Снова домой, «в родные стены». Первый шаг по высокой карьерной лестнице к генералу сделан. Все мы продвинулись от точки два нуля к точке ноль. Теперь это официально отражено и на черной доске в вестибюле: мы произведены из кандидатов в отрядовцы. В знаках различия ничего не изменилось, впрочем, так же, как и в жалованье. Нам по-прежнему выдавали 25 рейхсмарок в месяц. И по-прежнему из нас «гнали пар» всеми способами. К сожалению, произошло и еще кое-что: в двух списках были помещены имена тех, кого переводили в другие подразделения. Впервые была разорвана наша дружеская компания. Наша рота, превратившаяся к тому времени в одну большую семью, расформировывалась. Я не подозревал, как часто такое будет происходить в дальнейшем, когда не знаешь, куда тебя переведут, и еще меньше — когда.
Тем временем наше вооружение продолжало совершенствоваться. Противогазные маски нам подогнали по размеру и в один из следующих дней испытали на химическом заводе в Берлине. Когда мы выбрались из газового подвала, все без исключения плевались, кашляли и хватали свежий воздух. Подвал был заполнен газом «Белый крест», и мы упражнялись в смене фильтров: отвинтить фильтр, поднять вверх, ждать, пока последний не справится со своим фильтром, и снова прикрутить. За тем проделывали то же самое, но. уже с фильтрами товарища. Газ был очень концентрированный и ужасно разъедал кожу. Среди нас не было ни одного, кто бы ни надышался газом и не получил его порцию в глаза. У кого-то круглый фильтр выпал из рук и укатился между сапог товарищей. Прежде чем он его снова нашел, получил по полной. Все остальное выглядело как маневры. Но зачем было расформировывать подразделения? Самые умные даже говорили о новых формированиях, для которых мы должны были стать основой. А новички стали незначительным листком, который могло сдуть с нашего дерева.
Однажды на мелкой станции мы вышли из поезда и прошли маршем много километров к новому нашему месту службы. На нас была полная выкладка и новые шинели. Осень только начиналась, и солнце припекало не сильно. Когда мы, запаренные, словно рабочие лошади, пришли в место назначения, мы узнали все: посреди леса, вдали от населенных пунктов была расчищена новая большая площадка. На ней за стеной и колючей проволокой стояли новые бараки.
Никаких маневров! Снова концлагерь!
— Всё дерьмо, твоя Элли! — выругался Кеттенмайер удрученно. — Это самая что ни на есть задница мира!
При расформировании роты, к нашему сожалению, унтершарфюрер Пандрик остался с нами. Он, концлагерь, продолжающаяся осень с укорачивающимися днями и становящимися все холоднее ночами — все это определяло наше общее настроение. С течением года мы смогли прийти к выводу, что Пандрик, слава богу, существует в единственном исполнении, а вот концлагерей, как кажется, становится все больше. Из моей роты еще до нашего отправления из Ораниенбурга команда в составе взвода поехала в Бухенвальд, где, как говорили, создавался новый концлагерь.
То, что мы видели перед собой, — был первый этап создания большого лагеря для заключенных, якобы женского. Но это казалось нехорошими слухами.
Вместе с тем если учитывать все подобные задания, полученные отделявшимися подразделениями нашей роты, то можно было уже насчитать пять концлагерей: Дахау, Заксенхаузен, Флоссенбюрг, Равенсбрюк и, может быть, Бухенвальд.
Что как-то раз сказал старый профессор из «маленькой лесной команды»? «Вся Германия превратится в один сплошной концлагерь».
Разве мы виноваты, что находимся по эту сторону колючей проволоки? О, Небо, что же должно это означать? Мы за Рейх, а они — против Рейха! Поэтому мы вне проволоки, а они — за ней. Все совершенно ясно! А если они со своими политическими взглядами возьмут верх, то они будут вне, а мы, может быть…
Когда я шел двадцать шагов вдоль забора из колючей проволоки, то решал проблему, которая на самом деле еще не должна была быть моей. Но постоянная охрана концлагерей давала нам больше пищи для размышления, чем все остальное, происходившее на службе.
