ИЗ РАССКАЗОВ ГЛЕБА ГУРЬЯНОВА

ЛЕГКИЙ ЧЕЛОВЕК

Я не знаю, как вернее назвать историю, которую хочу рассказать, — фантастической, сказочной или вполне реальной. Да это и неважно. Важно, что я действительно знал этого человека.

Мы познакомились с ним на втором курсе. Теперь мне даже трудно припомнить — почему только на втором? Кажется, он перевелся к нам откуда-то из другого города, там у него вроде бы было какое-то неприятное приключение, ему пришлось уйти из института и уехать. И вот он появился у нас. У него было сравнительно редкое по нынешним временам имя — Матвей, сокращенно звали его Мотей. Мотя Кудрявцев. Сначала он произвел на нас впечатление веселого, компанейского, общительного парня. Нам нравилась та бесшабашная легкость, с которой он относился к ударам судьбы, а точнее говоря — к двойке за курсовую работу или к хилой троечке, полученной на экзамене. Причем это не было позой, не было притворством. Иной студент изо всех сил тщится показать свою залихватскую удаль, свое безразличие к оценкам, может похваляться, что лишь в последнюю ночь перед экзаменом взялся за учебник и ничего, мол, где наша не пропадала, но все это лишь фанфаронство — на самом деле так и плещется в глазах у него тоскливый страх, когда идет он на экзамен. Мотя же Кудрявцев был не таков. Он действительно обладал способностью мгновенно отрешаться от выпадавших на его долю неудач и неприятностей. Он хохотал и острил, как ни в чем не бывало, и эта его веселость невольно всякий раз придавала бодрости и нам. Впрочем, человек он был способный, науки давались ему без особого труда, и если время от времени его все же подстерегали провалы, то лишь из-за неорганизованности, бесшабашности его характера.

Разумеется, многие девчонки нашего курса моментально влюбились в Мотю Кудрявцева. Послушать их, так можно было подумать, что единственная выдающаяся личность на курсе — это Мотя Кудрявцев. Его имя так и витало в воздухе. И вот что ведь странно — достанься такое дурацкое имя кому-либо другому, и человеку этому не избежать бы насмешек. А тут даже имя умиляло, приводило в восторг наших девиц. «Мотечка, ты идешь в буфет?», «Мотечка, смотаемся после лекций в кино?», «Мотечка… Мотечка…» Надо сказать, что и внешне он был достаточно привлекателен: высокий, широкоплечий, к тому же пышная шевелюра и ясные голубые глаза придавали ему несколько артистический вид. Вообще, он был артистичен от природы и потому как-то очень легко и быстро оказался почти незаменимым человеком в нашем театре студенческих миниатюр, — это тоже способствовало его популярности. Так что было отчего нашим девчонкам потерять голову. Впрочем, все шло хорошо до тех пор, пока увлеченность Мотей походила скорее на игру во влюбленность, чем на настоящую, сильную привязанность. А потом начались трагедии.

Я хорошо помню, как плакала навзрыд, одна в пустой аудитории, Галка Величко, плакала, уронив голову на руки, с каким-то тоненьким, бессильным подвыванием, как плачут только глубоко обиженные дети. Я зашел в аудиторию, чтобы взять забытый конспект, и остановился в растерянности, не зная, как поступить. То ли подойти к ней, то ли сделать вид, будто я ничего не заметил. Она сама подняла заплаканное лицо и сказала сердито:

— Не обращай внимания. Сейчас все пройдет.

Галка Величко была славной девчонкой. Она принадлежала к тем доверчивым, открытым натурам, кто особенно болезненно переживает любую несправедливость. Пожалуй, не было на курсе человека более отзывчивого, более готового прийти на помощь, пожалеть, поддержать, ободрить, чем Галя Величко. Она могла отдать взаймы последнюю трешку, потому что всегда была уверена, что тому, кто просит, эта трешка необходима гораздо больше, чем ей самой, могла поздним вечером одна ехать через весь город к заболевшей подруге, переживая и волнуясь за нее, могла подобрать и принести в общежитие выброшенного кем-то щенка, искренне страдая от жестокости людей, которые без колебаний обрекли на медленную гибель живое существо.

— Галя, что случилось? Что с тобой? — растерянно спросил я.

Только что, подходя к аудитории, я встретил в коридоре Мотю Кудрявцева. Он промчался мне навстречу с жизнерадостным гиканьем, подпрыгивая и взмахивая рукой — словно волейболист, гасящий мяч. Но в тот момент в моем сознании еще никак не связались Мотя Кудрявцев и плачущая Галя Величко. Может быть, оттого, что уж слишком разительным был контраст между ее безудержными слезами и его залихватской, мальчишеской веселостью.

— Ничего, не обращай внимания, — повторила Галя, вытирая слезы и пытаясь улыбнуться. — Я сама виновата.

Ну конечно же, что бы ни случилось с ней неприятного, тяжелого, она всегда была склонна винить только себя, она как бы и мысли даже не допускала, что кто-то мог намеренно обидеть ее, намеренно причинить зло.

Она так и не захотела тогда сказать ничего больше, так и не призналась в истинной причине своих слез. О том, что плакала она из-за Моти Кудрявцева, я узнал лишь много позже и, разумеется, не от нее. Сама же Галя только однажды, словно оправдывая Мотю, сказала задумчиво:

— Он ведь как малый ребенок: причинит боль и даже не заметит, что тебе больно…

Но еще до того, как я услышал от нее эти слова, произошел еще один знаменательный случай, тоже связанный с Мотей Кудрявцевым.

Было это во время зимней сессии. Как обычно, именно в эти дни всплывают и начинают будоражить студентов различные легенды о профессорах, которые якобы особенно свирепствуют на экзаменах и даже круглых отличников легко сажают на мель каверзными дополнительными вопросами. Чаще всего в этих рассказах фигурировала фамилия профессора Хохлачева, преподававшего у нас сравнительную грамматику. О нем говорили, будто он только посмеивается в свою седую бородку, если замечает, что тот или иной студент пользуется шпаргалками, а то и вовсе выходит на некоторое время из аудитории, чтобы предоставить студентам полную свободу действий, но зато потом с легкостью доказывает абсолютную беспомощность своих слушателей. Именно профессору Хохлачеву нам и предстояло сдавать зачет. Конечно, в нашей группе, как и в каждой студенческой группе, были девицы, которые впадали в паническое состояние, в некий транс даже перед самым пустяковым зачетом или экзаменом, уверяя всех, что абсолютно ничего не помнят и не знают. В общем-то, это был своего рода обязательный обряд, исполняемый перед каждым зачетом или экзаменом. Но все это не шло ни в какое сравнение с той паникой, которая царила в нашей группе перед сдачей зачета профессору Хохлачеву. Те из девчонок, кто уже совершенно уверился в своем провале, жались поближе к Моте Кудрявцеву, словно надеясь, что его ленивое благодушие, его насмешливая самоуверенность передадутся и им. И вот как раз в этот момент, когда наша группа толпилась в коридоре, возле дверей аудитории, в ожидании профессора, Мотя вдруг изрек:

— А что, девчата, хотите, я вас избавлю от Хохлачева?

— Мотечка, не шути так, не надо, — сказала Люба Куриленко, которая уверяла, что на любой зачет является в полуобморочном состоянии. — Не шути так, а то вдруг мы поверим?..

— Нет, я на полном серьезе. Хотите? Немного гипноза, немного телепатии, я собираю свою волю в кулак… я концентрирую свою волю… я превращаю ее в целенаправленный луч…

Конечно, мы не сомневались, что все это треп, шуточки, клоунада — тем более что Мотя тут же поторопился исчезнуть, видно опасаясь в конце концов навлечь на себя гнев тех, кого только что разыгрывал. А мы продолжали томиться возле аудитории. Но прошло десять минут, пятнадцать — профессора Хохлачева все не было. И вдруг пронесся слух, что Хохлачева сегодня не будет вовсе — вместо него у нас примет зачет доцент Куликовская. Мотя уже был тут как тут.

— Ну, что я говорил? — ликовал он. — Немного гипноза, немного телепатии, и дело в шляпе.

Мы окружили Мотю, мы шумно выражали свое восхищение. И в этот момент раздался рассудительный голос Стасика Дубова:

— Да ни при чем здесь Мотина телепатия! Я все разведал. Просто у Хохлачева дома несчастье, его срочно вызвали. Старику чуть плохо не стало. Слышите, ребята? Мотя здесь совершенно ни при чем.

Так ли уж ни при чем был в этой истории Мотя? Или и верно — его обещание избавить нас от Хохлачева и срочный отъезд профессора были лишь случайным совпадением? Или… Но, глядя на благодушно-веселое, беспечное Мотино лицо, я не мог поверить, что он, Мотя, мог бы решиться на подобный поступок… Одним словом, Мотя Кудрявцев и после этой истории оставался для нас все тем же Мотей Кудрявцевым — беззаботным и добродушным парнем.

Было у Моти еще одно свойство, которое казалось нам привлекательным. Он был необидчив, незлопамятен, и, если его упрекали в чем-нибудь, посмеивались над ним или критиковали на собраниях, он никогда не обижался, не злился, он смотрел на говорившего в лицо ему не очень приятную правду своими ясными глазами, смотрел внимательно и, я бы сказал, даже приветливо. Подобное свойство Мотиной натуры поражало многих, и его весьма долгое время ставили в пример, как человека, умеющего правильно реагировать на критику, пока наконец не обнаружилось, что дальше умения терпеливо слушать эта черта его характера не простирается. Он мог дать обещание и не выполнить, но при этом, встретив впоследствии человека, которого подвел, глядел на него с такой детской невинностью, с такой веселой открытостью, с таким добродушием, что невольно начинало казаться: сердиться или расстраиваться попросту не из-за чего. Более того — даже стыдно вдруг становилось за свои прежние мысли, за те нелестные слова, которые ты еще час назад готов был послать в адрес Моти. Одним словом, Мотя был из тех людей, которых легко прощают. Большинство из нас, его товарищей по курсу, считало, что Мотю Кудрявцева надо принимать таким, каков он есть. «Я — легкий человек», — говорил он о себе, и, пожалуй, в этом была доля правды. Во всяком случае, это его легкое отношение к жизни было заразительным, рядом с ним многие проблемы вдруг переставали быть проблемами. Правда, стоило Моте удалиться, уйти, как проблемы, разумеется, возвращались, но, может быть, это случалось оттого, что нам были неведомы некие секреты, которые знал Мотя?

При всех Мотиных недостатках его считали безусловной достопримечательностью нашего факультета, им даже гордились.

На четвертом курсе Мотя женился. К тому времени его короткий роман с Галей Величко уже давно закончился, и теперь он остановил свой выбор на Ольге Пороховской. В отличие от мягкой Гали Величко Ольга обладала весьма волевым, даже с оттенком суровости, характером. Она была комсоргом нашего курса, отличницей, именной стипендиаткой, и при всей своей влюбленности в Мотю смотрела на него, как нам казалось, с некоторой снисходительностью. Мы были убеждены, что теперь-то Ольга возьмет нашего Мотю в ежовые рукавицы, быстренько перевоспитает, перекует на свой лад, — уж слишком беспомощным и добродушным казался Мотя рядом со своей невестой. Во всяком случае, во время свадьбы шутливые тосты на эту тему не иссякали. И сам Мотя посмеивался вместе со всеми над собой.

А через три месяца Ольга ушла от Моти. Было в этом столь стремительном разводе что-то необъяснимое для нас, загадочное. Ольга хранила молчание, ее гордость была явно уязвлена, она замкнулась в себе. Мотя же все с той же своей веселой открытостью говорил:

— Не сошлись характерами. О чем свидетельствует статистика? Люди чаще всего разводятся оттого, что не сошлись характерами. А чем мы хуже других?

Он явно дурачился, но вот странное дело: наши симпатии отчего-то склонялись не к замкнувшейся, погруженной в свои переживания Ольге, а к беззаботному и веселому Моте. Наверно, это было несправедливо, но это было так.

Только значительно позже, уже летом, когда мы вместе с Ольгой Пороховской были на практике, она как-то сказала мне в порыве внезапной откровенности:

— Мне он тоже казался легким человеком. Но это неправда. Он — не легкий человек. Он — страшный человек. И знаешь, чем он страшен? У него нет души. Он бездушен.

Меня поразило тогда, с какой силой убежденности произнесла она эти слова, и все-таки они показались мне несомненным преувеличением, явной несправедливостью по отношению к Моте, продиктованной уязвленным женским самолюбием.

Однако прошло полгода, и я стал свидетелем события, которое сразу заставило меня вспомнить об этом коротком разговоре с Ольгой.

Я уже упоминал, что Мотя Кудрявцев участвовал в самодеятельности, причем далеко не на последних ролях. Приближались каникулы, и театру студенческих миниатюр предстояло ехать на гастроли, в гости к студентам Болгарии. Все, кто играл в театре, давно уже ждали этой поездки, и Мотя, разумеется, не меньше других. С утра до вечера только и разговоров было, что о гастролях. И вот за день или за два до отъезда на имя Матвея Кудрявцева пришла телеграмма. Мотя прочел ее, и какое-то странное — жалкое, что ли? — выражение промелькнуло на его лице: будто кто-то незаслуженно и внезапно обидел или огорчил его.

— Что-нибудь случилось? — спросил я. — Откуда телеграмма?

— Аа… Из дома… — Он махнул рукой и побежал, заторопился: предгастрольные хлопоты занимали его.

Через день Мотя вместе с театром студенческих миниатюр укатил в Болгарию. А еще через неделю, когда Мотя по-прежнему пребывал на гастролях, в общежитии института появилась мать Моти Кудрявцева. Это была высокая, худощавая, спортивного склада женщина, уже седая, с тонкими, нервными чертами лица. От нее я и узнал, что было в той телеграмме, которую получил Мотя. «Отец тяжело болен. Приезжай» — такой текст был в той телеграмме.

Однако Мотин отец так и не дождался сына.

— Впрочем, я знала, что он не приедет, я с самого начала знала, что он не приедет, — повторяла Мотина мать с грустной безнадежностью. — Это я сама во всем виновата, я сама…

В тот же вечер я услышал от нее поистине странную историю Мотиной жизни. Вот она, эта история.


Да, я сознаю, я понимаю, мне некого винить, кроме себя. И все-таки я ведь одного только хотела: чтобы он был счастлив. Я так боялась, что он вырастет несчастным человеком. Когда Мотя был ребенком, я не сомневалась, что так оно и будет. Мысль эта была для меня просто невыносима — если у вас есть мать, вы поймете меня. Какая мать не хочет счастья своему ребенку?..

Вся беда в том, что Мотя рос крайне впечатлительным, неуверенным в себе мальчиком. Любая, даже самая мелкая неудача, любой неуспех, любая обида переживались им так сильно, заставляли горевать так неподдельно и отчаянно, что смотреть на него было больно. Я помню, как он рыдал, когда в первом классе ему впервые поставили двойку. Нет, я и не думала ругать его, как это делают другие матери, наоборот, я всячески пыталась утешить его, но у мальчика был такой несчастный вид, словно эта двойка казалась ему последней, единственной и решающей отметкой в его жизни. В другой раз он вдруг заявил мне, что не пойдет больше в школу, никогда не пойдет, и я долго не могла добиться, в чем дело, что же произошло. На все мои расспросы он отвечал молчанием. Я обратилась к учительнице, но и она ничего толком не могла объяснить. И только на второй или третий день Мотя наконец собрался с духом и признался мне, что случилось. Оказывается, его дразнили мальчишки за его имя. Я пыталась внушить ему, что в любой школе мальчишки всегда дразнят друг друга и в этом нет ничего такого уж страшного, просто, чем меньше обращаешь внимания, тем меньше тебя будут дразнить. Я даже рассказала ему, что и меня в детстве тоже дразнили, и причем довольно обидно. Но этот рассказ вдруг произвел на него совершенно не то впечатление, на которое я рассчитывала. Я вдруг увидела в его глазах жалость — теперь он переживал не только за себя, но и за меня. Он не мог понять, как я сумела смириться с подобной обидой.

Надо сказать, что по натуре Мотя был отзывчив, его очень легко было разжалобить, а то и обмануть. Его одноклассники нередко пользовались этим. И эта черта его характера мне, а особенно Мотиному отцу, моему мужу, казалась признаком полной неприспособленности к жизни. Кроме того, ему слишком легко было причинить боль, и я все чаще задумывалась над тем, чем же обернется для него будущая взрослая жизнь, не станет ли она для него лишь источником обид, горестей и чувства неудовлетворенности.

«Ну хорошо, — думала я, — все, что происходит с ним сейчас, в детстве, в общем-то пустяки, мелочи, не столь уж значительные события. А если на его долю выпадет действительно серьезное переживание, если ему вдруг придется столкнуться с несчастьем, с настоящим несчастьем, что с ним тогда будет?» Вот что тревожило меня изо дня в день, вот что не давало мне покоя.

Теперь, задним числом, я сознаю, что, наверно, многое тогда преувеличивала, что нередко обыкновенные мальчишеские слезы, синяк, полученный в ребяческой потасовке, любая нанесенная моему сыну обида воспринималась мною, именно мною, с особой остротой и болезненностью. Иначе говоря, я мечтала избавить от этих переживаний не только его, но и себя. Хотя тогда мне, конечно, казалось, что я думаю только о нем.

Главное — Мотя очень долго помнил все свои обиды и горести, он словно бы копил их в себе. Если бы он забывал их быстрее! Если бы у него была короткая память на собственные беды! Ведь, в сущности, уметь быстро, почти мгновенно забывать свои обиды и горести, отключаться от них, отключаться от всего неприятного, что встречается на твоем пути, — это и значит быть счастливым. Не так ли? Действительно, как немного нужно для счастья — только уметь забывать. Эта мысль, это маленькое открытие и стало первым толчком, первым шагом к тому, что произошло дальше.

Впрочем, должна признаться, мысль эта пришла мне в голову вовсе не случайно, не сама собой. В то время я работала в лаборатории профессора Снеговского. Может быть, вы слышали такую фамилию? Именно он, профессор Снеговский, впервые теоретически обосновал возможность управления памятью. «В конечном счете, — говорил он, — именно память, ее избирательность формируют человека. И сумей мы влиять на эти процессы, сумей помочь человеку одни события, впечатления, образы закреплять, задерживать в памяти, а другие — отбрасывать, забывать, — и мы тем самым сумеем уберечь человека от всего низкого, жестокого, дурного…» Такова была суть его идеи.

И чем чаще в мыслях своих я обращалась к тем проблемам, над которыми работал профессор Снеговский, тем больше склонялась к убеждению, что это сама судьба привела меня к нему в лабораторию, что это сама судьба указывает мне путь, которым я должна воспользоваться. «Разве впоследствии я смогу простить себе, — думала я, — если буду знать, что у меня была возможность сделать сына счастливым, избавить от ненужных переживаний, и я упустила эту возможность?» Так я уговаривала себя, потому что решиться на подобный шаг ведь тоже было непросто. Вы должны понять, сколько я всего передумала, сколько бессонных ночей провела, сколько намучилась от одних этих мыслей! Я то совсем уже решалась обратиться к Снеговскому, то снова отказывалась от этой мысли.

Поводом, конкретным поводом, который заставил меня отбросить последние сомнения, стал пустячный случай. Подброшенный котенок. Кто-то подбросил его к нам на лестницу, он мяукал, мяуканье его становилось все слабее, и Мотя умолял взять его. Однако у нас дома уже жила одна кошка, кстати тоже подобранная когда-то по Мотиной просьбе, — не могла же я превращать квартиру в кошачий питомник. К утру мяуканье стихло, котенок исчез, я не знаю, что с ним стало, но Мотя был уверен, что котенок погиб. Как он горевал тогда, как плакал! Этого я больше не могла вынести. Если гибель бездомного котенка становится для него настоящей трагедией, подлинным горем, что же будет дальше?

