей одной был внятен их смысл.
— Ваша бабушка, Анна, очень добра, что интересуется мной, — сказал я. — А можно узнать, с чего бы я ей доставил столько хлопот?
— Как угадать, Никола? Она говорит про какое-то ослепление, стучит кулаком по столу и добавляет, вытянув подбородок: «Не так и страдая, в общем-то, слепотой». Я до того смеялась над ней, что она меня выругала.
— Не понимаю.
— А кто понимает? И чем ей яснее ваша тревога, тем она больше старается вас растравить. Но все эти бабушкины монологи, весь этот гнев никогда еще никому не вредили. Сегодня она то и дело что-то мурлычет себе под нос.
Я от души наслаждался живым общением с Анной после горячки последней ночи. Садовник, держа Тальони за повод, уже ступил на аллею. Глядя на Анну, я вспомнил внезапно прошлый наш разговор.
— Ответите ли вы мне на один вопрос? — обратился я к ней.
— Почему же нет, Никола?
— С чего вы тогда, в субботу, заговорили о деньгах и банковском счете?
— Ни… ни с чего, Никола, это было просто ребячество.
Она отвела взгляд, но я был охвачен страстным желанием допытаться.
— Нет, не ребячество, — сказал я, — у вас были какие-то основания. Скорее всего, вам представился случай проверить, неважно как именно, но проверить чьи-то слова, которые вам показались фальшивыми и таковыми и были, не правда ли?
— Ничего я не проверяла, просто случайно прочла письмо без конверта, только чтобы узнать, кому оно адресовано, и вернуть. Это было в Порт-Луи, когда мы туда приезжали.
— Про пятьдесят тысяч пиастров?
— Про пятьдесят тысяч пиастров. И больше не спрашивайте ничего.
Кровь залила ей щеки, глаза засверкали. Я вновь ощутил настоятельную потребность побыть одному.
— До свидания, сестричка Анна, — сказал я.
Она закрыла за мной ворота и прислонилась лицом к прутьям. Сев в седло, я к ней обернулся. Она подняла руку в прощальном привете.
Я вернулся домой. Конюх, придя за Тальони, провел рукой по вспотевшей шее кобылы и укоризненно покачал головой. Я до того не имел привычки загонять своих лошадей и со смирением принял этот упрек.
В библиотеке я с хмурым терпением ждал, пока Купидон, забрав свою половую щетку и метелку для пыли, покинет комнату. После чего я вытянулся на диване, заложив руки за голову. Утренняя холодная ярость сменилась глухим уныньем, перешедшим затем в безграничную снисходительность. О чем бы я ни подумал, все-то я мог очень пылко обосновать и опровергнуть куда как правдоподобно. Прошли час и другой. Уже было готовый в покое и тишине прийти к какому-нибудь решению, я теперь не был уверен в его необходимости. «Пусть пройдут месяцы, пусть время сделает свое дело…» Снизошедшее свыше великолепное ослепление привело меня в мир, который сутки тому назад еще был моим. Овладевшее мной несказанное счастье, обманчивые надежды так меня взбудоражили, что руки мои затряслись. Недолгой была эта дрожь. Плясунья Розина прервала мои мечтания.
— Бдительный хочет поговорить с вами, сударь.
Я встал и вышел на заднюю террасу. В службах царило относительное спокойствие. Тяжелые работы закончились, близилось время второго завтрака. Выйдя из полуподвала, Бдительный поднялся ко мне на террасу.
— Вот что мы нашли, когда утром чистили дно.
Он развернул широкий лист хлебного дерева и подал мне пистолет, испачканный тиной.
— Спасибо, что ты мне принес его, Бдительный.
Он поклонился смущенно.
— Я подумал, а вдруг это тот пистолет… Там рядом болото.