Ночь ясная и холодная. Если хочется посмотреть на звезды, надо отвернуться от фонарей, смонтированных по углам лагеря. Тогда станут заметны ночной лес вокруг и огоньки Фюрстенберга на той стороне озера.
Что делать, если караульной службе в концлагерях не будет конца? Однако все указывает на то, что с самого начала нас набрали для того, чтобы мы несли эту службу. И те товарищи, которых сняли с нашего транспорта в Мюнхене, разместились не в Мюнхене, а отправились в качестве будущей охраны в Дахау. Зачем тогда строгий отбор и постоянные военные учения? И всё же у нас остается еще светлая надежда, что однажды концлагерные чары уйдут в прошлое.
Двадцать шагов налево, двадцать шагов направо. Два часа тянутся ужасно долго. Ночь холодна. Когда меня сменили, автомат был покрыт инеем.
Моим товарищам повезло. В субботу они получили увольнительные до полуночи, а унтершарфюреры — до подъема. Сегодня ночью покоя в Фюрстенберге не будет. Но меня с ними не будет. Унтершарфюрер Пандрик сегодня дежурный, и я сегодня в 19.00 должен представиться ему в полной выкладке для проведения штрафных занятий.
Тем временем мои товарищи с трудом справляются со стоячими воротничками белых рубашек выходной формы. Черный галстук никак не хочет занять то место, которое ему положено. Когда они нарядились, то выглядят чертовски хорошо в своей черной, пошитой за собственные средства выходной форме: черная фуражка, белая рубашка, черный галстук, одного цвета с форменным кителем брюки навыпуск модного покроя, и черные штиблеты. Единственное, что нарушало общий вид, — бесформенная повязка с огромной свастикой на левом рукаве. И без этого лишнего украшения можно определить нашу принадлежность.
Если в Фюрстенберге окажутся летчики, то до последнего часа увольнения будут драки, как это традиционно происходило в Берлине. Тогда «галстучные солдаты» часто враждовали друг с другом. Каждый, словно разукрашенный фазан, хотел покрасоваться перед девушками.
А теперь молодые люди должны пройти осмотр у дежурного унтерфюрера. Нелегкая это задача, если дежурный Пандрик. Его служебная комната находится в бараке напротив. Когда они отправились, длинный Шимпфёзль дружески-фамильярно попрощался со мной:
— Все желай, как тебе говорят, мальчик, желаю тебе приятного становления!
Термины, относящиеся к воспитанию «новой личности», уже прочно вошли в его речь.
Через пару минут он уже возвратился обратно, закипая от бешенства. Он сорвал с себя парадно-выходную форму и швырнул ее в шкаф. Через три минуты вместо парадной формы он стоял в скромном тиковом рабочем костюме для мытья коридора, умывальника и туалета. Причина такой перемены в настроении заключалась в том, что подъем подошвы его штиблет не был как следует вычищен. Это было еще одно прусское изобретение, как будто кто-то будет рассматривать степень чистоты наших подметок.
Шимпфёзль был расстроен. Он взял себе из каптерки метлу, щетку, тряпку и ведро, с размаху пнул ведро так, что оно с грохотом пролетело по всему коридору, а потом запустил ему вслед весь уборочный инвентарь. Потом он ударил в дверь ногой, так, что едва не выбил косяк, и, отдыхая от такой «психологической разрядки» сел за стол есть сало на тирольский полдник. Прикончив пять булочек с салом, он сквозь зубы пробормотал тихое ругательство и пообещал разбить Пандрику башку. После этого он наконец взялся за мытье постоянно засыпанного песком пола, вытирание пыли, чистку умывальника и туалета. Когда он возвратился со своих работ, заменивших увольнение, я с полной выкладкой — вооружением и пятнадцатикилограммовым ранцем на спине — направился к двери дежурного унтерфюрера.
