Галина Уланова родилась утром 26 декабря 1909 года по старому стилю (8 января 1910-го по новому), когда начались веселые зимние Святки.
День был воскресный, а значит, балетный. Вечером в Императорском Мариинском театре давали «Щелкунчика». Со дня декабрьской премьеры 1892 года он стал традиционным новогодним представлением. Интерес к спектаклю подогревался тем, что в партии феи Драже дебютировала Тамара Карсавина. Отец новорожденной, артист кордебалета Сергей Уланов, был занят в характерных танцах. Его супруга, танцовщица Мария Романова, сезон 1909/10 года пропустила: ей «по состоянию здоровья» предоставили отпуск без содержания.
Галина Сергеевна не могла помнить, в каком родильном доме появилась на свет, но знала, что лет до трех жила «где-то на Фонтанке около какого-то моста, кажется, Лермонтова». Имя поэта Уланова приписала Египетскому мосту, расположенному на створе Лермонтовского проспекта и набережной Фонтанки.
В приходской Покровской церкви, что в Большой Коломне (храм был стерт с лица земли в 1936 году), ее крестили 24 января 1910 года по старому стилю — в День блаженной Ксении Петербургской. Когда-то прихожанами этого храма числились Сергей Львович Пушкин с супругой и сыном Александром.
Судя по выписке из метрической книги, сделанной 26 августа 1915 года, таинство крещения совершили сам настоятель храма, выдающийся проповедник протоиерей Василий Александрович Акимов с дьяконом Иоанном Долоцким. Когда на Галю надели крестик, она заулыбалась. До годика она поражала окружающих веселым, приветливым откликом на происходящее рядом.
Ангел жизни и ангел смерти всегда стояли у весов судьбы будущей балерины. Позднее, во взрослой жизни, общавшимся с Улановой подчас казалось, будто «рок висит над ней».
Уланова появилась на свет в год трех великих упокоений: актрисы Веры Комиссаржевской, писателя Льва Толстого и хореографа Мариуса Петипа. Для чего? Для воплощения завещанного ими? Для утешения? Для спасения искусством христианского идеала в годы его отторжения и поругания? Зачем Господь посылает таких творцов, как Уланова, беззащитных и уязвимых земных благовестников небесной гармонии, в жестокий мир, где повреждена нравственная природа человека? Скорее всего, для вселения в каждого надежды на жизнь вечную.
Воспоминания раннего детства у Галины Сергеевны были связаны в основном «с летним периодом пребывания на свете, с солнцем», когда она с родителями ездила в одно и то же место — к Щирскому озеру, на берегу которого семья снимала дачу. Здесь природа размашисто создала пейзаж русского северо-запада, где низменность Ильменя, Чудского и еще более сотни озер обрамляется смешанным лесом, в корнях которого приютились ягоды всех сортов и россыпи грибов в залихватски заломленных или низко нахлобученных шляпках. В лесу водились все звери, действовавшие в нянюшкиных сказках. Токующим глухарям и тетеревам протяжно подсвистывали тоненькой ноткой рябчики, дребезжали кряквы, скрежетали гоголи. Их выразительное пение поддерживали пронзительные колоратуры мелких птиц. Лебеди завораживали своим невесомым скольжением по воде и смешили тяжелым переваливанием по земле.
Величественное и уютное деревенское приволье, окружавшее маленькую Галю всё лето, возносило ее растущую душу до небес. Всюду была зовущая, деятельная тишина, которой она самозабвенно внимала и в которой потом всегда нуждалась, чтобы слушать свой танец. Природа в буквальном смысле слова поставила пластику Улановой. Лесной, озерный опыт маленькой Гали уже через несколько лет отстоялся в ее сосредоточенных, словно отстраненных от окружающего мира вдохновенных движениях.
Ожидание дачного счастья начиналось у нее с конца апреля. Еще Нева не избавилась от ладожского льда, еще напоминали о надоевшем холоде моросящие дожди, а в воздухе уже носились весенние настроения. Няня упаковывала в сундук пересыпанные нафталином зимние вещи. Взрослые не могли оторваться от разговоров про конец театрального сезона и загодя снимали дачи. Мария Федоровна вручала дочери календарь, в котором каждый оторванный листочек приближал к заветному призыву родителей: «Пора! Завтра едем по железной дороге до станции Струги Белые, там наймем извозчика и с пыльным ветерком покатим к Щирскому озеру».
В 1915–1917 годах Дмитрий Лихачев, ученик петербургской школы Карла Мая, выезжал в Струги на каникулы со всей школой. В месте счастливого летнего отдыха обозначилось пересечение жизненных путей будущей балерины и будущего академика — страстного ее поклонника, позднее повторившееся в знаменитом поселке Комарово, у Щучьего озера.
Несравненный озерный и лесной опыт, упразднявший регламентированную столичную жизнь, исподволь преобразовывал детскую безличность в персонализм. Осознание себя, становление себя, созидание себя происходили в деревне у Щира.
Вместе с Петербургом оказалась выкинутой из памяти и девчоночья суть. Галина Сергеевна вспоминала, как на обычный вопрос: «Кем ты хочешь быть?» — она не задумываясь отвечала: «Мальчиком». И иногда прибавляла: «Моряком, чтобы всю жизнь плавать по всем морям».
Первой жертвой новоиспеченного мальчугана стала кукла Миля, привезенная для «нормальных» игр. Галя удостоила ее вниманием только однажды, посадила в садике под дерево и сразу забыла. Уланова вспоминала:
«Да, меня влекли неудержимо луки и стрелы (конечно, они были настоящим оружием настоящих краснокожих!), опасные путешествия и головоломные приключения, игры в разбойников, пиратов и бесстрашных следопытов. Лес, где мы снимали дачу, превращался в моем воображении в непроходимые джунгли, мальчишки, с которыми я дружила, были верными спутниками в неведомые, таинственные страны».
Она приходила к озеру и, погружая ступни в мягкий и вязкий прибрежный песок, отправляла свою флотилию — картонные кораблики и лодочки, выдолбленные из дерева, — в плавание, в те дали, о которых тихим голосом рассказывал ей папа. Сергей Николаевич манил воображение дочери теплым синим морем и безбрежным океаном, где бушующие волны выше дачных холмов, словно щепку, поднимают на свои гребни огромные корабли и вдребезги разбивают о прибрежные скалы. Но отважные моряки презирают бурю. Конечно, и моряк Галя не испугается страшных волн, ведь у нее всегда за спиной чародейный лук с заговоренными стрелами! Быстрее бы вырасти…
Ей нравилось мечтать, стоя по щиколотку в воде, и машинально следить за шмыгающими у ног маленькими рыбками или, таща суденышко на веревке, рассматривать камушки в прозрачной воде. Но подоспевшая к озеру стайка деревенских босоногих сорванцов вовлекала свою питерскую подружку в общую возню — на радость ей и самим себе.
Однажды теплым днем раннего лета 1915 года «индейскую» гордость Гали оскорбило желание родных навязать ей в подруги пятилетнюю Таню Вечеслову — чистенькую, скромненькую, в накрахмаленном платьице.
К озеру Татьянку не пускали родители. Пришлось ограничиться скучными играми в саду. Галя придумала соревнование, кто первый допрыгает до скамейки, и, конечно, победила, после чего ей стало еще скучнее. Оказалось, девочка с бантиками в косичках не знает, кто такие индейцы. Галя по-мальчишески свистнула. Удивленная подруга никак не могла понять, кто перед ней — мальчик или девочка. «К сожалению, девчонка, но обязательно стану мальчишкой».
Галя, узнав, что ее подруга любит играть в каравайчики из песка и в шалашики для кукол, махнула рукой, перепрыгнула через садовый забор и пустилась бежать во все лопатки к озеру.
Это «мальчишеское» нередко проявлялось в Улановой в первые годы занятий в хореографическом училище, когда она, по собственному признанию, «увлекалась мужскими партиями, знала приемы поддержки и даже на сцене не раз изображала мальчиков». Увидев же балет «Корсар», страстно мечтала танцевать в нем партию Юнги. Кстати, она первой в театре с удовольствием подхватила моду на женские брюки.
В деревне Уланова до поры держалась от томных кошек на расстоянии, зато привязалась к собакам, любила, в подражание простой собачьей грациозности, лечь рядом, свернувшись калачиком, а то и поесть из одной миски. Впоследствии не только пластика, но и сама индивидуальность великой балерины отличались своеобразной «животностью» — спонтанностью жестов, непосредственностью и легкостью движений. 5 января 1937 года это точно подметил профессор Н. Н. Качалов в антракте балета «Спящая красавица»: «Не ведает, что творит. Невероятно! Это какой-то особый животный вид». А. В. Сухово-Кобылин верно говорил: «Всё, что лучшего делается, — сам не знаешь, как делается». Кстати, подобным качеством обладал Рудольф Нуреев. Не под влиянием ли Галины Сергеевны, страстным почитателем которой был великий танцовщик, оно появилось?
Предыстория искусства Улановой — в дореволюционном дачном периоде ее жизни у колдовского озера. Именно тот трансцендентальный опыт, научивший Галю мыслить обобщенно, впоследствии уберег ее творческий путь от «частностей», спотыкаясь о которые, терпела крах не одна балетная карьера.
«Мы туда приезжали в мае месяце, — вспоминала Галина Сергеевна, — так что я заставала там раннюю весну, потом начало лета, лето и весь август до сентября месяца. Помню, как распускалась черемуха, потом расцветала сирень, потом мы уже ходили и на сенокос, потом были ландыши, колосилась рожь».
Галя потряхивала лиловые колокольчики около уха в надежде услышать, как они звенят. Ландыши еще требовалось поискать между упругими зелеными листьями в брызгах росы. Тяжелые гроздья сирени томно опадали. Трава робко и протяжно допевала свою последнюю песнь…
После сенокоса было так здорово поваляться в сарае на душистой «перине»! Солнце поспешно уходило за тучи, всё вокруг замирало в ожидании ливня. Страшная вспышка разрезала небо, в воздухе начинало урчать, скрежетать, бабахать, и на землю обрушивался серый ливень, укрощавший бушующий ветер. Товарищи Гали трусили, а она радовалась, потому что знала: это Илья-пророк на своей огненной колеснице, запряженной молнией, раскрыл небо и освежил землю. Вон он, мчится среди стремительно уносящихся туч.
Водная стихия, такая разная по настроению и движению, особенно впечатляла Галю. Дождь и сияющее озеро были ей интереснее всего — даже цветов, за которыми она ходила с мамой. Они тихо, с нежной осторожностью дотрагивались до удивительных в своей совершенной простоте головок, увенчанных лепестками. А какой аромат: горько-терпкий — луговой и тягуче-сладкий — садовый! Незадолго до смерти Галина Сергеевна призналась, что физически страдает, видя, как рвут цветы: «Они же живые! Это творение Божье! Срезать их — всё равно что взять и убить человека… Я не оторву никакую ветку от куста. Это почти человеческое, но другой формы».
Вечером Галя любила окунуть лицо в цветущую духоту белого табака, надышаться им вдоволь и, даже не почувствовав под собой кровати, упасть в сон, чтобы завтра снова начать привольную жизнь.
