7 октября 1935 года
Нахальный звонок к Улановой. Встреча с ней.
Между прочим, Уланова получает 1500 рублей в месяц, все остальные (Вечеслова, Дудинская, Иордан) — 1200 рублей.
Сегодня старался разглядеть ее, всё время «шевелил» себя — смотри, смотри, схватывай, запоминай. Мало что успел и удалось… Один вчерашний жест. Разговаривая со мной, взяла себя за руку за кулачок.
22 февраля 1936 года
«Как насчет Москвы?» — спросил я. «Наверно, придется, — ответила она и улыбнулась. — Но они хотят и маму, чтобы все, а я не хочу, я хочу одна. И при условии — чтобы Сергеев. Хочу пробыть год в Москве, жить в гостинице, посмотреть, как будет, и только тогда перебираться всей семьей. Евгений Антонович[33] еще ничего не знает. А Вечеслова говорит — в зависимости от меня и ее мужа… Виделась и с Захаровым, и с Самосудом. Разговаривали. Принципиально согласилась. А Ленинград недалеко, ведь я могу когда угодно ездить туда и обратно, даже заниматься здесь».
3 октября 1936 года
На предложение служить в Москве, что она как будто согласна, да здесь запретили. Хотели дать ей четыре спектакля в месяц — она будет танцевать два спектакля в месяц, в крайнем случае, три. А в Москву ездить. Она предложила два спектакля здесь и два спектакля в Москве. Но театры никак не договорятся. Мариинский и Комитет по делам искусств не соглашаются, чтобы Большой театр вызывал, когда ему нужно. Вот когда в Мариинском она свободна, тогда пусть вызывает Большой. Возможно, с несколькими артистами будет договорено так, что они получают одно жалованье, чтоб не было рвачества и воровства, и танцевать и тут и там. «Я всегда брала то, что мне давали», — ответила Г. С. Пока ничего не решено. Ждут приезда Керженцева.
На Селигере фотографировалась, но отпечатков еще нет… Показала четыре больших фото. В большом черном конверте были еще — я попросил, но она, засмеявшись, сказала, что их никак нельзя. «Голышом, что ли?» — спросил я. — «Да». Я стал приставать, что, дескать, вот на скульптуре также почти голышом. «То другое дело, то гипс». «А это же бумага», — ответил я. Но не уговорил.
Не помню, о чем еще говорили. Спросила, свободен ли я, ей надо пойти в ДЛК[34] купить теплую кофточку. Может быть, она хотела, чтоб я смылся? Честно говоря, об этом не подумал, и мне кажется, что этого не было. «Тогда поедем?» — «С удовольствием», — ответствовал я. Пошла в соседнюю комнату, кому-то звонила по телефону… Я честно не полез в черный конверт за фото. Вернулась. «Вот как плохо, что нет ширмы». Я отвернулся, она переоделась. Надела вязаную кофточку с маленькими рукавами. Очевидно на ней «модный» хальтер — соски торчат: здря. Оделись, вышли. Берет с грубо сделанным пингвином, черный. Очень хорошее синее пальто с огромными двойными реверами. По дороге, переходя улицу, брал под руку…
Выяснилось, что спать ложится поздно, встает около десяти, бежит на урок. Очень занята. То к ней кто-нибудь, то она к кому-нибудь. Неудобно отказаться. Утром теперь много ест (в прошлом году очень рано был урок и, много позавтракав, тяжело заниматься). Теперь ест яичницу из двух яиц, какую-нибудь котлету, пьет кофе или какао.
Я заговорил об «особой кладовой» Эрмитажа. Она там не была. В Эрмитажном театре не только была, но даже танцевала, не помнит что, для какого-то съезда, что ли, были все иностранцы, танцевала с «Мишей»[35], кажется, в 1932 году.