— Отрядник Мёльцер по Вашему приказанию прибыл! (Мёльцер — девичья фамилия моей матери.)
— Для начала сто приседаний, винтовка — перед собой, на вытянутых руках. И коленки сгибать медленно, чтобы сердечко не перенапрячь!
Это «сердечко» взялось из лагерного приказа в Ораниенбурге, запрещавшего большие физические нагрузки во время утренней зарядки сразу после подъема.
Сегодня я решил утром проспать зарядку в теплом местечке. Когда рота бегала по пустоши, внезапно в помещение вошел Пандрик и вытащил меня из постели. За это я и получил вечернюю компенсацию.
Рассчитывая на невнимательность Пандрика, я скостил почти половину приседаний и доложил:
— Ваше приказание выполнено, сто приседаний сделано.
— Да? Тогда сделайте спокойно еще сто, и на этот раз выполните мой приказ как следует! Приседайте в замедленном темпе и не перенапрягайтесь!
То, что дело не ограничится сотней приседаний, мне было ясно с самого начала. Каждый раз, когда Пандрик поворачивался ко мне спиной, вместо приседания я только слегка наклонялся и стучал голенищем о голенище, чтобы придать моим упражнениям надлежащее звуковое оформление. Посмотрим, как я из этого выберусь. До вечера еще далеко. Я уже жадно хватал воздух, а мои руки, нагруженные карабином, все больше клонились вниз. Пандрик подложил еще пару брикетов в железную печку рядом со мной и удобно устроился за столом, наблюдая за моей гимнастикой. С раскаленной печью в помещении было жарко и без моих упражнений, поэтому я потел все сильнее и сильнее. Пот заливал мне глаза, тек по губам и заливался за ворот полевого мундира. Длинная шинель забирала силы, путаясь в мокрых от пота коленях. Груз в ранце толкал меня то вперед, то назад. Колени уже дрожали, и мне стоило большой энергии не подавать никакого вида этому профессиональному мучителю.
— Ну, отдохните теперь немного. — Когда он заметил мое удивление, то продолжил: — Работайте теперь одной ногой, чтобы другая пока могла отдохнуть.
Надо ли говорить, что даже если бы я хотел, то с такой нагрузкой на одной ноге присесть уже не мог.
— Значит, невыполнение приказа?
Ты, проклятая свинья, конечно же, хочешь вынудить меня доложить: «Я не могу выполнить приказ». Вопреки приказу я решил пользоваться двумя ногами. Мне было тяжело, кирпичи в моем ранце тянули назад, а трясущиеся колени едва позволяли держать равновесие. При каждом выдохе капли пота слетали с губ. Снова введенный галстук дополнительно лишал меня воздуха. Когда Пандрик на мгновение снова отвернулся, я одним движением сорвал самую дурацкую принадлежность униформы и бросил ее в стоявшее рядом со мной угольное ведро. Пандрик услышал звук сорванного галстука и с бешенством набросился на меня:
— Кто вам позволил? Как вы дошли до того, что стали портить предметы обмундирования?
Я молчал. Говорить мне было нечего.
— Конечно же, ранец стал тяжелым для вас. Тогда спокойненько снимите его, карабин возьмите за спину, а ранец — на грудь. Смотрите, осторожно, чтобы не обрушился потолок. А теперь мы покинем это гостеприимное помещение и немножко охладимся. Итак, положение для прыжков принять! И прыыыгаем!
Когда я присаживался, ударился лицом. Уже конец? Но это был не пол, а ранец, на который налетела моя голова в шлеме. Когда я попытался продолжить выполнение приказа, мне удалось сделать лишь смешное движение вперед. Это был не прыжок, а попытка бросить себя в пыль. Он своего добился! Я уже больше не человек, а лишь потешный крот, мокрый и вонючий, и при этом готовый выть от бессильной злобы. Сквозь слезы я увидел неподвижно стоящий перед моим лицом блестящий сапог Пандрика. Когда я пытался подняться, тяжелый ранец снова валил меня на пол. Так я и оставался в таком унизительном положении, поедаемый за мое бессилие злобой на себя настолько глубокой, какая может быть только у существа, утратившего вчерашнюю личность, а ту, которая будет завтра, еще не получившего.