Любимые белые кувшинки были «папиными» цветами — он так ловко доставал их из воды и украшал ими лодку, в которой они плавали по озеру Через два десятилетия, отдыхая на Селигере, Уланова любила лунными вечерами обвивать нос и корму своей байдарки влажными, светящимися в сумерках кувшинками, отчего она становилась похожа на волшебную ладью феи Сирени.
Все говорили о Гале: «Папина дочка». Она обижалась: «И мамина!» Однако именно от отца восприняла важнейшее — природное — нравоучение. Она писала:
«Отец мой был страстный рыболов и охотник, он брал меня в шалаш, где мы встречали зори, и поэтому я знаю, когда прилетают утки, брал меня на рыбную ловлю. Я была подручная своему отцу. Так что ранние годы у меня как-то связаны больше с отцом. Он меня научил и понимать, и чувствовать природу, и это мне, конечно, очень много дало потом, в дальнейшем. Вообще-то какие-то находки, открытия в моей театральной жизни происходили всегда на лугу, в поле, в лесу…
Именно отец научил меня любить ясный небосвод и шелест трав, именно благодаря ему я уразумела красоту леса, захватывающую увлекательность охоты.
Никогда я не слышала от него слов вроде: «Ах, какая вокруг красота!» Повторяю, он вообще говорил очень мало, в том числе и со мной. Но он делал вещи куда более важные: он брал меня с собою на озеро, на рыбную ловлю или в лес, когда шел охотиться еще до утренней зари.
Медленные восходы солнца, разгорающийся блеск его лучей в рассеивающемся влажном, холодном предутреннем тумане, пылающие закаты, едва различимые тропинки в лесу, росистые цветы — сколько мы видели вместе, и как это было важно для всего последующего, для всей «жизни в искусстве»! Полянки, покрытые яркими цветами, а воздух был полон ароматом спеющих ягод и запахом сена.
Брал он меня и на рыбную ловлю. Звуки падающей воды с весла плывущей лодки воспринимались мною, как музыка, и навсегда остались в моей памяти…
Я уверена, что и мой отец не ставил перед собой никаких целей «воспитания и развития» своего ребенка, и мне кажется, что чем меньше таких рационалистических целей ставится, тем лучше. Всё должно получаться само собой, естественно и просто.
Папа хотел, чтобы я не боялась леса, долгого пути, охотничьего ножа, глубокого озера. Чтобы я уверенно и покойно чувствовала себя за веслами, любила и понимала спорт, знала, что человек все может сделать сам и должен уметь делать многое. И он вполне успел в этом, хотя никогда ничему меня не поучал. Он просто сам жил в этом, любил это. Никогда он меня не уверял, что «солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья». Но он сдружил меня со всем этим прочно и навсегда, и в таком раннем возрасте, что, наверное, именно глядя на отца, я уверилась, что «девчачьи» занятия не для меня».
С той дачной поры закрепились повадки Улановой, которые в 1935 году описал критик Василий Макаров: «Говорит немного сурово, как бы насупившись, горловым голосом. Голос не низкий, но говорит она, куда-то вниз загоняя голос. Так говорят дети — мальчишки, делающие из себя взрослых. Манеры, жесты, движения немножко от травести, мне кажется, так как-то хочется ей как будто ходить, двигаться вразвалку. Как-то всё от мальчишки, старающегося быть похожим на большого, взрослого. Принужденная непринужденность. Кажется, Г. С. Уланова «стесняется» своей сценической мягкости и нежности и в жизни старается перебороть, замаскировать ее».
У озера Галя училась понимать ночь. На рыбалке вместе с отцом и несколькими увязавшимися за ними ребятами она умело держала невод или опускала в воду перемёты, которые любила поутру распутывать. А потом, укутанная в одеяло, сидела в лодке и любовалась ярким пламенем костра и звездами, купавшимися в воде. Уха из закопченного котелка, хлеб, дешевые пряники имели здесь, у ночного озера, неповторимый вкус. И всё казалось нескончаемым — удовольствие, огни, счастье!
Просыпалась Галя с рассветом, чтобы вместе с папой порадоваться богатому улову: корзину наполняла трепещущая рыбья россыпь. Но ей было жалко рыбок, как накануне рука не поднималась разрезать беззащитных червячков для наживки. Сердце девочки сочувствовало всему живому. Если Господь, не спрашивая человека, вершит свою волю над ним, то человек для природы — такая же карающая или милующая сила. Галя это чувствовала и располагалась душой только к добру.
Муж Улановой режиссер Юрий Александрович Завадский понял, что из-за умения общаться с природой торжествовала в искусстве балерины «гармония разума и воображения». Именно природа, писал он Улановой в 1973 году, «рождает в тебе что-то несказанно волнующее — себя в ней чувствуешь гостьей ее, что ли».
Одним из сильнейших впечатлений маленькой Гали оказалась короткая купальская ночь, когда вечернюю зарю сменяла утренняя. Всё вокруг пылало огнями костров, звучало веселыми песнями, призывными криками. Мир взрывался чувственным ликованием, еще непонятным девочке. Пресытившись небывалым зрелищем, она крепко засыпала на бережных папиных руках.
На последней неделе августа зарядили нудные дожди. Поскучнели цветочные клумбы. Озеро Щир показывало норов: вода его остудилась, потемнела, стала чужой. Родители начали кутать Галю в теплые вещи.
Она с грустью думала об осени и зиме. Конечно, хорошо, когда дома, в Петербурге, тепло, когда можно весело носиться по льду на коньках и мчаться по упругому снегу в санках. Но Гале не нравилось, что застывшая природа никак не подгоняла ее, не жила в унисон с ее стремительными движениями. То ли дело весной и летом! Ах, дух захватывало от рвущегося вверх и вширь цветения, изобилия плодов, птиц, насекомых, зверей. И всё это торопилось жить, чтобы в будущем году воплотиться в новых поколениях.
«Они бессмертны, а значит, и я бессмертна!» Став взрослым человеком, профессионалом, мастером, Уланова каждый первый день марта звала к себе знакомых на нехитрое застолье: «Будем встречать весну!»
Лето не успевало закончиться, а Галя уже ждала следующего. Печальным казался вокзальчик в Белых Стругах — он тоже осунулся от осенней непогоды. Ничего, надо только терпеливо переждать холода, а там жаркое лето вновь прилетит на солнечной колеснице.
Перед отъездом Галя никак не могла налюбоваться озером. И оно, чувствуя разлуку, всхлипнуло и плеснулось к ногам девочки. Его сокровенные звуки в переводе на детский язык означали «счастье».
На то оно и детство, чтобы просто так, беспричинно радоваться жизни. Озерное — просторное — счастье сменялось городским, домашним, пусть и зажатым со всех сторон стенами квартиры, строгими домами, длинными улицами и каналами, но таким уютным. Даже бдительный дворник, не дававший спуску всякому нестепенству, казался Гале своим человеком. Что уж говорить о родных, которые нет-нет да и приметят нежной любовью?
Имена самых ответственных за ее судьбу людей записаны в церковной метрике:
«Родители — артисты С.-Петербургских Императорских театров, балетной труппы, Сергей Николаевич Уланов и законная жена его Мария Федоровна, оба православные и первобрачные. Восприемники — петербургский мещанин Николай Николаевич Уланов и дочь петербургского мещанина Мария Николаевна Уланова» (то есть крестными Галины Сергеевны были ее тетя и дядя по отцовской линии). Всего же детей в семье «правильных городских обывателей» Улановых насчитывалось девять душ — пятеро мальчиков и четыре девочки.
Родом они из Мологи. Этот уездный городок Ярославской губернии славился лугами с разноцветьем неописуемой красы, травами в рост человека, оборотистым купечеством, деловитым мелочным торгом и немудреными достопримечательностями вроде пожарной каланчи, трех ярмарок, монастыря и местного юродивого.
Почему семья Улановых, скорее всего купеческая, перебралась в Петербург, сказать трудно. Возможно, не задалась торговля, грозило разорение. Вот и пришлось предкам Галины Сергеевны отправиться по проторенному пути из третьего сословия в люди «среднего рода». В столичном гомоне легче растворить свое существование и продвинуть к лучшей жизни детей.
Родившийся в 1881 году Сергей Уланов зарегистрирован в метрическом свидетельстве «сыном петербургских мещан». Его матери каким-то образом удалось пристроить в театральное училище на казенный кошт сразу двух ребят. Минус пара ртов — значительное облегчение для семейного бюджета.
А жилось им непросто. Это видно по фотографии 1913 года, расположившей в своем пространстве три поколения улановского корня. Двадцать скромно одетых людей[1]. А ведь портрет парадный, к съемкам тщательно готовились. В центре запечатлена полная, седая глава семьи — мать, свекровь, теща, бабушка. По левую руку от нее сидит немного бочком смущенный супруг, а по правую трехлетняя Галя стоит на стуле, одетая во всё белое и с бантом в светлых жидких кудряшках, завитых по случаю съемки. Распластанная, словно ветви генеалогического древа, композиция фотографии начинает движение от той, что «всем кровь», и закольцовывается на ладной фигурке девочки со стройными ножками и сосредоточенным взглядом исподлобья.
Жили старики Улановы в Люблинском переулке, в доме 7, в приходе той же Покровской Коломенской церкви. В детстве Галя явно была похожа на бабушку, хотя все утверждали, что цветом волос и глаз, формой носа пошла в отца. Короче говоря, улановская порода.
Галина Сергеевна осознала себя именно с того времени, когда была сделана семейная фотография:
«Воспоминания детства сильнее всего. Не помню, что было вчера, а помню, как маленькой часто ходила к дедушке и бабушке. Здесь после обязательной субботней бани мы всегда пили чай с ватрушками, пирожками, вареньем. В другие дни бабушка мыла меня здесь».
Навсегда запечатлелся в эмоциональной памяти балерины образ большой столовой в четыре окна, где по праздникам за внушительным овальным столом собирались всей семьей. Еще интерьер тетиной комнатки чем-то зацепил ее внимание. «Я это хорошо помню — уютную, маленькую квартиру. Моя мама вместе с моим отцом выступала в разных антрепризах, например Анны Павловой. Раньше каникулы были длинными, после Пасхи театры закрывались, артисты разъезжались на гастроли. Меня тогда сдавали на попечение бабушки и тетушек».
Мария Федоровна ради заработка поступила в антрепризу дирижера и импресарио Эдварда Фацера в Гельсингфорсе (ныне — Хельсинки), а затем, в 1911 году, с труппой Анны Павловой гастролировала в Берлине и Лондоне. Нужны были деньги на квартиру побольше и няню для ребенка. Супруги Улановы и днем, и вечерами пропадали в Мариинском театре, отдавая балету почти всё время.
Галя очень любила бабушку за душевность и умение всех согреть сердечным теплом. От обитателей дома в Люблинском переулке она получала то, чего так не хватало в собственной семье в потоке регламентированных городских будней: ласковых объятий, нежного внимания.