В общем, наши встречи становятся всё непринужденнее, очень рад этому. Конечно, всё дело за мной, надо быть тактичнее и умереннее, не налегать, а тихо-тихо вылавливать, выцарапывать, что мне нужно. Она ведь не глупая девушка, с язвочкой. Такое впечатление, что вообще все ей очень надоели (ничуть не показывая вида, «не страдая» от этого). Осторожнее и ближе надо подойти.
14 октября 1936 года
Сегодня в 11 утра позвонил Г. С. Отдыхает. Она простужена, насморк, хрипит, горло побаливает, решила никуда не выходить. Но разрешила зайти.
Пришел около 14 часов, ушел 15.30 — часа полтора сидел.
Отец, Сергей Николаевич, открыл дверь, просил подождать. Когда я разделся, дверь приоткрылась и тихим голосом: «Василий Васильевич, сюда…» Я вошел, она в зеленоватой пижаме, мебель сдвинута. «Простите, я занималась. Нет, вы не будете мешать, мне осталось немного, посидите, почитайте статью о Вечесловой». Когда я целовал ручку: «Видите, я вся мокрая, простужена, никуда не хочу выходить и вчера никуда не выходила». Теплая, влажная рука.
У нее на левой щеке как будто родинка. Широкие виски. Совсем, ничуть, нигде не намазана. Обруч на голове. Голубые глаза, тонкие, темные (шатен) брови, раскрасневшиеся от занятий щеки, глубокий обрез ногтей.
Между окнами стоит «комод», или туалет. Подбегала после занятий пудриться.
Позанимавшись, стала мерить две пары туфель Чернова[36]. Очень хвалила. Очень хорошо сидят, хорошая пятка — у других пятка большая, висит, нога съезжает вниз, когда становится на пуанты. Сначала надевает туфлю на правую ногу, потом ту же на левую. Надев — подпрыгивает на пуантах, мнет полупальцами.
Выяснилось, что на «Лебединое» нужно две пары туфель. «После первого акта так разлетаются, что больше танцевать нельзя». Завтра она порепетирует один раз в туфлях и потом — на спектакль.
Пошла обтереться одеколоном и переодеться. Вернулась в простых туфлях, коричневых толстых чулках, синей юбке, беленькой блузочке и вместе со мной купленной вязаной кофточке.
Тон ее разговора — бодрый, оптимистичный. Она, пожалуй, даже веселая. Несколько раз была у Янсон-Манизер. Та лепит ее в «Фонтане» для Парижской выставки.
«Сейчас вы очень много занимаетесь». — «Это потому, что 18-е. Нельзя же 18-го танцевать хуже, чем танцевала раньше». Насчет Москвы ничего не слышала. Говорят, чтобы сама переводилась.
20 октября 1936 года
Вся комната в уйме цветов, как в оранжерее, как после бенефиса! Корзин семь-восемь.
Примечательнейшие разговоры. Оказывается, после спектакля она поехала к знакомым, просто так, посидеть. Поздно вернулась домой, не могла заснуть и читала часов до 6 утра. Ужасная какая-то пустота, одиночество. Очевидно, нервы. И вчера тоже весь день сидела дома, только утром ходила в театр — не все корзины захватили вечером, надо было забрать. А потом сидела дома — читала, одна. Плакала. Забилась в уголок дивана и плакала. Одиночество.
«Вот я одна, и никого нет со мной. Мне 26 лет, почти 27. Ну вот, еще ну три года. Ну, там расцвет, не расцвет, но что-то такое. Раньше было всё возрастанье, всё как-то новое. Ну и вот через три года это должно закончиться, что тогда? До 18 [часов] ужасно много передумала. Конечно, брала плохое. Что вот если нет балета — что тогда. Ничего и никого нет, одна, без близкого, задушевного. И с семьей как-то не то всё. Я всё для мамы и папы какой-то ребенок. Может быть, я и сама виновата, дичусь, отталкиваю людей. Но вот вокруг меня никого нет, я одна. Всё это внешнее, вся эта оранжерея, всё — после спектакля, я сама — я совершенно одна. Вся эта комната в цветах мне кажется настоящей могилой… Всё это нервы, я очень перенервничала. Вся жизнь у меня складывается несчастливая. Я всегда одна…»
Показала подарки — миниатюрная фарфоровая фигурка (она нашла ее в одной из корзин) — на стуле сидит девочка в кружевах — очень хорошая штучка. Потом, вместе с небольшим тщательно завернутым букетом — лебедь с запиской: любимому лебедю от — имена.