— Если вы больше не можете, тогда спокойно снимите ранец, — сказал он мягко. Безмолвно я снял ремни ранца с плеч и встал, покачиваясь.
— А теперь наденьте противогаз.
Я выполнил его приказ, зная, что одним только унижением он не удовлетворится. На следующий раз оно будет еще более основательным, хотя и не таким болезненным. Пот еще сильнее устремился по моему лицу, дыхание превратилось в прерывистый хрип под маской противогаза, но слезы — мои первые за восемь лет — уже не придут. Я это воспринял почти как триумф. Да, палку он уже перегнул!
— Ложись! На получетвереньках, марш!
Я лежал на грязном полу коридора в бараке. Он был покрыт миллионами кристалликов песка, блестевших на свету. Упираясь локтями, я пополз по полу. Пандрик широко открывал передо мной двери и элегантным движением давал мне понять, чтобы я полз за порог наружу. Дорожка на улице была очень твердой и покрытой камнями с острыми краями. Я замечаю, что когда ползу по ней, они засыпаются за голенища. Дыхание становится все более прерывистым, а жажда вдохнуть полной грудью свежий воздух — все больше. Пандрик приказал мне ползти на четвереньках дальше. Что ему надо? Он приказал мне взять карабин за спину. Он что, хочет довести меня до того, что я в бессильной злобе разобью карабин о его башку? Нет, без меня, мой дорогой. Без меня. Из-за тебя я в концлагерь не пойду. Из-за тебя — нет!
— По-пластунски! — Выполняя приказ, я стал извиваться червем по земле. Держу карабин двумя руками, все тело прижато к земле, пытаюсь снова поставить дыхание под контроль. И это мне удается. Теперь ты можешь заставлять меня ползать, пока тебе не надоест, ты, проклятая свинья, будь ты проклят!
Когда он заметил, что так доконать меня не удастся, он приказал мне снова надеть ранец. Выполняя его задание, я не упустил возможности вдохнуть пару глотков свежего воздуха.
Я заметил, что близок финал, венец его садистского искусства. Быть может, я выдержу и не потеряю сознания.
— Возьмите ранец со спины и несите его в руках, чтобы вы снова не впали в свою слабость!
Какое проявление человечности! Ты же знаешь, что так будет гораздо тяжелее! И дальше началось:
— Встать! Шагом марш! Кругом марш! Ложись! Встать! Шагом марш! Кругом марш! Ложись!…
И после каждой команды «Ложись!» его блестящий сапог перед моим лицом. Все та же хамская улыбка на его губах в предвкушении того, что я потеряю сознание. Но он не удовлетворится только тем, что сломает меня физически. Он хочет сломать меня духовно, раздавить мое самосознание своим дрянным до блеска начищенным сапогом.
«Ты, проклятая свинья, дерьмовый уличный пес!» — мысленно ругаясь, я пытался убавить нарастающую во мне ненависть. Я заметил, как ярость нарастает во мне все больше. Постоянно эта гнусная ухмылка самоуверенности в своем превосходстве. Этот поляк ошибается! Сегодня сверхгерманец, а вчера еще безработный в заднице, далеко на востоке Германии, я его постараюсь охладить!
— Ложись! Встать! Шагом марш! Ложись! На получетвереньках! Ползком! На получетвереньках! Скакать! Скакать, Вы, слабак!
Во время последнего падения я, стараясь захватить воздуха, сорвал с лица противогаз. Второй раз я был близок к потере сознания. Но для Пандрика это была лишь половина победы. Его голос стал срываться на крик, когда он несколько раз приказал мне надеть противогаз.
