Фонарь на бизань-мачте


Все началось в один прекрасный вечер в июле. Тем вечером словно бы вдруг исчезло все то, что находится ныне в этом укромном уголке Большой Гавани. Пейзаж изменился, предстал таким, каким был чуть более двух столетий назад. Не стало ни этих величественных смоковниц, ни миробаланов, лишь несколько канифольных деревьев да единственное эбеновое. И еще купа кустов домбеи с ее хрупкими розовыми цветами. Там, где теперь просторная гостиная, как раз посередине были двери амбара. И на пороге стояла, смеясь и подняв глаза кверху на большой дом, белокурая молодая женщина.

Июль. Дорога к Большой Гавани бежит от горы Шуази под сводом ветвей еще не расцветших гранатов. А пенное море несет суденышки, покорные всем прихотям ветра.

Не знаю уж с какой целью, может быть, чтобы положить начало моей популярности и зажечь для меня огни рампы, я и была приглашена Ги Лажессом на этот ужин. Мы условились с ним, что я приеду раньше других, заночую в его бунгало и потихоньку уеду на самом рассвете. Бунгало состояло тогда — все так быстро меняется! — из каменной башни с большой комнатой на втором этаже и двумя маленькими на первом. Была еще и гостиная, которая, примыкая к башне, образовывала третью сторону патио, выходящего в сад. Этот внутренний дворик был весь затенен огромным миробаланом. Подальше, у самой дороги, росла смоковница, и ее длинные воздушные корни напоминали снасти стоящего на якоре корабля.

После разъезда гостей мы с Ги Лажессом у подножия лестницы пожелали друг другу спокойной ночи, он поднялся к себе, а я заняла одну из комнат внизу. И уже через час начались чудеса.

На первых порах я бодрствовала и четко осознавала, что происходит. Хотя эта нынешняя круглая башня выстроена из бетонных плит и камня, я слышала треск рассохшихся половиц и звуки безостановочного хождения взад и вперед. И еще мне казалось, как будто ветка, раскачиваясь почти над моей головой, цепляется временами за дранку кровли и на упорном ветру скрипит все сильнее. Я не испытывала ни малейшего страха. Наоборот. А задремав, очутилась в некоем давнем мире, который всегда возбуждал во мне интерес, нисколько не удивляя меня — так я срослась с ним душой.

Той ночью я чувствовала себя рядом с людьми из далекого прошлого, как будто я и сама принадлежу к их обществу. Путешествие в минувшее?

Ранним утром, перед уходом, я написала записочку Ги Лажессу: «…Твой дом населен духами, но не злыми, а добрыми». И присоединила к записке не слишком умелый рисунок, изображающий старый дом с покатой кровлей из дранки, дерево, одна из ветвей которого тянется к крыше, большой амбар и за ним уголок цветущего сада. К полудню Ги Лажесс позвонил мне по телефону: «Когда закладывали фундамент, в яме нашли скелет».

Я в свою очередь рассказала ему про мой сон и про то глубокое впечатление, которое этот сон на меня произвел. Но что я в тот день могла ему объяснить и какие сыскать слова, дабы воссоздать эту жизнь, протекавшую у меня на глазах, хотя дарованной мне дивной властью я иной раз проникала даже и в мысли людей, увиденных мною словно воочию?

Потребовалось немалое время, чтобы, идя от вешки к вешке, я нашла верное истолкование и галопу лошади, и парусам, то появлявшимся, то исчезавшим за горизонтом, а также всем прочим, менее четким подробностям.

Ну что я прежде всего должна была думать о молодой белокурой женщине, почти еще девочке, которая, переступив через борт, влезла в лодку и стала грести вдоль песчаного берега Большой Гавани к Южной косе? Выведя лодку из бухточки, женщина наклонилась, пристально всматриваясь в гряду подводных рифов. Лодка скользила туда и обратно, словно женщине важно было заметить некое место. Потом женщина возвратилась. Она выглядела веселой, была полна живости, как человек, одержавший важную победу.

А вот в старом доме сидит мужчина. От него, казалось, исходит сияние. Рядом с ним та самая молодая женщина с лодки. Он обнимает ее за талию, уткнувшись лицом ей в бок. Мужчина словно бы не видит в глубине зала тени другой, тоже светловолосой женщины в белом шелковом платье, но та, чью талию он обнимает, насторожена. Я совершенно уверена, что она-то угадывает присутствие этой тени, что ее гложут тяжкие воспоминания. И, еще не раскрыв всей тайны, я задаюсь вопросом: когда же, когда их жизни соприкоснулись с жизнью женщины в белом?

Внезапно мужчина заговорил. Я его слов не слышу, но не сомневаюсь, что это слова любви, так как лицо молодой женщины озаряется глубокой внутренней радостью.

Перед домом стоит амбар. В открытых дверях видны мешки с рисом, мукой, зернами кофе, маиса. Множество птиц сидит на ветвях деревьев, но когда проходит работник, они вспархивают и отлетают в сторону. В конюшне бьют копытами лошади. Слышно, как хрюкают свиньи, клохчут цесарки. Скрипит на дороге повозка. Вдали, за полями, я хорошо различаю вершину горы Питер Бот, и воздух пропитан запахами рассола, полегшей и высушенной жестоким солнцем травы.

А вот мужчина заходит в дом. Ясно вижу, как он приближается к молодой женщине. В руках у нее ларец с принадлежностями для шитья. Шелковая, подбитая ватой, подкладка отклеилась от его крышки. Мужчина достает из ящика банку с клеем. Он чинит ларец, а женщина поначалу глядит на него со страхом, затем с выражением благодарности. Тут он ее привлекает к себе, берет на руки и поднимается со своей драгоценной ношей по лестнице… Минуя площадку, он снова не замечает призрачной тени женщины в белом. Откуда-то издалека до меня доносятся звуки флейты и одиночные шумы, похожие на потрескивание корабельных рей под напором ветра. Когда мужчина и женщина, держась за руки, возвращаются вниз, тень женщины в белом, подавшись назад, исчезает, словно бы растворяется в воздухе.

Едва лишь она скрывается из виду, на горизонте вдруг возникает корабль. Он входит в бухту. Паруса приближаются, якоря скользят в море. В спущенных на воду шлюпках — их три, нет, даже четыре — теснятся обнаженные до пояса мужчины и женщины. Высадка производится в темноте, при полном безмолвии. Но в какой-то миг над морем вспыхивает молния, а затем, когда шлюпки уже у самого берега, еще и другая. Слышится слабое шарканье — это колонна двинулась в путь.

Порой молодая женщина тоже оказывалась на борту корабля и либо стояла, облокотившись на ограждение, либо лежала в каюте на подвесной койке, мужчина же находился на полуюте, и тогда казалось, что их разлучили, хотя они мысленно ни на минуту не расставались друг с другом.

Когда они возвращались домой, их охватывала такая ненасытная тяга друг к другу, что, видя их вместе, рядом, я окончательно убеждалась в неразрывности этих уз. Мир вокруг них замыкался, и все-таки молодую женщину явно не отпускала тревога. Нечто, тщательно ею скрываемое, продолжало ее терзать. Что именно? Нечто, бесспорно имевшее отношение к женщине в белом, но чего я никак не могла разгадать.

Женская ревность? Это было бы слишком просто. Мужчина порой беспокоился тоже, но по другим поводам. В глубине души ему нравились собственные опасения, они разжигали в нем волю к победе, и достаточно было проследить за его взглядом, чтобы это понять. Случалось, он клал руки на плечи женщины и говорил с ней долго, серьезно. Она смотрела ему в лицо с чуть заметной насмешкой и отказывала хоть и ласково, но решительно.

Я понимаю — прошло уже много времени. Молодая женщина в одиночестве. Корабль не стоит постоянно на якоре, однако всегда приходит назад… Летят месяцы, может быть, годы… Я уясняю это себе по множеству признаков. Вот деревья в цвету, а вот уже плодоносят. Мужчина и женщина… В чем она, тайна их жизни?

Сон продолжался, растягивался, вертелся вокруг то тех, то иных людей и событий.

Рабы таскают мешки из амбара на берег, где небольшое суденышко ожидает погрузки. Мужчина и женщина гуляют в саду. Вдруг, показав ей на крышу, он направляется к дому. Женщина неторопливо идет к амбару, но не переступает порога, а, обернувшись, прислоняется плечом к косяку и глядит на мужчину, который уже стоит на балконе. Вот он перелез через балюстраду и, смеясь и озорничая, приплясывает на покатой крыше. Смех молодой женщины звучит словно дальнее эхо. Миг простого детского счастья! На скате крыши мужчина выкидывает новое замысловатое коленце, но, поскользнувшись, тщетно пытается ухватиться за ветку и летит вниз. На земле лежит что-то бесформенное, распластанное, навсегда застывшее. Все случилось так быстро, прямо молниеносно.

В углу сада виднеется свежевскопанная земля. За узкой скамьей из камня, лежащего на двух других, густо насажен кустарник домбеи. Молодая женщина сидит на скамье. Мне кажется, она ждет уже долго. Вдали послышался шум упряжки, необычайный в этом затишье. Две лошади, запряженные в шарабан, появились в конце аллеи, приблизились, остановились. Пожилой человек весьма почтенного вида и еще не старая дама высадились из экипажа. Они подошли к белокурой женщине и сели с ней рядом. Перебивая друг друга, оба начали с жаром в чем-то ее убеждать. Молодая женщина, не соглашаясь, лишь молча покачивает головой. Наконец она просто показывает рукой на этот цветущий участок сада, на дом, на поля, на море и на стоящий на якоре парусник…

Она остается одна в наступившей вновь тишине. Не могу отделаться от впечатления, что она навечно окаменела в вечности.

Это конец.

На рассвете проснулись птицы на миробалане и солнце сверкающими ручьями заструилось на бухту.

Протекло несколько лет, прежде чем этот сон перестал меня преследовать. Но едва лишь я увлекалась чем-то иным, мне на глаза попадались какие-нибудь документы: бортовой журнал, обрывки судебного протокола, другие подробности жизни тех давних времен…

И постепенно укоренилось такое чувство, будто кто-то где-то еще надеется, что я заново воссоздам этот старый дом. Мои будущие персонажи начали возвращаться ко мне такими, какими я их увидела в ту июльскую ночь. По мере того как недели сменялись неделями, месяцы прибавлялись к месяцам, годы — к годам, меня все сильнее влекла к себе эта женщина, что смеялась от переполнявшего ее счастья на пороге амбара, пока смех не замер, не оборвался, а на лице не застыла маска ужаса и отчаянья.

Вот что могла бы поведать Армель Какре, молодая белокурая женщина, жившая некогда на берегу Большой Гавани

В этом уголке сада я высадила кустарник с розовыми цветами и велела поставить скамью, на которую часто прихожу посидеть. И случается мне допоздна задерживаться на берегу, слоняться одной в наступающей темноте, а то и, сняв лодку с прикола, уплывать к гряде рифов, туда, где я некогда выбросила свинцовый футляр для спиц и крючков. В бухте покачивается «Галион», и мерцает, мерцает фонарь на его бизань-мачте.

Если бы хотела, я могла бы узнать правду. Я не хотела. Для счастья мне хватало моей собственной правды. Оно, это счастье, держалось на ниточке, на этом неведении. Только так я была в состоянии все принять, сочинить для себя волшебную сказку. Иногда я уверена, что была могущественнее той, другой, иногда сомневаюсь, но какое это теперь имеет значение?

Время от времени я достаю бумагу, полученную в Лориане перед отъездом. Развернув, я прочитываю ее уже без труда. Мне известно, что «А» в моем имени наполовину стерлось, фамилия же — Какре — еще совершенно разборчива. Скольким событиям нужно было сойтись, чтобы я очутилась здесь, в этом углу Иль-де-Франса! Да, многое произошло с того дня, как меня подобрали на паперти Нантской церкви. Я никого не сужу. В бумаге написаны имена обоих моих родителей, но с тех пор о них больше никто не слышал. Бедные люди, которые, без сомнения, не могли поступить иначе. И вот — восемнадцать лет, проведенных в сиротском доме!

Голос монахини: «Барышни! Пусть встанут те, кто согласны создать домашний очаг вдалеке отсюда». Я встала. Слова «вдалеке» и «очаг» не вызвали у меня ни малейшего интереса. Единственно, о чем я мечтала, — это сбежать от этой скучищи, от этого пресного существования. Не слышать более колокольчика, поднимавшего нас в пять утра. Не носить эту латаную-перелатаную одежду, не ходить по струнке. Мне не нужен был юноша, который бы взял меня за руку и повел за собой. Я чувствовала себя достаточно гордой, чтобы самой прокладывать себе дорогу в жизни. И возможно, за это-то я и расплачиваюсь сегодня.

Я поднялась, не зная, что меня ожидает. Впервые сделав самостоятельный выбор, я просто хотела стать сильной, обрести власть над своею судьбой. Всех поднявшихся отвели в приемную.

Настоятельница вскоре вышла туда побеседовать с нами. То, что она говорила, казалось невероятным. Даже самая дерзкая из нас и представить себе не могла, что речь пойдет о каком-то острове, затерявшемся среди вод Индийского океана. Того океана, который нам тут же и показали на старой лоции. Там, как нам объяснили, мужчины и несколько считанных женщин живут единственной в своем роде, полной приключений жизнью. Упомянули и о концессиях, хоть это слово тогда для нас ничего не значило, и о роскошных домах, а закончили тем, что предложили нам, девушкам из приюта, поехать на этот остров, чтобы выйти там замуж.

Нас было шестеро, в возрасте от шестнадцати до девятнадцати лет, без семьи, без единой родственной или дружеской связи во Франции. Шесть юных девиц, которых должна была сблизить общая участь, но именно потому, что кое-какие грани наших характеров совпадали, мы не любили друг друга. Самое большее, на что мы в приюте были способны, это на равнодушие, безучастие, однако в течение всего путешествия от Лориана до Порт-Луи мы бдительно следили друг за другом, как будто интерес, проявленный кем-то на судне к одной из нас, ущемлял остальных. И быть может, действительно постоянное это шпионство послужило верной защитой для нашей нравственности.

Все, что в дальнейшем стало таким привычным, показалось мне странным в день нашей отправки. Последние напутствия настоятельницы. Прощаясь с нами, она не решилась прибегнуть к своему неизменно-приказному тону, и, казалось, впервые события подмяли ее под себя. Уже одно то, что, поднявшись на палубу, она увидала качающиеся реи, должно было пошатнуть все ее представления о единственно праведной жизни в уединенной келье. Возможно, в эти минуты она попрекала себя за то, что уступила просьбам неких влиятельных лиц.

Женщины для заселения колонии! Вероятно, она вдруг вообразила себе — не в виде ли параллельных линий на глобусе? — судьбы этих юниц, которых она послала в океан во имя кто знает какой морали.

Последнее воспоминание, которое я сохранила о ней, это картинка, все больше мутнеющая с годами. Лицо, искаженное страхом, белый чепец с распростертыми крыльями чайки в полете, широкое платье, которое надувает и треплет на набережной дующий с моря ветер… А на палубе — скрип такелажа, хлопанье отягченных соленой водой парусов.


Едва лишь я вспоминаю это долгое путешествие, как на память приходит другое плавание на небольшом суденышке в утренний час, когда усмиренное море при первых лучах зари словно бы пробуждается от глубокого сна.

Я не была столь наивна, чтобы не понимать, на что я пошла, вручив свою судьбу в чужие руки и не потребовав никаких ручательств. Будущее… Но как я могла предвидеть в то утро, как оно сложится?

Ярко обозначилась опаловая линия горизонта, и из-за гор поднялось солнце. Море в этот рассветный час было гладким, как зеркало. Единственным белым пятнышком на море был наш парус, летевший к северу острова вдоль пустынных берегов. Я перевернула страницу своей жизни.

Стоит только поднять глаза, как я сразу вижу Большую Гавань такой, какой она представилась мне, когда, соскочив на берег, я обернулась взглянуть на него. Две косы казались руками, простертыми в море. С одной точки Большой Гавани, которую я открыла позднее, эти руки, казалось, смыкались в объятье, так что бухта походила на озеро. На земле, против места высадки, я обнаружила дом, непохожий на те, что стоят в Порт-Луи. Он был двухэтажный, с застекленной дверью балкона и драночной кровлей. Вокруг дома росли деревья, которые я научилась уже различать: множество канифольных, одно эбеновое и кустарник с розовыми цветами. За домом виднелись распаханные, возделанные поля. От них несло запахом перегноя, высохших трав. А вокруг была тишина или по крайней мере то, что я признаю тишиной: всхлипы волны на песке, птичье пение, шелест листьев под ветром.

Вернусь, однако, к нашему путешествию на Иль-де-Франс, загодя предупреждая, что на протяжении этого повествования я еще множество раз уклонюсь в сторону. Важно ли это, тем более что мне некуда торопиться? Вся жизнь впереди, чтобы разобраться в часах, навеки оставшихся в прошлом, которые, впрочем, существовали и которых никто у меня не может отнять.

В Лориане корабль, отходя от причала, дал три пушечных выстрела, на которые порт также ответил прощальными выстрелами. Теперь было поздно сетовать, только от нас зависело, превратится ли наш вынужденный выбор в успех. Вест-Индская компания пожаловала нам приданое, и впервые мы сняли с себя приютские платья. Под широкой серой или синей накидкой мы были одеты в платья ярких расцветок — кто в розовое, а кто в голубое, желтое или малиновое… Впервые отделавшись от униформы, мы перестали быть все на одно лицо. Перрин Лемунье, Луиза Денанси, Теодоза Герар, Катрин Гийом, Мари Офрей… Я рассматривала подруг, почти их не узнавая в этих девицах, чьи волосы ниспадали из-под шляпок темными или светлыми локонами. Впервые мы стали похожи на тех барышень, что появлялись у нас на торжественных мессах в сопровождении родителей. То, что мы сменили одежду и стали такими, как все, придало нам не свойственной прежде отваги.

Лишь когда были подняты паруса, мы заметили, что на борту есть еще две женщины. Позже нам стало известно, что одна из них, госпожа Дюмангаро, супруга третьего помощника, другая, госпожа Фитаман, пассажирка, едущая к мужу, военному лекарю на Иль-де-Франсе. Обе они, как почетные гостьи, питались в кают-компании, за столом капитана и офицеров. Мы же кормились из общего котла, а это обязывало нас ходить за едой в камбуз и таскать ее в нашу каюту. Кок, человек уже пожилой, взял нас под свое крылышко, и так как он пользовался на судне большим уважением, то ему часто случалось спасать нас от приставаний матросов. Возможно, он что-нибудь знал или о чем-то догадывался, вопреки его показанию на суде, будто он ни о чем и слыхом не слыхивал.

Когда я оглядываюсь назад, у меня появляется впечатление, что эти месяцы на борту пролетели как один день, но это не так. Каждая минута имела свое наполнение, и каждая оказала влияние на нашу жизнь. Мир, из которого до сих пор мы были исключены, раскрылся вдруг перед нами во всей своей грубости. Мы даже не понимали смысла иных слов, употреблявшихся в нашем присутствии.

В первый же день, когда мы, спустившись в свою каюту, настолько узкую, что между койками почти невозможно было протиснуться, пытались справиться с недомоганием, вызванным как нашей грустью вкупе с чрезмерным восторгом, так, возможно, и качкой, — к нам пришел капитан. То был человек молодой, но явно уже научившийся выходить победителем из любых затруднений, знавший, как заставить людей подчиниться и как завладеть вниманием. Не сомневаюсь, что все особы женского пола на корабле за время нашего путешествия хоть раз да были покорены его бравым видом, выправкой и излучаемой им уверенностью подлинного хозяина корабля. Вот почему я так поступила в ту ночь, когда случилось несчастье. Это, однако, мне стало ясно только впоследствии.


Я поднимаю глаза. Где-то там, за грядой рифов, прилив и отлив раскатывают по дну свинцовый футлярчик. Если его сейчас разыскать и открыть, что бы в нем обнаружилось?


Несмотря на свою привычку повелевать, капитан вряд ли чувствовал себя совершенно свободно перед шестью девицами, которые с искренним простодушием преспокойно его рассматривали. Пожелав нам приятного путешествия, капитан дал несколько строгих наказов: не задерживаться допоздна в коридорах, не открывать дверь каюты, не спросив предварительно, кто пришел, избегать общения с членами экипажа, отвечать на их заговаривания по возможности кратко и всегда быть готовыми к самозащите. Против чего? От прямого ответа он уклонился. В заключение он сказал, что будет страшно себя винить, если такие молоденькие особы, как мы, воспитанные в добродетели и трудолюбии, не доберутся до Иль-де-Франса в целости и сохранности. Слова «в целости и сохранности» прозвучали как-то двусмысленно, и лишь гораздо позже мы осознали их истинный смысл. Как только за капитаном закрылась дверь, мы переглянулись — он нас слегка напугал, однако и позабавил. Что с нами могло случиться? Мы еще не знали тогда, что опасность таилась и в нас самих.

Дурная погода, качка, морская болезнь — таковы мои самые первые впечатления. Постепенно и тут, посреди океана, установилось привычное однообразие, но в душе у нас все цвело и благоухало совсем по-весеннему. Так ощущала я, и, думаю, то же происходило с моими подругами. Я понимала, что и они наслаждаются полной свободой действий и слов.

Когда же погода была хороша и море спокойно, нам разрешалось до вечера находиться на палубе. Мы там кое-что для себя открыли. Неужто мы все? Да, чем же еще объяснить возникшую у нас с тех пор подозрительность, которая заменила взаимное равнодушие времен сиротского дома? Многозначительный взгляд матроса, словцо, на ходу отпущенное офицером или одним из трех пассажиров, одобрительный свист юнги — все нас теперь настораживало. С чего бы это и, что намного важнее, кому предназначено?

Мы обучились искусству кокетства под прикрытием скромности: глаза опускали долу, но слушали внимательно, стараясь не пропустить ни слова. Друг с другом мы не делились. Давняя привычка помалкивать замыкала наши уста. Мы обменивались лишь пустыми фразами, хотя то, что мы жили вместе, многое и затрудняло, и упрощало. Если одна из нас под каким-нибудь выдуманным предлогом покидала каюту, все остальные мысленно следовали за ней. Мы знали, что в эту минуту она, миновав коридор и взбежав но трапу, уже выходит на палубу. И только вдосталь упившись вниманием общества, надышавшись чистым морским воздухом, вкусив от радости властвовать над воображаемыми придворными, она возвратится в каюту с сияющим взором и пылающими щеками. Я подражала уловкам моих подруг, но у меня на то были совсем иные мотивы. Единственно кто мне был интересен, кому я завидовала и кто создавал у меня впечатление какой-то неискренности, это обе дамы на корабле, которые жили в отдельных каютах и пользовались особенным уважением офицеров. Я восхищалась их платьями, драгоценными украшениями, непринужденностью их манер…

Проходя как-то вечером мимо большой кают-компании, где собирались офицеры и пассажиры и куда подавали им ужин, я увидела во главе стола госпожу Фитаман в изумительном платье из алого шелка. Склонившись к ней, капитан Мерьер наливал вино в ее рюмку. Эта картина долго преследовала меня, преследует и сейчас, но — странно! — я чаще вижу ее в белом платье, в том самом, в котором она была в последний вечер. Обворожительная женщина и рядом с нею мужчина…

Во время захода в порт на острове Тенерифе между обеими дамами неожиданно вспыхнула ссора. Однако никто из всего экипажа не признался на следствии, что слышал это. Заговор ли молчания или моряцкая солидарность?

Я и сама утверждала, что ничего не видела и не знаю. Хорошенько подумав, я допускаю ныне, что ревновала к госпоже Фитаман, хотя не испытывала к ней ненависти. И даже была минута, когда я от души пожалела ее, но ведь я никому своим поведением не вредила. Наоборот. Поступала, пускай бессознательно, так, как должно. Впрочем, пока что рано затрагивать эту тему.


Да, первое время на корабле было очень приятно благодаря ощущению, что перед нами вдруг распахнулся мир. Мы осматривались, я училась распознавать людей, с которыми нас свел случай. Вскоре я уже помнила, как зовут боцмана, знала по именам всех матросов и юнг. Некоторым я вполне доверяла, других побаивалась. Кок Габриель Констан много чего успел мне порассказать, когда я в свое дежурство являлась за нашим питанием и охотно засиживалась в камбузе. Если корабль, на котором он нынче плавает, делает остановку на Иль-де-Франсе, он всегда приходит меня проведать. Он единственный, с кем я могу обсуждать события нашего путешествия. Наверное, из-за того, что и он, насколько я знаю, сказал на суде далеко не все. Почему?

В плохую погоду «Стойкого» крепко трепало в волнах и, смотря по тому, куда ложилось судно, на левый или на правый борт, половину палубы захлестывало водой. В эти дни приходилось сидеть по каютам, так как выход на палубу пассажирам был запрещен. Только почетные пассажиры по особому разрешению иногда поднимались на полуют. Для нас же часы тянулись нескончаемо долго. И лил еще дождь, не прекращаясь в течение полутора, а то и двух суток, густой туман застилал горизонт. Скрипел корпус судна, трещали мачты. Прямо сказать, мрачноватая музыка. Но вдруг, в одно утро, солнце вставало на чистых и словно бы вылинявших небесах, и мы оказывались в самом центре обширного, безупречно точного круга.

Случалось, мы видели парус вдали, капитан поднимался на полуют, внимательно наблюдал за судном. Однажды, когда наш корабль приближался к острову Тенерифе, объявили тревогу, и даже те, кто, как мы, неопытные девицы, ничего не могли понять, все же почувствовали неладное. Дело в том, что неизвестное судно, шедшее полным ходом на юг, вдруг изменило курс и направилось прямо на нас. Шло оно быстро, быстрее «Стойкого». Заметив наблюдателя на самой высокой рее, капитан уже более не сомневался, что это пираты. Он приказал увеличить парусность, чтобы прибавить скорости нашему ходу, и приготовиться к обороне. Матросы вложили в ружья кремень, запаслись патронами, зарядили две пушки и, открыв шесть других орудийных люков, выставили из них еще шесть бутафорских стволов. Чужестранный корабль подходил все ближе и ближе и оказался вскоре на расстоянии пистолетного выстрела. На «Стойком» первый помощник сам стал к штурвалу, а женщинам капитан еще раньше велел спуститься в кают-компанию. Госпожи Фитаман и Дюмангаро предпочли вернуться к себе, словно бы опасаясь или отказываясь смешиваться с нами. Кают-компания находилась рядом с внутренней лестницей, и мне таким образом было легко то и дело оттуда сбегать в надежде, что под навесом люка меня никто не заметит и я смогу втихомолку следить за событиями. Но я ошиблась.

Вооружившись ружьями, матросы носились по палубе взад и вперед, желая, по-видимому, создать впечатление, что их куда больше, чем в самом деле. На том корабле наблюдатель спустился с реи и встал у подножия мачты. На корме другие мужчины оживленно о чем-то спорили, и было ясно, что предметом их спора являемся именно мы. Внезапно один из них, схватив рупор, спросил у нас по-английски, какого мы подданства. На их корабле тотчас взвился британский флаг, и капитан Мерьер приказал поднять наш. На судне, которое объявило себя британским, какое-то время еще продолжался спор, после чего они удалились. Мы, однако, успели увидеть, что наблюдатель снова полез на рею.

Матросы на «Стойком» поставили ружья на место. Погода была чудесная, остальные девушки тоже вышли на палубу, где мы уселись в кружок, болтая о том, что произошло, и уверяя друг друга, что наше воображение, возможно, сильно раздувает опасность.

На полуюте наш капитан горячо обсуждал это событие со своим помощником. Оба считали, что никакие то были не англичане и что их судно шло то ли с мыса Северного, то ли с Мадейры, а может быть, даже из Сан-Доминго. Имея хоть маленький груз и выправленные бумаги, пираты могли легко оправдать свое присутствие в Атлантическом океане и запросто заходить во все порты. Возможно, они заметили, что мы лучше вооружены, что нас много, и не решились взять нас на абордаж… То был единственный случай за время нашего плавания, когда мы испытали страх, что на нас нападут пираты. Но нам предстояли другие злосчастья.

Вечером, в час ужина, в последний раз возвращаясь из камбуза, я встретила в коридоре капитана Мерьера. Он остановился.

— Что вы несете? — задал он мне вопрос.

