Галлия и Франция

Без ненависти, без страха.



ПРЕДИСЛОВИЕ
К РОМАНУ «ГРАФИНЯ СОЛСБЕРИ»

История Франции, благодаря господам Мезре, Велли и Анктилю, приобрела репутацию до такой степени скуч­ной, что в этом отношении она могла бы с успехом соперничать с историей любой другой страны на свете; вот почему исторический роман был совершенно чужд нашей литературе до тех пор, пока до нас не стали дохо­дить шедевры Вальтера Скотта. Я говорю «чужд», ибо не предполагаю, что кто-нибудь всерьез принимает за исто­рические романы «Осаду Ла-Рошели» г-жи де Жанлис или «Матильду, или Крестовые походы» г-жи Коттен. До того времени нам в действительности были известны лишь пасторальный, нравоописательный, альковный, рыцарский, любовный и сентиментальный романы. «Астрея», «Жиль Блас», «Софа», «Маленький Жан из Сантре», «Манон Леско» и «Амелия Мэнсфилд» стали шедеврами каждого из этих жанров.

Сколь же велико было у нас во Франции удивление, когда после появления «Айвенго», «Кенилвортского замка» и «Ричарда в Палестине» нам пришлось признать превосходство этих романов над нашими. Именно Валь­тер Скотт присоединил к интуитивным приемам своих предшественников приобретенные познания, а к пони­манию человеческого сердца — знание истории народов; именно он, наделенный интересом к старине, верным взглядом и животворящей силой изображения, сумел своим гением воскресить целую эпоху с ее нравами, интересами и страстями, начиная от свинопаса Гурта и вплоть до Черного Рыцаря Ричарда, начиная от драчуна Майкла Лемборна и вплоть до королевы-цареубийцы Елизаветы, начиная от рыцаря Леопарда и вплоть до придворного медика Салах ад-Дина; короче, под его пером люди и вещи обретают жизнь и место, соответ­ствующие времени, когда они существовали, и читатель, сам того не замечая, оказывается перенесенным в полно­ценный мир со всей его стройной общественной иерар­хией и спрашивает себя, уж не спустился ли он при помощи какой-то волшебной лестницы в одно из тех подземных царств, о каких говорится в «Тысяче и одной ночи».

Однако вначале мы не отдавали себе в этом отчета и долгое время полагали, что неведомая нам прежде зани­мательность, какую мы находим в романах Вальтера Скотта, объясняется тем, что история Англии гораздо богаче разнообразными событиями, чем наша. Мы предпочитали объяснять это превосходство, которое невоз­можно было отрицать, сцеплением обстоятельств, а не гением человека. Это тешило наше самолюбие и вино­вником наших неудач в значительной доле делало Господа Бога. Мы еще укрывались за стеной этих доводов и как могли оборонялись под ее защитой, как вдруг вышел в свет «Квентин Дорвард» и проделал брешь в заслоне из наших вялых оправданий. С этого времени приходилось признавать, что и в нашей истории есть романтические и поэтические страницы, а в довершение нашего униже­ния они были прочитаны нам англичанином и мы узнали о них лишь в переводе с чужого языка.

У нас есть такой недостаток, как тщеславие, но зато, к счастью, нам не присуще упрямство, и если мы побеж­дены, то открыто признаем свое поражение, пребывая в уверенности, что рано или поздно нам предстоит оты­граться и одержать победу. Наша молодежь, которую тяжелые обстоятельства нашего недавнего прошлого под­готовили к основательной учебе, со всей страстью при­нялась за работу; каждый углубился в исторические залежи наших библиотек, отыскивая самую богатую, на его взгляд, золотую жилу; на память пришли Бюшон, Тьерри, Барант, Сисмонди и Гизо с их сокровищами, которые они щедро разбросали по нашим городским площадям, чтобы каждый мог черпать оттуда.

Тотчас же толпа набросилась на бесценную руду, и спустя несколько лет сверх всякой меры появились кам­золы, средневековые капюшоны и башмаки с загнутым кверху острым концом; слышался громкий лязг доспе­хов, шлемов и кинжалов; возникла великая путаница между языками «ойль» и «ок»; наконец, из тиглей наших современных алхимиков вышли на свет «Сен-Мар» и «Собор Парижской Богоматери», два слитка чистого золота на кучу шлака.