Тогда-то я и пришла к профессору Снеговскому. Я хорошо помню наш разговор с ним.

— Да, я могу сделать то, о чем вы просите, — сказал он. — Ваш сын будет легко забывать все неприятное, тяжелое, причиняющее боль. Я могу это сделать. Но все ли вы взвесили, все ли последствия такого шага продумали?

— Да, — сказала я. — Я все взвесила.

— Все? — переспросил он. — А вы подумали о том, что память наша — это, по сути дела, наша душа? Вернее, то, что раньше люди называли душой. Душа же, если она неспособна нести в себе боль, горечь, свое и чужое страдание, — это уже не душа. Вы подумали об этом?

Потом я часто вспоминала именно эти слова профессора, но тогда они показались мне попросту странными. Какая-то мистика. Отвлеченные рассуждения. Мой ум был тогда сосредоточен на одной цели, на одном желании, и мне было не до того, чтобы вникать в подобные рассуждения.

— И еще одно, — сказал профессор. — Вы знаете, в нашем мире существуют некие законы равновесия. И если равновесие нарушено, если кто-то отказывается нести свою боль, свое горе, свое несчастье, значит, на кого-то другого все это ляжет двойным грузом…

— Пусть, — сказала я. — Пусть. Я согласна. Пусть этот двойной груз ляжет на мои плечи, лишь бы мой мальчик не был несчастен. Я прошу вас, профессор, прошу…

— Ну что ж… — вздохнув, сказал он. — Я предупредил вас, а решать — вам.

Он еще колебался, но я настаивала на своем, я убеждала его, упрашивала, и наконец он согласился.

Так мой сын стал тем Мотей Кудрявцевым, которого вы знаете.

Теперь я часто думаю, что, наверно, сделала в тот день самую большую ошибку в своей жизни. А потом… потом… мне вдруг начинает казаться: может быть, он все-таки счастлив? Хоть он-то счастлив? Вот сейчас он там, в Болгарии, и ему хорошо, он счастлив, правда?..


Я ничего не ответил.


Мать Моти Кудрявцева не стала дожидаться возвращения сына, она уехала, так и не повидав его. Когда Мотя вернулся, я спросил:

— Как ты мог так поступить? Как?

Он потер лоб, словно бы старался что-то вспомнить и не мог. Потом наконец сказал:

— Ты про телеграмму? Так я все равно ничем не сумел бы ему помочь…

И посмотрел на меня своими ясными глазами.

Эти его ясные глаза так и остались навсегда в моей памяти.

Вскоре мы разъехались, и я больше никогда не видел Мотю. Как сложилась его судьба? Что с ним стало? Не знаю. Иногда мне кажется, я даже уверен, что жизнь его не удалась, не могла удасться. Но иногда… иногда… Впрочем, что гадать понапрасну.

ХОЗЯИН СУДЬБЫ

Сначала он не обратил внимания на это письмо. Он обнаружил его у себя в почтовом ящике между рекламными листками какого-то косметического кабинета, счетами от врача и красочными проспектами туристского бюро, призывавшими совершить путешествие в Антарктиду. В аккуратном конверте с незнакомым обратным адресом был заключен бланк со следующим текстом:

«Дорогой сэр!

Если Вам надоело быть рабом случайного стечения жизненных обстоятельств, если Вы хотите знать свое будущее, хотите стать хозяином своей судьбы, наша фирма охотно поможет Вам в этом. Наша фирма «Оракул-XX» опирается в своей деятельности на новейшие научно-технические достижения и гарантирует высокую степень точности».

«Знаем мы эти новейшие достижения, — думал Джеймс Тышкевич, сердито разрывая на мелкие клочки рекламу «Оракула». — Новейшие достижения, а сунешься туда, тебе какой-нибудь задрипанный автомат выдаст двусмысленный совет вроде: «Не делайте того, чего, по вашему мнению, не следует делать, и вы достигнете того, чего желаете достигнуть». Очень мудро!»

Он бы так и забыл об этом письме, если бы через неделю опять не обнаружил в почтовом ящике точно такой же аккуратный конверт.

«Дорогой сэр!

Если Вам надоело быть рабом случайного стечения жизненных обстоятельств…»

Черт подери, может быть, это как раз то, что нужно ему, Джеймсу Тышкевичу, сейчас?.. Может, и правда, а?

Последнее время жизнь Тышкевича состояла, казалось, из сплошных опасений. Он опасался увольнения, опасался стать безработным, опасался, что к нему вернется жена, как, впрочем, совсем еще недавно, всего полгода назад, опасался, что она его бросит, опасался повышения цен на бензин, опасался, что его ограбят, поскольку так и не удосужился установить в своей квартире электронного сторожа… Хотя, если говорить откровенно, грабить было особенно нечего — те небольшие сбережения, которые ему удалось сделать, он держал в местном банке, опасаясь, впрочем, что когда-нибудь этот банк неожиданно прогорит и он, Тышкевич, окажется на мели. Все эти опасения так мешали ему жить, что однажды он даже обратился к врачу-психиатру, к тому самому, чьи счета теперь обнаруживал в своем почтовом ящике, и врач этот обещал, как он выразился, «снять напряжение», но после нескольких визитов к нему Тышкевич не без оснований стал опасаться, что врач попросту водит его за нос и никакого толку от предложенного им курса лечения, скорее всего, не будет. Главное заключалось в том, что сам-то Тышкевич отлично понимал, что все опасения вовсе не плод расстроенного воображения, что все они реальны, и это особенно угнетало его. Работал он линотипистом в типографии местной газеты, и положение его казалось достаточно прочным и устойчивым до тех пор, пока не докатилась до их городка волна технических преобразований: типография переходила на новый, более совершенный способ набора, и этот переход, естественно, должен был повлечь за собой весьма значительное сокращение персонала. Так что Тышкевичу было отчего тревожиться за свою судьбу.

«…если Вы хотите знать свое будущее…»

На этот раз Тышкевич уже внимательнее вгляделся в обратный адрес, стоявший на конверте. Там значилось название города, расположенного километрах в двухстах от их городка. Что-то такое слышал Тышкевич об этом городе… Когда-то прежде город этот славился своими ночными кабаре, грандиозными шоу, игорными домами, но потом все это как-то угасло, померкло, перестало привлекать туристов. Ходили слухи, будто там строится нечто гигантское — вроде бы какой-то завод электронного оборудования, что ли… Подробностей этих слухов Тышкевич уже не помнил.

Еще неделю, другую Тышкевич колебался, пребывал в нерешительности, не знал, что делать. Чем больше он думал об обещаниях «Оракула», тем заманчивее они казались. Ему нравился сдержанный, лаконичный тон письма. Ничего лишнего, никаких рекламных завитушек — только суть. Тышкевич повторял текст письма про себя, словно взвешивал его и так и этак: «Если Вам надоело быть рабом случайного стечения жизненных обстоятельств…» «Точнее не скажешь», — думал он. А тут как раз подошел его отпуск, и по тому, каким тоном разговаривал с ним его шеф, Тышкевич понял, что очень возможно — после отпуска его услуги уже не понадобятся типографии. И тогда он решился.

Никому — ни соседям своим, ни коллегам — он не стал рассказывать, куда и зачем едет. Пусть до поры до времени это будет его тайной, его секретом. Так лучше.

Утром в первый же день отпуска он сел в автобус и уже через несколько часов, оставив чемодан в отеле, шел к зданию, где помещался офис фирмы «Оракул-XX». Здание офиса понравилось ему. Точнее сказать — оно его поразило. До самого последнего момента Тышкевич опасался: не заглотнул ли он фальшивую приманку, не окажется ли этот «Оракул» какой-нибудь замызганной конторой, дешевым аттракционом, рассчитанным на простаков и доверчивых провинциалов? Его опасения развеялись, едва он приблизился к зданию офиса, все еще не веря, что это и есть нужная ему фирма. Шутка ли сказать — тридцатиэтажный небоскреб высился перед ним. И на самом верху, на фасаде сверкали огромные буквы: «ОРАКУЛ-XX».

Тышкевич даже испытал некоторую почтительную робость, приближаясь к прозрачным дверям, которые тут же бесшумно раздвинулись перед ним.

Он очутился в просторном холле, потолок которого куполообразно, как в старинных церквах, уходил ввысь. В центре холла журчал небольшой фонтан.

Направляясь к барьеру с надписью «Информационная служба», Тышкевич не слышал своих шагов — звук их гасил мягкий синтетический ковер.

— Добрый день, мистер… — служащий отеля сделал короткую паузу, вопросительно глядя на Тышкевича.

— Тышкевич. Джеймс Тышкевич.

— Добрый день, мистер Тышкевич. «Оракул-XX» рад приветствовать вас. Меня зовут Майкл, я к вашим услугам, — произнося эти слова, человек за барьером одновременно быстро и ловко нажимал кнопки на пульте, словно набирал какой-то код, и через несколько секунд Тышкевич уже увидел у него в руках картонный прямоугольник, похожий на перфокарту, сверху на котором отчетливо была напечатана его фамилия.

— Мы надеемся, мистер Тышкевич, что сумеем оправдать ваши надежды, что ваше пребывание у нас будет максимально полезным и плодотворным…

— Я бы хотел знать… — начал было Тышкевич, но Майкл тут же вежливо перебил его:

— Да, да, разумеется, с этого мы и начинаем. Сейчас я познакомлю вас с основными принципами работы нашей фирмы, и тогда вы уже сами сможете решить — воспользоваться вам нашими услугами или нет. Прошу вас, присядьте.

— Видите ли, мистер Тышкевич, — продолжал он, усаживаясь за низкий столик напротив Тышкевича, — когда мы говорим о таких вещах, как предсказание судьбы, предсказание будущего, мы невольно связываем все это с некими сверхъестественными явлениями, не так ли?..

— Да, пожалуй, — сказал Тышкевич.

— Такова, я бы сказал, инерция человеческого мышления. Фирма «Оракул-XX», должен сразу вас предупредить, самым решительнейшим образом отвергает подобный подход. Никакой мистики! Девиз нашей фирмы — «Только наука дает нам подлинное знание, только подлинное знание дает нам власть над судьбой». Нами используются самые последние достижения электроники, физики, математики. В нашем электронно-вычислительном комплексе, который является абсолютно уникальным по своей сложности, уже сейчас заложены миллиарды и миллиарды различных вероятностей, человеческих взаимосвязей; наш комплекс в состоянии проанализировать их в течение десятых долей секунды. Вы, конечно, знаете, что каждая ситуация, изменяясь, порождает возможность десятков новых, казалось бы, непредвиденных ситуаций, — и это в силах учесть наш комплекс. Одним словом, нет такой мелочи, такого пустяка, который бы ускользнул от внимания «Оракула», — ведь вы сами знаете, мистер Тышкевич: именно то, что сегодня нам кажется пустяком, завтра может иметь далеко идущие последствия… Вы, наверно, обратили внимание, как быстро я получил вашу перфокарту? Это лишь потому, что вы уже заложены в памяти нашего комплекса, вся ваша жизнь с ее различными обстоятельствами, деталями, прямыми и обратными связями… Мы ведь посылаем свои приглашения лишь тем, кто попал в сферу памяти нашего комплекса. Разумеется, эта сфера постоянно расширяется, вовлекает все новые и новые объекты, и расширяется, надо сказать, стремительно. Рано или поздно наступит время, когда к нам сможет обратиться любой человек, живущий в нашей стране… Вам кажется это невероятным? Но отчего же? Если ЭВМ может проанализировать, допустим, десяток вариантов, то почему бы ей не проделать то же самое с миллиардом в десятой степени? Принципиальной разницы нет, весь вопрос только в емкости, в объеме памяти. Впрочем, недаром говорят: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Пойдемте, мистер Тышкевич, я продемонстрирую вам, как все это выглядит на практике. Прошу вас.

Когда они шли через холл, Тышкевич приостановился на минуту, чтобы разглядеть висевшие на стене фотографии.

— Я вижу, вас заинтересовали эти портреты? — сказал Майкл. — Это всё люди, которым наша фирма помогла найти свой путь в жизни, помогла отыскать ту, может быть, единственную возможность, которая привела их к успеху. Все они побывали здесь так же, как вы, мистер Тышкевич.

— Как? И Стив тоже?

Сам Стив Эллинсон, знаменитый киноактер, звезда экрана, чья судьба и слава всегда вызывали у Тышкевича восторг, восхищение и зависть, собственной персоной, ослепительно улыбаясь, смотрел сейчас на него с фотопортрета.

— Да, и Стив тоже. Кстати, он ведь до некоторой степени ваш коллега. Знаете, кем он пришел к нам? Третьеразрядным репортером третьеразрядной газетенки, можно сказать, совершенно отчаявшимся человеком. Поверите ли, он не имел никакого представления о своих актерских талантах. И вот с помощью «Оракула» он ухватил свою версию… Ухватить версию — так это называется на нашем жаргоне, — улыбнулся Майкл. — Надеюсь, и вы тоже, мистер Тышкевич, сумеете…

— …у х в а т и т ь в е р с и ю? — засмеялся Тышкевич.

— Вот именно. Я рад, что вам нравится у нас, мистер Тышкевич.

Они вошли в кабину лифта, Майкл нажал кнопку, и лифт плавно и бесшумно заскользил не вверх, как ожидал Тышкевич, а вниз, унося Майкла и Тышкевича к подземным этажам здания.

— Разумеется, когда вы станете нашим постоянным клиентом, — делая упор на слове «постоянным», сказал Майкл, — вы будете попадать во владения «Оракула» более простым путем, через главный, центральный вход, а пока нам придется немного попутешествовать…

Они шли по небольшим коридорам и коридорчикам, еще раз спускались, а потом поднимались на лифте и наконец оказались в огромном дугообразном помещении. В отличие от холла офиса здесь были низко нависающие потолки, и все помещение выглядело бесконечно длинным, изгибающимся коридором с небольшими, в рост человека, нишами-ячейками по обеим сторонам. Большинство из этих ниш сейчас были пусты, лишь в некоторых виднелись согнутые спины людей, занятых какой-то работой. На Тышкевича и Майкла никто не обращал внимания.

— Вот мы и пришли, — сказал Майкл торжественно.

Тышкевич молчал, осматриваясь. На стенах, окрашенных в салатный цвет, повсюду были видны стрелки-указатели с многозначными числами.

— Для удобства работы комплекса, — сказал Майкл, — мы вынуждены присваивать нашим клиентам номера. Это, правда, не всем нравится, но ничего не поделаешь — здесь мы находимся во власти машин, а машины предпочитают иметь дело с цифрами. Ваш номер, мистер Тышкевич, будет 203415/371.

— Ого! — сказал Тышкевич.

— А что вы думаете! Наш «Оракул» пользуется популярностью. Я еще не видел человека, который удержался бы от искушения узнать свое будущее. Даже если оно, судя по всем признакам, не сулит ничего хорошего. Ведь малая доля надежды, это самое «а вдруг?» всегда, до самого конца остается с нами. Не так ли, мистер Тышкевич?

— Пожалуй, что так, Майкл.

— Я знаю одного старика, богатого старика, он каждый день приходит сюда. Он и сейчас здесь. Видите, вон там, справа, впереди — это его спина. Этот человек смертельно болен, врачи говорят, он не протянет и месяца, но он каждый день приезжает сюда, чтобы перебрать еще десяток-другой версий, хотя все они приводят его к одному результату. К сожалению, наш «Оракул» в отличие от профессиональных гадалок не умеет лгать. И все же, я думаю, отними у старика сейчас эту возможность — приходить сюда — и он умрет завтра же. Надежда — великая вещь, мистер Тышкевич, и «Оракул» дает ее человеку…

— Но почему сейчас здесь так пустынно?

— Видите ли, мистер Тышкевич, основные наши клиенты — это люди работающие. Кстати говоря, большинство из них работает на заводах нашей фирмы. Так что они имеют возможность приходить сюда только вечером, после работы. Вот когда вы заглянете сюда вечерком, вы увидите совсем иную картину…

Бесконечный, однообразный ряд ниш-ячеек вдруг прервался. Тяжелые красные портьеры скрывали уводящую вниз лестницу.

— А что здесь, Майкл? — спросил Тышкевич.

Майкл пренебрежительно отмахнулся.

— Аа… Здесь — «детская». Так мы называем между собой зал, куда ведет эта лестница. Это так, для развлечения. Там вы можете сами выбрать для себя любую программу своей жизни, вы можете стать на один вечер королем Саудовской Аравии, или чемпионом мира по боксу, или знаменитым Стивом Эллинсоном — кем угодно. И в этом качестве на экране перед вами пройдет вся ваша жизнь. Причем с помощью голографии мы достигаем наибольшего эффекта присутствия. Хотя, конечно, это всего лишь игра, забава, иллюзия, не больше. Но некоторым очень нравится. Честно говоря, этот зал — для людей со слабо развитым интеллектом, для тех, у кого не хватает ни ума, ни терпения работать с «Оракулом», управлять своей судьбой. Посмотреть это любопытно и стоит недорого, но я вам все-таки не советую спускаться туда — во всяком случае, должен вас предупредить, будьте осторожны, там собирается разная публика…

Опять они шли мимо нескончаемых ниш-ячеек, иногда между нишами возникал широкий проход, и там, в глубине, словно в зеркале, Тышкевич видел еще один бесконечный ряд точно таких же ячеек. Лабиринт, самый настоящий лабиринт! Что-то напоминали ему эти нескончаемые ячейки, где-то он уже видел нечто похожее, только не мог вспомнить где. Да и не до того ему сейчас было, чтобы заниматься воспоминаниями.

— Ну, вот мы и у цели, — сказал Майкл, останавливаясь у одной из ячеек. — Смелее, мистер Тышкевич, будьте как дома!

Только теперь Тышкевич рассмотрел, что внутри ячейки находится довольно обширный пульт с клавишами, кнопками и переключателями. Но главное место на пульте занимали экраны — маленькие, похожие на телевизионные, экраны. Их было десятка три, не меньше. Сейчас они были безжизненны и молочно белели перед Тышкевичем.

— Итак, чтобы подключиться к системе «Оракула», — сказал Майкл, — вы прежде всего должны опустить в эту прорезь несколько монет или специальных жетонов. После этого счетчик — видите, вот он, в верхнем углу? — вам покажет, каким количеством машинного времени вы располагаете за эти деньги. Таким образом, первое, что вам следует запомнить: желательно действовать быстро, не медлить, ибо время здесь — деньги в буквальном смысле этого слова. Сейчас мы проведем с вами показательный сеанс. Какую точку отсчета вы хотели бы взять? Допустим, утро следующего понедельника вас устраивает?

— Да, — сказал Тышкевич. Собственно, его одинаково устраивал любой день.

Майкл нажал несколько кнопок, и сразу пульт словно ожил: замигали на нем сигнальные лампочки и индикаторы, что-то щелкнуло, раздался слабый звук, похожий на жужжанье, по экранам побежали светлые всплески, и вдруг на всех экранах разом Тышкевич увидел себя. Он стоял на улице возле своего дома. Было утро, светило солнце. Он щурился, глядя на небо, словно бы решая: куда отправиться, что предпринять. Ну да, конечно, он же был еще в отпуске, ему некуда было спешить.

— Здо́рово! — сказал Тышкевич, восторженно глядя на самого себя.

Его изображение на экранах не было неподвижным, застывшим, как на фотографиях, но в то же время движения его были неестественными, странными, будто при замедленной киносъемке.