Уже став знаменитой балериной, примой московского Большого театра, Уланова, приехав очередной раз выступать в Ленинград, с замиранием сердца ждала, что скажет отец о ее исполнении. Вернувшись домой, Сергей Николаевич процедил: «Ничего. В общем, ты ничего танцевала». И от такой скупости артистка пришла в восторг, почувствовала себя «такой балериной», какой «редко-редко себя ощущала и до, и после этого вечера». В 1956 году, вспоминая тот случай, Уланова невольно старалась оправдать отцовскую ранящую строгость:
«Надо было знать его, как я его знала. Знать, что скрывается за его внешней суровостью и замкнутостью, как много любви скрыто в его сердце, чтобы понять мои чувства. Мне вспомнилось тогда почему-то детство, вспомнилось, как отец, никогда меня не целовавший, никогда не «сюсюкающий» надо мной, иногда, может быть, случайно, проходя мимо, потреплет мои волосы или возьмет за ухо, и этого было достаточно, чтобы я чувствовала себя обласканной им, чтобы я почти зримо и осязаемо ощутила его огромную нежность».
Хореографическое училище Уланов окончил в 1899 году. Его выпуск прославлен именем Анны Павловой. На его глазах прошел весь феноменальный путь гениальной артистки, за отроческую невзрачность прозванной товарками «шваброй» и расцветшей в легендарного Лебедя мировой культуры. Не имея склонности к амплуа классического танцовщика, Сергей Николаевич смог дослужиться только до положения характерного корифея. В 1919 году он освоил профессию режиссера балетной труппы, которой отдал почти 30 лет.
Эта должность была довольно хлопотной и ответственной. Живая ткань спектакля не имела права на прорехи. А ведь всё могло случиться: кому-то внезапно стало плохо, кто-то опоздал, а еще хуже — по негласной привилегии закапризничала прима. Случались неожиданные сбои в звучании оркестра, в освещении, машинерии и прочих бесчисленных винтиках громоздкого театрального механизма. Поэтому Сергей Николаевич должен был мгновенно решать любую проблему. Долгое пребывание на столь неблагодарном посту, да еще увенчанное званием заслуженного артиста РСФСР, говорит о его собранной и сосредоточенной натуре. Корректность, сухость в общении помогали ему держать коллег в необходимо строгой узде. Уланова писала об отце:
«Он никогда нигде не говорил о своем и чьем бы то ни было отношении к театру, никогда не «агитировал» за него и вообще был на редкость немногоречивым человеком — сдержанным и даже замкнутым. Наверно, он бы очень удивился, если б кто-нибудь стал превозносить его как артиста, режиссера, человека, преданного театру до последнего дыхания. Служение сцене и было его дыханием — таким же естественным и само собой разумеющимся процессом, это и была жизнь. Он очень любил эту жизнь театра, как, впрочем, и всякую иную».
В театре он к дочери обращался на «вы», причем без тени аффектации или любования своим «равнодушием», которое, по мнению Гали, было отражением «безупречной, глубоко внутренней, органичной воспитанности, чувством справедливости и высокой требовательности».
Сергей Николаевич не пропустил ни одного выступления Гали в Ленинградском театре оперы и балета, однако наблюдал их только со своего рабочего места в первой кулисе. «А надо сказать, — вспоминала Уланова, — что, когда на балет смотришь из-за кулис, можно очень хорошо проследить и понять технологию танца, верно ли исполняется то или иное движение, но уловить их связь и увидеть танец как единое целое — со всей его поэтичностью, грацией и всем тем, что обычно пленяет публику, — очень трудно. Поэтому, не скрою, иногда мне было обидно, что папа не видит меня из зала: мне хотелось верить, что, может быть, и ему понравилось хоть что-то».
Только в 1940 году Сергей Николаевич впервые присутствовал на спектакле дочери как зритель — в кресле первого ряда партера. «Так вот ты какая!» — сказал он дрогнувшим голосом после «Ромео и Джульетты». Его интонация выдала потрясение. «Сколько похвалы и нежности было в его словах!» — даже через десятилетия радовалась Галина Сергеевна.
Отец не занимался с ней, но его замечания, сделанные мимоходом, помогали постоянно смотреть на себя, танцующую, как бы со стороны. «Галя, не сутулься! Ногу надо вынимать выше!» — командовал Сергей Николаевич или просто бросал в сторону дочери неодобрительный взгляд, проявляя, таким образом, «профессиональную заботливость». «И этого было достаточно, чтобы придирчиво и шаг за шагом разобрать по косточкам свой танец и, догадываясь, что вызвало неудовольствие отца, постараться возможно скорее избавиться от всего неудачного. На работе — в классе или на сцене — я была для него такой же, как все остальные», — писала балерина.
Уланов, предпочитавший делать всё своими руками, не только привил дочери вкус к «началу начал» — к труду, но и советовал ей никогда не надеяться на случай, а доискиваться причины творческих достижений конкретного артиста. Он иронизировал над теми, кто любил разжиться наградами вне зависимости от «честного, бескорыстного, вдохновенного» служения профессии, только полагаясь на «необыкновенное везение». Отсюда глубокое убеждение его дочери:
«Никакого везения нет и быть не может. Есть большая работа. Есть любовь к жизни и умение наблюдать ее, видеть ее бесконечное многообразие, фиксировать свое внимание не на пошлости, не на теневых сторонах жизни, а на всём самом светлом и прекрасном, на том, что так полезно и нужно для твоего дела. И есть равнодушие к жизни и к своей работе, желание, чтобы кто-то со стороны рассказал тебе, «как достичь успеха», разжевал и положил в рот некие «правила обретения мастерства». А ведь таких правил нет… Все мои жизненные и профессиональные наблюдения говорят о том, что первая отличительная особенность артиста — после того как в специальной школе он научился азбуке своего дела — состоит в умении найти свой путь в искусстве, отдавая любимому делу как можно больше от своего сердца, таланта, трудолюбия.
Никакой врожденный талант не может пребывать в неподвижности: либо он развивается благодаря труду, растет и как бы обретает крылья (и вот тогда, наверно, и появляются такие определения, как «гений» и тому подобные соблазнительные, но не очень уж содержательные слова), либо вянет, жухнет, мельчает и, как бесполезно, по ничтожному произволу растрачиваемая волшебная шагреневая кожа, становится всё меньше и меньше».
Сценическая судьба его брата Петра оказалась успешнее. Поступив на сцену Мариинского театра в 1909 году в качестве артиста кордебалета, он сразу показал себя даровитым характерным танцовщиком и в течение двух лет поднялся до положения корифея, а потом и солиста. Его артистическая карьера длилась 20 лет, репертуар насчитывал 34 балета. Дожил он всего до сорока двух лет. По одной из версий, тяжелая болезнь сердца мгновенно сразила его в 1932 году то ли на сцене, то ли на диване в гримерке, после чего комнату назвали «улановской».
Петр Николаевич был женат на Александре Александровне Декомб, которая в 1939 году еще продолжала числиться в балетной труппе Ленинградского театра оперы и балета. В 1930-е годы Галина Сергеевна на среднем пальце левой руки носила подаренное тетушкой старинное золотое кольцо — плоское, с цветочным барельефным орнаментом.
Конечно, Галя не раз выступала с дядей и тетей на Мариинской сцене — и когда была учащейся балетного техникума, и когда стала ведущей солисткой. Незаурядное мастерство Петра Николаевича не прошло мимо ее цепкого восприятия.
Различные свидетельства упоминают сестер Сергея Николаевича Веру и Анну. А выпускницы балетного училища первой половины 1930-х годов Мария и Нина Улановы, видимо, были кузинами Гали.
Если об отцовской семье Улановой кое-что известно, то о материнской нет никаких вразумительных сведений. «Дочь рабочего-машиниста», — написано в личном деле Марии Федоровны. А вот о ее матери даже не удосужились вспомнить. По недоразумению или сознательно?
В начале 2000-х годов в Музей-квартиру Г. С. Улановой на Котельнической набережной пришло письмо из Таллина: «С уважением к Вам пишет Ольга Пескова. Год назад после смерти моего отца я узнала, что моя мама из рода Тухачевских и в роду мамы была великая балерина Галина Уланова. Мама умерла в 2000 году, так и не рассказала историю своего детства. Мама была в ссылке с. Тара Омской области, воспитывалась в чужой семье. Галина Уланова несколько раз приезжала к маме, приглашала в театр. Это всё, что мне известно…»
Это известие можно дополнить двумя штрихами: Тухачевские (репрессированный в 1937 году маршал из этого гнезда) — литовско-белорусский дворянский род, осевший в основном в брянских и смоленских землях и к середине XIX века обедневший.
От маленькой Гали не ускользнула твердость характера матери, которая нивелировалась ее ласковой натурой. Личность Марии Федоровны была удивительным сплавом несокрушимой воли и мягкости. Детство и отрочество Улановой прошли исключительно по материнским «рецептам», хотя и деликатно прописанным, но обязательным для исполнения — «ради маминой любви». Тем болезненнее переживала Мария Федоровна первые годы театральной карьеры дочери, когда ее судьба, подхваченная водоворотом жизни, устремилась к другим берегам.
Шестнадцатого мая 1938 года Галина Сергеевна с триумфом отмечала десятилетие творческой деятельности на родной ленинградской сцене. Мария Федоровна заботливо подготовленный к этому дню подарок сопроводила запиской: «Дорогая, любимая моя! Носи на здоровье, и, может быть, иногда вспоминать будешь меня. Когда будет холодно, крепко завернешь боа, это и будут руки матери, которая тебя любит и обнимает и которую ты больно обижаешь. Целую тебя».
Разумеется, и в семье Улановых время от времени разгорался огонь житейских треволнений, однако ни одна его искра не вырвалась за пределы их домашнего мира.
По признанию балерины, в юности самым строгим и бескорыстным судьей всех ее поступков была мать. Она всегда отвечала на вопросы дочери «собственным примером» и во многом сформировала манеру поведения Улановой в закулисной жизни, которая зиждилась прежде всего на умении вести себя сдержанно при любых обстоятельствах, но особенно быть начеку со сверстницами: не донимать их остротами, не поучать, не навязывать свою «ученость», не доверять душевных секретов. И вообще, лучше держаться людей постарше, способных к мудрому наставничеству в трудной науке жизни.
Судя по письмам, сохранившимся в архиве Галины Сергеевны, внимание и заботливое отношение к людям «милой, ласковой» М. Ф. Романовой служили образцом не только для дочери, но и для всех ее учениц, вспоминавших наставницу с «большим благоговением».
В 1974 году, когда отмечалось двадцатилетие кончины М. Ф. Романовой, солистка балета Вера Станкевич обобщила чувства сердечной привязанности всех подопечных и коллег к замечательному педагогу: «В эти прекрасные дни я склоняю свою голову перед светлой памятью нашей любимой Марии Федоровны, подарившей миру Уланову. Склоняюсь перед ее великой добротой и человечностью».
Мария Романова родилась в 1886 году, а в труппу Мариинского театра поступила сразу после окончания театрального училища в 1903-м.
Третьего мая 1902 года директор Императорских театров В. А. Теляковский отметил в своем дневнике: «В 10 часов был в Театральном училище и присутствовал на экзамене девочек класса г-жи Жуковой и Гердта. После экзамена собралась конференция в инспекторской комнате и выставили следующие отметки:…Романова 11, Карсавина 12, Кякшт 11, Макарова 10, Петипа 91/2, Балдина 10, Яковлева 10». Эта на первый взгляд обыденная запись свидетельствует о недюжинных способностях Маруси, как ее называли школьные подруги. Ее классическое дарование пестовал сам Павел Андреевич Гердт — балетный премьер, любимец публики. А преемственность в танцевальном ремесле значит почти всё.