В то же время другие попытки, какими бы несовер­шенными они ни были, дали, по крайней мере, тот результат, что они привили людям вкус к нашей истории; все сочинения, написанные на эту тему, скверные, посредственные и хорошие, были так или иначе прочи­таны, и читатели вообразили, что они знают и свои хро­ники. И тогда все перешли от изучения общей истории к желанию узнать исторические подробности; тотчас же возник огромный заказ на неизданные мемуары; такое направление умов было с ловкостью подмечено уврарами от литературы; каждая эпоха обрела своего Брантома, свою Мотвиль и своего Сен-Симона; все это распродава­лось вплоть до последнего экземпляра, совсем не так, как «Мемуары» Наполеона, которые расходились с тру­дом, ведь они были изданы после сочинений Ла Контан- порен.

Позитивистская школа во всеуслышание заявила, будто все это величайшее несчастье; будто из историче­ских романов и апокрифических мемуаров нельзя узнать ничего подлинного и основательного; будто они пред­ставляют собой ложные, побочные ветви, не принадле­жащие ни к одному из литературных жанров, и все, что эти компиляции оставляют в голове у тех, кто их про­читал, служит лишь тому, чтобы создавать неверное пред­ставление о людях и событиях, заставляя воспринимать их с ложной точки зрения; к тому же в такого рода книге вниманием читателя всегда завладевают вымышленные персонажи, а потому в памяти у него сохраняется лишь ее романтическая часть. Возражая представителям этой школы, указывают на Вальтера Скотта, который, вне всякого сомнения, с помощью созданных им романов преподал своим соотечественникам больше исторических сведений, чем это сделали Юм, Робертсон и Лингард с помощью своих исторических трудов; они отвечают, что это правда, но ведь у нас не создано ничего, способного сравниться с тем, что создал Вальтер Скотт, и в этом отношении правда на их стороне; и потому они без вся­кой жалости отсылают нас к прямо хроникам, но вот тут и кроется их ошибка.

Ведь лишь при условии особого изучения языка, на что ни у кого нет времени и что вызывает усталость, выдержать которую хватает духа только у особых людей, можно браться за наши достаточно трудные для чтения хроники, начиная от Виллардуэна и кончая Жуанви- лем, другими словами, с конца двенадцатого века до конца четырнадцатого; а ведь именно на этот период времени приходятся самые значительные царствования нашей третьей королевской династии. Именно в эту эпоху языческий мир Карла Великого сменяется христи­анским миром Людовика Святого; уходит римская циви­лизация, и начинается цивилизация французская; власть вождей уступает место феодализму; на правом берегу Луары формируется язык; с Востока вместе с крестонос­цами возвращается искусство; рушатся базилики, возво­дятся соборы; женщины намечают для себя в обществе то место, какое рано или поздно они в нем займут; народ пробуждается, просвещаясь политически; учреждаются парламенты, основываются школы, и один из королей объявляет, что французы, будучи франками по названию, должны рождаться франками по сути, то есть людьми свободными. Наемный труд сменяет крепостную зависи­мость, возникает наука, зарождается театр, формируются европейские государства, Англия и Франция отделяются друг от друга, создаются рыцарские ордена, уходят в про­шлое ландскнехты, возникают регулярные армии, чуже­земное исчезает с национальной почвы, крупные ленные владения и мелкие королевства присоединяются к владе­ниям короны; и наконец, могучее дерево феодализма, принеся все свои плоды, падает под топором Людо­вика XI, короля-дровосека: это, как видно, и есть кре­стины Франции, утратившей свое прежнее имя Галлия; это младенчество той эпохи, которая при нас пребывает в своем зрелом возрасте; это хаос, из которого вышел наш мир.

Более того, какими бы красочными ни были повество­вания Фруассара, Монстреле и Жювеналя дез Юрсена, в совокупности охватывающие еще один промежуток вре­мени длиной около двух столетий, их хроники — это скорее сведенные воедино отрывки, а не завершенный труд, скорее каждодневные заметки, а не погодные записи; это не путеводная нить, позволяющая пройти по лабиринту, не луч солнца, проникающий в темные долины, не дороги, проложенные в девственных лесах; ничто не находится в центре их внимания — ни народ, ни дворянство, ни королевская власть; напротив, все дается порознь, и каждая сюжетная линия приводит в новую точку континента. Читатель беспорядочно скачет из Англии в Испанию, из Испании во Фландрию, из Фландрии в Турцию. За множеством мелких расчетов оказываются скрыты великие интересы, и никому не дано разглядеть в этом непроницаемом мраке светящу­юся длань Господню, которая держит бразды правления миром и неуклонно направляет его по пути прогресса; так что человек поверхностный, который прочтет Фруас­сара, Монстреле и Жювеналя дез Юрсена, сохранит в памяти лишь забавные истории без последствий, собы­тия без продолжений и бедствия без причин.