Я показала ему похлебку из соленой говядины с рисом, сушеные овощи и квашеную капусту, которые составляли наш ужин.

— Хорошо, — сказал он, — хоть наша еда и не кажется вам, наверно, слишком уж привлекательной, но это именно то, что нужно, чтобы вы в добром здравии прибыли на Иль-де-Франс.

Я не знала, что на это ответить. Я могла бы сказать, что такое меню с честью выдерживает сравнение с пищей сиротского дома. Быть может, я покраснела. Тогда он добавил:

— Вы были смелее в полдень на палубе. Я вас отлично видел и, коли я не потребовал, чтобы боцман отвел вас в кают-компанию, то лишь потому, что ваша отвага заслуживала вознаграждения. Что бы вы стали делать, если бы эти бандиты на вас напали?

Я понимала, что он надо мной подтрунивает, и превозмогла свою робость.

— Думаю, что подобный спектакль вполне оправдал бы мое присутствие как на палубе, так и на корабле. Разве я не бросилась в чистую авантюру, уехав из Лориана?

— Вы называете авантюрой то, что отправились на Иль-де-Франс, чтобы вполне разумно выйти замуж?

— А если бы ваша дочь, капитан, вот так же туда отправилась, как бы вы это назвали?

— Прежде всего у меня не могло бы быть дочери вашего возраста, и к тому же я не женат.

— И уж тем более ваша дочь не росла бы в приюте, — сказала я, как мне показалось, со злобой. Но это была лишь горечь.

С наивозможнейшим, очень хотелось верить, изяществом, насколько мне это позволили котелки и внезапная качка, я сделала реверанс, глубоко нырнув в свои юбки.

В этот миг на пороге каюты появилась госпожа Фитаман с высокой прической из крупных локонов, со сверкающим украшением в вырезе платья. Как я, вероятно, была смешна с котелками в руках, в этом жалком холстинковом платьишке и с проступившими на глазах слезами стыда!

— Они просто очаровательны, эти малышки, — сказала госпожа Фитаман, приблизившись к нам. — Особенно эта, не правда ли, капитан? И какая храбрость, чтоб не сказать — какое тщеславие!

Ее слова, естественно, привели меня в ярость. Я уловила в них снисходительное презрение, которое меня оскорбило. Я вошла в каюту, где мои подруги почти закончили ужин, села, как всегда, на пол и принялась молча есть. Вокруг продолжали судить и рядить о главном событии дня, девушки содрогались от восхитительного, уже пережитого ими ужаса. До чего они мне надоели!

— А если бы вас умыкнули пираты и продали бы богатым султанам, вам бы это понравилось? — спросила я. — Никогда бы не знали голода, жили бы во дворце, одевались в шелка, с головы до пят вас обсыпали бы дорогими каменьями. И ты, Теодоза, соорудила бы на голове целую башню из локонов…

Я разом умолкла, поняв, что рисую образ госпожи Фитаман, какой она предстала передо мной в коридоре. Мне показалась странной моя реакция. Той ночью я долго еще не спала. Кто-то — кто, я пока не знала, — играл вдалеке на флейте. И порой, когда музыка замирала, доносилось поскрипывание снастей.

Почему, почему согласилась я ехать в колонию? То было сущим безумием, я начала уже это осознавать. Там меня отдадут незнакомому человеку, я его тотчас возненавижу, а он меня примет только ради того, чтобы, создав пресловутый семейный очаг, получить право на землевладение, поселиться в своем доме, и эта ячейка, заложенная с моей помощью, будет множиться век от века. Несмотря на все, что я думала до сих пор, несмотря на мой якобы добровольный выбор, я вдруг уяснила себе, что уже несвободна и мое будущее предрешено другими людьми. А я мою жизнь видела не такой, я хотела построить ее по-своему. И вот посреди океана, запертая в каюте с пятью блаженно спящими девушками, я поклялась себе быть полновластным судьею своих поступков и никогда не склонять головы перед обстоятельствами.

Надо мной то туда, то сюда расхаживал вахтенный офицер. В конце концов, так и не успокоившись, я провалилась в сон.

Назавтра мы бросили якорь у Тенерифе. Мы не должны были там задерживаться, только пополнить наши запасы провизии, топлива и воды. Но те, кто обязан был снабдить всем этим корабль, не выполнили обещания к сроку, и мы потеряли три дня. Пассажирам не разрешили сойти на берег, лишь капитан да его помощник Дюбурнёф высадились с корабля в первый день.

Помощник вернулся на борт один. Спустя час по его возвращении на палубе разразилась ссора между нашими дамами — Фитаман и Дюмангаро. Послышались громкие голоса, и мы застали обеих женщин стоящими прямо друг перед другом. В какой-то момент господин Дюмангаро, который, казалось, дошел, подобно своей жене, до высшей степени раздражения, едва не ударил ее противницу, чему, однако, помешал, отведя занесенную руку, Дюбурнёф. Употребив затем власть, коей пользовался в отсутствие капитана Мерьера, он развел обеих женщин по их каютам. Когда капитан вернулся на судно, он посадил господина Дюмангаро под арест. Так что мы вновь увидали его на палубе только в день отправления.

Позднее, после того как меня ознакомили со свидетельскими показаниями Лорана Лестра, юнги, который обслуживал пассажиров, я глубоко задумалась. Почему госпожа Фитаман попросила вернуть Лорана Лестра на палубу и заменить его другим юнгой? И почему госпожа Дюмангаро, которой Лоран приходился кузеном, противилась этому? И почему новый юнга, Жозеф-Мари Дагео, рассказал про ту, про вторую ночь? Что меня потом и заставило оценить все значение своего поступка в тот памятный вечер…

Через несколько дней капитан, заметив, что дамы между собой не общаются, счел своим долгом вмешаться и сделать внушение госпоже Фитаман. О том же он попросил лейтенанта Дюмангаро в отношении его супруги. То был приказ. Так что мы снова увидели, как обе дамы отчужденно беседуют друг с другом. В своих показаниях госпожа Дюмангаро заявила, что перед несчастьем, почувствовав себя плохо, уснула. То была ложь.

В этот вечер…

Что ж, попытаюсь еще раз вернуться к прошлому. Одно несомненно: именно этот вечер стал поворотным пунктом всей моей жизни. Но разве могла я тогда догадаться об этом? Я действовала как хорошо отлаженный механизм, не задаваясь никакими вопросами. Все разыгрывалось как по нотам. Я не спотыкаюсь на этих последних словах — по нотам, — они-то больше всего и подходят.

Да какое значение все это имеет сегодня, когда я смотрю на голубизну Большой Гавани, слышу поплескивание проплывающих на заре лодок, а с наступлением сумерек зорко вглядываюсь в малейшие отблески света на море? Словно все еще может вернуться на круги своя…

Наш первый вечер в доме у Большой Гавани кажется мне и далеким, и близким одновременно.

Тут была истинная колония, которую я начала для себя открывать. Та, что ждет не дождется мужчин с другого конца света, которые, покорив ее, будут над нею властвовать. Мужчин, похожих на капитана Мерьера, Жана Франсуа Мерьера, мужчин, что умеют держать язык за зубами и никогда не выдадут никаких тайн. Да, истинная колония, отнюдь не похожая на то, что я увидала в Порт-Луи. Я вроде как захмелела, и, без сомнения, не только из-за моих открытий.

Мы обменялись в пути лишь несколькими словами. Приключения начнутся по окончании путешествия. Из малодушия — или из гордости — мне неохота распространяться об этих первых днях, когда я была всего лишь влюбленной, так как была влюблена и только-только училась любить. Ни одной моей спутнице не была дана эта радость. Я не последовала за незнакомцем, а выбрала человека, который меня привлекал. Ради которого я была готова на все, хотя и не говорила этого, — мы и в дальнейшем держались предельного целомудрия в наших речах.

Странная вещь! В те дни я совсем перестала мучить себя вопросами. Может быть, потому, что все было слишком ново вокруг. Мне казалось невероятным уже одно то, что в мою жизнь вошел мужчина, которого я ежедневно должна ублажать, создавать для него уют и даже готовить ему еду! А главное, привыкать к тому, что он всегда рядом, к разговору на «ты» и к его имени, которое прежде я никогда не произносила. До сей поры я знала одно всеобъемлющее обращение — капитан, и вот приходилось вполголоса называть его имя. Это давалось труднее всего.

Мне были представлены пятеро числящихся за поместьем рабов. Две женщины, трое мужчин. Они жили в пристройках к конюшне и птичнику. Одна из двух женщин, Руби, помогала мне по хозяйству, а ее муж, Купидон, исполнял обязанности управляющего. Жаннетон, Нестор и Леандр в основном работали в поле, обслуживали конюшню. У нас имелось две лошади, потом мы построили хлев для скота.

Эти пять рабов по-прежнему здесь, среди тех, что появились позднее, и я, наверно, не ошибусь, сказав, что, кроме сердечной привязанности, нас еще связывают общие воспоминания.

Десять лет спустя я иду по кругу и пребываю в страшных сомнениях, будто стараюсь вломиться в запретную зону. А ведь в каждое из мгновений этого десятилетия я вкладывала свое сердце, свой разум, всю свою кровь.

Хорошо ли, дурно ли я поступила — эти слова для меня никакого значения не имели. Важно было другое — вечное ожидание. На побережье, в саду, на балконе или облокотившись на подоконник, я только и знала что ждать. Дом впадал в забытье, не раздавалось ни звонких раскатов смеха, ни голосов, исчезала, рассеивалась даже преследовавшая меня тень… Потом все опять обретало простую жизнь и простые краски. Да, простые — я понимала это теперь, — несмотря на самые разные трудности, внешние или внутренние.

У меня за плечами долгая цепь дней, длинное расстояние отделяет меня от минуты, когда в нотариальной конторе Порт-Луи я вдруг заявила нотариусу о своем отказе, повинуясь всем существом своим данному мне безмолвному приказанию и не боясь скандала. «Нет». Стоило мне согласиться, произнести безвозвратное «да», как я оказалась бы в жалком именьишке и моя жизнь стала бы точно такой, как у прочих моих подруг, за исключением Луизы. Мне не пришлось бы играть в фермершу, я бы ею была — бедно одетой, растрепанной, измочаленной неблагодарной работой, изможденной ночами без сна, ежегодными родами… Такой и предстала передо мной Теодоза Герар в нашу последнюю встречу. А ведь это было уже ее второе замужество. Теодоза Герар, такая хорошенькая в то время, когда мы плыли на «Стойком»…

Второй помощник, господин де Префонтен, был, по-моему, в нее немного влюблен. А она краснела, когда он крутился где-нибудь рядом или когда, проходя по палубе, бросал ей с милой улыбкой приветливое словцо. Удалось ли им встретиться наедине? Не думаю и сожалею об этом. Им хоть было бы что вспоминать. По прибытии на Иль-де-Франс второй помощник поступил на «Венеру», и уже больше никто не слыхал ни о нем, ни об этом судне. Впрочем, к его отплытию Теодоза уже была замужем. Словно кому-то назло она первая вышла замуж из всех, кто плыл тогда вместе с нами на «Стойком»…

Едва я произношу название нашего корабля, как все воскресает сызнова, но вперемешку, в настолько запутанном виде, что я становлюсь в тупик. Моя прирожденная непокорность; готовность к отпору, и даже довольно дерзкому, смогли наконец проявиться совершенно свободно. Я не злоупотребляла этим, но знала, что эти изъяны характера — мое единственное оружие. И тем не менее я с удовольствием вспоминаю того ребенка, коим была, когда мы впервые взошли на борт «Стойкого». Мне тогда минуло восемнадцать, я все увидела в новом свете.

Итак, «Стойкий»: водоизмещение триста пятьдесят тонн, семьдесят человек экипажа. При попутном ветре мы шли хорошо, дни пролетали быстро. Зато во время мертвого штиля паруса самым жалким образом повисали вдоль мачт, время тянулось медленно, судно чуть покачивалось с борта на борт. Дышать становилось нечем, мы задыхались. Рацион воды рассчитывали до капли. Но однажды после полудня, когда мы уже подходили к экватору, вдруг начался ливень. Из-за тяжелых, нависших с утра облаков атмосфера стала невыносимой. Как только разверзлись небесные хляби, нас охватило какое-то исступление. Поддавшись соблазну, мы все шестеро, словно по общему уговору, ринулись на палубу, где уже находился весь экипаж. Дождь струился по нашим лицам, платья прилипли к телу. Вспомнив наш детский обычай в сиротском доме, мы стали сквозь платье намыливать себе плечи и руки, потом лицо, волосы. Нас хлестал благодатный ливень, и мы подставляли этой чудесной прохладе свои глаза, свои губы. И лишь опомнившись, мы заметили, что это понравилось всем окружающим, испытавшим точно такое же чувство освобождения.

На полуюте стояли две дамы и офицеры — они в общей радости не участвовали. Лишь терпеливо ждали, когда юнги выльют в цистерны и чаны воду, собранную в специально натянутую парусину. Такова была их манера выказывать нам свое превосходство.

Как вдруг капитан, сбежав с полуюта, приблизился к нам, и мне показалось, что он обратился лично ко мне:

— Не стыдно ли вам, молодым девушкам, воспитанным в монастыре, устраивать здесь подобный спектакль?

И почувствовала себя оскорбленной, поверженной в прах, но не опустила глаз.

— Вы как-то не так это поняли, капитан. Увеличьте рацион воды, пусть нам, как и прочим дамам, дают каждый день по нескольку ведер, и вы никогда не увидите больше такого спектакля.

Он сказал уже тише, с проблеском легкой улыбки во взгляде:

— Вы сверкаете сейчас, точно новенькая монетка, но в этом сверкании есть что-то опасное… Идите переоденьтесь!

Смеясь, мы спустились в свою каюту. Как будто бы маленькое, незначительное происшествие. Но до чего же приятно, оглядываясь назад, перебирать все эти мгновения, которые пережиты мною с такой остротой, с такой несравненной радостью!

И так же искренне веселясь, я вспоминаю о переходе через экватор. Мы были судимы и осуждены трибуналом Нептуна. Амфитрита произнесла приговор. Ее роль исполнял переодетый в богиню кок. Нас измазали сажей и вылили нам на головы полные ведра морской воды. Поняв, что настанет и их черед, госпожи Фитаман и Дюмангаро скрылись в своих каютах и заперлись на ключ. Так как мы не противились этой игре, первый помощник вручил нам всем по маленькому подарку. Я получила веер, который храню до сих пор как память о днях беззаботности.

Однажды утром мы увидали вдали берега Бразилии. Потом подошли к Илья-Гранди, где и остановились на целые три недели, чтобы те, кто у нас по пути занедужил, успели восстановить свои силы, а также чтобы починить сломавшийся руль. За время стоянки с судна удрало двое матросов и юнга, однако все поиски их оказались тщетными.

Илья-Гранди — зеленый, лесистый остров, славившийся отличной водой из стекавших с гор родников. Мы ею там хорошо запаслись. Пассажирам было разрешено поселиться в доме на берегу. Мои подруги и я воспользовались дозволением капитана и разместились там под защитой судового врача. Обязанности его сводились к тому, чтобы каждое утро осведомляться о нашем здоровье и возвращаться по вечерам в свою комнату, знатно поужинав в компании офицеров где-то на стороне.

Пассажиров, питавшихся из общего котла, и тут не смешивали с теми, кто ел за столом капитана, но их точно так же не смешивали и с пассажирами нижней палубы или трюма. То была твердо установленная иерархия, исправно соблюдаемая всеми, необходимая для вящей гармонии отношений. На берегу мы расселились в комнатах по двое, я делила свою с Луизой Денанси. Она была самая застенчивая, самая тихая и наименее любопытная среди нас — и на ее-то долю и выпал, быть может, самый счастливый билет!

Час отплытия настал очень быстро. Через три недели больные выздоровели, и мы снялись с якоря, как только пополнили наши запасы: свинины, говядины, кур, гусей, черепах, а также дров и воды. Еще мы взяли с собой довольно большое количество маниоки, этого сытного, точно хлеб, клубня, к которому я привыкла впоследствии и даже пекла из него лепешки на Иль-де-Франсе.

Спустя несколько дней после отплытия с Илья-Гранди кок забил одну черепаху на ужин. В страшной тайне от всех, но тем не менее с разрешения капитана, он пригласил нас в тот вечер поужинать — и притом не в нашей каюте, а на палубе, на свежем воздухе. Что это был за необычайный ужин под звездами!

Насыпав в огромный котел раскаленные уголья, кок положил на них перевернутый черепаший панцирь. Все мясо, которое не удалось от него отделить, поджаривалось, распространяя восхитительный запах. Сочтя, что мясо уже дошло, кок соскреб его с панциря, но не выбрал оттуда, а, нарезав кубиками, добавил в эту импровизированную кастрюлю горячего риса и немного пряного соуса.

Мы сидели вокруг жаровни прямо на палубе. Вместе с нами ужинали еще трое-четверо юнг. Под отеческим присмотром кока нам нечего было бояться, так что мы не спешили уйти с палубы. Я тогда еще не нажила того мужества, которое проявила в конце путешествия.

Дамы и офицеры, отужинав, как обычно, в своей компании, подошли к нам, и капитан поднес нам вина.

— Я бы охотно разделил вашу трапезу, если б вы меня пригласили, — сказал он.

Эта мысль не имела успеха у дам.

— О нет капитан, вы не позволите себе так унизиться! — сказала госпожа Дюмангаро, приняв чопорный вид.

Это так позабавило первою помощника, что он откровенно расхохотался.

— Но это же, — вставила госпожа Фитаман, — это же большое удовольствие хотя бы раз в жизни забыть о тех, кто вас окружает, и поступить по собственному усмотрению!

— Ну уж вы-то себе позволяете и не такое! Да и не раз! — заметила госпожа Дюмангаро.

В ее голосе явно слышалась неприязнь. Муж, призывая ее к спокойствию, положил руку ей на плечо. Они отошли и облокотились на ограждение.

— Идите сюда, — сказал капитан госпоже Фитаман. — Не обращайте внимания на весь этот вздор. Жизнь взаперти, очевидно, действует этой даме на нервы. Несмотря на то что она заплатила за свой проезд, это будет, конечно, первое и последнее ее путешествие под моим командованием. Придется подать, кому следует, рапорт.

Я не уловила ответа госпожи Фитаман, но ее смех, когда она удалялась в сопровождении капитана, звенел победными нотками, замутившими для меня эту дивную ночь. Они замутили также и радость, которая переполняла меня до этой минуты.

— Да что они нас не оставят в покое? — тихо сказала Мари Офрей.

— Можно подумать, они нам завидуют, — сказала Перрин Лемунье.

— Завидуют нам? — воскликнула я. — Они глубоко презирают нас, и госпожа Фитаман даже больше другой.

— Но почему, почему? — спросила Перрин.

Вопрос повис в воздухе. На полубаке ударили в колокол, возвещая о смене вахтенных и давая нам указание возвращаться в каюту.


То же и здесь, на берегах Большой Гавани, звонит колокол, да не раз, а многажды в день. Удары идут один за другим, потом замирают. Я сразу же научилась разгадывать эту секретную речь дисциплины, к которой прониклась с тех нор большим уважением. Коль скоро я снова мысленно возвращаюсь к тем временам, придется уж мне осветить те несколько месяцев нашей жизни, вполне безмятежной и мирной, хотя мы тогда вели на нолях нескончаемую борьбу то с крысами и обезьянами, то с озверелой стихией. Надо было к тому же нести караул, дабы нас не застали врасплох рабы, которые, убежав от своих хозяев, скрывались в окрестных лесах; ставить капканы, разбрасывать яд на подходах к плантации; зажигать костры, одновременно следя за тем, чтоб не вызвать пожаров.

Я, со своей стороны, старалась освоиться с морем. Училась с помощью весел или шеста управлять долбленкой. Училась и пользоваться ружьем. Время счастливой беспечности! Нас было двое. И я не знала еще, что воспоминания, подозрительность, страхи, что-то похожее на недоверие могут быть более пагубными, чем реальность.

Первый наш урожай был снят, спасен почти чудом и с надежным конвоем отправлен в Порт-Луи по суше и по морю. Впервые с тех пор, как мы поселились возле Большой Гавани, я осталась одна. Это-то одиночество, несомненно, и подтолкнуло меня разобраться в своем положении. С одной стороны, между нами царит согласие… Однако первоначальная дымка рассеялась, и я осознала, какое затеяно трудное дело, в котором и я принимаю участие: покорить эту землю, требующую такого большого ухода, такого упорного, долгого. Эту неблагодарную землю, которая не приняла, оттолкнула уже все покушения голландской колонизации. Прогуливаясь по окрестностям — пешком ли, на лошади, — мы обнаружили покинутые владельцами хижины, наполовину осевшие под грузом разросшихся лиан, остатки фундаментов, высохшие колодцы. Печальные следы заранее предначертанного поражения, поскольку ничто из сделанного не могло противостоять векам и векам. Одновременно, однако же, с просветлением разума меня стали мучить какие-то смутные чувства. Я чего-то не понимала. И продолжала держаться настороже, как и в последние дни в Порт-Луи. И тогда-то мне и блеснул слабый лучик…

Я впервые услышала стук копыт на дорожке и испытала волнение, от которого словно пристыла к месту. Но едва он вошел в гостиную, как у меня возникло странное ощущение. Будто бы с ним вошел кто-то еще.

Ощущение, которое не покидало меня до самого того дня… Но об этом скажу в свое время.


После Бразилии потянулась долгая вереница дней и ночей, погоды и непогоды, терпения и нетерпения. Но вот появилась перед нами необозримая земля Африки. Порою мы видели совершенно пустынный берег, длинные, белые песчаные пляжи, порой — отвесные скалы. Заговорили было об остановке на мысе Доброй Надежды, потом отказались от этого. Перед тем как принять такое решение, офицеры вели бесконечные прения в кают-компании. Команде и пассажирам казалось, что время еле-еле ползет. Но хоть то хорошо, что частенько лили дожди, и воды на борту хватало, не то что в начале плавания. С приближением к Иль-де-Франсу, однако, мои подруги и я ощутили какую-то непонятную, непреодолимую тревогу. Выражалась она то в странной нетерпеливости, то в содроганиях при малейшем шуме, даже при звуке голоса в коридоре. Теснота в каюте выводила нас из себя. Если одна из нас забывала убрать в чемодан свою юбку, прочие приходили в неистовство. По разным причинам каждая ожидала конца путешествия как с облегчением, так и с досадой. Видимо, перед отъездом все мы мечтали отнюдь не о той развязке, какая была предречена настоятельницей и хозяевами Вест-Индской компании. Путешествие завершалось, а ничего не произошло. Никакого волшебного принца так и не появилось. И нам еще повезло, что мы без особой борьбы избавились от ухаживаний матросов, будучи под защитой офицеров, хотя и не потерявших головы, но все же, пусть сдержанно, проявлявших к нам интерес. Какова, однако, цена легкомысленному словцу, нежно пожатой ручке, брошенному украдкой взгляду?

А впрочем, это и все, чему суждено было сохраниться от нашего долгого плавания, — взамен сказки. А также и все, чем пришлось удовольствоваться за всю дальнейшую жизнь двум или трем из нас. Что до меня, то, хотя ничего потрясающего не случилось, мой опыт, и я это смутно чувствовала, сильно обогатился. Сама не знаю, что мне так нравилось в этой жизни посреди океана, жизни, полной опасностей. Но насколько иным могло быть путешествие, живи я в отдельной каюте! Да я бы тогда и думать не думала о его конце! Между тем конец приближался неумолимо, и приходилось об этом помнить. Через десяток дней мы будем на Иль-де-Франсе, ну, разумеется, при попутном ветре, — так говорили на «Стойком».

Когда горизонт приходил в движение и до корабля докатывались длинные валы, меня охватывала лихорадка. Борясь со своей тоской, я при первой возможности, даже ночью, прокрадывалась на палубу. На свой страх и риск! Я любила смотреть наверх, на высокие паруса, надутые ветром, с грустью осознавая при этом, что очень скоро я уже не смогу восхищаться ни этой картиной, ни тишиной, нарушаемой время от времени скрипом снастей…

Однажды ночью, последней перед несчастьем, когда я беззвучно вылезла из-под навеса над внутренним трапом, я наступила на что-то круглое и, потеряв равновесие, полетела к самому борту. Встав на ноги, я подняла какую-то трубочку и на ощупь, по металлическому мундштуку и дыркам на деревянной части, узнала флейту: тот самый, видимо, инструмент, веселые звуки которого иногда доносились ко мне по ночам.

Не понимаю, с чего меня вдруг обуяла такая холодная злоба, но я, размахнувшись, бросила инструмент через борт. Тотчас мне стало стыдно за свой поступок, и у себя за спиной я услышала гневный голос:

— Нет, право, вы заслужили, чтоб я заковал вас в наручники! Это моя флейта. Зачем вы швырнули ее в море?

Я вся затряслась, но ни за что не созналась бы в этом. Особенно капитану.

— Зачем? Отвечайте! Или, быть может, заставить вас высечь?

— Высечь меня, пассажирку? Вы не имеете права.

— У меня все права. Тем более что вы дерзнули выбросить мою вещь.

— Да как я могла догадаться?

— Но вы понимали же, что инструмент кому-то принадлежит. Извольте-ка дать приличное объяснение.

— Мне нечего объяснять. Я из-за этой штуки едва не расшиблась. Всякий бы так поступил на моем месте.

Я защищалась, одновременно соображая, почему я все-таки действовала так опрометчиво. Но из-за того, что при появлении капитана меня пробрала позорная дрожь, мой тон становился все более вызывающим.

— И потом, — продолжала я, — как она оказалась на палубе, ваша флейта, ведь это могло привести к несчастному случаю?

— Это-то верно. Но, идя на полуют, я положил ее рядом с грот-мачтой, думая захватить на обратном пути. А она, наверно, скатилась… И надо же было вам появиться именно в эту минуту! А, собственно, как вы посмели вылезти ночью на палубу? Вам известно, что это запрещено?

— Я вышла полюбоваться морем, послушать скрипение рей, а также, быть может, подумать о том, что под этой палубой живут и дышат какие-то существа, а некоторые даже дают концерты…

— Какие еще концерты? И где, по-вашему, их дают?

— Не знаю. В кают-компании… или в ваших апартаментах.

— Ах, боже мой! Заниматься музыкой — мое право. Еще одно право.

— У вас они все, капитан, я это отлично усвоила.

— Сознайтесь, что я не злоупотребляю ими, а очень бы следовало укротить кой-каких гордячек!

— Гордячки — заметьте себе, это ваше слово — мало что для вас значат. Да мы уже, впрочем, почти и на месте.

— Да, то, что тогда, в Лориане, составляло единое целое с кораблем, теперь, увы, распадется. Вы выйдете замуж за какого-нибудь солидного человека, чего вам желаю, и будете счастливы, как того и заслуживаете.

— Хочу верить. А госпожа Фитаман наконец-то встретится со своим мужем, который, наверно, уже умирает от нетерпения.

К чему тут в нашей беседе вынырнула ни с того ни с сего госпожа Фитаман? Я не успела задаться этим вопросом, так как во мраке ночи раздался неудержимый смех капитана.

— Ваше имя — Армель Какре, не правда ли? Армель Какре. Сколько вам лет?

— Восемнадцать.

Он наклонился ко мне. Я подумала было, что он сейчас схватит меня в объятия, и пришла в бешенство. Но он не двигался, лишь пытался во тьме вглядеться в мое лицо. Какой-то неясный звук коснулся нашего слуха, и капитан сделал шаг назад. После чего сказал уже более жестким тоном:

— Ступайте к себе в каюту и никогда не являйтесь в ночные часы на палубу. Никогда! Идите, идите. Вы меня слышите?

Недавно меня унизила госпожа Фитаман, а теперь настала очередь капитана, который, должно быть, решил поставить меня на место как второразрядную пассажирку, получающую питание из общего котла.

Я спустилась к себе, никого не встретив. Перрин Лемунье, проснувшись, с большим любопытством, молча уставилась на меня.

На следующий день события так и посыпались одно за другим. Почему?


День 7 июля начался, как и все остальные, истекшие с того дня, как мы отплыли от Лориана. Солнце стремительно выскочило из моря, что послужило как бы сигналом к авралу. Юнги засуетились на палубе, драили и поливали ее водой, матросы залезли на реи и, перекликаясь, споря за первенство в силе и ловкости, стали брать рифы[11], так как ветер усиливался.