Итак, до высшего балла, полученного Тамарой Карсавиной, чуть-чуть недотянули Романова и виртуозная, легкая в прыжке Лидия Кякшт. Дочь всесильного главного балетмейстера Вера Петипа и любимица школы Александра Балдина остались позади. «У воспитанницы Романовой много экспрессии в танцах и есть что-то напоминающее танцы г-жи Павловой: блеск исполнения и стремительность», — писал авторитетный критик Валериан Светлов. Но даже прекрасные результаты выпускного спектакля не позволили Марусе занять ведущее положение в императорской балетной труппе. Лучшими признали Веру Петипа, Александру Балдину и Леонтину Пуни — у всех имелись мощные закулисные связи.
Мария Романова, в жизни не слишком привлекательная, на сцене преображалась до милого очарования. Однако она была слишком высокая и широкая в плечах — неудобная для кавалеров, которые не благоволили к «гренадерам в юбках». Ее прямолинейный характер не мог подстроиться к необходимым в театре навыкам интриганства и не соответствовал ее скромной артистической одаренности, пленявшей разве что уникальной, «пейзажной» широтой движений. Но для исполнения сольных партий всяческих фей, подруг, виллис (призраков умерших девушек) она пришлась впору. В течение двенадцати лет Романова занимала положение солистки.
Последний раз она выступила на сцене в 1924 году, а потом перешла на педагогическую работу в Ленинградский хореографический техникум. Впрочем, преподавать Мария Федоровна начала еще в 1917-м, сразу же выказав способность прививать воспитанницам интерес к классическому танцу. Через несколько лет усовершенствованный учительский талант Романовой стал приносить ощутимые плоды: ее класс считался образцовым, разработанная ею методика преподавания балетной науки заслужила признание коллег, а поставленные на сцене школьного театра танцевальные номера подчеркивали лучшие черты учениц. В 1930-е годы она получила должность балетного репетитора в Кировском театре и стала вести ежедневный класс повышения квалификации балерин. В 1944 году ей присвоили звание заслуженного деятеля искусств РСФСР.
Кажется, жизнь широко улыбнулась Романовой. Даже внешность ее приукрасилась моложавой статностью и гармонией черт, которую некоторые женские лица обретают исключительно в бальзаковском возрасте. Однако умиление, не успев расцвести, спотыкается о слова, записанные в октябре 1937 года в дневнике друга улановской семьи: «Мария Федоровна жаловалась на свою сердечную судьбу. В театре танцевала в самые «пустые» годы — первые годы революции (и врет, потому что танцевала и до войны, но, очевидно, ни черта из нее не вышло). В школе вот тоже так: сколько раз готовит выступления для каких-нибудь ответственных концертов, а потом они срываются… Никогда не пожалеет школы — что-нибудь получить и уйти на покой. Получает гроши в школе».
Поистине вопрос не в том, что человек видит, а как видит. Галина Сергеевна с гордостью называла отца и мать «верными и преданными тружениками» балета Мариинского театра.
О, как этого мало для артистов, коим свойственно даже при самом трезвом взгляде на свои способности жалеть об упущенных возможностях «посидеть на коленях у фортуны». Любое дарование жаждет признания, и если эту жажду не утолить, наступает пристойное, но засушливое существование. Оставалось одно: несыгранное, втайне передуманное реализовать в дочери. Поэтому они исподволь готовили Галю к танцевальной профессии с младенческих лет, пристально наблюдая за ней глазами педагогов. Можно смело сказать, что преподавательскую практику Мария Федоровна начала со своего ребенка. Родители, натаскивая девочку в балетном ремесле и образовывая в хореографическом искусстве, привили ей наиважнейшую способность — свободно мыслить категориями своей профессии. А далее как Бог даст, ведь законы природы отступают перед тем, кому покровительствуют небеса.
Сергей Уланов и Маруся Романова знали друг друга с ученических времен. Их разделяли четыре класса, но репетиции и испытательные вечера в школьном театрике, выступления на сцене Мариинки во «взрослых» спектаклях постепенно разворачивали их судьбы друг к другу.
Сергей Николаевич по примеру многих коллег предпочел выбрать жену из «своих». Разумная Мария Федоровна, не слишком уповавшая на карьерное везение, с интересом прислушивалась к классным дамам, которые внушали девицам преимущества брачного союза с училищными ухажерами и всячески отвращали их от богатых волокит с греховными намерениями.
Между ними всё было решено в мае 1907 года, во время московских гастролей артистов императорской балетной труппы под управлением Михаила Фокина в театре «Эрмитаж». Почти каждый вечер шли представления, что, однако, не помешало Сергею Уланову выкроить время для признания в любви. Маруся благосклонно приняла его предложение. Нареченная была выше ростом, наивнее и общительнее будущего супруга. Тот выказал врожденную корректность даже в любовных излияниях. «Оно и к лучшему», — рассудила Мария Федоровна и оказалась права. «Отец любил свою семью, всегда и всячески старался облегчить жизнь маме, очень внимательно и нежно, правда, почти без всяких внешних проявлений, относился ко мне, и я, без поцелуев и ласковых слов, знала об этом так же верно, как то, что по утрам встает солнце, а вечером зажигаются звезды», — вспоминала Галина Уланова.
Вернувшись в Петербург, Сергей и Мария обвенчались. Свекровь дала благословение молодым с условием, чтобы невестка обязательно родила ребенка. Так благодаря бабушке появилась на свет Галя.
Она любила сквер у Большого театра — особенно в мае, когда цветущие кусты сирени роскошным благоухающим орнаментом оформляли пространство перед его фасадом. Здесь ее родители решили пожениться. В Большом, после шестнадцати триумфальных лет, завершилась ее карьера балерины, и оттуда Уланова отправилась в последний путь на московское Новодевичье кладбище, где покоятся те, кого она любила больше всего на свете, — Николай Радлов и Иван Берсенев. Правда, незадолго до смерти Галина Сергеевна призналась другой знаменитой балерине, Ольге Васильевне Лепешинской, в желании, чтобы ее после кремации захоронили рядом с родителями на старейшем петербургском Большеохтинском кладбище.
В конце жизни Уланова выплеснула признание: «Мне родители сказали: «Галя, ни в коем случае ты никогда не должна иметь детей. Или сцена, или дети». Жестокое к себе и безжалостное к отцу с матерью заявление еще раз подтвердило: все семейные чаяния оказались сфокусированы на балетной карьере дочери.
Невозможно занять очередь за славой. Но без заинтересованных лиц нет смысла рассчитывать даже на успех. Через строгое, подчас обидное до занозы в душе наставничество мать внушила Галине превосходную танцевальную культуру и чувство меры. Мария Федоровна увидела, развила и укрепила достоинства ее пластики, а недостатки, унаследованные от нее самой (широкие плечи) и от отца (сутуловатая спина), возвела в индивидуальный стиль. «Она поднимала эти широкие плечи, опускала их или сжимала, как бы стараясь стать меньше, и это было удивительно трогательно», — свидетельствовал режиссер Александр Белинский. Не только трогательно, но и бесподобно красиво. В память Марины Померанцевой, в юные годы часто бегавшей смотреть репетиции Улановой, врезалось: «Она просто поливала пол — и это было красиво. Такая природа — что бы она ни делала, выходило красиво».
«Родители воспитывали во мне исключительную самодисциплину. И я до сих пор живу по их заповедям», — говорила Уланова. То есть между «хочу» и «надо». Сызмальства затверженное балериной понятие работы как «долга чести» не иссушило ее творческую суть; напротив, с годами возрастающая самодисциплина утончала культурные запросы, наделяла радостью тренировочную рутину, обогащала технику, осмысленную беспрецедентным для танцовщицы интеллектом.
Сергей Николаевич и Мария Федоровна смогли выковать стальной улановский характер, подобно доспехам защищавший балерину в перманентных закулисных баталиях. С детства она беспрекословно подчинялась двум словам, ставшим доминантой ее натуры: «должна» и «нельзя». Обожавшие дочь родители не имела права на мягкие методы воспитания, ибо готовили ее к безжалостной актерской стезе, которую знали не понаслышке и к которой были привязаны до конца своих дней.
В последние годы жизни воспоминания о матери преследовали Уланову. Об отце она практически не говорила, хотя, казалось, любила его больше. Конечно, Мария Федоровна наставляла дочь в балетной науке с самых азов и являлась для нее высшим авторитетом. Но почему же незабвенный образ мамы вызывал в ней жалость и раскаяние? Галина Сергеевна пыталась объяснить это тем, что пришлось оставить ее одну в Ленинграде. Однако, видимо, дело в другом: из-за излишне жесткой муштры, которой Мария Федоровна постоянно подвергала характер и тело дочери, из-за ее боязни растопить свою воспитательскую твердость даже в толике сентиментального чувства Галя постепенно стала воспринимать самого родного человека как учителя, тренера — и не более. В письме от 15 октября 1938 года Уланова признавалась Николаю Радлову:
«Я с мамой не в таких отношениях, которые иногда бывают у дочерей к родителям, я ничего не говорю им никогда. Им это, конечно, тяжело, и они за меня, очевидно, переживают больше, чем нужно. Иногда хочется подойти, приласкаться и рассказать, как мне больно и тяжело, но не могу, как-то стыдно, что могут не понять, и я опять запираюсь в себя со своими мыслями».
Гастролировавший с Улановой в Ленинграде в 1950-х годах премьер Большого театра Юрий Жданов, наблюдая ее рядом с матерью во время семейных обедов, подметил: «И снова мне казалось, что Галина Сергеевна несвободна, напряжена, как будто она подвергается какому-то экзамену, а старшие родственники как будто в чем-то ее испытывают. Впрочем, за столом не умолкал оживленный профессиональный разговор».
Сформированная строгими профессиональными и житейскими уроками родителей, Галя росла неулыбчивой и, как вспоминал балетмейстер Федор Лопухов, «лишенной даже тени кокетства, желания нравиться». Домашние научили ее иметь душевный секрет — «свое заветное», тщательно сокрытое от постороннего взгляда, создать внутри себя «шкатулочку» для хранения глубоких и ярких впечатлений. «Жизнь моей души может принадлежать только мне, — настаивала Галина Сергеевна. — Душа не может быть открытой. Во всяком случае, моя». Она упорно старалась «не расплескивать, не разбазаривать» это «никому неведомое и недоступное богатство», без которого невозможно создать роль, исполненную глубокого смысла. «Пожалуйста, можно допустить, что моя замкнутость, суровость, внешняя скованность, резкость и грубоватость движений в жизни происходят из-за какой-то связывающей скромности, стеснительности, от которой я освобождаюсь на сцене, где я открыто откровенна — и внутренне, и внешне, и где я раскрываю все те свои интимные черты, которые в жизни, так сказать, стыдливо скрываю», — говорила балерина в середине 1930-х годов.
География судьбы Улановой проста: Петербург (Петроград, Ленинград) и Москва. Сам фонетический склад фамилии Улановой пророческий. Закрытый, отстраненный звук у — Петербург, где не было принято выставлять страсти напоказ. Открытый звук а — Москва, второй ее дом, накрепко пропитанный пряной романсной стихией.