Стало быть, читатель оказывается зажат в простран­стве между историей в собственном смысле этого слова, которая представляет собой не что иное, как скучное собрание дат и событий, связанных между собой хроно­логическим порядком; историческим романом, который, если только он не написан с гениальностью и познани­ями Вальтера Скотта, подобен волшебному фонарю, лишенному источника света, цветов и всякой дальности действия; и наконец, подлинными хрониками, источни­ком надежным, глубоким и неиссякаемым, откуда вода, однако, вытекает настолько взбаламученной, что сквозь рябь почти невозможно разглядеть его дно неопытным глазом.

Поскольку у нас всегда было желание посвятить часть своей творческой жизни созданию исторических произ­ведений (речь здесь идет вовсе не о наших драмах), мы сами заперли себя в этом треугольнике, однако основа­тельно размышляли о средстве выйти из него, оставив за собой раскрытую дверь, как только будут последова­тельно изучены хроники, исторические труды и истори­ческие романы, как только придет осознание, что хро­ники нужно рассматривать лишь как источник, из которого следует черпать; мы питали надежду, что для нас найдется место между теми, кто не обладает вооб­ражением в достаточной степени, и теми, у кого оно имеется в переизбытке; нами владеет убеждение, что даты и перечень событий в их временной последователь­ности сами по себе не представляют интереса, поскольку их не соединяет никакая живая связь, и что мертвое тело истории не вызывает у нас особого отвращения лишь потому, что те, кто его препарировал, начали с того, что выпустили из него кровь, затем удалили лицевую мышеч­ную ткань, обеспечивающую его узнаваемость, потом мускулы, отвечающие за движение, и наконец, жизненно необходимые органы: в итоге остался скелет, лишенный сердца.

С другой стороны, исторический роман, не обладая способностью воскрешать, ограничивается лишь гальва­ническими опытами: он по своему усмотрению наряжает труп и, ограничиваясь точностью, принятой у Бабена и Санктуса, сурьмит ему брови, подкрашивает губы, накла­дывает на щеки румяна, а затем, присоединив мертвое тело к вольтову столбу, заставляет его совершить два-три причудливых прыжка, что придает ему видимость жизни. Те, кто проделывает это, впадают в противоположную крайность: вместо того, чтобы превращать историю в скелет, лишенный сердца, они делают из нее чучело, лишенное скелета.

Главная трудность, по нашему мнению, состоит в том, чтобы уберечься от двух этих ошибок, первая из кото­рых, как уже говорилось, заключается в том, что про­шлое иссушивается, как это делает историческая наука, а вторая — в том, что история искажается, как это делает роман.

Единственный способ справиться с этой трудностью, на наш взгляд, таков: как только вы остановили свой выбор на той или другой эпохе, вам следует тщательно изучить различные интересы, которые движут народом, дворянством и королевской властью; выбрать среди глав­ных персонажей этих трех слоев общества тех, кто при­нял активное участие в событиях, совершавшихся в то время, какое вы намереваетесь описать в своем сочине­нии; тщательнейшим образом разобраться, каковы были внешность, характер и темперамент этих персонажей, чтобы, заставляя их жить, говорить и действовать в соот­ветствии с этим триединством, можно было бы наблю­дать за развитием у них страстей, ставших причинами великих бедствий, даты которых отмечены в анналах истории, и связанных с ними событий, которыми нельзя заинтересовать иначе, как показывая, сколь закономерно они заняли место в хронологических руководствах.

Тот, кто выполнит подобные условия, сумеет обойти оба этих подводных камня, поскольку истина, вновь обретшая тело и душу, будет неукоснительно соблюдена и ни один из вымышленных персонажей не смешается с реальными персонажами, которые, в отличие от них, действуют и в сочиненной драме, и в подлинной исто­рии.

Искусство, таким образом, будет использовано лишь для того, чтобы придерживаться нити, которая, извива­ясь по всем трем этажам общества, связывает воедино события, а у воображения будет только одна обязан­ность — очищать атмосферу, в которой совершаются все эти события, от всякой посторонней дымки, чтобы чита­тель, пройдя от начала какого-либо царствования и до его конца, мог обернуться и охватить одним взглядом все пространство между двумя этими горизонтами.

Я прекрасно понимаю, что такая задача будет неимо­верна трудна и при этом крайне плохо вознаграждена славой, ибо в подобных сочинениях нечего делать фан­тазии и все созданные в них образы принадлежат Богу. Что же касается того, что повествование может по этой причине утратить занимательность, то, мы уверены, читатель обретет интерес к нему в подлинности описы­ваемых там событий, ибо у него будет твердое убежде­ние, что герои, по стопам которых он проходит весь их жизненный путь, от их рождения и до их смерти, пере­живая вместе с ними любовь и ненависть, позор и славу, радости и печали, — вовсе не выдуманные.