На смену гомону первых часов к концу утра пришла тишина. Как это издавна принято, каждые четверть часа били склянки. Госпожа Фитаман и Дюмангаро, покинув каюты в обычное время, совершали свою ежедневную, обязательную прогулку по палубе, порой перебрасываясь несколькими словами. И чтобы не нарушать традиции, первый помощник, сменившись с дежурства в восемь часов, вышел составить дамам компанию.

В полдень подали завтрак, после чего офицеры и пассажиры расстались. К четырем часам пополудни, сразу за сменой вахты, кто-то крикнул: «Земля!» Все поднялись на палубу. Это был Иль-де-Франс. Его было еле видно, разве что легкий туман вдалеке, на линии горизонта.

Все шестеро мы стояли, нагнувшись над ограждением, размышляя о том, что наша судьба решится на этой крохотной точке. Мы эту точку видим, но те, что живут там, не видят нас и даже понятия не имеют, с каким мучительным беспокойством мы смотрим в их направлении.

Мимо нас прошествовал кок с длинным ножом в руке.

— Завтра мы встанем на рейде, если будет на то воля божья. Не скажешь, что раньше времени, правильно, цыпочки?

— Тем лучше, — ответила Теодоза Герар. — Мы будем там под защитой крепких парней, и вы уже не посмеете обзывать нас цыпочками.

Он удалился, смеясь. Теодоза еще надеялась. Она то и дело оборачивалась к полуюту, где около рулевого стоял второй помощник. Когда, в какую минуту она поняла, что ждать больше нечего? Ах, как мы были бы поражены, если бы вдруг раскрылись, вплоть до мельчайших подробностей, все эти тайные отношения, что зарождаются и умирают бок о бок с нами!

Госпожа Дюмангаро поднялась вместе с мужем на полуют, но госпожи Фитаман что-то не было видно. Я подумала, что она, вероятно, готовится к высадке, аккуратно складывает свои платья, свое тонкое дорогое белье. Стало темнеть, зажгли фонари. Мне показалось, что на грот-мачте фонарь этим вечером светит ярче обычного. В нем, наверно, сменили фитиль, чтобы огонь был лучше заметен издалека. Эти воспоминания воскрешают всю атмосферу вечера. Я была возбуждена также и от вина, которое подали нам за ужином. Как же нас властно притягивает неведомое! Удивительна торопливость, с которой мы переворачиваем страницу, кидаемся сломя голову в новую жизнь!

Так как внутри корабля было нечем дышать, мы оставили дверь в каюту открытой. Юнга Лоран Лестра сказал на ходу:

— Не рассчитывайте, что мы завтра прибудем, ветер не тот. Так что сидите спокойно.

Говорил ли он это, желая нас подразнить? Мы пришли в замешательство. Катрин Гийом пожала плечами.

— А, в конце-то концов прибудем, — сказала она.

Откуда Катрин могла знать, что ее суженый здесь, совсем рядом? Один пассажир с нижней палубы, забойщик, ехавший на Иль-де-Франс по контракту (увы, он входил в число лиц, тогда просто для нас не существовавших), через месяц, в Порт-Луи, возьмет ее в жены. Как не подозревала и Луиза, что выйдет замуж за Жака Рафена, молодого врача из Юго-восточного порта. Если бы кто-нибудь предсказал ей в тот вечер такое будущее, она бы только пожала плечами, молчаливая наша Луиза, эта овечка, считавшая, что он для нее слишком важная шишка.

Проходивший снова по коридору Лоран Лестра сообщил:

— Там, в кают-компании, подано шампанское!

— Небось веселятся? — спросила я.

— Дамы в красивых платьях — белом и голубом.

Состроив нам рожицу, он ушел. Я встала и, взяв свой стакан, допила вино залпом. Смешное ребячество! Ведь естественно, что шампанское полагалось только к столу капитана.

Перрин Лемунье, дежурившая в тот день, собрала наши миски, сложила одна в другую, а я помогла отнести стаканы. Невольно подумалось, что это последний наш ужин на корабле, и привычные действия отдавали печалью. Мы надеялись, хотя и не говорили об этом, увидеть, что происходит в кают-компании, но дверь оказалась закрытой.

Настало время ложиться. По новой привычке, десятидневной примерно давности, я, не раздевшись, вытянулась на койке в ожидании минуты, когда я смогу пробраться на палубу, чтобы в последний разок ощутить себя настоящей владычицей этого молчаливого и незримого мира. Бессмысленно было теперь подчиняться запрету, накануне наложенному капитаном. Распорядился ли он, чтоб меня не пускали на палубу? Я сомневалась в этом.

Внезапно вовсю затрезвонил колокол, подняв по тревоге матросов и пассажиров.

— Свистать всех наверх! — разнесся крик в коридоре.

Мои спутницы, грубо разбуженные, дрожащие, надев на ночные рубахи свои накидки, бросились вон из каюты. Я вышла за ними. Дверь в каюту госпожи Фитаман была приоткрыта. Став на пороге, я сразу же обратила внимание на конверт с тремя красными пятнами сургуча. Он лежал прямо напротив двери, на столике, по-видимому, туалетном. Адреса на конверте не было. Я схватила его и спрятала у себя на груди под корсажем. Меня забавляла возможность потешиться над этой противной жеманницей госпожой Фитаман. По возвращении она будет тщетно искать письмо, не найдет, а утром оно опять ляжет на ее столик. Главное, выбрать удобный момент, чтобы его туда положить. Детский поступок, я понимала.

Так как колокол продолжал звонить, я побежала по коридору и чуть не столкнулась с матросом, который шел с фонарем.

— Быстро на палубу, — сказал он. — Капитан вас хватился, но ваши товарки его успокоили.

— Да что происходит?

Неопределенно махнув рукой, он отворил стенной шкаф, чтобы достать оттуда еще несколько фонарей. Я поднялась по трапу. Пассажиры и члены команды, скучившись в тесные группы, заполонили всю палубу. Я едва узнавала их в полутьме. Увидев меня, капитан подошел и, взяв меня за руку, крепко встряхнул.

— Ну, наконец, — сказал он, — наконец! Я было подумал, что это вы… С вашим проклятым упрямством…

— Что происходит? — снова спросила я.

В эту минуту матрос поднял фонарь повыше, и я разглядела встревоженное лицо капитана.

— Что происходит… но повторите-ка ваш рассказ, лейтенант, начните сначала, не опуская ни единой детали.

Враз обо мне позабыв, он весь превратился в слух и постарался вникнуть в слова господина Дюмангаро.

— Так вот, капитан. Я, как положено, принял вахту в восемь часов вечера. Сигнализировать было не о чем. Звуки, хождения взад и вперед — все, как обычно. Судно шло левым галсом, как и теперь, мы делали по четыре-пять узлов в час. Вдруг мне почудилось, будто бы кто-то, выйдя из-под навеса, метнулся к правому борту и перемахнул через леер. Я немедля спросил боцмана, не заметил ли он что-нибудь, и задал тот же вопрос рулевому Лагадэ. Оба ответили, что ничего не видели. Я же почти уверен, что различил в темноте нечто белое. Нагнулся над бортом, пытаясь хоть что-нибудь рассмотреть или услышать крик. Но ничего не увидел и не услышал. Судно шло полным ходом. Мы уже порядком удалились от того места, где это белое шлепнулось в море. И я приказал Алену Ланье пойти вас уведомить.

— А в самый момент падения не было крика?

— Нет. Мелькнула фигура в белом, и все.

— Но почему? — еще спросил капитан.

Все промолчали. Я отметила, что капитан не спросил: «Но кто?» Он спросил: «Почему?» Значит, он знал, кем была та фигура в белом. Боже мой, кто? Я начинала догадываться, и это было ужасно. Письмо с тремя красными нашлепками сургуча, письмо без адреса на конверте…

— Кто же бросился в море? — Должно быть, я крикнула это не своим голосом. Кто-то ответил мне:

— Госпожа Фнтаман.

Тут подошли с фонарями матросы, один из которых сказал:

— Мы все кругом обшарили — нигде ее нет, этой дамы.

— Несчастный случай, — сказал первый.

— Нет, — возразил господин Дюмангаро, — не несчастный случай.

Письмо. Как его положить на место?

— Никому не уходить с палубы, — приказал капитан. — А вы, господин Дюбурнёф, идите за мной.

Они спустились по трапу. Невнятный шум голосов поднялся над палубой. Обрывки фраз, вопросы, которые повисали в воздухе без ответа, ответы на неизвестно кем заданные вопросы. Говорили, что надо убрать паруса, спустить шлюпку на воду, набросать побольше спасательных поясов и тросов. Над всем этим гомоном возвышался голос третьего помощника.

— Скорость пять узлов в час да еще и кромешная тьма — это же все равно что искать иглу в стоге сена. Вы, может быть, поступили бы по-другому, что ж, замечательно, а я делал то, что считал нужным.

Потом прозвучали слова «какая несдержанность» и опять послышался голос господина Дюмангаро, еще более резкий:

— Я же не был ни в чем убежден! Одному только мне что-то там померещилось… Это сейчас я уверен, поскольку исчезла госпожа Фитаман.

Письмо. Я ощущала его на своей груди, как ожог. Капитан и господин Дюбурнёф возвратились на палубу. Капитан нес холщовый мешочек.

— Все в порядке в ее каюте, — сказал Дюбурнёф. — Это, конечно, несчастный случай. Если б она собиралась покончить с собой, то уж наверняка бы хоть что-нибудь да оставила, какое-то объяснение, письмо… Возможно, она потеряла равновесие, слишком низко нагнувшись над бортом, такое бывает гораздо чаще, чем думают.

— Да ничего она не нагнулась, — сказал третий помощник. — Она просто покончила самоубийством.

Кто-то вскрикнул.

— Поддержите вашу жену, господин Дюмангаро, — холодно сказал капитан. — Ей, кажется, дурно.

Его голос был холоден, но спокоен, он явно следил за собой.

— Проводите ее в каюту и возвращайтесь, чтобы смениться с вахты. Уже двенадцать. Я буду ждать вас на полуюте. А вы, господин Дюбурнёф, опечатайте каюту госпожи Фитаман. Путь все идут к себе, больше мы ничего, к сожалению, сделать не можем.

В два часа ночи капитан приказал изменить курс. Через день, в четыре часа пополудни, мы бросили якорь у острова Бурбон.


Я почти не спала. Письмо по-прежнему было в моем корсаже, и целую ночь я только о том и думала, куда бы его упрятать. Я не хотела ни уничтожить его, ни тем более прочитать. Мною руководило какое-то смутное чувство. Мне казалось, что все хорошее, доброе и прекрасное, которого я для себя ожидала в будущем, зиждется на соблюдении этой тайны. Да, впечатление это, хотя и смутное поначалу, не было угнетающим, так как связывалось с отчасти приятным сознанием, что от меня зависит весь ход дальнейших событий.

А по мере того как летели часы, я и вовсе словно бы опьянела, не уставая себе повторять, что, как единственный человек, которому что-то известно, игру веду я. Однако куда деть письмо? Наконец я вспомнила про ларец для шитья, подаренный мне настоятельницей перед нашим отъездом. У крышки ларца была изнутри мягкая шелковая подкладка. В эту подкладку втыкались иголки. Достаточно чуть отклеить ее, чтобы засунуть письмо между ватой и крышкой, а после снова приклеить.

Ранним утром, едва наблюдатель дал знать, что показался остров Бурбон, мои спутницы поспешили на палубу. Я тотчас достала из чемодана этот ларец. К счастью, толстый слой клея, на коем держалась подкладка, после легкого смачивания вновь безотказно исполнил свое назначение. Тайник не был таким уж идеальным, да все лучше, нежели мой корсаж.

Три красных сургучных печати! Глядя на них, я внезапно вспомнила, что на туалетном столике находились еще сургучный брусок и свеча. Капитан и его помощник, безусловно, их видели тоже. На мгновение мной овладела паника, но, поразмыслив, я успокоилась. Никто меня не заметил, когда я входила в каюту и выходила оттуда. Только в конце коридора я едва не наткнулась на шедшего с фонарем человека, там, на углу, где коридор сворачивал к правому трапу Три печати красного сургуча… Я подумала вдруг, что именно тем бруском и воспользовались, когда опечатывали каюту.

Но это меня не касалось. Необходимо и впредь держаться подальше от этой истории… Я холодно поклялась себе в этом. Ничего я не знаю и ничего не видела. Женщина упала в море, мне ее очень жалко, но что я могу тут поделать, я не несу за это ответственности.

Хотя во второй половине дня остров Бурбон был по-прежнему хорошо виден, мы не могли к нему подойти. На борту опять стало тихо, слишком тихо. Все старались поменьше сновать по палубе. Пища нам показалась еще тошнотворней. Сухари отвратительно пахли плесенью, фасоль горчила, вода провоняла. Все эти мелочи, к коим, благодаря своему аппетиту, мы до сих пор относились легко, внезапно приобрели большое значение. А в довершение всего к нам в каюту вбежала крыса, которую мы едва выгнали. После ужина мы отказались даже всем скопом выйти на палубу, как мы обычно делали, если погода была хорошей. С исчезновением госпожи Фитаман все на борту пошло кувырком — такое у нас создалось впечатление.

К полудню следующего дня на судно поднялся лоцман, который приплыл к нам на маленьком паруснике. Перед тем как войти на рейд Сен-Дени и бросить там якорь, мы дали залп. Но высадиться на берег можно было только при помощи цепного подъемного моста. Шлюпки причаливали к кораблю, и людям приходилось карабкаться на подъемный мост по веревочной лестнице. Капитан и господин Дюбурнёф сошли с корабля немедленно по прибытии, чтобы подать рапорт в адмиралтейство. По просьбе судового врача они увели с собой трех болевших уже две недели матросов с намерением взять их обратно на борт по возвращении из Пондишери.

На «Стойком» убрали все паруса, оставив над палубой только натянутый парусиновый тент для защиты от солнца. Все было спокойно. Склянки, как прежде, отбивали каждые четверть часа, но люди все еще переговаривались вполголоса. Можно было поклясться, что всех охватило какое-то необоримое изнеможение, а непредвиденный заход в гавань лишь увеличил общее замешательство, в котором мы пребывали со вчерашнего вечера.

Колокол, созывавший на ужин, чуть разрядил обстановку, и после еды пассажиры и офицеры снова вышли на палубу. Разговоры, вялые поначалу, вскоре начали оживляться. В отсутствие капитана (его на борту еще не было) каждый, казалось, хотел отстоять свое мнение. Два пассажира твердо стояли на том, что это несчастный случай, вопреки утверждениям третьего помощника, который упорно держался версии самоубийства. Третий пассажир хотя и помалкивал, но его вид красноречиво свидетельствовал, что у него свой собственный взгляд на все происшедшее. Странная была атмосфера.

Госпожа Дюмангаро, которая до сих пор не вмешивалась в разговоры, вдруг обратилась к мужу:

— Сообщи им мнение капитана, ведь это уже не секрет.

— В самом деле, — сказал господин Дюмангаро, — капитан и тот был вынужден примириться с очевидностью и составить протокол в этом именно смысле.

Приосанившись, он достал из кармана бумагу.

— Я сохранил черновик, — сказал он, — и вот что написано капитаном и что своей подписью подтвердили мои друзья, которые здесь присутствуют, а также я лично.

Гораздо позже я своими глазами прочту копию этого протокола. Он был составлен в ту самую ночь.

«…Сим удостоверяем, что тому час с половиной назад поставленные в известность, будто бы вышеназванная госпожа Фитаман, пассажирка нашего судна, находясь у себя в каюте, предавалась неистовому отчаянию и даже плакала, мы отправились к ней и спросили, не чувствует ли она какого-нибудь недомогания и какова причина ее горя. Она нам ответила, что ничего особенного не случилось, и те, кто нам сообщил об этом, ошиблись. После ее ответа мы удалились, а в полночь были уведомлены, что две-три секунды назад кто-то вышел из-под навеса над внутренним трапом, что темнота не позволила этого человека узнать, что этот некто, поскольку судно шло левым галсом, под ветром проследовал к правому борту, и так как нам показалось, что неизвестный упал в море, мы тотчас же попытались хоть что-нибудь разглядеть и окликнуть оного, дабы выяснить, кто это был, и действовать по обстоятельствам, но ничего не увидели и не услышали. Однако после случившегося, после того, как на палубу были вызваны все пассажиры и весь экипаж, мы убедились, что на борту не хватает одной госпожи Фитаман и что это погибла она. Не теряя времени, мы с первым помощником спустились в ее каюту, изъяли доверенные ей письма, кои вложили в холщовый мешочек, сразу же опечатав его. После чего мы заперли дверь, наложив на нее полоску холста с такими же точно печатями. В подтверждение чего и составлен в вышеуказанный день и год настоящий акт, дабы при случае он послужил для установления истины».

За этим следовала подпись капитана и фраза, добавленная одним из свидетелей: «Удостоверяем, что заявление господина Мерьера, нашего капитана, является правдой и заслуживает полного доверия». Когда я десятью годами позднее прочла другую копию этого документа, я была немного удивлена, увидев в конце протокола не только фамилии и чин офицеров, но и подпись того пассажира, у которого был столь напыщенный вид, а также подписи боцмана, плотника, бондаря, матроса — починщика парусов и кока с его подручным. Кок скажет потом, давая свои показания на Иль-де-Франсе, что примерно за полчаса до тревоги он подал стакан воды госпоже Фитаман и что она не выглядела ни огорченной, ни мрачной. Согласно общим свидетельствам, он был последним, кто ее видел живой.

Закончив чтение, третий помощник подождал, не будет ли каких-нибудь замечаний, но тут внимание слушателей привлекла подходившая к судну шлюпка. Капитан с помощником возвращались на борт. Во мгновение ока палуба опустела. Несчастный случай или самоубийство — никто не желал обсуждать всего этого при капитане.

Когда шлюпка причалила к кораблю, я со своими подругами спустилась в каюту. Но слишком много мыслей толклось у меня в мозгу, чтобы я могла позволить себе свободно вздохнуть. Через час или два я набросила на ночную рубаху накидку и поднялась на палубу.

Тишину нарушало лишь вызванное легкой качкой поскрипыванье рангоута. Мачты кланялись то в одну, то в другую сторону, и между реями перетекали с места на место звезды. Где-то на судне вахтенные матросы оберегали покой пассажиров.

Я облокотилась на ограждение левого борта, прямо напротив берега. В темноте он угадывался только по ароматам растительности, которые по временам долетали до стоящего на якоре корабля. Еще немного терпения, и Иль-де-Франс точно так же окажется перед нами, готовый принять нас, приплывших из дальней дали, каждого со своей тайной и со своей судьбой. Нас, шестерых сирот из Нанта, трех пассажиров, питавшихся за столом капитана, а также других, с нижней палубы, госпожу Дюмангаро и нескольких членов экипажа, которые пожелают высадиться и добьются на то разрешения, чтобы другие матросы и офицеры, те, что когда-то остались на Иль-де-Франсе, получили возможность оттуда уехать, полностью удовлетворив свое любопытство или вконец разочаровавшись. Бог весть почему я об этом думала.

С того времени, как мы отплыли от Лориана, мне открылся совсем иной мир, изменивший мой взгляд на людей и события. Порой внутри у меня отпиралась какая-то защелка, и все поступки, даже слова, лишившись своей оболочки, делались вдруг совершенно прозрачными. Я сама удивлялась всему, что я теперь понимала, угадывала в других. Я знала, что не застрахована от ошибок, что намерения, которые я приписывала окружающим, могли привести к неправильным выводам, но все это не имело значения. Важно было лишь то, что я вышла из состояния безучастности, которое тщательно культивировалось в приюте и которому мои спутницы отдавали дань и сейчас.

Я положила обе ладони на ограждение: корабль, ведь это что-то живое, он потрескивает, дрожит, сражается, побеждает, это великолепно. Я чувствовала, что каждый, будь то капитан, офицер, матрос, юнга, чем бы он ни был там занят, составляет одно целое с кораблем, вместе с ним и страдает и разделяет его славу. Каждый может разговаривать с ним, поверять ему свои радости и печали, свои надежды.

«Стойкий» — этот покоритель морей, всегда готовый отправиться в путь, — был здесь, у меня под ногами. Да, он был здесь и покачивался на своих якорях, этот хранитель множества тайн, накопившихся за долгие годы странствий. И может быть, самой важной из этих тайн была именно позавчерашняя трагедия. Я старалась припомнить то, что прочел третий помощник, но в голову приходили одни обрывки: «Мы у нее спросили, какова причина ее горя… она ответила, что ничего особенного не случилось, и те, кто нам сообщил об этом, ошиблись…»

Текст протокола лишь много позднее запечатлелся в моем сознании. В тот вечер я внутренне отворачивалась от него, не позволяя себе вникать в его содержание глубже и размышлять о письме. Надежно спрятанное сейчас, оно, возможно, впоследствии пригодится — как, я пока не знала. Все будет зависеть от дальнейшего хода событий. На данном этапе ее письмо, вероятно, кое-что упростило бы, но могло и запутать, так мне говорило мое чутье, а с недавних пор, с момента отъезда из Лориана, я своему чутью начала доверять.

Я погрузилась в задумчивость, и несказанный покой снизошел на меня как молчаливое обещание. Вдруг мне почудился легкий шорох, и я обернулась. Никого не было. Впрочем, свет фонарей освещал далеко не всю палубу. Кто-то, подобно мне, возможно, и задержался здесь допоздна, спасаясь от духоты и влажной жары в каюте. Все же я вздрогнула от неожиданности, когда рядом со мной оперся на ограждение капитан.

— Королевский прокурор, — сказал он, — прибудет завтра на судно, чтобы проверить печати. И, убедившись в точности адресов, заберет с собой письма, которые были доверены госпоже Фитаман.

— Где же она их хранила? — спросила я.

Мой вопрос не вызвал у него удивления.

— В ящике своего туалетного столика, — сказал он.

— А кому они предназначены?

— Разным лицам на Иль-де-Франсе и острове Бурбон. Одно из них — именно королевскому прокурору.

— Не странно ли, что молодая женщина, имевшая все, чтобы быть счастливой, решила вот так, ни с того ни с сего, покончить с собой?

— Она, может быть, не была особенно счастлива. По-видимому, стремилась к недостижимому. Да и кто нам докажет, что это самоубийство?

— Ведь вы ее видели в глубочайшем горе.

— Откуда вам это известно?

Я неопределенно пожала плечами, чего он во тьме не заметил.

— Люди болтают, — сказала я.

— Послушайте…

Он нагнулся ко мне и заговорил тихим, но жестким голосом, словно охваченный неожиданным гневом:

— Да послушайте, я просто вынужден был согласиться с версией самоубийства. Дюмангаро стоит на своем, как скала. А у меня ни единого доказательства, чтобы его опровергнуть. Упорствовать было бы неразумно.

Между нами установилось что-то похожее на сообщничество.

— Но она плакала, вы же видели, она плакала, — сказала я.

— Я не видел ее после ужина. Но поскольку я согласился с версией самоубийства, логично предположить, что она плакала перед тем, как принять столь трудное решение.

Он говорил со мной так, будто мы всегда были полностью откровенны друг с другом. Но разве чуть ли не с первых дней не было между нами словно какого-то поединка? Этой ночью он объявил перемирие — почему? На этот раз его прямота меня покоробила, его ложь — тоже. Но в самом ли деле он лгал? Мы оба не знали, что его ждет впереди.

— Если и впрямь вы ее не видели, то зачем же тогда в протоколе вы написали, что она плакала?

— Кто это сказал? Дюмангаро?

— Да.

— Я уже говорил вам: чтобы самоубийство выглядело правдоподобно. А главное, чтобы побить Дюмангаро на его собственной территории. Этого человека надо остерегаться. Теперь он не сможет придумывать всякие небылицы.

Капитан ошибался, но кто же мог угадать?

— Что вы ему сделали? — спросила я.

— А спросите его. Для меня он такой же офицер, как все прочие, хотя ему-то следовало бы вести себя лучше других.

— Вы не верите в самоубийство, капитан?

— Нет. Если это не несчастный случай, то…

— Если это не несчастный случай?!

— Ай, мадемуазель Какре, не видите, что ли, ведь я шучу. Признаюсь, мне было приятно вот так говорить, непринужденно, без какого бы то ни было недоверия.

— Я научилась слушать, — сказала я, — и молчать.

— Слушать — да, в этом я только что убедился. А вот молчать — не знаю. Тут я рисковал! Отправляйтесь спать, я сделаю то же самое, если меня оставят в покое. Может, меня уже ищут…

Взяв мою руку, он довел меня до навеса над внутренним трапом.

— Я, знаете ли, слегка притомился следить вот так по ночам за вашей целостью и сохранностью. Издалека следить, разумеется.

Что хотел он этим сказать?

— Спокойной ночи, я еще обойду корабль перед тем, как идти в каюту.

Слушать и молчать. В дальнейшем мы только дважды помянем «Стойкого», да и то вскользь. И я промолчу.

Улегшись на койку, я тотчас уснула, и мне привиделся странный сон, который смущает меня по сю пору, когда я его обдумываю по прошествии стольких лет. Я увидела, как госпожа Фитаман тщетно отбивается от двух так и не узнанных мною людей, в конце концов сбросивших ее за борт. На полуюте стоит капитан, он присутствует при этой сцене, но не вмешивается. Я пробудилась в поту и в слезах. В темноте каюты слышалось ровное дыхание моих спутниц. Госпожа Фитаман умерла, но жизнь продолжалась.

Внезапно меня обуяла какая-то дикая радость. Я была жива, я чувствовала, как сама жизнь переливается в моих жилах. Я была жива, и жизнь продолжалась.


Королевский прокурор прибыл на борт ранним утром и задержался надолго. Его сопровождал секретарь суда. Все, кто во время гибели госпожи Фитаман находились на вахте, были вызваны и опрошены в каюте капитана. За исключением господина Дюмангаро никто ничего не видел и не слышал. Королевский прокурор откланялся, и капитан проводил его до наружного трапа.

После того как шлюпка отчалила и ей отсалютовали тремя выстрелами из пушки, на которые тотчас учтиво ответил форт, на корабле началась подготовка к отплытию. В четыре часа мы уже были под парусами и за пределами рейда.

Вечером я не вышла на палубу. После ужина меня сморил сон. Через два-три часа я проснулась и мне почудился шум в коридоре; потом будто кто-то открыл и с силой захлопнул дверь. Оцепенев, я подумала, уж не была ли то дверь госпожи Фитаман. Но на завтра, проходя мимо этой каюты, я убедилась в том что печати целехоньки. И тогда я сообразила, что, если бы этот ночной гость хотел проникнуть туда, он вел бы себя осторожней.

Ветер был благоприятным, и наблюдатель на мачте не замедлил нам сообщить, что вдали видны берега Иль-де-Франса. Спустя еще три часа стали вполне различимы прибрежные горы. Вернувшись на палубу после обеда, мы рассмотрели и берега. В четыре часа пополудни мы уже были прямо напротив Порт-Луи, а в шесть часов бросили якорь на рейде.

Как-то вдруг опустилась кромешная тьма. Но почти сразу на море блеснул огонек, и мы услыхали плеск весел. То был начальник порта, прибывший на судно в сопровождении какого-то хмурого человека. Их приняли с надлежащими почестями. Едва лишь ступив на палубу, начальник порта объявил, что губернатор, господин де Мопен, уехал в Юго-восточный порт, а что Порт-Луи находится под началом майора Бельрива. В самом Порт-Луи на неприглядном фоне плотного леса мерцало всего с десяток огней.

Хмурый мужчина, весьма удивленный отсутствием своей супруги на палубе, спросил, не у себя ли она в каюте. Только тогда стало ясно, что это военный врач Фитаман. Капитан Мерьер пригласил его для разговора в кают-компанию, и начальник порта последовал за ними. Что они там говорили? Как господин Мерьер представил ему эту драму? Как реагировал бедный врач? Все это вопросы, на которые невозможно ответить. А я задавала себе в тишине другие вопросы: почему этот пожилой человек не увез с собой молодую жену, когда заключил контракт на Иль-де-Франсе? И почему госпожа Фитаман согласилась на брак со столь тусклой личностью? Начальник порта, хоть и был явно старше по возрасту, выглядел куда привлекательнее врача. Иные поступки непостижимы, но если это действительно было самоубийство…

Гости решительно отказались поужинать на корабле и простились. Поведение врача, когда он вышел на палубу, было весьма достойным. Шлюпка отчалила, и вскоре свет фонаря, который покачивался на ее корме, растаял во мраке.