Сегодня, говорит, настроение расходится.
27 октября 1936 года
Я прошел к ней в комнату, пока она мыла виноград и яблоки.
Г. С. танцует 12-го утром «Щелкунчика», а 16-го, как она сказала, «Фонтанчик». Убивалась, что очень толстая, пополнела. Ну, конечно, спустит за сезон, но только худющей больше не будет. «Года», — сказала она серьезно…
Хочет как следует отделать «Красную»[37] — в «Лебедином». Хочет попробовать «Дон Кихот» и «Эсмеральду».
Была очень мила и весела. Я начал читать ей нравоучения, что, дескать, нечего плакаться, что сейчас томиться — впереди целая жизнь. «Что вы всё мне нотации читаете и кричите!» Я говорю — что за дело, когда она глупости говорит, и намекнул на разговоры ее в прежние наши свидания. «Может быть человек нервным? Ну вот, я нервничала. А теперь обошлось, ничего».
Говорил, чтоб завтра опять она не вздумала не спать ночь. «Нет, буду спать. Вот если что-нибудь не выйдет на спектакле — тогда не буду».
14 ноября 1936 года
Когда я был у нее последний раз, мы договорились ехать вместе…
Она приехала минут за 10 до отхода… Поезд тронулся. Выяснилось, что она успела принять душ (холодноватый — опять я чуть не накинулся на нее), заехать домой и поужинать. Взяли бутылку «Крем-соды», и она только один стакан выпила.
Заговорили о Е. А. Дубовском. Выяснилось, что они поругались. Без скандала, но так. Сказала мне что-то вроде того, что надоело ей…
Попросила и выкурила папироску при закрытых дверях. Выгнала меня, чтобы помыться. Затем я вошел, развесил ее кофточку, и потом я залез наверх. Удручающе боялся храпеть и потому, вероятно, храпел. Утром проснулся рано. Лежу. Она окликнула меня, сказала, что еще рано (часов 9, кажется) и что она будет еще лежать. Я тоже. И — заснул. Проснулся от ее зова. Дескать, пора вставать. Опять смылся, пока она умывалась.
Выйдя на перрон — я был связан вещами и носильщиком. Она пошла вперед, сказала, что подождет и скажет, где остановится. Действительно, в вестибюле она стояла с Качаловым. Выругала: «Где же вы?» Оказалось, она без пристанища и обещала вечером позвонить, но не позвонила.
Приехав 11-го в Ленинград, еще в поезде решил сейчас же, войдя в номер, звонить. Но раскачивался до тех пор, пока мне сказали, что она ушла. Звонил снова в 7 вечера. Подошла. Я выпалил заготовленную фразу, что хоть она и не звонила, и тем самым мне стало ясно, что я осточертел своими навязываниями хуже горькой редьки, — всё же не вытерпел — позвонил. Она разговаривала весело, говорила: «Да нет, что вы». Сказала, что не звонила, так как никак не могла обосноваться. Днем мотались, только к вечеру достали огромный и по количеству и по качеству номер в гостинице, была в гостях. 30-го днем была в школе, вечером в артистической ложе на «Раймонде». В гостинице только ночевала, и с утра выписалась и моталась без пристанища. Вообще неуютно было. С дирекцией Большого договорилась, что танцует 27-го. Но нужно, чтоб Большой театр запросил Мариинский, а этого нет.
