Ванная комната © Перевод Алины Поповой

Квадрат гипотенузы

равен сумме квадратов катетов.

Пифагор

ПАРИЖ

1) Когда я начал проводить дневные часы в ванной комнате, я не планировал в ней обосноваться, вовсе нет — я приятно проводил время, размышлял, лежа в ванне, иногда в одежде, иногда нагишом: Эдмондссон была не прочь посидеть у меня в головах и считала, что я стал спокойнее, иногда я шутил, мы смеялись. Я давал волю красноречию, жестикулировал и доказывал, что самые удобные ванны — все-таки те, у которых бортики параллельны, спинка под наклоном, а дно ровное, потому что в них человеку не нужен упор для ног.

2) Эдмондссон считала, что лучше бы я вышел из ванной, а не строил из себя пустынника, но все-таки меня выручала — вносила кое-какие деньги в наш бюджет, работая на полставки в каком-то художественном салоне.

3) Вокруг располагались шкафчики, вешалка для полотенец, биде. Раковина была белого цвета, над ней нависала полочка, на которой стояли зубные щетки и бритвы. Стена напротив меня, вся в каких-то комочках, порядком облупилась, блеклая краска всюду пошла пузырями. Одна трещина, казалось, удлиняется. Я часами вглядывался в ее края, безрезультатно пытаясь увидеть, как она растет. Иногда я проводил и другие опыты. Я наблюдал в карманное зеркальце за выражением своего лица, время от времени поглядывая как перемещается стрелка наручных часов. Но в лице у меня ничего не менялось. Никогда.

4) Однажды утром я сорвал бельевую веревку. Выгреб содержимое всех шкафчиков, освободил полки. Свалив туалетные принадлежности в большой полиэтиленовый пакет для мусора, я начал переставлять кое-какие книги. Когда вернулась Эдмондссон, я встретил ее лежа, с книгой в руке, закинув скрещенные ноги на смеситель.

5) В конце концов, Эдмондссон все рассказала моим родителям.

6) Мама принесла мне пирожных. Она присела на край биде и, придерживая между коленями раскрытый пакет, выкладывала пирожные в глубокую тарелку. Мне показалось, что она чем-то взволнована: она старалась не встречаться со мной взглядом. Потом она печально и устало подняла голову, хотела что-то сказать, но промолчала, взяла эклер и начала есть. Тебе надо развеяться, сказала она, заняться спортом, ну, я не знаю… И вытерла уголки губ перчаткой. Я ответил, что нахожу потребность в развлечениях подозрительной. Когда же, едва сдерживая улыбку, я сообщил ей, что мало какие идеи внушают мне такой ужас, как предложения развеяться, она поняла, что спорить бесполезно, и машинально протянула мне кусок наполеона.

7) Два раза в неделю я слушал по радио репортаж с чемпионата Франции по футболу. Передача длилась два часа. Ведущий находился в парижской студии и по очереди давал слово обозревателям, которые следили за матчами на разных стадионах. Поскольку я считаю, что футбол лучше смотреть в воображении — от этого он только выигрывает, — я никогда не пропускал этих передач. Возбужденные голоса меня убаюкивали, и я слушал репортажи в темноте, а иногда и с закрытыми глазами.

8) Приятель моих родителей, проездом в Париже, зашел меня навестить. Он сказал, что на улице дождь. Я указал рукой в сторону раковины, предлагая ему полотенце. Лучше желтое, другое уже грязное. Он долго и тщательно вытирал волосы. Я не знал, зачем он пришел. Повисла пауза, и он рассказал, какие новости у него на работе, пояснив, что столкнулся с непреодолимыми трудностями, а все из-за того, что люди, стоящие на одной ступени иерархической лестницы, не сошлись характерами. Нервно теребя мое полотенце, он шагал вдоль ванны от стены к стене и распалялся от собственных слов, становясь все более категоричным. Он кому-то угрожал и кричал что-то. В конце концов он объявил, что Лакур — безответственный тип. Бьешься головой об стенку, говорил он, и вот, хоть ты тресни, всем кругом наплевать!

9) Одевался я скромно. Бежевые брюки, голубая рубашка, однотонный галстук. Ткань так выгодно облегала тело, что, когда я был одет, выглядел изящно, но, в то же время, мужественно. Я лежал, расслабившись, с закрытыми глазами. Я представлял себе десерт «белоснежка» — шарик ванильного мороженого, политый тонким слоем горячего шоколада. Вот уже несколько недель, как я размышлял о нем. Подходя к этому сочетанию с научной точки зрения (вкус для меня не так важен), я видел в нем знак совершенства. Что-то от Мондриана. Прохладное мороженое, покрытое маслянистым шоколадом, холод и жар, текучесть и неподвижность. Неустойчивость и определенность, безупречность. Даже курятина, как бы трепетно я к ней ни относился, не выдерживает сравнения. И речи быть не может. Я почти задремал, когда в ванную вошла Эдмондссон, повернулась ко мне и протянула два письма. Одно из них пришло из австрийского посольства. Я вскрыл его расческой. Эдмондссон, которая стояла у меня за спиной и читала со мной вместе, указала пальцем на мое имя, значившееся в приглашении. Поскольку у меня нет ни знакомых австрийцев, ни знакомых дипломатов, я сказал ей, что тут, скорее всего, какая-то ошибка.

10) Сидя на краю ванны, я говорил Эдмондссон, что, может, и не вполне нормально жить в ванной в уединении, когда тебе двадцать семь лет и скоро стукнет двадцать девять. Я должен рискнуть, сказал я, не подымая глаз и поглаживая эмаль ванны, рискнуть и пожертвовать спокойствием моей отстраненной жизни, ради. Я не закончил фразу.

11) На следующий день я вышел из ванной.

12) Кабровинский. А зовут вас как? спросил я. Витольд. Это был пепельный блондин в сером костюме, он сидел у меня на кухне, вертя в руках мундштук. Другой, помоложе, стоял у него за спиной. Кабровинский вскочил и предложил мне свой табурет. Он думал, что в доме никого больше нет, ему неудобно, он приносит свои извинения. Желая объяснить свое присутствие в моей квартире, он поспешно рассказал, что Эдмондссон попросила его покрасить кухню. Я был в курсе. В художественном салоне, где работала Эдмондссон, в те дни выставлялись работы польских художников. Денег у них не было, и, как объяснила мне Эдмондссон, это подходящий случай, чтобы заново выкрасить кухню за бесценок.

13) День у меня прошел без особых событий: мои перемещения ограничивало присутствие двух поляков, которые безвылазно сидели на кухне и послушно ждали краску, которую Эдмондссон забыла им принести. Время от времени Кабровинский стучался ко мне и, просунув голову в дверь, задавал вопросы, на которые я радушно отвечал, что ничего не знаю. Но последние несколько минут стояла тишина. Я сидел на кровати, подложив под спину подушку, и читал. В следующую секунду появилась Эдмондссон, лицо у нее сияло. Ей хотелось заняться любовью.

14) Сейчас же.

15) Заняться любовью сейчас же? Я медленно закрыл книгу, заложив пальцем страницу, чтобы не потерять. Эдмондссон смеялась и подпрыгивала на месте. Она расстегнула блузку. Кабровинский из-за двери мрачно сообщил, что с утра ждет краску, что он потерял целый день, что ему хотелось бы внести ясность. Эдмондссон, продолжая смеяться, совершенно спокойно открыла дверь и предложила полякам с нами поужинать.

16) Эдмондссон, обжигаясь, пробовала макароны. Кабровинский, сидел на табуретке и рассеянно разглядывал пол, изображая задумчивость, и посасывал кончик мундштука. Когда выяснилось, почему Эдмондссон не купила краску (магазин был закрыт), он принялся сокрушаться из-за того, что сегодня понедельник. Между делом он попытался узнать, будет ли этот день ему оплачен. Эдмондссон отвечала уклончиво. Она призналась, что все равно не купила бы сегодня краску, поскольку еще не решила, какой выбрать цвет: то ли бежевый, но может получиться мрачновато, то ли белый — но он ведь такой маркий. Кабровинский упавшим голосом спросил, собирается ли она принять решение до завтра. Она положила ему спагетти, он поблагодарил. Мы ели спагетти по итальянскому рецепту, только вместо венерок были морские гребешки. Пиво было теплым, и чтобы его разлить, мне приходилось наклонять стаканы. Кабровинский ел медленно. Аккуратно накручивая спагетти на вилку, он заметил, что начать покраску лучше как можно раньше, потом повернулся ко мне и светским тоном поинтересовался, каково мое мнение об эмалевых красках. В объяснение своего вопроса он добавил, что две банки такой краски он как раз заметил у нас в кладовке. Чтобы поддержать разговор, я ответил, что у меня на этот счет нет определенного мнения. У Эдмондссон мнение было резко отрицательное. Не говоря уже о том, что эти банки пустые, они принадлежат предыдущим жильцам — вот вам и вторая серьезная причина, чтобы отказаться от этой идеи.

17) Еще до того, как Эдмондссон удалось окончательно закрыть дверь за нашими гостями, она сбросила юбку и стала извивающимися движениями стягивать с ног колготки. Кабровинский продолжал прощаться через щель; он поблагодарил за ужин и равнодушно посоветовал остановиться на бежевом. Когда Эдмондссон попыталась все же закрыть дверь, Кабровинский ловко просунул в щель ручку зонтика и с извиняющейся улыбкой еще раз поблагодарил за отличный ужин. Последовала пауза, потом он убрал зонтик и, пока Эдмондссон, скрытая дверью, стягивала трусики, заговорил более конкретно. Он хотел бы получить часть обещанной суммы авансом: ему нужны деньги, чтобы заплатить за такси и за номер в гостинице. Эдмондссон держалась стойко. Когда ей удалось запереть дверь, она подмигнула мне и привстала на цыпочки, чтобы глянуть в глазок, показав голые ягодицы. Потом, не оборачиваясь, расстегнула блузку. Чтобы сделать ей приятное, я снял брюки.

18) Разжав объятья, мы еще немного посидели обнаженными друг против друга на ковре в прихожей.

19) В ванной свет был выключен, и свеча освещала Эдмондссон лишь местами. На ее теле поблескивали капли воды. Она откинулась в ванне и, вытянув вперед руки, тихонько шлепала ладонями по поверхности воды. Я молча смотрел на нее, мы улыбались.

20) Растянувшись на кровати, я пытался дочитать главу до конца. Эдмондссон бродила по комнате обнаженная, если не считать намотанного на голову полотенца, двигалась она расслабленно, грудь вперед, а руки неторопливо и округло раскачивались в воздухе, выписывая у меня перед глазами бесконечные спирали. Я заложил пальцем строчку и ждал, когда можно будет читать дальше. Эдмондссон крутилась по комнате, читала письма, раскладывала бумаги. Она отходила от стола, приближалась ко мне. Садилась в кресло и, шевеля губами, просматривала очередной листок, потом снимала ногу с ноги, вставала и комментировала прочитанное. Помолчи, — просил я время от времени. Она умолкала, почесывала бедро. Задумчиво водила пальцем по столу, оглядываясь, брала листок и рвала его. Посидела не двигаясь. Неуверенно взяла большую открытку и легла со мной рядом. Я не поднял глаз, и она положила открытку на страницу, которую я читал. Я спросил, что ей нужно. Ничего, просто хотела узнать, кто мне прислал это приглашение. Я задумчиво покивал, потом отодвинул открытку пальцем и продолжал читать. Прошло несколько минут, и она, позевывая, снова спросила, кто мне прислал это приглашение. А правда, кто? Я точно не знал. Последние дни у меня хватало времени об этом подумать. Может быть, в канцелярии австрийского посольства просто что-то перепутали, послав его именно мне? Но тогда непонятно, почему мой адрес указан без ошибок. Может быть, они там в канцелярии выяснили мои координаты у кого-то, кто со мной знаком? Может и так. В недавнем прошлом, в бытность свою научным сотрудником, я часто общался с историками, социологами. Я был ассистентом Т., руководителя семинара, у меня были свои студенты, я играл в теннис. Все это казалось мне вполне достаточными причинами, чтобы кто-то хотел пригласить меня в гости, но ни одна из них, на мой взгляд, не могла полностью объяснить приглашения, полученного из посольства. А сама она что об этом думает? Ничего: Эдмондссон заснула.

21) Обняв подушку, Эдмондссон со стоном спросила, который час: в дверь звонили. Время было раннее. Еще не рассвело. Занавески были приоткрыты, но ни один луч пока не нарушил уютной темноты комнаты. Полумрак смягчал очертания, окутывая стены, письменный стол, кресла. Раздался еще один звонок. Фашист, — сонно произнесла Эдмондссон. Она продолжала лежать на животе без движения, словно полумертвая, вцепившись обеими руками в простыню. Когда позвонили в третий раз, она призналась мне, что не в состоянии подняться и открыть дверь. Я покорно предложил проводить ее: пойти туда вдвоем показалось мне честным компромиссом. Эдмондссон, не торопясь, оделась. Я ждал, сидя на краю кровати, и злился, слушая звонки, которые теперь следовали непрерывно. Когда она была готова, я вышел за ней следом в коридор, застегивая пижаму. Кабровинскому было неловко, что он так долго звонил. Он стоял на пороге в застегнутой наглухо куртке с шарфом вокруг шеи. У его ног стоял маленький прозрачный пакет, наполненный скользкими тушками. Он взял пакет кончиками пальцев, поцеловал Эдмондссон руку и вошел. Ковальсказинский Жан-Мари еще не приходил? — спросил он, оглядываясь вокруг. Значит, скоро будет, он очень пунктуальный, — заверил Кабровинский. Заметив, что из его пакета течет вода прямо на ковер и ему на ботинки, он с извиняющимся видом осторожно протянул мокрый пакет Эдмондссон. Осьминоги, — сказал он, — это презент. — Берите, берите, — повторил он настойчиво — презент. Усевшись на кухне на тот же табурет, что и вчера, он рассказал, что всю ночь играл в шахматы в дальнем уголке какого-то кафе и в конце концов познакомился со своим соседом по столику, молодым парнем, который после закрытия бара отвел его на Центральный рынок, где они купили ящик осьминогов, и на заре поделили его в метро прямо на станции. Я смотрел на него и думал о другом. Эдмондссон тоже не слушала: она открыла кран и наливала чайник. Кабровинский удобно расположился на кухне — уселся, расставив ноги, и энергично растирал себе руки. Он так промерз за ночь в длинных ледяных ангарах среди подвешенных половинок говяжьих туш, которые он нам тут же описал. С тонкой улыбкой, вспоминая Сутина, он говорил о сыром мясе, крови, мухах, мозгах, требухе, кишках, о потрохах, сваленных в ящики, при этом омерзительные подробности он сопровождал выразительными жестами, так что в конце концов чихнул. Будьте здоровы, — любезно сказала Эдмондссон, стоя к нему спиной. Высоко задрав локоть, она наливала воду в кофеварку. Я предложил ее подменить, чтобы она могла выйти купить круассанов (и краски, — добавил Кабровинский).