И вот последняя ночь на судне, стоящем на якоре перед неким неведомым островом!.. Мыслям моим надлежало бы унестись в грядущее, а они, напротив, замешкались где-то в прошлом. Добравшись до места, я с изумлением осознала, что мы провели на борту целых пять месяцев. Я уже не помнила о тех тяжких часах, когда непогода держала нас взаперти, о противной однообразной еде с той поры, как была изрублена вся говядина и свинина, забиты все птицы и черепахи и нас принялись кормить перекисшей капустой да сушеными овощами, в которых так и кишели черви. Я начисто позабыла о ранах, нанесенных моему самолюбию, зато сохранила в памяти одни лишь свои открытия. Путешествие подошло к концу, и я знала, что отныне мне предстоит жизнь, в которой придется многому научиться заново, жизнь, требующая мужества и большой проницательности. По крайней мере достаточной для того, чтобы уразуметь, что я приобщилась на корабле к такому образу жизни, с которым должна буду распрощаться раз и навсегда.

Так как вечером пассажиры и члены команды долго не расходились с палубы, капитан приказал принести водки, вина и всех угостить. Люди развеселились. Каждый точно спешил стряхнуть с себя злые чары, преследовавшие нас по пятам с самого вечера драмы. Но несмотря на то что вслух никто не упоминал погибшей, воспоминание о ней было слишком живо, особенно у меня, сохранившей в памяти это одушевлявшее весь ее облик желание нравиться.

— Случалось ли ей исполнять обязанности хозяйки за столом капитана? — спросил председатель трибунала.

— Да, — ответил свидетель.

— А госпожа Дюмангаро тоже пользовалась таким правом?

— Да, — ответил свидетель.

Однако он лгал. Его супруги как бы и не существовало для капитана. Вот, может быть, одно из объяснений.

Мы выпили каждая по два стакана вина, и головы наши слегка пошли кругом. В последний раз мы спустились к себе в каюту. Через десять минут юнга Лоран Лестра попросил меня от имени капитана явиться в кают-компанию. Капитан сидел за столом под лампой, и перед ним лежал кожаный кошелек.

— Присядьте, — сказал он.

Он изучающе всматривался в меня. Я молча села.

— Перед нашим отплытием из Лориана, — сказал капитан, — настоятельница дала мне некоторые наставления с просьбой передать их вам по приезде.

— Мне?

— Она вас считала самой смышленой, более, чем другие, способной смотреть опасностям прямо в глаза, с открытым забралом. Я наблюдал за вами в пути. Она не ошиблась. Так вот что я должен сказать: ни вас, ни ваших подруг никто не неволит вступать в брак именно здесь. Если те молодые люди, которые сделают вам предложение, не смогут составить, как вам покажется, ваше счастье, не приходите в ужас. В этом кошельке есть чем оплатить дорогу обратно для всех шестерых. Настоятельница написала об этом местным властям и вице-префекту апостольской церкви на острове. Ее письма находятся у меня, я завтра же их доставлю по назначению. Вручу я вице-префекту также и кошелек, поскольку отдать его вам значило бы взвалить на вас слишком большую ответственность в порту, где, как утверждают, честных людей можно пересчитать по пальцам одной руки.

— Настоятельница в день отъезда, по-моему, уже не была уверена, что действует ради нашего блага, предложив нам отправиться на Иль-де-Франс.

— Вы колебались, прежде чем согласиться?

— Ни секунды. Все лучше той жизни, которая нас ожидала, все лучше этого… погребения заживо.

Я споткнулась на этих словах, но он не заметил.

— За вас я спокоен: вы при любых обстоятельствах будете на высоте и сумеете себя защитить.

В его взгляде блеснула ирония, он засмеялся. Смех — я заметила это впервые — делал его лицо совершенно мальчишеским.

— За исключением того случая, когда я сочту бессмысленным защищаться, — сказала я. — Бывает, что вас так и тянет к какой-нибудь подлости, так и хочется дать событиям вас захлестнуть!

— Поддаться соблазну, заранее зная, что катишься в пропасть? Да, да, такое бывает, мне это слишком хорошо известно.

Тут мы внезапно вернулись к действительности. Он встал.

— Как бы то ни было, — сказал он, — я сохраню хорошее — ах, да что я там говорю, — чудесное воспоминание о вашем присутствии на борту. О девушке гордой, отважной, чистой… Всегда стоящей в сторонке, однако весьма наблюдательной. Никогда не встречал столь пленительного создания… Ваш отец был моряк?

— Не знаю, я ничего не знаю про своих родителей.

— Извините! Я в отчаянии, что задал этот вопрос.

— Не беспокойтесь. Ваш вопрос не может ранить меня. Я много раздумывала на эту тему с тех пор, как мне стало ясно, что я подкидыш. Я уже свыклась с этим.

— Надеюсь, мы еще встретимся до моего отплытия, но такое больше не повторится.

Он обогнул стол — это он-то, даже не приподнявшийся, когда я вошла, — склонился передо мной и поцеловал мою руку.

— Идите, — сказал он, — и будьте счастливы.

Он не улыбался.

Назавтра в час дня мы высадились на берег.


Что за убогий вид был у этого поселения! Несколько домишек, кузня, хлебопекарня, склады, убогая часовенка, и все это с крышами из пальмовых листьев.

Вице-префект апостольской церкви принял нас очень ласково и самолично развел по шестерым местным семьям, давшим согласие приютить по одной девушке в ожидании… В ожидании чего? Фраза всегда оставалась незаконченной. То были семьи гражданских или военных начальников, то есть семья майора, штаб-лекаря, каптенармуса, инженера, нотариуса и королевского прокурора. Жилища их все были скучены в одном обнесенном оградой месте, которое называлось Ложей, вокруг дома губернатора — чуть более просторного, чем остальные, — и канцелярии суда, где проводились также и заседания трибунала. К канцелярии примыкала тюрьма, состоявшая из трех камер. Все эти строения и жилые дома были отделены одно от другого заборами.

Мы знали, что около двадцати молодых женщин, приехавших, как и мы, на Иль-де-Франс, давно уже вышли здесь замуж, но были ли они счастливы? Жили они со своими мужьями на предоставленных им землях, и мне суждено было встретиться с ними лишь много позднее.

Еще перед высадкой я передала подругам слова настоятельницы. Данные ею советы несколько сгладили первые жалкие впечатления от этого острова, который, впрочем, имел за собой всего десять лет колонизации. Возможность уехать отсюда побуждала нас относиться ко многому снисходительней — ведь мы еще и понятия не имели, как трудно покинуть остров, коль скоро ты уже здесь.

Меня поселили в доме нотариуса. Вначале великодушие, проявленное госпожой Дюкло, которая согласилась меня приютить, плохо скрывало ее мечту заполучить даровую прислугу. Но в дальнейшем все приняло совершенно иной оборот.

Что сказать о первых часах, о первом ночлеге у незнакомых людей? И куда ушла та свобода, которой я пользовалась на корабле! Желая, как видно, меня развлечь, жена нотариуса сразу же предложила мне заниматься кухней и присматривать за двумя ее ребятишками: раб, которому были поручены эти заботы, как раз накануне сбежал и скрылся в лесу. Спустя два-три дня я уже больше ничем не была озабочена, кроме своих повседневных дел да еще, что скрывать, своего будущего. Если я раньше могла надеяться на общение с людьми, которых узнала на корабле, то теперь пришлось быстренько разувериться в этом. Капитан и его офицеры, вынужденные во время плавания всячески нас охранять, переложили свою ответственность на местные власти.

Общественной жизни на острове почти не существовало. Казалось, что все эти семьи, взяв за образец поведение губернатора де Мопена, который славился своей нетерпимостью, в чем-то подозревают друг друга. Согласно приказу, свет у солдат и рабочих гасился в восемь часов вечера, а у тех, кого называли знатью, в девять. Из-за отсутствия всяких дружеских отношений между местными жителями я встретилась со своими подругами лишь в воскресенье, на мессе. Да и то мы увиделись издали. Нам и в голову не приходило, что мужчины всех возрастов слоняются в это время вокруг часовни, желая на досуге как следует нас рассмотреть и сделать свой выбор.

В понедельник бондарь Дени Робен заявил о своем намерении жениться на Теодозе Герар, и его предложение было тотчас же с благодарностью принято. Что скрывалось за этой поспешностью? Отчаяние или смирение? Я была, вероятно, единственной, кто заметил, как нравился Теодозе обаятельный второй помощник. Но она решила забыть его, а значит, и мне надлежало сделать то же самое.

Спустя десять дней состоялась свадьба. Именно в тот самый день, когда жители Порт-Луи были как громом поражены неожиданной новостью. Я узнала ее, услыхав разговор господина Дюкло с каптенармусом, который зашел к нему по делам рано утром. Господин Мартен сообщил, что вследствие настойчивых слухов по поводу нарушений дисциплины на «Стойком», которые повлекли за собой столь тягостные события, капитан Мерьер арестован по приказанию господина де Мопена, как раз накануне вернувшегося в Порт-Луи. Трибунал, заседающий в канцелярии суда, собирается приступить к допросам.

Первым моим побуждением было вынуть письмо из ларца и отдать нотариусу. Но, поразмыслив, я все же сказала себе, что не знаю его содержания… А вдруг оно в чем-нибудь уличит капитана? Если предположить…


Лишь через несколько месяцев я решила, что надо без промедления избавиться от письма, запечатанного сургучом. Верная своей клятве его не читать и не рвать, я воспользовалась недолгим, в несколько дней, одиночеством на берегу Большой Гавани (мы в это время переправляли в Порт-Луи наш второй урожай), чтобы вынуть из тайника письмо и засунуть его в футляр для спиц и крючков. Как-то вечером я отвязала лодку и взяла с собой шест и весла. Часто, оставшись одна, я совершала теперь такие прогулки, так что никто из рабов не обеспокоился, когда увидал, что я отплываю от берега. На этот раз в карман своей юбки я опустила этот футлярчик.

Какие мысли обуревали меня по пути? То были главным образом обрывки каких-то фраз, приходившие мне на память: «Повторите ваш рассказ, лейтенант… Мне показалось, что кто-то вышел из-под навеса… Но почему?»

Футляр покамест лежал у меня в кармане, и это был мой последний шанс. Отодрать сургуч, развернуть бумагу — и все, может быть, разъяснится. Послание могло оказаться совсем незначительным, адресованным к матери, другу, дальнему родственнику. Банальнейшим письмецом, какие обычно пишут с дороги перед концом путешествия. Тогда я бы сделала вывод, что то был несчастный случай. Но послание могло содержать и искомое объяснение. Объяснение, которое, я это слишком хорошо понимала, прозвучит отходной над моими надеждами и всем моим счастьем. Крик о помощи или донос? Коварная, вероломная мысль, ничем, однако, не подтверждаемая, пролагала себе дорогу в моем сознании. Какую опасность почуяла эта женщина рядом с собой? Не будь письма, версия несчастного случая мне показалась бы очень правдоподобной. Ничто у меня внутри ни с чем не вязалось, не согласовывалось. Зачем капитан написал в своем рапорте, что узнал про слезы госпожи Фитаман и пошел к ней в каюту? Он мне одной признался, что вовсе не видел ее плачущей. Может быть, между ними произошла какая-то бурная сцена? Что она в эти минуты открыла ему, если, конечно, сцена имела место? Кок, со своей стороны, утверждал, что, когда он принес пассажирке стакан воды, он не заметил в ее поведении ничего необычного, она, как всегда, держалась спокойно. Не услышал ли он какого-нибудь отголоска ссоры между капитаном и госпожой Фитаман и не решил ли снять подозрение с капитана, со всей очевидностью доказав, что этот последний не может нести ответственность за драму? Его логика, впрочем, не убедила членов трибунала. Ведь заявление кока могло свидетельствовать и о том, что госпоже Фитаман удалось-таки справиться с нервным срывом, вполне естественным после столь длинного путешествия. Но разве приходят в уныние, когда уже близок конец долговременных испытаний? Разве сигнальщик не известил, что видит вдали берега Иль-де-Франса?

Я добралась до южной оконечности бухты. Здесь, при отливе, волны с меньшим остервенением кидались на рифы. Перегнувшись через борт, можно было увидеть водоросли, ярких рыбешек и даже огромного моллюска, разлегшегося между извилинами коралла.

Я отпустила себе еще один миг на раздумья, миг, в течение которого я наблюдала за плавными движениями маленького серого ската, кругами ходившего под моей лодкой. Потом, уже более не спрашивая себя ни о чем, отложив весла, я поднялась на ноги и зашвырнула футлярчик как можно дальше. И сразу почувствовала облегчение. Этим поступком я доказала себе, что все-таки у меня хватает характера, чтобы, однажды приняв решение, держаться его до конца. Теперь я могла возвратиться на берег, что и сделала в высшей степени неторопливо, вволю налюбовавшись алыми отблесками заката на море и пляже. Надо мной то и дело меняли свои очертания золотистые облака, неожиданно обращая суровый профиль римского императора в кошку, а кошку — в летающего дракона…

Я затащила лодку на берег. Тропинка, протоптанная в первые дни, превратилась в аллею, и на деревья, ее окаймляющие, уже слетались, готовясь к ночлегу, птицы. В листве не молкло оглушительное щебетанье, но мало-помалу гомон утих, настала полная тишина.

Я вошла в дом, ларец для шитья лежал на столе в гостиной. Я уже было хотела его прибрать, пообещав себе завтра же снова приклеить шелковую подкладку, как вдруг внимание мое привлек звук, успевший сделаться для меня родным. Где-то вдали, на дороге, раздался цокот копыт. Это было чудесно. В любом обладании таится угроза утраты, я знала об этом. Я трепетала от страха все эти годы и имела все основания трепетать, хотя несчастье пришло отнюдь не с той стороны, с которой я его ожидала.


Вопрос, который я не осмеливалась себе задать, был задан председателем трибунала судовому врачу «Стойкого»:

— Не ожидала ли госпожа Фитаман ребенка?

— Ничто не давало повода это предположить.

— Обращалась ли она к вам за врачебной помощью?

— С пустяковыми недомоганиями. Морская болезнь в первые дни, мигрень — много позже.

Я вспомнила фразу капитана Мерьера: «Это человек, которого надо остерегаться». Не этот ли человек стал источником слухов, которые привели к аресту капитана? Каптенармус никаких намеков на этот счет не сделал. Он лишь сказал, что судебную процедуру затягивать не собираются, поскольку уже через десять дней «Стойкий» выйдет из дока и будет готов взять курс на Пондишери.

Капитан Мерьер в тюрьме, в нескольких метрах от дома нотариуса! То, что невозможно было даже вообразить, оказалось печальной действительностью. Вслед за каптенармусом визитеры так и повалили один за другим в дом нотариуса, куда обычно и носа никто не казал, что было отмечено мной, едва я там поселилась. Я не могла слышать того, о чем говорили другие гости, так как вышла с детьми в сад. Пятилетний Рене и Мари-Жанна трех лет не очень мне докучали, их было легко занять. Любимым их развлечением, когда они гуляли в саду, было глазеть через щели забора на главную площадь. Я охотно им подражала. Что и позволило мне в этот же день увидеть, как Теодоза Герар, войдя в часовню со своим женихом, вышла оттуда уже с мужем. Сопровождали их только двое свидетелей: штаб-лекарь с женой, в доме которых жила эти дни Теодоза. Вице-префект апостольской церкви проводил их всех до порога часовни.

Ни с кем не простившись, Теодоза прямо со свадьбы отправилась за два лье от порта, на земельный участок, где ее муж уже выстроил маленький домик. Вместе с ними пустились в дорогу несколько их рабов да один сосед, колонист — слово, указывавшее, что он дал согласие основать поместье. Власти не разрешали солдатам, рабочим и поселенцам слишком уж удаляться от порта поодиночке — из опасения, как бы на них не напали беглые.

Я так расстроилась, увидав Теодозу, что даже подумала: а не лучший ли это выход? И разве не ради такой развязки, сколь она ни унизительна, мы и приехали на Иль-де-Франс?

Что за тягостный день! Капитан в тюрьме, Теодоза брошена на съедение первому встречному. Просто с ума сойти от тоски. После ухода последнего гостя я пошла в кухню, уединенное маленькое строеньице на задах дома, и приготовила ужин, который и подала в обычный час. Нотариус с супругой, поужинав, часто засиживались за столом до отбоя и с увлечением обсуждали все события дня. Разговор затягивался до девяти, когда мои покровители, принадлежавшие к местной знати, гасили свет и отправлялись на боковую.

Слушая их, я узнала немало сплетен. На острове назревало всеобщее недовольство, глухое соперничество разделяло чиновников. Чуть не каждый поддерживал тайную переписку с директорами Вест-Индской компании, которые извлекали из этого кое-какую пользу, но ничего не могли изменить: очень уж все были разочарованы, разобщены и потому в своих письмах сгущали краски. Сейчас никто уже более не надеялся быстро разбогатеть, так как первоначальную рьяность в выполнении намеченного сильно подкосила нехватка рабочих рук. Приехав в колонию, люди вдруг забывали, что прежде были рабочими, они начинали казаться себе существами высшего порядка, с душой и талантами, для того лишь и данными, чтобы властвовать и держать всех в узде. Нотариус любил пошутить в домашнем кругу над слабостями своих соотечественников. Но в этот вечер разговор вертелся по преимуществу вокруг капитана Мерьера. С ним все было так непонятно!

Сразу же по приезде в Порт-Луи губернатор ознакомился с протоколом о вскрытии каюты госпожи Фитаман и с описью найденных там вещей. Поскольку дошли до него и некоторые слухи, он вызвал к себе господ Дюбурнёфа и Дюмангаро, после встречи с которыми отдал приказ об аресте капитана Мерьера. Всем жителям острова был хорошо известен нрав губернатора, всем крепко от него доставалось. Предшественник господина Дюкло, нотариус Фуйоз, тоже был его жертвой, так что он предпочел даже бросить концессию и вернуться во Францию, дабы избежать нареканий, коими осыпал его господин де Мопен. Протестуя против жестокого обращения губернатора, поселенцы слали бесчисленные петиции не только директорам Вест-Индской компании, но и в Верховный трибунал острова Бурбон, лишь на одной этой почве и приходя к взаимному пониманию. Верховный трибунал острова Бурбон имел тогда еще право вмешиваться в дела Иль-де-Франса, и во множестве случаев решения местных судей бывали отменены.

Я долго валялась без сна на своей походной кровати в детской комнате. Часовые несли караул вокруг Ложи, и, когда они проходили мимо нашего дома, я слышала их шаги. Время от времени, если пути их скрещивались где-нибудь рядом и они останавливались поболтать, до меня доносились их голоса, но слов я не разбирала. Скорее всего часовые переговаривались по поводу погоды — сегодняшней или завтрашней. Тема, имеющая большое значение на острове! Но речь могла также зайти о каком-нибудь вспыхнувшем на вершине горы огоньке — явном знаке присутствия там сбежавших рабов, так называемых «беглых». Эти люди, удрав от своих хозяев, надеялись морем добраться до своей родины, а пока являли собой постоянную угрозу для Порт-Луи. Все их набеги с целью захвата провизии и оружия до сих пор бывали отбиты, но все-таки им удавалось каким-то образом сообщаться со слугами, которые предоставляли им необходимые сведения, а то и прибивались к отряду, как это сделал недавно раб госпожи Дюкло. По этой причине жилище нотариуса охранялось с особенной бдительностью. Сам нотариус, как и другие жители, спал, положив ружье возле себя. Женщины тоже учились владеть оружием, чтобы в случае нападения помогать мужчинам обороняться.

Прислушиваясь к шагам часовых, я в который уж раз задумалась над вопросом, что побудило меня приехать на этот остров. Мне некого было винить, ведь это по собственной воле я очутилась здесь, среди вод Индийского океана, на крохотном островке, где жизнь была еще так беспокойна, так неустойчива.

Но мало-помалу любовь к приключениям опять взяла верх, и я сказала себе, что пока мне довольно и ожидания. Мое житье-бытье у нотариуса непременно должно было стать переходной ступенью к чему-то новому, неожиданному. А что до письма… Мне будет не слишком трудно, следя за подробностями процесса, поступить, как того потребуют обстоятельства.


На следующий день, а он был одиннадцатым после того, как мы ступили на берег, господин Дюкло, вернувшись домой на второй завтрак, сообщил, что Перрин Лемунье сегодня же отправляется в Юго-восточный порт под охраной штаб-лекаря и нескольких солдат, в числе которых находится Рене Кристоф Сене, человек, решивший взять ее в жены. Свадьба их состоится сразу же по прибытии в Юго-восточный порт. Выслушав эту новость, я поймала на себе взгляд госпожи Дюкло. Чего опасалась она — проявления ли моей зависти или того, что ей слишком быстро придется расстаться со мной?

Юго-восточный порт был назначен столицей первым губернатором Деньоном, но господин Никола де Мопен, надумав недавно перенести столицу в Порт-Луи, куда он часто ездил и прежде, запросил разрешения на это у директоров Вест-Индской компании.

— Перрин отправится туда морем? — спросила я.

— Сначала пешком до Флака, — ответил господин Дюкло. — А там наймут лодку, которая доставит их в Юго-восточный порт.

К четырем часам пополудни я вышла с детьми в сад. И как всегда, мы сразу же устремились к забору. Зрелище, что предстало сегодня нашему взору, было из ряда вон выходящим. Действительно, капитан Мерьер, с обеих сторон конвоируемый солдатами, из конца в конец мерил шагами площадь, не обращая, казалось, внимания на любопытство редких прохожих. Был он в своем обычном мундире, который носил и на корабле, и держался надменно, сам вид его вызывал невольную робость.

А назавтра мне стало известно, опять-таки из разговора между нотариусом и его женой, что к допросам приступят на следующее утро. В состав судейской коллегии вошли губернатор, королевский прокурор, каптенармус и секретарь. Поначалу вся эта история показалась мне какой-то неясной. Я не понимала мотивов, заставивших губернатора затеять этот процесс. Истина выявилась постепенно в течение дня. На острове, где привыкли из мухи делать слона, арест капитана оказался просто находкой, которую хотели использовать в своих целях.

Господин Дюмангаро во время свидания с губернатором, как говорят, пожаловался на то, что у Канарских островов его посадили на корабле под арест. При этом он намекнул, что капитан потому обошелся с ним столь сурово, что хотел его запугать, поскольку он сам и его жена узнали от юнги, их близкого родственника, о частых дневных и даже ночных визитах капитана к госпоже Фитаман. Он заявил также, что поведение капитана после гибели госпожи Фитаман выглядело весьма странно. Он даже хотел покончить с собой. Пришлось его обезоружить и много часов неусыпно за ним наблюдать, в то время как офицеры, взяв на себя командование кораблем, отдавали необходимые распоряжения.

Больше всего меня удивляло то, что мы ни о чем подобном и слыхом не слыхивали, никто об этом при нас не упоминал. Неужели же капитан так нежно любил госпожу Фитаман, что счел, пускай лишь на миг, немыслимым для себя пережить ее смерть? Хотел ли он снять с себя некое обвинение, когда говорил, что третьего помощника надо побить на его собственной территории? Как он угадал, что следует опасаться именно третьего помощника вкупе с его благоверной? Не потому ли, что госпожа Дюмангаро пыталась его соблазнить, но не преуспела в этом, так как вниманием капитана полностью завладела госпожа Фитаман? И уж не вздумала ли она за это ему отомстить?

— Армель, идите сюда! — крикнула мне госпожа Дюкло.

Бросив дела на кухне, я вошла в комнату, где сидели нотариус с женой. Я знала, что не миновать мне допроса, и вот, когда наступила решительная минута, я поклялась себе не говорить лишнего.

— Что вам известно о гибели госпожи Фитаман? — спросил нотариус.

— Почти ничего, сударь, — ответила я. — Как и все те, кто был на судне, я слышала, что однажды в полночь она исчезла, хотя, казалось, ничто не предвещало такого исхода.

— У вас хорошие были с ней отношения?

— Никаких. Вы же знаете, что пассажиры, которых кормят из общего котла, просто не существуют для тех, кто удостоен чести сидеть за столом капитана. Не будь мы, шесть бедных сирот, представлены капитану и судовладельцам директорами Вест-Индской компании, мы плыли бы, как и положено, на нижней палубе. Пассажиры, подобные нам, не имеют права на каюту.

— Но у вас это право было. И ваша каюта находилась в одном коридоре с каютой госпожи Фитаман. Мне показали ее, когда я прибыл на судно, чтобы составить опись вещей этой дамы.

— Верно, в одном коридоре, но довольно-таки далеко.

— А гости к ней часто захаживали?

— На борту, вы знаете, не уследишь, кто откуда выходит или куда идет. Вероятно, госпожа Фитаман, как, впрочем, и госпожа Дюмангаро, сама принимала гостей и заглядывала к другим.

Не знаю зачем, но я решила как можно чаще связывать этих двух женщин. Быть может, я тоже хотела дать бой госпоже Дюмангаро на ее собственной территории.

— А не заметили вы чего-нибудь странного в ее отношениях с капитаном?

— Не более, нежели в отношениях с капитаном госпожи Дюмангаро, — ответила я. — Вообще между этими дамами и офицерами царили мир и согласие. Надо же как-нибудь поразвлечься, когда вы пять месяцев заперты на корабле посреди океана.

— Но как вел себя капитан в тот вечер, когда погибла госпожа Фитаман? Что он делал?

Настала очередь госпожи Дюкло задавать мне вопросы. Ее муж делал вид, что просматривает какой-то реестр, но, как мне показалось, он ни словечка не пропускал из нашего разговора.

— Он был потрясен, как и мы. Может быть, даже сильнее, чем остальные: ведь капитан отвечает за все, что случается на борту. Возможно, он чувствовал себя виноватым, что не уследил за ней. Тем более что ему доложили, будто она была чем-то очень расстроена.

— Вот как? Расстроена? Но почему?

— Понятия не имею. Впрочем, она это отрицала.

— Откуда вы знаете? Капитан был с вами столь откровенен?

— Ну что вы, сударыня! Это господин Дюмангаро сообщил нам, что капитан Мерьер написал обо всем в протоколе, который затем был передан королевскому прокурору на острове Бурбон.

— А как капитан вел себя с вами, юными барышнями?

— Так, как ведут себя взрослые с маленькими детьми, — ответила я. — Угощал нас конфетками.

Что ей хотелось установить? Что капитан завел у себя на борту гарем? Второй процесс, в дополнение к первому, официальному, будет вестись в этом доме, где мне уготована роль основного свидетеля. А значит, мне нужно держаться настороже, говорить лишь то, что уже все равно доказано, не отягчая ничьей вины. Это будет не так-то легко, но я чувствовала себя достаточно сосредоточенной, чтобы в конце концов оказаться на высоте. Я ведь тоже считала себя виноватой. Останься письмо на месте, не поддайся я искушению сыграть эту шутку с госпожой Фитаман, дело, может быть, не зашло бы так далеко. Теперь уже поздно идти на попятный, поздно и причитать.

— Я его сразу заметила, когда прибыл корабль, в первый же день, — сказала госпожа Дюкло. — Вот уж не представляла его себе в таком свете!

Я не ответила. В эту минуту мне даже выгодно было, чтобы она принимала меня за дурочку, способную простодушно выболтать важные на ее взгляд подробности, которые будут без промедления, как я думала, переданы нотариусом в суд. Однако же я ошиблась: любопытство госпожи Дюкло не отличалось недоброжелательством. Она попросту отдавала дань своему мечтательному характеру.

— Путешествие вам показалось, наверное, нескончаемым, — сказала она.

— Все для нас было так ново, так интересно, мы же попали на борт корабля прямиком из сиротского дома! Нет, путешествие не показалось нам ни слишком долгим, ни утомительным.

— А теперь вам не тягостно ожидание?

— Ожидание чего? — спокойно спросила я.

— Жениха. Вы же сюда приехали, чтобы выйти замуж.

Захотелось ли ей намекнуть, что две из моих подруг уже хорошо пристроены и что мне не след особенно-то привередничать? Как бы то ни было, я решила, что она рассуждает чисто по-женски. Нотариус не замедлил вмешаться.