В первый момент, когда изображение только возникло, Тышкевичу показалось, что на всех тридцати экранах он одинаков. Но почти сразу же он понял, догадался, что каждое из тридцати изображений пусть совсем незаметно, в малой степени, но все же отличается одно от другого. Если на первом экране он просто стоял, глядя в небо, то на втором взгляд его был обращен вправо, вдоль улицы — туда, где виднелась вывеска бара, на третьем — он заносил ногу, чтобы ступить с тротуара на мостовую, собираясь, вероятно, перейти улицу, на четвертом…

— Теперь, — сказал Майкл, — вам надлежит нажать кнопку выбора. Вы имеете возможность выбрать одну из этих тридцати ситуаций. Ну, быстро! Ваш выбор?

— Прямо не знаю, что и выбирать, — растерянно сказал Тышкевич. — Не вижу существенной разницы…

— Простите, но вы сейчас рассуждаете, как тот Тышкевич, что стоит и смотрит в небо, а не как человек, сидящий за пультом «Оракула». Поймите, мистер Тышкевич, у каждого из нас в любой момент нашей жизни существует огромная свобода выбора. Мы можем шагнуть вправо или влево, пойти быстрее или медленнее, выйти из дома на пять минут раньше или на пять минут позднее и так без конца… Но что толку в этой свободе выбора, если мы не знаем, не можем оценить главного — последствий нашего выбора?.. Если мы, допустим, выходим из дома на пять минут раньше, то мы ведь так никогда и не узнаем, что бы с нами могло случиться, задержись мы на эти пять минут. Потому мы и говорим: нет существенной разницы. «Оракул» же для того и создан, чтобы вычислить и показать нам последствия нашего выбора. «Оракул» дает вам возможность перебрать десятки, сотни, тысячи вариантов и остановиться на одном — наилучшем. Причем не старайтесь, пожалуйста, ничего запоминать, за вас все запоминает машина. В любой момент вы можете заново проиграть весь вариант с самого начала, достаточно только нажать кнопку «повтор». Если же вариант вас не устраивает, завел вас в тупик или привел к нежелательным результатам, вы всегда можете начать все с начала или с любого момента, с которого сочтете нужным… Итак, давайте все же продолжим. Решительнее, мистер Тышкевич!

Торопливо, почти наугад Тышкевич ткнул в кнопку с цифрой «3». На мгновение погасли и тут же вспыхнули все тридцать экранов, и снова на всех тридцати экранах Тышкевич увидел себя.

Только теперь он уже находился на другой, противоположной стороне улицы. Причем один Тышкевич чуть задержался, приостановился у витрины магазинчика, второй проходил мимо этой витрины, даже не взглянув на нее, третий нагибался, чтобы завязать шнурок ботинка, четвертый полуобернулся — что-то заинтересовало его в конце улицы… Что же такое он там увидел? Это становилось любопытно.

Тышкевич нажал на четвертую кнопку.

Ага, он так и думал, — там, в конце улицы, была женщина. И теперь все тридцать экранов показали ее и идущего ей навстречу Тышкевича. Что-то знакомое угадывалось в лице этой женщины, где-то он уже встречал ее прежде, но где?.. В колледже? В редакции? Где?

На всех тридцати экранах Тышкевич сейчас шел ей навстречу, но каждый из тридцати Тышкевичей делал это по-своему: один напустил на себя безразличное выражение, другой, наоборот, заинтересованно вглядывался в ее лицо, третий замедлял шаги, словно колеблясь, не вернуться ли назад, четвертый уже явно собирался заговорить с ней, пятый… По лицу пятого было отчетливо видно, что он уже припомнил, уже узнал эту женщину. И Тышкевич, сидящий здесь, возле пульта «Оракула», тоже сразу вспомнил, кто это. Сестра его жены, вернее, сестра той женщины, которая еще совсем недавно была его женой. Он не видел ее уже сто лет и вовсе не горел желанием встречаться сейчас с этой особой. И черт его дернул пойти навстречу!

Он вопросительно взглянул на Майкла.

— Нажмите клавишу возврата, — сказал тот.

Экраны погасли и зажглись снова. И снова Тышкевич увидел себя стоящим возле дверей своего дома. Снова он щурился, глядя на небо, словно бы решая, куда отправиться.

— Выходит, я сейчас видел кусочек моей будущей жизни? — потрясенно произнес Тышкевич. — Вернее то, что могло бы состояться в моей жизни?..

— Да, разумеется, — сказал Майкл. — То, что могло бы состояться, если бы вы этого захотели. И то, что никогда уже не состоится, если вам это неугодно. Все теперь зависит от вас. От вашего решения. Нажимая кнопку выбора, мистер Тышкевич, вы становитесь хозяином своей судьбы.

Раздался щелчок, и изображение на экранах начало медленно блекнуть, затухать. Одна за другой гасли сигнальные лампочки на пульте.

— Время, оплаченное фирмой, истекло, — сказал Майкл. — Надеюсь, вы теперь уже в состоянии действовать самостоятельно.

— Да, да, — сказал Тышкевич. Он с сожалением смотрел на погасшие экраны.

— А сейчас, — продолжал Майкл, — советую вам отдохнуть, вечером же приходите сюда снова. Погуляйте сейчас, осмотрите достопримечательности города, хотя, говоря откровенно, в нем есть лишь одна стоящая достопримечательность — «Оракул-XX». Все остальное — в прошлом. Скажу без ложной скромности: никакие игорные дома, никакие ночные шоу не смогли выдержать конкуренции с нашим «Оракулом». Ведь игры с собственной судьбой куда увлекательнее и азартнее любой рулетки — вы, по-моему, уже ощутили это сами, мистер Тышкевич, не правда ли?

— Да, — сказал Тышкевич, еще не справившись с тем возбуждением, которое охватило его, когда он сидел за пультом «Оракула». — Я и не подозревал никогда, что каждая минута дает нам столько возможностей выбора, что, оказывается, мы всю жизнь только тем и занимаемся, что выбираем…

Честно говоря, ему вовсе не хотелось уходить сейчас отсюда, ему не терпелось снова поскорее оказаться у пульта «Оракула», опять увидеть себя на экранах. Но он не стал обнаруживать это свое нетерпение перед Майклом. Может быть, тот и прав, и ему действительно следует отдохнуть — слишком много сильных впечатлений за один день…

Они опять шли мимо бесконечных ниш-ячеек, и Тышкевич теперь уже с каким-то новым чувством, в котором смешивались изумленное восхищение и почти болезненное любопытство, заглядывал в те ячейки, где виднелись склоненные над экранами фигуры. Возле одной из них он хотел даже приостановиться, но Майкл решительно потянул его дальше.

— Позвольте дать вам один совет, — сказал он. — Никогда не останавливайтесь за спинами людей, работающих с «Оракулом». Они этого не любят.

— Да, я понимаю, — смущенно отозвался Тышкевич. — Это ведь то же самое, что пытаться заглянуть в чужую жизнь.

— Вот именно, — сказал Майкл. — Их это очень раздражает. Прямо выводит из себя.

— Простите, Майкл, а можно задать вам еще один вопрос? Скажите, а вы сами…

Что-то вроде снисходительной усмешки скользнуло, почудилось Тышкевичу, по лицу Майкла, но тут же он снова превратился в безукоризненно вежливого служителя фирмы.

— Вы хотите спросить, пользуюсь ли я сам услугами «Оракула»? — сказал он. — К сожалению, нет. Я — сотрудник «Оракула», и нам это категорически запрещено. Так что, мистер Тышкевич, не пользуюсь. Желаю успеха! Надеюсь, вы будете удачливы, мистер Тышкевич!

В этот день Тышкевич едва дождался вечера. Он заставил себя зайти в бар подкрепиться, но кусок не шел в горло — слишком сильно был взволнован и взбудоражен Тышкевич всем тем, что ожидало его впереди. Если бы еще неделю назад кто-нибудь сказал ему, что он получит возможность заглянуть в свое будущее, получит возможность взвешивать, выбирать, что должно, а чего не должно произойти в его жизни, он бы взглянул на такого человека как на чудака, как на сумасшедшего. А оказывается, здесь не было даже малейшего чуда, только чистый расчет, наука.

Что несколько беспокоило Тышкевича и о чем сейчас он старался не думать — так это деньги. Надолго ли хватит его сбережений? «Ну, ладно, — говорил он себе. — Что волноваться раньше времени. Недели на две, на три хватит, а там видно будет…» Может быть, за эти дни ему уже удастся ухватить свою версию — вот на что он втайне надеялся. Он повторял эти слова, они доставляли ему удовольствие одним только своим звучанием — в них слышалось ему обещание новой, счастливой жизни.

Наконец наступил вечер, и Тышкевич вновь оказался в подземном лабиринте «Оракула-XX». Майкл был прав — то помещение, где были они днем, теперь неузнаваемо преобразилось. Повсюду, во всех нишах-ячейках, виднелись фигуры людей, бесконечные согнутые спины. Казалось, люди здесь вовсе не имели лиц — только спины. Щелканье переключателей и реле, жужжанье работающей аппаратуры — все это сливалось в ровный, слабый, но непрерывный гул, которым был насыщен воздух этого помещения. Мертвенный свет ртутных ламп заливал его. Вовсю работали кондиционеры. И опять — показалось Тышкевичу — что-то уже виденное, что-то уже поразившее его однажды теперь еще сильнее, чем днем, напоминал ему этот лабиринт. И опять он не мог вспомнить, что.

Тышкевич отыскал свою нишу, свою ячейку, над которой уже светился присвоенный ему номер: «203415/371». Нервное возбуждение опять сразу овладело им, едва он опустился во вращающееся кресло за пультом, едва увидел еще не светящиеся, молочно-белые экраны. Только сейчас он заметил: те самые слова, которые днем произнес Майкл, оказывается, были начертаны прямо над пультом:

«Помните — нажимая кнопку выбора, вы становитесь хозяином своей судьбы».

Стараясь успокоиться, стараясь не торопиться, Тышкевич одну за другой опустил в прорезь несколько монет, установил точку отсчета, повернул переключатель…

Вспыхнули экраны.

Выбор!

Погасли и вспыхнули.

Выбор!

Выбор!

Выбор!

Возврат.

Выбор!

Выбор!

Еще днем, когда он соглашался с Майклом в том, что нет ничего увлекательнее и азартнее, чем игра с собственной судьбой, он, оказывается, и представления не имел, насколько в действительности азартна эта игра. Только теперь, оставшись один на один с пультом «Оракула», он ощутил это.

Выбор!

Выбор!

Возврат!

Наверно, с точки зрения разумного использования машинного времени, Тышкевич был сейчас слишком суетлив и поспешен. Он торопился нажать клавишу возврата сразу, едва только начинало казаться, что выбранный вариант сулит ему пустой номер. Ему не терпелось попробовать как можно больше различных вариантов, он кидался от одного к другому, обрывал их, не доведя до конца. Он менял точку отсчета, менял временной масштаб, то уменьшая его до тридцатисекундного интервала между двумя последующими изображениями, то увеличивая до часа.

Выбор!

Выбор!

Выбор!

Когда, вконец измочаленный, израсходовавший все принесенные с собой сегодня деньги, Тышкевич последний раз щелкнул переключателем и обессиленно откинулся на спинку кресла, была уже поздняя ночь. В голове мешались обрывки не доведенных до завершения вариантов, какие-то пустяковые эпизоды, ничего не значащие картины, сумятица, неразбериха…

Рубашка на нем взмокла от пота, от напряжения и усталости болели глаза.

И все-таки если о чем он и жалел сейчас, так только о том, что ему предстояло встать и уйти отсюда, что у него не было возможности остаться здесь, за пультом, и продолжить. Ему казалось, он уже понял свои ошибки. Теперь он уже не повторит их. Терпение и последовательность — вот что должно привести к успеху.

Остаток ночи Тышкевич спал плохо. Подобно шахматисту, отложившему решающую партию, он продолжал мысленно перебирать возможные варианты. Маленькие экраны неотступно маячили перед глазами.

Утром он уже снова был за пультом «Оракула».

Теперь Тышкевич решил изменить тактику. Вчерашний суматошный вечер — это только проба, только разведка. Нужна система. Нужно последовательно исследовать вариант за вариантом. Прав Майкл — иногда пустяк, которому мы не придаем значения, способен перевернуть всю нашу жизнь.

Опять он работал до усталости, до изнеможения, до тех пор, пока кнопки не стали путаться перед глазами. Варианты ветвились, число их увеличивалось в геометрической прогрессии.

Выбор!

Выбор!

Азартная дрожь снова била его. Не может быть, чтобы среди этих тысяч возможностей не нашлось такой, которая бы чудесным образом изменила его жизнь.

Экраны вспыхивали и гасли. Уже наугад, почти не глядя, он тыкал в кнопки выбора. Счетчик машинного времени подгонял его.

Черт подери, он никогда не предполагал, что его настоящая жизнь — впрочем, что теперь называть его н а с т о я щ е й жизнью? — точнее сказать, его предполагаемая, его возможная жизнь так бедна событиями. К концу дня он был подобен игроку в лотерею, у ног которого валялась кипа пустых, порванных билетов.

По нарастающему гулу, по шарканью многих ног Тышкевич понял, что наступил вечер. Постоянные посетители заполняли лабиринт «Оракула».

«Еще один раз, еще только одна попытка… — говорил он сам себе. — И все, и отдых».

Ага, вот, кажется, что-то новое… Машина, взятая напрокат… загородное шоссе… автострада, ведущая к морю… Обгон, еще обгон… Скорость…

Тышкевич торопливо давил на кнопки. Чутье подсказывало ему: что-то маячило там впереди в этом варианте. Определенно что-то маячило.

Выбор!

Выбор!

Он даже не сразу понял, что произошло. Все тридцать экранов показывали одно и то же. Дымилась его машина среди нелепо сгрудившихся поперек шоссе других машин. Сквозь разбитое стекло Тышкевич увидел свое безжизненно обвисшее тело…

Разглядеть, жив он или уже мертв, Тышкевич не успел — его рука мгновенно метнулась к клавише возврата, как будто от этого движения руки, от быстроты реакции и правда сейчас зависела его жизнь.

Несколько минут Тышкевич сидел ошарашенный, потрясенный, не слыша ничего, кроме собственного сердцебиения.

Значит, э т о могло произойти с ним, м о г л о случиться?

А на экранах он опять был живой, улыбающийся, неторопливо усаживался во взятую напрокат машину. И снова каждый из тридцати экранов предоставлял Тышкевичу возможность выбора.

«Так значит, отсутствие этой возможности — возможности выбора — и есть смерть?» — неожиданно подумал Тышкевич, с содроганием вспоминая, как только что на всех экранах он был один и тот же, недвижимый, безжизненно застывший…

Конечно, он мог снова отправиться в путешествие, достаточно было только нажать на иные кнопки выбора, выбрать другую скорость, не пойти на обгон вишневого «бьюика», и он бы наверняка избежал аварии, как ни в чем не бывало катил бы к морю. Но какой-то почти суеверный страх заставил Тышкевича отказаться от новых попыток исследовать, довести до конца этот вариант.

Впоследствии — и причем очень скоро — Тышкевич научился, привык не принимать так близко к сердцу подобные происшествия. В конечном счете, все они ведь не совершались на самом деле — они только м о г л и совершиться. И именно оттого, что теперь Тышкевич знал о них, прорабатывал подобные варианты, они ничем не грозили ему, он был в состоянии избежать, не допустить их в своей будущей жизни.

За последующую неделю, что провел он возле пульта «Оракула», Тышкевич еще дважды попадал в автокатастрофы, один раз становился свидетелем ограбления, один раз объяснялся со своей бывшей женой — их пути все же пересеклись однажды в баре, который имел привычку постоянно посещать Тышкевич, и наконец один раз получил уведомление об увольнении… Потом он видел себя среди пикетчиков, небольшой кучкой толпившихся с самодельными плакатами возле типографии, но это тоже был пустой номер, ничего из этого не вышло…

Тышкевич уже почти не различал времени суток — иногда он валился и засыпал в своем номере в отеле как убитый, посреди дня, а ночь опять заставала его возле пульта «Оракула», иногда, наоборот, он приходил сюда с утра и поднимался со своего кресла поздним вечером, а потом мучился от бессонницы… За это время он осунулся, исхудал, но надежда и азарт, это ни с чем не сравнимое ощущение власти над тем, что еще не произошло, овладевали им, стоило лишь протянуть руку к кнопкам выбора. Количество возможных вариантов не уменьшалось, страна вероятного, простиравшаяся перед ним, выглядела бесконечной, суля еще неведомые открытия…

Порой Тышкевич так ясно, так отчетливо ощущал волнующую близость удачи — казалось, еще немного, и он ухватит свою версию. Так было, когда на экране вдруг возник его старый — еще по школьным временам — приятель. Они не виделись давно, уже несколько лет и теперь столкнулись случайно у входа в мэрию. Это был тот человек, который мог помочь Тышкевичу, который мог что-нибудь придумать для него. Если бы только пожелал. Он был весьма значительной фигурой в деловом мире, Тышкевич отлично знал это. Тышкевич видел себя на одном из экранов протягивающим ему свою визитную карточку, видел затем себя входящим в загородный коттедж своего школьного приятеля… И вдруг все пропало, исчезло — пустота. Что произошло, что случилось? «Оракул» не давал на это ответа. Словно огромная рыбина осторожно тронула крючок и затаилась, и, сколько ни забрасывай свою удочку снова и снова, поплавок остается неподвижен. Но ведь ты точно знаешь, что она там, в темной глубине, среди зарослей, — так неужели же не повезет больше? Примерно такое чувство испытывал Тышкевич, нажимая в отчаянии на кнопки выбора, пробуя все новые и новые варианты в надежде, что вот-вот лицо приятеля снова возникнет на экране.

И тут он вдруг обнаружил, что его сбережения уже растаяли, что денег у него осталось в обрез, разве что на обратную дорогу.

«Все, надо выбираться отсюда, — говорил он себе. — Все. Конец. Финиш».

Но огромная рыбина по-прежнему стояла в темной глубине, заманчиво пошевеливая плавниками.

«К черту, к черту, надо быстрее уезжать отсюда», — говорил себе Тышкевич, а ноги его сами опять вели в подземные владения «Оракула».

«Может быть, как раз сегодня… Если бы вместо двадцать шестой кнопки нажать двенадцатую… Или семнадцатую… Если бы…»

Тышкевич в нерешительности остановился возле автомата, менявшего деньги на жетоны. Взгляд его скользнул по объявлению, которое он уже не раз видел, но в смысл которого раньше как-то не особенно вникал:

«Своим постоянным клиентам фирма «Оракул-XX» охотно предоставит кредит и работу на предприятиях фирмы».

Пожалуй, это было как раз то, что нужно.

Уже на следующее утро Тышкевич шел к проходной завода. Цеха этого завода казались такими же бесконечными, как подземные лабиринты «Оракула». Конвейер, к которому поставили Тышкевича, уходил вдаль и терялся где-то в уже не различимом глазом пространстве цеха. Операция, которую поручили выполнять Тышкевичу, оказалась несложной, он быстро освоил ее — работать на линотипе было куда сложнее.

Что именно производит этот цех и весь завод, Тышкевич не знал, да его это и не интересовало — все его мысли были обращены туда, к вечеру, когда он сможет снова занять свое место перед пультом «Оракула». Только один раз он чуть не сбился, чуть не сорвал свою операцию. Он поднял глаза и по другую сторону конвейера, неподалеку от себя увидел лицо, показавшееся ему знакомым. Да, лицо было очень знакомым, только глаза — беспокойные глаза больного, одержимого человека — мешали ему вспомнить, кто же это. Но все-таки он вспомнил. Этот человек был из того же городка, что и Тышкевич. Одно время о нем много говорили в городке. Говорили, будто он исчез, пропал без вести, как в воду канул. Никто не знал, куда он делся. И вот теперь Тышкевич вдруг увидел его здесь, за конвейером. Их глаза встретились. Узнал ли он Тышкевича? Наверно, узнал. Во всяком случае, что-то похожее на удивление промелькнуло в его напряженном взгляде. И тут же оба они опустили глаза — как будто никогда прежде не знали друг друга.