22) После ухода Эдмондссон Кабровинский попросил у меня разрешения почистить зубы, немного привести себя в порядок, побриться. Я, дружелюбно улыбаясь, объяснил, что ванная мне нужна, но раковина на кухне в его распоряжении, кстати, там лежат его осьминоги. Их можно просто вынуть; предоставлю это вам, — сказал я и пошел за полотенцем и мылом для него. После этого я закрылся в ванной.

23) Стоя перед зеркалом, я внимательно разглядывал свое лицо. Я снял часы, теперь они лежали передо мной на полочке у раковины. Секундная стрелка обегала циферблат. Неподвижный. С каждым оборотом уходила одна минута. Неспешное и приятное зрелище. Не спуская глаз со своего лица, я выдавил на кисточку крем для бритья; намазал щеки и шею. Медленно перемещая бритву, я снимал прямоугольники пены, и кожа вновь появлялась в зеркале, упругая и немного покрасневшая. Когда все было закончено, я снова застегнул часы на запястье.

24) На кухонном столе рядом с привычным пакетом круассанов стояли три банки краски. Кабровинский складным ножом открыл одну из них и заметил, что выбрать для покраски кухни оранжевую эмаль — суперсовременная идея. Эдмондссон не была в этом уверена и стала объяснять, что она вовсе не оранжевая, а ярко-бежевая. Она убрала банки в угол и подала кофе. Я сел. Пока я наливал кофе в чашку, Кабровинский, сидя напротив, пытался открыть своим складным ножом банку варенья. Ели молча. Эдмондссон листала журнал и удивлялась тому, что выставку Рафаэля не продлили. Кабровинский видел ее в Лондоне. Он находил, что Рафаэль совсем неплохой художник. Он рассказывал нам о своих вкусах, сообщил, что ценит Ван Гога, восхищается Гартунгом и Поллоком. Эдмондссон, держа ладонь у подбородка, чтобы не падали крошки, в спешке доедала круассан. Ей пора было идти: галерея открывалась в десять. Кабровинский налил себе еще кофе и попросил ее передать наилучшие пожелания директору галереи — необыкновенному человеку, который решил выставить у себя их картины, — в задумчивости сделал большой глоток и добавил, что она может также напомнить этому прекрасному человеку, что он, Кабровинский, всегда готов встретиться с потенциальными покупателями. Эдмондссон еще раз причесалась, завязала пояс пальто. Проходя мимо раковины, она сказала, что если мы хотим есть на обед осьминогов, то их надо выпотрошить и снять кожу. Кабровинский охотно согласился. Его лицо сияло от радости. Откинувшись назад, он удовлетворенно вытер рот и, обращаясь к Эдмондссон, которая была уже в прихожей, крикнул, чтобы она не забыла позвонить в мастерскую и узнать, готовы ли уже литографии.

25) Я смотрел на склоненный профиль Кабровинского. В белой рубашке, перехваченной серыми подтяжками, он пытался попасть кончиком ножа в клейкое мясо на щупальце осьминога, разложенного на деревянной доске. Напротив него Ковальсказинский Жан-Мари (появившийся вскоре после ухода Эдмондссон и очень элегантно одетый), изящными руками придерживал моллюска. Он снял часы и участвовал в этом мероприятии с некоторой опаской. Брюки он прикрыл кухонным полотенцем и держался очень прямо, гордо подняв голову и поджав губы. Время от времени он равнодушно советовал, как лучше резать и куда втыкать нож. Кабровинский не слушал, не убирая волос, упавших ему на глаза, он гримасничал и судорожно втыкал нож во внутренности моллюска, с силой нажимая на рукоятку ножа. Я сидел на другом конце кухни, закинув ногу на ногу, и курил. Разглядывая сигарету и тянущийся из нее неуверенный дымок, я думал, стоит ли мне идти на прием в австрийское посольство. Что меня там ждет? Я точно знал, что произойдет на этом приеме, назначенном на вечер следующего вторника. Я надену темный костюм, черный галстук. Предъявлю на входе картонную карточку-приглашение. Под хрустальными люстрами будут блистать обнаженные плечи, жемчуга, атласные лацканы смокингов. Я не спеша буду ходить по залам, слегка наклонив голову, ни с кем не разговаривая и не улыбаясь. Потом направлюсь прямо к окну. Отодвину одним пальцем занавеску и посмотрю на улицу. Что там, дождь? Отпущу занавеску и вернусь к столу. Остановлюсь за спинами других приглашенных. Слово возьмет посол. Наша страна, — скажет он, — пребывает в добром здравии. С такой оценки, основанной на объективном анализе ситуации, началось очередное плановое заседание правительства. Сложное международное положение только подчеркивает важность этого вывода. Я выслушаю речь посла. Он будет держаться представительно, говорить с достоинством. После такого ободряющего начала, — пояснит он, — были рассмотрены остальные проблемы, стоявшие на повестке дня: на заседании благодаря плодотворному обсуждению, выявившему особенности каждой из затронутых тем, было решено множество вопросов. Отныне сформулированы качественно новые задачи, которые можно свести к следующим основным положениям: реализм в оценках, объединение всех имеющихся ресурсов, жесткость в управлении. Жесткость. Это слово вызовет у меня улыбку; я попробую ее сдержать, развернусь и пройдусь по залам, заложив одну руку в карман. И уйду, не забыв, впрочем, забрать в гардеробе свой шарф. Дома я буду рассказывать Эдмондссон, что дипломаты сгрудились вокруг меня, чтобы послушать мои рассуждения о разоружении, что женщины, отталкивая друг друга, пытались поближе подойти к группке избранных, в центре которой я держал речь с бокалом в руке, а сам Айгеншафтен, австрийский посол, суровый, сдержанный и образованнейший человек признался мне, что потрясен тонкостью моих суждений, поражен их безукоризненной логикой и, кроме всего прочего, говоря откровенно, ослеплен моей красотой. В эту минуту Эдмондссон поднимет глаза и ее скулы дрогнут в улыбке. А дальше? Я встал со стула и пошел потушить сигарету под краном. Проходя, я взглянул на осьминога — почищена пока была лишь верхняя, абсолютно гладкая часть тушки. Кабровинскому удалось подцепить длинный кусок сероватой кожицы, но как он ни старался, у него не получалось очистить самое толстое щупальце. Он торопливо чиркал своим ножом вокруг присосок и врезался все глубже, пытаясь снять кожу. Насморк только усложнял ему задачу: недавно он громко чихнул, и ему пришлось прерваться, чтобы высморкаться с помощью пальцев.

26) Я торопливо протрусил по коридору и чуть ли не бегом добрался до звонившего телефона. Но звонили не нам, а прежним жильцам. В комнату сквозь тюлевые занавески пробивался серый свет. Я повесил трубку своего старенького аппарата, в задумчивости обогнул письменный стол и остановился у окна. Шел дождь. На улице было мокро, тротуары потемнели. Подъезжали машины. Те, что припарковались раньше, покрылись каплями дождя. Люди поспешно перебегали улицу, входили и выходили из нового многоэтажного здания, где расположилась почта. Мое окно начинало понемногу запотевать. Сквозь помутневшее стекло я смотрел на прохожих, опускавших письма. Под дождем они все были похожи на заговорщиков: останавливались у почтового ящика, вынимали из-за пазухи конверт и торопливо, чтобы не замочить, совали его в щель, прикрываясь от дождя поднятым воротником пальто. Я приблизил лицо к окну и глянул сквозь стекло — мне вдруг показалось, что все эти люди находятся в аквариуме. Может быть, им там не по себе? Аквариум медленно заполнялся.

27) Я сидел на кровати, обхватив голову руками (вечно эти театральные позы), и думал о том, что людей, кажется, не пугает дождь: лишь некоторые, только что вышедшие из парикмахерской, остерегались его, но никто не боялся, что он уже никогда не перестанет и уничтожит, смоет все. Один я в замешательстве стоял у окна, оторопев от того, что происходило у меня перед глазами — от дождя, движения людей и машин: я вдруг испугался непогоды, хотя на самом деле меня, который уж раз, ужаснуло течение времени.

28) Стол, накрытый белой клеенкой, кухонная мебель, ящики, полочки, окно, подоконник. Я не узнавал ни раковины, ни посуды, ни плиты. Пол потемнел, линолеум кое-где отклеился. К стене прислонены две метелки. Я разглядывал все это и не решался войти. Стоял в проеме двери и чувствовал себя так, словно явился в какое-то незнакомое место. Кто эти люди? Что они делают у меня дома?

29) Не обращая на меня ни малейшего внимания, поляки продолжали беседовать между собой. Вид у них был безмятежный и сосредоточенный. Взгляды устремлены на бесформенную головоногую массу, распластанную на деревянной разделочной доске. Кабровинский водил острием своего ножика то там, то сям, обрабатывая очередной бугорок. Осьминог был почти полностью очищен. Сероватая, закатанная, как носки, кожица теперь покрывала только концы хватательных щупальцев. Щупальца тянулись во всех направлениях: они извивались в раковине, изгибались, повторяя ее форму, скрещивались, а иногда и переплетались. Самые длинные свисали кое-где в пустоту. Кабровинский отложил нож и, обернувшись ко мне, сообщил, что он уже почти набил руку. По его мнению, хоть в раковине и оставалось еще пять спутанных осьминогов, ему понадобится не больше четверти часа, чтобы покончить с ними. Вот и славно, вот и славно, — думал я, роясь в карманах в поисках сигарет. Они остались в спальне.

30) В ходе состоявшегося обсуждения, — сказал бы посол, — были выработаны предложения, сделаны выводы и приняты программы действий. Эти программы, доработанные с учетом поступивших предложений, нацелены на ускоренное претворение в жизнь постановлений предыдущего заседания путем выявления направлений предварительного анализа. В этих постановлениях в то же время заложены призывы к участникам заседания строже подходить к выбору направлений исследований для ускорения реализации разработанных программ, призванных внедрить предложения, способствующие более эффективному использованию мощностей. Учитывая всеобщую заинтересованность в успешной реализации постановлений, участники заседания пришли к выводу о необходимости объединения усилий в подотчетных областях, сплоченности и согласованности действий. И даже более того. Речь идет (как выразился сам председательствующий) о преумножении всеобщих усилий в целях реализации основных целей. У вас есть салатница? — спросил Кабровинский. Простите, не понял. Салатница, — повторил он, очертив в воздухе примерные контуры салатницы.

31) Слегка нагнувшись, Кабровинский с нежностью сдвигал тоненькие кружочки осьминожьей тушки с наклоненной доски в подставленную посудину. Ему пришлось пооткрывать все шкафы, переставить все кастрюли, вытащить все кувшины, тазы, дуршлаги и кухонный комбайн, прежде чем он обнаружил в каком-то шкафу зеленоватую вазу для фруктов в скрипучем прозрачном пакете. Ковальсказинский Жан-Мари тоже искал, но с меньшим энтузиазмом: он ограничился тем, что обошел кухню, внимательно глядя вокруг. Осьминог был полностью нарезан: туловище — лепестками, щупальца — кружочками, и превратился в движущуюся груду, которую Кабровинский при помощи своего ножика ссыпал в подставленный сосуд. Покончив с этой операцией, он подцепил в раковине второго осьминога, поднял его высоко над нашими головами, и с легкостью, согнув немного ноги в коленях, подкручивающим движением метнул на доску. Прошло уже несколько минут, как я понял, что вот-вот уйду с кухни (я стал немного замерзать).

32) Я поднялся и вышел из кухни, собираясь разыскать у себя в комнате свитер. Перед тем, как шагнуть за порог, я слегка поклонился, и с извиняющейся улыбкой, чтобы показать моим гостям, что мне жаль их покидать, вышел из кухни. В квартире было тихо. Я двигался бесшумно. Сколько раз я уже пересекал эту прихожую, сворачивал налево, потом — направо, по коридору, размеренным шагом направляясь к себе в комнату? И сколько раз я проделал обратный путь? Хотел бы я знать. Двери, ведущие в коридор, были приоткрыты. Полоски неяркого света, проникавшие в проемы дверей, скрещивались на ковре, и пока я проходил, бледные отсветы скользнули мне на ботинки. Я повернул направо и вошел в свою комнату. Остановился у окна и потер руки, потом грудь. Стал рисовать на окне пальцем, выписывать на запотевшем стекле бесконечные кривые (снаружи все оставалось так же по-парижски).

33) Есть два способа наблюдать в окно, как идет дождь. Первый — зафиксировать взгляд на какой-нибудь точке пространства и следить за тем, как через нее пролетают капли; этот способ позволяет отдохнуть от умственных усилий, но не дает представления о конечной цели движения. Второй способ требует от взгляда большей сноровки: нужно провожать глазами одну каплю — с того момента, как она попала в поле зрения, и до тех пор, пока она не прольется на землю. Так можно увидеть, что движение, каким бы молниеносным оно ни казалось, всегда стремится к неподвижности, и следовательно, каким бы оно порой не выглядело неспешным, оно неизменно приближает тело к смерти, которая и есть неподвижность. Такие вот дела.

34) Лило, как из ведра — будто весь дождь на свете собрался пролиться без остатка. Машины замедляли ход на мокрой дороге, по обе стороны шин поднимались снопы дождевой воды. Если не считать пары-тройки зонтов, проплывавших в горизонтальной плоскости, улица казалась неподвижной. Люди укрылись под козырьком у почты и, сгрудившись на узком крылечке, ждали, пока дождь утихнет. Я развернулся, пошел к шкафу и начал рыться в ящиках. Белье, рубашки, пижамы. Я искал свитер. Неужели свитера нигде нет? Я вышел из комнаты и, отодвинув ногой стоявшие в проходе банки с краской, открыл кладовку. Нагнувшись вперед, я передвигал ящики в глубине чулана, открывал чемоданы в поисках чего-нибудь теплого.