В конце 1930-х годов, когда стремительно развивалась карьера балерины, Молога, колыбель ее семьи, оказалась на дне Рыбинского водохранилища. «У меня из родных никого не осталось, у меня все погибли в войну, в блокаду, — говорила Уланова. — Все двоюродные братья и сестры уже умерли, а двоюродных племянников я не знаю». И всё же у нее был двоюродный брат, с которым она поддерживала дружеские отношения и, приезжая в Ленинград, обязательно ходила к нему в гости, а он, посещая Москву, наведывался к кузине. Но если говорить откровенно, Галине Сергеевне родные казались «совсем чужими людьми».
Мария Федоровна и Сергей Николаевич с детства приучили Галю соответствовать общественному настроению прекрасной, ужасной и душераздирающей эпохи, выпавшей на ее долю. Балерине легко дышалось в атмосфере XX века — может быть, из-за природной расположенности к одиночеству. «Я ни с кем не жила в одной комнате», — призналась она незадолго до войны. А значит, не вела пустых, необязательных, обывательских бесед, залавливающих любой порыв мысли, чувства, настроения. Видимо, именно в этом напряженном личностном контексте (одиночество — всегда испытание) Уланова обретала абсолютную творческую гармонию.
Детство Улановой пришлось на 1910–1919 годы, когда оказавшаяся на распутье история Российской империи пренебрегла мудрым раздумьем и беспечно ринулась в самое страшное и непоправимое — войну и революцию. В течение первых восьми лет Галиной жизни с невероятной интенсивностью чередовались эпохальные события. Казалось, отлаженный веками русский мир летит в тартарары.
К счастью, житье-бытье маленькой Гали от рождения протекало в одной среде — балетной. Театральная наследственность оградила ее от окружающего хаоса. А если государственное нестроение исподволь, через бытовые неурядицы, вторгалось в ранние впечатления девочки, то опять-таки в форме закулисных треволнений, мало ее занимавших.
Детское сознание Гали, отстраненное от взрослой жизни, не воспринимало и не вмещало событий, изменивших ход мировой истории. Вплоть до поры юности Уланова пользовалась удивительной привилегией открывать и осознавать полноту природы, музыки, балета — и только. В сопряжении с ними духовные пласты ее формирующейся личности сдвигались к своеобразному миропониманию и чувствованию. В ее искусстве будто сконцентрировалась та высшая идея, без которой, по мысли Достоевского, «не может существовать ни человек, ни нация», идея, основанная на «четком различении грани добра и зла» и напрочь лишенная мещанской «буржуазности».
Впечатления детства обрушились на Галю в 1913 году, когда семья перебралась в дом 106 по Садовой улице, у Покровской площади — прямо напротив церкви, где ее крестили. В просторной квартире с голландским отоплением Улановы прожили до 1925 года.
Как приятно было, прижавшись к ногам мамы, греться у натопленной печки. Какой огромной и таинственной планетой казался Гале двор с дровяными подвалами, где играла она с соседской детворой в казаки-разбойники, прятки и азартно прыгала по расчерченному мелом асфальту. Уланова вспоминала:
«Здесь и революция меня застала, непонимающей девочкой. Отсюда я поступала в балетную школу. Вообще до школы я была очень подвижным и совершенно не застенчивым, а, наоборот, очень веселым и смелым ребенком».
Летом в жаркий день Галя бесстрашно стремилась зайти в озеро как можно глубже, мечтала поплыть далеко-далеко, туда, где есть лишь музыка и природа. Во второй половине 1930-х годов на Селигере она воплотила свою детскую мечту. С утра пораньше, сев в байдарку, отправлялась в озерную заводь или глубокий омут, в водном зеркале которого множилось окружающее великолепие. Возвращалась к обеду с охапкой влажных лилий. А ближе к вечеру, переждав дневную жару, вновь спешила затаиться. На просторе широкого плеса слушала природу, разговаривала с ней. Нередко брала с собой патефон. Летом 1934 года она уединялась в озерном закутке и слушала — не могла наслушаться — пластинку с записью песни «Эстрелита» мексиканского композитора Мануэля Понсе. Скрипка Яши Хейфеца томно, но без слащавости пела о нежной, хрупкой любви. Сердце Улановой попало в плен задушевной мелодии и, не желая избавления, ждало невольного глубокого чувства. «Эстрелита» не отпускала балерину до тех пор, пока она не станцевала на эту музыкальную тему номер «Слепая», поставленный Леонидом Якобсоном. Галина Сергеевна признавалась:
«Для меня… связаны между собой музыка и природа. И та и та не могут быть поняты до конца, и обе удивительно на тебя влияют, завораживают. И природу, как музыку, надо научиться видеть и слышать. Настолько она неповторима и загадочна. И музыка, и природа дают не только эстетическое наслаждение, но и философское ощущение жизни».
Дома, на Садовой, Сергей Николаевич в редкие свободные вечера просил супругу сыграть что-нибудь для души, и она начинала колдовать над клавишами рояля. Гале всегда было мало этих чарующих звуков.
Уланова обнаружила неравнодушие к музыке с малых лет, и первое произведение, поразившее ее и сразу запомнившееся, — «Времена года», особенно «Подснежник», где взволнованная мелодия трепещет, подобно нежному стебельку. Она выросла на музыке Чайковского, привыкла, привязалась к ее совершенству настолько, что считала частью своей души.
«Музыка — особое, может быть, высшее искусство, — утверждала балерина. — Она действует своими какими-то заколдованными звуками. И нельзя, по-моему, ее разбирать, из каких там нот она состоит. Она вся действует на тебя. Только надо научиться ее слушать».
В экзаменационной ведомости Улановой по музыкальному курсу были выставлены красные вопросительные знаки.
— Мы музыку не сдавали совсем, — объясняла Галина Сергеевна.
— Откуда же вы такая музыкальная?
— Если я музыкальная, то от природы. На рояле учила играть мама, потом в школе занималась. Ужасно плохо читала ноты с листа. Но, прочитав, быстро запоминала и потом играла наизусть, но если сбивалась — с трудом находила место, где сбилась. Запоминала не на слух, а какая-то зрительная память была, помнила, за какой клавишей должна идти какая другая.
Всю жизнь хранила Уланова музыкальную шкатулку, вращающийся валик которой, поскрипывая и кряхтя, пиликал восемь разных мелодий. Механические, примитивные звуки задевали ее за живое: возможно, что-то обещали в будущем или завораживали отстраненностью. Этот «инструмент» пережил свою хозяйку и сейчас занимает почетное место в квартире-музее балерины.
Первое балетное впечатление Гали — не зрительное. Мама часто пересказывала ей вместо сказок сюжеты разных балетных спектаклей. Уланова вспоминала:
«Мне они были необыкновенно интересны. Так я узнала об «Испытании Дамиса» — о забавной путанице, происходящей при встрече жениха и невесты, которые никогда друг друга не видели, об ухаживаниях юноши за служанкой, которая в конце концов оказывается госпожой. Тогда я еще не знала, что музыка балета написана замечательным русским композитором Глазуновым и отличалась большим мелодизмом. Мне просто нравилась эта веселая сказка, а на сцене я увидела ее много позже — уже будучи воспитанницей Ленинградского хореографического техникума».
Дореволюционное детство Улановой протекало безмятежно, счастливо, обеспеченно. Ее «мальчиковость», органичная в деревенском приволье, конечно, давала о себе знать и в городских дворовых играх. Однако к осени ее наголо подстриженная голова обрастала и уже годилась для украшения бантами, а штанишки заменялись хорошенькими платьями. Словом, в Петрограде «вождь краснокожих» преображался в милую девочку.
Галя сызмальства прекрасно понимала смысл обиходных фраз «заняты в спектакле», «идем на занятия», «участвуем в репетиции». Причем последние две всегда сулили сладкие гостинцы, которые родители приносили из театрального буфета — побаловать дочь. Она знала, что жизнь семьи обеспечивают мамины ножки, такие ладные в стильных туфлях на высоком каблуке. И напрасно няня сравнивала их с летающей сороконожкой. Эта «сороконожка» из детских впечатлений навсегда стала для Улановой символом несообразности. Когда ее, всемирно известную артистку, пытали вопросом, что такое балет, звучал шутливый ответ: «Если поинтересоваться у сороконожки, как она передвигается, та замрет на месте и шагу не ступит». И серьезно заключала: «Мне кажется, вообще нельзя точно определить, что такое творчество. Всегда будет вопросительный знак — и слава богу».
Няня Никитична вечно сокрушалась по «гудущим» ногам Марии Федоровны, ко всем обращалась «матушка» и постоянно приговаривала: «Господи, Твоя воля». С любимой няней Галя проводила круглые сутки: они вместе ели, гуляли, обсуждали увиденное за день, рассматривали в книжках картинки (особенно им нравились сказки Андерсена и добрая, безобидная Золушка). Короче говоря, они были неразлучны.
О том, что няню звали Евгения Никитична Соколова, стало известно из письма ее племянницы Евгении Георгиевны Шейн, полученного Галиной Сергеевной в 1980 году:
«Сегодня я услышала Ваш голос. Сразу же вспомнились те далекие времена, Ваша квартира в Ленинграде, Ваша милая, добрая семья — Мария Федоровна, Сергей Николаевич. С Вами мы реже встречались. Вспомнилась Ваша дача в Комарово, где мы летом бывали на ней, пили чай на веранде. Вспомнилась дача в Охоне Пестовского района, где нас, троих детей, Мария Федоровна угощала ватрушкой с черникой и молоком — такими вкусными… Мои два брата в то время учились в Ленинграде в Высшем мореходном училище. Два морячка часто бывали у Вас в доме. Мария Федоровна всегда так приветливо принимала их, да и всех нас, когда бывали в Ленинграде…
Всё хорошее в ранней молодости крепко осело в памяти. Вашу фотографию, подаренную с автографом «Любите искусство — оно помогает жить. Г. Уланова» бережно храню и до сих пор. А портрет Марии Федоровны (после смерти тети Жени) висит в нашем доме в Пестове».
Больше всего нравились Гале вечера, когда, ожидая родителей из театра, они с няней коротали время на большом диване, изучая балетные фотографии, которых в доме было множество. Зашторенные окна отделяли их уютный мирок от сгущавшихся сумерек, а зажженные светильники, словно сказочные стражники, охраняли от ночных напастей. Некоторых артистов они часто встречали у себя дома, а о других, самых нарядных, знали из волнующих, иногда пикантных разговоров родителей с теми первыми, которые были их приятелями. Облик этих людей из волшебного театрального царства полюбился Гале. Няню же больше всего изумляли вызывающие улыбки танцовщиц. А еще мама и ее товарки любили сниматься в пачках, то есть совсем раздетыми. «Что же это они, матушки, во всём в голом!» — возмущенно покачивала головой Никитична. Но Галя не разделяла мнение няни. Ей нравились в этих тетях пышные прически с перышками и веночками, костюмы с блестками и цветами. А их позам хотелось подражать. Что, если попробовать?
Она надела свое самое нарядное платье, кое-как прицепила к непослушным волосам букетик цветов с маминой шляпки. Внимательно всматриваясь в фотографии танцовщиц, девочка одну ногу возвела на носочек, а другую протянула вбок, «словно она и не нужна совсем». Затем переменила позу: грациозно подняла и согнула руки над головой.