16 ноября 1936 года
Пришел к Г. С. в 6 часов, ушел около 8 часов вечера.
Домашняя работница, впустив меня, сказала: «Галина Сергеевна, к вам пришли». Не получив ответа, постучал к ней в дверь. Ответила: «Да». Я остался ждать. Из другой комнаты заговорила Мария Федоровна: «Постучали». Я постучал. Снова: «Да!» Я заглянул в дверь. Она лежала и просыпалась. Надо было уйти. Но я разделся и вошел.
Она была очень смешная. Говорит, очень сладко спала. Бледная, с заспанными глазами. Говорит, всё время не высыпается. В начале месяца была масса концертов — семь вечеров были концерты. К «Щелкунчику» начала готовиться только 10-го, а 12-го утром танцевала. Нуда, утром, для детей. Не сделал ей замечания, что ей «не дело» так рассуждать, что это «спустя рукава» чувствовалось и нетактично, недопустимо для Улановой.
Поедет ли она в Москву — неизвестно. Москва, очевидно, считает ниже своего достоинства писать в Мариинский, а без этого неудобно. Пока ничего неизвестно…
Г. С. коротко остригла затылок. Стал проходить перманент, и решила дать отдохнуть волосам. Пошла в парикмахерскую где-то на Невском, попросила постричь коротко — и вот затылок, как у мальчишки. А впереди, в боковой части — «локон» естественный.
В Москве сидела у Гусевых, у Захаровых. У Собиновых было неудобно остановиться, они к ней хорошо относятся, но условно — они горячие поклонники Семеновой, и Уланову только признают. А с Качаловым — это старые друзья. Часа в 3 дня только достали номер в «Метрополе» дороже 100 рублей — из трех комнат. За одну ночь 100 рублей. Как получила номер, сейчас же пошли с Качаловым обедать, а потом по гостям. Вернувшись в номер, приняла ванну, а потом стало очень неуютно в помпезных комнатах — мрачные, в гостиной мягкие кресла красного дерева с ручками в виде лебединых шей с черными клювами. Звонила по телефону даже незнакомым — одиноко и мрачно. Потом заперла все двери, казались в комнатах шорохи. А с утра выспалась, пошла в школу, ездила в Парк культуры, еле нашла скульптуру — в общем, не нравится, неважно сделано, согнутые колени, сжатые ноги — но в Москве стоит лучше, чем в Ленинграде, хорошо, что нет никаких надписей.
Спросил, помирились ли с Евгением Антоновичем, — говорит: «Да мы, собственно, не ругались». Разговор не продолжила. Всё-таки неудобно влезать в душу. Минор, говорит, прошел. Втянулась в работу и в жизнь. Обещала завтра выписать все свои спектакли. Спросил, как проводит день спектакля.
«Встаю обычно в 12 часов (обычно раньше, ибо в 12 — урок). Моюсь, одеваюсь, завтракаю. Потом готовлю туфли (беру их из дому, а после, в театре поштопаю, если надо).
Потом не знаю, что делать. Читаю или роюсь в списке своих спектаклей. Завтра перепишу вам свои спектакли. Завтра, например, от 3 до 4 урок английского языка». — «Ежедневно?» — «Нет, когда бываю свободна. В 4 часа обед. Потом лежу, отдыхаю. Часов в 6 начинаю собираться. Из театра присылают машину и еду. В театр приезжаю к семи, половине седьмого. Гримируюсь и делаю полный экзерсис у палки (без середины, в день спектакля на урок не ходит) — минут 10–15. Потом — одеваюсь.
После спектакля — душ, моюсь, еду домой на машине театра. Ужинаю и ложусь. Читаю в кровати и — спать. Иногда долго не могу заснуть. Очень редко после спектакля еду в гости. Это после хорошего спектакля, а после плохого — домой, домой».