Впрочем, это та самая задача, какую мы поставили перед собой еще четыре года тому назад, когда впервые опубликовали в качестве основы подобной системы раз­вернутое введение под названием «Галлия и Франция», содержащее важнейшие события нашей истории, начиная от расселения германцев в Галлии и вплоть до распрей, возникших между Францией и Англией после смерти Карла Красивого. Теперь мы возобновим наш рассказ, избрав на этот раз форму хроники, а не лето­писи и отказавшись от краткости, присущей хронологи­ческому руководству, в пользу красочности изложения.

Завершим эти рассуждения вспомнившейся нам вос­точной притчей.

Когда Бог создал землю, ему пришла в голову мысль дать мирозданию владыку, что крайне огорчило наблю­давшего за ним Сатану, который уже полагал землю своей; так что Господь сотворил по своему образу чело­века, вдохнул в него жизнь, дотронувшись кончиком пальца до его лба, поместил его в раю, поименовал животных, которые должны были ему покоряться, указал ему плоды, которыми он мог питаться, а после этого воз­несся, чтобы засеять те тысячи миров, что вращаются в пространстве. Стоило ему удалиться, как тотчас же явился Сатана, чтобы посмотреть на человека поближе; тот же, утомившись, пока его сотворяли, крепко спал.

И тогда Сатана принялся внимательно разглядывать человека во всех подробностях, испытывая злобу, кото­рую совершенство его форм и существующая между ними гармония лишь увеличивали; однако он не мог нанести ему никакого телесного ущерба, ибо за ним наблюдал дух Божий; Сатана уже собирался уйти, отчаявшись завла­деть этим телом и погубить эту душу, как вдруг ему взду­малось осторожно простукать пальцем тело человека; до­бравшись до груди, он услышал гулкий звук пустоты.

— Прекрасно, — промолвил Сатана, — раз там пусто, я вложу туда страсти.

Так вот, именно историю страстей, вложенных Сата­ной в эту пустую грудь, мы и намерены предложить нашим читателям.



ПРОЛОГ

Малые размеры места, отведенного нами для пролога, вынуждают нас бросить на первобытные времена лишь один из тех беглых взглядов, какие охватывают явления в целом, но не дают возможности различить отдельные подробности.

Раскрыв иудейские книги, эти древние архивы нарож­дающегося мира, мы увидим, как первый человеческий род разделился на три ветви, подобные пылающему тре­угольнику, который символизирует Бога, и, направляе­мый своими вождями, заложил в трех известных частях света семена будущих народов.

Однако еще до того, как это произошло, с Армянского нагорья, где пристал ковчег, спускается, гонимый про­клятием Ноя и сопровождаемый своими одиннадцатью сыновьями, Ханаан, чтобы образовать отдельный народ, первичное ядро, изначальное племя. Он пересекает Иор­дан, следуя в направлении, противоположном тому, каким впоследствии пойдет Моисей, и не останавлива­ется до тех пор, пока не достигает земли, которая позд­нее стала называться Палестиной и которой караван изгнанников дал имя своего вождя. Вскоре каждый из братьев встает во главе семьи, каждая из семей образует племя, племена, объединившись, становятся народом, и потомство одного человека распространяется с востока на запад, от реки Иордан до огромного озера, которое мы называем Средиземным морем, а хананеяне, по сво­ему невежеству, именовали Великим морем; и с севера на юг, от горы Ливанской до потока Бесор, или реки Египетской.[1]

Именно там, отделенный от остальных людей горной цепью на севере, рекой — на востоке, потоком — на юге, морем — на западе, отделенный еще до того, как дерзкое предприятие, начатое в Вавилоне, приведет к смешению языков, этот народ сохранит, словно сокровище, за кото­рым два столетия спустя придет сюда Авраам, и изна­чальное наречие чад Божьих, и первые земли, занятые прародителем людей.

Затем, когда настанет день рассеяния народов и весь свет будет отдан потомкам трех людей, сыновья Хама направятся на юг, оставят по левую руку от себя Красное море, перейдут Нил выше семи рукавов, которыми он впадает в Средиземное море, и под главенством Мицра- има, своего вождя, создадут между Великой пустыней и Аравийским заливом Египетское царство, где спустя пятьсот лет Осимандий построит Фивы, а Ухорей — Мемфис. Их потомки, племена, потемневшие под солн­цем Африки, распространятся от Баб-эль-Мандебского пролива до Мавретании, где высятся Атласские горы, и от Суэцкого перешейка до мыса Бурь, где ревут волны, перекатываясь из Атлантического океана в Индийский.