Я медлил, стоя на коленях, склонившись над тяжелым ранцем. «Неужели этому мучителю все еще мало?» — думал я. И снова этот блестящий сапог перед лицом, и этот крик над самым ухом в то время, как я с трудом пытаюсь собраться с силами.
— Встать! вы, слабый мальчишка! Давай, давай! Вставайте! Вы что, не слышите, дряхлый мешок?!
И снова черный блестящий сапог, символизирующий контраст с моим бессилием, и его орущий, брызжущий слюной мерзкий рот надо мной.
Хватит! Из последних сил я вскочил и своей головой в каске резко ударил Пандрика в лицо. С хрустом смолк крик, в то время как я снова падал на землю, заплатив за силовой выпад новым приступом слабости.
— Вставайте! — услышал я спокойный голос. Рядом со мной остановилась вторая пара сапог. Я повернул голову и увидел рядом с Пандриком оберштурмфюрера Шёнера. Вставая, я искал какую-нибудь опору, и уцепился за колючую проволоку концлагерного забора.
— Возьмите свой ранец и идите в казарму!
— А вы, унтершарфюрер, отправляйтесь в санчасть, чтобы обработать травму, полученную в результате несчастного случая! Рапорт о несчастном случае мне не нужен, я сам был его свидетелем.
И в заключение очень энергичный вопрос:
— Вам ясно?
Когда я поднимал ранец, на нём разошлась шнуровка, и из него выпали на землю бетонные блоки.
Незадолго до Рождества нас сменило другое подразделение, и мы возвратились в Ораниенбург. Это было совершенно непримечательное время. Только случай с Пандриком и оберштурмфюрером Шёнером немного повлиял на мое знание людей. И, несмотря на это, все эти недели были вычеркнуты из жизни, как и многие другие до этого. В Ораниенбурге все было серое. Снежинки бесшумно падали в серые лужи, летнее полугодие прошло, не оставив надежды на веселую зиму нашей горной родины с беззаботным детским криком, сопровождающим катание на санках, лыжах или строительство снеговиков. Здесь, как мне казалось, люди зимой выглядели угрюмо.
Роту в две очереди отправили в праздничный отпуск. Мне повезло, и я с первой группой отправился на рождественские праздники домой. «Домой» — где же он теперь, мой дом? Родительского дома в обычном смысле я не знал никогда. С рождения у меня были лишь временные жилища.
Сначала это была больница в Вене, городе, показавшемся мне подходящим для того, чтобы появиться на свет. В детской памяти остались обрывочные воспоминания о многократной смене квартир где-то южнее Вены. Они всегда очень прихотливы в том, что касается ближайшего окружения. Когда завершилась первая фаза моего развития, я уже был в моем старом любимом Вайдхофене. О важнейших происшествиях того времени я помню до возраста двух лет, так, например, о том, как я проглотил календарный лист. Я очень хорошо помню вечно сырую однокомнатную квартиру на первом этаже дома 42 на Ибезитцерштрассе, потом переезд на второй этаж и там уже казалось шиком, что жилая комната была отгорожена от кухни деревянной стеной.
Меня отдали на воспитание моей тете, супруге рабочего лесопильной фабрики в Обхуте. Она не питала ко мне особой любви. За пять лет ее влияния на мое детство я узнал много ненависти и много другого, что оказало подавляющее влияние на мою дальнейшую жизнь. Поэтому те немногие люди, которые по-дружески относились ко мне в то время, очень хорошо сохранились в моей памяти.
Затем и эта стадия моего развития миновала. В соседнем доме, после того как я начал учиться в школе, я нашел дружеский прием и хорошие условия. Изобилия в какой-либо форме и здесь не было, но это нельзя назвать недостатком. Когда произошла эта прекрасная перемена, в народной школе я уже поменял грифельную доску на тетрадь.
Всё это приходило мне на ум, пока я дремал в уголке у окна, пока неприветливая страна уносилась назад.
