День выдался — точь-в-точь бабушкин шкаф: разноцветный, бесконечный, многозначительный, но необъяснимый.
— Я не всё могу объяснить, — вздохнула бабушка, скорее с надеждой, чем с огорчением. — Постарайся сам, у тебя должно получиться.
Бабушкин шкаф, за ним — угол. Туда меня целый век назад иногда ставили бабушка или мама… Потом и я поступал так же, хотя совсем нечасто…
Мы пошли вдоль реки — та журчала себе — себе и нам, журчала, словно мурлыкала, и тянулась, тянулась к нам и от нас — ни дать ни взять, кошка, игриво вытягивающая спину.
— Не заходи глубоко, — посоветовала бабушка, улыбаясь тому, как река трётся мягким бочком о мои ноги.
Мы шли мимо розово-зелёной яблоневой рощи, запах цветов смешивался с запахом речной воды, и светло-коричневые стволы яблонь были молоды и стройны.
От реки вьющаяся дорожка повела нас на гору, а там, извиваясь и изгибаясь так же игриво, подвела к колодцу. Я был рад, что пришёл сюда не один, — да и откуда бы мне иначе узнать о колодце, похожем на бабушкин сундук — такой же большой и бездонный.
Колодезная цепь, сверкающая на солнце, будто золотая, хохотала, раскручиваясь и увлекая надёжно привязанное ведро туда, где загадочно и многообещающе прихлёбывала вода и ещё не было ни дна, ни цвета. Пить захотелось сильнее, чем обычно, и совсем не так, как всегда.
— Ну-ка, отведай этой воды, — сказала бабушка, легко поднимая расплескивающее воду ведро на поверхность. И хотя колодезная цепь громко смеялась и мешала ей говорить, я услышал, хотя и не понял, что она мне сказала:
— Пей всю жизнь — чтобы никогда не напиться.
Вода была серебристой на вкус. Чем больше я пил её, тем сильнее хотелось пить, хотя жажды не было уже и в помине. Я заглянул в колодец: его контуры начали вырисовываться, на воде даже появились едва заметные круги — от капель расплесканной воды.
— Интересно, откуда в колодце вода? — спросил я. — Как вода добралась до горы?
— Кто знает, притекла рекой, наверно, — с сомнением ответила бабушка. — А может быть, она ключевая. Наверно, где-то под этой горой бьёт ключ.
Я рассмеялся громче колодезной цепи:
— Кого же он бьёт, этот ключ? Чем драться, лучше бы занялся делом и открыл какую-нибудь потайную дверь, ну хотя бы самую захудалую дверцу — но обязательно потайную.
Бабушка задумалась и проговорила неслышно:
— Он обязательно откроет, если его не обронить…
И добавила, словно встряхнувшись:
— Давай-ка бросим в колодец монетку — на память, чтобы ты сюда возвращался.
Я достал из потайного кармана монету и осторожно бросил её в колодец. Она долго, почти бесконечно, летела и, наконец, упала в воду с серебряным звоном — туда, где я различал теперь не так уж мало монет, похожих друг на друга, словно капли воды.
— Все вы, кого я сюда приводила, бросали в колодец по монетке, — объяснила бабушка и улыбнулась — то ли мне, то ли колодцу, то ли скамейке, на которую она села отдохнуть от жары и от скопившихся за всё это время болячек.
Я смотрел на монеты и не замечал, как кто-то пришедший до нас старается попасть камушком в колодезное ведро. И не слышал, как он попадает.
Когда мы шли домой, бабушка добавила:
— Ну, вот, теперь ты будешь приходить сюда без меня. И каждый, кого ты сюда однажды приведёшь и кто бросит в колодец монетку, потом будет приходить сюда без тебя — сам или с кем-то. И каждый будет пить эту воду, даже когда колодца уже не будет. И шкафа, который для тебя похож на необъяснимый и бесконечный день.
— Разве может их не быть? — рассмеялся я.
И повторил, хохоча:
— Как это может — не быть?
… День был — ну просто вылитый бабушкин шкаф: такой же знакомый, загадочный, всё ещё совершенно бесконечный, но уже тесный. Тропинка вилась от реки, мимо зелёно-розовой яблоневой рощи, свивалась, будто старый, тысячи раз разворачиваемый, тысячи раз читаемый свиток. Монета сделала своё дело: я пришёл к колодцу уже и ещё один и сел на бабушкину скамейку, жмурясь от солнца, — подальше от тех, которые, не замечая меня, соревновались друг с другом в меткости — бросали речную гальку в колодезное ведро.