35) Ракушки, коллекция минералов, агатовые кружочки, бокалы, подставки для яиц, салфеточки, носовые платки, масленки, висюльки, лакированные коробочки, штопоры, старинная утварь, охотничьи ножи, серебряные ножички, табакерки из слоновой кости, тарелки, вилки, фигурки святых, нэцке. Мне удалось отпереть огромный железный сундук, увешанный замками и перетянутый потертыми веревками, и в нем я с удивлением обнаружил все это барахло, принадлежащее, как видно, прежним жильцам — сибаритам с барскими замашками, судя по изысканности найденных предметов.

36) С прежними жильцами мы встречались накануне нашего переезда. Перед тем, как съехать, они пожелали с нами познакомиться получше. Они позвонили нам и пригласили на бокал вина. Вечером того же дня мы отправились к ним, захватив с собой бутылку бордо. Хозяин, элегантный господин, взглянув на бутылку, сказал, что вино прекрасное, но тут же признался нам с вежливым смешком, что сам он не любитель бордо — предпочитает бургундское. Я отвечал, что мне не слишком нравится его манера одеваться. Улыбка у него несколько скривилась, он покраснел. Возникла заминка, после которой разговор возобновился не сразу. Мы вчетвером стояли в прихожей, скрестив руки на груди и глядя в пол, Эдмондссон рассматривала картины. Хозяйка с дружелюбной улыбкой разрешила неприятную ситуацию, пригласив нас в гостиную. Там мы сели среди коробок, приготовленных для переезда, на раскладные стульчики. Хозяин принес оливки в глиняной вазочке и бутылку бургундского, которую он торжественно открыл. Нам пришлось встать и сложить стульчики, чтобы достать коробку, в которой находились хрустальные бокалы, обернутые папиросной бумагой и заботливо переложенные стопками старых газет. После того, как хозяин налил мне вина и я отметил, что нахожу его замечательным, он проникся ко мне доверием, явно почувствовал себя лучше, снова повязал свой шейный платок и стал рассказывать нам о себе, о своем прошлом и своей работе. Он работал оценщиком. Его жена родилась в Ниме. Они познакомились на Изумрудном побережье на Сардинии. Переехать они решили потому, что им надоел Париже. Им нужно уединение, чистый воздух, деревенская жизнь (он заранее приходил в восторг от мысли, что по утрам они будут просыпаться от птичьего щебета). А поскольку в конце года он выходит на пенсию, они поселятся в Нормандии, на подновленной фермочке. Его радовала эта перспектива. Он сможет рыбачить, мастерить, ходить на охоту. Напишет роман. А сад у вас будет? — спросил я, чтобы он не начал рассказывать нам сюжет романа со всеми его интригами и хитросплетениями. Огромный сад, — отвечал он, — почти парк, и мы сможем совершать долгие прогулки среди молодой поросли, верно Брижит? Брижит согласилась, улыбнулась нам и предложила взять по оливке. Поставив вазочку на коробку, она повернулась ко мне и спросила, чем я занимаюсь. Кто, я? — спросил я. Поскольку я замолчал, Эдмондссон ответила вместо меня. Узнав, что я занимаюсь наукой, хозяева обрадовались и принялись по очереди задавать мне вопросы о моей работе, отпускать замечания, высказывать свою точку зрения. Они говорили с увлечением, стараясь быть как можно более убедительными, и в конце концов начали давать советы. На моем месте они подошли бы к делу по-другому, — сообщили они. Я выплюнул косточку в кулак и покивал головой, не очень-то слушая. Объяснив мне в общих чертах, какими выводами следует закончить мою диссертацию, они встали, уверенные, что им удалось доказать мне свою правоту, и предложили нам обойти квартиру, чтобы сообщить некоторые хозяйственные подробности. Мы двинулись. Они шли впереди, описывая нам все, что мы видели. Мы ходили по комнатам, как ходят в музее: заложив руки за спину с выражением абстрактного интереса. В ванной они обратили наше внимание на то, что сантехника полностью заменена за их счет, зеркало на стене совсем новое — у них есть счет из магазина, — а кафель положен меньше двух месяцев назад. Палас в спальне обошелся в пятьдесят шесть франков за метр. Вешалки в коридоре — из канадской березы и стоили больше шестисот франков каждая. Люстра в прихожей старинная, и ее можно оценить приблизительно в три тысячи франков. Мы внимательно выслушали цифры, Эдмондссон украдкой улыбалась, а меня так и подмывало спросить, сколько стоит дверь в гостиную. По возвращении в столовую они пригласили нас сесть, налили еще вина и с потрясающе смущенными улыбками предложили нам заплатить за оборудование. В противном случае, поймите нас правильно, — сказали они, — нам придется разобрать полки и снять палас. Эдмондссон, безукоризненно разрешавшая денежные вопросы, тут же ответила, что полочки нам не понадобятся, а что касается паласа, то было бы очень мило с их стороны освободить пол в спальне, чтобы мы могли постелить там наш ковер.

37) Мы обошли пустую квартиру. Выпили бордо, сидя на полу. Разгрузили ящики, развязали коробки, разобрали чемоданы. Открыли окна, чтобы выветрился запах прежних жильцов. Теперь это был наш дом; стало холодно, и мы поругались из-за свитера, который оба хотели надеть.

38) Отпраздновали новоселье. Пара, которую мы пригласили в гости, явилась сильно заранее. Это были друзья детства Эдмондссон. Они устроились на диване, протерли каждый свои очки, подышав на стекла. На время аперитива я остался наедине с этой молодой четой, потому что Эдмондссон нужно было приготовить обед. Они хранили молчание. Заложив ногу за ногу, они разглядывали стены. Адресовав мне несколько вежливых улыбок, они утратили ко мне интерес и принялись шепотом беседовать между собой. Уже не обращая на меня внимания, они обсуждали последние вечеринки, прошедшие каникулы, недавнюю поездку на горнолыжный курорт. Потом, поскольку Эдмондссон все еще не было, они взялись за журналы, лежавшие поблизости. Они листали их, показывая друг другу интересные фотографии. Я встал, поставил пластинку и сел на место.

Кругом темнеет, а папин автомобиль уже стоит у ворот. Включаем фары, теперь на несколько миль дорогу видно вперед. Шарль Трене, — сказал я. И по шоссе в направленье Нарбона мы будем ехать всю ночь до утра, когда появятся башни Каркасона на горизонте у Барбера. А нет ли у вас дисков Фрэнка Заппа? — снисходительно полюбопытствовал Пьер-Этьен. Нет, ни одного, — ответил я. Маленькими глотками я допил свое виски и поставил стакан на стол. Эдмондссон из кухни крикнула, что ей понадобится еще минут десять. А пока, крикнула она, не буду ли я так любезен показать нашим друзьям квартиру. Наши друзья сложили свои газеты, взялись за руки и в обнимку двинулись за мной по коридору. Мы начали с ванной комнаты. Я присел на край ванны, предоставив им любоваться в свое удовольствие. Потом я повел их в спальню. Они задержались перед книжным шкафом, брали с полок книги, потом ставили на место. Я подождал их в коридоре. Когда мы проходили мимо туалета, я открыл дверь и шагнул им навстречу, а затем, указывая рукой путь, препроводил обоих внутрь. Они быстро выскочили и неторопливыми шагами направились в гостиную, поглядывая по сторонам. Наконец, Эдмондссон присоединилась к нам. Она извинилась за то, что заставила ждать и спросила, что они думают о квартире. Держась за руки, наши друзья отвечали, что квартира невелика, зато пропорции соблюдены идеально. Все пошли к столу. Мы ели спаржу; они беседовали о внешней политике, об университетских дипломах. Пьер-Этьен рассказывал нам о своих успехах в учебе, как будто зашел в гости к дедушке с бабушкой. Он получил степень лиценциата права, потом два года изучал общественные науки, собирается писать диссертацию по истории двадцатого века. Однако он опасается вступительного экзамена, ведь среди кандидатов, объяснял он, не переставая аккуратно есть, будут даже выпускники Политехнической школы и Государственной школы администрации. И школы верховой езды, — сказал я, накладывая себе еще спаржи. И добавил, уже всерьез, что я, как это ни забавно — член приемной комиссии. Они решили, что это шутка. Я не стал спорить, но если Т. вдруг попросит меня провести собеседование с ним вместе, то я не хотел бы оказаться на месте кандидата Пьера-Этьена. После ужина мы сыграли партию в монополию. Я налил всем виски. Мы кидали кости, возводили дома, строили гостиницы. Партия затянулась. Наши друзья, бросая кости, сжимали друг другу предплечья и поглаживали пальцы; болтали о всякой всячине, Пьер-Этьен задался вопросом, будет ли третья мировая война. Мне делать в их обществе было нечего. Я пошел спать, но сначала разнес их в пух и прах (не буду скрывать, только в монополию).

39) Это был свитер из толстой белой шерсти в широкую резинку, в свернутом виде он больше всего смахивал на забытый мешок из-под картошки. На груди переплетались белые и бежевые ромбы, на локтях — кожаные заплатки. Я подобрал его на полу в кладовке, где он валялся комком, и расправил в прихожей, чтобы рассмотреть. Свитер был маленький: вероятно, когда-то давно его носила Эдмондссон. Я снял пиджак и натянул свитер. Получилось более- менее прилично.

40) Я сидел в углу кухни, опустив голову, и пытался вытянуть рукава свитера, чтобы хоть немного прикрыть запястья. Удивительное дело, поляки молчали. Ковальсказинский Жан-Мари по-прежнему придерживал голову моллюска на доске. Руки у него были ярко-багровые, мокрые и скрюченные. Мне показалось, что ему все это надоело и у него устала спина. Каждый раз, когда нож чиркал по мешочку бежевого цвета рядом с осьминожьей головы, он сухо предупреждал Кабровинского, чтобы тот не проткнул этот мешочек — в нем полно чернил. Кабровинский не верил и утверждал, что это печень, в доказательство он резким движением воткнул в этот орган нож. Чернила хлынули не сразу: сначала на поверхности появилось несколько капель, черных, как смоль, потом еще несколько, и только потом по доске медленно потекла струйка. Ковальсказинский Жан-Мари снял полотенце, которое было повязано у него вокруг талии, и не выказывая больше никакого интереса к мероприятию, уселся рядом со мной. Он, скривившись, зажег сигарету, и стал наполовину по-польски, наполовину по-французски укорять Кабровинского за то, что тот не попросил рыботорговца самого почистить осьминогов. Тем более, — добавил он, — что еще четыре лежат в раковине нетронутые. Кабровинский его не слушал. Он обмакнул палец в чернила и сообщил, что как раз из чернил каракатиц и делают сепию. В молодости он весьма недурно писал сепией. Правда, правда. Он с мечтательным видом отнес осьминога под кран и долго мыл. Потом вытер губкой доску и, когда вымытый осьминог вернулся на свое место, попросил Жана-Мари Ковальсказинского ему помочь…

ГИПОТЕНУЗА

1) Я уехал внезапно, никого не предупредив. Ничего не взял с собой. На мне был темный костюм и синее пальто. Я шел по улице: деревья, тротуары, несколько прохожих. Подходя к площади, я увидел автобус. Ускорил шаг, бегом пересек проспект и вслед за другими пассажирами вошел. Автобус тронулся. Я сел сзади, в полукруглом будуарчике. Стекла были мокрые от дождя. Напротив меня ехали двое: дама и мужчина, читавший газету. Ботинки у моего визави промокли, вокруг подошв натекла-небольшая лужица воды. Мы пересекли Сену, потом вернулись обратно по мосту Аустерлиц. На каждой остановке я изучал входящих, всматривался в лица. Я боялся кого-нибудь встретить. Иногда меня пугал чей-нибудь профиль — казалось, что это кто-то знакомый, — и я опускал голову, но как только этот человек поворачивался ко мне, я с облегчением видел незнакомое лицо и благожелательно провожал глазами его обладателя, пока тот не сядет. Я вышел на конечной остановке и направился к вокзалу. Немного побродил по залам. Взял билет — я пытался раздобыть плацкарту, но было поздно: поезд вот-вот должен был отойти.

2) На следующий день поезд прибыл на место. Я сошел на перрон, прогулялся по вокзалу, заложив руки в карманы своего элегантного пальто. Рядом с большой стеклянной дверью в глубине располагалось туристическое бюро. Я окинул взглядом фотографии, объявления. За стойкой девушка говорила по телефону и что-то записывала правой рукой. Когда она повесила трубку, я зашел и, убедившись, что она понимает по-французски, попросил заказать для меня номер в гостинице. На одного или семейный? — спросила она. Я с сомнением посмотрел на нее. Нет, она не понимает по-французски. Для меня, — закричал я, размахивая руками, чтобы показать себя с головы до пят.

3) Я обошел комнату. Кровать была накрыта ржаво-коричневой периной. К стене приделана раковина, рядом — пластмассовое биде. Круглый стол и три стула были почему-то выдвинуты на середину комнаты. Окно большое, за ним — балкон. Не снимая пальто, я пустил воду, распечатал крохотный кусочек мыла и вымыл руки. Свернув голову набок, я рассматривал в зеркале свое лицо и наклонялся вперед, чтобы лучше видеть шею, поросшую редкими темными волосками. Вода стекала по фаянсу раковины. А теперь — еще и по моему шарфу.

4) Я провел ночь в купе поезда, один, не включая света. В неподвижности. Я ощущал движение и только движение: в первую очередь — внешнее, явное, то, что перемещало меня, несмотря на мою неподвижность, но также и внутреннее движение — разрушение моего тела, то неуловимое движение, которое я постепенно начинал считать единственно важным и хотел бы остановить любыми средствами. Но как ему помешать? Или хотя бы удержать? Мое внимание отвлекли движения куда более простые. Я протянул свой зеленый паспорт итальянскому пограничнику.