Со своей стороны, потомки Сима разделятся на три колена и направятся на восток, ведомые тремя вождями, словно три рукава одной реки, которые отдаляются друг от друга, выходя из одного источника.

Старший, Арфаксад, создаст по левую сторону от Пер­сидского залива Халдейское царство — особое царство, народ которого однажды станет именовать себя богоиз­бранным и породит Фарру, от кого родится Авраам.

Второй сын, Елам, перейдет Евфрат и Тигр и по дру­гую сторону безымянного горного хребта создаст у его подножия Эламское царство, память о котором сохра­нится благодаря великому городу, Персеполю, и вели­кому человеку, Киру.

Третий сын, Ассур, остановится между Месопотамией и Сирией, построит Ниневию и заложит фундаменты Ассирийского царства, где Нимрод-охотник откроет спи­сок из тридцати четырех царей, последним из которых будет Сарданапал.

Вот так потомство трех братьев рассеется по земному саду, зовущемуся Азией: оно пройдет через леса, где добывают сандал и мирру, перейдет реки, которые катят по своему руслу коралл и жемчуг, и обнаружит россыпи рубинов, топазов и алмазов, закладывая фундаменты тех чудесных городов, какие будут называться Багдадом, Исфаханом и Кашмиром.

Что же касается потомков Иафета, то они двинутся в сторону пустынных земель и, пробираясь сквозь туманы Запада, распространятся по Европе, на короткое время задержатся в Греции, чтобы построить там Сикион и Аргос, после чего расселятся от Новой Земли до Гибрал­тарского пролива, от Черного моря до берегов Норвегии, заняв ту часть света, которую евреи, поэтичные в своем невежестве, именовали островами народов в землях их[2].

Затем, как только мир оказался заселен, Господь заду­мал обучить людей наукам и озарить их светом веры, а чтобы каждый отдельный народ не избежал этого двой­ного благодеяния, он с помощью завоеваний объединил все народы земли в руках римского исполина.

И вот, чтобы подготовить эту великую эпоху христи­анства и цивилизации, за пятнадцать столетий до ее наступления, в одно и то же время, содействуя исполне­нию замысла Господа, Египет покидают: под предводи­тельством Кекропа — колония ученых, которая возведет Афины, колыбель всех наук; под началом Пеласга — армия воинов, потомки которых построят Рим, символ всех завоеваний; в повиновении законам Моисея — толпа рабов, среди потомков которых родится Христос, олице­творение всеобщего равенства.

Затем, торопя свершение божественного замысла, один за другим последуют: в Греции, дабы просвещать, — поэты Гомер и Еврипид, законодатели Ликург и Солон, философы Платон и Сократ, и весь мир будет изучать их сочинения, перенимать их законы, признавать их уче­ния; в Риме, чтобы завоевывать, — Цезарь, полководец и диктатор; его армия пройдет по миру, словно гигант­ская река, в которую вольются, как горные потоки, четырнадцать народов, образовав общее течение всех своих вод, единый народ из всех своих племен, единый язык из всех своих наречий и выпав из рук завоевателя лишь для того, чтобы образовать в руках Октавиана Авгу­ста единую империю из всех своих держав.

Но вот, наконец, настает время, и на краю Иудеи, на востоке, там, где рождается день, на римском горизонте появляется Христос, солнце цивилизации, божественные лучи которого отделят античные времена от нового вре­мени и свет которого будет сиять три века, прежде чем он озарит Константина.

Но, поскольку такая империя слишком велика, чтобы длительное время сохранять равновесие под скипетром одного человека, она выскользнула из рук умирающего Феодосия Великого, раскололась на две части, покати­вшиеся в разные стороны от его гроба и образовавшие двуединую христианскую империю Востока и Запада, на троны которой взошли Аркадий и Гонорий.

Между тем эти потоки отдельных народов, влившиеся в великую римскую реку, несли с собой больше тины, чем чистой воды: империя, унаследовав науку вошедших в нее народов, унаследовала также и их пороки. В суды проникла продажность, в города — развращенность, в военные лагеря — изнеженность; мужчины исходили пбтом под тяжестью плащей настолько легких, что они развевались на ветру; женщины проводили целые дни в купальнях, а оттуда, набросив покрывало, шли в дома терпимости; солдаты, забыв о латах, спали в раскрашен­ных шатрах и пили из кубков более тяжелых, чем их мечи. Все стало продажным: совесть гражданина, ласки супруги, служба воина. А ведь народ, для которого богами домашнего очага становятся статуи из золота, уже стоит на пороге гибели.