— У нее еще будет время об этом подумать, друг мой, — сказал он. — А меж тем все небо затянуто облаками. Я должен успеть в канцелярию до дождя. Отдохните до моего возвращения. За детьми пока присмотрит Армель.

Лило весь день, так что выйти с детьми в сад нельзя было и помыслить. Время почти не двигалось. Сплошная завеса ливня окутала дом, вода струилась по листьям кровли, просачивалась внутрь. Пришлось поставить корзины и сундуки на столы. Нечего было делать, кроме как ждать.

Воспользовавшись недолгим затишьем, нотариус добрался до дома уже в темноте. Едва успев скинуть промокший до ниточки плащ, он объявил, что молодой хирург из Юго-восточного порта, Жак Рафен, узнав о прибытии шестерых невест, еще утром нагрянул в Порт-Луи и остановился у своего коллеги, господина Фитамана. Встретившись у королевского прокурора с Луизой Денанси, он тут же принял решение жениться на ней.

Но и эта новость была не единственной: Катрин Гийом тоже пришлась по вкусу некоему человеку, который плыл вместе с нами на «Стойком».

— Никола Жанни — вам что-нибудь говорит это имя? — спросил нотариус.

— A-а, Никола… Видимо, это тот молодой пассажир с нижней палубы? С какими-то пятнами на лице?

— Он очень славный малый, — с укором сказал господин Дюкло. — У него контракт с Вест-Индской компанией. Как он сказал префекту апостольской церкви, ему еще с первого дня понравилась эта девушка, однако он воздержался признаться ей в этом во время плавания.

— А Катрин-то согласна?

— Почему бы и нет? — сказала госпожа Дюкло. — Создать домашний очаг — разве это не то, о чем только и грезит юная девушка?

— Для меня куда предпочтительнее вообще не вступать в брак, нежели выйти замуж против своей воли.

— Да кто же вас заставляет идти против воли? Подождите по крайней мере, пока вам сделают предложение!

— Я не спешу, — смеясь, ответила я.

Деньги, выделенные настоятельницей на обратный путь, я рассматривала как свою охранную грамоту Я могла позволить себе быть веселой и терпеливой.


Процесс длился полмесяца. Пятнадцать дней, в течение которых в Порт-Луи царило великое брожение умов. Именно в эти дни и произошло событие, перевернувшее мою жизнь.

После Фитамана стали допрашивать офицеров, а вслед за тем пошли показания пассажиров, боцмана, парусников, плотников, юнг, кока, его помощника… В освещении фактов выявились такие противоречия, что пришлось провести несколько перекрестных допросов. Нотариус сказал, что самыми сенсационными были показания господина Дюмангаро, поскольку он в них подтвердил все слухи, которые легли в основу судебного процесса.

В чем обвиняли капитана? В том, что он вел себя как тиран и помыкал своими людьми. Ему вменялось также в вину, что он допускал отдельные случаи неподчинения приказам. А еще, что он часто действовал по своему разумению, не считаясь в трудных ситуациях с советами офицеров. Полагали, что он подавал дурной пример экипажу, поддерживая преступные отношения с пассажиркой, вынужденной принимать ухаживания капитана, чем и довел эту даму до самоубийства, поскольку, благодаря своему поведению, она превратилась в посмешище всей команды. Вдобавок его упрекали в том, что после гибели госпожи Фитаман он совсем потерял голову и в ту же ночь едва не покончил с собой, уже не заботясь ни о корабле, ни о пассажирах, за жизнь которых он отвечал.

Как только в суде был зачитан обвинительный акт, его содержание облетело Порт-Луи; одни его тотчас одобрили, другие с ним не согласились. Предполагалось, что заседания будут открытыми, но губернатор распорядился впускать в зал лишь официальных лиц, что вызвало недовольство жителей и еще более разогрело их любопытство. Офицеры с двух кораблей, стоявших на рейде, торчали на площади все то время, пока тянулись судебные заседания. Утром эти заседания проходили с семи до двенадцати, пополудни — с часа до четырех. В перерыве арестованного выводили на прогулку. Никто не имел права сказать ему ни единого слова.

По вечерам, когда укладывали детей, в доме нотариуса продолжался второй, параллельный процесс. Чтобы легче было меня расспрашивать, господин Дюкло и его жена разговаривали при мне, уже не таясь, и в открытую обсуждали все, что происходило сегодня в суде. Допросы свидетелей длились долго, каждый должен был высказаться по всем пунктам обвинения. Был ли капитан самодуром, поступал ли взбалмошно в критических обстоятельствах?

Ответы на эти вопросы мало чем отличались один от другого: капитан не терпел никакого непослушания, он был строг, но всегда справедлив. Действительно, он порой поступал, как ему подсказывал его опыт, но офицеры вынуждены были признать, что ошибаться ему не случалось. Первый помощник, господин Дюбурнёф, сказал, что однажды и он был посажен на корабле под арест — как это было отмечено господином Дюмангаро, но добавил, что произошло это из-за столкновения с капитаном насчет того, поднять ли во время бури парус на фок-мачте. Теперь он считает, что капитан в этом споре был абсолютно прав. Господин же Дюмангаро в этой связи заявил, что будто бы капитан приказал матросам схватить первого помощника, надеть на него наручники и запереть в трюме, однако матросы не выполнили приказа, почему он и говорит о неподчинении на корабле.

Что касается боцмана, то он засвидетельствовал, что матросы ни разу в течение всего плавания не нарушали приказов. А что до первого помощника, то, когда капитан посадил его под арест, он спустился в свою каюту и вышел оттуда назавтра, тотчас по снятии наказания.

Господин Префонтен, второй помощник, ответил на этот вопрос в том же смысле.

— А вы были в курсе этих историй? — спросил нотариус.

— Никогда ни о чем подобном не слышала, — ответила я.

И была совершенно искренна.

Господин Дюмангаро пожаловался, что стал жертвой недружелюбия капитана с самого первого дня. Особенно же вначале, когда его часто по пустякам подвергали арестам. Заметив в дальнейшем преступные отношения капитана с госпожой Фитаман, он подумал, что не для того ли уж капитан постоянно его устраняет с дороги, чтобы ничто не мешало ему любезничать также с его женой? И, лишь убедившись в добропорядочности супруги третьего помощника, капитан наконец сменил гнев на милость и перестал к нему придираться.

На это обвинение капитан ответил следующим образом:

— Взгляните на список членов моего экипажа, и вы сразу удостоверитесь, что господин Дюмангаро у меня офицер сверхштатный. Он желал добраться до Пондишери, и его жена свой проезд уже оплатила. И чтобы позволить ему путешествовать даром, я записал его как своего офицера, третьего помощника. Но на борту он попробовал было вести себя как пассажир, я же требовал, чтобы он исполнял обязанности офицера. Прошла не одна неделя, пока он это себе уяснил.

В свою очередь боцман, Ален Ланье, которому довелось уже плавать с господином Дюмангаро на другом корабле, заявил, что насколько он помнит, этого офицера там даже чаще наказывали, чем на «Стойком». По словам боцмана, офицер этот позволяет себе во время дежурства разные вольности. Кстати, когда исчезла госпожа Фитаман, господин Дюмангаро находился на палубе, а не, как положено, на полуюте. Рулевой подтвердит этот факт. Господин Дюмангаро возразил, что он спустился всего на минутку — выпить стакан воды, но сразу же возвратился на полуют и оттуда именно и увидел фигуру в белом, выбегавшую из-под навеса.

— Кто-то сказал, что госпоже Дюмангаро тоже порой случалось сидеть во главе стола. Это правда, Армель? — спросила госпожа Дюкло.

— Не знаю, сударыня. Я не заглядывала в кают-компанию. Мы ели всегда у себя.

Как мы слышали на борту, одна госпожа Фитаман занимала почетное место. Но не мне подтверждать этот факт. Кок говорил, что она иногда являлась и в камбуз, командовала, составляла меню.

В суде вопросы и ответы следовали один за другим. Чередовались они и вечером у нотариуса. Тяжкие были дни. Я уверяла себя, что, если б не письмо, я бы меньше интересовалась процессом. Но это неправда. Каждое утро я себя спрашивала со страхом: что нам готовит следующий день и какие разоблачения дойдут еще до моих ушей? Потому что нотариус не забывал ни единой мелочи. Что касается трех других обвинений, то вопросы бывали почти всегда одинаковыми, но ответы несколько различались, и господин Дюкло это тщательно отмечал. После показаний судового врача к предшествовавшим вопросам добавился новый: была ли беременна госпожа Фитаман? Его задавали совсем молодым матросам и даже юнгам. Их ответы сличали, людей сводили на очную ставку. Я не улавливала разницы между обеими процедурами, не в пример нотариусу, который придавал большое значение всем этим тонкостям.

— Правда ли, что вы уже не считали нужным скрывать свою страсть и кто угодно мог видеть, как вы целуете госпожу Фитаман на палубе… или где-нибудь в другом месте?

— Я действительно поцеловал однажды на палубе госпожу Фитаман. Это был день ее рождения, и по такому случаю мне захотелось выразить свое доброе к ней отношение. Другие последовали моему примеру и тоже поцеловали ее.

С течением дней мне открылись кое-какие стороны жизни на корабле, о которых я не имела понятия, хотя и жила рядом. И как же я переменилась с тех пор! Дело дошло до того, что я с нетерпением ожидала, когда меня станет расспрашивать госпожа Дюкло. Ее вопросы часто бывали плоскими, но иногда случались и каверзные. Они заставляли меня возвращаться назад, вглядываться в прошедшее, размышлять. У госпожи Дюкло, как я в конце концов поняла, любопытство отнюдь не было нездоровым. Происходило оно скорей от душевной праздности, неодолимой потребности предаваться мечтам, желания убежать от бесцветной жизни со старым мужем, бесчувственным к женским прелестям. Но как сама-то она, госпожа Дюкло, могла дать себя обольстить человеку и немолодому, и неказистому, который способен был ей предложить лишь ссылку на остров, куда-то на край света? А благодаря процессу она, оставаясь лицом посторонним, переживала все то, что ей казалось любовным романом госпожи Фитаман. И снова тут действовало обаяние капитана, даже не подозревающего об этом. Он ей являлся, должно быть, таким, каким порой виделся также и мне: стоящим на полуюте с подзорной трубой в руках или облокотившимся на ограждение перехода. В иные часы она, вероятно, воображала себя с ним рядом на полуюте. Допускаю, что у нее сохранились кое-какие приятные воспоминания о двухлетней давности путешествии к Иль-де-Франсу. Никогда ведь не проникнешь в чужую душу до дна, тем более что люди меняются, сами того не зная. Не ушла ли и я за полгода на удивление далеко от той девушки, что поднялась тогда на корабль в Лориане?..

— А как капитан исполнял свои обязанности на борту? Не могли бы вы рассказать об этом поподробнее?

Пришлось рассказать историю с подозрительным кораблем, который приблизился к нам и спросил, какого мы подданства. Я уже понаторела в искусстве переводить допросы на безопасную тему.

— Шесть бутафорских пушек, вы слышите, друг мой!

Улыбнувшись, нотариус вернулся к процессу.

— Вот еще эпизод со шпагой… Но мне бы хотелось побольше узнать об этом и из других показаний прежде, нежели попросить уточнения у вас, Армель, — сказал он. — Все тут покрыто мраком. Этот клубок следует распутывать осторожно. Председатель напрасно выказывает нетерпение.

Но, будучи человеком нервным, тут же добавил:

— Уже скоро девять, идемте спать, пора гасить лампы. Негоже нам следовать по стопам Фуйоза.

Дело в том, что к его предшественнику, господину Фуйозу, когда тот после отбоя сидел за ужином вместе с женой и другом, внезапно ворвался с солдатом сам господин де Мопен. Так как нотариус не пожелал погасить свои лампы до окончания ужина, то губернатор велел солдату немедленно их задуть. Господин Фуйоз воспротивился этому, и тогда губернатор, хорошенько его отдубасив, схватил за шиворот и потащил в тюрьму. О случившемся донесли директорам Вест-Индской компании, и господин де Мопен написал им в свое оправдание: «Я застал нотариуса отнюдь не за ужином, а за бражничаньем в компании жены и какого-то незнакомца». Такого примера было вполне достаточно для господина Дюкло.

Мы жили уже у Большой Гавани, когда до нас дошла весть об отъезде господина де Мопена и прибытии нового губернатора, господина де ла Бурдонне. Все переменилось за несколько месяцев. Порт-Луи принял вид настоящей столицы с магазинами, батареями, с двумя малыми фортами для защиты Ложи и, главное, с каменной и украшенной колоннадой резиденцией губернатора в центре города.

Вскоре заговорили и о балах, что устраивала госпожа де ла Бурдонне, и о приданом, коим она оделяла невест, и о хлебосольстве нового губернатора. Он не разрешил себе взять концессию, как его предшественники, а купил имение в Грейпфрутах и назвал его «Монплезир». Он приглашал туда погостить главным образом выздоравливающих морских офицеров.

На следующий, восьмой день процесса неожиданно появились первые знаки того события, которое столь решительно повлияло на всю мою жизнь.

Едва нотариус вышел утром из дома, как тут же и возвратился с весьма озабоченным видом. Я хозяйничала на кухне, где находилась со мной госпожа Дюкло. Мы обе были в больших хлопотах, занимаясь приготовлением оленины. Каждые две недели солдаты охотились в окрестностях Порт-Луи и забитую ими дичь разделывали и распределяли по семьям. Это мясо надо было не мешкая либо зажарить, либо засолить, чтобы оно раньше времени не протухло.

— Анна-Мари, Армель! — закричал нотариус, как только ступил в гостиную.

Но так как мы не кинулись на его зов, он пришел в кухню. И вот там-то, с красными от оленьей крови руками, с горстями, полными соли, с прядью волос, упрямо спадающей на глаза, я и узнала о чести, оказанной мне одним поселенцем по имени Матюрен Пондар, который выбрал меня в супруги.

Вначале я онемела, потом овладела собой.

— Не знаю я никакого Матюрена Пондара, в жизни его не видела, — заявила я.

— Да и он, вероятно, вас никогда не видел, — сказал нотариус. — Он берет вас с закрытыми глазами. И вам повезло: он человек серьезный. Уже и название можно присвоить его концессии возле Грейпфрутов. Дом построен, стоит, есть несколько рабов, земли, и довольно обширные, вспаханы, урожай зерновых уберут через три-четыре недели. А не хватает ему, как он давеча мне сказал, только жены в помощь.

— Я не могу выйти замуж за незнакомого, — возразила я.

— Вот выйдете за него замуж и познакомитесь, — засмеялась госпожа Дюкло. — Мне сдается, что между холостяками вы не найдете на острове лучшего мужа. Не правда ли, друг мой?

— Бесспорно, — ответил нотариус. — И уж поверьте, что я позабочусь о вашем контракте. Никто не посмеет сказать, что девушка, жившая в моем доме, вступила в брак без контракта!

— Но почему бы ему не взять в жены Мари Офрей? Ведь и она покамест свободна.

— Уже нет, — возразил нотариус. — Вчера объявился Франсуа Видаль, пекарь. Там тоже я составляю контракт, ну и вас заодно оформим. Вице-префект апостольской церкви назначит день свадьбы.

— Это невозможно, — сказала я. — Мне надо подумать. Дайте мне хотя бы немного времени.

— Зачем? — спросила госпожа Дюкло. — Вы же приехали, чтобы создать семью, вам попался порядочный человек, какой у вас выбор?

— Вы ошибаетесь, выбор есть: я могу вернуться во Францию. Настоятельница приюта предусмотрела подобный случай и передала капитану деньги на обратный путь, если кто-то из нас откажется выйти здесь замуж.

— Вот новость так новость, — разочарованно протянул господин Дюкло. — Но где же сейчас эти деньги, ведь капитан в тюрьме и на нем висят тяжкие обвинения?

— Он должен был их передать вице-префекту. Вопреки указанию настоятельницы, он не вручил их мне, побоявшись возложить на меня такую большую ответственность.

— При чем тут священник? Доверил бы мне эту сумму.

— Но он же не знал вас, друг мой. А почему, Армель, именно вам? Настоятельница как-то особенно вам доверяла? Она вас ставила выше ваших подруг?

— Может быть, думала, что у меня чуть потверже характер.

Мне не хотелось распространяться на эту тему.

— Начинаю и я в это верить, — сказала госпожа Дюкло. — Значит, вы не дадите согласия, пока не увидите Матюрена Пондара?

— Да, это мое условие.

И я начала подготавливать к жарке кусок оленины.

— Неслыханно! — воскликнул нотариус. — Нет, вы сознайтесь, друг мой…

— Уймитесь, — сказала его жена. — Мне бы такой характер!

— Что вы хотите этим сказать?

— Ах, ничего, друг мой, разве вот только, что заседание начнется без вас и мы упустим добрую часть допросов.

Утро прошло без каких-либо происшествий. Покончив с жаркой, я принялась стирать. Рабы Вест-Индской компании каждый день приносили воду из ручья Большой палец и выливали ее в огромные чаны для хозяйственных надобностей. Жизнь в доме нотариуса была заполнена хлопотами, и, вешая простыни на просушку, я впервые подумала, что хорошо бы разделаться с этой нелегкой службой. И предложение, переданное через нотариуса…

Меня охватила страшная усталость. Чего я могла ожидать лучшего, нежели лучшая партия на острове? Если он не жалкий подагрик и не урод… У меня не было ни малейшего желания нянчиться с пожилым господином во время приступов подагры или по гроб своей жизни иметь перед глазами какое-нибудь чудовище! Матюрен Пондар или кто другой, лишь бы он выглядел поприличнее.

Повесив последнюю выстиранную вещь, я подошла к забору. Площадь пересекала госпожа Бельрив, за ней следовала, держа за руку девочку, Мари Офрей. А позади еще топал солдат, тащивший олений окорок. На площади мельтешил народ. Порой люди сталкивались друг с другом, обменивались несколькими словами и расходились. Отчуждение, скука — вот здешняя повседневная жизнь! Чуть более оживленно было у рейда, но из дома нотариуса, зажатого между пекарней и кузницей, порт был едва виден.

Я вернулась домой. Надо было вымыть детей, одеть их, накрыть на стол. Явился нотариус. Матюрена Пондара больше не поминали.

Утреннее заседание оказалось чревато событиями. Капитану и господину Дюмангаро устроили перекрестный допрос. Капитан отвел все поданные на него жалобы, но председатель возобновил обвинения одно за другим, и его вопросы делались все изощреннее.

— Относились ли вы к другим пассажиркам, как к госпоже Фитаман?

— Разумеется. Да, впрочем, разве господин Дюмангаро не говорил, что его жена бывала хозяйкой у меня за столом? Он ведь не стал бы так говорить, чтобы просто похвастать?

Нотариус с женой не уловили скрытой в этом ответе иронии, но я ей порадовалась.

— Господин Дюмангаро и один юнга, Жозеф Дагео, утверждают, что как-то ночью вы играли на флейте в каюте госпожи Фитаман. Это правда?

— После ужина я частенько играл на флейте и делал это на корабле где угодно. Столько же у госпожи Фитаман, сколько в кают-компании или у господина и госпожи Дюмангаро.

— После гибели госпожи Фитаман у вас появились признаки чуть ли не сумасшествия. Пришлось вас обезоружить и приказать двум матросам за вами присматривать. Вы помните это?

— С этим вопросом, отвечу я вам, обратитесь к судовому врачу «Стойкого». Я помню действительно, что господин Дюмангаро тогда забрал мою шпагу, но что-то не припоминаю, чтобы я потерял разум.

— Вы сказали в присутствии господина и госпожи Дюмангаро, что лишились доброго друга и не в силах перенести такого удара судьбы. Это правда?

— Зачем бы я выбрал в наперсники супругов Дюмангаро? Конечно, я сожалел о своем бедном друге, и капитана всегда терзает чувство ответственности, когда у него на борту происходит такое несчастье.

— Вернемся, однако, к вырванной у вас шпаге. Для чего же было господину Дюмангаро ее отбирать, коль скоро вы, несмотря на все свое горе, не имели намерения лишить себя жизни?

— Вернувшись в каюту после этого печального происшествия, я хотел взять свой плащ, висевший на двери с внутренней стороны. Там же висела и шпага, вынутая из ножен. Она упала, и я нагнулся, чтобы ее поднять. Острие шпаги торчало кверху. Господин Дюмангаро, неизвестно зачем последовавший за мной, подскочил и буквально вырвал ее у меня из рук. Он вызвал еще господина Префонтена и судового врача. У меня отобрали к тому же мой пистолет и ружье, чтобы, как заявил господин Дюмангаро, помешать мне покончить с собой. Никакие мои уверения на них не действовали. Потом ко мне приставили двух матросов. А через час вернулся врач. Я валялся на койке, по-прежнему потрясенный этой бедой. Тут я сказал врачу, что лишать меня пистолета, ружья и шпаги совершенно бессмысленно: ведь если бы я и впрямь решил покончить самоубийством, то воспользовался бы двумя бритвами, лежащими в моем ящике. Я их ему показал. Он согласился, что я абсолютно в здравом уме, и мы поднялись с ним вместе на полуют.

Нотариус заслуживал полного доверия. Он точно нам пересказывал все, что там говорилось. Порою изображал в лицах и тех, кто спрашивал, и тех, кто им отвечал, и даже копировал губернатора, которого недолюбливал, опасался, но все же старался щадить.

После его ухода жизнь в доме пошла как обычно. Госпожа Дюкло, сославшись на головную боль, заперлась в своей комнате. А я, уложив детей на дневной сон, осталась в кухне одна. Все, что во время завтрака говорил господин Дюкло, продолжало вертеться у меня в голове. Я больше не знала, где правда, а где ложь. Если истина на стороне третьего помощника, то, значит, на корабле на протяжении всего плавания протекала тайная жизнь, которую, хоть и слегка прикоснувшись к ней, я так и не разгадала, поглощенная своими обидами и детской ревностью.

Меж тем мне надо было заняться глажением. Я вышла во двор за бельем и начала его спрыскивать, чтобы облегчить себе эту работу. Я любила гладить, мне нравилось, как большой раскаленный утюг скользит по белой материи, расправляя малейшие складочки, делая ее ровной, почти зеркальной. Но в тот день уже через час, складывая сорочку нотариуса, я едва удержалась, чтобы не вышвырнуть ее за окно. На меня словно нахлынул внезапный гигантский вал, смывающий все на своем пути. Я почувствовала, что становлюсь слишком требовательной, жесткой, даже корыстной. Мне сделалось вдруг противно обслуживать других. Я тоже хотела бы поваляться днем, взять книжечку и почитать про что-нибудь этакое, выходящее за пределы будней. В сиротском доме я не имела права прилечь среди дня, но всегда могла выбрать хорошую книгу, и настоятельница поощряла мое увлечение изящной словесностью. В минуты грусти я от души забавлялась шутками Жана Батиста Поклена… Нынче с Мольером покончено, я на Иль-де-Франсе и глажу сорочки.

Так, незаметно, Матюрен Пондар добивался успеха в моем сознании. Превратился в средство освобождения, в способ обрести, хотя бы частично, то, о чем я скорбела, — он сможет мне все это дать. Будь он красивый или уродливый, молодой или уже в летах, я решила выйти за него замуж, стать женой колониста. Это решение помогло мне вынести как капризы детей по их пробуждении, так и мигрень госпожи Дюкло.

Дело происходило в пятницу. Нотариус вернулся домой с господином Бельривом, и они закрылись в гостиной. Госпожа Дюкло побежала в спальню и быстренько принарядилась: муслиновое платье и серьги. Меня попросили подать мадеру.

Майор был мужчина лет примерно пятидесяти, приветливый, с серыми глазами, смотревшими прямо в лицо собеседнику. Человек, которому можно было полностью доверять. Увидев меня, он спросил, не на мне ли хочет жениться Матюрен Пондар.

— Она покамест колеблется, — сказал нотариус. — Желает его увидеть прежде, чем дать согласие.

— Это красивый мужчина, — продолжал майор. — Отважный искатель приключений. В отличие от тех, кто, приехав в колонию, надеется как можно больше урвать от Компании, он, напротив, сам вложил свои денежки, чтобы быть уверенным, что получит необходимую рабочую силу, которая придаст цену его концессии. Он будет хорошо обращаться с вами, мадемуазель.

— А зачем он сюда приехал? — спросила я.

— Я вам уже сказал: любовь к приключениям. У него есть все, чтобы преуспеть.

— Но он выбирает жену, даже не посмотрев на нее!

— Ах! боже мой! Матюрен вас, наверное, незаметно где-нибудь высмотрел. Он уже более двух недель пребывает в Порт-Луи. И не поспособствовал ли ему в этом деле нотариус?

Если нотариус и впрямь был его сообщником, то Матюрен Пондар поделился с ним своими намерениями не иначе как сразу по нашем приезде, нотариус же попытался выиграть время. Но вот Матюрен Пондар вновь объявился сегодня утром, и господин Дюкло почти что бегом вернулся домой, спеша передать мне его предложение. Такое его поведение легко объяснимо двумя причинами: либо стремлением как можно дольше сохранить в своем доме служанку, либо желанием, чтобы я оставалась в пределах досягаемости, так, чтобы он мог с удобством расспрашивать меня обо всем, что делалось на корабле. Ну и своей жене доставить приятное развлечение. Бедняга! Мне его стало даже немножко жаль — так он растерялся под взглядом майора. Однако я еще больше утвердилась в своем решении вырваться на свободу. Настала минута поставить его об этом в известность. Я повернулась к нотариусу.

— Сударь, — сказала я, — после длительных размышлений я решила принять предложение господина Матюрена Пондара.

— Неужели, Армель? — живо спросила госпожа Дюкло.

Она казалась разочарованной. И не потому, что лишается помощи, которую я ей оказывала в хозяйстве. Она была разочарована потому, что я так же, как и она, выбрала путь полегче.

Жребий был брошен, я так искренне думала. Поставив поднос, я удалилась.

Играя с детьми, я слышала разговор супругов Дюкло с их гостем. Речь шла о процессе. Снова допрашивали капитана, и губернатор, по-прежнему исполнявший обязанности председателя, спросил у него, почему лица, отсутствовавшие на палубе, когда случилось несчастье, по его просьбе поставили свои подписи под протоколом. Ведь подписав этот документ, они совершили подлог.

Капитан ответил, что он тоже не был свидетелем драмы, а лишь изложил факты, которые стали известны ему, членам его экипажа и пассажирам. Делая так, он строго придерживался инструкции, принятой в морском флоте. Председатель, который, хотя и служил на флоте до своего назначения губернатором, был этим ответом, как показалось майору, поставлен в тупик. К тому же, добавил майор, документ подписал и единственный свидетель, господин Дюмангаро. Прочие лишь подтвердили, что факты были записаны в точности так, как их рассказал третий помощник.

Когда майор откланялся, я подала ужин.

— Завтра к четырем часам пополудни я подготовлю контракт, Армель, — сказал нотариус.

— Я ведь не приношу никакого приданого, сударь.

— Ну да, я это знаю, но смелость, с которой вы пустились в подобную авантюру, заслуживает награды.

Некто сказал мне однажды вечером точно такие или почти такие слова, но было это как бы совсем в другой жизни. И речи теперь не могло быть о том, чтобы я согласилась со второстепенной ролью. Подо мной уже не качалась палуба, над головой не носились длиннокрылые чайки. Лишь в далеких воспоминаниях раздавался скрип снастей да шум валов, с неистовой яростью ударявшихся в корпус судна. Нынешняя реальность — это Иль-де-Франс и то, что он в состоянии мне предложить.

— К четырем часам, — продолжал нотариус, — будет составлен также контракт для Мари Офрей. Майор согласен.

— А Мари? — задала я вопрос.

Никто, однако, не обратил внимания на мое вмешательство. Для Мари, во всяком случае, предназначалась тут второстепенная роль.

— Церковный обряд назначен на следующую неделю, — сказала госпожа Дюкло.

Что ж, мое решение принято, остальное не имеет значения. Стирка, глажение и принятие решения, связавшего меня на всю жизнь, — это более чем достаточно для одного дня. Я заснула.

Ночью объявили тревогу. Беглые спустились с горы и попытались взять приступом стены крепости. Часовые открыли огонь и двоих убили, прочие обратились в бегство, отстреливаясь из ружей, но никого не ранили.