Уже сегодня вечером я буду дома. И все-таки это мой дом. Они будут рады снова увидеть меня, и это уже много! После десятичасовой поездки в поезде через всю Германию, назад по тем же рельсам, по которым я уезжал восемь месяцев назад, я возвращаюсь в мой старый город. Радость возвращения велика. Из «школяра» получился молодой красивый мужчина. Когда я перед моим первым выходом не без щегольства рассматривал себя перед портновским зеркалом, то пришел к выводу, что я действительно хорошо выгляжу.
Очень быстро пролетели те немногие дни, которые я смог провести в кругу близких. Рождество здесь, как и везде, было семейным праздником, немногословным праздником сопричастности. Ёлка для стариков осталась тем же, чем была в дни их юности. Во время праздников мне из части пришло письмо, что наша новая казарма полностью сгорела, а рота временно располагается в старой солдатской столовой. Поэтому из моего первого в жизни отпуска я возвращался со смешанными чувствами.
Зима в Бранденбурге, слава Богу, короткая, подходила уже к концу. Кроме дождя, как говорится, ничем себя не проявляла. Немного гололеда, холодный ветер по сухой старой траве, покрытой смесью инея и серого снега, заметной при ближайшем рассмотрении, когда мы в полной выкладке ползали по ней во время участившихся полевых занятий.
Ночные тревоги, ночные марши и учения шли одни за другими. Когда мы, ориентируясь по компасу, темной ночью топали по незнакомой местности, поливаемые дождем, заблудились, то проклинали всех святых. Но эта подготовка была нашей главной задачей, и с «духовной» подготовкой все было в порядке.
Я записался на курсы водителей автомобилей. Она началась в то время года, когда солнце явно быстро начало входить в силу.
Момент, когда я впервые за рулем транспортера для личного состава выехал за ворота лагеря, стал самым незабываемым в моей жизни. Широко открытые ворота, такие, что через них могли проехать три транспортера в ряд, стали для меня неразрешимой проблемой, известной каждому водителю-ученику: «Пройдет или не пройдет?» И только когда поехали в колонне со средней скоростью 40 километров в час, я почувствовал себя спокойнее. Главное, знать, где находится тормоз, и, в случае чего, жать на него, так, чтобы остальные ученики, сидевшие в кузове, начинали стучать по кабине. Остальные участники движения должны видеть, как они при этом остались невредимыми! Каждый участник дорожного движения должен строить свое поведение таким образом, чтобы не создавать никому помех и неудобств, если в связи с обстоятельствами это не будет неизбежным». Итак, каждый! Но в первую очередь другие, так как я и есть то самое «неизбежное обстоятельство»!
В первые дни учебы у меня были сомнения, смогу ли я во время этого курса научиться водить автомобиль. Усиливалось впечатление, что я при этом должен поднять свои атлетические способности на недоступную прежде высоту. Если при переходе на пониженную передачу на перегазовке раздавался скрежет шестерней, или на разрешенной скорости 40 километров в час переходили на пятую передачу, или не имел понятия о предназначении топливного насоса, то это значило: «Две мили свиного галопа за нашим пароходом!»
Унтершарфюрер Бродкоп был профессиональным водителем еще до военной службы — мастер своего дела, и мы спокойно принимали его «придирки». Кроме того, при учебных выездах он так выбирал маршруты, что мы каждый раз знакомились с новым уголком Германии. Один раз это был шлюз на Финовканале в Эберсвальде, другой раз — берлинский Тиргартен или дворец Сансуси в Потсдаме. Один раз мы остановились где-то на Хафеле и после освежающего купания на машине проходили техническое занятие, в другой раз на Мюггельзее у нас были занятия по вождению, а на Ваннзее у нас был длительный привал перед ночной поездкой. Берлин мы исколесили вдоль и поперек, ездили по нему днем и ночью. Это был прекрасный, продуктивный и полный перемен период моей учебы. Когда я в июне 1939 года в 16 лет получил водительские права на вождение легкового и грузового автомобиля, я пожалел о том, что это время закончилось.