А вечером Тышкевич в толпе молчаливых, сосредоточенных людей опять торопливо шагал к «Оракулу». Теперь он уже не мог представить свое существование без этого пульта с кнопками выбора, без мерцающих экранов с мгновенно сменяющимися перед глазами вариантами своей вероятной, своей предполагаемой жизни.

Но однажды, когда он привычно протянул руку в окошко кассы за очередной порцией жетонов, служащий фирмы, как две капли воды похожий на Майкла, такой же безукоризненно подтянутый и вежливый, сказал:

— Очень сожалею, мистер Тышкевич, но вы уже превысили максимальный предел кредита. Очень сожалею.

Растерянный, Тышкевич молча отошел от кассы. Что ж, рано или поздно это должно было случиться.

Все же машинально он продолжал идти к своей ячейке, к ячейке за номером 203415/371, как ходил туда каждый день. Кажется, ничего не изменилось здесь с того момента, когда он впервые попал сюда. Тот же мертвенный свет ртутных ламп разливался под низкими потолками, тот же ровный однообразный гул стоял в воздухе, и те же согнутые спины виднелись в ячейках. Никто не оборачивался, никто не отрывался от своего дела, никто не обращал внимания на Тышкевича, одиноко, без всякой цели бредущего по коридору. И вдруг он вспомнил, вдруг он отчетливо вспомнил, что напоминала ему эта картина.

Это было в Японии. Еще тогда, когда он был молод и служил в военно-морском флоте. И вот в те дни как-то он и забрел в зал для игры в починок. Так, кажется, называлась эта игра. Больше нигде, кроме Японии, он не видел ничего подобного. Что поразило его тогда в этом зале? Бесчисленные ряды молчаливых, терпеливо сосредоточенных людей, часами простаивающих у автоматов. Игра с самим собой, без партнеров. До сих пор помнил Тышкевич характерный, сливающийся воедино звук перекатывающихся, сыплющихся шариков… Что ж, там были шарики, сверкающие, никелированные шарики, а здесь — кнопки, клавиши, вспыхивающие и гаснущие экраны — но, в сущности, какая разница?..

Ничего, кроме безразличия и усталости, не испытывал сейчас Тышкевич. Его взгляд остановился на тяжелых красных портьерах. «Детская»? Так, кажется, сказал тогда Майкл.

Тышкевич нащупал у себя в кармане последние две монеты. Этого было слишком мало для того, чтобы подключиться к «Оракулу», но, пожалуй, вполне достаточно, чтобы спуститься в «детскую».

— Прошу! — сказал, возникая из-за портьеры, еще один двойник Майкла. Почему все они были так схожи между собой? Подбирали их, что ли, по принципу сходства? Или работа в «Оракуле» постепенно делала их неотличимыми друг от друга?

— Прошу! Только у нас вы получите ни с чем не сравнимую возможность оказаться в роли любого великого человека, всего за один вечер прожить любую жизнь, какую пожелаете!

— И жизнь Стива Эллинсона?

— Да, и жизнь Стива. Но сегодня я бы не советовал вам этого делать.

— Интересно! — сказал Тышкевич. — Это еще почему?

— Разве вы не знаете? Стив Эллинсон неделю назад покончил с собой. Он застрелился.

— Как?! — пораженно воскликнул Тышкевич. — Но отчего?

— Кто их разберет, этих актеров! Они ведь живут по своим законам…

— Но как же так… — растерянно пробормотал Тышкевич. — Мне же рассказывали… я же сам видел… его портрет здесь, на стене… Значит, он должен был знать свое будущее…

— Да, это верно, — сказал двойник Майкла. — И все же… Возможно, он просто недостаточно глубоко проработал свой вариант, свою версию, а возможно…

— Что еще? Что — возможно?

— Возможно, это был риск, сознательный риск. Скорее всего, я думаю, так оно и было. Он понимал, что за все нужно платить, в том числе и за ту жизнь, которую он выбрал, которую он получил возможность прожить. Эта плата, вероятно, показалась ему вполне сносной…

Тышкевич молчал в растерянности.

— И тем не менее я вам не советую… — сказал двойник Майкла. — Выберите лучше что-нибудь другое. Могу порекомендовать, например, роль наследного принца… — И он, доверительно понизив голос, назвал страну, которую Тышкевич не знал, и имя принца, которого Тышкевич никогда не слышал. — Сейчас это очень модно. Вы не пожалеете…

— Ну что ж… — сказал Тышкевич. — Принц так принц… Я согласен.

И он шагнул за портьеры.

ТОРПЕДА

Президент был убит тремя выстрелами в упор в четверг, в 16 часов 05 минут, в тот момент, когда после завершения торжественной церемонии открытия нового культурного центра он направлялся к своей машине.

Стрелявший в президента был арестован тут же, на месте преступления. Им оказался сорокадвухлетний Джимми Браун, в прошлом солдат морской пехоты, затем мойщик машин на заправочной станции, нынче человек без определенных занятий, сравнительно недавно судимый за мелкое воровство и отбывавший тюремное заключение в течение шести месяцев. На вопрос, из каких побуждений он стрелял в президента, Джимми Браун ответил:

— Это мое личное дело. У меня с ним были давние счеты. Я должен был отомстить этому человеку, и я отомстил.

На вопрос, были ли у него сообщники и оказывал ли ему кто-либо помощь в организации покушения, Джимми Браун категорически ответил «нет» и добавил с оттенком гордости:

— Я все сделал один.


— Как бы не так! — воскликнул Артур Гринвуд, выключая телевизор. — Как бы не так! Нужно быть круглым идиотом, чтобы в это поверить! Старая история! Убийца-одиночка! У него, видите ли, были давние счеты с президентом! А вы обратили внимание, Юджин, на выражение лица этого типа, этого Джимми Брауна? Ведь ни страха, ни тени раскаяния — одно лишь удовлетворение от хорошо выполненной работы!..

В тот момент, когда страна узнала о покушении на президента, Артур Гринвуд дописывал статью под названием «Схлынет ли волна преступности?». По давней журналистской привычке Гринвуд не умел, не любил работать в тишине. Он стучал на портативной машинке, подавал короткие реплики своему старому приятелю Юджину Макклоу, который рассказывал ему о поездке на Ямайку, и время от времени бегло посматривал на экран телевизора — там завершался репортаж о торжественном открытии нового культурного центра.

Когда прозвучали хлопки выстрелов, оба, и Гринвуд и Макклоу, не сразу поняли, что произошло. Толпа на экране, только что плотно окружавшая президента, вдруг словно бы распалась на два людских водоворота. В центре одного из них был президент, в центре другого — тот, кто стрелял в президента. Президента быстро пронесли к машине, еще раз мелькнуло на экране лицо покушавшегося, которого крепкой хваткой держали агенты секретной службы. И все кончилось.

— Нет, вы только подумайте, Юджин, — продолжал возмущаться Гринвуд. — Нам опять хотят подсунуть убогую версию преступника-одиночки! И вот увидите, эти старые ослы из следственной комиссии на нее клюнут! Я не сомневаюсь в этом ни одной минуты. Хотите держать пари, Юджин, что так и будет?

— По-моему, вы слишком категоричны, Артур, — сказал Юджин Макклоу. — Вы торопитесь с выводами. Кто знает, может быть, это действительно маньяк-одиночка. Нельзя исключать и такую возможность.

— Ну да! — саркастически воскликнул Гринвуд. — Один маньяк стреляет в председателя конгресса «Народ за разоружение», другой выпускает семь пуль в сенатора, посмевшего заявить, что в нашей стране сотни политических заключенных, третий — разумеется, тоже маньяк — убивает президента как раз в тот момент, когда президент вступил в борьбу с кланом Миллеров… Не слишком ли много развелось нынче маньяков? И не слишком ли точно выбирают они свои цели? Вот именно — не слишком ли точно? Вы не задумывались над этим, Юджин?

— Я говорю только об одном: не нужно спешить с выводами. Нужны доказательства.

— Доказательства будут, Юджин. Я ручаюсь, доказательства будут. Вы знаете, Юджин, какую ошибку совершали все, кто писал о подобных преступлениях, кто пытался расследовать их самостоятельно, своими силами? Их ошибка была в том, что они слишком поздно принимались за это дело. Когда и многие свидетели были уже убраны, и улики уничтожены. Мы с вами не повторим этой ошибки. Мы начнем наше расследование завтра же. Если, разумеется, вы изъявите готовность помочь мне в этом деле. И для начала… Для начала нам нужна биография Джимми Брауна, так сказать, полное его жизнеописание по дням и часам, чем подробнее, тем лучше. С этого мы и начнем.


Они встретились вновь в кабинете у Артура Гринвуда через неделю.

— Ну что ж, — сказал Гринвуд. — Давайте посмотрим, чем мы располагаем. Но прежде всего, Юджин, я хотел бы обратить ваше внимание на показания Джимми Брауна, разумеется, на те, которые проникли в печать. Вам не бросается в глаза, как настойчиво Джимми Браун подчеркивает, что действовал в одиночку? Один, один, один! Он так и твердит об этом. И не кажется ли вам, что, когда человек столь упорно подчеркивает обстоятельство, которое, кстати сказать, неспособно принести ему никакой выгоды, никакого облегчения участи, за этим что-то кроется? Не значит ли подобное упорство обвиняемого, что это кому-то нужно, что кто-то в этом заинтересован? Что вы на это скажете, Юджин?

— Возможно. Но с другой стороны, ведь действительно нет и намека на какой-либо заговор. Вокруг Джимми Брауна — пустота. Я пытался выяснить его связи. Ничего, абсолютно ничего, никаких нитей, за которые можно бы ухватиться. Так, мелкий сброд, наркоманы, бродяги… И никого больше. Остается единственная версия — маньяк-одиночка. Как бы вы против нее ни ополчались, Артур, но это самое реальное предположение.

— Однако этот маньяк-одиночка, между прочим, переезжает в течение нескольких месяцев из города в город вслед за президентом, останавливается в отелях, пусть не дорогих, но все-таки в отелях, покупает оружие… Я специально не поленился просмотреть все кадры кино- и телехроники с участием президента в различных массовых торжествах и церемониях. И знаете, что я обнаружил?

Он сделал паузу и произнес с явным торжеством:

— Почти во всех кадрах мне удалось обнаружить присутствие Джимми Брауна. Иногда он оказывался весьма близко от президента, но что-то, вероятно, мешало ему выстрелить. Или он ждал чего-то, какого-то сигнала, не знаю. Во всяком случае, он следовал за президентом по пятам. На какие, спрашивается, деньги? Вам не кажется примечательным этот факт, Юджин?

— Наличие денег у Брауна еще не доказывает, что он имел сообщников. В конце концов, в тюрьме, как мы знаем, он оказался тоже не за благотворительность. Так что мало ли откуда могли появиться у этого человека деньги…

— Допустим. Кстати, насчет тюрьмы… Тут есть одна очень любопытная деталь. Впрочем, к ней мы еще успеем вернуться. А теперь давайте, Юджин, все-таки попытаемся составить жизнеописание Джимми Брауна. Сразу отбросим его детские годы — там не просматривается ничего такого, что могло бы нас интересовать. Юность… Вот юность… Тут есть над чем поразмыслить. Тем более что в печать проникли сведения, будто именно в юности будущий президент кровно оскорбил Джимми Брауна и будто именно с тех пор, по словам самого Брауна, он затаил ненависть к президенту.

— Вам кажутся правдоподобными эти россказни? — усмехаясь, спросил Юджин.

Некоторое время Артур Гринвуд молчал, словно бы нарочно затягивая паузу. Потом сказал:

— Вы спрашиваете, Юджин, кажутся ли мне правдоподобными эти россказни? Я вам отвечу. Джимми Браун провел свою юность в том же городе, что и будущий президент. Не правда ли, примечательное обстоятельство? Мы не можем исключать возможности, что их пути некогда пересеклись. Но это не все. Мне удалось выяснить, что именно тогда, когда Джимми Браун вступал в пору своей юности, его родители, владевшие двумя небольшими магазинами, разорились. Семейство же будущего президента было одним из самых богатых семейств в городе. Можно допустить, что именно оно, это семейство, сыграло какую-то роль в разорении родителей Брауна.

— Но, Артур, — удивленно сказал Юджин Макклоу, — все, что вы сейчас говорите, работает именно на ту версию, которую вы отрицаете!.. Давние личные счеты и так далее…

— Не торопитесь, Юджин. Чтобы опровергнуть аргументы противника, надо прежде всего обнаружить их самые сильные стороны. Итак, допустим, что действительно Джимми Браун много лет тому назад, в юности, был тяжко оскорблен будущим президентом; допустим также, что семья будущего президента сыграла некую зловещую роль в судьбе родителей Брауна. Тогда встает вопрос. Почему в течение многих и многих лет у Брауна не возникала мысль свести счеты со своим обидчиком? Почему она возникла только теперь? Более того. Я берусь утверждать, что мысль об убийстве президента у Джимми Брауна возникла только после того, как он вышел из тюрьмы. У меня хватило терпения просмотреть хроники с участием президента, относящиеся к тому времени, когда Джимми Браун был еще на свободе. И вот что поразительно, Юджин: ни в одном, я подчеркиваю, н и в о д н о м кадре мне не удалось обнаружить Брауна. Следовательно, повышенный интерес к президенту возник у него лишь после пребывания в тюрьме. Заметим это. Это существенно.

— Но это же вполне объяснимо, Артур. Человек попадает в тюрьму, он заново прокручивает перед собой всю свою жизнь, особенно обостренно воспринимает все свои прошлые неудачи и обиды. Они у него гиперболизируются, разрастаются до невероятных размеров, мучают его, заставляют искать возможности отыграться. А тут еще постоянная мысль о том, что в то время, когда он раздавлен жизнью, когда, униженный и отвергнутый обществом, вынужден валяться на тюремной койке, его ровесник, росший в том же городе, что и он сам, достиг вершин успеха. Он — президент. Да одна эта мысль может кого угодно свести с ума…

— Все это звучит очень убедительно, Юджин, если бы не одно обстоятельство. Я побывал на родине Джимми Брауна.

— Вы?

— Да, да, Юджин, я слетал туда, я встретился там с его матерью и сестрами. Все они в один голос утверждают, что н е п о м н я т какой-либо ссоры между Джимми и будущим президентом. Они даже не допускают такой возможности. Более того — они уверяют, будто Джимми в о о б щ е н и к о г д а н е в с т р е ч а л с я с будущим президентом…

— Что же тогда — все это плод его больного воображения?

— Не знаю. Не могу сказать определенно. Мать Джимми и его сестры — люди малообразованные, запуганные, возможно, они просто боятся сказать правду. Во всяком случае, ни доказать, ни опровергнуть тот факт, что Джимми Браун в юности встречался с будущим президентом и был оскорблен им, мы пока не можем. Запомним это. И вот что мне кажется, Юджин: разгадку этой истории несомненно надо искать в тюремной камере. Поверьте моему чутью — именно там, в тюрьме, с Джимми Брауном произошло нечто такое, что перевернуло его жизнь. Что именно случилось с ним там — вот главный вопрос, на который мы с вами должны попытаться ответить. А потому завтра же я еду в тюрьму. Вас же, Юджин, если энтузиазм ваш еще не иссяк, попрошу по мере возможности проследить, как вел себя Браун сразу после выхода из тюрьмы…


— Итак, Юджин, я побывал в тюрьме. Образно говоря, я обнюхал там все углы и облазил все закоулки. И я обескуражен. Я вам честно признаюсь, Юджин: я совершенно обескуражен. Надзиратели, которые знали Джимми Брауна, в один голос клянутся, что он ушел из тюрьмы точно таким же, каким туда явился. И я думаю, им нет смысла лгать. Хотя, конечно, поручиться на все сто ни за кого нельзя. Но если верить моей интуиции, интуиции старого газетного волка, они говорят правду. И они уверяют, что не замечали за Джимми Брауном никаких странностей, ничего такого, что выделяло бы его среди других клиентов их богоугодного заведения. «Джимми Браун не мог убить президента! — вот что они мне сказали. — Он не тот человек. Он из тех, кто играет только на мелкие ставки». Тем не менее он убил — уж в этом-то нет никаких сомнений. Не двойник же Джимми Брауна, в конце концов, стрелял в президента!

— А почему бы не допустить и такую возможность? — сказал Юджин.

— Нет уж, это было бы чересчур сложно! Еще немного, и я, кажется, начну склоняться к мысли, что Джимми Браун действительно маньяк-одиночка. Хотя разум мой протестует против такой версии. Однако, вы знаете, Юджин, мне удалось установить, с кем вместе пребывал Джимми Браун в тюремной камере на протяжении всех шести месяцев. И здесь не за что зацепиться! Все тот же мелкий, невыразительный сброд! У меня было еще одно предположение — посетители. Мог же кто-то посещать его в тюрьме. Я надеялся отыскать некую таинственную личность, которая являлась к Джимми Брауну, я был почти убежден, что такой человек должен был отыскаться, не мог не отыскаться. Я предполагал, что именно эта таинственная личность… Впрочем, что долго распространяться… Я никого не нашел, Юджин. Ни единая душа, если верить тюремному журналу, не посещала Джимми Брауна! Ни единая душа, за исключением тех, кто обязан был это делать по долгу службы, — тюремный священник и тюремный доктор. Я разговаривал со священником. Он так же, как и надзиратели, уверяет, что не заметил в характере Джимми Брауна никаких перемен. «Но может быть, беседуя с вами, — спросил я священника, — Джимми Браун упоминал о своей юности, об обидах, нанесенных ему тогда, говорил что-нибудь о неудавшейся жизни, сетовал на судьбу?» — «Нет, никогда. Вообще, он не особенно был склонен к душеспасительным беседам», — сказал священник. Это все, чего мне удалось от него добиться. Одним словом, Джимми Браун вышел из тюрьмы все тем же Джимми Брауном, что и вошел в нее. Это мы, пожалуй, можем уже утверждать точно. Единственно, с кем мне не удалось встретиться, это с тюремным врачом. Он больше не работает в тюрьме. На всякий случай я попросил, чтобы мне навели о нем справки. Но я не думаю, что он сумеет добавить что-нибудь новенькое к тому, что я услышал. Итак, Юджин, загадка остается. А что у вас? Что вы сумели выяснить?

— К сожалению, немногое. Вероятно, я не гожусь в детективы. Я не сумел установить, что делал Джимми Браун сразу после выхода из тюрьмы. След его теряется. Скорее всего, он бродяжничал или жил у случайных знакомых. Где и как именно — неизвестно. Во всяком случае, в родном городе он появляется лишь спустя три с лишним месяца после того, как снял арестантскую робу. И вот дальше уже его путь хорошо прослеживается. Переезды из города в город — начинается та самая погоня за президентом, о которой вы говорили… Это все, что мне удалось узнать.

Гринвуд некоторое время молчал, задумавшись. Потом он стукнул себя кулаком по колену.