Вернувшаяся домой Мария Федоровна стала свидетельницей «премьеры» и не сдержала в себе педагога: «Держи коленки прямей! Коленки прямей!»
Галина Сергеевна настаивала на случайности своей балетной карьеры и отсутствии призвания:
«Это были тяжелые годы. Я лично попала в хореографическое училище, потому что меня не с кем было оставить. Мои родители, актеры, отдали меня, решив, что за мной удобнее так наблюдать, так как в то время и школа, и репетиционное помещение — это было одно. А что из меня получится, они и не думали».
Не только думали, но и не могли не заметить танцевальный потенциал дочери. Да и сама Уланова однажды мимоходом обмолвилась: «Конечно, кое-что во мне родители видели».
Знаменитое улановское словесное самоуничижение иногда вызывало ропот ее страстных поклонников. В сентябре 1980 года ленинградский инженер-архитектор И. И. Авербух после телепередачи о творчестве балерины написал:
«А теперь перехожу к одному Вашему высказыванию, с которым я решительно не согласен, которое… меня огорчило и задело. Вы сказали, что балетное училище для Вас в какой-то мере случайность, были голодные, холодные годы, а здесь рядом работала Ваша мама. Дорогая Галина Сергеевна, много лет назад, в Театральном музее, что позади Александрийского театра, увидел, кем были Ваши отец и мать. Люди высокого искусства, я убежден в этом, отдали Вас в балетное училище по зрелому размышлению, увидели музыкальность, артистизм, личность. А иначе водили бы Галю за ручку в обыкновенную школу, на Фонтанке, это в 5 минутах ходьбы от театра. А если всё это я придумал… то великая актриса улыбнется и… простит».
И Юрию Завадскому скромность Улановой казалась «удивительной, почти непонятной, почти анекдотичной». Правда, режиссер двухсерийного телефильма «Мир Улановой» Алексей Симонов с иронией вспоминал эпизод, когда сценаристка в присутствии Галины Сергеевны называла ее «гением скромности», а та слушала с полуулыбкой. Журналист Владислав Старков, общавшийся с Улановой в санатории в последнее лето ее жизни, оставил интересное умозаключение: «Ее скромность — чистая правда. Но бывая практически на всех улановских творческих вечерах, я неоднократно ловил себя на мысли, что она расчетливо строила на этом свою стратегию звезды. Скромность ставила ее выше всего мирского: разборок в Большом театре, карьерного продвижения… Она даже немножко эксплуатировала ее, сочетая с полной карьерной признанностью».
Впрочем, надо отдать балерине должное: она откровенно признавалась, что многие находили ее на сцене совершенно не такой, как в жизни:
«Уж не знаю, по внешним или внутренним признакам они судили. Но человек должен быть разный. Что значит сцена? Сцена — это моя профессия, а жизнь — это жизнь. Всегда быть Марией — зачем же? Или была бы я в жизни Джульеттой или Раймондой. Какая скучища! Если бы ничего не менялось, тогда бы не было и искусства. Балет — большая профессия, а не так себе просто. Может, я и рациональна с людьми, что же сделаешь. Уж такая у нас профессия. Вначале быть рациональным, а потом уже вложить всю душу».
Скромность она понимала как смиренное отношение к неизбежному, предначертанному, будь то бедность конца 1910-х годов, трудные 1920-е, когда приходилось носить перелицованное мамино платье, всесоюзное признание 1930-х, военные 1940-е или всемирная слава, пришедшая в 1950-х. Именно такая скромность привила Улановой иммунитет к самолюбованию. И часто говоря о себе в третьем лице, она словно самоустранялась от своей гениальности.
По счастью, Уланова была потомственной балериной. Прецедент Моцарта, чей божественный дар впитал одновременно творческие, ремесленные и опосредованные законы профессии через домашнее воспитание, блистательно перекликался с улановским характером, точно рассчитанным отцом и матерью на балеринскую карьеру. Они умело расставили те театральные ориентиры, которые позволили Гале, еще не видя победы, уверенно идти к ней.
Кстати, впечатление от одновременно легкого и содержательного танца балерины нередко вызывало моцартовские реминисценции. Так, в июле 1953 года Фаина Раневская отправила Улановой записку:
««Ты — Моцарт — Бог —
И сам того не знаешь!»
Пушкин.
Моя дорогая, прекрасная Галина Сергеевна, мне всегда хочется Вам это говорить, мне хочется, чтобы знали, что видеть Вас — Ваше искусство — это счастье высшее!»
В 1914 году родители решили показать Гале балетную феерию «Спящая красавица», многих девочек заразившую балетом. «И хотя первое посещение театра потрясло мое воображение, я совсем не испытала того безудержного стремления попасть в этот «волшебный мир сцены», которое приводило на подмостки сцены так много артистов», — признавалась Уланова.
Вечером, в канун представления, Мария Федоровна старательно накрутила волосы дочери на папильотки. Спать с ними было неудобно, многие соскакивали с коротких шелковистых прядей, поэтому с утра маме пришлось завивать «невозможную голову» Гали нагретыми на плите щипцами.
Когда приготовления завершились, Сергей Николаевич, бабушка и Галя отправились в Мариинский театр на дневной спектакль. Сердобольная Никитична, уверенная, что там «только морят детей», пыталась всучить им какую-то провизию.
Миновав парадную лестницу, Галя с родными прошла в артистическую ложу, где заняла отдельное, обитое голубым бархатом кресло. Палочка дирижера умудрилась вмиг собрать разрозненные ручейки нот в мелодичный поток. «Когда я очутилась в театре и услыхала волшебные звуки музыки, а на сцене увидала великолепные красочные декорации и танцующих в разноцветных юбочках девушек, мне показалось, что всё это подобно сказке», — говорила Уланова.
Наступило время выхода феи Сирени в эффектном костюме, украшенном цветочными гроздьями. Ее первые па прошли в сопровождении раздавшегося на весь зал крика: «Смотрите, это моя мама!» — и дочь радостно протянула к ней руки. Галина Сергеевна вспоминала:
«Папа, бабушка, все сидевшие с нами в артистической ложе были смущены и даже, пожалуй, обескуражены такой вольностью, но мне хочется думать, что все они поняли естественность восхищения четырехлетней девочки, внезапно убедившейся в реальности волшебства: да, именно эта красавица, эта сказочная фея Сирени была моей собственной мамой! Было отчего прийти в восторг… Так театр впервые вошел в мое сознание в самом дорогом, самом понятном для меня образе — таком живом и теплом, что до сих пор, думая, например, о «Спящей красавице», я раньше всего вижу свою первую фею Сирени, а уж потом других исполнительниц и свои собственные выступления в этом и других балетах».
Правда, в сознании Гали не укладывалось, как получается, что дома за столом мама сидит такая простая и родненькая, а на сцене совсем другая — «в образе».
С того времени ее стали часто водить в театр, поэтому она видела практически всех знаменитых балерин и танцовщиков дореволюционной поры. В детстве Уланова особенно любила балет «Корсар», а предпочтение отдавала ролям характерного репертуара. И вот однажды снежной зимой 1915 года вернувшиеся из театра родители застали картину: под напев няни «Топор — рукавицы, рукавицы и топор» дочь лихо отплясывала «Русскую».
Поначалу балет Мариинского театра казался Гале сказочным раем. Однако родители посчитали необходимым развеять иллюзии дочери о «неземной» природе хореографического искусства. Уланова вспоминала о своем детском «отрезвлении»:
«Уже очень скоро мне дано было понять, какого огромного труда стоит эта пленившая мое воображение легкость движений на сцене, красота «невесомости» и изящества каждого па, блеск и поэзия танца. Я поняла это еще до того, как побывала в хореографической школе и балетных классах театра, где часами терпеливо и, казалось, бесконечно повторяли одни и те же упражнения, занимались будущие и настоящие артисты балета. Они должны были выучить и отшлифовать сложнейшие движения и до той степени совершенства, чтобы сделать всё это, исполнить любой танец очень легко и просто — «ничего не стоит».
Здесь лежат истоки рационализма ее творческой индивидуальности.
Уланова рано поняла, что над людьми властвует беспощадное время, давая им осознание своего ничтожества перед Творцом. Значит, для умения безоговорочно принять Его волю надо воспитать, закалить и проявить свою собственную. Как-то раз одна из учениц Галины Сергеевны спросила ее без обиняков: «Вы верите в Бога?» — и получила ответ: «Я верю в себя».
Галино миропонимание формировалось в трагичные для России 1917–1918 годы. Тогда началось возрастание ее душевного напряжения, приведшее балерину к открытию в хореографическом тексте ролей «отрицательной поэтики» — цезуры покоя.
Два года жизни Гали прошли в постоянном присутствии страха, от которого еще ярче разгорались ее воображение и мечты. Переживания выпестовали ее художественный мир, в конце концов победивший этот страх и сумевший озаботиться проблемой — не как станцевать, а что. Вот почему врожденная грациозность Улановой уже в ее первые театральные сезоны из пустопорожней красивости преобразилась в дельную. новую абрисом и темой лирическую красоту.
Страх образовался, когда был забыт спокойный сон из-за периодических настойчивых звонков в дверь, раздававшихся чаще всего глубокой ночью или под утро, чтобы застать растерянных, обмякших жильцов врасплох. Страх стал одним из первых глубоко осознанных ее разумом впечатлений.
Кинорежиссер Алексей Симонов точно подметил: «…талант ее врожденный — от Бога, а характер — выработанный — от страха, и это невероятное сочетание и есть возможная разгадка ее феномена». Он вспоминал, как во время съемок фильма «Мир Улановой» балерина рассказала об обыске в их квартире в 1917 году. Это откровение она не позволила вставить в картину, но эпизод, многое объясняющий в ее характере, подробно описан со слов самой Улановой в книге Магдалены Сизовой «История одной девочки». Сергей Николаевич спрятал свое охотничье ружье под лежащую в кроватке Галю, а та, проснувшись, догадалась накинуть одеяло на голову и замереть. Городовым не пришло в голову тревожить ребенка.
Через малолетство Улановой пронесся рой страшных образов революционного вихря. Чужие люди со штыками оскорбительно злоупотребляли правом контроля над любой жизнью. Детские страхи аукнулись во всех партиях балерины, исполняемых с разными оттенками настороженности. Галина Сергеевна писала:
«Как смутное, но непреходящее воспоминание встают в моей памяти обыск в нашей квартире летом 1917 года, тяжелый топот патрулей, а потом рдеющие знамена революции и ее первые выстрелы — провозвестники рождения свободы. Она по-новому озарила цели и задачи искусства, и нам выпала честь внести свою лепту в формирование советского театра, балета советской эпохи. Однако понимание этих почетных задач советского артиста и его ответственности перед народом пришло уже в пору зрелости, а тогда, на заре нового дня нашей Родины, мне едва исполнилось семь лет — возраст, в котором не может быть понимания не то что исторических событий, а даже собственного призвания».
Эти вполне искренние слова возникли на пике карьеры Улановой, когда ее чувства перебродили. А в революционное лихолетье маленькая Галя потянулась к одиночеству, чтобы максимально оградить себя от сторонних несчастий. В результате, став взрослой, балерина сумела прикрыть свою душевную отдельность от всего и вся напряженной общественной и театральной деятельностью. Ее образцовая манера существования сложилась только во второй половине 1940-х годов, в московский период, о котором Майя Плисецкая заметила: «Уланова в жизни не совершила ни одной ошибки».