Я велел дать Бдительному табаку, и, когда он ушел, я принялся очищать пистолет в ожидании завтрака, о котором должна была возвестить Плясунья Розина. Я бросил оружие в таз, и покрывавший его слой высохшей тины отпал. На рукоятке четко виднелись два выгравированных на ней инициала. Я продолжал очистку. Откинул затвор. Никакой пули там не было.
Я завтракал, приставив пистолет к серебряному подсвечнику, украшавшему обеденный стол. Не спеша покончив с едой, я сел за бюро в библиотеке и написал, не отрывая пера от бумаги:
«Я буду вас ждать в пять часов у болота. Никола».
Горячий сургуч опалил мне пальцы. Я крикнул конюха и приказал немедля доставить письмо.
Не знаю сам почему, я обошел все нижние комнаты, на мгновение присаживаясь в каждой из них. В гостиной я остановился перед панелью с резьбой, выполненной Франсуа, потом, непонятно зачем, постоял у застекленных дверей на террасу, глядя вдаль на шоссе и на море. Позже я, обогнув хозяйственные постройки, прошел по тропинке мимо гвоздичных деревьев до деревянного мостика через ручей. Мирты раскинули свои ветви, с которых над папоротником свисали медового цвета плоды. Стрекозы носились от берега к берегу, привлеченные, как и пчелы, запахом цветущих гвоздичных деревьев и готовые тотчас стрельнуть назад при малейшем дуновении ветра. Я на минутку облокотился на деревянные перильца моста. Давно высохшая кора отшелушивалась под руками, ручеек журчал, весь рябой от озноба. Но я знал, что еще отдыхать не время (придет ли она на свидание, я пока не задумывался), и, оставив ручей позади, ушел. Тропка бежала вверх, вскарабкалась и на другой пригорок, снова спустилась, чтобы, круто взлетев, закончиться между пятью стелами. Я сел на едва выглядывавшие из земли корни миробалана, который, возвышаясь над этим поросшим травкой могильным холмом, словно бы охраняет его.
«Франсуа Керюбек, рожденный в 1710 году. Франсуа Керюбек, рожденный в 1744 году. Франсуа Керюбек, рожденный в 1788 году».
Я прижал свои веки концами пальцев. Огненные круги, гигантские молнии наталкивались на другие картинки. Они сменялись без участия моей воли. Я уже не боролся. Зачем, если точно знаешь, что жизнь влечет тебя по течению, как палые листья миртов уносит к морю ручей. Я согласился с тем, что действительность такова, какой ее рисует моя фантазий, пускай отрывочно и сумбурно.
Я не преминул явиться на полдник в столовую, где предо мной стоял пудинг с изюмом. Под внимательным оком Плясуньи Розины я повторил комедию, разыгранную за завтраком: ел медленно, попросил еще чаю. День этот должен был в каждой мелочи совпадать со всеми предшествующими, начиная со дня моего приезда. Я вновь закурил свою трубку и сел за приходо-расходные книги, когда Рантанплан пришел получить от меня указания на завтра.
— Завтра утром… — начал я слегка бестолково и запинаясь.
Но решения следовало принять, как обычно. Уходя, Рантанплан спросил:
— А правда, хозяин, то, что люди болтают в поле, будто бы Бдительный…
Я не дал ему закончить. Открыл верхний ящик бюро, куда после завтрака положил пистолет инициалами на рукоятке книзу. Рантанплан нагнулся.
— Вот что он мне принес, — сказал я, закрывая ящик. — Но то, что болтают люди, неправда. Я осмотрел пистолет. Пуля на месте. Это не тот пистолет, так и можешь сказать.
— Оно и лучше, хозяин, — просто сказал он.