5) Я вышел из гостиницы, после того как повесил шарф сушиться на батарею. На улице я провел языком по зубам, по небу. Во рту вкус поезда, одежда влажная. Я смахнул пыль с рукавов и на ходу отряхнул пальто. Узкие улочки сами подсказывали дорогу — я шел прямо, не задумываясь, переходил мосты. Я нашел банк, где смог поменять деньги. Купил по дешевке транзисторный приемник. Выпил слабенький кофе, попросил сигареты. В универмаге Станда я купил пижаму, две пары носков, трусы. Нагруженный пакетами, зашел в аптеку. Входная дверь скрипела. Аптекарь не мог взять в толк, чего мне нужно. Пришлось положить пакеты на прилавок, чтобы жестами изобразить ему зубную щетку, бритву, крем для бритья.

6) Вернувшись в гостиницу, я заблудился. Я ходил по коридорам, поднимался по лестницам. В гостинице никого не было; лабиринт, да и только, и нигде никаких указателей. За поворотом на площадке, обитой пробковыми панелями и украшенной цветами в горшках, я наконец нашел коридор, ведущий к моей комнате. Я выложил содержимое пакетов на стол, снял пальто. Рухнул на кровать. Там я и провел остаток утра, лежа на боку и безуспешно пытаясь настроить приемник. Я нажимал все кнопки подряд, менял частоту, снова возвращался на длинные волны. Приемник трещал. Я его тряс, крутил антенну.

7) Обедать я не пошел.

8) Ванная комната находилась этажом ниже. Чтобы попасть туда, надо было пройти по длинному коридору, спуститься по винтовой лестнице и потом на площадке войти в первую дверь налево. Горничная объяснила мне дорогу в то же утро. В одежде дойти туда не составляло никакого труда. Но я стоял на лестнице в белье с полотенцем и туалетными принадлежностями, прижавшись к стене, и ждал, пока какая-то пара наконец решится либо войти, либо выйти из своей комнаты. По непонятной мне причине они никак не могли тронуться с места. Я слышал, как они беседуют по-французски — на площадке, скорее всего, на пороге своей комнаты — о творчестве Тициана и Веронезе. Мужчина говорил о чисто эмоциональном, о незамутненном восприятии. Он говорил, что потрясен полотнами Веронезе, искренне потрясен, вне зависимости от какого бы то ни было опыта восприятия живописи (ну точно, французы, — подумал я). Съежившись у стенки, я все больше злился и прислушивался к каждому шороху на верхних этажах, боясь, как бы меня не застали в трусах на лестничной клетке. Когда надо мной внезапно послышались шаги, я решил идти дальше, хоть бы и с риском попасться на глаза той паре на площадке. Я торопливо миновал последние ступеньки, отделявшие меня от них, на минуту задержался, чтобы обмотать полотенце вокруг бедер, и с самым что ни на есть беззаботным видом шагнул за поворот. Я оказался в гостиничном баре. Он был почти пуст. Пара, сидевшая на диванчике, обернулась, чтобы взглянуть на меня. Бармен не поднял головы.

9) Стены в ванной были светло-зеленые, краска кое-где отстала. Я запер за собой дверь, снял трусы и повесил на ручку двери. Став в ванну, я принял душ, вытерся, накинул полотенце на плечи и, дрожа, вернулся в свою комнату. Новое белье лежало на столе. Я разорвал зубами нитку, которой были сшиты носки. Шерсть была мягкая и вкусно пахла. Я надел чистые носки, новые трусы. Мне было хорошо. Я немного побродил по комнате в таком виде; оттягивал резинку трусов, читал объявления, прикнопленные к двери: гостиничные правила, стоимость номеров и завтрака. Вернувшись к столу, я натянул брюки и надел грязную рубашку с провонявшими подмышками.

10) День никак не хотел кончаться, как всегда бывает за границей, где время поначалу кажется отяжелевшим, тянется медленно и каждый час длится до бесконечности долго. Лежа на кровати, я смотрел на неяркий свет, проникавший в окно. В комнате начинало темнеть. Очертания предметов расплывались и исчезали в полумраке. Мой приемник был настроен на какую-то волну, по которой передавали рок-н-ролл. Он работал на полную громкость, и моя нога в носке незаметно ерзала по перине в такт музыке.

11) Я спустился поужинать. Под ресторан в гостинице была отведена небольшая комната. Тяжелые шторы из бордового бархата были задернуты, что усиливало ощущение тесноты и интимности. За изящно накрытыми столиками почти никого не было. В углу сидела одинокая пожилая дама. В проем двери была видна гостиничная комната отдыха, где мерцал экран телевизора. Звук у него, похоже, был выключен, по крайней мере, ничего расслышать не удавалось. В ресторане, кстати, стояла абсолютная тишина, и время от времени ее подчеркивало негромкое постукивание вилки пожилой дамы, которая ела у меня за спиной. После ужина я прошел в соседнюю комнату и сел перед телевизором, по экрану которого проносились безмолвные непонятные картины бедствий.

12) При отсутствии звука изображение не может передать ужас. Если бы запечатлеть последние секунды жизни девяноста миллиардов людей, которые умерли за время существования Земли, и показывать подряд в кино, это зрелище, я думаю, надоедало бы довольно быстро. А вот если бы записать пять последних секунд этих жизней, крики боли, вздохи, хрипы, соединить вместе и включить на полную громкость в концертном зале или в опере… Изображение футбольного стадиона прервало мои раздумья, на поле разминались две команды. Я поспешно поднялся и, присев перед телевизором, попытался включить звук.

13) Миланский «Интер» встречался с «Глазго рейнджерс» в одной восьмой финала европейского Кубка обладателей кубков. Матч проходил в Шотландии. Чтобы сохранить за собой шансы на ответный матч, итальянцы перестраховались, отойдя всей командой в защиту. Матч был скучный. И все же, несколько красивых пасов привлекли мое внимание; я резко наклонился вперед и оперся рукой об пол, чтобы быть поближе к экрану. На двадцать пятой минуте второго тайма бармен тоже вышел к телевизору. Перед тем как сесть, он машинально пошевелил антенну, подкрутил контрастность. Последние пятнадцать минут матча проходили бурно. Шотландцы использовали длинные передачи и били вовсю, стараясь в последний момент открыть счет. Когда мяч с тридцати метров ударился в штангу, я затаил дыхание и обменялся многозначительными взглядами с барменом. Я зажег сигарету и оглянулся, поскольку чувствовал, что сзади кто-то есть. За нашими спинами в дверях застыл портье.

14) Назавтра я рано проснулся, и день прошел спокойно.

15) Я начал осваиваться в гостинице, больше не путался в коридорах. В ресторане кормили по расписанию, я завтракал очень рано и обычно оказывался в зале один. Ужинал я тоже в одиночестве, незадолго до восьми вечера. В гостинице было не больше пяти постояльцев. Иногда я встречался на лестнице с французской парой. А однажды утром я с удивлением увидел их входящими в ресторан на заре. Они прошли через зал, не поздоровавшись со мной, лишь окинули меня безразличным взглядом, проходя мимо. Несмотря на ранний час, едва присев, они завязали беседу (бесспорно, это были парижане, причем со стажем). Они беседовали об изящных искусствах, об эстетике. Их рассуждения, несмотря на полную абстрактность, показались мне подкупающе убедительными. Мужчина выражался изысканно, был немного циничен и проявлял обширную эрудицию. Спутница же его ограничивалась цитатами из Канта и намазывала маслом булочку. Разногласия в вопросах возвышенного, как мне показалось, не слишком вредили их отношениям.

16) Каждый день ближе к полудню горничная приходила убирать мою комнату. Я освобождал ей место: накидывал пальто и спускался вниз. Засунув руки в карманы, я мерил шагами холл, пока она не появлялась на верхней ступеньке, вся в небесно-голубом, с ведром и шваброй. Тогда я поднимался в комнату, где находил кровать убранной, а туалетные принадлежности безупречно разложенными на полочке у раковины.

17) Я редко отходил далеко от гостиницы. Ограничивался соседними улицами. И все же один раз мне пришлось снова отправиться в универмаг Станда: мне были нужны рубашки, да и новые трусы запачкались. Магазин был ярко освещен. Я медленно двигался между полками, как школьный инспектор, временами гладящий по головке подвернувшегося ребенка. Я задержался в отделе одежды, выбирал рубашки, щупал шерстяные свитера. В отделе игрушек я купил набор дротиков.

18) Вернувшись к себе в комнату, я вынул все из пакета и разорвал полиэтиленовую упаковку дротиков. К шести дротикам, у которых тупой конец был закруглен и украшен перьями, прилагался весьма незатейливый диск, расчерченный концентрическими кругами. Я повесил мишень на дверцу шкафа, отошел подальше, чтобы лучше видеть, и удовлетворенно ее разглядывал.

19) Я сосредоточенно метал дротики. Встав у стенки, я сжимал дротик пальцами. Все тело напряжено, глаза прищурены. Я вглядывался в центр мишени, давая себе четкую установку, прогонял все мысли — и бросал.

20) Вторая половина дня протекала спокойно. Если я ложился вздремнуть, то просыпался в скверном настроении с онемевшими челюстями. Я застегивал пальто и спускался в бар, в котором в этот час бывало особенно безлюдно. При моем появлении бармен поднимался из своего кресла и неторопливо направлялся к стойке впереди меня. Не дожидаясь с моей стороны никаких указаний, он всовывал фильтр в кофеварку, ставил передо мной блюдце. Когда кофе был готов, он пододвигал к моей чашке сахарницу, вытирал руки и, взяв газету, возвращался в свое кресло.

21) Я покупал газету почти каждый день. Рассматривал фотографии, читал прогноз погоды — понять его было нетрудно: он включал стилизованное изображение густоты облаков и сведения о минимальной и максимальной температуре на сегодня и на завтра. Еще я просматривал страницы, посвященные международной политике, изучал спортивные новости и анонсы спектаклей.

22) Понемногу мы с барменом начинали симпатизировать друг другу. Мы приветствовали друг друга кивком головы всякий раз, когда встречались на лестнице. Ближе к вечеру я заходил выпить кофе, порой мы беседовали. Мы обсуждали футбол, автогонки. Отсутствие общего языка нам не мешало; о велоспорте, например, мы могли говорить бесконечно. Мозер, — говорил он. Меркс, — замечал я через пару минут. Коппи, — отвечал он, — Фаусто Коппи.

Я помешивал ложечкой кофе и кивал головой, размышляя. Брюйер, — бормотал я. Брюйер? — переспрашивал он. Да, да, Брюйер. Его это, похоже, не убедило. Я думал, что разговор на этом и закончится, но когда я уже собирался отойти от стойки, он придержал меня за рукав и сказал: Джимонди. Ван Спрингел, — ответил я и добавил: Планкарт, Дьерикс, Виллемс, Ван Импе, Ван Лой, де Вламинк, Роже де Вламинк и брат его, Эрик. Что он мог на это ответить? Он сдался. Я заплатил за кофе и поднялся к себе в комнату.

23) Дротики втыкались в мишень плоховато. Иногда они входили недостаточно глубоко, оперение перевешивало, и они падали на пол. Я каждый раз злился. Присев на край кровати, я заточил их бритвенным лезвием.

24) Я проснулся среди ночи. Один. Побродив-немного по комнате в пижаме, я накинул пальто и босиком шагнул в коридор, вытянув вперед руки. В гостинице было темно. Я спустился по лестнице, глядя по сторонам. Мебель приняла человеческие очертания, несколько стульев следили за мной. Черно-серые тени, у которых повсюду были глаза, пугали меня. Я втянул голову в плечи, поднял воротник пальто. На первом этаже было тихо. Входная дверь заперта на ночь, ставни закрыты. Я бесшумно пересек холл, и освещая себе путь зажигалкой, прошел по коридору к служебным помещениям. Там, не зная, куда идти дальше, я открыл застекленную дверь кухни. При слабеньком свете зажигалки я обошел помещение, ступая босиком по холодному кафелю. Все было в безупречном порядке, все разложено по полочкам. У стены стояло два огромных пустых стола. Раковина блестела. Я пошел прикрыть за собой дверь и, убедившись, что никто меня не видит, осторожно открыл холодильник (в поисках куриной ножки).

25) На следующий день я послал весточку Эдмондссон. Я вышел из гостиницы и на улице спросил у пробегавшего мужчины, как пройти на почту (никогда не отказываю себе в удовольствии задавать вопросы спешащим людям). Он на ходу указал мне пальцем направление и собирался было обогнуть меня и двинуться дальше, но я учтиво загородил ему дорогу и попросил объяснить поподробнее. Тут уж он остановился, соблаговолил обернуться ко мне и очень терпеливо дал мне все необходимые указания. Я нашел сразу. Это было новое почтовое отделение — лакированная деревянная стойка, телефонные кабины. Несколько человек топтались вокруг стола со стопкой бланков и ручками на цепочках. Я пересек зал и в первом попавшемся окне осведомился, как мне отправить телеграмму. Мне протянули бланк. Я набросал короткий текст, дал адрес и телефон гостиницы. Эдмондссон получит известие от меня сегодня же (я уже соскучился по ней).

26) Вернувшись в гостиницу, я подошел взять свой ключ и заодно спросил у портье, не знает ли он, где можно поиграть в теннис. Он задумался и ответил, что, возможно, корты есть в каком-нибудь крупном отеле, но ему кажется, что зимой они закрыты. Чтобы ответить точнее, он открыл справочник, нацепил очки и, полистав страницы, сказал, что мне лучше всего пойти справиться в Лидо. Я спросил, как туда добраться. Добраться было легко. Выйдя из гостиницы, надо было сразу свернуть направо (он снял очки и махнул рукой над стойкой, указывая направление) по первой же улице и дальше идти по ней, никуда не сворачивая, до Дворца Дожей. Там останавливается рейсовый катер — вапоретто, который доставит меня в нужное место.

27) К вечеру, когда я кидал дротики у себя в комнате, портье зашел мне сказать, что меня просят к телефону. Я спустился, взял аппарат со стойки и, натянув шнур, пристроился в углу. Сидя на корточках у стены, я долго тихо беседовал с Эдмондссон.

28) В последующие дни мы разговаривали еще много раз. И каждый раз умилялись, услышав друг друга. Голоса у нас перехватывало от волнения (я, по крайней мере, очень смущался). Но каждый стоял на своем: Эдмондссон просила меня вернуться в Париж, я же предлагал ей, наоборот, приехать ко мне.