Наш старшина, недовольный тем, что я так надолго ушел из-под его власти, крепко взял меня за горло, чтобы выбить из меня, предназначенного для обычной солдатской жизни, как он выражался, «шоферские аллюры». Старшины, в общем, и должны такими быть.
Все продолжалось по-прежнему: боевая подготовка, строевая, караульная служба. Увольнительные были очень редко, и только по воскресеньям. Переодеваться во время увольнения в гражданскую одежду было запрещено. Но так как мы от нее отвыкли, нам этого и не хотелось.
Сегодня утром у нас снова занятия по караульной службе специально для изучения инструкций по охране концлагеря. Должно быть, во время нашего отсутствия в Ораниенбурге что-то случилось.
Как рассказали товарищи, несмотря на все меры безопасности, одному из заключенных удалось бежать при помощи извне. Ему посчастливилось бежать не только из окрестностей лагеря, но и за пределы страны — он оказался в Англии. Должно быть, он использовал целую систему, разработанную и организованную иностранными агентами, при этом все было проведено без стрельбы и применения силы.
В любом случае, начиная с этого времени, лондонская радиостанция Би-би-си начала разоблачительные передачи о концлагерях, особенно о Заксенхаузене. В них о нас шла речь как о «кровавых собаках Айке». Как мы при строжайшем соблюдении всех караульных инструкций были удостоены такой чести, для нас осталось непонятно. Хотя мы и не рассчитывали быть представленными в качестве самаритян, однако ожидали большей объективности от английского радио.
Я еще и не предполагал, что массовая психологическая обработка еще доберется и до нас.
В ходе занятия по караульной службе мы сразу же поняли, что мероприятия по безопасности усилились еще больше. В случае тревоги теперь поднималась не только дежурная рота, но и весь полк. Поэтому вводилось ограничение на увольнение в город. Вскоре нам представилась возможность наблюдать действия караула во время тревоги.
Я стоял в оцеплении вокруг большой строительной площадки в окрестностях лагеря СС спиной к имперской дороге. Здесь строили капитальные здания на новой казарменной территории вместо прежних деревянных бараков.
День был жаркий. Заключенные построились и отправились в лагерь. Мы стояли в оцеплении и ждали сигнал горна с главной башни лагеря, находившейся в двух километрах. Обычное время ожидания уже несколько раз прошло. Мне постепенно становилось ясно, что сегодня случилось что-то необычное, и только после этого донесся сигнал тревожной сирены из лагеря СС.
В то время как мы по-прежнему оставались на своих постах, с наступлением темноты наша цепь оцепления была дополнительно усилена. Выехали прожекторные установки, а местность поиска патрулировалась дозорами. Темные места, до которых не достигал свет прожекторов, также патрулировались. Площадь прочесываемой местности составляла несколько квадратных километров. На строительную площадку выехала громкоговорящая установка, через ее динамики зачитывалось требование к сбежавшему заключенному немедленно сдаться. Несмотря на применение поисковых собак, акция по его поимке не увенчалась успехом. Нас сменили на постах далеко за полночь.
На следующее утро мы снова заняли прежние места и смогли наблюдать за поисками. Была перебрана каждая куча кирпича и каждая стопа досок, каждый кусок земли, на котором сохранились свежие следы работ перекапывался до тех пор, пока не убеждались, что они лишь поверхностные. Все места, где накануне велись земляные работы, перекапывались до изначального грунта в предположении, что заключенного специально закопали его товарищи. Только что проложенная канализационная система и система связи была проверена и осмотрена, были проверены все широкотрубные камины. Всё безуспешно. В то время как оцепление сохранялось, поисковая акция была прервана. Была вызвана специальная команда, которая должна была обмерить все возведенные до этого постройки на соответствие плану.