Оставшись один, я некоторое время еще делал вид, что работаю, потом закрыл книги. Часы еле-еле тащились. Пожалуй, подумал я, неплохо бы мне пройтись по террасе, а после — по саду, где готовят к посадке картофель. Мускатный орех, завязавшийся в феврале, дал плоды размером с бильярдный шар, у тамаринда на каждой ветке висели маленькие зеленые стручки. Едва долетал сюда ветер с открытого моря, яблоня Кипра сбрасывала золотой дождь листьев. Я подумал, что, если бы королевский интендант вернулся и переступил сейчас через этот порог, он имел бы все основания быть довольным. Но стоило только мне удивиться, что вот же дух мой достаточно независим, раз я способен думать о такой старине, как сразу глухая тоска и острое сожаление пригвоздили меня к месту, и я устремил глаза на второй этаж, на окна Катрин Куэссен.
В четыре часа я заперся в ванной комнате и таким образом выиграл еще пятнадцать минут. Десяти минут, как я знал, с избытком хватает, чтобы дойти до болота. Надев все свежее, я принялся снова бродить по дому, открыл одну книжку, потом другую.
«Надо его вернуть ей…» Дальше я не загадывал, поставил книги на полку, поколебался мгновение и полез на чердак. Из слуховых окон длинными золотыми вожжами тянулись солнечные лучи, и чердак был полон все той же таинственности. Я открыл свадебный ларь. Тонкий цветочный аромат поплавал минутку в воздухе и растаял. Я вынул серое платье в цветочек и отложил его на колыбель, так как мой взор приковала к себе другая одежда — какой-то мундир и еще одно платье из синей ткани. К мундиру была пришита бумажка. Чернила на ней так выцвели, что я едва прочитал написанное. «Мундир национальной армии, выданный в Порт-Луи кавалером де Тернеем».
Китель и брюки из плотного белого канифаса, небольшой зеленый отогнутый воротник контрастировал с красными лацканами и обшлагами. Военный мундир Франсуа второго. Развернув синее платье, я подумал сначала, что и оно относится к той эпохе, когда вышеупомянутый Франсуа решил вступить в брак, как этот факт был означен в фамильном журнале. Из любопытства и чтоб скоротать время, я расстелил платье на полу. Но раскинутое таким образом, оно странно напоминало… Я обернулся. Взял серое платье и приложил его к синему. За исключением цвета и кое-каких деталей отделки, они были похожи во всем — одинаковая длина, та же тонкая талия, те же узенькие запястья. Широкие и длинные юбки были в подтеках, и на синем виднелись пятнышки цвели, как будто одной ночи оказалось мало, чтобы его высушить после сильной грозы. Как будто его совсем влажным в спешке засунули в этот ларь — утречком, на рассвете, когда розовая заря еще не успела заняться над морем.
Покидая дом, я вложил пистолет в карман своего сюртука. Я снова прошел по мостику, миновал покрытый травой пригорок и зашагал напрямик по полю. Я намеренно выбрал эту дорогу, но когда подошел к болоту, на моих часах пяти еще не было. Я стал на том самом месте, где было найдено тело Франсуа, и прислонился к стволу камфорного дерева. К вечеру от земли потянуло бьющей в ноздри сыростью. Стараясь не упустить приближения бесшумных шагов на заросшей тропинке, я любовался игрой света в ветвях, на кончиках почек, яркими вспышками листьев камфорного дерева. И все же она появилась так тихо, что я ее не услышал, под туфельками не хрустнула ни одна хворостинка. Она была здесь — непослушные локоны ореолом вокруг лица, глаза широко распахнуты, в слабой улыбке приподняты уголки губ. Я не пошевелился, только смотрел, как она подходит, и думал, много ли времени мы убьем на то, чтобы наконец друг друга понять.
— Ваше послание меня изумило, но все-таки я пришла, Никола.
Улыбка стала более выраженной, открыв блестящие, но неровные зубы: два передних резца поставлены хорошо, боковые немного отодвинуты внутрь.
— Вы из тех, Изабелла, кто никогда ничего не боится.
По первому же движению нахмурившихся бровей, по первому вопросительному взгляду ее, а потом и по резкой боли, перехватившей мое дыхание, я понял, что самый тяжелый бой будет тот, какой мне придется дать самому себе, чтобы не дрогнуть и не поддаться головокружительному соблазну. И я стал нарочно себя истязать, вспоминая и воскрешая ужасающую картину, представшую передо мною несколько часов назад, и даже закрыл на мгновение глаза.