Предлагал завтра после спектакля ужинать в «Астории». Удивленно: «Что вы, что вы». Старался оправдаться малым количеством народа и замять. Почему я сел впросак? Не понимаю. Что-то никак не пойму ее отношения к себе. Как будто ничего, но надоедаю ей своими приставаниями, ей скучно со мной. Как бы приручить?
14 декабря 1936 года
О грозящих Г. С. неприятностях рассказал в антракте Н. Н. Качалов. Завтра Уланова, Сергеев, Ваганова, Пазовский[38] и парторг театра вызываются в Управление по делам искусств в связи с их (Улановой и Сергеева) опозданием на съездовский концерт в Большом театре (Уланова была в Большом театре своевременно, а Сергеев и аккомпаниатор Карпов задерживались Вагановой в Колонном зале). Это первое. Второе — какая-то «заведующая балетом» говорила с Улановой, что какой-то Смирнов (кажется, из Культпроса) говорил, отзываясь об Улановой, что, дескать, она: 1) неохотно соглашается и часто отказывается от всяких правительственных концертов, 2) что на этих концертах танцует короткие номера и малоинтересные, незначительные, 3) что вид у нее такой, как будто делает одолжение, 4) что недостаточно любезно и внимательно раскланивается, как будто то ли мало аплодируют, то ли ей наплевать. И в целом, что ей, Улановой, следовало бы поговорить с ним, Смирновым.
Гадость. Противно. Неприятно.
2 января 1937 года
Г. С. лежала на тахте в своей зелененькой пижаме. Перед ней одна на другой две раскрытых книги. Большой Пушкин и на нем маленький Толстой (Лев). Ей очень нравятся «Казаки» Льва Толстого. Несколько раз перечитывала их. В особенности замечательны описания природы. Как ей сразу захотелось туда. На днях читала «Холстомера» — хорошая вещь. А сегодня взяла просмотреть «Анну Каренину» — не читать подряд, а так, отдельные места. Вообще выяснилось, что любит описания природы.
Выясняется, что 12-го она танцует «Жизель». А дальше в январе будет с Капланом танцевать Диану, и в конце месяца Ваганова поставила ее в «Лебединое», но она отказалась от четырех спектаклей. На что Ваганова сказала: «Что ж ты у нас четыре спектакля танцевать не можешь, а халтурить можешь?» Г. С. отвечала, что она не может танцевать четыре спектакля именно потому, чтоб не халтурить и хорошо танцевать в другом месте. Хороший ответ.
Спросил, как ее неприятности. Сказала, что всё в порядке. Пришлось позвонить кое-куда, и всё успокоилось. Не знаю, о чем это она собственно говорила. Ну, вероятно, рассосались все эти неприятности. Очень, очень рад.
Да, на столе лежали грецкие орехи. Угощала, говоря, что от них поправиться невозможно.
21 апреля 1937 года
У меня такое впечатление, что Уланова стала исполнять эту партию (Марии в «Бахчисарайском фонтане». — О. К.)… откровеннее. Уланова всегда искренняя. Но подчас она скована своей стеснительностью переживаний. Вчера, мне кажется, она была смелее и легче творила, откровеннее.
И ее исполнение начинает приобретать силу. Уланова абсолютно замечательна и неповторима, но в ней не было силы. Вчера проблески этой силы я почувствовал. Уланова растет и приобретает силу воздействия. Что же это будет! Невероятно. Как сейчас хочется посмотреть ее Корали!! Ведь все эти Жизели, не говоря уж о Лебеде, как бы они ни были поставлены, — не дают развернуться Улановой по этой линии. Да еще, ежели она подзаймется — только бы не с Судаковым, я не верю в него; вот свести бы ее с Немировичем-Данченко, чтоб он немножко поговорил бы с ней, а может и подзанялся!! Как безумно мне хочется показать ее, Уланову, К. С. Станиславскому!!! Ах, надо будет всё же попытаться…