Незадолго до смерти Галина Сергеевна вдруг рассказала, что случайно видела Ленина, «злой взгляд» которого испугал девочку, но об обстоятельствах этой встречи умолчала. Да и была ли она вообще? Свойство памяти таково, что в конце огромной жизни человека начинает интересовать только собственное прошлое, причем воспоминания часто подпадают под влияние той «новой» истории, которая искажает подлинный ход событий в угоду запросам современности. Сомнительно, чтобы Уланова, орденоносец и общественница, молчала о «ленинском» эпизоде в своей биографии. Она бы не преминула поведать о «добрых глазах» вождя мирового пролетариата. Впрочем, содержание бессознательной лжи подчас помогает почувствовать и понять правду. А в ее правде о том жестоком времени доминировал страх.
Петроград 1918–1919 годов был жутким городом. Холод, голод.
Галя узнала значение часто повторяемых слов «не на что жить»: в комнатах зябко, хлеб в лавке давали в долг на какую-то «книжку», постоянно расстроенная мама хлюпала носом. Родители и няня сетовали на отсутствие необходимого. Молоко отпускали по талонам только для ребенка. Паек постоянно урезали. Дров не хватало.
В семье Улановых мнения о советской власти разделились: Сергей Николаевич радовался новой жизни, няня ворчливо нахваливала старые порядки, а погрустневшая Мария Федоровна с каждым днем всё злее отзывалась о своей работе, ругала театр и балет, однако потихоньку обучала ему любимую дочь. Та упорно твердила: «Не хочу, не буду танцовщицей», — но подчинялась утомительным тренировкам, потому что рефреном звучали обращенные к ней слова родителей: «Сейчас мы тебя кормим, одеваем, а что ты будешь без нас, если у тебя не будет профессии?»
С началом Первой мировой войны хозяйство империи дало трещину, но некоторое время тащилось по накатанным рельсам. Всё окончательно рухнуло, когда в русском мире обосновался новый тип соотечественника — «человек с ружьем», пришедший на смену мечтательному, солидному либералу XIX столетия. До танцев ли в такое время? Но как раз в 1918 году в газете «Новости дня» вышла статья «Страна балета», настойчиво призывавшая помнить о «балетности» людей и идей «бывшей» России. Артисты не намеревались сдавать свое великое искусство революционному «зверю» — наоборот, пытались приручить его балетом.
В годы Гражданской войны советские власти стали организовывать фронтовые театральные группы и агитпоезда. «Душой и телом преданные пролетариату» столичные артисты направлялись в окопы и солдатские клубы. Деятель тыла из драмы Константина Тренёва «Любовь Яровая» глаголил большевистскую истину: «Отдадим народу все силы, ибо прежде наука была белая рабыня капитала, теперь она — красный товарищ пролетариата». Вместо «науки» можно смело поставить «искусство» — суть не изменится ни на йоту.
В ноябре 1919 года политуправление 7-й армии РККА подписало договор с дирекцией Петроградских академических театров, согласно которому солдаты могли бесплатно посещать спектакли, а артисты обязались регулярно выступать в воинских частях и шефствовать над армейской художественной самодеятельностью. Чтобы иметь возможность регулярно обеспечивать театральных деятелей пайками, оперативно-войсковое объединение Красной армии зачислило их в свои ряды.
Куда-то далеко, на превращенную в укрепленный район окраину Петрограда (Гале казалось — на край света), вез трясучий грузовичок артистов академических театров Романову и Уланова, а с ними, как всегда, дочь. Ее страшил грозный гром аплодисментов промозглого, вонючего, шинельного, небритого зрительного зала, совершенно не похожего на нарядный, благоухающий Мариинский театр, где блистали не только танцовщицы, но и публика. В тесноте какого-то клуба все сидели с поблескивающими стволами винтовок, с едко дымящими самокрутками в зубах. Но удивительно — эти новые зрители горячо, заинтересованно благодарили артистов. Оказалось, им нужны балет, опера, симфония. И Галя наблюдала из-за кулис, как родители, несмотря на закоченевшие руки, усталые ноги, истощенное дрожащее тело, то воодушевленно выделывали бодрые, залихватские коленца характерных танцев, то выводили изощренные классические па, а после концерта с удовольствием отвечали на крепкое, бодрое рукопожатие строгого человека в кожанке и с пистолетом на поясе. В качестве гонорара им выдавали мешочки с мукой, крупой, сахаром.
Добирались артисты с окраин осажденного города, почти с фронтовой линии, на машине. Иногда она ломалась, и тогда балетной семье приходилось, взвалив на себя тюки с костюмами и продовольственным «жалованьем», двигаться пешком через ночь, чтобы, успев дома только перекусить и немного поспать, с утра бежать в школу на урок, в театр на репетицию. Сергей Николаевич одной рукой поддерживал супругу, в другой тащил поклажу. На нем верхом сидела Галя. Мерно покачиваясь в такт шагам отца, она тихонько плакала от страха.
Гражданская война окончательно расстроила привычный уклад улановского дома. Няня ушла, бабушка надолго уехала к заболевшему старшему сыну. Прежняя жизнь Гали рухнула: ей не с кем было гулять и оставаться дома, некому было накормить ее и уложить спать. Подчас, когда родители репетировали или выступали, девочку «пасли» подруги Марии Федоровны, но им всё реже удавалось выкроить время — одолевали напряженные заботы о выживании: к занятости в театре добавились подработки на стороне. Улановым приходилось всюду брать дочь с собой. Так она невольно познала изнанку будущей профессии. Оказалось, что прекрасные костюмы, тряпичные цветы, сахарные улыбки, ладные движения существуют не только отдельно от окружающей жизни, но и вопреки ей. Уланова вспоминала:
«В те трудные годы мои родители очень много работали: помимо почти ежедневных спектаклей, они должны были выступать трижды в вечер перед сеансами в кино. Тогда, чтобы приблизить искусство к народу, лучшие артисты академических театров давали бесплатные концерты».
Галина Сергеевна не могла забыть, как ее, продрогшую, испуганную, Сергей Николаевич осторожно нес на руках или плечах через весь завьюженный Петроград. Девочка, крепко обняв отца, жалела его и не могла дождаться окончания долгого, страшного пути.
Войдя, наконец, в кинотеатр через служебную дверь, родители, взяв Галю за руку, пробирались по темной узкой лестнице в небольшую комнату, где топилась железная «буржуйка», слабо отдавая свое тепло выстуженному пространству. В этом неопрятном интерьере, в дымном чаду нелепо смотрелись вычурные сценические туалеты плясавших, певших, читавших стихи артистов. Оголенные дамы и фрачные кавалеры ждали своего выхода на сцену, примостившись около печки. Через десятилетия Уланова с содроганием свидетельствовала:
«Я помню маму — замерзшую, плохо гнущимися пальцами снимающую валенки и завязывающую ленты розовых балетных туфель; помню, как в холоде закулисной каморки, за киноэкраном, она надевала блистающую воздушную пачку или тунику и с улыбкой появлялась на эстраде. Я видела, как ей трудно, как всё это утомительно. Но она танцевала с огромным увлечением, танцевала так, что люди, сидевшие в нетопленом зале, улыбались, счастливые тем, что они видят красивый и легкий танец, полный радости, света и поэзии. Потом, до своего выступления, пока шла картина, она закутывалась в теплые вещи, на ноги натягивала гамаши, чтобы вновь раздеться и выйти почти обнаженной на сцену, а публика сидела в пальто. И как-то всё это мне казалось не очень привлекательно и не очень удобно».
Когда на экране начинали мелькать смешные картинки, девочку устраивали на каком-нибудь ящике в узком пространстве между стеной и огромным белым полотном. Ей приходилось по два-три раза за вечер с обратной стороны экрана смотреть один и тот же немой фильм. Она засыпала и просыпалась под бренчание тапера. Кинострасти кипели, роковые красавицы и знойные брюнеты гипнотизировали ее демоническими взглядами, но маленькое измученное существо хотело как можно быстрее очутиться дома, чтобы сбросить тяжелую одежду, большие рукавицы и лечь в кроватку.
Транспорт не работал, и обратно Улановым приходилось возвращаться пешком в гнетущей, несусветной темноте тревожного города. На руки Галю брали по очереди, иногда зимой везли на саночках. Кругом постреливали. А дома, куда Улановы еле живые приходили за полночь, Мария Федоровна принималась за работу. Уланова вспоминала:
«Она готовила нехитрый ужин, кормила меня и укладывала спать. Я часто просыпалась, и когда бы я ни проснулась — я видела маму: то она стирала, то развешивала белье, то что-нибудь штопала или шила. У меня сложилось отчетливое представление, что мама никогда не отдыхает и никогда не спит. Наверно, это было довольно близко к истине. И я, слыша разговоры о том, что и мне предстоит учиться и стать балериной, с ужасом и отчаянием думала: неужто и мне придется так много работать и никогда не спать?»
Однако ангел-хранитель незримо внушал ей отторжение страха, ведь с него начинается предательство себя, приближающее смерть.
Смерть постоянно бродила рядом с Галей, вопросительно заглядывала в ее светлые глаза и видела там ответ судьбы: «Еще не время». С восьми до десяти лет Галя практически не покидала кровать из-за бесконечных хворей. Уланова вспоминала:
«Чем я только не болела в детстве, прожив всю революцию с четвертушкой хлеба! Очень слабый был организм. Переболела всеми болезнями, наверное, какие существуют, — корь, скарлатина, свинка, краснуха, желтуха, бесконечные ангины. Позже папа мне рассказывал, что рабочие сцены говорили: как это вы разрешаете своей дочке танцевать, у нее ноги-то подломают-ся, такие тоненькие. Вообще-то в первый период моей работы на сцене все считали, что я, кроме лирических партий, ничего больше не могу. Себе я объясняю это тем, что некоторая болезненность в первые годы моих выступлений сыграла роль такого определения, что я только лирическая актриса. По причине моего слабого организма что-то наверстывать для меня оказывалось труднее, чем для других. Я всегда помнила об этом».
Грусть и замкнутость исподволь вплетались в жизнерадостные черты ее натуры. Питание скудное, одежда поношенная. Мирная жизнь, уступая натиску военной диктатуры, апатично поддалась зловонной гнили хаоса. Оставалось только восхищаться великой творческой мыслью, которую трудно подменить или отменить. В то время счастьем для Гали стали книги. Она зачитывалась сказками Пушкина и Льва Толстого. Особенно поразила одна, выученная наизусть, — толстовский «Лебедь». Галя примеряла к ней балет «Лебединое озеро», который смотрела в Мариинском театре, и в творческом подсознании ребенка осторожно завязывался образ ее будущей Одетты.
Она рано поняла, что любимая природа запросто может обернуться жуткой, разрушительной силой:
«Сколько природа существует, сколько она «видела», сколько перед ней «прошло», а она невозмутимо на всё «смотрела». Она прекрасная, но и жестокая… Все мы будем там, никто оттуда не возвращается, и никто не рассказывает, как там было, что там было, что там есть, существует — не существует… Существует природа, которая руководит нами; так же, как растет трава, пробивая асфальт маленькой травинкой, так же и человек должен пробивать себе дорогу и жить, и понимать, когда он может, когда не может, а когда он уже должен не быть».