— Что с вами, Никола?
Я уловил беспокойство в ее слишком резком тоне и постарался держаться непринужденно.
— Ничего.
Я сунул руку в карман сюртука, дотронулся до пистолета.
— Ничего или почти ничего, так что, если позволите, не будем говорить об этом. Мне бы хотелось только задать вам кое-какие вопросы.
Взгляд ее стал внимательнее, улыбка бесследно исчезла, лицо побледнело.
— На каком основании?
Я обошел молчанием этот вопрос и протянул ладонь, на которой лежал пистолет с почерневшим в болотной воде стволом.
— Для начала я бы желал, например, узнать, знакома ли вам эта штучка?
Она наклонилась, как будто припоминая, и быстро сказала:
— Ну да, это мой пистолет, Никола, вы ведь его нашли, наверно, в болоте?
— Откуда вы знаете где?
Вид у нее стал далекий, непроницаемый, и я вспомнил письмо: «…если бы я не думал, что никогда не отважусь спросить вас…» Но я поклялся себе быть более могущественным, более сильным, чем Франсуа. Я услышал ответ, он звучал совершенно естественно:
— Да потому, что я сама туда его бросила. Это не…
Она споткнулась на слове, не произнесла его вслух, но оно было здесь, между нами, точно уже прозвучало под этими кронами.
Я тотчас воспользовался своим положением обвинителя и холодно посмотрел на нее.
— А может быть, именно тот.
Ее глаза сверкнули внезапным бешенством, замерцали в тени приспущенных век, и она шагнула ко мне.
— Вы думаете… вы думаете… возможно ли, чтоб вы думали это?
Я не ответил. Я остался бесстрастным даже тогда, когда Изабелла вцепилась мне в руку и сильно тряхнула ее.
— А если бы я вам сказала, что избавилась от него, когда начались обыски, вы бы поверили мне?
Над рощей, крича, пролетела птица, и этот крик повторило эхо. Я положил пистолет в карман и вновь скрестил руки. От шершавой коры камфорного дерева пахло приятной свежестью. Изабелла, подняв сухую опавшую веточку, по одному обрывала с нее сучки. Погрузившись — кто в бессмысленное занятие, а кто в бесплодное созерцание, чему и она и я пытались придать оттенок привычной учтивости, мы оба, казалось, не замечали друг друга. Внезапный порыв ветра взъерошил все листья на дереве, и раздался пронзительный скрип двух схлестнувшихся веток. Изабелла вздрогнула и подняла голову.
— Это всего лишь ветер, — зло сказал я.
Она будто вспомнила, что я здесь, пожала плечами и снова напялила на себя маску заносчивого презрения. Она не осмеливалась сказать, что не понимает меня, и в противовес моему враждебному недоверию выказывала молчаливое равнодушие.
Я рассчитывал на эффект неожиданности, но такие новости быстро летят от поселка к поселку; вот и Рантанплан к своему возвращению уже знал о находке Бдительного.
— Я себе двадцать четыре часа подряд задаю один и тот же вопрос, который остался пока без ответа, — сказал я.
Она меня будто не слышала. Знай стегала себя по ладони сухим прутиком. Я чувствовал, что меня так и тянет избить ее, причинить ей боль, как я был ею избит и ранен. Я выпрямился, переступил с одной ноги на другую, и мои мускулы заиграли под кожей.
— Я все спрашиваю себя, что именно вас притягивало, — человек ли, не важно, который из нас двоих, или то, чем мы оба владеем?
На этот раз она побледнела до губ и подошла так близко, что почти касалась меня.
— Я запрещаю вам, Никола, вы слышите, запрещаю так говорить! Ничто вам, выходит, не дорого?
— По зрелом размышлении — ничто, — ответил я ей. — Со вчерашнего дня у меня было слишком много досуга, слишком много возможностей вспоминать и сравнивать.