— А ведь в этом что-то есть, Юджин! Вам не кажутся наводящими на размышления, по крайней мере, два обстоятельства? Первое. Человек вышел из тюрьмы, человек только что сбросил, как вы выразились, арестантскую робу, ему до черта надоели все тюремные порядки, решетки, замки, надзиратели… Ему хочется отдохнуть от всего этого, отойти… Куда же его потянет в первый же день? Куда? Ну вот так, чисто психологически?.. Домой, конечно же домой, к родным, к домашнему, что называется, очагу. И Джимми действительно появляется у домашнего очага, но появляется лишь три месяца спустя. Что же он делал эти три месяца? Что мешало ему сразу же приехать в родной город? На этот вопрос мы пока, к сожалению, не можем ответить. Обстоятельство второе, еще более серьезное. Если исходить из нашей прежней версии, будто именно в тюрьме с Джимми Брауном произошел некий решающий перелом, то естественно было бы предположить, что свою охоту за президентом он начнет сразу же, едва только окажется на свободе. Но теперь мы знаем, что этого не случилось. Погоня за президентом начинается только спустя три месяца. Опять эти три месяца. Если бы нам знать, Юджин, где он был и что делал эти три месяца!

— У меня такое ощущение, что мы с вами вышли на верный путь, — сказал Юджин.

— Но что толку! Что толку, если этот путь привел нас в тупик! — в досаде воскликнул Гринвуд. — Если он оборвался, едва наметившись, и перед нами — пропасть, обрыв. И ни одной зацепки, ни одной даже крошечной зацепки, которая могла бы помочь нам. И все-таки не будем терять присутствия духа. Впрочем, я, кажется, уговариваю не столько вас, сколько себя. Давайте прервем наше разбирательство до завтра и подумаем еще раз: не пропустили ли мы какую-нибудь деталь, какую-нибудь мелочь, за которую можно было бы ухватиться? Итак, до завтра!


На следующий день Гринвуд сам позвонил Юджину.

— У меня есть новости. Приходите, только побыстрее, я сейчас должен уехать. Кажется, мы напали на след.

Не прошло и четверти часа, как Юджин Макклоу уже сидел в кабинете Гринвуда. Гринвуд по своей привычке расхаживал из угла в угол.

— Помните, Юджин, я вчера говорил вам о тюремном враче, который посещал Джимми Брауна? Я не возлагал на него особых надежд, но все-таки попросил навести о нем справки.

— И что же? Вы встретились с ним?

— Нет, я не встречался с ним и вряд ли встречусь. Дело в другом, Юджин. Помните, я говорил, что он ушел из тюрьмы? Так вот, я узнал, у к о г о он работает теперь.

— У кого же? Да говорите, Артур! Или вы нарочно подогреваете мое любопытство своими бесконечными паузами?

— Он работает теперь у профессора Клейста. У Герхарда Клейста в институте экспериментальной психиатрии. Вам ничего не говорит это имя?

— Что-то такое припоминаю смутно… Кажется, о нем, о его опытах что-то писали…

— Да. Писали. И весьма любопытные вещи. Во всяком случае, я не сомневаюсь, что след Джимми Брауна из тюремной камеры ведет прямо туда. И я сейчас еду к Клейсту. Я уже договорился с ним о встрече.

— Что же вы ему скажете?

— Я не скажу. Я уже сказал. Я сказал, что намереваюсь писать об его институте, хочу взять у него интервью. Он был счастлив. — Гринвуд быстро взглянул на часы. — Мне пора, Юджин. Он уже ждет меня.


Профессор Клейст оказался весьма пожилым, жизнерадостным человеком. Седые, уже изрядно поредевшие его волосы были с аккуратной старательностью зачесаны на прямой пробор, и сквозь них беззащитно просвечивала розоватая лысина. Рука его, которую он с энтузиазмом протянул Гринвуду, оказалась необыкновенно мягкой, почти женственно-нежной.

— Я крайне польщен вашим визитом, мистер Гринвуд, — сказал Герхард Клейст. — Я нисколько не преувеличу, если признаюсь, что не пропускаю ни одной вашей статьи. Так что в моем лице вы имеете самого верного вашего почитателя.

— Благодарю вас, профессор, — сказал Гринвуд. — Я тоже немало слышал о вас и о ваших поистине сенсационных работах.

— Надеюсь, мы не разочаруем вас, мистер Гринвуд. Я бы не хотел слишком преувеличивать заслуги нашего института, но и излишне скромничать на моем месте было бы фарисейством. Не так ли, мистер Гринвуд? Мы действительно добились кое-каких успехов, это признают теперь даже наши противники. К примеру, мы владеем искусством программирования личности.

— Чем? — переспросил Гринвуд, весь напрягаясь и стараясь не выдать этого своего напряжения.

— Искусством программирования личности. Для непрофессионального слуха это, может быть, звучит несколько непривычно, но это действительно так, и это одно из самых больших наших достижений. Сейчас я вам, разумеется несколько упрощенно, попытаюсь объяснить суть дела. Но прежде ответьте мне, мистер Гринвуд, что главным образом определяет мотивы вашего поведения?

— Ну… не знаю… — неуверенно ответил Гринвуд. — Скорее всего, свойства моего характера… Желания… Различные жизненные обстоятельства… Мало ли что еще…

— Все это так, все это так, мистер Гринвуд, но вы забыли назвать одну и причем, может быть, самую существенную вещь! Вы забыли назвать вашу память!

— Память?

— Ну да, разумеется! Разве не все то, что вы помните, что хранится в вашей памяти, — события, люди, их характеры, обстоятельства встреч с ними, картины вашего детства наконец — разве не все это во многом определяет ваше поведение? Вы п о м н и т е — я нарочно делаю нажим на этом слове, — вы п о м н и т е, что один человек вас некогда обидел, а другой помог вам продвинуться по службе, и вы, руководствуясь именно этой памятью, уже определяете свою линию поведения по отношению к этим людям; вы п о м н и т е — я намеренно беру сейчас самые простые, самые пустяковые примеры, — что некогда крупно проиграли в покер некоему мистеру Н., и вы непременно хотите взять у него реванш; вы п о м н и т е, что мистер Х. своевременно не счел нужным вернуть вам долг, и в следующий раз вы, конечно, постараетесь больше не иметь с ним денежных дел. Разве не так? И разве не ваша память играет здесь главенствующую роль, говорит решающее слово? А теперь представим на минуту, что все то, что я перечислил выше, вы забыли, ни одно из этих сведений больше не хранится в вашей памяти, память ваша опустошена. Я прошу вас, мистер Гринвуд, обратить особое внимание на это сочетание слов: «память опустошена», дальше оно нам еще пригодится. Итак, представим себе, что память ваша больше не способна помочь вам в оценке окружающих людей, вы начисто забыли, что именно связывало вас с ними или разъединяло. Каким становится ваше поведение?

— Затрудняюсь сразу ответить… — сказал Гринвуд. — Вы меня, честно говоря, несколько ошеломили…

— Так я вам отвечу! — с нескрываемой гордостью воскликнул профессор Клейст. — В лучшем случае поведение ваше становится осторожно-нейтральным, так сказать, выжидающим. Но, скорее всего, вы будете пребывать в состоянии полной растерянности и неуверенности, ваша способность действовать будет парализована, вы окажетесь попросту не в силах совершить какой-либо решительный поступок…

— Пожалуй, вы правы, — сказал Гринвуд, все с большим интересом и возрастающим вниманием вслушиваясь в то, что говорил профессор.

— Теперь двинемся дальше, сделаем еще один шаг. Шаг, который разом меняет все дело. Попробуйте, мистер Гринвуд, еще раз призвать на помощь вашу фантазию и вообразите себе, что в тот момент, когда память ваша опустошена, она замещается иной, скажем для простоты примера, прямо противоположной памятью. И вот вам уже кажется — впрочем, слово «кажется» здесь, пожалуй, не совсем уместно, — нет, вам не кажется, вы просто уверены, вы точно п о м н и т е, что тот самый, обидевший вас человек вовсе не обидел вас, а помог вам продвинуться по службе, и наоборот — тот, кто помогал вам, представляется теперь вашим обидчиком; вы совершенно убеждены, что не мистер Н. выиграл у вас партию в покер, а вы крупно обставили его; наконец, вы точно п о м н и т е, что мистер Х. вернул вам всю сумму сполна на добрую неделю раньше назначенного срока. Каким становится ваше поведение? Ну, тут ответ совершенно очевиден. Оно становится прямо противоположным тому, что было прежде. Вы попросту ведете себя уже как совсем иной человек. Вот мы и пришли к самому главному, мистер Гринвуд, к тому, ради чего я позволил себе прочесть вам эту небольшую лекцию. Память и прежде всего память определяет поведение человека! Манипулируя памятью, меняя отдельные ее проявления или всю память в целом, мы и получаем возможность целенаправленно — я подчеркиваю: ц е л е н а п р а в л е н н о — программировать поведение личности…

— Вы убедили меня, профессор, — сказал Гринвуд. — Все это действительно очень увлекательно. И все-таки мне кажется, я так и не сумел уяснить главного. Вот вы говорите: «заменить память»… Но разве это не из области фантастики? Неужели такая операция возможна?

— Она не только возможна, мистер Гринвуд, — раздельно выговаривая каждое слово, произнес Герхард Клейст. — Она уже делается в нашем институте.

— Но как? Каким образом?

— Это несущественно. Ну что за разница, мистер Гринвуд, каким образом; важно, что она делается. А как именно — это уже чисто практическая сторона дела, черновая наша работа, это уже представляет интерес только для специалистов-профессионалов…

— И все-таки мне трудно поверить. Ну, пересадка сердца, почек, это я все понимаю. Но заменить память… Заставить человека помнить то, чего с ним никогда не было, чего он не переживал… В это, согласитесь, трудно сразу поверить…

— Почему же? — спокойно возразил Клейст. — Стереть прежнюю память, опустошить ее — в этом, как я уже говорил вам, сегодня для нас нет проблемы. Правда, это не самая приятная процедура для наших пациентов: дело, к сожалению, не обходится без электрошока и применения сильных наркотических средств, но что поделаешь… Зато можно добиться блестящих результатов: человек полностью забывает, кто он, где он, что с ним происходит… Полностью. Память его чиста, как память новорожденного. Итак, первая часть задачи выполнена. Ну а что касается второй части нашей задачи, то отчего же она кажется вам такой уж невероятной? Разве в нашей обычной, повседневной жизни мы с вами сплошь и рядом не помним того, чего с нами никогда не было, да чего и в жизни-то никогда вообще не происходило? Разве в нашу память сплошь и рядом не вводятся иллюзорные картины, которые иной раз мы храним еще даже лучше, прочнее, чем картины реальной жизни? Вы читаете роман, вы смотрите кинофильм, вы включаете телевизор, и разве преподносимые вам, выдуманные события не оседают в вашей памяти, не влияют на ваш образ мыслей, на ваши привычки, не диктуют вам в какой-то степени ваше поведение? Но все это накладывается на ваш предыдущий опыт и становится лишь малой частицей вашей памяти. Ну а если мы имеем дело с человеком, у которого память полностью стерта, тогда все впечатления, сведения, образы, которые мы ему преподносим, становятся для него п е р в ы м и, главными, основополагающими. Именно они отныне будут определять его поведение. Вот вам и решение проблемы. Этот процесс мы и называем целенаправленным программированием личности. Конечно, мы применяем и свои, чисто специфические методы, но суть одна. Одним словом, мы стоим на пороге великих перемен, мистер Гринвуд! Управление психикой человека, программирование поведения отдельной личности, а затем и целого общества, — вы представляете, мистер Гринвуд, какие перспективы открываются за всем этим?

— Да, — сказал Гринвуд. — Представляю. И все-таки признаюсь: подобные перспективы не могут не пугать.

— Бросьте, мистер Гринвуд! Человек нуждается в том, чтобы им управляли. И мы готовы помочь ему в этом. Над входом в наш институт с полным основанием можно было бы начертать: «Решись переступить этот порог, и ты выйдешь отсюда иным, обновленным человеком!»

На минуту Гринвуд представил себе, как захлопнулись двери институтской клиники за Джимми Брауном. Каким образом удалось заманить его сюда? Угрозами? Лживыми обещаниями? Деньгами?

— И много ли таких, кто ищет у вас обновления? — стараясь придать своему вопросу шутливый оттенок, спросил Гринвуд. — Конечно, если мой интерес переходит границы дозволенного, вы можете не отвечать. Я понимаю: врачебная тайна и все такое прочее…

— Мистер Гринвуд, я тоже понимаю: если журналист вашего класса захочет что-нибудь узнать, он все равно узнает, — в тон ему отозвался Клейст. — Поэтому я отвечу так: мы не испытываем недостатка в клиентах. Надеюсь, вас устраивает такой ответ?

— Вполне. Однако ваши исследования, доктор Клейст, вероятно, требуют немалых затрат, — сказал Гринвуд. — Не сдерживает ли это осуществление ваших планов?

— Слава богу, нет, — сказал Клейст. — Нам было бы грех жаловаться. К счастью, в нашей стране еще есть люди, готовые бескорыстно помочь науке.

— Например? Мне бы, естественно, хотелось воздать должное этим людям.

— Назовите фонд Миллера, и этого будет достаточно, — сказал Клейст.

— Благодарю вас, профессор. Все, что я узнал, необычайно интересно. Надеюсь, мы еще встретимся, — Гринвуд поднялся, протягивая руку профессору Клейсту. — Да, вот еще один вопрос, профессор, чуть не забыл. Вы не помните, у вас не было пациента по фамилии Браун? Джимми Браун.

На мгновение лицо профессора словно застыло, несколько секунд он смотрел на Гринвуда жестким, оценивающим взглядом. Но тут же глаза его снова засветились добродушной улыбкой.

— Ну как же! — воскликнул он. — Джимми Браун! Это тот самый субъект, что стрелял в президента? Я не сразу сообразил, о ком это вы. Джимми Браун. Да, он был нашим пациентом. Его доставили к нам, кажется, прямо из тюрьмы. Если не ошибаюсь, тяжелая форма шизофрении. Маниакальная идея убийства президента. Кстати, знаете, это уже не первый случай — прямо какое-то национальное бедствие, каждый сумасшедший считает своим долгом палить в президента. Мы пытались лечить его, но, как видите… — профессор Клейст развел руками. — К сожалению, и наша наука не всесильна. Впрочем, если вас интересует этот пациент, я могу распорядиться, сейчас принесут историю болезни…

— Нет, благодарю вас, профессор, это я так, к слову, — сказал Гринвуд.

— Ну и прекрасно! От таких дел действительно лучше держаться подальше. Запомните это, мистер Гринвуд, — сказал профессор Клейст, с жизнерадостной наглостью улыбаясь Гринвуду и пожимая его руку своей мягкой, женственно-нежной кистью.


— Ну что же, Юджин, можно подводить итоги. Знаете, как я назову свою статью? Я назову ее «Операция «Торпеда». Я опишу в ней все, что произошло с Джимми Брауном. Теперь мы уже можем достаточно точно воспроизвести эти события. Его отвезли в институт Клейста, возможно под предлогом необходимости медицинского обследования, возможно, пообещав деньги за услуги, которые он окажет институту. Так или иначе, но он оказался в институтской клинике. Они правильно рассчитали, что судьбой его никто не будет интересоваться. Им нужен был именно такой человек.

— Кому — им? — спросил Юджин.

— Это нам еще предстоит выяснить. Но догадаться не так уж сложно. Кто платит деньги, тот и заказывает музыку. Профессор Клейст, он, разумеется, лишь исполнитель. Ему предстояло превратить Джимми Брауна в человека, одержимого идеей убийства президента. И он это сделал. Память Джимми Брауна была опустошена, стерта. «К сожалению, это не очень приятная процедура для наших пациентов, — сказал мне сегодня профессор Клейст, — приходится применять электрошок, но что поделаешь…» Итак, Джимми Браун вынес эту процедуру и лишился памяти. А дальше изо дня в день, изо дня в день ему внушали, какое тяжкое оскорбление некогда, еще в юности, нанес ему будущий президент. Ему твердили об этом через наушники, ему показывали кинокадры со всеми унизительными подробностями, разумеется сфабрикованными, его подвергали электрогипнозу. И когда наконец двери клиники снова распахнулись перед Джимми Брауном, в его мозгу не было иных мыслей, иных желаний, иных побуждений, кроме одного-единственного: убить президента! Да, отныне Джимми Браун был свободен, но он больше не был Джимми Брауном. Теперь это была торпеда, самонаводящаяся торпеда, неуклонно идущая к цели. Вот, Юджин, и вся история. Теперь остается лишь засучить рукава и сесть за пишущую машинку. Все-таки мы с вами молодцы, Юджин!..


На следующий день Артура Гринвуда нашли мертвым. Он сидел в своем рабочем кресле, уронив голову на письменный стол, рядом с пишущей машинкой. Врачи установили, что он умер от сердечного приступа. Никаких признаков насильственной смерти обнаружить не удалось. Правда, не удалось обнаружить и рукопись статьи. Однако, когда Юджин Макклоу обратил внимание агентов из бюро расследований на это обстоятельство, ему было сказано, что, вероятнее всего, мистер Гринвуд попросту не успел написать ни строчки. Что ж, возможно, так оно и было.

«НАЕЗДНИК»

— Доктор Тэрнер? С вами будет говорить профессор Хаксли.

Пауза между этой фразой, произнесенной секретаршей, и голосом самого Хаксли, зазвучавшим в трубке, была, пожалуй, чуть короче, чем полагалось бы для человека, занимавшего такое положение, как профессор Хаксли. Руководитель гигантского научного центра, где сотни людей занимались самыми головоломными и, как поговаривали, самыми фантастическими проблемами, центра, чьи корпуса не только протянулись на несколько километров, но еще и уходили глубоко под землю, — этот человек был слишком значительной фигурой, чтобы доктор Тэрнер, возглавлявший пусть вполне современную и даже имевшую немалую известность, но все же небольшую психиатрическую лечебницу, не напрягся весь внутренне, прижимая к уху телефонную трубку.

— Добрый день, доктор! — Голос профессора звучал совсем по-свойски, словно он собрался пригласить своего коллегу на загородную прогулку или на скромный семейный праздник.

— Добрый день, профессор! — Тэрнер постарался, чтобы его голос прозвучал если не точно так же, то по крайней мере почти так же.

— У меня к вам, доктор, личная просьба. Вероятно, к вам в ближайшее время обратится некий профессор Гардинг. Да, да, Гардинг. Это один из лучших наших сотрудников. Очень жаль, но последние месяцы с ним творится что-то неладное. Надеюсь, ничего страшного, но все же… Нам бы очень не хотелось его терять. Я сам рекомендовал ему вашу клинику.

— Благодарю вас, профессор. Я очень признателен.

— И прошу вас, доктор, по возможности разрешать Гардингу работать — без этого, я уверен, он долго не протянет. Кроме того, повторяю, его последние идеи для нас крайне ценны. Вы меня поняли?

— Не беспокойтесь, профессор. На нашу клинику еще никто не жаловался.

— Ну вот и прекрасно.

Они простились, и доктор Тэрнер еще некоторое время смотрел на телефонный аппарат с нежностью, словно тот был живым существом…


Профессор Гардинг появился в его кабинете на другой день. Он был худощав и немолод. У него было энергичное лицо, уже носившее следы усталости, даже, если говорить точнее, измученности. К тому же он был явно смущен необходимостью своего появления здесь. Впрочем, это выражение смущения и растерянности, словно человек пытается и не может понять, как, по какой неведомой случайности он попал совсем не туда, куда стремился, не раз уже замечал доктор Тэрнер на лицах своих пациентов.

— Рад, рад с вами познакомиться! — воскликнул Тэрнер. — Много слышал о ваших работах. Счастлив, что теперь имею возможность видеть вас…

Он приостановился — он всегда придавал большое значение первой реакции, первым словам больного, произнесенным в этом кабинете.

— К сожалению, не могу ответить вам тем же, — сказал Гардинг, усмехнувшись. — Вернее, я был бы рад познакомиться с вами при других обстоятельствах…

— Ну что вы! — воскликнул доктор Тэрнер. — Не надо преувеличивать! В наше время очень многие невольно преувеличивают свои болезни. Нервы, переутомление, стресс… Две-три недели покоя, и все будет отлично.