Когда солнце уже начало клониться к закату, была найдена стена, не соответствующая плану. Капитальная стена, когда по ней стучали, издавала звонкий звук. Через пару минут беглеца извлекли на свет. В укрытии у него были кельма и молоточек. Хотя было невероятно, что он сам себя так быстро мог замуровать без посторонней помощи, найденный вместе с ним инструмент позволял все же ему это утверждать и не выдавать сообщников.
После отбоя тревоги мы узнали, что заключенные, возвратившиеся вчера вечером в концлагерь, продолжали стоять на плацу — после дня тяжелых работ, двадцать четыре часа без еды и воды, в строю под дождем.
Это была пытка, которая должна была оказать устрашающее действие. Кроме того, не вызывало сомнений, что эта мера была направлена и против неудачливого беглеца. Наряду с тяжелым телесным наказанием и заключением в карцер, которые его, вероятно, ожидали, некоторые заключенные, особенно упоминавшиеся капо, могли безнаказанно выместить на нем свою злобу. Но для моего предположения подтверждения нет. Мы совершенно не знали, какого рода были наказания в действительности.
До наступления осени в лагере была еще одна тревога из-за попытки побега. При невыясненных обстоятельствах пропал заключенный из «лесной команды». Речь идет о команде лесорубов из нескольких сотен человек, которых было невозможно тщательно контролировать на их рабочих местах. Вместе с сотнями полицейских было проведено прочесывание огромного оцепленного лесного района. Уже через пару часов хорошо замаскированного беглеца сняли с высокой сосны.
Кроме «англичанина», бежать из лагеря никому не удалось. Только хорошая подготовка и действенная внешняя помощь могли обеспечить те немногие возможности побега из района лагеря. Без такой помощи и точного плана даже удавшийся побег за пределы внешнего ограждения обеспечивал лишь кратковременное нахождение на свободе.
Дни лета 1939 года были последними, когда мы несли службу по охране концлагеря, период недостойной для нашего молодого отряда службы был позади.
Прекрасное лето подходило к концу. Мы смогли на две недели съездить домой, чтобы отгулять прерванный зимой отпуск. Теперь я побывал везде, где был в недавнем времени еще мальчишкой, — на тенистой горе Бухенберг, купался в ледяной воде зеленого Иббса и в теплых струях Урльбаха, бродил по старому городу и по широким липовым аллеям. Я наслаждался тем, какие взгляды на меня бросают во время этих прогулок. Если у женщин и девушек они были страстные и дружелюбные, то у мужчин — удивленные и не дружеские. Если мамаши думали: «Какой замечательный солдатик!», то на лицах папаш читалось удивление, что такой мальчишка, а уже щеголяет в военной форме.
В те дни мое тщеславие необычайно выросло. Я собрался с духом всех моих шестнадцати вёсен и пригласил давно втайне обожаемую мной девушку на свидание. Когда это случилось и письмо уже было к ней отправлено, я поколебался в своем кураже и внутренне уже был готов к тому, что не найду ответа в ее сердце.
Вечером я сидел на скамейке, о которой было написано в письме, под старыми липами, надеясь, что она не придет. Я лихорадочно соображал, что мне говорить, если она все же появится. В любом случае я твердо решил, что если ее не будет в 19.00, считать себя отвергнутым и немедленно покинуть место, где я проявил такую смелость.
Без одной минуты семь я окинул взглядом аллею. Ни души. За одну минуту ей не удастся появиться на этой сцене. Это совершенно исключено. Но я еще пунктуально ждал одну минуту, а потом с облегчением поднялся.
— Добрый вечер! — вдруг позади себя услышал я приветливый девичий голос. Должно быть, я выглядел совсем обескураженным, когда подошел для приветствия. Мое робкое смущение резко контрастировало с той радостью, которой светилось ее лицо. Для меня было фатальным то, что я непременно хотел, чтобы меня принимали всерьез, но, наконец, ее непринужденность передалась и мне. В наступившей темноте наши сердца сблизились настолько, что я решился на самый первый в жизни поцелуй. К сожалению, и он мне не удался. Он пришелся не в ждущие губы Эрики, а в безучастный кончик носа.