Утром нашли внутри Ложи двух отравленных псов. Эти животные принадлежали майору, поэтому арестовали его рабов, заподозрив их в том, что они отравили собак, чтобы помочь беглым. Главной целью этих последних было добыть оружие, продовольствие и, если возможно, женщин. Им это порой удавалось при набегах на уединенно расположенные жилища. У нотариуса рассказывали про одну проживавшую во Флаке семью, почти полностью истребленную, за исключением младенца, которого спасла кормилица. Говорили также о жене капитана порта, которая, оказавшись одна в имении «Золотая пыльца», забаррикадировалась в доме и сопротивлялась в течение всей ночи. Лишь ранним утром пришли ей на выручку услыхавшие выстрелы солдаты.

— Есть у вас белое платье, Армель? — спросила госпожа Дюкло после ухода нотариуса.

Почему ей хотелось увидеть меня в белом платье при подписании контракта?

— Есть одно, — ответила я, — но оно широко мне в талии, и я уже не успею его ушить. Там хватит работы на целый день. Надену зеленое, оно нравится мне больше всех.

— Ну, как угодно. Но к церемонии в церкви придется все же заняться и белым. Невеста из нашего дома должна быть в свадебном платье!

— Хорошо, сударыня, я об этом подумаю, — ответила я.

Для меня самой цвет никакого значения не имел. Важно было другое: чтобы наряд был к лицу да чтобы я себя чувствовала в нем покойно. Ощущение это трудно определить, но оно влияет на каждый из наших поступков. Не будь я в зеленом платье, которое, я это знала, шло к моей загорелой коже и золотым волосам, бог весть, как бы еще обернулось дело?

Время тянулось медленно. С площади и из самого чрева Ложи по временам доносился чеканный шаг солдатского строя.

В полдень пришел нотариус в сопровождении незнакомца. Лет примерно тридцати пяти, высокий, темноволосый, со светлыми глазами. Майор оказался прав, Матюрен Пондар был красивый мужчина. Меня пригласили в гостиную, и я ему сделала маленький реверанс. Мы и впрямь виделись с ним на мессе, но я никогда не могла бы подумать, что он холостяк. Если бы мы повстречались до моего отъезда из Лориана, я бы, не размышляя, пустилась с ним вместе по жизненному пути. Но после было долгое плавание, а также все то, что значили для меня эти месяцы.

Не помню, что мы сказали друг другу. Возможно, я благодарила его за оказанную мне честь, но с такой тонкой иронией, что он вряд ли ее заметил… Возможно, он тоже благодарил меня за согласие… Мы были главным образом заняты изучением друг друга. Не только внешности, но и, насколько удастся, нравственных качеств. Наружность была приемлемой, а вот душа — это уж как повезет! Матюрен Пондар отклонил приглашение разделить с нами трапезу, и я была ему чрезвычайно за это признательна. Мне было бы неприятно выполнять роль служанки на глазах у будущего супруга. Мы договорились о встрече в канцелярии суда в четыре часа, так как трибунал, если он заседал по субботам в судебной палате, работу заканчивал в три.

И по прошествии стольких лет я удивляюсь, что с такой покорностью плыла по течению, пока не случился взрыв, перевернувший все вверх тормашками. Люди, видимо, часто плывут по течению, прежде чем соберутся с силами действовать. Секрет в том, чтобы не упустить представившегося случая. Но и тут — не вела ли меня судьба?

Нарядив детей, я надела зеленое платье и подобрала волосы кверху. Вступая в новую, странную жизнь, я хотела выглядеть необычно.

— Поторопитесь, Армель, мы опаздываем, — сказала, входя в комнату, госпожа Дюкло. — Повернитесь-ка, дайте вами полюбоваться.

Тон ее был нарочито игривым. Она пыталась создать веселую, непринужденную атмосферу. Очень мило с ее стороны, но было ли это необходимо?

— Я готова, — ответила я, бросив последний взгляд в зеркало.

Я правильно сделала, подобрав волосы. Эта прическа придала мне чинный, соответствующий обстоятельствам вид.

Когда госпожа Дюкло, дети и я пришли в канцелярию, Матюрен Пондар был уже там. «Все будет кончено, когда я вновь переступлю через этот порог», — подумала я. И в душе моей не было никакой радости.

Я заметила в зале Мари Офрей, которая ждала, сидя рядом с женой майора. Госпожа Бельрив была, казалось, полна искреннего сочувствия к Мари. Возле них сидел мужчина в годах — вероятно, Франсуа Видаль. Я вспомнила, что уже видела его у пекарни. Я подошла к Мари и поцеловала ее. Подошла впервые со дня приезда. У нее был такой безответный вид, что мне стало больно. Из-за всех этих людей вокруг нас я не могла ее расспросить. Между нами никогда не существовало особенной близости, но я была уверена, что она несчастна и что она не выбрала бы Франсуа Видаля, будь у нее мужество так поступить. Наше совместное присутствие в этом зале стало естественным завершением авантюры, начало которой было положено в приемной Нантского монастыря восемь месяцев тому назад.

Господин Дюкло из вежливости прежде составил контракт Мари Офрей. Она приносила в приданое только свой жалкий скарб, но Франсуа Видаль великодушно признал за ней довольно большую сумму. Будущие супруги и их свидетели подписали контракт.

Теперь была моя очередь. Нотариус писал, и в тишине отчетливо слышалось, как скрипит по бумаге гусиное перо. Наверное, у нотариуса с Матюреном Пондаром был предварительный разговор, так как этот второй контракт он составлял, не задавая вопросов. Через открытую дверь я видела небольшой уголок площади. По нему разгуливали птицы, которые то взлетали, то снова садились и с наслаждением купались в пыли. Отложив перо, нотариус стал читать контракт громким голосом. Я слушала, не вникая, как будто это меня не касалось. Я словно оцепенела и была отрешена от всего происходящего.

— Подпишите, Армель, — сказал мне нотариус. — Женщинам — первое право, — добавил он, повернувшись к Матюрену Пондару.

Я встала. И в то же мгновение раздался какой-то шум у дверей: в зал вошел человек, за которым следовали два конвоира с ружьями. Капитан! В своем обычном мундире и без шпаги. Застыв, я не спускала с него глаз. Он сделал мне знак головой, означавший «нет», и удалился, чтобы продолжить свою ежедневную прогулку. Не прошло и секунды, как вся тоска моя улетучилась.

— Весьма сожалею, сударь, — сказала я господину Дюкло, — я ничего не имею против господина Пондара, но выйти замуж за него не могу.

— Как? — воскликнул нотариус. — Вы не желаете вступать в брак?

— Нет, сударь.

Он резко отодвинул свой стул и вскочил. Подойдя, Матюрен Пондар опустил руки на мои плечи. То было впервые, что он прикоснулся ко мне.

— Не из-за него ли?..

Он повернулся лицом к площади.

— Да, — ответила я, не опуская глаз.

— Не повезло, — буркнул он.

Однако не стал настаивать, а махнул рукой и направился к двери. Нотариус вновь сел на стул и яростно, жирным крестом, перечеркнул контракт. И захлопнул книгу. В зале воцарилась мертвая тишина.

Я присутствовала при этом как зрительница, совершенно трезвая и ни капельки не взволнованная. Мари Офрей в полной растерянности уставилась на меня, задаваясь, быть может, вопросом, почему же ей не хватило смелости отказать своему Видалю? Для меня-то все было просто, мне ведь довольно и ожидания. Но заберут ли меня обратно нотариус с женой? Я поступила вызывающе, а дом нотариуса для скандалов не создан.

Госпожа Дюкло взяла меня за руку.

— Идемте, Армель, — сказала она.

Это было так неожиданно, что я потеряла дар речи. Она потянула меня за собой, и мы вышли вместе с детьми. Площадь была пустынна. От канцелярии до дома было рукой подать. Проходя мимо пекарни, мы увидели, как подручный Видаля вынимает хлебы из печи. Мирный, живительный запах витал над площадью. Запах, вызывавший в памяти образ семейного очага: накрытый стол и вокруг него — счастливые, неомраченные лица…

— Я не могу выйти замуж за Матюрена Пондара, — сказала я.

— У вас достало отваги осознать это вовремя, — сказала госпожа Дюкло. — Но ответьте, что же такое было, Армель, а может быть, и есть сейчас между вами и капитаном Мерьером?

— Ничего.

— Ничего? Однако его появление в зале изменило весь ход событий. Именно в этот момент было принято ваше решение. Иначе вы бы не допустили составления контракта. Да вы же, наверно, не слышали!.. Матюрен Пондар признал за вами право на половину всего его достояния!

— Очень ему благодарна, но я не могла.

— Значит, все-таки что-то есть?

— Я вам уже сказала, сударыня, ничего. Ничего нет. Возможно, я слишком наивна или страдаю слишком богатым воображением, кто знает… Интересно, что скажет господин Дюкло по поводу устроенного мною спектакля, он мне его не простит.

— Это я беру на себя.

Вернувшись домой, я сняла зеленое платье, переоделась в будничную одежду, более подходящую для моей роли, и отправилась в кухню. Здесь были мои владения. Обычно я ненавидела их, но в тот день они стали моим прибежищем. Поведение капитана в канцелярии суда показалось мне совершенно необъяснимым. Что он угадал? Чего испугался?

Пока я вот так сидела на кухне в полном смятении, на меня снизошло наконец понимание истоков сегодняшнего поступка. И все обиды мои, все чувства, коими я руководствовалась во время нашего путешествия, сделались вдруг для меня такими прозрачно ясными, что я ощутила себя жестоко униженной. Это я-то, кичившаяся своей несгибаемостью, оказалась, в отличие от своих спутниц, бесхитростной дурочкой и поддалась обаянию первого же мужчины, встреченного на пороге свободы! Подобно госпоже Фитаман, госпоже Дюмангаро, а возможно, и кое-кому из моих подруг, я пыталась привлечь внимание капитана к своей драгоценной особе. Я попросту ревновала его и утащила письмо госпожи Фитаман из ее каюты лишь потому, что догадалась, кому оно адресовано. С первой же нашей встречи меня прельстил этот человек силой своего духа, способностями и отвагой. Тридцать лет, настоящий хозяин у себя на борту, возвышающийся над всеми другими, — ну как было мне не прийти в восхищение?

Мои выходки, мои дерзости лишь к тому и клонились, чтобы быть замеченной им. Уловив это, он стал обходиться со мной как с девчонкой. «Сколько вам лет, Армель Какре?» Если однажды вечером он немного растрогался, то, вероятно, из-за беды, в которую сам попал, а может, ласково надо мной посмеялся: «Никогда не встречал пленительнее создания».

Наивная девчонка, тогда как госпожа Фитаман была и осталась его ни с чем не сравнимой болью.

Я не сомневалась, что приняла сегодня правильное решение, но мне хотелось еще хорошенько над ним поразмыслить. Бог с ним, с моим будущим. Я свободна, пока свободна. Я была как будто в угаре, и меня захлестнуло чувство, которое я уже испытала однажды ночью на корабле, когда после гибели госпожи Фитаман внезапно подумала: я живая, живая, и жизнь продолжается!

Пришел наконец и нотариус. Я услышала громкие голоса, однако меня, преступницу, не призвали к ответу в гостиную. Дети, которые ничего не поняли в происшедшем, играли в саду в бабки. Когда наступил час ужина, я понесла кушанья в дом. Подойдя ко мне, нотариус ткнул пальцем в мой лоб.

— Что там у вас внутри? — спросил он не слишком сердито. — Только бы не пришлось вам потом раскаиваться.

Обсуждал ли он со своей женой неожиданное вторжение капитана? За ужином об этом не говорилось, и вообще он прошел скучно, поскольку ни слова не было сказано и о процессе.

Назавтра Матюрен Пондар на мессе не появился. Впоследствии я узнала, что он прямо из канцелярии отправился на свою концессию. Бедный Матюрен! То был сильный удар по его самолюбию. Это не помешало нам, впрочем, стать позднее друзьями, гораздо позднее, так как он поспешил мне на помощь едва ли не первым и без всякой притом задней мысли.

По окончании службы я увидала Мари, уходящую вместе с семьей майора и Франсуа Видалем. В церкви она ни единого раза не посмотрела в мою сторону. То ли она от меня отрекалась, то ли завидовала… В дальнейшем и я проявила к ней безучастие, даже когда после смерти Франсуа Видаля Мари вышла замуж за Никола Тальбо, который был поначалу десятником, а потом колонистом в Красном лесу.


В понедельник судебное слушание началось с допроса госпожи Дюмангаро. После чего трибунал запросил судовые документы, в том числе бортовой журнал.

— В эту минуту, — сказал нотариус, — господин Дюмангаро, который сидел, как обычно, в зале, попросил дать ему слово, но его просьбу решительно отклонили.

— Зачем ему слово-то вдруг понадобилось? — спросила госпожа Дюкло. — Вы что-нибудь тут понимаете?

— Все это поняли позже. Бортовой журнал свел бы на нет его показания насчет времени, в течение которого пришлось, как он утверждал, держать капитана под наблюдением, чтобы он не покончил с собой. Между тем и в ночь драмы, и в следующие дни, вплоть до прихода в Порт-Луи, все записи в бортовом журнале делал только сам капитан. А это доказывает, что офицеры вовсе не приняли на себя командования кораблем. Первого помощника снова вызвали в суд, и завтра его допросят по этому поводу.

— Ну, господин Дюмангаро достаточно ловок, чтобы выпутаться и из этой истории, — заметила госпожа Дюкло.

— Я не настолько в этом уверен, — сказал нотариус. — Бессовестное, злопыхательское обвинение против своего капитана — это может далеко завести. На каторгу, например, или в ссылку на необитаемый остров. Прецеденты известны.

— Но человек ведь женат, и жена его тут же, рядом, — сказала я. — Что в этом случае будет с нею?

— Что ж! — сказала госпожа Дюкло с ноткой враждебности в голосе. — Прекратит щеголять в своих немыслимых шляпках и наберется скромности. А как она вела себя на борту?

— Было ясно, что она недолюбливает госпожу Фитаман.

— Кстати, — снова заговорил нотариус, — была ли госпожа Дюмангаро нездорова в ночь гибели госпожи Фитаман?

— Нездорова? Не знаю. Она присутствовала за ужином, где подавалось шампанское. На ней было вечернее голубое платье.

— Любопытно, — заметил он. — А она заявила в суде, что той ночью, когда случилось несчастье, ей нездоровилось и она находилась в каюте.

— Шампанское, — с иронией сказала я. — Она ведь небось к нему непривычна.

— А поднялась ли она на палубу, как другие?

— Да, — ответила я.

И тут же вспомнила маленькую подробность. Госпожа Дюмангаро появилась на палубе в голубом платье. Значит, она улеглась, не раздевшись? Да и прическа ее нисколько не пострадала.

— Ее расспрашивали о ссоре, которая будто бы произошла между нею и госпожой Фитаман у острова Тенерифе, — продолжал нотариус. — В чем там, собственно, было дело?

Ему, как я поняла, захотелось сличить мой ответ с показаниями госпожи Дюмангаро.

— Какая-то история с юнгой, — сказала я. — Лоран Лестра приходится госпоже Дюмангаро двоюродным братом. Она его выгораживала.

— А госпожа Фитаман, желая отделаться от соглядатая, устроила так, чтобы его вернули на палубу, — вот что заявила на заседании госпожа Дюмангаро. И добавила, что госпожа Фитаман боялась, как бы этот юнга не стал доносить обо всем, что он тут заметит, своей сестре, то есть ей, госпоже Дюмангаро. Она намекала на частые визиты капитана.

— По-видимому, эта женщина его ревновала, — спокойно сказала я. — Понял ли это суд?

— Разумеется, — ответил нотариус, — но женская ревность тут не имеет значения, этой ничтожной величиной можно и пренебречь. Главный упор в этой истории делают вот на чем: достоин ли капитан или нет продолжить свою карьеру, можно ли вновь доверить ему корабль со всей вытекающей отсюда ответственностью? Когда капитан и его пассажирка становятся на борту мишенью для насмешек, есть чего опасаться.

— А капитан с госпожой Фитаман и впрямь превратились в мишень для насмешек? — спросила госпожа Дюкло.

— Так заявила госпожа Дюмангаро. Этим она поддержала утверждение своего мужа. Добавлю, что тот же вопрос был задан и следующему свидетелю.

— И что он ответил? — спросила я.

— Что весь экипаж был полон почтения к этой даме, которая-де всегда была к ним чрезвычайно внимательна.

— Это правда, Армель?

— Сдается, сударыня, что никто на нее не жаловался.

— Чего же они добиваются, эти двое? — спросила госпожа Дюкло.

— Признаться, мы этого не раскусили, — ответил нотариус. — Возможно, они лишь из чистого духа противоречия хотят посеять сомнения… А может быть, только они одни и стремятся вылущить правду…

— Но капитан хорошо защищался, он опроверг все, что выдвинул против него господин Дюмангаро. Да и другие члены экипажа показывали в его пользу.

— Вы считаете, что тут сыграла роль моряцкая солидарность?

— Но ведь и Армель…

— Армель — дитя, — возразил нотариус. — Как могла она подозревать?..

Я слушала их. Они помогали мне навести порядок в моих мыслях. Но у меня перед ними было одно преимущество: они понятия не имели ни о каком письме, а я знала, что оно есть, что оно почему-то было написано.

Почему?

Все возвращает меня к этой отправной точке. Я вспоминаю день, когда у Большой Гавани прошлое вновь вступило в свои права. Вот слышится лошадиный галоп на дороге, и кажется мне, будто некая тень проскальзывает вслед за нами в дом… Впечатление это столь сильно, что я стараюсь его заглушить.

Рассказывай…

Он рассказывает. О своем путешествии, о тревоге, поднявшейся из-за того, что в лесу им почудился чей-то свист. О доставке риса и зернового хлеба на королевский склад, о визите к господину Дюкло, с которым он раньше встретился по делам в канцелярии… Они говорили с нотариусом обо мне.

— Рассказывай…

— Госпожа Дюкло беспокоилась, ей хотелось узнать, не тоскуешь ли ты в одиночестве.

Перебиваю его, смеясь:

— И что же ты ей ответил?

— Что ты не одна. И она отлично все поняла, так как вся зарделась.

Таков его способ любезничать с женщинами, и мне страшно нравится, что этот мужчина вошел в мою жизнь.

Мы еще продолжаем стоять друг перед другом. И опять я вижу это его особое выражение, которое иногда появляется у него на лице, когда он глядит на меня, и которое я научилась читать. Возможно, и у меня бывало в эти минуты точно такое же выражение.

— Что нотариус, дети?

— Нотариус показался мне, как всегда, очень важным. Дети спали.

— Скандал?

— Несколько дней говорили, будто тебя похитили беглые негры.

Он смеется. Там тоже идет своя жизнь.

— А много на рейде стоит кораблей?

Внезапно он делает два-три шага к порогу… нет, к морю.

— Есть несколько… Один — датский, у которого мы закупили груз риса. «Шартрский герцог» и «Стойкий», который уже вернулся из Пондишери. Я побывал на борту.

Настает тишина.

— Там все еще командует Дюбурнёф.

Название корабля возрождает картины, тщательно прикрытые и лежащие в запаснике моей памяти уже много месяцев. Именно в эту минуту я вдруг вспоминаю про свой ларец. Как же я не воспользовалась этой отлучкой, чтобы избавиться от письма? Если его обнаружат, все будет вновь поставлено под сомнение, все, может быть, будет кончено для меня. Любой ценой надо отделаться от него.

Тем временем я изо всех сил борюсь с ощущением чьего-то невидимого присутствия в доме. Я ловлю себя на том, что оглядываюсь кругом, как будто сейчас опять прозвучат слова, смысл которых иногда приводит меня в смущение: «Какая храбрость! Чтобы не сказать — какое тщеславие!»

Сегодня я наконец могу с пристрастием допросить самое себя: не эхо ли этой фразы утвердило меня в моем решении? Нет, не тщеславие одушевляло меня, и я доказала это. Войдя в его дом с одним жалкеньким, составлявшим все мое достояние узелком, я могла бы да и смогу отсюда уйти, оставив все в полном порядке, с пустыми руками. Разве не потеряла я все за какие-то считанные секунды? Ведь бумага, которую при тогдашней моей отрешенности я подписала бы в день наивысшего благоразумия — или, наоборот, безрассудства? — дала бы мне все. Почему, однако же, не назвать его днем, когда наша любовь осознала себя, а взгляд обрел беспощадную ясность? А капитан, не чувствовал ли и он неотступно преследовавших его чар? Сколько общего в этих развязках!


В тот понедельник раскрылось кое-что новенькое. Ален Ланье, подтвердив еще раз, что в ночь несчастья Дюмангаро спускался с полуюта на палубу, добавил к этому на перекрестном допросе, что накануне видел, как третий помощник подошел к стоящей на палубе в одиночестве госпоже Фитаман. Она не желала, казалось, с ним разговаривать, он настаивал, а под конец положил ей руки на плечи, на что госпожа Фитаман реагировала очень сердито. Она сказала тогда лейтенанту несколько слов, которых боцман не разобрал. Но господин Дюмангаро, уже удаляясь, злобно бросил в ответ: «Мы еще с вами поговорим» или «Мы еще с вами встретимся».

Не почувствовала ли госпожа Фитаман какую-то рыскающую совсем уже рядом опасность и не поэтому ли написала письмо перед тем, как подняться назавтра на палубу? Или она испугалась, что по прибытии на Иль-де-Франс слух о ее поведении дойдет до ушей мужа? Не пригрозили ли ей, что все расскажут ее благоверному, из-за чего она и решила покончить с собой? Опять не могла я найти никакой путеводной нити и подумала, что не найду ее никогда.

— К чему сводится вся ситуация? — рассуждал нотариус. — Женщина умерла, а никто не несет за это ответственности, разве что будет доказано, что ее убили. Но ведь этого обвинения ни один человек не высказал вслух. Остается самоубийство либо несчастный случай. Если отбросить несчастный случай, получается самоубийство. Но почему? На это нет ни единого указания. Прочие обвинения, выдвинутые против капитана лишь господином Дюмангаро, у которого были кое-какие поводы питать к нему неприязнь, никем не подтверждены. Кое-кто, возможно, о чем-то и умолчал, но трибунал выносит суждение, опираясь на то, что стало ему известно. А то, что скрыто в тени…

Но существенно именно то, что скрыто в тени, а так поди знай, чем все это кончится. Будучи в самом центре событий, я шла ощупью. Одним-единственным словом я изменила свою судьбу, и мне приходилось двигаться в том направлении, которое предрешил мой отказ в канцелярии. Двигаться не торопясь. И запасшись большим терпением.

— Они должны были ненавидеть одна другую, — сказала госпожа Дюкло. — Каждая претендовала на первое место, делая все, чтобы либо на нем удержаться, либо его занять. Верх взяла та, что осталась в живых.

— Вот уж в этом я не уверена, — сказала я. — Тень обладает куда большей властью. Иные думают, что, уходя из жизни, кто-то ставит на себе крест, но не всегда это так. Тень способна сшибить этот крест, проникнуть в любую щель и всех одолеть. Что ныне и делает госпожа Фитаман. Хотела она того или нет, не кто иной, как она играет первую скрипку на этой сцене.

— Да что это вы! — воскликнул нотариус. — Армель, вы меня удивляете. А вас, мой друг, разве нет?

— Нет, — ответила госпожа Дюкло. — Армель вообще очень скрытная, вы не заметили? Порой даже кажется, что ее главная жизнь протекает где-то в сторонке от нашей… на облаках!

— Уверяю вас, я обеими ногами стою на земле.

Господин Дюкло взглянул на меня, изрядно обеспокоенный.

— Скажите, зачем вы сюда приехали?

— Право, не знаю. Когда-нибудь да узнаю, наверное… Сейчас все как-то запутанно, смутно. Туман меня обволакивает, да, да, это очень удачный образ.

Между тем погода стояла чудесная. Достаточно было выглянуть из окна, чтобы убедиться в этом. Чистое голубое небо, остренький юго-восточный ветер, прокладывавший себе путь от моря до площади. Я представляла себе корабли, стоящие на якорях, «Стойкого» у побережья острова Бондарей, людей, суетящихся вокруг его накрененного корпуса. И на борту, подле нашей каюты…

— Но что он такое, этот ваш капитан? — внезапно спросила госпожа Дюкло. Она не сказала: кто он такой? Она сказала: что он такое? — С тех пор как он здесь, все только вокруг его особы и вертится.

— Все вертится вокруг того, что о нем плетут или стараются наплести, — ответила я.

Я сказала неправду, не полную правду. Он был человек, непохожий на остальных, я это знала. Едва лишь он появлялся, эти другие мстили ему, кто как может. Он словно существовал где-то вне действительности, и все-таки приходилось быть с ним всегда начеку. Он победит на процессе, я в этом не сомневалась. А вот выйдет ли он из суда весь в обидах и ярости или же холодно высокомерный — это мне было пока неизвестно.

Что до меня, то мне ничего иного не оставалось, как возвращаться во Францию. Все-таки я проделала изумительное путешествие! С этой последней мыслью я и заснула.

Да, изумительное путешествие, часто под небом, окутанным мглистыми тучами, среди вони дегтя и пеньковых канатов, перемежаемое восходами и заходами то луны, то солнца, наполненное шумом моря и ветра… Во всем этом были и хорошие стороны.

Процесс подходил к концу. Были заслушаны показания двадцати двух свидетелей. Оставалось лишь допросить одного юнгу, Оливье Назера, и плотника Жюльена Маэ, который лежал в больнице.

Оливье Назер заявил, что, насколько ему известно, капитан ни разу не вышел ни из физического, ни из душевного равновесия, в чем он готов поклясться, поскольку обслуживал его каюту. Однако в ту ночь он застал капитана плачущим.

Во время второго завтрака нотариус стал по своей привычке обсуждать и это свидетельство.

— Когда уже все считали допрос оконченным, королевский прокурор внезапно спросил, не слышал ли юнга чего-нибудь про письмо.

— Про какое письмо? — спросила я.

Я поставила блюдо на стол.

— Точно так спросил и свидетель: какое письмо? Ну, тут прокурор немножко попал впросак. Оставь госпожа Фитаман письмо, самоубийство тем самым было бы установлено да и причина его была бы ясна.

— Можно построить столько гипотез! — сказала госпожа Дюкло. — А тайна, боюсь, никогда не будет раскрыта.

— Кто знает, — сказала я.

Нотариус с женой вперили в меня любопытный взгляд.

— Если вам что-то известно, Армель, надо это сказать. Нехорошо что-либо утаивать от правосудия, — с упреком заметил нотариус.

Мне был протянут спасительный шест. Я решительно отвернулась.

— Ничего я больше не знаю, — ответила я.

Во второй половине дня члены суда пришли к постели Жюльена Маэ и учинили ему допрос. Он признал, что действительно был на палубе во время исчезновения госпожи Фитаман, но ничего не видел, не слышал. Тем не менее он подтвердил, что заметил там господина Дюмангаро, которому в этот час надлежало бы находиться на полуюте. Тогда ему это не показалось странным, но после некоторых раздумий он все же не может себе объяснить, почему, если вдруг помощнику что-то понадобилось, он не спустился по трапу, ведущему с полуюта прямо в кают-компанию. Вот и все, что имеет он сообщить.

— Любопытно, — сказал нотариус, доложив жене об этом последнем свидетельстве, — что никого не интересуют противоречия в показаниях, лишь затемняющих дело.

— А разве Дюмангаро не объяснился уже по этому поводу? — спросила госпожа Дюкло. — Разве он не сказал, что ему захотелось пить и он потому и покинул свой пост на какие-то две-три минуты?

— Но это запрещено морскими законами, — возразил нотариус, — и капитану следовало бы его наказать. За эти минуты, особенно ночью, могло случиться событие, которое требует незамедлительного принятия мер. Ни вахтенные матросы, ни рулевой неправомочны брать на себя такие решения.

— Возможно, как раз тогда и исчезла госпожа Фитаман, — заметила я.

— Что вы хотите сказать? — спросил, подойдя ко мне чуть не вплотную, нотариус.

— Да она шутит, мой друг, — сказала госпожа Дюкло.

— Нет, не шучу, просто думаю вслух. Кто мог желать гибели госпожи Фитаман, а главное — почему?