Юная и чистая мораль Евангелия никак не сочеталась с этим одряхлевшим и продажным миром. Первоначаль­ное племя, дошедшее до святотатства, погибло в водах потопа; новое племя, дошедшее до продажности, должно было очиститься железом и огнем.

И вот внезапно в глубинах неведомых стран, на севере, востоке и юге, грохоча оружием, приходят в движение неисчислимые орды варваров, которые устремляются в западный мир: одни пешие, другие конные, эти на вер­блюдах, а те на колесницах, запряженных оленями.[3] Реки они преодолевают на своих щитах[4], по морю плывут на ладьях; клинком меча они гонят перед собой целые народы, как пастух гонит стадо деревянным посохом, и сметают их один за другим, как если бы Господь сказал: «Я смешаю земные народы, как ураган мешает земной прах, дабы от их столкновений высекались во всех частях света искры христианской веры, дабы прежние времена и память о них были уничтожены, дабы все кругом сде­лалось новым».

Тем не менее в подобном разрушении будет опреде­ленный порядок, ибо из хаоса возникнет новый мир. Каждый примет участие в этом опустошении, ибо Бог обозначил для каждого ту задачу, какую тот должен исполнить, как хозяин фермы обозначает жнецам поля, которые те должны выкосить.

Вначале Аларих во главе готов проходит через всю Италию, подгоняемый дыханием Иеговы, как корабль — дыханием бури. Он идет вперед. Однако ведет его не соб­ственная воля: его толкает чья-то рука. Он идет вперед. Напрасно какой-то монах бросается ему поперек дороги и пытается остановить его. «То, что ты у меня просишь, не в моей власти, — отвечает ему варвар, — неведомая сила торопит меня разрушить Рим». Вместе со своими воинами он трижды накатывается, словно морской при­лив, на Вечный город, беря его в окружение, и трижды отступает, словно отлив. К нему приходят послы, чтобы побудить его снять осаду, и пугают его тем, что ему при­дется сразиться с силами, численно превосходящими его войско в три раза. «Тем лучше, — говорит жнец челове­ческих душ, — чем гуще трава, тем легче ее косить!»[5]

Наконец он уступает уговорам и дает обещание уйти, если ему отдадут все золото, все серебро, все драгоцен­ные камни и всех рабов-варваров, какие найдутся в городе.

«Что же ты оставишь жителям?»

«Жизнь!» — отвечает Аларих.

Ему принесли пять тысяч фунтов золота, тридцать тысяч фунтов серебра, четыре тысячи шелковых туник, три тысячи окрашенных пурпуром кож и три тысячи фунтов перца.[6] Римляне, чтобы откупиться, расплавили золотую статую Доблести, которую они именовали воин­ской добродетелью.[7]

Затем Гейзерих во главе вандалов проходит через всю Африку и движется к Карфагену, где нашли прибежище остатки римского общества; к распутному Карфагену, где мужчины украшали себя венками из цветов и одевались, как женщины, и где, накинув на голову покрывало, эти странные блудницы останавливали прохожих, чтобы предложить им свои противоестественные ласки.[8] Гейзе­рих подходит к городу, и, в то время как его войско взби­рается на крепостные стены, народ заполняет цирк. За стенами лязг оружия, внутри них — шум игр; тут голоса певцов, там крики умирающих; у подножия крепостных стен проклятия тех, кто не может устоять на залитой кровью земле и гибнет в рукопашной схватке; на скамьях амфитеатра песни музыкантов и звуки аккомпанирую­щих им флейт. Наконец город взят, и Гейзерих лично отдает стражникам приказ открыть ворота цирка.

— Кому? — спрашивают они.

— Властителю земли и моря, — отвечает завоеватель.

Однако вскоре он испытывает потребность нести огонь и меч дальше. Будучи варваром, он не знает, какие народы обитают на земле, но хочет их истребить.

— Куда направляемся, хозяин? — спрашивает его кормчий.

— Куда пошлет Бог!

— С каким народом собираемся воевать?[9]

— С тем, какой хочет наказать Бог.[10]