Стараясь следить за собой, она дышала размеренно. Немного румян на щеках слегка оживляли их, веки часто-часто мигали. Она отошла и прислонилась к стволу ближайшего дерева. Стоило мне протянуть руку, я мог бы дотронуться до нее, притянуть к себе.
— Я, может быть, раньше должна была вам сказать, — заговорила она, — но и сейчас, по-моему, еще не поздно. — Она на секунду остановилась, и ее темные глаза искали мой взгляд. — Я должна была вам сказать, что когда-то… между вашим кузеном и мной было нечто похожее на уговор.
Изабелла умолкла, ожидая какого-нибудь движения или слова, но, так и не дождавшись, продолжала:
— Мы этого не разглашали, так как прошло всего несколько месяцев после смерти моего мужа. Потом не стало Франсуа. И когда, вернувшись из Порт-Луи, я узнала ужасную новость, мне показалось, что уж теперь-то и вовсе незачем посторонних людей посвящать в наши планы… Вам ведь, наверно, известно, что меня не было здесь, когда это произошло?
— Наоборот, я узнал, что вы уехали с дилижансом на следующее утро.
Ее взгляд скользнул в сторону, поблуждал над тропинкой и вперился в какую-то неведомую мне точку. Сама она вряд ли что-нибудь видела.
— Хотите верьте, хотите нет, я узнала только по возвращении.
Я перебил ее:
— Не стоит трудиться доказывать мне. Зачем? Верю я вам или нет, не имеет теперь никакого значения…
На меня навалилась безмерная усталость, мне не хотелось ни думать, ни что-либо делать — я лишь мечтал поскорее предаться своему безысходному отчаянию… «Единственно, что имеет значение, — думал я, — так это покончить с этой историей. Результат уже несущественен. Лишь бы она поняла, что ничего уже более невозможно и что решение…»
Я еще не уразумел, что задолго до меня и, без сомнения, куда лучше меня она это все поняла и смирилась. «Все. Я ничего не желаю себе оставлять. Если я вдруг решу отсюда уехать, надо, чтоб я могла это сделать в любую минуту».
— Никола… — она произнесла мое имя этим своим волшебно низким голосом, которому я внимал одну ночь, одну только ночь. Что-то донельзя сладостное и необоримое пробежало по мне и на мгновение наполнило радостью несравненной.
— Никола…
Я провел рукой по лицу.
— Довольно! — резко сказал я.
Но на этот раз она была вне досягаемости, ожидание придавало живости ее полуоткрытому рту, удлиненным глазам в бахроме ресниц.
Я отвернулся. При воспоминании о двух днях и одной опустошительной ночи кровь прихлынула к моим вискам. Где-то в траву упал зрелый плод или ветка, и от этого приглушенного звука вдали вспорхнул куличок. «Лишь бы она поняла, что ничего уже более невозможно».
— А не потеряли ли вы еще кое-что?
Она вновь прислонилась к эбеновому дереву и стояла выпрямившись, с высоко поднятой головой. Наносимым мною ударам она противопоставляла свой единственный, свой ослепительный щит.
— Синее платье. Платье, странно похожее на другое, серое с розовыми цветочками… Которое вы тоже оставили в некоем доме однажды ночью, в грозу…
Она замерла, сцепив заведенные за спину руки.
По ее лицу, одна за одной, полились слезы. Она ушла, как и явилась сюда, совершенно бесшумно. Маленькая хрупкая фигурка, навсегда скрывшаяся за поворотом дороги.
На следующий день, на рассвете, с шоссе донесся цокот подков четырех лошадей, и что-то вроде эха или рыдания прокатилось по дому.
Поместье спускается к морю. Я вижу с террасы длинную аллею, окаймленную пальмами и миробаланами и ведущую к пляжу. На чердаке трещат под солнцем стропила. И есть еще ларь наверху, и в нем — платья.