29) Мои дни теперь проходили в ожидании звонков Эдмондссон. Она звонила мне из галереи каждый раз, когда директор куда-нибудь отлучался (и, поскольку она не платила за разговор, нам нужно было оставаться на линии как можно дольше, чтобы побольше сэкономить). Когда разговор оказывался слишком долгим, я уставал сидеть перед телефоном скрючившись и садился на коврик у двери. Эдмондссон говорила со мной, и мне было хорошо; я слушал ее, курил, скрестив ноги и прислонившись спиной к стене. Каждый раз, когда я поднимал глаза, портье, смущенный моим взглядом, принимался суетиться у себя за стойкой. Он открывал папки, перечитывал карточки. Когда я подходил отдать ему телефон, он быстро улыбался мне и напускал на себя такой вид, будто стесняется своей работы.

30) Как-то раз я сидел с телефоном в холле на полу, зажав трубку между плечом и подбородком, и пытался вытащить сигарету из портсигара, как вдруг увидел, что в гостиницу входит та французская пара. Они остановились перед стойкой, взяли ключи и неторопливо беседуя, прошли мимо меня, направляясь в свою комнату (по-моему, они приехали в Венецию, чтобы заняться любовью «как в пятьдесят девятом»).

31) После каждой еды я обходил бар и собирал журналы, разложенные на столах. Я поднимался к себе в комнату и листал их, лежа на кровати.

32) Я ничего не делал. Все время ждал звонков Эдмондссон. Я больше не выходил из гостиницы, боясь, что звонок меня не застанет. Я перестал спать днем, не задерживался в ванной. Часто я садился на стул в холле напротив портье и ждал (мне хотелось быть поближе к Эдмондссон).

33) Эдмондссон звонила все чаще. Иногда мы оба подолгу молчали в трубку. Мне нравились такие минуты. Прижав трубку к уху, я старался услышать ее дыхание. И когда она снова начинала говорить, ее голос был мне особенно дорог.

34) По телефону Эдмондссон была со мной по-прежнему ласкова, утешала, если я просил. Но она не понимала, почему я не возвращаюсь в Париж. Когда она задавала мне этот вопрос, я ограничивался тем, что повторял за ней: почему бы мне не вернуться в Париж? Нет, правда, говорила она, почему? Есть какая-то причина? Могу я назвать хоть какую-то причину? Нет.

35) В конце концов, Эдмондссон за мной приехала.

36) Я встречал ее на вокзале. Я пришел заранее, поэтому, проверив время прибытия ее поезда на табло, я вышел из здания вокзала и сел на ступеньки. Было холодно. Снаружи нас было всего четверо, все тепло одетые. Рядом со мной пожилая дама, по-видимому, англичанка, аккуратно убирала свитер в рюкзак. Какой-то военный курил, положив ноги на чемодан. Я то и дело смотрел на часы. Почти дождавшись девятнадцати часов семнадцати минут, я встал и пошел на платформу.

37) Поезд опоздал на два с половиной часа. Внезапно вокруг поднялся шум: открывались двери, ударялись о землю чемоданы, раздавались голоса, крики. Мимо меня и навстречу шли люди. Меня толкали. Я ждал на перроне, выпрямившись, вытянув шею, чтобы меня было видно. Когда Эдмондссон заметила меня, она помахала теннисными ракетками и устремилась ко мне, покачиваясь, улыбаясь, надувая щеки. Потом побежала. Я ждал. Она коснулась моего лица, похвалила за чистые волосы.

38) Мы пошли к выходу бок о бок, вслед за другими пассажирами; я нес ее чемодан. Иногда мы украдкой с нежностью поглядывали друг на друга. Мы не разговаривали. Посередине большого зала Эдмондссон остановилась, расстегнула мое пальто и, засунув под него руку, погладила меня по груди. Она первой двинулась дальше, потом обернулась ко мне и улыбнулась. На зубах у нее было крохотное пятнышко губной помады.

39) Я заказал столик на девять вечера. Когда мы добрались до ресторана, было уже больше одиннадцати, но метрдотель вел себя очень дружелюбно и не выразил никакого недовольства. Мы оставили чемодан и ракетки под вешалкой и пошли вслед за ним в зал, а вслед за нами направилась дама, которая тщетно пыталась вручить мне номерок из гардероба и даже попробовала, когда я снял пальто, перехватить его, но я оказался ловчее: увернулся от ее протянутых рук и пристроил пальто так, что ей было не достать. Дама злобно посмотрела на Эдмондссон и положила номерок на стол. Эдмондссон села напротив меня. Нам было хорошо. Мило накрытый столик давал ощущение уюта и благополучия. Бокалы были тонкими, тарелки — массивными. В корзиночке лежал хлеб разных сортов, нарезанный ломтиками и длинными брусочками.

40) Во время десерта я незаметно взял свое пальто, которое пристроил на край скамейки и, не вставая с места, так же незаметно его надел. Эдмондссон подумала, что я хочу уйти, но дело было не в этом. Я взял ее руку и погладил. Одновременно моя вторая рука с быстротой фокусника нырнула в карман пальто и достала оттуда маленькую прямоугольную коробочку, которую я положил ей на запястье. Это был подарок. Эдмондссон от неожиданности шевельнула рукой и коробочка упала на скатерть. Эдмондссон улыбнулась. Она осторожно развернула упаковку. Там была бумага, под ней другой слой бумаги, а в коробочке — еще один слой папиросной бумаги, в которую были завернуты наручные часы.

41) Мы вышли из ресторана. Спешить было некуда. Медленно брели по улочкам, останавливались на мостиках. На небольшой площади, окаймленной деревьями, мы обнаружили скамейку и сели, пристроив ракетки рядом. Было тихо. Освещенные дворцы на противоположном берегу сияли в ночи. Угрюмый канал был черен, как тучи. Вода на мгновение застывала на крыльце церкви, потом сбегала водопадом, и ступени показывались одна за другой.

42) Мы вернулись в гостиницу. Эдмондссон тут же разделась и в одной широко распахнутой голубой рубашке расхаживала по комнате на цыпочках с зубной щеткой во рту. Я же, расположившись на кровати, заметил ей, что хотя живот-то у нее голый, но чуть ниже еще остались узенькие трусики из шерсти зебу, из шерсти зебры. Она опустила голову, чтобы взглянуть (а потом легонько потянула за волоски, желая доказать свою правоту).

43) Мы лежали в постели, сплетя ноги под одеялом, и листали женский журнал, привезенный Эдмондссон из Парижа. Я переворачивал страницы, а Эдмондссон время от времени просила меня вернуться назад и останавливала мою руку, чтобы рассмотреть фотографию. Попав случайно в раздел одежды, мы обменивались мнениями о платьях, костюмах, кардиганах. Оценивали красоту моделей. Когда я находил красивой девушку, которая не нравилась Эдмондссон, она презрительно пожимала плечами.

44) На следующий день я проснулся с первыми лучами солнца. Сквозь приоткрытые шторы свет вычерчивал полосы на стене, ложился сияющими штрихами на паркет. Кроме нескольких солнечных пятен, кое-где очень ярких, комната, неподвижно застывшая, была погружена в трясину мрака. Рядом со мной спала Эдмондссон; кожа у нее на лице была гладкой, рот слегка приоткрылся. Над ее головой в косых лучах поблескивали пылинки. Я бесшумно встал и оделся. Перед тем, как выйти из комнаты, я тихо подошел к кровати поправить Эдмондссон одеяло (и посмотреть на нее).

45) Солнце пронизывало коридор из конца в конец, окна сияли, цветы в горшках зеленели. Небо было ясное, я шагал быстро, в прекрасном настроении. На лестнице я перепрыгивал через ступеньки и спустился в холл почти бегом. Тут меня остановил портье. Та девушка с вами? — спросил он. Эдмондссон? — переспросил я, — правда, красивая? Портье надулся, с серьезным видом поправил очки, и склонившись над столом, протянул мне паспорт. Я открыл его и, указывая пальцем на фото Эдмондссон, подтвердил ему, что мы говорим об одной и той же особе.

46) Я приблизился к витрине и, сложив ладони домиком вокруг глаз, всматривался в торговый зал универмага Станда, который еще не открылся, пытаясь привлечь внимание продавщиц легким постукиванием по стеклу. Когда одна из них наконец обратила на меня внимание, я вежливо ей помахал и, указывая на свои часы, взглядом дал ей понять, что хочу знать, во сколько открывается магазин. После нескольких бесплодных попыток объясниться жестами она неторопливо подошла поближе, и широко разведя руки, показала мне девять пальцев. Потом она подошла еще ближе, налегла грудью и животом на стекло, которое одно только нас разделяло, губы ее почти прижались к моим и сладострастно выговорили: alle nove[6] — на стекле образовалось облачко пара. Я взглянул на часы, было восемь тридцать. Я пошел погулять по окрестностям. В конце концов, я нашел теннисные мячики в другом месте.

47) Вернувшись в комнату, я тихонько закрыл за собой дверь и, положив коробку с мячиками на перину, осторожно прилег на кровать рядом с Эдмондссон. Не открывая глаз, она сказала мне, что не спит, и потянула меня к себе, медленно разворачивая за плечи. Она придвинула меня к себе еще ближе, ни слова не говоря, распахнула мое пальто и расстегнула рубашку. Щеки у нее были горячие после сна. Я поднял одеяло и приник к ее телу, кожа к коже, живот к животу, сверху нас накрывало пальто. Мы начали двигаться неторопливо, с удовольствием. Позже одеяло перевернулось и коробка упала на пол. Падая, она раскрылась, и все теннисные мячики раскатились по паркету.

48) Эдмондссон красилась над раковиной. Она отодвинула одну штору, прижав ее стулом, и солнце свободно хлынуло в комнату. Я лежал на спине в постели; ноги я выставил навстречу солнцу и приподнял голову, чтобы полюбоваться волосами на них. Эдмондссон улыбалась мне в зеркало. Когда она была готова, она села рядом со мной и предложила пойти позавтракать. Я оделся, и мы вышли из комнаты. На лестнице, по которой мы спускались друг за другом, нам встретилась французская пара. Когда они прошли, Эдмондссон сказала мне, что это известный тип, Ж… д’Ормессон.[7] В путешествиях по Италии нам решительно везет. За несколько лет до того в Риме мы с удивлением увидели выходивших из ресторана Ранже и Платона.[8]

49) Мы сидели у окна друг против друга, и кроме нас в ресторане никого не было. Сквозь тюлевые занавески, на солнце казавшиеся тоньше, было видно, что происходит на улице. Мы позавтракали. Сцепив руки и докуривая сигарету перед пустой чашкой от кофе, я рассказывал, что купил две бенеттоновские футболки, бледно-желтую и голубую, но у меня нет шортов. Эдмондссон не слушала. Ладно. Теннисный клуб, — продолжал я, — как мне вчера сказали по телефону, открыт весь день, и можно без проблем арендовать корт. Я предлагал, и мне казалось, что так оно и будет проще всего, пойти туда до обеда. Если что, — добавил я, улыбаясь, — можно будет съесть что-нибудь прямо там. Эй, ты меня слушаешь? — спросил я. Нет, она меня не слушала. Она вытащила из сумки книгу об итальянской живописи и, погрузившись в чтение, шелестела страницами и потирала нос.

50) Мы поднялись в комнату и, сев по разные стороны кровати, продолжали молчать. Все было уже сказано, мы не договорились. Эдмондссон хотела, пока светло, бродить по улицам, гулять, ходить по музеям. Поиграть в теннис, считала она, можно и вечером, и вообще, по ее мнению, так даже лучше, солнце не будет бить в глаза. На такое явное непонимание мне было нечего сказать; да я ничего больше и не говорил.

51) В церкви в Сан-Марко — было темно. Я с неохотой следовал за Эдмондссон, засунув руки в карманы пальто, и пытался скользить подошвами по неровной плитке. На полу повсюду были мозаики. Я смотрел, как Эдмондссон со всех ног ринулась вперед, к позолоте, и в ожидании прислонился к колонне, разглядывая своды над головой. Вернувшись (я тем временем нашел себе скамейку), она предложила мне осмотреть церковную сокровищницу и, стащив меня со скамейки, потянула за собой к нефу. Мы купили два билета, и мне пришлось пригнуть голову, чтобы войти в тесную часовню, освещенную электрической лампой. Вдоль стен стояли застекленные витрины, в которых выставлены были оружие и посуда. Остальные сокровища находились в стеклянном ящике в центре часовни. Мы обходили витрины следом за двумя престарелыми господами, и нам постоянно приходилось останавливаться, потому что они без конца застывали перед нами, чтобы показать друг другу пальцем что-нибудь любопытное. Когда они, склонившись в три погибели и приподняв очки, застряли перед арбалетом (можно подумать, они никогда не видели арбалета), я изловчился протиснуться мимо и обогнать их. Я обошел комнату, вышел и стал ждать Эдмондссон в баптистерии, спиной к пилястру.

52) Снаружи меня ослепил яркий свет. Эдмондссон догнала меня на паперти, прикрываясь от солнца ладонью. Мы стояли перед церковью, щуря глаза, и решали, что делать дальше. Эдмондссон листала свою книжку об итальянской живописи и хотела продолжить осмотр достопримечательностей. Я пытался ее разубедить. Видя ее непреклонную решимость (она меня и не слушала), я подумал, что мне не удастся ее уговорить. Я вернулся в гостиницу один.

53) Когда Эдмондссон ближе к вечеру вернулась в номер, я смотрел в окно. Она села на кровать и сняла туфли. Наклонившись вперед, она рассказала мне, что обнаружила в Галерее Академии три волшебных картины Себастьяно дель Пьомбо, в очень темных тонах, потом, продолжая массировать себе ноги, она спросила, что я думаю об этом художнике. Через некоторое время, когда она повторила свой вопрос, я сказал ей, что мне больше не хочется рассуждать о живописи. Эдмондссон поднялась, не настаивая на продолжении разговора. Она сняла платье и стали искать в чемодане спортивную юбку. Я добавил, что играть в теннис мне тоже больше не хочется. Эдмондссон опять надела платье и назвала меня занудой (кстати, у меня и шортов нет, сказал я).

54) Мы вышли из гостиницы незадолго до ужина. Эдмондссон взяла меня за руку, и мы не спеша бродили по улицам, останавливаясь, чтобы прочесть афиши, в которых говорилось о концертах и спектаклях, объявления, оповещающие о чьей-либо кончине. Одно из них, белый листок с черной каймой, сухо сообщало о смерти юноши двадцати трех лет. Я сорвал это объявление.