Гардинг покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Если бы э т о не было так серьезно, я бы, поверьте, никогда не обратился к вам.

— Что же вас беспокоит, профессор? — уже переходя на деловой тон, спросил Тэрнер.

— В том-то и дело… В том-то и дело… — сказал Гардинг. — Если бы я мог объяснить, что со мной происходит, это не было бы так мучительно.

— И все-таки? Попытайтесь, профессор.

— Скажите, доктор, вам никогда в детстве не снился такой сон: вы ясно видите яблоко, вы даже берете его в руку, вам кажется: вы сейчас надкусите его, а надкусить его, ощутить его вкус оказывается невозможно, — и вы даже во сне страдаете от этой невозможности и оттого, что не можете понять: почему? Как же? Ведь яблоко — вот оно, перед вами…

— Ну разумеется, — улыбаясь, сказал доктор. — Кому же из нас в детстве не снились такие сны…

— Так вот, со мной теперь происходит нечто подобное уже наяву. Я т е р я ю м ы с л ь. Вы понимаете, доктор, я ее уже ощущаю, я чувствую, что она есть, и вдруг она исчезает, я не могу п о й м а т ь ее…

Доктор Тэрнер кивнул. Лицо его оставалось серьезным.

«Склероз, — подумал он, — обычный старческий склероз. Плюс упорное нежелание признать свою болезнь обыкновенной, такой, как у всех. М о я болезнь должна быть исключительной».

С такими случаями ему тоже приходилось иметь дело не раз. Как ни странно, но человек способен гордиться даже тяжелой болезнью, если она редчайшая, если она принадлежит только ему.

— Мне кажется, вы меня не поняли, — с грустью сказал Гардинг. — Понимаете, со мной и раньше бывало, что я вдруг что-то забывал, не мог сразу уловить какую-то идею, но теперь это совсем другое. Это состояние… Нет, я не знаю, как это объяснить словами…

«Ничего удивительного, что процесс постепенного умирания мозга всегда особенно мучителен и невыносим именно для больших ученых…» — подумал доктор, а вслух сказал:

— Еще один вопрос, профессор. У вас были за последнее время какие-либо неприятности, сильные переживания?

Гардинг пожал плечами.

— Может быть, столкновения с кем-нибудь из коллег? С руководством?

— Ну у кого же их не бывает — столкновений и неприятностей! — сказал Гардинг. — Но ничего из ряда вон выходящего… Так что даже не знаю, что вам и сказать… Разве что…

Доктор ждал.

— Разве что… Недавно мы крупно поспорили с профессором Хаксли. Дело в том, что наши взгляды на одну проблему разошлись уж очень резко. Я опасался, не будут ли некоторые наши работы использованы во вред людям. Тогда я, кажется, погорячился. Впрочем, в науке такие вещи естественны, вы же знаете, доктор…

— И с профессором Хаксли у вас остались по-прежнему хорошие отношения? — быстро спросил Тэрнер. — Вы не испытываете к нему вражды?

— Ну что вы! — сказал Гардинг. — Нормальные деловые отношения.

— Я рад, что вы так здраво смотрите на вещи, — сказал доктор. — Это лишний раз доказывает, что ваше недомогание не так уж страшно. Покой, полная изоляция, режим, прогулки, кое-что из химиотерапии — теперь в этой области, вы, конечно, слышали, достигнуты чудеса, — и я уверен, вы сможете вернуться к своей работе…

Он замолчал. Выражение глаз Гардинга насторожило его: так смотрят дети, когда понимают, что взрослые их обманывают.


Прошла неделя, другая, прошел месяц, а больному, вопреки заверениям доктора Тэрнера, не становилось лучше.

Гардинга поместили в отдельную комнату, которая скорее напоминала номер в отличном отеле, чем палату в психиатрической клинике. Правда, дверь этой палаты постоянно была заперта снаружи, но профессор, казалось, и не замечал этого.

Он то бродил по комнате, то вдруг торопливо присаживался к столу и пытался что-то записывать на листках, вырванных из блокнота. Торопясь, он наносил на бумагу значки и цифры, иногда сбивчивым, судорожным почерком записывал одно-два слова, зачеркивал их, отбрасывал ручку и с мучительным недоумением вглядывался в только что сделанные записи. Вставал и снова начинал ходить по комнате. Потом снова кидался к столу. И так — весь день.

Иногда он просыпался среди ночи и, включив свет, тянулся к блокноту. И опять все повторялось.

С каждым днем лицо его становилось все изможденнее, и измученное выражение, казалось, теперь уже навсегда застыло в его глазах.

Напрасно доктор Тэрнер уверял, что все идет как нельзя лучше, — он и сам видел, что это ложь. Он еще пытался убедить себя, что это кризис, что вот минет кульминационная точка, и больной пойдет на поправку; но время шло, а состояние Гардинга все ухудшалось…


Научный центр, которым руководил профессор Хаксли, был так огромен, что вздумай профессор ежедневно совершать обход всех лабораторий, отделов и секторов, у него уже не оставалось бы времени ни на что другое. Поэтому он обычно выбирал какой-нибудь один отдел или сектор и некоторое время занимался только им.

Последние дни профессор Хаксли чаще всего бывал в четвертом корпусе. Над крышей этого корпуса тянулись вверх сложные антенные системы, а в самом здании размещалась электронная аппаратура под кодовым названием «Наездник». Это название придумал ее создатель, профессор Кронфельд, еще в то время, когда она существовала лишь в его воображении, но с тех пор оно так и закрепилось за ней.

Профессор Хаксли подолгу, внимательно наблюдал за бесшумной работой операторов в белых халатах, за вспыхивающими и гаснущими сигнальными лампочками, за вздрагивающими стрелками приборов, за бесконечной лентой, выползающей из электронной машины…

В эти минуты он был молчалив и задумчив.


Днем профессору Гардингу разрешали прогулку к морю.

Он шел и думал о своей жизни и забывал, что два служителя, два санитара, неотступно следуют за ним.

Когда-то, еще в студенческие годы, все то, чего он добился теперь, все то, что удалось ему сделать, представлялось бы ему и вершиной славы, и вершиной успеха. О большем он не мог, да и не смел тогда мечтать. А теперь, оглядываясь назад, он понимал, как ничтожно мало он сделал. Те работы, которые он выполнил, были временны, преходящи. Но порой ему казалось, что он еще сумеет, что он непременно должен сделать что-то неизмеримо более важное.

Он же м о ж е т. Он это чувствовал.

В светлые минуты, когда он стоял возле моря, он опять начинал верить, что сумеет. И он торопился обратно в свою комнату, в свою камеру, в свою палату, — его мало интересовало, как это здесь называется. И снова начинались те же мучения.

Иногда ему чудилось, что он уже ощутил, поймал мысль и ему только недостает умения, недостает слов, чтобы выразить ее. Вряд ли что-либо могло причинять большие страдания, чем это чувство собственной беспомощности…

Когда-то давно он любил работать стоя, — он вдруг вспоминал об этом и просил принести ему специальную конторку.

Это не помогало.

Тогда он часами упорно просиживал за столом над чистым листом бумаги, боясь упустить тот момент, когда его мысль станет ясной и когда у него хватит сил выразить ее.

Потом он ощущал усталость, опустошенность, — неслышно появлялась сестра милосердия, делала ему укол, чтобы он уснул.

Засыпая, он видел себя то студентом, почти мальчиком, то молодым профессором, впервые входящим в аудиторию…


На селекторе в кабинете профессора Хаксли вспыхнул красный глазок: его вызывал «Наездник». Профессор щелкнул переключателем — пользоваться прямой связью сотрудникам разрешалось лишь в особо важных, экстренных случаях.

— Слушаю, — негромко сказал он.

Взволнованный голос произнес:

— Два часа назад объект номер семь прекратил выдачу информации.

Профессор Хаксли положил трубку и молча откинулся на спинку кресла.

Слегка покачиваясь в кресле, он ждал.

Он не удивился, когда на пороге кабинета возникла секретарша.

— Профессор, простите, но с вами хочет говорить доктор Тэрнер.

— Да-да, — отозвался Хаксли. — Соединяйте.

Несколько секунд доктор Тэрнер молчал, только было слышно в трубке его дыхание. Потом сказал:

— Профессор, два часа назад умер Гардинг. Я просто не представляю…

Хаксли оборвал его на полуслове.

— Надеюсь, вы сделали все возможное? — холодно спросил он.

— Разумеется! — воскликнул доктор Тэрнер. — Нам впервые пришлось столкнуться с подобным случаем, и все-таки я убежден…

Он продолжал еще что-то говорить, торопливо и громко, но профессор Хаксли уже не слушал его.


На следующий день профессор Хаксли вызвал к себе Кронфельда.

— Садитесь, Кронфельд, — сказал он. — Вы знаете, что профессор Гардинг умер?

— Да, — сказал Кронфельд. — Знаю. Правда, последнее время мне не приходилось с ним встречаться. Говорят, он был тяжело болен?

— Да. И потому нам пришлось торопиться. Теперь можно подвести итоги. Ваш «Наездник» поработал в этот раз неплохо. Обработка информации еще не закончена, но уже сейчас можно сказать, что мы располагаем необычайно интересным и необычайно важным материалом.

— Идеи Гардинга всегда были оригинальны, — сказал Кронфельд.

— Да. Если бы только он сам не был так упрям… — вздохнул Хаксли. — Тогда бы, я думаю, нам не пришлось прибегать к услугам «Наездника». Кстати, Кронфельд… я давно хотел вас спросить: почему вы дали своему детищу такое странное название?

— А-а, это… — засмеялся Кронфельд. — Старая история. Вы ведь знаете, профессор, детские впечатления нередко бывают самыми сильными. Так вот, еще в детстве в популярной книжонке я прочел рассказ о таком насекомом — наезднике. Самка наездника откладывает яйца в тело гусеницы. Гусеница еще ничего не ощущает, но она уже обречена. Личинка-паразит, развиваясь, высасывает из нее все соки, и гусеница гибнет. Эта история произвела на меня в детстве какое-то странное, почти болезненное впечатление. А мысль о создании мозга-паразита, мозга, перехватывающего чужие импульсы, пришла уже много позже. И все-таки я их связываю — ту детскую, давнюю вспышку ужаса и эту свою идею…

Он сделал паузу, словно выжидая, что скажет Хаксли, но директор молчал.

— И знаете, что самое забавное, профессор? Что эта идея впервые пришла мне в голову на лекциях Гардинга, когда я был еще студентом. «Учиться у природы!» Вы же помните, это всегда была его любимая мысль. Он повторял ее без конца. А мозг-паразит… Эта идея была так проста, что сначала показалась мне неосуществимой. А потом… Впрочем, что было потом, вы знаете. Создать аппаратуру, которая сумела бы уловить и усилить самые слабые импульсы, было не так уж сложно. Самым сложным оказалось научиться настраиваться на нужный объект. С этим пришлось повозиться…

— Еще один вопрос, Кронфельд, — сказал Хаксли. — Над чем вы работаете теперь? Что-то я давно ничего не слышал о вашей работе.

— Это секрет, профессор, — засмеялся Кронфельд. — Это секрет.

— Даже от меня? — И Хаксли шутливо погрозил ему пальцем. — От меня у вас не должно быть секретов.

— Я ведь суеверен, профессор, — так же шутливо сказал Кронфельд. — А если говорить серьезно — любая идея занимает меня лишь до тех пор, пока не высказана вслух. Как только выскажу ее, я перестаю ощущать ее своей…

— Я вас понимаю, Кронфельд, — сказал профессор Хаксли. — Я вас очень хорошо понимаю.


Через несколько дней в кабинете доктора Тэрнера раздался звонок:

— Доктор Тэрнер? С вами будет говорить профессор Хаксли.

— Добрый день, доктор.

— Добрый день, профессор.

— Очень прискорбно, доктор, но мне снова приходится прибегнуть к вашей помощи. Случай, очень похожий на болезнь Гардинга. Боюсь, что в ближайшее время к вам обратится еще один наш сотрудник. Сначала я хотел рекомендовать ему другую клинику, но потом подумал, что вам будет любопытно и полезно изучить еще один аналогичный случай… И я думаю, доктор, вашему новому пациенту совсем ни к чему знать, что Гардинг умер именно в вашей клинике. Не так ли?

— Да, профессор, вы совершенно правы. Мы позаботимся об этом.

— Уверен, что на этот раз исход будет благополучным.

— Благодарю вас, профессор. Разрешите узнать фамилию больного?

— Профессор Кронфельд, — сказал Хаксли. — Запомните: профессор Кронфельд.

БУНТ

— Я боюсь за тебя, Эрик, — сказала Юлия с грустью. — Ты так и остался землянином, хотя и родился здесь. Понимаешь? Ты так и не стал нашим. Я очень боюсь за тебя, Эрик.

— Но вы-то кто? Вы-то? Вы разве не земляне?

— Нет. — Она покачала головой. — Какие же мы земляне? Со времен Великих Потрясений, с тех пор как Высшим Советом было принято решение о самоизоляции, уже несколько поколений сменили друг друга здесь, на Рузе. Ни я, ни мой дед, ни прадед никогда не видели Землю. У нас в крови уже не осталось памяти о ней. А в тебе эта память еще свежа. Вот в чем все дело, Эрик…

Разговор этот начался, казалось бы, с пустяков. Эрик и Юлия сидели за завтраком в помещении, внешне напоминавшем салон старинного теплохода, — при желании через иллюминаторы можно было даже увидеть блестевшую под утренним мягким солнцем бесконечную гладь спокойного моря и ощутить проникающий в салон легкий запах соленых брызг. Разумеется, это была лишь иллюзия. На Рузе, на этой искусственной планете, созданной человеческими руками и человеческой мыслью, никогда не было и не могло быть никакого моря. Само название «Руза» происходило от двух слов: Рукотворная Земля. Впрочем, теперь здесь мало кто помнил об этом. По земным масштабам Руза могла сравниться с каким-нибудь густонаселенным, огромным городом. В ее гигантском чреве непрестанно трудились сотни тысяч сверхроботов, беспрерывно работали мощные фабрики биосинтеза, ни на минуту не останавливались разного рода накопители, собиратели, преобразователи энергии — вся колоссальная сеть замкнутого жизнеобеспечения искусственной планеты — одинокого острова, затерявшегося в бесконечных, космических пространствах. Именно эта сеть жизнеобеспечения, мощная, но почти полностью скрытая от глаз человека, и позволяла, в частности, Эрику и Юлии сейчас спокойно и беззаботно беседовать за завтраком.

Они оба особенно ценили эти утренние минуты, потому что затем служебные обязанности надолго — до самого вечера — разводили, отдаляли их друг от друга. Чаще всего их беседы за завтраком текли весело и свободно: они уже усвоили по отношению друг к другу тот легкий, полушутливый тон, который устанавливается обычно лишь между ощущающими взаимную внутреннюю симпатию людьми. Однако сегодня Эрик был настроен по-иному.

— Ответь, Юлия, — с неожиданной серьезностью сказал он, — тебе никогда не приходила в голову мысль, что, чем рациональнее организована наша жизнь, чем жестче она продумана, чем более близка к совершенству, тем меньше, как это ни парадоксально, у нас остается возможностей выбора, свободы выбора?..

— Я не понимаю, что ты хочешь этим сказать, — обеспокоенно отозвалась Юлия. Всякий раз, когда она чего-нибудь не понимала, он улавливал в ее глазах это выражение беспокойства, даже тревоги.

— Я не понимаю, — настойчиво повторила Юлия. — Ты должен объяснить мне. Что ты хотел этим сказать?

— Да ничего особенного, — усмехнулся Эрик. — Просто я вдруг подумал, что у наших далеких предков была, по крайней мере, возможность выбора между омлетом и манной кашей. У нас этой возможности нет. За нас этот вопрос решает Великая, Всемогущая и Единая…

Он словно бы давал ей возможность обратить разговор в шутку. Но она отнеслась к его словам серьезно.

— Я все-таки не понимаю, что тебя волнует. Так было со дня нашего рождения, всегда, сколько я себя помню, так будет и дальше. Это необходимо ради нашей же пользы…

Он уже слышал это не раз. Сейчас Юлия словно бы повторяла слова Старшего Наставника, который занимался с Эриком, когда он, Эрик, проходил первый подготовительный курс. «Единая Система, — говорил Старший Наставник, — несет ответственность за безопасность и состояние здоровья, как физического, так и нравственного, каждого члена общества. Можно ли утверждать, что это не одна из самых насущных и достойнейших забот? Это только в давние времена каждый человек, считалось, был волен распоряжаться своим здоровьем как угодно, не щадить себя, губить иной раз по пустякам, бессмысленно и бесцельно. Мы же исходим из того, что здоровье человека — это не только его личное достояние, личное, и притом главное, богатство, но и достояние всего общества, главное богатство общества. И значит, пренебрежение к своему здоровью следует рассматривать прежде всего как тяжкое преступление перед обществом…» Против этих слов нечего было возразить. Он был, конечно же, прав, Старший Наставник Эрика. И все же…

— Мне не нравится твое настроение, — донесся до него голос Юлии. — И потом, знаешь, ты все-таки не прав. Я сейчас поняла, почему ты не прав. Ты вот говоришь: у нас нет выбора. Но это не так. У нас тоже есть выбор. Мы тоже выбираем… только… как бы это выразиться… ну, другими способами, что ли… Да, просто другие формы выбора, только и всего. Мы научились выбирать ценою меньших усилий, практически незаметно для себя, автоматически. И главное — безошибочно.

— Безошибочно, вот именно — безошибочно, — повторил Эрик, ухватившись за это ее слово. — Но ведь безошибочный выбор — это уже не выбор, вот что забавно. Да, это не выбор, это просто-напросто осуществление единственной, наилучшей возможности, ничего другого не дано. Опять это звучит парадоксально, но ведь это так, от этого никуда не денешься…

Юлия пристально посмотрела на него.

— Ты говоришь так, словно над тобой осуществляется насилие. Но ведь ничего не делается против твоей воли. Вот ты сейчас нажмешь кнопку, и тебе будет подан именно тот завтрак, в котором — и по калориям, и по вкусовому составу — сегодня нуждается именно т в о й организм. Чем же это плохо? Это и будет твой выбор, пойми, Эрик, т в о й и ничей больше, потому что такова необходимость, такова потребность т в о е г о организма…

Да, он и сам знал все это. Он знал, что десятки видимых и невидимых датчиков беспрерывно посылают сигналы о состоянии каждого из них — каждого жителя Рузы — в Электронную Службу Здоровья, и затем уже оттуда, из блоков-анализаторов Службы Здоровья, команды поступают в Блоки Питания, Блоки Соблюдения Режима, Блоки Сна и Разумного Отдыха… Ни одно — даже малейшее — изменение в его организме не ускользнет от внимания приборов…

— Ты так растолковываешь мне эти истины, — сказал Эрик, — будто я — ученик младшей подготовительной сети воспитания, а не инженер высшего класса…

— Потому что ты рассуждаешь сегодня как ребенок…

— Нет, Юлия, нет, — покачал головой Эрик. — Дети так не рассуждают. Дети всему верят. Это взрослых в один прекрасный день внезапно начинает томить дух сомнения.

— Не говори так! — воскликнула Юлия. — Сомнения — это первый шаг к болезни. Это болезнь!