И вот, наконец, появляется Аттила, которого его мис­сия призывает в Галлию; каждый раз, когда он устраивает привал, его лагерь занимает пространство, где могут раз­меститься три обычных города; он ставит в караул у шатра каждого из своих военачальников по одному из пленных царей, а у собственного шатра — одного из своих военачальников; пренебрегая греческой золотой и серебряной посудой, он ест сырое кровоточащее мясо с деревянных тарелок. Он идет вперед, и его войско запол­няет придунайские пастбища. Лань указывает ему дорогу через Меотийское болото и тотчас исчезает.[11] Словно бур­ный поток, проходит он по Восточной империи, остав­ляя за собой Льва II и Зенона Исавра своими данниками; с пренебрежением проходит через Рим, уже разрушен­ный Аларихом, и, наконец, ступает на ту землю, какая ныне называется Францией и на какой остались тогда стоять всего два города — Париж и Труа. Каждый день кровь обагряет землю; каждую ночь зарево пожара оба­гряет небо; детей подвешивают на деревьях за бедренное сухожилие и оставляют живыми на съедение хищным птицам[12]; девушек кладут поперек дорожной колеи и пускают по ним груженые телеги; стариков привязывают к шеям лошадей, и лошади, погоняемые стрекалом, воло­кут их за собой. Пятьсот сожженных городов отмечают путь царя гуннов, пройденный им по миру; следом за ним тянется пустыня, как если бы она была его данни­ком. Даже трава не будет больше расти там, где прошел конь Аттилы, говорит этот царь-губитель.

Все необычайно у этих посланцев небесной кары: и рождение, и жизнь, и смерть.

Аларих, уже готовый переправиться на Сицилию, уми­рает в Козенце. И тогда его воины, собрав толпу плен­ных, отвели воды реки Бузенто, посередине ее обнажи­вшегося русла вырыли для своего предводителя могилу и положили туда под него, вокруг него и поверх него золото, драгоценные камни и дорогие ткани; затем, когда могила была заполнена и засыпана, воды Бузенто вер­нули в прежнее русло, над гробницей потекла река, а на берегах реки были умерщвлены все, кто принимал уча­стие в погребении, вплоть до последнего раба, с тем чтобы тайну могилы знали только мертвые.[13]

Аттила испускает дух на руках своей молодой жены Ильдико, и гунны остриями мечей делают себе надрезы пониже глаз, чтобы оплакивать своего царя не слезами женщин, а кровью мужчин.[14] Самые знатные из его вои­нов целый день ходили вокруг его тела, распевая боевые песни; затем, когда настала ночь, труп царя положили в тройной гроб — первый из золота, второй из серебра, а третий из железа — и втайне от всех опустили в могилу, дно которой было устлано знаменами, оружием и драго­ценностями, а чтобы людская алчность не осквернила гробницу ради этих несметных богатств, могильщиков сбросили в ту же яму и закопали вместе с погребенным царем.[15]

Вот так ушли из жизни эти люди, которые, каким-то дикарским инстинктом узнав о своей миссии, до срока творили суд над миром, называя себя молотом вселен­ной[16] и бичом Божьим.

Затем, когда ветер унес пыль, поднятую движением стольких войск, когда в небе растаял дым от стольких сожженных городов, когда туманы, поднявшиеся со стольких полей сражения, благодатной росой опустились на землю и когда, наконец, глаз смог различать что-либо посреди этого необъятного хаоса, стали видны молодые, обновленные народы, толпящиеся вокруг нескольких старцев, которые держали в одной руке Евангелие, а в другой крест.

Эти старцы были отцами Церкви.

Эти народы были нашими предками, подобно тому как евреи были нашими прародителями: живые, чистые источники, бившие из земли в том самом месте, где исчезли грязные реки.

Франки, бургунды и вестготы поделили между собой Галлию; остготы, лангобарды и гепиды распространились по Италии; аланы, вандалы и свевы захватили Испанию; наконец, пикты, скотты и англосаксы оспаривали право владеть Британией, а посреди этих новых варварских племен кое-где были разбросаны старые римские посе­ления, своего рода колонны, установленные цивилиза­цией: к своему удивлению, они уцелели среди моря вар­варства, и на них еще сохранились полустертые имена первых властелинов мира.



ГАЛЛИЯ 
ДИНАСТИЯ ЗАВОЕВАТЕЛЕЙ

ФРАНКО-РИМСКАЯ МОНАРХИЯ




ДИНАСТИЯ ЗАВОЕВАТЕЛЕЙ

Пределы Римской империи были установлены при Авгу­сте следующим образом: на востоке — Евфрат;

на юге — нильские пороги, африканские пустыни и Атласские горы;

на севере — Дунай и Рейн;

на западе — океан.[17]

Страна, берега которой омывал этот океан, и есть Гал­лия. Цезарь завершил завоевание Галлии в 51 году до Рождества Христова и превратил ее в римскую провин­цию.

Он застал ее разделенной на три части и населенной тремя народами, которые отличались по языку, обще­ственным установлениям и законам: белгами, галлами, или кельтами, и аквитанами.[18]

Кельтов, обитавших между двумя другими народами, отделяли от белгов Марна и Сена, а от аквитанов — Гаронна.