55) Мы продолжали прогулку. Эдмондссон смотрела на меня как-то странно, и ее взгляд меня раздражал. Я мягко попросил ее не смотреть на меня, и несколько минут чувствовал себя лучше. Мы останавливались перед витринами магазинов. Задержались перед ювелирным, зашли в кафе. Стены были украшены деревянными панелями. В темном зале на бархатных стульях восседали старые дамы, они ели длинными ложечками мороженое с ликером, пили чай и шоколад. Говорили они шепотом. Эдмондссон открыла передо мной. Я не хотел ни пить, ни есть. Официантка ждала у стола. Ее присутствие меня тяготило, и я заказал «белоснежку» — просто, чтобы от нее отделаться.

56) Я смотрел, как тает «белоснежка». Я смотрел, как незаметно тает ванильное мороженое под слоем горячего шоколада. Я смотрел на шарик, который еще мгновение назад был совершенно круглым, а теперь медленно растекался симметричными бело-коричневыми струйками. Я замер на месте и следил за их движением, не отрывая взгляда от блюдца. Я не шевелился. Опершись руками о стол, я изо всех сил старался как можно дольше сохранять неподвижность, но все равно ощущал, что и в моем теле тоже происходит похожее движение.

57) Мы вышли из кафе и вернулись в гостиницу. Я засунул руки в карманы пальто и шагал, опустив голову, вдавливая ноги в мостовую, чтобы город ушел под воду. Каждый раз, спускаясь по лестнице, я незаметно спрыгивал с последней ступеньки на обе ноги и предлагал Эдмондссон, которая спускалась за мной, делать то же самое. Поскольку город погружается на тридцать сантиметров за тысячелетие, объяснял я, то есть на три миллиметра в год, то есть на ноль запятая ноль ноль восемьдесят два миллиметра в день, то есть на ноль запятая ноль ноль ноль ноль ноль ноль один миллиметра в секунду, а значит, есть надежда, что хорошенько нажимая на мостовую при ходьбе, нам удастся внести свою лепту в затопление города.

58) Мы сбились с дороги. Заблудились в городе. Эдмондссон ждала меня в центре маленькой площади, а я бродил вокруг, углубляясь в каждую из отходящих от нее улочек, чтобы найти какое-нибудь знакомое место. Безуспешно. Устав от этой бесконечной прогулки (а солнце уже садилось), мы решили возвращаться на вапоретто. Пока Эдмондссон покупала билеты в павильоне станции, я подошел посмотреть на висевший на стене план города. Дама сбоку от меня водила рукой по карте, ее указательный палец медленно двигался по одной из улиц. Я злился, из-за нее мне было ничего не видно. Я легонько постучал ее по руке.

59) Мы поужинали в ресторане неподалеку от гостиницы. Вернувшись в комнату, я лег на кровать, не снимая пальто. Заложив одну руку за голову, я неспешно курил. Я смотрел в потолок. Эдмондссон сидела напротив меня. Несколько раз мы пытались продолжить разговор, который вели за ужином, но беседа не клеилась. В ресторане, когда Эдмондссон сказала, что надо бы заказать билеты, я ответил, что это ни к чему. Мне не хочется возвращаться в Париж. Нет, и все (я был непреклонен).

60) На следующий день я, скажем так, не выходил в свет. Читал «Мысли» Паскаля (к сожалению, на английском, в карманном издании, которое я подобрал на столе в баре).

61) Я довольно редко видел Эдмондссон. Она почти не бывала в гостинице. Мы вместе обедали в гостиничном ресторане, а после обеда шли в бар выпить кофе и, сидя рядом на высоких табуретах, болтали о том-о сем. К примеру, Эдмондссон рассказывала мне, как она провела первую половину дня. Потом я поднимался к себе в номер, а Эдмондссон исчезала до вечера. Иногда она уходила еще раз после ужина. Так, однажды она была на концерте в церкви, где исполняли музыку Моцарта и Шопена.

62) Играя в дротики, я был спокоен, расслаблен. Я чувствовал, как успокаиваюсь. Пустота захватывала меня постепенно, и я погружался в нее до тех пор, пока в моем сознании не исчезали последние остатки напряжения. Тогда молниеносным движением я отправлял дротик в мишень.

63) Я купил в газетном киоске пачку почтовой бумаги и, усевшись у себя в комнате за круглый стол, разделил лист на две колонки. В первую я вписал названия пяти стран: Бельгия, Франция, Швеция, Италия и Соединенные Штаты, а рядом, во второй, приписал результаты моих партий в дротики. После этой первой, отборочной стадии, я устроил встречу между двумя командами, набравшими максимум очков. В финале Бельгия встретилась с Францией. С первой же серии бросков мои соотечественники, собравшись с силами, с легкостью обыграли неумех-французов.

64) В картинах Мондриана мне нравится неподвижность. Ни один художник не подбирался настолько близко к неподвижности. Неподвижность — это не отсутствие движения, а отсутствие любой возможности движения, неподвижность мертва. Живопись, как правило, неподвижной не бывает. Ее неподвижность, как в шахматах, динамична. В каждой клетке заключено потенциальное движение, возможность движения. У Мондриана неподвижность неподвижна. Может быть, как раз по этой причине Эдмондссон Мондриана ни в грош не ставит. Меня он успокаивает. С дротиком в руке я смотрел на мишень, висящую на дверце шкафа, и думал, почему эта мишень напоминает мне не о Джаспере Джонсе, а об Эдмондссон.

65) Кошмары у меня были четкие, геометрические. Схема всегда была простенькой, но неотвязной: например, спираль, которая меня засасывает и уносит с собой, или прямые линии у меня перед глазами, которые я перетасовываю, заменяя один отрезок на другой, чтобы сделать их еще прямее, и так без конца. За несколько дней я так много играл в дротики, что ночью на поверхности моего сна неотвязно проступало изображение мишени.

66) Как-то вечером Эдмондссон осталась в гостинице, и после ужина я пригласил ее выпить рюмочку коньяка в баре. Из радиоприемника, стоявшего за стойкой, слышалась музыка. Спустя несколько минут бармен слез со своего табурета, и не отвечая на улыбки, которые я счел возможным ему адресовать, памятуя о наших с ним сердечных отношениях до приезда Эдмондссон (я сначала так и называл его про себя — «мой друг-бармен»), угрюмо выслушал заказ и обслужил нас, не говоря ни слова.

67) Однажды вечером я попросил Эдмондссон поужинать немного раньше обычного, поскольку в двадцать тридцать в ответном матче одной восьмой финала европейского Кубка обладателей кубков миланский «Интер» принимал «Глазго рейнджерс». Двумя неделями раньше в Шотландии эти команды провели никудышный матч. После ужина Эдмондссон вместе со мной пришла в гостиничную комнату отдыха, где стоял телевизор. Матч как раз начинался. Шотландцы, сосредоточившись на защите, играли жестко, с подкатами и подножками. Я сидел меньше, чем в метре от экрана. Эдмондссон следила за игрой из-за моей спины, полулежа на диванчике. Ей показалось, что я немного похож на одного из игроков. Я возражал (это был рыжий верзила в веснушках). Ну да, немножко, сказала она, манерой бегать. Помолчи, сказал я (откуда Эдмондссон знать, как я бегаю?). В первом тайме миланский «Интер» уже вел со счетом два-ноль. Мы поднялись в комнату, не дожидаясь конца матча.

68) Когда я проснулся утром, я представил себе наступающий день как темное море перед моими закрытыми глазами, бесконечное море, застывшее неумолимо.

69) Иногда я просыпался среди ночи и даже не открывал глаз. Я лежал с закрытыми глазами и касался рукой руки Эдмондссон. Я просил ее меня утешить. Она нежным голосом спрашивала, что такое случилось, что мне нужно утешение. Утешить, — повторял я. Но что же случилось? — спрашивала она. Утешить, — говорил я (to console, not to comfort).[9]

70) But when I thought more deeply, and after I had found the cause for all our distress, I wanted to discover its reason, I found out there was a valid one, which consists in the natural distress of our weak and mortal condition, and so miserable, that nothing can console us, when we think it over.[10] (Паскаль, «Мысли»)

71) После дневного сна я вставал не сразу. Нет, я предпочитал подождать. Рано или поздно появлялся импульс, который позволял мне двигаться, не осознавая своего тела, с такой легкостью, которую нельзя запланировать.

72) Эдмондссон хотела вернуться в Париж. Я отвечал уклончиво: мне не хотелось двигаться с места.

73) Когда мы ели в гостиничном ресторане, я чувствовал на себе взгляд Эдмондссон. Я молча продолжал есть. Но я мечтал подняться к себе в комнату, остаться в одиночестве. Мне больше не нравилось чувствовать на себе взгляд. Не нравилось, что меня видят.

74) Мне больше не хотелось разговаривать. Я не снимал пальто даже в номере и целый день метал дротики.

75) Эдмондссон называла мое состояние угнетающим. Я не возражал, только продолжал метать дротики. Она просила меня перестать, я не отвечал. Я отправлял дротики в мишень, потом шел их подбирать. Стоя у окна, Эдмондссон не отрываясь смотрела на меня. Она еще раз попросила меня остановиться. Я изо всех сил метнул в нее дротик, и он воткнулся ей в лоб. Она упала на колени. Я подошел к ней, дрожащими руками выдернул дротик. Ничего страшного, — сказал я, — просто царапина.

76) У Эдмондссон текла кровь, я вывел ее из комнаты. Мы спустились к стойке портье. Забегали по коридорам в поисках врача. Я усадил ее в кресло в гостиничном холле, выбежал наружу. Но куда бежать? Я метался по улицам туда-сюда. Останавливался, возвращался назад. Когда я вернулся в отель, несколько человек окружили Эдмондссон, накинули ей на плечи одеяло. Какой-то мужчина шепотом сказал мне, что ее отвезут в больницу, что скорая вот-вот приедет. Мне стало дурно, я больше не мог никого видеть, прошелся по гостинице, выпил виски в баре. В конце концов, появились врачи. Я помог Эдмондссон встать, я поддерживал ее за талию, она опиралась на мое плечо. Мы вышли на улицу, сели в катер. Тут же заработал мотор, и катер понесся на полной скорости между двух огромных снопов. Я сидел впереди, не закрывая глаз, и ветер дул мне прямо в лицо. Я обернулся и увидел на задней скамейке Эдмондссон: мертвенно-бледное лицо и красно-черная шерстяная материя на плечах.

77) Эдмондссон легла на скамейку, накрыла грудь одеялом. Она лежала вытянувшись, голова у нее была приподнята, глаза открыты. Мы мчались на полной скорости по каналу, обходя другие суденышки. Я смотрел на санитара, который стоял за рулем в кабине. На каждом повороте Эдмондссон крепче вцеплялась в скамейку. Во время одного длинного виража руки у нее ослабли, пальцы разжались, и она упала. Санитар помог мне ее поднять и усадить на дно катера, спиной к скамейке. Она была без сознания. Когда мы приехали в больницу, Эдмондссон понесли. Я шел рядом с санитарами, сжимая ее руку в своей. Мне сказали подождать в коридоре.

78) Я ждал, сидя на стуле. Коридор был пустой, белый, бесконечно длинный. Не было слышно ни звука, только запах эфира — испарение смерти, явное, конкретное, от которого мне делалось дурно. Я скрючился на стуле, закрыл глаза. Иногда появлялись люди, проходили мимо меня и исчезали в дальнем конце коридора.

79) Я встал и сделал несколько шагов в сторону. Медленно двинулся от своего стула по коридору. Я прошел за стеклянную дверь и оказался в узком и очень темном помещении служебным лифтом и лестницей. Я опустился на нижние ступеньки и так сидел, прислонившись к стене, пока не услышал наверху шум. Я встал и поднялся по лестнице. На площадке я повернул налево и пошел по длинному коридору. По обе стороны коридора под потолком были окна. Я остановился, чтобы спросить санитара, не подскажет ли он мне… я не знал, что. Он странно посмотрел на меня и проводил взглядом. Я ускорил шаг, поднялся по другой лестнице. На третьем этаже я сел на диванчик напротив лифта. Через какое-то время автоматические двери открылись. Я вошел в кабину. Кабина была серая и просторная. Я нажал на кнопку нижнего этажа. Автоматические двери закрылись. Кабина пришла в движение и стала медленно опускаться. Потом встала. Автоматические двери открылись. Я вышел и толкнул стеклянную дверь, ведущую в коридор, — за ней стояла Эдмондссон.

80) Мы обнялись в белом коридоре.

ПАРИЖ

1) Эдмондссон (любовь моя) вернулась в Париж.

2) Она уезжала утром, я проводил ее на вокзал, нес ее чемодан. На платформе перед открытой дверью вагона я хотел обнять ее; она мягко отстранилась. Двери одна за другой захлопнулись. И поезд ушел, как рвется одежда.

3) Я провел в гостинице много дней. Я не бывал на улице, не выходил из номера. Я чувствовал себя простуженным. Ночью меня мучила стреляющая боль над бровями, глаза жгло. Было темно, все болело. Боль была последним и единственным доказательством того, что я существую.

4) Рентген лба и носа, который мне сделали, когда я пошел в больницу, показал, что у меня начался синусит. Врач, консультировавший меня, не был уверен, стоит ли делать прокол; он колебался, рассматривал снимки перед яркой лампой. В итоге он пришел к заключению, что надо последить за ходом воспалительного процесса и принять решение через несколько дней, сделав еще один снимок. Может понадобиться операция, совершенно безобидная, заверил он.

5) Со снимками в руках я вышел из его кабинета и направился в приемный покой, где попросил выделить мне палату. Дежурная сестра не понимала по-французски, но господин, который ждал рядом со мной, видя, что нам не справиться, предложил перевести мою просьбу. Потом, когда я достал мои снимки из конверта и стал показывать окружающим свой череп, медсестра попросила меня подождать и вернулась через несколько минут с другой сестрой. Эта была постарше и весьма грозная с виду. Господин, который взялся переводить, перевел, что меня будут оперировать через несколько дней и что я хотел бы лечь в больницу прямо сегодня, чтобы отдохнуть перед операцией. Сестра спросила у этого господина, как зовут моего врача. Я ответил, что не знаю, и он старательно перевел ей мой ответ. В итоге меня проводили в палату в конце коридора.