Лишь человек, переживший страх и прочувствовавший смерть, способен воспринимать жизнь такой, какова она есть, при этом веря, что целесообразная природа не может быть безучастной к созидательному гению.
Маленькая Галя несколько раз тонула. Однажды летом ее, заигравшуюся в теплой воде Щира, затянула озерная глубина. Она из последних сил крикнула: «Мама!» — и забылась, а очнувшись через некоторое время, поняла, что находится в объятиях плачущей Марии Федоровны. В другой раз ранней весной, когда третьеклассница Галя перебегала через замерзшую Фонтанку, лед лопнул, и она по плечи провалилась в стылую воду. К счастью, ранец за ее спиной не пролез в образовавшуюся трещину. Подоспевшие на помощь прохожие вытащили насмерть перепуганную девочку.
Галину Сергеевну трудно заподозрить в навязчивых мыслях или философских рассуждениях о смерти, хотя, вспоминая детские годы, она часто задавалась вопросом: «Как я вообще жива до сих пор?» Смерть интересовала ее как упокоение и последующее воскрешение. Признаваясь в любви всем цветам, кроме хризантем, «которые вроде капусты», Уланова замечала: «Гвоздика мне особенно дорога тем, что она не увядает так, как другие цветы, а постепенно как-то, незаметно уходит из жизни. То ли это еще бутон, то ли уже конец…»
Ее волновали истории о самоубийствах и о «том свете». Так, в октябре 1936 года в тесной компании кто-то рассказал подробности о нашумевшем в Ленинграде самоубийстве, предсмертном письме и скандальной, по указанию свыше, замене в газете заметки о самоубийце на некролог «скончавшегося от тяжелой болезни».
— Вот и вы тоже как-нибудь прочтете в газетах, что в тысяча девятьсот тридцать сороковом году такая вот балерина Уланова… — прошептала Галина Сергеевна.
Все подняли ее на смех: «В тридцать сороковом году!»
— Да-да, смейтесь, смейтесь, — ответила она.
— Так в каком же? — переспросил кто-то, смеясь.
— Не знаю, в каком, а будет.
В 1944 году балерина рассказала писательнице Магдалене Сизовой о смерти любимой няни Никитичны, а та, переименовав ее в Петровну, поместила это воспоминание в своей книге о детстве Улановой:
«Среди ночи Галя проснулась от громкого храпа. Никогда еще не храпела так няня Петровна.
— Няня, — тихонько позвала ее Галя, — не храпи: мне страшно.
Няня ничего не отвечала… Голова ее как-то странно свалилась набок.
Ступая быстро босыми ногами по холодному полу, Галя подбежала к ее кровати и остановилась. Няня лежала навзничь, свет голубого ночника падал прямо на ее лицо. И в этом свете ясно увидела Галя, как странно изменилось это знакомое ей до мельчайших морщинок лицо: оно было желтым, как воск, и хрип всё слабел на ее губах, раскрытых и искривленных, точно от мучительной боли.
Галя взяла нянину руку, свесившуюся с одеяла, дотронулась до ее лица — и вздрогнула: лицо было холодным, неподвижным и постепенно каменело.
Тогда Галя поняла: это была смерть…
Это страшное слово Галя узнала впервые, и часто в пустом углу, где раньше стояла нянина кровать, она повторяла про себя это слово, стараясь ему поверить. Но оно не принималось детским сознанием, и детское сердце кричало от боли первой раны, отказываясь верить в невероятный смысл невероятного слова: «нет»…
Няня кончилась… Это было совершенно непонятно, и вместе с ней кончилась вся прежняя Галина жизнь, а это было уже вполне понятно».
Со знанием дела передала Уланова подробности умирания человека, который был в то время живехонек. Во всяком случае, о «нашей Никитишне» она писала Н. Э. Радлову 26 декабря 1938 года, а незадолго до войны Евгения Никитична вместе со своей племянницей Женей смотрела спектакль с участием Галины Сергеевны в Кировском театре.
Возможно, этот вымысел был необходим балерине, чтобы корреспондировать переживания своей Жизели. Как раз в 1944 году Леонид Лавровский в Большом театре возобновил шедевр Адана для Улановой и Ермолаева. Позднее, увидев ее в этой роли, Анна Ахматова сказала:
— Балерина никакая. В «Жизели», в том месте, где смотрит сквозь кусты, лицо у нее страшное, а шея безобразная и тоненькая… Она гениальная мимистка и больше ничего… Мимистки такой действительно в мире не было… Когда умирает — подбородок делается восковым.
Ахматова была по-своему права: в сценических созданиях Галины Сергеевны на второй и даже третий план уходила «ослепительная ножка». «Надо быть не куклой на сцене, а человеком, — говорила балерина. — Да, у нас условное искусство, но его нужно сделать живым. Я научила себя, не говоря словами, понимать роль душой, видеть, мыслить. А движение ты должен так сделать рукой, поворотом корпуса, лицом, чтоб это было правдой. Ты должен работать головой».
Улановский феномен отчасти сформировало ее пристальное, деловито-творческое внимание к смерти. В каждой своей партии Уланова посредством движений, наполненных пластическим совершенством, не только играла смерть, но и прозревала что-то высшее, недоступное обыденному сознанию. Видимо, таким был танец библейского царя Давида перед Богом.
Репетируя в феврале 1936 года «Утраченные иллюзии», Галина Сергеевна сетовала на требование «партийных товарищей» изменить финальную сцену спектакля: главная героиня Корали не должна была «травиться», а Уланова настояла на самоубийстве. Та же ситуация складывалась и с постановкой «Ромео и Джульетты»: вопреки желанию «руководящих органов» она, точно по Шекспиру, закалывала себя.
Кульминационный евангельский сюжет о попрании смерти смертью всегда являлся для Улановой сверхзадачей, будь то «Жизель», «Баядерка» или «Спящая красавица», где коллизия нанизывается на смысловую триаду «смерть — сон — жизнь».
«Мария мгновенно встрепенулась, как будто током перелилось тело и выпрямилось, «вывернулось» и замерло, впившись в колонну. Пауза. Спина! Руки взвились напрасно. Обвиваясь, как нежное растение, медленно поворачивается лицом Мария. Стонет о помощи страдающий взгляд. Склоняется тело. И снова тело стремится выпрямиться, прильнуть к колонне. Но первой падает безжизненно рука, подкашиваются колени, и, медленно скользя по колонне, как складки роскошной ткани, постепенно увядает, замирает, тает тело. Поэма смерти», — описывал в 1937 году сцену гибели Марии в «Бахчисарайском фонтане» Василий Макаров.
В «Умирающем лебеде» Уланова, перебирая пуантами на одном месте посередине сцены, словно закручивала пространство в спираль, при этом прикрывала сверху голову рукой, а другую руку держала на уровне груди по линии движения. Вращения убыстрялись, а руки сникали. И наконец — печальный финал: убыстрялся темп движений, смерть подкашивала Лебедя, и он падал ниц. Балерина вспоминала:
«Внутренне для себя я это делала так. Совершенно спокойное существо — человек, птица, неважно — знает, что жизнь всё равно когда-то кончается. И в этом спокойствии есть какие-то порывы: а вдруг это меня не коснется. Но каждый человек, живущий на этом свете, понимает, что умирают рядом люди, и знает, что он сам умрет, а всё-таки думает, а вдруг эта смерть меня обойдет».
В «Лебедином озере» гибель Одетты на первый взгляд аналогично трактовалась Улановой: то же напряженно-эмоциональное, убыстренное исполнение. Но музыка Чайковского погружала балерину в состояние катарсиса. Буря бушевала не в природе, а в истерзанном страданиями Лебеде, буря смерти. В беспамятстве кружилась Одетта в торопливых турах, трепетало тело, вились руки, арабески[2] пронзала судорога. Неумолимый рок диктовал стремительные ритмы движений. Предсмертным, глубоким вздохом становился последний скорбный арабеск, после чего балерина падала ниц. Пошлость мира убивала мечту и любовь.
Галя удивлялась переменам в любимом Петербурге: его великолепие постепенно ветшало, как одежда горожан. Всё вокруг разваливалось, зарастало травой. Остались только величественные архитектурные силуэты непреходящей красоты, которые казались Гале надолго уснувшими, словно во владениях короля Флорестана из «Спящей красавицы». Нева, Фонтанка, церковные купола, сады выглядели абсолютно отчужденными от людского существования. Возможно, с тех пор бытие для нее окончательно разделилось на «человеческое», всегда в чем-то ущербное, и «природное», неизменно разумное и безупречное.
Впечатлительность дочери, ее стремительно меняющийся характер беспокоили родители. Они решили поместить Галю за надежные двухсотлетние стены театрального училища, где и накормят, и обучат, и дадут профессию. Уланова вспоминала:
«Я с детства знала, что у меня есть дело. Когда в Петербурге еще не было трамваев, по дорогам ходили конки. На лошадей надевали шоры для того, чтобы ничто не отвлекало их. Вот в таких шорах я и жила всю жизнь для своего искусства. Этому меня мама научила, будучи здесь, в театре, артисткой балета. Поэтому я приходила, делала свое дело, и только бы мне не видеть людей».
Малолетство Улановой закончилось в 1919 году, когда ее определили в хореографическую школу. Перед поступлением Мария Федоровна привела Галю в часовню, устроенную в домике Петра I (была традиция приходить туда, затевая какое-то важное дело). Она долго молилась перед чудотворной иконой Спаса Нерукотворного.
Смерть потерпела поражение в схватке с созидательной силой человеческого таланта и разума. В городе пел Федор Шаляпин, творили композитор Александр Глазунов и писатель Максим Горький, работали нобелевский лауреат физиолог Иван Павлов, секретарь Академии наук востоковед Сергей Ольденбург, директор Петербургской публичной библиотеки Эрнест Радлов и др.
Если трехсотлетняя династия Романовых в чем и преуспела, так это в театральной сфере. Даже теперь зрительные залы были переполнены. «Искусство, литература, наука, всё изящное и утонченное, всё, что мы зовем «цивилизацией», было вовлечено в эту стихийную катастрофу. Наиболее устойчивым элементом русской культурной жизни оказался театр. Здания театров оставались на своем месте, и никто не грабил и не разрушал их. Артисты привыкли собираться там и работать, и они продолжали это делать; традиции государственных субсидий оставались в силе. Как это ни поразительно, русское драматическое и оперное искусство прошло невредимым сквозь все бури и потрясения и живо и по сей день», — отмечал Герберт Уэллс в книге «Россия во мгле». В 1919–1920 годах на сцене Мариинки давались балеты «Спящая красавица», «Лебединое озеро», «Раймонда», «Корсар», «Жизель», «Пахита», «Эсмеральда», «Дочь фараона», «Конек-Горбунок», «Испытание Дамиса», «Капризы бабочки», «Привал кавалерии», «Фея кукол», «Эрос», «Волшебная флейта», «Арагонская охота», «Талисман», «Синяя Борода», «Дон Кихот», «Щелкунчик», «Арлекинада», «Карнавал», «Шопениана». Мало кто может сегодня похвастаться таким репертуаром.