— Все это странно, но в общем-то объяснимо. Предположим, что госпожа Дюмангаро…

— Ах, мой друг, — перебил нотариус, — предоставим суду выяснять до конца это дело. Удовольствуемся тем, что уже установлено. Пока нет никаких фактов, свидетельствующих против капитана. То, что у него был роман с этой дамой, неоспоримо, и тут уж бог с ним, с ее мужем, однако ведь кое-кто намекает на обольщение, распутство, порочные нравы, попытки ввести во грех других женщин, не выдвигая при этом ни одного доказательства!

— Почему «кое-кто»? — сказала госпожа Дюкло. — Все эти обвинения основаны только на показаниях господина Дюмангаро.

— Кстати, — сказал нотариус, — сегодня ему наконец дали слово, и знаете, что он был вынужден заявить? Что он никогда за все путешествие не вел записей ни в бортовом, ни в шканечном журнале, что он просто спутал последнее плавание с предыдущим. Дюмангаро сожалел, что ему не дали сказать это раньше, когда суд затребовал все бортовые книги. Вспомнив, как было дело, он тотчас хотел взять назад свои прежние заявления.

— Помолчал бы уж лучше, — заметила я.

— Он не мог поступить иначе. Бортовой журнал, шканечный журнал и реестры, представленные суду, со всей ясностью доказали, что он никогда не имел права записей. Это вышло очень удачно для капитана. Суд отложил окончательное решение, но завтра мы все узнаем.

Судно «Диана», замеченное ранним утром береговыми сигнальщиками, вечером бросило якорь на рейде, и к часу тушения огней в порту еще было весьма оживленно. На площади слышались голоса, капитан «Дианы» и его офицеры шли на доклад к губернатору, с корабля высаживали больных, и матросы, успевшие ранее обосноваться на острове, разыскивали свои семьи среди пассажиров.

Раздача писем также притягивала народ к резиденции губернатора. Из боязни кораблекрушений письма всегда писали в двух экземплярах, и копии поручались другому судну, даже если оно отплывало через много недель после первого. Это служило причиной жестоких разочарований: ведь все так надеялись, что получат свежие новости! Огорчились на этот раз и супруги Дюкло. Письмо, которое им передал майор, не содержало ничего нового, и вечер закончился в полном молчании.

Как и говорил нотариус, приговор по делу капитана Мерьера суд вынес на следующий день.


— «…Предписывает выпустить на свободу капитана Мерьера, каковое распоряжение доведено до сведения тюремного надзирателя…» Вот вам, — сказал нотариус, — буквальное содержание документа, который только что подписал королевский прокурор. Капитан Мерьер на свободе.

— Что он теперь будет делать? — спросила госпожа Дюкло.

— Наверное, снова примет командование кораблем. Представители судовладельцев присутствовали при оглашении оправдательного приговора, и «Стойкий» уже готов сняться с якоря.

— Меня это крайне удивило бы, — сказала я. — По-моему, он не из тех людей, кто способен простить трусливое безучастие судовладельцев, побоявшихся уронить себя в глазах властей предержащих.

— А был ли в суде господин Фитаман, когда выносили это решение? — спросила госпожа Дюкло.

— Нет, вы ведь знаете, что он попросил назначения в Юго-восточный порт. На его место в Порт-Луи приедет Жак Рафен.

Наконец мы закончили ужин, настало время ложиться. Для меня этот вечер прошел как одно мгновение. В темноте своей комнаты я раздумывала над тем, где сейчас обретается капитан. Кто приютил его у себя? Мы об этом не говорили, однако я знала, что здесь, в Порт-Луи, постоялого двора нет, разве что погребок, куда заходят хлопнуть стаканчик солдаты да отпущенные на берег матросы. Частенько там затевались драки. Неподобающим для капитана Мерьера казалось мне это злачное место. Но именно там, как стало известно позднее, он и провел свою первую после освобождения ночь. А назавтра его опять вызвал к себе прокурор, и он вынужден был отвечать на какие-то дополнительные вопросы.

Не знаю, как господин Дюкло добыл копию этого последнего протокола. Зачитав его вслух, он оставил копию на посудном шкафу. Я перечитывала ее до тех пор, пока не выучила наизусть, что не помешало мне после задумываться над ее содержанием.

«…мы вызвали господина Мерьера, который, будучи вновь подвергнут допросу, заявил, что готов сказать правду, всю правду и только правду в отношении своей фамилии, имени, звания и занятий. Он назвался Жаном Франсуа Мерьером, сообщил, что прежде служил капитаном частного судна „Стойкий“, что ему тридцать лет и что проживает он ныне в приходе Святого Людовика.

Будучи спрошен о тех причинах, коим он сам приписывает недостаток согласия и дух неприязни, царившие у него на борту во время плавания из Европы в Порт-Луи, он ответил, что оное расположение умов, по-видимому, объясняется длительностью и скукой данного путешествия, а равно перенесенными по пути неприятностями.

Будучи спрошен, сумел ли он до или после допросов уяснить себе те мотивы, кои заставили госпожу Фитаман броситься в море, он ответил, что не имеет о сем ни малейшего представления и даже не верит, будто вышеозначенная особа бросилась в море, а полагает, что она упала в него совершенно случайно».

Где была истина? Может быть, я хранила ее у себя в ларце?

Кончив читать протокол, нотариус, как всегда, не забыл сообщить нам последний штрих: выйдя из канцелярии, капитан всем видом своим показал ожидавшим его на площади представителям судовладельцев, что не желает их замечать. Затем он направился в погребок на набережной, а через день, без всякой охраны, пешком ушел из Порт-Луи куда-то на север. Был ли у капитана хотя бы один знакомый во всей округе? Вряд ли кто-нибудь это знал.

Какие чувства в нем всколыхнуло подлое это предательство? Я задавалась этим вопросом в полном мраке и тишине. Ответ пришел позже со всей своей свитой из страхов, ревности, заблуждений…


Сумерки. Я вытягиваю лодку на берег. В кармане юбки уже не лежит свинцовый футляр. Он перекатывается где-то там у рифов на Южной косе. Я чувствую себя выпущенной на волю птицей. Поединок окончен, я вышла из него победительницей. Я возвращаюсь домой. Как вдруг вдалеке зарождается и вырастает звук…

В минуту свидания после короткой разлуки мы еще прежде первого жеста всегда встречаемся взглядами, словно бы подозрение или страх продолжают держать нас в плену. Потом все рассеивается. Мы начинаем жить. Но никогда мы не чувствуем себя в безопасности.

В этот раз ларец стоит на столе возле нас. И снова я говорю:

— Рассказывай…

Слово стало привычным. Это примерно то самое, что говорила нотариусу по вечерам госпожа Дюкло. Однажды я вдруг поняла, что при некоторых обстоятельствах, чтобы перевести дух, следует зацепиться за слово, за обиходный жест. После того как я наконец избавилась от письма, мне было необходимо снова войти в нормальный жизненный ритм.

По его возвращении мы всегда говорили вначале о чем-нибудь незначительном. Так, разговаривая, он пододвинул к себе ларец, достал из ящика банку с клеем и изнутри намазал им крышку. В мгновение ока повреждение было исправлено. Одновременно он рассказал о скором отъезде губернатора де Мопена и посмеялся над его безнадежными мыслями относительно будущего Иль-де-Франса. По мнению губернатора, островом следует пользоваться только как перевалочной базой на пути в Индию, оставив в порту небольшой гарнизон, дабы утвердить здесь присутствие французов.

— И это-то милое мнение, которое он открыто высказывает, приводит в уныние всех обитателей.

— Вот уж была бы поражена, если бы ты входил в их число!

— Я не из тех, кто может пасть духом из-за того, что какой-то там ипохондрик не на высоте своей миссии. Нет, но зато я воспользовался легковерием и растерянностью поселенцев. Давеча я купил… Попробуй-ка угадать!

— Еще одно имение?

Я поняла, но еще надеялась ошибиться.

— Нет, что-то более мне подходящее.

— Ты тут неплохо умеешь устраиваться. Может быть, это…

Я не закончила фразы. Не произнесла того слова, которое хотя и не сорвалось у меня с языка, но прозвучало в душе многократным эхом: разлуки, опасности, пассажирки…

Так как я продолжала молчать, он посмотрел на меня с беспокойством.

— Разве тебе не по вкусу было бы снова и снова пускаться в плавания, чтобы потом возвращаться обратно?

— Не знаю, — сказала я.

Что было истинной правдой. Слишком уж неожиданной оказалась новость, слишком много воспоминаний она оживила во мне и вокруг меня.

— Ты увидишь, — с живостью сказал он, — ты увидишь! Мой «Галион» не очень велик, но там довольно удобно.

Я не ответила. Подтянула к себе ларец, раскрыла, закрыла его. Мне показалось, что изменился весь ход моей жизни. Я подумала, что совершенное мною у рифов приведет к недоброй чреде событий, которым я не смогу преградить дорогу. Меня обуяло зловещее чувство тоски и тревоги. Я попыталась стряхнуть с себя наваждение.

— Ты вечно будешь отсутствовать, — заметила я.

— Но ты будешь часто плавать со мной, так часто, как только возможно. Там есть каюта рядом с моей, капитанской, она тебе подойдет. Придется придать ей чуть более женский вид, вот и все. Таким образом осуществится одно из самых заветных твоих мечтаний.

— Я никогда…

— Да нет же, нет, — сказал он, — ведь было же время, когда ты ревновала меня ко всему на свете. Твоя гордость, понятно, не примирялась с этим. Я даже тогда подумал…

Он засмеялся. Тон его не был, однако, насмешливым, просто он констатировал это как непреложный факт, и я не должна была чувствовать себя задетой. И все же та легкость, с которой он мог проникать в мою душу, и задевала и волновала меня.

— Мое положение…

Он не дал мне закончить. Приблизившись, он схватил меня на руки. На площадке лестницы передо мной замаячил образ женщины в белом — в платье, что было на ней в тот последний вечер, — с волосами, зачесанными наверх и открывавшими для обозрения роскошные серьги. Мне даже почудились вдалеке нежнейшие звуки флейты. Но в эту минуту я взяла верх над блистательным призраком, не сомневаюсь.

И срок, нам отпущенный, был десять лет. Ни на один день дольше.


В Порт-Луи потянулись недели, отмеченные лишь неизбывной скукой. Я была в нерешительности. Супруги Дюкло старательно оберегали меня от слухов, вызванных моим странным поступком по отношению к Матюрену Пондару. Сами они никогда об этом не заговаривали, проявляя редкую деликатность и доброту, на которые я отвечала искренней благодарностью и, надо признаться, даже любовью. Я отказалась от первоначальной своей предвзятости, поняв и стремление госпожи Дюкло убежать от унылых будней, и ее мечту о каком-то сказочном мире, так что домашние хлопоты уже не казались мне столь противными. Я со дня на день откладывала свое обращение к вице-префекту апостольской церкви, который один мог помочь мне вернуться во Францию. Впрочем, близилось время зимовки судов — выражение довольно смешное для тропиков да еще в самый разгар лета. Но именно летом здесь наступает сезон ураганов, и с декабря по март корабли зимуют в Порт-Луи под палящим солнцем. В этой части света пускаться в море наудалую, когда наступает период дождей, равносильно самоубийству

Самоубийство. Вот слово, которое неизменно возвращает меня к тем далеким месяцам, к одному оставшемуся без ответа вопросу. Мне следовало бы писать лишь о фактах, поступках… Однако опять всплывает вся эта фантасмагория…

«Стойкий» пока что стоял на якоре. Мы узнали, что господин Дюбурнёф и несколько матросов остались на корабле, тогда как господин Дюмангаро, которому уже нечего было там делать, и его супруга, приняв приглашение некоего колониста, тотчас по освобождении капитана уехали в Юго-восточный порт. Не хотел ли Дюмангаро, чтобы стерлась самая память о нем, пока он не уберется с острова? Таково было мнение нотариуса.

А между тем в ожидании никому не ясных еще перемен жизнь в Порт-Луи текла себе помаленьку, изредка перемежаясь небольшими скандалами. На мое тогдашнее существование можно бросить луч света, расставив кое-какие вешки, не очень, впрочем, значительные. Рабочие негодовали на губернатора, который, придравшись к какому-нибудь пустяку, то и дело сажал их в кутузку на два-три дня. Среди обывателей имели хождение петиции, адресованные бурбонскому губернатору и даже министру колоний с выражением недовольства правлением де Мопена. Говорили также, что представители судовладельцев никак не решались доверить «Стойкого» Дюбурнёфу, лелея надежду на то, что капитан Мерьер в конце концов согласится командовать кораблем. С другой стороны, ходили упорные слухи, будто бы капитан собирается приобрести поместье, однако никто ничего досконально не знал. Как-то вечером это известие обсуждалось в доме нотариуса, темным, дождливым вечером, когда, по словам людей опытных, понимающих в этом толк, все предвещало приближение урагана. Снаружи дико свистел, завывал ветер, и не только я, но, казалось, и вся природа была охвачена ужасом.

— Разве кто-нибудь продает поместье? — спросила госпожа Дюкло.

— Никогда ведь точно не знаешь, — ответил нотариус. — Бывает, люди лишь для того и берут концессию, чтобы продать ее с выгодой через несколько лет или даже месяцев.

— О чем и о ком вы сейчас подумали, друг мой? — спросила его жена.

— Да вот об упреке, недавно брошенном губернатору. Говорят, он хочет продать концессию, которую предоставил своей супруге в районе Мока.

— Болтают, что губернаторша собралась отсюда бежать. А госпожа Бельрив меня уверяла, будто бы та вообще не желает долее оставаться на острове со своим мужем: еще бы — такой брюзга!

Госпожа де Мопен, проживавшая большей частью в Юго-восточном порту, внезапно явилась к мужу в Порт-Луи, и люди считали, что она здесь пробудет до самого своего отъезда.

Из-за присутствия губернатора все его распоряжения выполнялись особенно строго, и вечерние бдения у нотариуса не преступали часа отбоя. Мы уже собирались в ту ночь ложиться, как вдруг погода резко ухудшилась. Порывистый ветер стал шквальным, он налетал все сильнее, а в перерывах слышался рев разбушевавшегося океана. Внезапный удар ветра, более мощный, чем все предыдущие, сотряс дом. Затрещали стропила. Отовсюду струями потекла вода. Пришлось натянуть парусину над ложем детей и в который раз затаскивать сундуки на стол. От бившего в щели ветра колебалось пламя свечей. В обстановке такой тревоги и речи быть не могло о тушении огней.

— Лучше бы всем оставаться одетыми, — сказал нотариус. — Кто знает, что может случиться ночью. Стены, надеюсь, выдержат, но крышу, того и гляди, снесет.

С тех пор как супруги Дюкло поселились на острове, не раз бывала плохая погода, однако без ураганов, так что их опыт по этой части был столь же беден, как мой. Но что оставалось делать, кроме того, что ждать?

Каждый из нас был пленником собственных мыслей и страха, каждый пытался вспомнить, что говорилось об ураганах, их мощи и разрушениях, произведенных внезапным морским приливом. Что станется с кораблями на рейде?

К полуночи ветер удвоил силу. И впрямь сорвало часть кровли над спальней нотариуса и его жены. Нам удалось закрыть дверь, что вела в гостиную, привалив к ней тяжелый баул. Едва мы успели принять эту меру предосторожности, как услышали страшный грохот, словно вдали что-то рухнуло — то ли стена, то ли дом; этот звук был похож на удар грома. Дети проснулись и начали плакать. Мы старались их успокоить, но всякий раз, как ветер и дождь принимались хлестать по дому, зловещий треск перехватывал нам дыхание.

Мы ждали. Накатывал новый шквал, какое-то время буйствовал, после чего отступал. В доме вода по-прежнему поднималась. Госпожа Дюкло взяла дочку к себе на колени, Рене прикорнул со мной на диване. Наши ноги лежали на перекладине стульев. В течение долгих часов шквалы следовали один за другим без передышки, но к утру, когда желтоватый свет окаймил уже весь горизонт, ветер начал немного стихать, менять направление, порывы его становились все реже, унялся мало-помалу и дождь.

Вода, стоявшая на полу, убывала медленно. В восемь часов мы смогли наконец-то выйти из дома. Что за горестная картина предстала нашему взору! Опрокинутые заборы были покрыты не только грязью, но и всем тем, что вода нанесла и прибила к ним на своем пути. Целая крыша валялась посреди площади в окружении веток и вырванных с корнем деревьев. Мы увидели секретаря суда, который бродил во всем этом хаосе и подбирал бумаги, потрясая ими в воздетых к небу руках. К нему подошел господин Дюкло, сообщивший по возвращении, что это крышу канцелярии выметнуло на площадь. Большую часть документов, загромождавших столы и стенные ниши, унес ветер, и все они сплошь погибли, так как и те, что найдены, все равно невозможно прочесть. Губернатор намеревался прийти сюда в течение дня, чтобы своими глазами увидеть размеры опустошения. Утро он посвятил осмотру товарных складов и госпиталя, где ночью укрылись солдаты. Строение, служившее им казармой, действительно оказалось разрушено, и теперь впопыхах возводили для них временное убежище.

Чтобы ускорить дело, господин де Мопен счел нужным остаться на месте и подгонять рабочих, угрожая им всеми возможными карами. Тут-то он, как говорят, и ударил старшего мастера железным прутом. История наделала много шуму, и, когда мастер спустя три месяца умер, жители вновь написали министру петицию, обвинявшую де Мопена в преждевременной смерти этого человека. Копию документа прислали на Иль-де-Франс, чтобы дать де Мопену возможность как-нибудь оправдаться. Губернатор ответил короткой отпиской: «Я его сроду ничем не бил, кроме как только ногой, да и то он от этого не упал». Впрочем, он признавал, что характером малость вспыльчив. Лишь после его отъезда люди всласть посмеялись над этим ответом.

Через несколько дней обнаружилось, что весь подмоченный в бурю запас зернового хлеба и риса в амбарах начал преть. А так как и все плантации были залиты водой, нам, чтобы как-нибудь выжить, оставалось рассчитывать разве что на охоту и рыбную ловлю. Солдаты, рабочие и их семьи уже приготовились было по приказанию губернатора отправиться в лес и, разбив там лагерь, кормиться добытой дичью, как вдруг появился, на счастье, корабль из Мадагаскара. Он привез нам стадо быков и груз риса. Другой корабль, прибывший с мыса Доброй Надежды, доставил зерно. Эти суда считались погибшими, а они были просто застигнуты штилем в открытом море. Колония приободрилась.

К концу третьей недели все деревья, лишенные ураганом листвы, начали покрываться почками. В поместьях заново обрабатывали плантации риса, хлеба, табака, кукурузы. В Порт-Луи тоже никто не сидел сложа руки. Суда, что во время шторма сели на мель, были подняты. То было время больших перемен, настоящее возрождение после бедствия.

Для меня это стало временем, когда я себе позволила жить ожиданием. Впереди ничего не маячило определенного — попросту нечто, смутно напоминающее надежду. Каждое утро я думала: что-то должно случиться. Но наступал час отбоя, а ничего не происходило. Тем не менее радость моя не блекла. Я говорила себе, что жизнь продолжается, и, как всегда, эта мысль служила мне утешением.

Дни шли за днями. Все были заняты подготовкой судов к отправке. В пекарне круглыми сутками не угасало пламя в печах, где пеклись галеты для экипажей. Загружалось в трюмы соленое оленье мясо, бочонки с вином и водкой. Лесорубы складывали на берегу поленницы, и лодки перевозили эти дрова на борт. Домашняя птица, которую местные жители в обмен на полученные концессии должны были поставлять королевству, ожидала в курятниках часа, когда ее переправят на корабли. Порт тоже наполнился жизнью, временно прерванной на период зимовки. Каждый здесь четко знал, что именно он обязан выполнить.

Господин де Мопен, которому, как говорили, сделал внушение стоящий над ним губернатор Бурбона, умерил свою нетерпимость. Говорили также, что он весь во власти мечты о повышении в чине, а следовательно, и награждении Крестом Святого Людовика. Но корабли из Франции целых два года не приносили ему ничего, кроме горького разочарования.

В одно прекрасное утро господин Дюкло, поспешно вернувшись домой, сообщил нам, что люди видели капитана Мерьера в Порт-Луи.

Я с нетерпением и страхом ожидала часа обеда. Скорее всего капитан вернулся лишь для того, чтобы сейчас же уехать обратно.

Но в полдень нотариус пришел с целым коробом новостей. «Стойкий» на следующей неделе отплывает в Пондишери под командованием Дюбурнёфа, поскольку представителям судовладельцев так и не удалось убедить капитана Мерьера принять командование кораблем. За отсутствием кого-либо другого на должность первого помощника берут господина Дюмангаро, и дело теперь стоит за вторым. Зато «Герцог Шартрский» полностью загрузился провизией и отправляется в Лориан.

— Некоторые особы, в том числе господин Шапделен, уже вывесили объявления о своем отъезде, — сказал под конец нотариус, взглянув на меня.

Тут было принято, покидая колонию, загодя оповещать об этом жителей порта вывешенным на стене канцелярии объявлением.

— Кому же он поручает свое поместье? — спросила госпожа Дюкло.

— Он его продал сегодня утром, — ответил нотариус. — И угадайте, кому?

— Без сомнения, капитану Мерьеру, — сказала я.

— Откуда вы знаете? — спросил нотариус.

— Догадаться проще простого. Разве вы не сказали нам, что капитан собирается покупать имение?.. Ну так где же оно находится?

— У Большой Гавани, за королевским заповедником. Дом и службы построены, часть земли уже приносит доход. Если не ошибаюсь, плантации в полном порядке, что же касается рубки леса, то господин Шапделен всегда уважал свои договоры с властями.

— Выходит, что капитан Мерьер решил поселиться в колонии, — сказала госпожа Дюкло с равнодушным видом.

— Все наши женщины будут грезить о нем, — засмеялся нотариус. — Стоит мужчине попасть в историю, о которой не утихает молва, как женщины начинают за ним гоняться. Но те, кто ожесточился против него, сочтут, что это его решение не столь уж забавно.

— Вы виделись с ним? — спросила я.

— Да, в канцелярии, куда господин Шапделен пришел вместе с ним ко мне на прием. Да, кстати, Армель, он спросил, здоровы ли вы и как вам понравилось на Иль-де-Франсе?

— Что вы ему ответили?

— Что вы чувствуете себя превосходно, что вы теперь стали членом нашей семьи и что вы, хотя и подумывали какое-то время вернуться во Францию, ныне переменили свое решение. Я был прав?

— Да.

Я не нашла, что добавить к сказанному, потому что меня взволновала одна внезапно пришедшая мысль. Почему капитан ни с того ни с сего заинтересовался моей особой? По соображениям, известным ему одному, он рассудил, что я не должна выходить замуж за Матюрена Пондара, и устроил все так, чтобы дать мне это понять. С тех пор миновали недели. Питай он ко мне какие-то чувства, он вел бы себя иначе. Такой неожиданный интерес был весьма подозрителен. Не опасался ли он каких-нибудь козней с моей стороны? Все тут плохо согласовалось одно с другим и требовало раздумий. Впрочем, не очень-то поразмышляешь, когда из рук в руки передаются блюда, дети отказываются от мяса и то и дело принимаются хныкать. Но уже то, что мне предстоит уяснить себе все до мельчайших подробностей, обещало приятное развлечение.

Однако и после ухода нотариуса в канцелярию мне не удалось отвлечься от дел в семействе Дюкло. Дети, лежа в кровати, потребовали, чтобы я рассказала им сказку, а мать их, устроившись рядом, взялась чинить простыню. Я придумала сказку про чайку, укрывшуюся на уходящем от Франции корабле, и это было настоящая одиссея, которая продержала детей в неподвижности до той минуты, когда они уже не смогли бороться со сном.

Я взяла свой ларец, и мы с госпожой Дюкло прошли из детской в гостиную. Я знала, нам не избежать спора. Но спор будет дружеским. С тех пор как я отказала Матюрену Пондару, между нами царило молчаливое согласие, сотканное из благодарности с моей стороны, а с ее — из какого-то удивления и, быть может, немного из зависти.

Я открыла ларец. Из шелковой подкладки торчали иголки, а под шелком лежало письмо с красными нетронутыми печатями. Едва я успела подумать о роли, которую это письмо сыграло и продолжает играть в моей жизни, как госпожа Дюкло перешла в наступление.

— Скоро небось объявится, — сказала она.

— Кто? — спросила я.

Из чисто женской хитрости мне не хотелось, чтобы она поняла, что наши мысли с сегодняшнего утра крутились вокруг одного и того же предмета.

— Ах, Армель, вы прекрасно знаете, что я имею в виду капитана.

— Зачем ему объявляться? — сказала я.

— Чтобы сделать вам предложение. Вы жили с этой надеждой все последнее время, не отрицайте. И вот час настал.

— Выйти за него замуж? Да ни в коем случае! Он не тот человек, за которого выходят замуж.

— Неужели он вам не кажется обворожительным? Будет вам, никогда не поверю в подобную чушь.

— Я не сказала, что капитан не обворожителен, я говорю, что он не тот человек, за которого выходят замуж.

— Объяснитесь, я вас не понимаю.

Я тоже не понимала себя. Я только знала, что, если я приму его предложение, он тотчас возьмет надо мною верх. Я не хотела этого.

— О каком же будущем вы мечтаете? — спросила госпожа Дюкло.

— Я вообще не мечтаю, это гораздо благоразумнее. Ничего из того, что воображаешь себе, никогда не сбывается, разве вам неизвестно это? Вы приехали сюда, как и я, с большими надеждами, и что вы нашли?

— В первое время трудности неизбежны, — с некоторым смущением сказала она. — Через два-три года…

— В первое время? Ради чего вы покинули вашу родину, вашу семью? Ради какого-то жалкого существования, в иные минуты мучительного, а ведь вы, конечно, надеялись на другое. Нотариус да и вы сами думали, что в два счета сколотите здесь состояние. Что осталось от всех этих сладостных упований? Дом, затопляемый каждым ливнем, крыша, которую сносит первый же ураган, и никаких возможностей отложить хоть немного деньжат, потому что вы слишком честные люди, и все, что тут можно купить, часто самое необходимое, баснословно дорого!

— Армель!

— Простите меня. С тех пор как я здесь, я много чего повидала и поняла. Чтобы содержать в порядке свое поместье, надо быть одержимым и обладать неистовой волей к победе. Не каждому это дано. Вот вы, что бы вы делали, получив концессию?

— Только от нас зависит ее получить.

— И сразу, с вашими-то и вашего мужа понятиями, с вашей-то щепетильностью, вы почувствуете себя по гроб жизни обязанными Вест-Индской компании. Даже сейчас, будучи просто их служащим, господин Дюкло сам создал себе кучу лишних забот.

— Это в традициях его семьи…

— Я знаю, что он от них не открестится. Борьба эта беспрерывна и слишком часто не приносит наград.

— Что правда, то правда, борьба идет нескончаемая, но есть и награда. Удовлетворение от того, что приносишь пользу, что ты звено в длинной цепи…

— Вы говорите совсем как нотариус!

— Я должна говорить, как он, мы муж и жена, и я ему так благодарна…

— Ну видите, как опасно замужество?

Она предпочла засмеяться, но мы были правы обе. И я, когда говорила о воле к победе — победе над людьми, природой, стихиями, — и она, напомнив об удовольствии от работы, ведущей к всеобщему благу.

Госпожа Дюкло поднялась, чтобы расстелить простыню на столе и подогнать кусок полотна к тому месту, где она прохудилась. Значит, подумала я, когда она вышла замуж, даже в ее приданом имелись потертые вещи. Простыня из добротной материи не расползется за два-три года. Выйти замуж в надежде пускай не разбогатеть, но хоть жить в известном достатке, и вот оказаться в бедности на каком-то острове, с мужем, конечно, добрым, порядочным, однако же не имеющим ничего общего с Адонисом, — как это грустно! Не такое ли будущее приводило в ужас и госпожу Фитаман?

Я снова, будто воочию, увидала ее в коридоре в том памятном красном платье, с волосами, зачесанными наверх и ниспадающими на шею крутыми локонами. Я-то была в своем холстинковом платьишке и с котелком в руке. Как можно поверить в то, что судьба моя столь удивительно повернулась и капитан пожелал жениться на мне? Немыслимо! Если он принял такое решение, то у него была некая цель или его подтолкнула боязнь.