6) В палате было две кровати. Стены были белыми, и кровати — белыми. Приоткрытая дверь вела в крошечную туалетную комнату, где стояла маленькая сидячая ванна с параллельными стенками и плоским двухуровневым дном. На второй кровати, не покрытой одеялом, никого не было; на матрасе возвышались две внушительные подушки. Я положил теннисную ракетку на стул, разложил вещи, открыл окно. Оно выходило во двор. За окнами напротив видны были другие палаты.

7) Во дворе почти ничего не происходило. Иногда по палате напротив ходил человек. Это был седовласый пожилой мужчина в бархатной пижаме. Порой он останавливался перед окном, и мы стояли и смотрели друг на друга. Ни один из нас не желал отводить глаза. Хотя расстояние и ослабляло напряженность взгляда, но когда мы по нескольку минут неотрывно смотрели друг на друга, у меня начинало колоть в висках, и все же я не отводил глаз; нет, я просто их закрывал.

8) Когда кончались сигареты, я одевался потеплее, надевал пальто и шарф, закрывал дверь палаты и шел по коридору к выходу. Иногда я на ходу улыбался знакомой медсестре. На улице я останавливался у табачного киоска, потом обычно заходил выпить кофе в заведении напротив. Паренек за стойкой начал меня узнавать, запомнил, что я пью эспрессо с несколькими каплями холодного молока. Потом я покупал газеты и возвращался в больницу, пролистывая их на ходу.

9) В вестибюле больницы было всегда полно чего-то ждущих людей. В коридоре мне навстречу попадались носилки, столики для развозки еды. Иногда пол был влажным. Санитарки мыли и терли линолеум. Запах эфира на время уступал место другому — кислому аромату хлорки.

10) Два прожитых мной в палате дня наложили на комнату отпечаток моего присутствия: газеты, аккуратно разложенные на ночном столике, пальто на крючке, стакан для зубной щетки, полный пепла и окурков. Иногда я доставал из конверта один из снимков, чтобы взглянуть на свой череп; обычно я рассматривал его у окна, на свет, держа снимок в вытянутых перед собой руках. Это был белый, продолговатый череп. Лобные кости сужались у висков. Явно различимы четыре пломбы во рту. Кончики резцов стерты, один — ровно, а другой только сбоку, там не хватало небольшого кусочка. Глазницы абсолютно белые, тревожные, пустые.

11) Почти все медсестры относились ко мне хорошо. Только старшая сестра питала ко мне неприязнь. Каждый раз, входя в палату, она медленно обходила мою кровать и подозрительно меня осматривала. Вьетато фумаре,[11] — говорила она. Но компрендо,[12] — отвечал я негромко, примирительным тоном. Вьетато фумаре, — повторяла она, — вьетато. И широко распахивала окно — проветрить. Занавески бились на ветру, газеты сдувало с ночного столика.

12) Еду в палату приносили в одни и те же часы, я к ней не прикасался. Я изучал содержимое подноса из любопытства; пюре в разные дни отличались друг от друга только по цвету: то бледно-желтое, то оранжевое. Поднос оставался на столе по нескольку часов. Иногда, проходя мимо, я макал палец в пюре и облизывал, чтобы попробовать. Пюре было безвкусным. Я ел кое-что получше. В кафе, располагавшемся по соседству с больницей, куда я обычно ходил, обед готовили к полудню, и я договорился с пареньком оттуда, чтобы он приносил мне в палату еду и полбутылки кьянти (вино, которое у них обычно подавали, брать не стоило — вкус у него был резковат) впридачу. После обеда я шел в кафе отнести поднос и платил за еду. Уходил я не сразу. Торопиться мне было некуда, я выпивал у стойки свой кофе и угощал паренька рюмочкой граппы.

13) Проходя по главному коридору больницы, я иногда стучался в дверь кабинета моего доктора. Когда над ней загоралась зеленая лампочка, я входил. Потом ждал, стоя перед его столом. Мой доктор продолжал писать. Начинало казаться, что я зашел не вовремя. Но нет: он предлагал мне сесть, пожимал руку, улыбался. Мы беседовали о том-о сем. Это был темпераментный господин лет сорока, который необыкновенно хорошо для врача говорил по- французски. Он задавал мне вопросы, я отвечал с осторожностью. Честно говоря, я с самого начала не был с ним откровенен. Например, я сказал ему, что я социолог, хотя на самом деле я историк. Но ему, кажется, было со мной интересно, а поскольку он вряд ли мог считать меня симпатичным, то, вероятно, я его интриговал, как интригует, например, жутковатая живопись четырнадцатого века. Когда у него выпадала свободная минута, он не упускал случая заглянуть ко мне в палату, садился на край кровати, и мы разговаривали. Он, кажется, ничуть не волновался за мое здоровье (синусит для него был вещью ничем не примечательной), но его всерьез беспокоило, что, сидя целыми днями в одиночестве в больнице, я в конце концов могу заскучать, и вот как-то днем он робко сказал, что они с женой приглашают меня на ужин.

14) В конце дня я зашел за моим доктором в его кабинет. Он ждал меня, усевшись на стол, уже в уличном каштанового цвета костюме и читал газету. Он аккуратно сложил ее и, за плечо увлекая меня к выходу, спросил, люблю ли я почки. Да, а вы? — спросил я. Он их тоже любил. Мы вышли из больницы и на улице еще некоторое время продолжали обсуждать наши вкусы. Жил он рядом, в двух шагах. Перед тем, как подняться в квартиру, он легонько стукнул меня кулаком в живот и сообщил, что мать его умела готовить куда лучше жены.

15) Жена моего доктора встретила нас в прихожей. Я вежливо пожал ей руку (добрый вечер, рад познакомиться), огляделся по сторонам, опустил руку на макушку их маленькой дочки, которая тут же вывернулась. Ее мать смущенно мне улыбнулась, пристроила мое пальто на спинке стула и пригласила в гостиную. Я неторопливо обошел комнату, изучил книги на полках, выглянул в окно. Было уже темно. Надеюсь, вы любите почки, — обратилась ко мне хозяйка. Любит-любит, — ответил мой доктор. Не оборачиваясь, я следил за перемещением его отражения в окне. В конце концов, он сел, жена села с ним рядом. Между ними на диване оставалось еще немного места для меня, но я в последний момент раздумал туда садиться и устроился на стуле поодаль. Мы улыбнулись друг другу. Попивая аперитив — жидкость, которая, о ужас, была одновременно розоватой, горькой и пенистой, — мы обсуждали (с разной степенью заинтересованности) живопись и водные прогулки. Мы разговорились, я позволил себе поспорить и даже пошутить. Жена моего доктора нашла, что у меня английский юмор.

16) После аперитива, когда мой доктор отправился вместе с женой на кухню, помочь ей опалить почки, я остался один в обществе их маленькой дочурки, которая вернулась в столовую, предварительно понаблюдав за мной некоторое время из-за двери. Дважды обойдя вокруг моего стула, она остановилась передо мной, осторожно положила мне руку на колено и улыбнулась. Я спросил, говорит ли она по-французски. Она медленно кивнула и осталась стоять, вытянувшись в струнку и распрямив коленки. Я спросил, какие слова она знает по-французски. Она взглянула на меня в замешательстве. Глаза у нее были черные-пречерные. Кудряшки были тоже черные, а штаны на лямках — красные в белую полоску. Она не отвечала, поэтому я наклонился к ней и спросил, хочет ли она послушать интересную историю. Сев с ней рядом на ковер, я шепотом начал рассказывать ей о гибели «Титаника». История, кажется, очень ей понравилась, поскольку она смеялась, не переставая, сначала робко, потупившись, потом — в полный голос, а с того момента, как я сел на весла спасательной шлюпки, она стала смотреть на меня с благодарностью.

17) Почки, опаленные в горящем виски, были превосходны. Мне предлагали добавить соуса, подливали вина. Хозяйка дома, хоть и была лишь немного старше меня, обращалась со мной, как с сыном. Она сидела слева от меня и, присматривая, чтобы у меня все было, расспрашивала о том-о сем, поинтересовалась, например, играю ли я в бридж. Я сказал, что нет. «Но зато вы, кажется, играете в теннис?» — спросил мой доктор. «Еще бы», — отвечал я. «Правда? — сказала его жена. — Если хотите… приходите завтра в клуб… если будет хорошая погода. Хотите?» «Еще бы», — повторил я. Тут же на завтрашнее утро была запланирована смешанная парная игра, я буду в паре с ее подругой, отличной теннисисткой, сами увидите. Я задумчиво поблагодарил, потом, поколебавшись, признался моему доктору, что у меня нет шортов. Мой доктор, человек действия, предложил немедленно решить эту проблему. Он вытер рот, поднялся из-за стола и скрылся в другой комнате с салфеткой в руке. Через несколько минут он вернулся с шортами, которые положил рядом с моей тарелкой. Потом, усаживаясь на место, он стал прикидывать, где будет проще всего встретиться перед игрой. Вопрос этот, казалось, приобрел в его глазах крайнюю важность. Подумав, он объяснил, что ему нужно еще разобрать кое-какие бумаги у себя в кабинете, так что он будет ждать меня в больнице завтра утром около половины девятого. Я сказал, что идея отличная, и его это, как будто, порадовало. Незадолго до конца ужина, когда я по ошибке собрался промокнуть рот шортами, жена моего доктора забрала их у меня из рук и, не прерывая фразы, протянула мне вместо них салфетку.

18) Мы перешли в гостиную, я сидел в глубоком кресле, потягивая коньяк из круглого бокала, и рассматривал издали шорты своего доктора, трусливо повисшие у меня в левой руке. Они были мне явно очень широки. Нет, ничего не получится, — сказал я и положил их на стол. Дочурка хозяев, одетая в абрикосовую хлопчатобумажную пижамку, тут же слезла со своего стула, схватила шорты и нацепила себе на голову. Она обежала комнату, хлопая в ладоши и явно не собиралась идти спать, так что спустя некоторое время моему доктору пришлось строгим голосом напомнить, что уже половина двенадцатого, и это отчасти подействовало на малютку. Она согласилась идти спать, но, странное дело, отказывалась поцеловать гостя на ночь. Чтобы не казалось, что я так уж особенно жду поцелуя, я безразличным тоном поинтересовался у родителей, как ее зовут. Лаура, — сухо сказал мой доктор, начинавший откровенно терять терпение. Он поймал шалунью за руку, поднял над землей, прикоснулся ее личиком к моей щеке и унес ее из комнаты под мышкой.

19) Когда я вернулся в больницу, там уже выключили все лампы. В вестибюле было темно. В застекленном отсеке горел свет, сестры шепотом переговаривались, вязали; на столе стоял термос и коробка печенья. Я бесшумно проскользнул мимо и свернул в главный коридор. На площадках горели синие ночники. Я тихонько открыл дверь своей палаты и разделся в темноте.

20) На следующий день я вышел из комнаты рано утром в бледно-желтой футболке и полотняных брюках, с теннисной ракеткой в руке и направился к своему доктору. В больничных коридорах было светло, стекла сияли. Я миновал залитый солнцем вестибюль, где разговаривали между собой несколько медсестер, и в конце коридора увидел больного в пижаме, а рядом с ним и своего доктора, шагавшего от стенки к стенке, заложив руки за спину; голову его венчала парусиновая шляпа. Он пожал мне руку и, недовольно покачивая головой, рассказал, что он в скверном настроении: больничное начальство закрыло его кабинет на замок (каждое воскресенье одно и то же, — пожаловался он, ударяя по двери ракеткой).

21) Когда мы бок о бок шли к выходу по центральному коридору, к моему доктору подошел человек. Лицо грустное, шляпа в руках; он стал задавать моему доктору какие-то вопросы, на которые тот отвечал кратко, рассматривая струны на ракетке. Человек не отходил, и в конце концов мой доктор поднял на него глаза и резко заметил, что сегодня воскресенье, а по воскресеньям у него выходной. Мы пошли дальше, и он, вновь сделавшись любезным, поинтересовался, не хочу ли я перекусить.

22) В кафе было многолюдно, как и всегда по утрам в воскресенье — вялое и молчаливое проявление социальной апатии. Солнце освещало уже половину зала. В углу в тени мужчина читал газету, без конца помешивая ложечкой кофе. Мой доктор положил шляпу на стойку, наклонился вперед и нагловато — следствие знания языка — подозвал официанта, чтобы сделать заказ. Пока мы ждали, ему не сиделось на месте, и он стал разогреваться перед игрой в теннис. На нем был спортивный костюм — ослепительно белые футболка и шорты; он вяло размял себе руки, потом ноги. Паренек поставил перед нами кофе. Мой доктор облокотился о стойку, окинул окрестности хищным взором, не прерывая разминки, и остановил свой выбор на маленьком рогалике с вареньем, который тут же проглотил, запрокинув голову как глотают селедку. Потом он промокнул рот салфеткой, взял меня за руку липкими пальцами и заговорил о вечере, который мы вчера провели вместе; шепотом, словно речь шла о чем-то ужасно любопытном, он сообщил мне, что его жена нашла меня довольно милым.

23) Жена доктора ждала нас в теннисном клубе, она сидела на террасе ресторана в коротком платье, запрокинув лицо, над которым виднелись ромбики солнечных очков. Она нашла себе столик в стороне под зонтиком от солнца, рядом с ней восседал долговязый блондин с надутой физиономией. Когда мы подошли, она сняла очки и, радостно улыбаясь, представила нас друг другу — это ее старший брат. Я сказал, что мне очень приятно. Долговязый хранил бесстрастное выражение лица и не шевельнулся на своем стуле, однако, когда мой доктор нагнулся, чтобы обменяться с ним приветственными поцелуями в щеку, вид у братца сделался раздраженным. Мы устроились рядом с ними, положили ракетки на стол. Пока мой доктор, поставив ногу на стул, перевязывал шнурки на ботинках, его жена сообщила нам, что корт удалось заказать только с одиннадцати часов. Мы ждали, болтая о том-о сем, шутили. Погода была хорошая. Время от времени долговязый блондин удрученно вздыхал.

24) Когда по ходу разговора — и только в этот момент, не раньше — жена моего доктора заявила, что ее подруга не придет играть, потому что уехала в деревню к друзьям, я понял, что долговязый и есть мой партнер в парной игре.