— Не знаю, — сказал Эрик. — С детства меня тоже учили, что ничто так не способно парализовать волю, как сомнения. Ты ведь знаешь, мои родители были звездолетчиками, последними звездолетчиками, сумевшими достичь Рузы и вынужденными навсегда остаться здесь. Так вот, их заповедь, заповедь звездолетчиков, так и звучала: сомнения — гибельны. Что ж, верно, я понимаю, есть ситуации и есть профессии, которые не допускают сомнений. И все-таки…

— И все-таки сомнения — это отклонение от нормы, — с печалью сказала Юлия. — Мне бы очень не хотелось, чтобы тебя вдруг признали больным. Я была бы ужасно огорчена. Я уже привыкла к тебе. Мне бы тебя очень не хватало… И этих наших разговоров — тоже… Я была бы очень расстроена, если бы нам пришлось расстаться, пусть даже ненадолго…

Эрик благодарно накрыл ее руку своей.

— Не опасайся за меня, — сказал он. — Это минутное настроение. Оно пройдет. Оно уже прошло. Я ведь тоже неплохо учился во всех — в младших, и в старших, и в прочих подготовительных системах. И у меня был мудрый наставник. Так что я тоже накрепко усвоил, что Принцип Высшей Рациональности — это единственно возможный принцип жизни на Рузе. Без него мы бы не выжили…

И верно, это ведь надо было суметь — на одиноком космическом страннике не впасть в отчаяние, и не только сохранить, но и развить, тысячекратно умножить те знания и те навыки, которые первооснователи Рузы обрели на Земле. Можно представить, каких невероятных, нечеловеческих усилий это стоило!..

— Ну, вот и правильно, — отозвалась Юлия. — Теперь я могу выставить вам высший балл за ваши познания в области общественных наук…

Она облегченно засмеялась, и Эрик ответил ей улыбкой.

В этот момент на стенной панели, возле столика, тревожным оранжевым светом замигали два небольших табло.

Эрик взглянул на часы.

— Так и есть. Нам напоминают, что еще минуту и двадцать секунд тому назад мы должны были приступить к завтраку. А мы занимаемся разговорами. Нарушение режима приводит наших электронных опекунов в состояние высшей взволнованности.

— Единая Система не дремлет, — сказала Юлия.

— Все это прекрасно, — отозвался Эрик, нажимая кнопки возле столика, — только я, кажется, уже перестаю понимать: мы — при ней или она — при нас? Мы — для нее? Или она — для нас?..

— Ты неверно ставишь вопрос, Эрик, — сказала Юлия. — Ни мы — для нее, ни она — для нас. Просто мы уже неразделимы, мы — одно целое…

По невидимой — магнитной — ленте транспортера к столу подплыли два небольших крытых подноса. На каждом из них значился свой индекс. Эрик шутя протянул руку к подносу Юлии.

— Давай поменяемся!

— Что ты! Нельзя! — воскликнула она, испуганно перехватив его руку.

— Я пошутил, — сказал Эрик. — Ну, конечно, я пошутил. Прости меня, я не ожидал, что ты так испугаешься. Знаешь, ты бросила на меня такой взгляд, будто я хотел тебя отравить, не иначе…

— Ты опять за свое, — сказала Юлия недовольно. — Мы же, кажется, уже договорились.

— Да, да, — отозвался Эрик. — Еще раз прости меня. Но вот ты так испугалась этой моей шутки, так взглянула на меня, что я подумал: а может, так оно и есть, может, ты права, может, и верно, мы уже довели себя до такого состояния, что любое, даже самое пустяковое отклонение от нормы для нас гибельно? Малейшее колебание температуры, чуть большее или чуть меньшее количество полученных калорий, ничтожное переутомление, слабенький сквозняк — все уже грозит нам гибелью. Мы — как растения в теплице!

— По сути дела, да, Эрик. Ты прав. Мы действительно растения в теплице. Но мы живем, думаем, работаем! Мы живем! Вот что главное!

Она помолчала и потом уже иным тоном, с грустью сказала те самые слова:

— Я боюсь за тебя, Эрик. Ты так и остался землянином, хотя и родился здесь. Понимаешь? Ты так и не стал нашим. Я очень боюсь за тебя, Эрик.

Уже позже, направляясь в свой рабочий сектор, Эрик мысленно возвращался к этим ее словам. Юлия — чуткий человек, и она, конечно, права. Тоска по Земле, по той Земле, о которой рассказывал его отец, не оставляла Эрика. Почему-то больше всего ему запомнился рассказ отца о том, как он вместе с матерью Эрика попал однажды под проливной дождь. Они бежали от реки через луг, и их настигла гроза. Что это была за гроза! Наверно, только далекие звездные катастрофы, которые случалось наблюдать Эрику через мощные телескопы Рузы, могли сравниться с этой грозой. «Сразу стало темно, полыхали молнии, освещая тяжелые, иссиня-черные тучи, и мир весь вдруг словно изменился — затаенно затих. И тут хлынул ливень! Ах, какой ливень! Нет, он не хлынул, он обрушился на землю! А мы бежали, взявшись за руки, бежали, разбрызгивая мгновенно вздувшиеся лужи, не разбирая дороги, над нашими головами грохотал гром, и молнии опоясывали небо… И невольный страх перед этой могучей первобытной стихией, и счастливое ощущение свободы владели тогда нами!..» Так рассказывал отец. У Юлии не было таких воспоминаний. Конечно, здесь, на Рузе, существовали целые зоны отдыха — ровно подстриженные, земные зеленые лужайки, окаймленные аккуратным кустарником, и лесные опушки, и даже мелкая прозрачная речка вилась между ними, — но все это было лишь имитацией, все это — по сравнению с тем, что рассказывал отец, — было таким дистиллированным, таким заботливо-бутафорским, что тоска Эрика только усиливалась при виде этих опушек и лужаек. Но попробуй скажи об этом Юлии, и она вряд ли поймет его, скорее всего она смертельно обидится за тех, кому с таким трудом удалось создать здесь эти зоны отдыха, напоминающие их далекую, давнюю и уже забытую родину. И она будет права, если обидится. Это Эрик тоже понимал прекрасно.

К месту работы Эрика доставила скоростная капсула. Здесь, в большом полукруглом зале, уже слабо светились экраны специальных электронных инженерных устройств, напоминавших старинные дисплеи. В зависимости от необходимости экран аппарата мог воспроизвести ход рассуждений исследователя, внести коррективы, разобрать различные варианты, выдать необходимые формулы, чертежи или объемные конструкции… Группа инженеров высшего класса, в которую входил Эрик, занималась одной из самых главных, жизненно важных для Рузы проблем — проблемой поиска новых путей получения энергии.

Работа Эрику нравилась, он уже успел привыкнуть, даже привязаться к своему дисплею, успел изучить его особенности, его характер — одним словом, уже воспринимал его почти как живое, разумное существо. Ему доставляло горделивую радость сознавать, что своим трудом он, пусть хоть в самой малой степени, но отводит от Рузы грозную опасность: нехватку энергии. От Рузы, а следовательно — и от Юлии. Что-то непонятное творилось с ним сегодня. Независимо от себя он продолжал, даже глядя на экран дисплея, думать о Юлии. Никогда еще не было с ним такого. Он заставлял себя сосредоточиться на работе и не мог, ничего не получалось…

Вечером Эрик опять встретился с Юлией. Они бродили по маленькому зимнему саду. Здесь было тихо и уютно. Однотонно журчали крошечные фонтанчики, слабый свет выбивался из-под причудливо нагроможденных валунов. Однако у Эрика было подавленное настроение — это Юлия заметила сразу.

— Что с тобой, Эрик? — обеспокоенно заглядывая ему в глаза, спросила она.

— Одно к одному, — отозвался он мрачно. — Я всегда так любил свою работу, ты знаешь это, Юлия, всегда так гордился ею, с таким рвением, с такой старательностью работал, так верил, что моя работа приносит пусть малую, но все же пользу всей Рузе… А оказывается… Оказывается, никто не может поручиться за то, что все эти годы я не работал вхолостую! Прыгал, как белка в колесе, ради собственного удовольствия!

— Да объясни толком, что случилось?

— Видишь ли, мне сегодня объяснили, что значит Принцип Высшей Рациональности применительно к нашей работе. Ты знаешь? Ах, догадываешься? Ну, я тебе все-таки скажу: Принцип Высшей Рациональности означает вот что — обществу необходимо лишь то лучшее, что способен дать каждый из нас в лучшие минуты своей жизни, в минуты высшего творческого подъема! Ну, а кто определяет, когда они у тебя наступят, эти минуты? Опять та же самая Электронная Служба, электронные психологи, электронные психиатры, электронные черт-те знает кто еще…

— Не ругайся, Эрик, прошу тебя, — жалобно сказала Юлия.

— Да что там — ругайся не ругайся, разве в этом дело! Я чувствую себя сегодня оплеванным, униженным, оскорбленным. Столько лет воображать, что ты приносишь пользу, что ты незаменим, что твой труд кому-то нужен, и вдруг обнаружить, что все эти годы ты, возможно, был просто-напросто «отключен». Оказывается, есть даже такой термин. Того, кто по всяким там биоритмическим показателям находится не в лучшей своей форме, просто-напросто отключают от каналов приема информации. И он только воображает, что работает, а на самом деле, как дурачок, как последний дурачок, играет в поддавки с самим собой…

— Ты все преувеличиваешь, Эрик, — сказала Юлия. — Ты всегда все склонен преувеличивать. Ведь работать можно ради результата, можно и ради тренировки ума, ради обретения пика той формы, о которой ты говорил…

— Значит, ты знала? Ты знала, Юлия?

— Да, мне рассказывал отец. Нашему обществу действительно не нужна работа ради работы. Мы не можем себе позволить пользоваться инженерными идеями не самого высшего порядка, вот в чем дело, Эрик. Прежде, говорят, поступали проще: проводили обследование перед началом рабочего дня и просто отстраняли от работы тех, чьи биоритмические и прочие показатели оказывались ниже необходимых. Но это плохо действовало на людей. Теперь же, когда наша Единая Система обладает столь большим запасом информации о каждом из нас и столь высокой возможностью мгновенно перерабатывать эту информацию, общество уже может позволить: пусть работают все. Но только службам Единой известно, чьи идеи идут, что называется, в общий котел — в Главный Информационный Центр, а чьи — нет. Да, многим действительно приходится работать вхолостую, они действительно отключены, тут уж ничего не поделаешь, Эрик. Причем, кто именно в данный момент работает на каналы информации, а кто, как ты выразился, играет в поддавки с самим собой, — это тайна, ни в коем случае не подлежащая разглашению. Каждый должен работать в полную силу, в полную меру своих возможностей. Службы Единой сами позаботятся о том, чтобы в нужный момент человека, достигшего пика формы, подключить к Главному Центру…

— Но разве это не унизительно?

— Унизительно? Но почему? — искренне удивилась Юлия. — Это Принцип Высшей Рациональности, только и всего. И, в конечном счете, разве не от нас самих, от каждого из нас, зависит то, как мы работаем?..

— Не знаю, Юлия, может быть, ты и права, но меня все время не оставляет чувство, будто я превращаюсь в робота. Я — человек, а меня хотят сделать роботом…

— Мне опять не нравятся твои слова, — сказала Юлия, и печаль снова возникла в ее глазах. — Почему ты раньше никогда так не говорил?

— Не знаю. Просто я о многом думал последнее время. А может быть… Может быть, это оттого, что появилась ты. Рядом с тобой мне особенно хочется быть человеком…

— Чего же тебе не хватает, Эрик, чтобы чувствовать себя человеком?

— Не знаю, опять не знаю. Может быть, права совершать ошибки, только и всего…

— Ошибки? Совершать ошибки — это неразумно, Эрик. А все, что неразумно, — плохо. Разве не так?

— Так, так, Юлия. И все-таки мне не хватает этого права. А еще, может быть, возможности жертвовать чем-то ради любимого человека. Ведь Принцип Высшей Рациональности тоже не допускает этого.

— Жертвовать? — задумчиво повторила Юлия. — Зачем жертвовать? Ты все-таки странный, Эрик. Я сегодня думала о тебе весь день. Ты все-таки очень странный.

— Да, наверно, я странный… Но знаешь, чего бы мне сейчас хотелось больше всего?

— Чего?

— Пробежаться вместе с тобой под проливным дождем, и чтобы над нами грохотал гром и сверкали молнии…

Юлия удивленно подняла тонкие брови.

— О! Это, наверно, очень страшно?

— И страшно, и весело. Это почти так же, как выход в открытый космос, — сказал Эрик, смеясь.

— В открытый космос? — повторила она и вдруг задумалась, ушла в себя. Эрику показалось, что она собирается что-то еще сказать ему, в чем-то признаться, и не решается. Но уже вовсю мигали оранжевым светом предупредительные табло: «Нарушение режима недопустимо! Нарушение режима недопустимо!» Время вечерних прогулок истекало…

На следующий день за завтраком Юлия сказала ему:

— А я ведь не успела вчера сообщить тебе самое главное: мне предлагают поработать в открытом космосе.

— Тебе? — он не мог скрыть своего изумления.

— Да. — Юлия словно не заметила этого его изумленного возгласа и продолжала говорить со спокойной деловитостью: — Видишь ли, на одном из наших искусственных спутников вышла из строя аппаратура слежения. Роботы-наблюдатели дают противоречивые сведения о характере повреждения. Так что есть необходимость направить туда небольшую экспедицию. Мне предложили войти в ее состав.

— И ты? Что ответила ты?

— Я ответила, что согласна.

Ну, конечно, предложи кто-нибудь такое ему, Эрику, разве бы он отказался! Когда-то его мечтой было поработать в открытом космосе. Он даже экзамены сдавал на астролетчика. Но то он, а то Юлия…

— Да ты не огорчайся, Эрик, — вдруг с неожиданной для нее мягкостью сказала Юлия. — Это еще нескоро. Не раньше, чем через месяц. Мы еще успеем надоесть друг другу, — добавила она, улыбнувшись. — А потом ты и оглянуться не успеешь, как я уже вернусь…

Она утешала его, как маленького мальчика.

И эта ее неожиданная мягкость, и явная боязнь причинить ему огорчение тронули Эрика.

— Все-таки мне будет очень горько расставаться с тобой даже не надолго. — Он и не заметил, что повторяет почти те же самые слова, которые так недавно говорила ему она.

— Ничего, Эрик. Я буду думать о тебе. Я буду думать все время… все время… — сказала она, вставая.

В этот день Эрик едва дождался вечера. Ему хотелось слишком о многом сказать Юлии.

Когда он пришел в зимний сад, к месту их условленной встречи, Юлии еще не было. Это сразу встревожило его — он знал, что здесь, на Рузе, точность считается неотъемлемым и естественным свойством человека. Все-таки он подождал десять минут, пятнадцать — ее по-прежнему не было. Он попытался вызвать ее по внутренней телесвязи — никто не отвечал. Значит, ее не было и дома. Он сделал срочный запрос в Информационный Центр, ему ответили, что в данный момент местонахождение Юлии неизвестно. Это был редкий случай — чтобы в Информационном Центре произносили слово «неизвестно». Скорее всего, это могло означать только одно: ему не хотели, не считали нужным сообщить, где Юлия. Но почему?

Он вернулся к себе, в свой жилой отсек. Ему казалось: он не сможет уснуть до утра. Однако датчики — все те же вездесущие датчики — бдительно просигнализировали о его состоянии Электронной Службе Здоровья. Эрик слышал, как мягко включился и заработал маленький излучатель над его кроватью. Через несколько минут он уже крепко спал.

За завтраком Юлия не появилась. На этот раз в Информационном Центре на запрос Эрика ответили: она находится на предполетной подготовке. Но отчего тогда она сама ни слова не сказала ему об этом? Наоборот, она даже шутила: мы еще успеем надоесть друг другу. И внезапно исчезла, не предупредив, не простившись. Эрик попытался было связаться с Центром Предполетной Подготовки. Там не отвечали. Одна странность следовала за другой. И окончательно Эрик был сбит с толку, когда после двух дней метаний, поисков, напрасных запросов, бесполезных попыток связаться с Юлией по каналам телесвязи он вдруг услышал от своего товарища по работе, что тот будто бы видел Юлию накануне в зоне отдыха. Причем ему показалось: она то ли была расстроена чем-то, то ли просто очень устала. После работы Эрик бросился в зону отдыха, словно мог надеяться все еще застать ее там. Переход в зону отдыха оказался перекрыт. Сколько ни давил Эрик на кнопку, окруженную приветливой вязью слов: «Пожалуйста, проходите, зона отдыха приветствует вас!» — двери не раздвигались. Потом вспыхнула надпись: «В зоне отдыха отмечены колебания температуры. Выходить не рекомендуется». «Не рекомендуется» — на здешнем языке означало: «нельзя», «строжайше запрещено».

Опять Эрик вернулся в свое жилище ни с чем. Юлия словно бы ускользала от него. И мощная информационная служба, и телесвязь, охватывающая всю планету, и его собственная энергия — все оказывалось бессильно перед стечением обстоятельств.

Кажется, он начал наконец понимать, что это означает. Нет, он не решался еще в это верить, но догадка уже обожгла его.

Все, что происходило сейчас с ним, могло означать лишь одно — где-то там, во всесильном электронном мозгу принято решение: его контакты с Юлией нежелательны.

Да, он не мог не знать: все, в чем сомневался он последнее время, что говорил Юлии, как вел себя, — все это постепенно собиралось, накапливалось, аккумулировалось там, в тайная тайных Единой Системы, в ее электронных блоках, сопоставлялось, анализировалось, проектировалось в будущее. Будто раскачивались невидимые весы, на одну чашу которых были брошены все его недостатки, разъедающие душу сомнения, непозволительные разговоры, а на другую — легли достоинства Юлии, ее молодость, ее чистота, ее неколебимая вера в Принцип Высшей Рациональности… И вот решение принято, приговор вынесен. Такие решения службами Единой Системы никогда не выносились слишком поспешно, любая ошибка, считалось, должна быть исключена. Но уж если выносились…

Эрик почувствовал, как замерло, похолодело его сердце. Но тут же, по-видимому, сработал биостимулятор, и он ощутил, что сердце опять бьется в привычном ритме.

Нет, ни ему, ни Юлии ничто не угрожало. Более того — Эрик знал, что никто никогда ни единым словом не выразит недовольства его разговорами с Юлией или его поступками, его поведением. Никто прямо не обвинит его. Это считалось бы оскорбительным для человеческого достоинства.

Нет, не произойдет ничего, что бы могло оскорбить, унизить или хотя бы обидеть его или Юлию. За это он мог быть спокоен. Но в то же время он знал: если решение действительно принято, если приговор о том, что «контакты нежелательны», уже вынесен, отныне их жизнь, его и Юлии, по неким, неведомым им законам будет складываться так, что они уже не увидятся больше никогда. Впрочем, может быть, и увидятся, если наступит такое время, когда Единая Система придет к выводу, что контакты уже не составляют ни для кого никакой опасности…

Как раз во время одной из последних встреч у них с Юлией зашел разговор именно об этом. Как будто уже предчувствовал тогда Эрик, что ждет их в недалеком будущем.

— …И здесь, и здесь, — в самом сокровенном человеческом — в любви! — мы не свободны в своем выборе! — с горькой запальчивостью говорил он. — Стоит только одному человеку потянуться к другому, ощутить, что тот, другой человек, ему дорог, как соответствующие службы Единой уже начинают перетряхивать твое прошлое, твою наследственность, анализировать генную и психологическую совместимость или же несовместимость, начинают вычислять, подсчитывать, сопоставлять! И от их, только от их конечного слова зависит твоя судьба! Ну разве это не насилие?