Стройная женщина с пустыми вёдрами на изогнутом удивлённой бровью коромысле неторопливо шла к колодцу. Она приближалась, и тут словно ключ повернулся в потайном замке: коромысло растаяло — стало дымом, потом дымкой, потом его совсем не стало. Ключ совершил полный оборот: я увидел её горчичную накидку, потом различил розовый и зелёный цвет длинного, до земли платья. В руках у неторопливо идущей ко мне женщины был кувшин — необычный и почему-то совершенно мне знакомый. Улыбнувшись, она набрала воды и, всё так же улыбаясь, подошла к скамейке.
Нет, было не совсем так: я встал и пошёл к ней, мне очень хотелось пить, хотя жажды не было. Мы шли навстречу друг другу. Успокаивая себя, я подумал, что возьму и скажу ей то, о чём столько раз уже читал и столько раз весело, вальяжно и беззаботно повторял про себя. Но женщина несла мне кувшин, полный воды из бабушкиного колодца, и она держала его не на плече, не так, как держат другие: она несла свой кувшин, как держат и несут ребёнка.
— Ну, что ж, пей! — неслышно, и, тем не менее, вполне слышно сказала она, точно приказывая или словно прося.
Я улыбнулся в ответ. Отпил серебристой воды из кувшина, и пить захотелось так, как даже не хотелось прежде. Я пил и пил из её кувшина, а вода не убывала, и желание пить лишь усиливалось. Женщина продолжала держать свой кувшин, как ребёнка, и неизменно улыбалась мне.
Улыбалась и когда бросила в колодец монету, и когда медленно ушла по вьющейся подобно старинному свитку тропе, мимо реки, омывающей ей босые ноги и заискивающе мурлычущей, будто ласкаясь к хозяйке. Мимо розово-зелёной яблоневой рощи.
И, возможно, кому-то, там, куда она сейчас шла, её кувшин казался похожим на изогнутое удивлённой бровью коромысло, на котором покачивались пустые, раскалившиеся на жаре вёдра.
И, возможно, поэтому в серебряное колодезное ведро полетел очередной камень, — полетели очередные камни.
… День стоял — не отличить от бабушкиного шкафа: в нём столько всякой всячины, что смеёшься, не понимая, кому и зачем так много, и радуешься, что он всё-таки есть.
— Не заходите глубоко, — посоветовал я, улыбаясь и радуясь тому, как река трётся мягким бочком о большие, маленькие и крошечные ноги.
Итак, монета снова сработала: я вернулся, и теперь это были — мы. Хорошо, что я пришёл сюда уже не один. Дорога по-прежнему вилась, как змейка, и мы, хохоча, рассуждали, чем она похожа на наши змейки на брюках и кофтах и чем все они, к счастью, отличаются от своей старшей ползучей и пресмыкающейся родственницы. А на коричнево-зелёных яблонях уже успели вырасти красные яблоки, крохотные, как вишни, только сладкие и розовые внутри.
Рядом с колодцем валялся кувшин с отбитой ручкой. Мы подняли его, вымыли из колодезного ведра и поставили на видное место, надеясь, что, возможно, его хозяйка всё же придёт и заберёт его.
Наши носы, губы и языки приятно замерзали в серебристой на вкус и запах колодезной воде. Мы смеялись над тем, как сильно хочется этой воды, хотя мы, казалось бы, уже напились и пить уже вроде бы и не хотелось. И ещё над тем, что ключ, оказывается, бьёт из самой земли, но бьёт он совсем не больно, — серебряный ключ, похожий на золотой ключик, способный открыть самую секретную дверцу.
— Ну вот, — сказал я, когда мы возвращались, — теперь вы сможете приходить сюда без меня.
Я оглянулся: колодец казался напёрстком, разбитый кувшин исчез из виду. Но не думаю, что женщина в коричневой накидке и розово-зелёном платье вернулась за ним. Не думаю, что она вообще туда вернулась: слишком уж много летело в кувшин камней.
— И каждый, кого вы сюда однажды приведёте и кто бросит в колодец монетку, будет приходить сюда сам. И будет пить эту воду, даже когда колодца, и бабушкиного шкафа, и даже реки и тропинки уже не будет.
— Разве может их не быть? — рассмеялись они.
— И меня тоже, — ответил я.
И они хохотали ещё громче, прыгая по тропинке и потом шлёпая по речной воде, — потому что как же меня может — не быть?