— О чем вы вдруг размечтались, Армель? — спросила госпожа Дюкло.

— Просто думала, как лучше подкоротить этот фартук. По нижнему краю или по талии?

— Ладно, храните ваши секреты. Как бы то ни было, развязка уже близка.

— Я не так уж в этом уверена.


Я никогда и ни в чем не была уверена, и так же, конечно, было и с ним. Но зато он знал, мы это знали оба, что каждый из нас мог, даже не обернувшись, уйти в любой день. Во время разлук нас сковывал одинаковый страх. Я могла уйти, пока его нет, он мог не вернуться. Но он возвращался, а я всегда была здесь.


Госпожа Дюкло оказалась права. Развязка произошла тем же вечером, когда незадолго до ужина я уложила детей.

Некий гость подошел к воротам. Звук сотрясаемого кольца привлек внимание нотариуса, и он вышел в сад.

Я уже поняла и была согласна, но на моих условиях. Эти условия, я знала, сильно обеспокоят тех, кто меня окружает и даже успел привязаться ко мне.

Войдя в дом и обменявшись с нами поклонами, капитан Жан Франсуа Мерьер, одетый в обычный мундир, со шпагой на левом боку, без промедления заявил, что хочет на мне жениться и увезти с собой. Обращался он не ко мне, а к нотариусу. Он обращался к нему как вежливый человек, желающий соблюсти обычай. Ведь я находилась под покровительством семейства Дюкло.

То, что мне представлялось немыслимым, воплощалось в жизнь. Впервые за долгие эти недели мы стояли с ним снова лицом к лицу. Каким оно было странным, это одушевлявшее меня чувство! Я разрывалась между соблазном всем сердцем отдаться своему торжеству и убеждением, что мне надо себя защитить, спасти то, что должно было стать моим счастьем. Это будет не так-то легко, но, если действовать хитроумно, я своего добьюсь, уж это как пить дать.

Мы продолжали стоять в гостиной. словно то, что должно быть сказано, не терпит ни малейшего отлагательства. Трепетание ламп бросало на наши лица странные отсветы, как будто мы все внезапно возникли из бог весть какой, давно позабытой жизни.

Госпожа Дюкло первой спустилась с небес на землю.

— Армель, — сказала она, — вам решать, это ваше будущее.

— Я ведь вам давеча говорила, сударыня, что не хочу выходить замуж за капитана Мерьера.

Капитан сделал шаг вперед, схватил меня за запястье и так его сжал, что мне стало больно. Изо всех картин, которые он подарил мне во время плавания, самой памятной стала картина последнего вечера на борту: на ней был налет печали с оттенком (если уж разобрать все до черточки) чего-то похожего на недоверие. И вот, быть может, впервые в жизни, капитан потерпел неудачу.

— Вы не хотите выйти за меня замуж?

— Да, не хочу.

— Сударыня, сударь, — сказал он, повернувшись к супругам Дюкло, — мне здесь больше нечего делать, соблаговолите простить меня за вторжение в дом.

— Армель, что за новая прихоть… — начал нотариус.

Капитан подошел к двери, но прежде, чем он открыл ее, я была уже рядом.

— Я не сказала, что не хочу за вами последовать, капитан.

Он на мгновение опешил, потом засмеялся.

— Вы никогда не перестанете меня удивлять, — сказал он.

В эту минуту я поняла, что мне радостно видеть и слышать, как он смеется. Что до нотариуса, то он откликнулся на мою выходку совершенно иначе.

— Известно ли вам, Армель, что означают ваши слова? — спросил он.

— Да, сударь, — ответила я.

— Вы, девушка из моего дома, доверенная моему попечению, вы хотите поставить себя вне общества?

— Какого общества? — задала я вопрос.

Он было пришел в замешательство. Как видно, подумал, что вряд ли можно и впрямь назвать обществом несколько жалких жителей, а также людей, объявленных вне закона и нашедших себе убежище в этом порту, однако, опомнившись, продолжал:

— А губернатор, а прокурор?..

— Думаете, они найдут время обеспокоиться участью молодой особы, прибывшей сюда искать себе мужа?

— Вот именно мужа, вы правильно выразились, покровителя.

— Не верится, что капитан откажет мне в покровительстве, буде представится такой случай.

Было видно, что капитан в открытую забавляется этим спором, но госпожа Дюкло казалась испуганной. Она положила руку мне на плечо.

— Армель, вы не можете на глазах у всех покинуть наш дом с капитаном.

— Я уйду украдкой. Мне не хотелось бы вас запятнать всей этой авантюрой.

— О! — воскликнул нотариус. — Вы выбрали точное слово. Авантюрой, которая вас недостойна.

— Откуда вы знаете, сударь? — сказала я. — Может быть, этот отказ — моя единственная защита.

— Что вы такое сказали? — спросил капитан.

Я промолчала. Каждый словно бы разговаривал на своем языке, но каждый, в меру собственного разумения, отстаивал что-то личное.

— Наша ответственность, — продолжал нотариус, — и моя в особенности, обязывает меня предостеречь вас против ловушек, расставленных по дороге, на которую вы вступаете.

— К чему такая торжественность, друг мой? — заметила госпожа Дюкло. — Армель завоевала нашу любовь, мы будем по ней тосковать, да и она, я уверена, опечалится, расставаясь с нами. Так зачем же еще разводить на прощание мировую скорбь? Когда вы едете, капитан?

— При этих условиях завтра, если возможно.

— Вы, значит, покинете дом на рассвете, Армель. Капитан вас будет где-нибудь ждать, и нам первым придется разыгрывать недоумение, когда мы, проснувшись, вас не застанем.

Почему она так облегчала мне нашу разлуку? По-видимому, романтичность ее натуры возобладала над благоразумием, но после жизнь покажется ей еще более тусклой. Я подошла и поцеловала ее. Никогда я столь явно не выражала свою любовь и признательность, и она вполне оценила значение этого жеста. Нотариус попытался вмешаться снова:

— Друг мой, не делайте вид, будто вы одобряете…

— Я попросту ставлю себя на место Армель. Диктуя ей, как следует поступить, я избавляю ее от чувства неблагодарности, которое, может быть, ее мучит.

— Сударыня, — сказал капитан, — эти слова вам делают честь, и я вам за них особенно благодарен. И все же мне непонятно…

Он посмотрел на меня, и по его лицу скользнула смутная тень беспокойства. Я притворилась, что не заметила фразы. Внезапно нотариус сказал уже мирным тоном:

— Я сделал все, что в моих силах. В конце концов я ведь не опекун, не… — Он поискал слово, но не нашел его, и обратился к капитану: — Мы еще не садились за стол, не желаете ли разделить ужин с нами?

В отличие от того, что я чувствовала во время визита Матюрена Пондара, сейчас я ничуть не смущалась присутствием капитана, когда подавала ужин. Наоборот, от его присутствия всем стало просто, легко, словно на окружающих изливалась какая-то исходящая от капитана скрытая сила. Разговор, который и мог и должен был стать при таких обстоятельствах трудным, сам собою свернул на общие темы. Говорили об отплытии кораблей, о пошлинах, о плантациях, об истреблении урожая крысами и обезьянами, о том, как хранить припасы в амбарах…

Забавно все это выглядело в столь важный для меня час: картина похвальной благопристойности, которую я собиралась попрать ногами. Зачем? Но это касалось только меня одной.

Капитан поднялся, чтобы откланяться, мы последовали его примеру. Поблагодарив супругов Дюкло, он повернулся ко мне:

— Итак, завтра в четыре часа я жду вас на площади. Не берите ничего лишнего.

Нам нечего было скрывать, жизнь есть жизнь, даже в подполье. И пусть посмеются над этим всякие там моралисты. Нотариус проводил гостя до самых ворот, желал, может быть, убедиться, что никого нет на площади и никто не увидит, как капитан выходит из этого дома. Но в такой поздний час, почти уже в девять, обитатели порта не смели быть вне своего жилища, и часовые ждали только сигнала к общему затемнению, чтобы начать патрулирование. Заперев дверь на засов, нотариус задул лампы, оставив зажженной всего одну свечку. Он это проделывал каждый вечер. И госпожа Дюкло, тоже совсем как обычно, пошла из гостиной к детям, чтобы заправить их одеяльца.

— Капитан берет на себя большую ответственность, Армель, но я не в силах бороться с вами и с ним, — сказал господин Дюкло. — Я вас не выдам, хоть это, наверно, мой долг. Однако условимся: я и понятия не имел о ваших намерениях.

— И мы вас не выдадим, сударь, — пообещала я. — Уж будьте покойны. Я бесконечно вам благодарна за то, что вы меня приняли и проявили ко мне столько ласки и понимания.

— Почему вы отказываетесь от замужества? — вдруг спросил он.

— Не знаю.

— Вы не доверяете его постоянству? Или вы знаете нечто большее, нежели рассказали, из происшедшего на борту?

— Я рассказала все, что мне было известно.

— Тогда я теряюсь в догадках… — Положив мне руки на плечи, нотариус добавил: — В любом случае не забывайте: мы ваши друзья.

— Я не забуду, сударь, — ответила я.

Он пошел в свою комнату и закрыл дверь.

Обычно я складывала грязную посуду в сундук и доставала ее оттуда лишь утром. В этот последний вечер мне было не по душе оставлять за собой беспорядок, и я отнесла все на кухню. Тщательно заслонив от окна свечу, я налила воды в таз и принялась за мытье тарелок. Госпожа Дюкло не замедлила присоединиться ко мне.

— Что вы делаете? Бросьте это, вам надо сложить свои вещи.

— Успею. Все влезет в один узелок.

— Вы точно солдат, который идет на войну.

— Примерно.

— Это та самая участь, о коей вы грезили, отплывая из Лориана?

— Я сама выбрала эту участь.

— Но почему отказываться от замужества?

Этот вопрос будет вскоре себе задавать весь остров, словно я не имела права принять или не принять то, что мне нравится или не нравится.

— Ответьте, Армель, почему?

— Мне кажется, вы, даже вы, не поймете меня, так как я не смогу это ясно выразить… Примите просто мою благодарность.

— Мы друзья, мы всегда будем вашими друзьями, Армель.


В дальнейшем они доказали мне это. Вот, в конце длинной цепочки воспоминаний, встает предо мною один летний полдень. Вдруг тишину разрывает скрип колесных осей, собака, наставив уши, глядит на аллею, по которой катится шарабан. Нотариус, по-прежнему полный достоинства, держит в руках вожжи. Рядом с ним госпожа Дюкло. Спасаясь от пыли, она надела на голову капюшон и придерживает у горла накидку. Чтобы приехать ко мне, им пришлось проехать четыре лье под палящим солнцем. Я глубоко взволнована. Я тотчас догадываюсь, зачем они прибыли. Но я знаю также, что не должна позволить себе ни слишком растрогаться, ни поддаться чужому влиянию. Моя жизнь здесь. Дом, поле, кустарник с розовыми цветами, каменная скамья и все, что они для меня означают… Не забываю прибавить сюда и море, и «Галион», стоящий в бухте на якоре. «Галион», который скоро опять отправится в плавание, и на полуюте будет стоять облеченный моим доверием старый бретонец. Ничего не дам изменить, пока я жива.

«Мы ваши друзья, мы всегда будем ваши друзья», — сказала мне госпожа Дюкло. Мы продолжали кружиться по заведенному кругу.

— Ложитесь спать, сударыня. Я скоро кончаю, да и не стоит вам раскисать. А то будет слишком грустно.

Постояв в нерешительности, она удалилась. Так было лучше. Я сложила тарелки в стопку. К ее пробуждению здесь будет полный порядок.

Ночь накануне сражения. Патрульные проходили мимо снова и снова. Я слегка задремала. В три часа я вышла во двор. Вода в чане покрылась ледком, меня прохватил озноб, и эта холодная баня посреди ночи напомнила мне тот благословенный ливень на «Стойком». «Не стыдно ли молодым девицам, воспитанным в монастыре, устраивать тут подобный спектакль?» Что этот капитан должен думать о девушке, которая предпочла, чтоб ее умыкнули, в то время как ей предложили замужество?

Я возвратилась в дом и оделась. Дети спали, и, прежде чем подхватить свой легонький узелок, я долго стояла у их постельки. Они спали крепко, однако в соседней комнате супруги Дюкло, должно быть, прислушивались к малейшему шороху. Мысль, что они, не приведи господь, застигнут меня на месте, заставила меня поспешить. В узелке были сложены мои лучшие платья, белье, накидка, ларец для шитья… Уверившись, что ничего из самого нужного не забыто, я вышла и тихо закрыла дверь дома. Два-три шага, и вот уже я за воротами.

— Пошли.

Я вздрогнула, восприняв это слово как символ. Два слога, которые выводили меня на новый, избранный мною путь.

— Быстрее, скоро уже рассветет. Это все, что вы взяли с собой? Настоящая спутница моряка!

Взяв мою руку, он повел меня внутрь Ложи. У кузницы мы подождали, пока нас минует патруль, потом через дырку, пробитую за салютующей кораблям батареей, выскользнули из пределов крепости.

— А как мы покинем порт?

Я спросила это вполголоса, и он не ответил. Мы спустились узенькой тропкой к бухте, где слабо покачивалось одномачтовое суденышко.

— Вот, ничего не бойтесь. Оно очень остойчиво в море.

Судно держалось на толстом канате, привязанном к дереву манго. Мы отчалили и минуту спустя уже плыли к Большой Гавани.


Откуда взялись у меня, еще столь молодой, желторотой, такие своеобразные мысли насчет почтенных и непочтенных поступков? Уехать вот так с мужчиной мне не казалось позором, зато я сочла бы бесчестным выйти за него замуж, без конца про себя перемалывая все то, в чем его обвиняла.

Но в чем же я обвиняла его?

К реальным подробностям я добавляла свои, придуманные. И то осуждала его, то оправдывала…

Если он вбил себе в голову, будто я знаю то, ему бы хотелось предать забвению, то наилучшим способом принудить меня к молчанию было бы заиметь на меня права, да так, чтобы я превратилась в его должницу. Мой отказ безусловно его поразил. Но тот ли он человек, которого можно чем-нибудь поразить?


Новая жизнь, окрашенная удивительным чувством свободы, была ни на что, ни на что не похожа. Распахнуть окно на Большую Гавань, прогуляться по саду, просидеть допоздна на прибрежном песке — вот наслаждения, которым я предавалась. Меня умилял каждый зеленый росток, проклюнувшийся в глубине борозды, я прямо-таки замирала на полдороге, заслышав токующих тетеревов, а чуть насмешливый крик мадагаскарского попугая заставлял меня поднимать глаза и отыскивать между листьями красный клюв под сине-зеленой шапочкой… Дни ученичества и самых разных открытий.

После первой отправки зерна в Порт-Луи были у нас урожаи похуже, случались тяжелые недороды. Визиты уполномоченных, проверявших объем оставленных нами для собственного пропитания запасов, становились все более частыми. Мы имели удовольствие заявить властям, что в силах покрыть свои нужды сами, не прибегая к займам из королевских амбаров. И даже добавили, что при случае можем помочь в снабжении кораблей. Нам пришлось заплатить за наше чистосердечие — или, если угодно, гордость, — так как мы тотчас же получили приказ: «Поставлять на склады по триста фунтов риса, зернового хлеба и кукурузы…» Мы были вынуждены покориться. Повозки, а то и баржа направлялись в Порт-Луи, чтобы накормить тунеядцев, которые праздновали лентяя в своих имениях и, пользуясь покровительством одного из директоров Компании или министра, не прилагали к делу даже малейших усилий. Однажды, отдав подчистую все наши запасы, мы по примеру других пошли на промысел в лес, надеясь настрелять себе дичи. Однако о том, чтоб доставить забитых оленей в имение, и речи быть не могло, поскольку оленьи стада углублялись все дальше в дебри. А от жары и мух мясо быстро портилось. За отсутствием селитры его невозможно было как следует просолить.

Купидон остался на берегу Большой Гавани, мы же отправились в путь с четырьмя другими рабами, неся с собою матрасы, белье, кастрюли… В конце концов мы набрели на голландскую хижину, которую лишь слегка укрепили да набросали сверху листьев латании. Рабам досталась ветхая развалюха с двускатной крышей, что-то вроде низкого шалаша. На ночь рабы забирались в него ползком, поочередно сменяясь, так как нужно было нести караул и смотреть за костром.

Драгоценное это воспоминание не покидает меня и сейчас. Я будто слышу, как шелестит от ветра листва, как барабанит по крыше дождь, стекая потом на землю с нежным журчанием. Издалека доносится трубный клич оленя, совсем близко взлаивает собака… Да, рядом со мной была жизнь, самая что ни на есть настоящая, подлинная. И такое же счастье, которому я уже знала цену, предчувствуя, вероятно, что каждый миг на счету, и понимая, что надо быть бдительной, чтобы во всеоружии встретить те злые силы, что таятся и в нас самих и вокруг.

Мало-помалу несколько колонистов приобрели концессии в северной части острова, и наши земли соседствовали теперь с участком господина Фукроля на севере, и с участком господина Виньо на юге. К востоку простиралось поместье господина Леру. Дома наши были в таком отдалении один от другого, что мы могли позволить себе не общаться. Тем не менее между нами установились добрососедские отношения, и мы то и дело оказывали друг другу услуги. Отправляясь в Порт-Луи, каждый считал своим долгом послать гонца ко всем остальным и выполнить самые неотложные поручения. Но истинными друзьями мы так и не стали, поскольку старались жить в стороне от того, что господин Дюкло когда-то назвал обществом. Были у нас с соседями и деловые связи: они иногда фрахтовали наш «Галион».

Целых два месяца после покупки этого судна стояло оно в сухом доке, пока ему наконец не придали божеский вид и не спустили на воду. Капитан поехал его принимать. Уже истекали пятые сутки. К исходу пятого дня примчался за мной сияющий Купидон. С берега было видно, как в устье залива отважно входит корабль, развернув все свои паруса. Незабываемая картина!

И вот я впервые переступаю с трапа на палубу «Галиона». Капитан, снова полный хозяин на корабле, радушно встречает гостью, и это он не кого-нибудь, а меня принимает с таким почетом. Экипаж тогда состоял, как состоит и теперь, из нескольких матросов во главе с нашим верным Аленом Ланье, который покинул «Стойкий», дабы последовать за своим капитаном. С тех пор нестареющий этот бретонец почти никогда не сходил с «Галиона» на берег. Индийский океан, этот вечно бушующий океан, за то время, что боцман его бороздит, потерял для него всю свою таинственность. Стоит ему лишь задрать голову, чтобы понять, откуда подует ветер, и еще ни разу он не ошибся, когда говорил, что погода скоро испортится. И по сегодня ни он, ни я никогда в открытую не выражаем своей взаимной приязни. Но я ему полностью доверяю и не сомневаюсь, что он даже счастлив оказывать покровительство той девчонке, которую знал с Лориана и за жизнь которой здесь, у Большой Гавани, следил в течение стольких лет. Он, как и прежде, меня приветствует, поднося два пальца к фуражке, я отвечаю ему кивком головы. Этого вполне достаточно для нашего обоюдного уважения. Но я отклонилась в сторону…

Очутившись на борту «Галиона», я подумала о том, как далеко ушел день отплытия из Лориана, когда мы с таким любопытством осматривались вокруг, а потом к нам в каюту пришел капитан и посоветовал быть осторожными. Я и вообразить не могла, что все мне придет от него и что уже тогда я была на это согласна. Но чтобы всему скрепиться, упрочиться в нас, должны были миновать много дней и ночей и события радостные смениться истинным горем.

«…Какая смелость, чтобы не сказать — какое тщеславие!» Этот голос звучал в коридоре и отдавался в моей душе. На корабле, между морем и небесами, теперь за столом капитана царила я и прислушивалась в каюте к его приближающимся шагам, смотрела, как поворачивается ручка, и ждала недвижимо, со стиснутым горлом, но все-таки не сдавалась, упорно держась своего отказа. Бессмысленно было пытаться меня сломить, я этого не хотела. Он понял это, я знала, что он понимает, потому что он никогда не настаивал. Назавтра жизнь текла, как обычно. Я поднималась на палубу, он наклонялся над ограждением полуюта, и вновь наступал душевный покой.

Первые несколько путешествий были на Мадагаскар за рисом. Когда закупали где-нибудь скот, я смирно сидела дома. Не посещала я и рынки рабов: ни когда эти рейсы были разрешены властями, ни уж тем более если они совершались тайно, к выгоде лишь самого капитана и членов его экипажа.

Высадку производили ночью, иной раз где-нибудь далеко от нашего побережья, но чаще все же в Большой Гавани. Новые хозяева ожидали на берегу, как и было условлено ранее, после чего живой груз разводили по разным поместьям. Поначалу все шло очень гладко. Но со временем этот промысел стал грозить неприятностями. Направляемые губернатором патрули перехватывали колонны рабов. При малейшей тревоге сопровождающие скрывались во тьме, бросив людей посреди дороги — людей, которые даже не понимали, что происходит. Патрульным же ничего другого не оставалось, как отводить их в Порт-Луи, умножая тем самым число королевских рабов. Вполне допускаю, что местные власти умышленно закрывали глаза на происходящее: тайком привезенные или нет, но эти новоприбывшие способствовали развитию колонии и в подобных случаях, даже имея кое-кого на замете, виновного не обнаруживали. На борту за два-три часа поспешно все отмывали, отдраивали, приводили в порядок. А сквозь орудийные люки ветер с открытого моря выдувал все запахи.

Все это страх как не нравилось мне! По ночам я отсиживалась в своей комнате, не проявляя ни любопытства, ни нетерпения, так как знала, что капитан не уйдет с корабля, пункт назначения которого по-настоящему был Порт-Луи. Нравилось мне только то, что он хоть и рядом, но недоступен, это являлось важной частью нашего молчаливого соглашения. А суток, по-моему, довольно, чтобы содрать с себя грязную шкуру работорговца и превратиться вновь в капитана Мерьера.

По возвращении из плавания он вступал во владение своим домом, своими землями, хлопотал на полях, гнул горб не хуже раба, сеял, пахал, убирал урожай. Увлеченный работой, охваченный радостью от успеха, он отпускал «Галион» в недолгие плавания под командованием Алена Ланье.

Когда «Галион» прибывал назад, через открытую дверь на балкон я видела по вечерам зажженный на бизань-мачте фонарь, который покачивался и мерцал, как звезда. Меня заливало такое счастье, что это даже пугало меня. Но, может быть, для его полноты, для его расцвета необходимо было маленькое беспокойство? Что происходит на судне в мое отсутствие? Эта тень, перед которой я так трепещу, не возникает ли вдруг в коридоре? А в иные лунные ночи не стоит ли на полуюте, не наклоняется ли через борт?

«Повторите, пожалуйста, ваш рассказ, господин Дюмангаро, начните сначала, не опуская ни единой детали…» Никогда больше не заходило у нас разговора о флейте, словно его музыкальный талант вообще не существовал. Временами я задавалась вопросом: что может скрываться за этим отречением?

Ни разу за все эти годы мы не говорили ни о путешествии к Иль-де-Франсу, ни о процессе. Разве только намек на мое поведение на борту, когда он, приехав вечером из Порт-Луи, сообщил мне о покупке «Галиона». И, лишь оставшись уже одинокой, я достала копию протокола. «Сим удостоверяем, что, будучи уведомлены о том, что госпожа Фитаман, пассажирка нашего судна, предалась неистовому отчаянию и даже плакала…»

Меня продолжают мучить эти подробности. Я пытаюсь заполнить пустоты в мозаике, и мне кажется, что другая правда или то, что могло бы быть правдой, рождается у меня в подсознании. На палубе, накануне несчастья, капитан сказал мне весьма жестким тоном: «Никогда не являйтесь сюда в столь позднее время, вы слышите?» Я была очень оскорблена, но меня удивил его гнев. Мне ли одной пришлось выслушать этот запрет? От кого могла исходить опасность?

И позже: «Я, знаете ли, слегка притомился следить вот так по ночам за вашей целостью и сохранностью. И я спрашиваю себя: почему я, собственно, это делаю?» А в последний вечер, когда господин Фитаман покинул корабль, он сказал мне: «Я сохраню чудесное воспоминание о вашем присутствии на борту… О девушке гордой, отважной, чистой…» Возможно, и впрямь я была такой, и понимать сегодня, что он это все заметил, для меня огромная радость. Я маюсь с этой мозаикой — то добавлю кусочек смальты, то откажусь от него и выну, то предпочту ему более яркий камень и никогда не бываю довольна. Думается, госпожа Фитаман была первой, кто догадался: «предалась неистовому отчаянию и даже плакала… Она нам ответила, что ничего особенного не случилось, и те, кто нам сообщил об этом, ошиблись…»

За минутной слабостью — гордость. Я теперь уверена, что в письме содержалось полное объяснение. Но не сожалею о том, что похоронила его на дне моря, потому что другие детали, которые долгое время скрывались в нетях, поднимаются на поверхность. «Никому не трогаться с палубы, а вы, господин Дюбурнёф, следуйте за мной…»

В каюте госпожи Фитаман все было в порядке. «Если бы она собиралась покончить с собой, — сказал господин Дюбурнёф, — то уж наверняка бы что-то оставила, какое-нибудь объяснение, письмо…»

Был ли на лице капитана хоть отсвет некоего облегчения, когда он вернулся на палубу с первым помощником? Я была слишком взволнована, чтобы это запомнить. Но нынче я совершенно убеждена: он потому лишь сумел начать жизнь заново, что все осталось невыясненным. «…Ответил, что даже не верит, будто вышеозначенная особа бросилась в море, а полагает, что она упала в него совершенно случайно».

Белое платье, волосы подняты кверху, чтобы всем взорам открылись серьги, в глубоком вырезе ярко взблескивает медальон. Через десять лет, ровно день в день, в прекрасное зимнее утро, утро южной зимы, седьмого июля… Небо какой-то бархатной голубизны, и вся эта голубизна опрокинута в море. Медные украшения «Галиона» сверкают на солнце, и к одному из его бортов швартуется лодка, нагруженная тюками с маисом. А на земле, в саду, как раз передышка. Его лицо склоняется над моим. «Ты все еще мне отказываешь, после стольких лет?» Мой отказ от замужества превратился у нас в игру. Я никогда не была так близка к тому, чтобы сдаться, но все же отказываю, решив, что это в последний раз, и я соглашусь при следующей попытке. Мы смеемся. То, что мы можем смеяться вместе, так важно для нас!

Именно в это мгновение мы понимаем оба, что нас затопляет то, что принято называть счастьем, и оно уже переходит границы обычных о нем представлений. Как мы достигли этого? Молчание, гордость, что-то похожее на суровость — и жизнь становится шире, полнее, приобретает ни с чем не сравнимую крепость. Как нам удалось стать достойными такой жизни?

Его рука у меня на плече, он поднимает глаза на крышу и говорит, что надо бы там проверить, не потрепало ли дранку последним ветром. А я озабочена тем, чтобы подсчитать в амбаре тюки, которые предстоит отправить на борт. Все очень просто, обыденно. Насвистывая, он входит в дом, я направляюсь к амбару. В дверях я оглядываюсь: он уже встал на перила балкона, затем взобрался на крышу, стоит, слегка пританцовывая, посылает мне сверху привет и — скользит.

Минута, и вот все кончено. Внутри у меня и вокруг — одна пустота. Небытие вступает в свои права.

Белое платье, волосы подняты кверху, чтобы всем взорам открылись богатые серьги, в глубоком вырезе ярко блестит медальон… Что ж, я привыкла считаться с ней. Верилось, что, несмотря на мою неопытность, я окажусь могущественней, сильней, чем она. Но получила всего лишь отсрочку. Я вспоминаю свои слова, как-то вечером сказанные в Порт-Луи, у нотариуса: «Думают, что, уходя из жизни, кто-то ставит на себе крест, но не всегда это так. Тень способна сшибить этот крест, унести, проникнуть в любую щель и всех одолеть». С условием, что дождется своего часа.

Новая жизнь, еще один поворот. Время течет незаметно.

Каждый день я прихожу посидеть на каменной этой скамье, там, где кустарник усыпан розовыми цветами.

Каждый вечер во время прилива с тихим поплескиванием набегают на берег волны, гоняя у рифов Южной косы свинцовый футляр.

А посреди залива качается на бизань-мачте фонарь и мерцает, мерцает…

Загрузка...