— Да отчего же насилие? — отвечала ему Юлия со своей обычной спокойно-терпеливой рассудительностью. — У нас нет насилия. Просто жизнь у этих людей так сложится, что им придется расстаться друг с другом. В силу объективных причин. Только и всего. А разве раньше было по-другому? В те давние времена на Земле, о которых ты так любишь вспоминать? Разве тогда сплошь и рядом не бывало так, что любящим приходилось расставаться из-за слепого случая, нелепого недоразумения, из-за дурных характеров, родительских запретов, да мало ли еще из-за чего! Но это еще полбеды. А сколько людей сходились, кажется, лишь для того, чтобы потом мучить друг друга, причинять друг другу страдания, слезы, калечить друг другу жизнь, плодить детей, которые, еще не родившись, уже становились несчастными… Это и есть, по-твоему, свобода выбора?..

— Ты нарисовала слишком мрачную картину, — сказал Эрик. — Человечество всю свою историю пробивалось из мрака невежества, злобы, насилия к разуму, доброте, свету! И вот теперь, когда мы так далеко шагнули вперед, когда именно разум стал нашим богом и нашим знаменем, нас принуждают повиноваться чужой воле, словно маленьких несмышленых детей!

— Разум. Ты сам сказал: «разум». Но не слепое чувство. И вся Единая Система — это ведь тоже порождение нашего разума. В ней — частица каждого из нас: и тех, кто живет теперь, и наших предшественников. Это н а ш, о б щ и й, а потому — высший разум. Так что вовсе не чужой воле мы подчиняемся, ты напрасно произносишь такие слова. Их больно слышать.

— И все-таки, если два любящих человека не могут соединиться, чем это оправдать, чем?

— Единой виднее. Она знает то, чего не знаем мы, — наше будущее. Она отвечает за нашу судьбу. За будущее каждого из нас в отдельности и за будущее всех вместе.

— Но понимает ли она, что тем самым причиняет людям страдания? — Впервые Эрик вдруг поймал себя на том, что думает об Единой Системе как о живом существе. Всесильном и враждебном. И сам испугался этой своей мысли.

Юлия усмехнулась и пожала плечами.

— Думаю, что понимает. Все наши эмоции зафиксированы в ее центрах. Но видишь ли, Эрик, — продолжала она все с той же терпеливой рассудительностью, — страдания от неразделенной, неудовлетворенной любви возвышают, облагораживают, придают человеку творческую энергию. Страдания же от любви распадающейся, неудавшейся, убиваемой своими же руками, любви, постепенно превращающейся в ненависть, а то и в отвращение друг к другу, такие страдания озлобляют, ожесточают душу человека. Так что, согласись, в тех решениях, которые принимает Единая, есть мудрость.

Вот такой разговор состоялся тогда между ними, и теперь Эрик слово в слово восстанавливал его, повторял, заново вслушивался в каждую интонацию Юлии, в каждый оттенок ее голоса. Да, тогда же она еще сказала ему:

— Мы не можем полагаться на слепой случай, мы не можем допустить, чтобы на Рузе родился хоть один — пусть один-единственный! — ребенок, обреченный на несчастье. Со всем можно смириться, одного только нельзя ни оправдать, ни оплатить ничем — страданий ребенка…

Что ж, в этих словах была правда. Юлии нельзя было отказать в логике. И в тот момент он не нашелся, что возразить ей. А сама она? Что бы сказала она теперь, когда воля Единой коснулась их собственной судьбы? Какие чувства она сейчас испытывает? Отчаяние? Боль? Горечь? Или она уже готова смириться, признать правоту Единой?

И все же, как ни отчаивался Эрик, как ни тосковал, говоря себе, что Юлия для него потеряна навсегда, в глубине души у него продолжала таиться надежда. Разве не может оказаться так, что их встречи, их контакты сочтены нежелательными только на время предполетной подготовки Юлии? Чтобы дать ей сосредоточиться, собраться, отбросить все, что не имеет отношения к предстоящей работе в космосе? Подобная версия казалась ему вполне правдоподобной. Значит, нужно только запастись терпением, дождаться возвращения Юлии, и тогда все пойдет по-старому. Чем дольше он думал об этом, тем тверже начинал верить, что так оно и будет. Надо только дождаться. Только дождаться…

О том, что подготовка к полету вступила в последнюю — предстартовую фазу, что вся экспедиция в составе трех человек уже находится в зоне шлюзования, готовясь перейти в шахту, где экспедицию ждет космический корабль, Эрик узнал из сообщений Информационной Службы. С этого момента для него уже не существовало ничего, кроме ожидания новых сообщений.

Однако Информационная Служба молчала.

По расчетам Эрика, экспедиция уже должна была стартовать, но по каналам телесвязи по-прежнему не поступало никаких сведений. Эрик терялся в догадках.

Юлия сказала, что экспедиция продлится недолго. Но что значит — недолго? Три дня? Неделю? Месяц?

Никогда еще в своей жизни не испытывал Эрик такого волнения. Надежда в его душе сменялась неуверенностью, а неуверенность надеждой. Самые последние дни ожидания, самые последние часы — наиболее тяжкие, наиболее невыносимые. Раньше он только читал и слышал об этом, теперь он убедился в этой истине сам, на собственном опыте. Он старался ничем не выдавать своего волнения, чтобы не привлекать излишнего внимания Электронной Службы Психического Здоровья. Хотя — какое там не привлекать! «Вы можете обмануть окружающих, вы можете обмануть своих близких, вы можете, наконец, обмануть самого себя, но вы не обманете приборы» — так еще в юности не раз говорил ему Старший Наставник. И все-таки Эрик дал себе слово, что если все будет хорошо и им опять удастся встретиться с Юлией, он больше не будет распинаться в своих сомнениях, станет вести себя так, как полагается человеку, исповедующему Принцип Высшей Рациональности. Да и действительно, о каких сомнениях может идти речь, если он снова увидит Юлию!

По-прежнему с тревогой и волнением ждал Эрик сообщений Информационной Службы. Чем объяснить упорное молчание каналов связи? Что происходит сейчас там, в открытом космосе? Что?

И наконец — экстренный выпуск. Едва Эрик различил эти слова, едва услышал голос диктора, увидел на экране его лицо, он сразу понял: что-то произошло, что-то случилось.

Сводка была краткой: во время предстартовой подготовки в зоне шлюзования произошла авария. Наблюдается утечка кислорода. В порядке аварийной самозащиты перекрыты, заблокированы все подходы к зоне шлюзования. Положение экспедиции критическое. Роботы, несущие службу в зоне шлюзования, неуправляемы. Ситуация осложняется тем, что в секторах, примыкающих к зоне шлюзования, резко повысилось содержание углекислоты, температура значительно превышает норму, возрастает опасность радиоактивного заражения атмосферы. Электронная Аварийная Служба приступила к разработке спасательных операций.

Некоторое время Эрик сидел ошеломленный. Юлия! Что с Юлией? Жива она? Может быть, ранена? Без сознания? Нуждается в помощи? Нет, он не хотел верить, что она обречена на гибель, что бы там ни передавали сводки. Она должна вернуться. И он, Эрик, сделает все, чтобы она вернулась. Жажда действовать, и действовать немедленно, охватила его. Он чувствовал себя сильным и решительным, как никогда прежде.

По экстренному каналу связи Эрик соединился с Центром Аварийной Службы:

— Инженер высшего класса готов в качестве добровольца немедленно принять участие в спасательных операциях. Степень опасности не пугает.

— Вас понял, — прозвучало в ответ. — Вас понял. Заношу в карточку учета добровольцев. Ваш номер 57, повторяю: ваш номер 57. — Голос явно принадлежал роботу. — Сообщаю: в данный момент возможность приближения к зоне шлюзования ввиду крайней опасности для жизни категорически исключена.

— Но я готов! Понимаете? Готов!

— Вас понял, — повторил робот все тем же механически размеренным, бесстрастным тоном. — Ваш номер — 57. Сообщаю: в данный момент возможность приближения к зоне шлюзования ввиду крайней опасности для жизни категорически исключена.

Не оставалось ничего другого, как выключить связь.

Итак, номер 57. Значит, до него уже нашлось пятьдесят шесть человек, пожелавших быть добровольцами. Интересно, как это истолковывается с точки зрения Принципа Высшей Рациональности? Во всяком случае, то обстоятельство, что он не одинок, что есть еще люди, которые так же, как и он, думают сейчас, переживают, тревожатся за судьбу экспедиции, за судьбу Юлии, снова придало сил и надежды Эрику.

Прошло еще несколько долгих часов, прежде чем Служба Информации передала новую сводку. Запуск автоматической спасательной капсулы в зону шлюзования потерпел неудачу. В настоящее время предпринимаются новые попытки спасательных операций. Обстановка в зоне шлюзования продолжает ухудшаться. Содержание кислорода в атмосфере падает. Связь с терпящими бедствие прервана.

Вот только теперь Эрика охватил настоящий страх. До сих пор уверенность в счастливом исходе спасательных операций не покидала его. А теперь… Теперь он был вынужден сидеть здесь, в безопасности, бессильный чем-либо помочь Юлии. Каждая минута промедления грозила ей гибелью. Ему казалось: он физически ощущал, как она задыхается там, в зоне шлюзования. Если это действительно случится, если она погибнет, он никогда не простит себе своего теперешнего бездействия.

Ну что ж, он знал, что должен сделать. Он решился.

Только один человек мог помочь ему сейчас. Член Высшего Совета Рузы, бывший Старший Наставник Эрика. Одного его слова будет достаточно, чтобы перед Эриком открылись все двери. Он поймет, он не может не понять. Ни разу за все время с тех пор, как они расстались, Эрик ничем не напоминал этому человеку о себе. И вот теперь момент наступил — только он, он один, может помочь спасти Юлию.

Эрик знал, что попасть в Высший Совет, попасть к тем, кто фактически управляет Рузой, непросто. И все-таки он верил: стоит ему назвать свое имя, и бывший Наставник вспомнит его и не пожалеет каких-то пяти минут, чтобы выслушать.

Эрик не ошибся. Член Высшего Совета действительно принял его почти сразу, как только Эрик сказал, кто он. Вслед за роботом-провожатым Эрик прошел мимо мерцающих сигнальными лампочками электронных блоков, мимо роботов, над чем-то старательно трудившихся, минул длинный коридор, поднялся наверх в кабине скоростного лифта и наконец оказался в зимнем саду, как две капли воды похожем на тот, где они встречались с Юлией. И хотя Эрик не был суеверен, это совпадение показалось ему хорошим предзнаменованием. Здесь, сидя в легком кресле, и ждал его бывший Старший Наставник. Он сильно состарился, лицо его, некогда волевое, с жестким очертанием рта, как-то словно бы усохло, увяло, и глаза, казалось, утратили свой прежний синий цвет, стали водянисто-голубыми.

— Мне уже сообщили, зачем ты пришел, — сказал Член Высшего Совета Рузы тихим, почти беззвучным голосом, — И чтобы не терять времени, скажу сразу: я ничем не в силах помочь тебе. Возможность приближения к зоне шлюзования ввиду крайней опасности для жизни категорически исключена.

Он точь-в-точь повторил слова робота, даже почти с той же механически бесстрастной интонацией, и это неприятно поразило Эрика.

— Но почему? — сказал он. — Я же готов. Меня не страшит опасность. Там же люди гибнут! Поверьте мне — я смогу! Я сумею!

— Смогу… сумею… — повторил Член Высшего Совета Рузы по-прежнему почти беззвучно, так что Эрику приходилось напрягать слух, чтобы различить произносимые им слова. — Это легко сказать. Но вся беда, дорогой Эрик, в том, что у каждого из нас есть предел возможностей, предел человеческих возможностей… Если угодно, я могу вычислить его с точностью до одной тысячной. Да он уже вычислен. Это цифры. Это не эмоции, Эрик, это точный расчет. Так что если тебе говорят: «категорически исключено», значит, для этого есть основания.

— Но я прошу вас, — сказал Эрик. — Разве не может быть исключений? Особых, из ряда вон выходящих случаев? Чрезвычайных обстоятельств? Вот как сейчас. Ведь еще древние говорили: исключение лишь подтверждает правила.

Старик покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Это неправда. Это было их заблуждение. Исключение никогда не подтверждает правил. Исключение разрушает правила. Вот почему мы не допускаем исключений. Никаких исключений.

— Но на наших с вами глазах гибнут люди! Да сделайте же хоть что-нибудь! Пошлите если не меня, то кого-нибудь другого, но пошлите!

— А какой в этом смысл, Эрик? Разве разумно, если вместо трех человек погибнут шесть? Разумно?

— Разумно! Неразумно! Вы все здесь прячетесь за этими словами! Я не знаю, что разумно и что неразумно, но я знаю: бывают ситуации, когда лучше пожертвовать собой, чем…

— Пожертвовать собой? — переспросил старик. — Принести себя в жертву ради другого человека? Но что значат эти слова? Разве одна жизнь может быть менее ценной, чем другая? И разве тот, ради кого была бы принесена столь ужасная жертва, кто — вольно или невольно — принял бы эту жертву, смог бы, сознавая это, прожить хоть минуту? Я не представляю себе такого. Принцип Высшей Рациональности не может допустить ничего подобного.

Эрик почувствовал, как он увязает в беседе с этим стариком, словно он пришел сюда ради того, чтобы неспешно пофилософствовать, а не ради спасения людей.

— Я последний раз прошу вас, — сказал он. — Я не могу уйти ни с чем. Не могу. — Отчаяние зазвучало в его голосе.

Старик долго молчал, полуприкрыв глаза. Потом произнес:

— Ну хорошо, я скажу. Я скажу тебе правду. Даже если бы я хотел пойти на уступку, допустить, как ты говоришь, исключение — это уже не в моих силах. Наивно было бы думать, будто я или кто-либо еще из Высшего Совета Рузы распоряжается Единой, будто достаточно одного моего слова… Нет, Эрик, нет. Процесс зашел слишком далеко, он теперь уже неуправляем, он развивается помимо нас, никто не в силах изменить его. Единая Электронная Система, этот электронный мозг Рузы, существует самостоятельно и независимо от нас. В определенном смысле мы все — ее пленники. И в этом наше счастье и наше спасение. Иначе нам было бы просто не выжить. Конечно, некогда Единая была порождением разума и рук человеческих, но с тех пор утекло слишком много времени, и она давно уже вышла из-под нашего контроля, давно уже не повинуется нам. Возможно, мы в свое время не заметили грань, которую нельзя было переходить, возможно… Но теперь уже поздно говорить об этом. У нас просто не было другого выхода. Иначе нам было бы не выжить…

— Выжить… — задумчиво повторил Эрик. — Но разве это единственная цель? И не слишком ли большую плату мы заплатили за это право — выжить?

Старик ничего не ответил, и Эрик встал.

— Ну что ж, — сказал он. — Тогда я сам. Сам.

Старик приоткрыл глаза и посмотрел на него пристальным, словно бы запоминающим взглядом водянисто-голубых глаз.

— Эрик, не делай этого, — сказал он. — Ты погибнешь. Слышишь меня? Ты погибнешь, Эрик.

Но Эрик уже не слышал его. В отчаянии, в тревоге, в бессильной ярости уходил он прочь. Решение уже созрело в его мозгу. Он не остановится ни перед чем. Все равно: если погибнет Юлия, лучше не жить и ему.

Сначала на скоростной капсуле, потом по стремительно бегущим ленточным тротуарам переходов, через зону отдыха, снова по переходам неуклонно, почти не разбирая дороги, двигался он к зоне шлюзования. И странное дело — створки перекрытий раздвигались перед ним, стоило ему лишь нажать кнопку, распахивались двери, никто не препятствовал ему. Словно бы не было уже никого, кто мог бы противиться сейчас его воле, сфокусированной, как луч лазера, на одной точке, на одной-единственной цели. Или, может быть, та мощная вспышка эмоциональной энергии, которую испытал он, сбила с толку, привела на какое-то время в растерянность его вечных электронных опекунов? Впрочем, ему сейчас было не до того, чтобы ломать голову над подобными странностями.

Впереди, возле наглухо задраенных перекрытий, уже вспыхивала грозная надпись: «Смертельно! Смертельно!» — и, периодически включаясь, предостерегающе выла сирена.

До сих пор Эриком владело одно стремление: пробиться в зону шлюзования, к Юлии. Как он поступит дальше, каким образом сумеет помочь Юлии и ее товарищам, Эрик представлял себе не очень ясно. Вся надежда была на то, что, если ему удастся попасть в зону бедствия, дальше за дело возьмутся роботы-спасатели. Ну а если этот расчет не оправдается, тогда он, по крайней мере, до конца будет возле Юлии.

Эрик не ошибся: возле перекрытий копошились роботы-спасатели. Один из них предупреждающе поднял руку:

— Смертельно опасно! Смертельно опасно!

Но Эрик сказал резко и решительно:

— Слушать меня! Всем слушать меня!

Он едва успел натянуть защитный костюм индивидуального пользования, с которым не расставался с тех пор, как впервые услышал о катастрофе, и тут же створки перекрытия медленно раздвинулись. Вместе с роботами-спасателями Эрик оказался словно бы в тамбуре. Перекрытия за их спинами снова сошлись, и тогда только начали открываться следующие двери. Они еще не открылись полностью, а Эрик уже даже сквозь защитный костюм почувствовал дыхание раскаленного воздуха. Впереди неспешно клубился пар.

Эрик шагнул вперед, и роботы послушно двинулись за ним. Все, что происходило потом, Эрик помнил обрывочно, разорванно.

Клубы пара, воющая сирена, темная вода под ногами…

Потом в его памяти вставала уже другая картина: робот-спасатель орудует лазерным резаком, вскрывая переборки, ведущие в зону шлюзования…

Следующее, что он помнил, — лицо Юлии, едва различимое за защитным скафандром… Или нет? Или это было уже после, когда они выбрались из зоны бедствия?..

Дальше — провал, темнота. Пахло гарью, и сладкая, вязкая слюна подступала к горлу…

Очнулся он уже в больничной палате. Возле него дежурил робот-санитар. Всякий раз, когда Эрик открывал глаза, робот заботливо склонялся к нему, поправлял одеяло, подавал воду. Эрик впадал в забытье, снова приходил в себя и опять видел возле постели все того же робота-санитара. Но однажды он открыл глаза, и вдруг из-за спины робота выплыло лицо Юлии. Эрик прикрыл веки, он был уверен, что это мираж, больное воображение. Потом снова взглянул туда, где сидел робот. Робота не было. На его месте сидела Юлия.

— Наконец-то… — сказал он. — Наконец-то…

Она смотрела на него своим озабоченным, словно пытающимся что-то разгадать взглядом.

— Эрик… — сказала она, беря его за руку. — Эрик… Я так счастлива, что ты… что с тобой… не случилось ничего страшного… Ты знаешь, они ведь были уверены, что ты обрекаешь себя на гибель, что ты не можешь не погибнуть. Теперь они говорят: это необъяснимо, это невозможно, это какое-то чудо… По всем расчетам, по всем данным ты должен был погибнуть… Эрик…

— Ничего, мы еще поживем, — сказал он, слабо улыбаясь.

Юлия осторожно гладила его руку. Было тихо, только откуда-то из больничного коридора доносился приглушенный голос диктора:

— Передаем сообщение Главной Информационной Службы Единой Системы. В соответствии с программой, разработанной Электронным Центром по изучению человеческой психики, на Рузе в течение последнего времени проводился эксперимент под девизом «Предел человеческих возможностей». Эксперимент прошел успешно и предоставил в распоряжение Электронного Центра богатый фактический материал, который в данный момент тщательно систематизируется и изучается. Об окончательных результатах эксперимента будет сообщено в дальнейшем…

— Эксперимент… — потрясенно прошептал Эрик. — Так, значит, это был всего лишь эксперимент…

— Неправда! — отозвалась Юлия. — Неправда! Не верь им, Эрик, не верь! Слышишь? Не верь!

По ее лицу текли слезы.

Загрузка...