25) Уже пора было идти, и мой доктор, высоко подпрыгивая, убежал вперед в сторону корта номер три, и тут долговязый, который продолжал сидеть на своем стуле, как вкопанный, сообщил сестре, что он играть не будет. Когда она, явно удивившись, спросила у него, почему, он отвечал, что не обязан оправдываться. Они обменялись выразительными взглядами, и сестра начала что-то быстро ему говорить, оживленно жестикулируя. Он невозмутимо слушал, но не двигался с места, только ковырял зубочисткой в нижних зубах. Через несколько минут мелкой рысью вернулся мой доктор, издалека подавая нам недоумевающие знаки. Когда ему объяснили ситуацию, он подсел к своему шурину и стал шепотом убеждать его все же сыграть, то хлопая его для убедительности по мясистым ляжкам, то прихватив двумя пальцами его щеку. Долговязый продолжал заниматься зубами, вид у него становился все более измученным, и он отрицательно качал головой. В конце концов, он встал, вынул изо рта зубочистку и тягучим голосом объявил, чтобы мы катились к черту.

26) Жена моего доктора выглядела огорченной. Мой доктор сел на место и с озабоченным видом стал разглядывать свои руки, переводя взгляд с одной на другую, пытаясь успокоиться. Потом он надел шляпу и поправил ее. Со вздохом встал и неуверенно сообщил нам, что пора идти. Porka miseria.[13] Мы пошли. Корт номер три располагался между деревьями в сотне метров от клубного павильона. Мы медленно брели друг за другом по гравию между ухоженными зелеными лужайками. Садовник снял шляпу, приветствуя моего доктора, который, возможно, был также и его доктором. Мой доктор, оживавший по мере того, как мы подходили к корту, пожимал руки, приветствовал игроков через ограды. На последних метрах он даже удлинил шаг и дверцу корта миновал уже бодрыми мелкими скачками. Его жена, неторопливо шагая за ним по дорожке, рассказала мне, что их дочь проведет сегодняшний день у одной из бабушек.

27) Дверца вела к трем одинаковым только что политым кортам с утоптанной землей. Мы прошли первые два и присоединились к моему доктору, который, развернувшись боком на задней линии, уже отрабатывал подачу. Его жена пристроила сумку на край корта, собрала волосы в хвостик и мелкими грациозными шагами проследовала к своему месту. Едва она успела шагнуть на корт, как он отправил ей мяч зверской силы. Очень довольный собой, он закатал рукав футболки, как делают знаменитые теннисисты, и незаметно взглянул в мою сторону, чтобы оценить реакцию; увидев, что я сижу на зеленом стуле, закинув руки за голову, он крикнул мне, чтобы я вставал играть. Я помахал рукой в знак отказа. Он не настаивал, а бросился вперед, сжав челюсти, и отправил не менее зверский мяч в другой сектор.

28) Я оставил моего доктора и его жену сражаться на корте номер три и неспешно прогуливался по клубным садикам, шагал по дорожкам, слушая хруст гравия под ногами. Иногда я останавливался у какой-нибудь ограды и следил за игрой. Солнце начало припекать, и я, продолжая гулять, направился к небольшой рощице, где обнаружил скамейку в тени. На корте напротив, окруженном деревьями, трое молодых людей с волосатыми ногами играли в теннис весьма любопытным образом. Они бросались к мячику семимильными шагами, принимаясь в последнюю минуту метаться из стороны в сторону, чтобы выбрать точку удара, а потом на абсолютно прямых ногах остервенело лупили ракетками по мячу в самых разных направлениях. Один из них, о котором я не смог с уверенностью заключить, играет он по левую сторону сетки или по правую, частенько слонялся вдоль ограды с ракеткой под мышкой, почесывая бедро — искал мячи. Каждый раз, наклоняясь за мячом, он придерживал рукой очки, чтобы те не свалились на землю. Потом, внезапно срываясь с места, он вприпрыжку подбегал на корте то к одному, то к другому из своих напарников, подбрасывал мяч с отскока над головой на огромную высоту, а затем подпрыгивал и радостно бил по нему — это отчаянное па было заимствовано не то из фигурного катания, не то из французского бокса.

29) Через полчаса на террасе ресторана я вновь обнаружил этого субчика в полном одиночестве, когда он с полотенцем, накинутым на шею, переводил дух, попивая джин-тоник. Спутники его, как видно, бросили. Я присел за соседний столик и рассеянно проглядывал меню в ожидании моего доктора, который и появился десятью минутами позже весь в мыле, выжатый, как лимон, но счастливый. Вытянувшись на стуле во весь рост, он торжественно провозгласил: шесть-ноль, шесть-ноль, после чего снял и туфли, и носки. Не успел он снова откинуться назад с выражением невероятного блаженства, свесив руки и вытянув ноги перед собой, чтобы проветрить подошвы, как подошел официант и сказал, что его просят к телефону. Porca miseria. Он со вздохом встал и пошел босиком по террасе, закинув носки на плечо, на цыпочках пересек посыпанную гравием дорожку и, пригнувшись, вошел в маленький домик, тоже принадлежавший клубу. Вышел он почти сразу же и, спустившись по лестнице, снова перебрался через гравиевую дорожку, с которой крикнул мне, сложив ладони рупором, что идет в душ. «Ду-уш», — повторил он.

30) После душа мой доктор появился на террасе в полотняных брюках и бледно-розовой рубашке, его мокрые волосы были зачесаны назад, на них еще видны были бороздки от расчески. Несколько капель воды оставалось у него на лбу и крыльях носа. Едва сев, он пальцем подозвал официанта и, почесывая нос, просмотрел меню, после чего заказал три коктейля пимс. Вы ведь любите этот коктейль, правда? — внезапно с тревогой спросил он, приподнимаясь на стуле, чтобы вернуть официанта. Да-да, — отвечал я. Он торопливо и устало махнул рукой, давая этим небрежным жестом понять официанту, что тот может идти. Потом закинул ногу на ногу и улыбнулся мне. Жена моего доктора, тоже только что из душа, появилась на террасе почти одновременно с коктейлями. Пока официант составлял на стол бокалы, она подсела к нам, закинула ноги на стул и выгнулась назад, отбрасывая волосы. Официант с подносом удалился. Мой доктор отхлебнул глоток коктейля, поглядел по сторонам и сказал, что это и есть счастье.

31) Я осушил свой бокал и поднялся. Я пересек террасу, вошел в павильон и оказался в зальчике ресторана, отделанном светлым деревом, там, в глубине, в тени бармен мыл стаканы. Оглянувшись по сторонам, я спросил у него, правильно ли я понимаю, что уборные — в полуподвале, и стал спускаться по лестнице. Внизу в очень темном вестибюле, освещенном только одной электрической лампочкой, было несколько дверей, а также раздевалки и раковина.

32) Стоя перед прямоугольным зеркалом, я вглядывался в свое лицо — на него падал свет желтой лампы, висевшей у меня за спиной. Глаза были освещены не полностью. Я вглядывался в свое лицо, поделенное светом и тенью пополам, вглядывался и задавал себе простой вопрос: что я здесь делаю?

33) Вернувшись на террасу, я молча постоял у столика моего доктора, разглядывая корты вдалеке. Мой доктор с женой пригласили меня присесть и пообедать с ними. Я отказался. Они настаивали, поэтому я сказал, что мне нужно в гостиницу узнать, нет ли писем от жены. Мой ответ их крайне озадачил (в гостиницу? от жены?). Но я не считал себя обязанным ничего им объяснять и быстро откланялся (не забыв еще раз поблагодарить их за вчерашний вечер).

34) По дороге в вапоретто я стоял. Облокотившись на поручень, я рассматривал людей, сидевших на скамейках. Они разглядывали друг друга, следили друг за другом не отрываясь. Во взглядах, с которыми я встречался, я обнаружил одну лишь рассеянную враждебность, даже не относящуюся ко мне лично.

35) Когда я вошел в холл гостиницы, все показалось мне знакомым. Деревянные ручки были натерты до блеска, бархат на креслах разглажен. Ковер приглушал звук моих шагов. Портье по-прежнему незыблемо восседал в своем окошке, на носу у него покоились роговые очки. Я подошел к стойке и спросил, не было ли почты на мое имя. Нет. Тон у него, как ни странно, был недовольный, как будто, обнаружив, что я еще в Венеции, он рассердился на то, что я сменил гостиницу.

36) Я немного побродил по окрестным улицам. Там никого не было. Магазины не работали, металлические ставни закрывали витрины. Я нашел открытый бар и съел бутерброд с тунцом в томате.

37) Вернувшись в свою палату в больнице, я с удивлением обнаружил, что на соседней кровати кто-то лежит. Я тут же вышел и отправился к дежурной сестре за разъяснениями. Та плохо понимала по-французски. Я все же объяснил ей, что в моей палате находится больной. Потом я примирительным тоном осведомился у нее, нельзя ли устроить его где-нибудь в другом месте или перевести меня в другую палату, я готов перебраться сам, если так будет проще. Медсестра открыла журнал, полистала его и, попросив меня подождать несколько минут, привела старшую сестру. С ней мы были не в самых лучших отношениях. Поэтому, когда она не задумываясь мне отказала, с трудом соблюдая вежливость — похоже, она даже рассердилась, что ее побеспокоили, — я не стал настаивать.

38) Я решил вернуться в Париж.

39) В аэропорту Марко Поло я познакомился с одним типом из Советского Союза. Он сидел со мной рядом в круглом зале ожидания, нагнувшись вперед, и ждал рейса на Ленинград через Рим. Это был коренастый мужчина лет пятидесяти с короткими светлыми усиками — густыми, со скошенным нижним краем. Работал он инженером-гидравликом и много ездил за границу. Языков он знал столько же, сколько и я, но, увы, другие (русский и румынский), и когда он попытался объяснить мне по-итальянски, зачем он приезжал в Венецию, я мало что понял. Тем не менее нам обоим предстояло убить кучу времени в этом аэропорту, так что, побродив по отдаленной части зала ожидания, мы направились в буфет выпить пива. Стоя каждый перед своим стаканом, между двух пауз, во время которых он с сомнением взвешивал в руке свой чемоданчик-дипломат, мы говорили о новейшей истории, о политике. После краткого экскурса в историю Италии двадцатого века (Грамши, Муссолини), мы заказали по второму пиву. Потом, перейдя к истории его страны — теме по понятным причинам более деликатной, мы упомянули Хрущева, Брежнева. Я назвал Сталина. Он задумчиво выпил глоток пива и с выражением покорности судьбе, желая, видимо, сменить тему разговора, показал мне сквозь стекло на взлетную полосу. Объявили наши рейсы. Перед тем как разойтись, мы горячо пожали друг другу руки.

40) В самолете я занял место между проходами, как можно дальше от иллюминаторов, и с того момента, как самолет оторвался от земли, обращал внимание на любые звуки и запахи. Всякий раз, когда кто-то проходил по салону, я спешил убедиться, что он не курит. Чтобы придать себе смелости, я смотрел на стюардесс, которые нисколько не выглядели встревоженными. Наоборот, они сновали туда-сюда, улыбаясь, как будто все мы ехали в поезде. Когда самолет пошел на посадку, мой синусит вновь дал о себе знать; от боли я морщил лоб, а во время посадки скрючился в кресле, изо всех сил сжимая руку моей соседки, элегантной итальянки, которая смущенно мне улыбалась.

41) В аэропорту Орли я присоединился к потоку пассажиров, готовившихся предъявить паспорта. Молодая особа, офицер пограничной службы, которой я протянул мой паспорт, изучила его и задала мне какой-то вопрос. То ли ее интересовал мой адрес во Франции, то ли пункт назначения. Я ее не слушал (разглядывал пистолет у нее на бедре) и дал уклончивый, ни к чему не обязывающий ответ. Она вскинула голову и взглянула на меня настороженно. — Вы что, смеетесь? — спросила она. — Вовсе нет, — сказал я. Она вернула мне паспорт. — Проходите, — сказала она, — и не забывайте, что вы здесь иностранец.

42) Я поболтался по коридорам аэропорта, посидел в зале ожидания, не зная, что делать дальше.

43) Я позвонил Эдмондссон из автомата. Она взяла трубку. Говорила она сдержанно, прохладно. Нейтральным тоном рассказала, как провела выходные. Я спросил, можно ли мне вернуться. Да, если я хочу, то могу вернуться. Перед тем, как повесить трубку, она сказала, что оставит ключ под ковриком, потому что должна уйти.

44) За время моего отсутствия в Париже скопилась масса писем. Среди конвертов, валявшихся в беспорядке на моем столе, я узнал письмо от Т., которое распечатал в коридоре по дороге в ванную. Он писал, что звонил мне несколько раз, но не застал и просит срочно связаться с ним, как только я вернусь. Я снял рубашку и стал набирать воду в ванну.

45) На следующий день я не выходил на улицу.

46) Когда я начал проводить дневные часы в ванной комнате, в этом не было никакого позерства (я совсем не стремился выпячивать эту свою склонность). Напротив, иногда я выходил за пивом на кухню или направлялся в свою комнату и смотрел в окно. Но в ванной я чувствовал себя лучше всего. Поначалу я читал, сидя в кресле, но потом мне захотелось лечь на спину, и я вытянулся в ванне.

47) Эдмондссон, вернувшись с работы, заходила ко мне и рассказывала, как прошел день и что за художники выставляются у них в галерее. Ее рана совсем зажила. Синяк на лбу, по-моему, только прибавлял ей шарма, но угрызения совести не позволяли мне напоминать ей о нем.

48) Я проводил весь день, лежа в ванне, и спокойно размышлял там, закрыв глаза, чувствуя ту волшебную уверенность, что придают только те мысли, которые нам нет нужды формулировать. Иногда ко мне вдруг заходила Эдмондссон, и я от неожиданности подпрыгивал в ванне (что ее ужасно веселило). Так однажды она влетела и, не успел я встать, повернулась ко мне и протянула два письма. Одно из них пришло из австрийского посольства.

49) Я спрашивал себя, стоит ли мне идти на прием в австрийское посольство и чего мне от этого приема ждать? Сидя на краю ванны, я говорил Эдмондссон, что, может, и не вполне нормально жить в ванной в уединении, когда тебе двадцать семь лет, и скоро стукнет двадцать девять. Я должен рискнуть, сказал я, не подымая глаз и поглаживая эмаль ванны, рискнуть и пожертвовать спокойствием моей отстраненной жизни, ради. Я не закончил фразу.

50) На следующий день я вышел из ванной комнаты.

Загрузка...