Рим поделил свои новые завоевания на семнадцать провинций[19], в каждой из них построил крепость, разместил там гарнизоны и, подобно ревнивой хозяйке, кото­рая боится, как бы пришельцы с моря не похитили у нее самую красивую из ее рабынь, дал приказ своему флоту непрестанно крейсировать у берегов Бретани.[20]

Константин, миролюбивый властитель империи, учре­дил для Галлии должность префекта претория. Этому префекту подчинялись все прочие наместники, а сам он подчинялся лишь императору. Префект застал почти всю Галлию католической: обращение ее в христианство дати­руется правлением императора Деция.[21]

В 354 году правителем Галлии стал в свой черед Юлиан, занимавший эту должность в течение пяти лет. Он отразил два вторжения франков, дал их предводителям несколько сражений, после чего суровой зимой дошел до терм, доныне носящих его имя, в маленьком городке Париже, который он называл своей дорогой Лютецией.[22]

В 451 году Галлией управлял Аэций, и ему пришлось отражать уже не вторжения франков, а огромный наплыв варварских орд, на пути которых следовало поставить преграду; речь шла теперь не о том, чтобы сражаться с каким-то безвестным вождем племени, а о том, чтобы победить Аттилу.

Аэций осознавал угрозу и ничем не пренебрег, чтобы противостоять ей: к легионам, которые ему удалось собрать в Галлии, он присоединил вестготов, бургундов, кельтов, саксов, аланов, алеманов и одно из племен тех самых франков, которые еще недавно сражались с Юли­аном. Однако Аэций увиделся в Риме с их вождем Меровигом[23], узнал и оценил благодаря ему силу его племени и заключил с ним союзный договор.

Два войска сошлись на равнинах Шампани, недалеко от города Шалона (Кабиллона). Половина разбросанных по земной поверхности народов встретились там лицом к лицу: составные части мира, грозящего рухнуть, и материал для мира, готового вот-вот родиться. Столкно­вение их было ужасающим и величественным, ибо, если верить старикам, говорит писатель Иордан, почти современник этой битвы, они помнят, как небольшой ручей, пересекавший эти достопамятные равнины, внезапно вздулся, но не от дождей, как это обычно бывает, а от лившейся крови, и превратился в бурный поток. Ране­ные, одолеваемые жгучей жаждой, ползли к нему и целыми глотками пили оттуда кровь, часть которой была их собственной кровью.[24]

Аттила был разгромлен. Это первое его поражение стало последней победой Рима.

Аэций спас Галлию; он направился в Рим, чтобы про­сить себе награду, и он ее получил: завистливый Вален- тиниан собственной рукой заколол его кинжалом.

Аэций умер, не догадываясь, что с его смертью власть над Галлией унаследует Меровиг. Войдя в эту прекрасную страну, молодой вождь не пожелал покинуть ее; он завла­дел землями, расположенными между Сеной и Рейном, сделал Париж своей пограничной крепостью, а Турне — своей столицей.

Умирающий Рим не в состоянии был противостоять такому захвату: не имея сил самостоятельно защитить себя от варваров, он должен был с тем большим основа­нием отказаться от завоеваний. В то же самое время, когда Меровиг обосновался в этом уголке Галлии, кото­рую его наследникам предстояло захватить целиком, ван­далы заняли Карфаген, а вестготы[25] — Испанию. Римский исполин, который лежа занимал собою почти весь мир, в своей чудовищной агонии мало-помалу съеживался, словно тела тех скорчившихся от боли великанов, кото­рые в минуту смерти выглядят так, что кажется, будто они и при жизни ростом были меньше обычного чело­века.

Поселение Меровига в белгской части Галлии является первым, достоверные следы которого обнаруживают писавшие до нас современные ученые[26] и которое со всей определенностью удостоверяют Сигеберт, Хариульф, Рорикон и Фредегар.

Меровиг был великим вождем; он дал свое имя не только династии, но и целому народу. Те, кто последовал за ним, стали зваться «меровигские франки»[27]. Те же, кто остался на берегах Рейна, сохранили имя «рипуарские франки»[28].

Умер он в 455 году. Ему наследовал Хильд ерик[29]. В соответствии со значением своего имени это был силь­ный и пылкий юноша; воины подняли его на щите, положили щит себе на плечи, перед всем войском про­несли его стоящим на ногах и опирающимся на свой боевой топор, и, по завершении этой церемонии, он был признан вождем.

Однако вскоре любовь вождя к жене или рабыне одного из его военачальников привела к бунту: Хильдерик был изгнан, и меровигские франки выбрали вместо него римского военачальника Эгидия[30]. По прошествии восьми лет Хильдерика призвали вновь.

И тогда жена короля Тюрингии, которую он прельстил во время своего изгнания, явилась к нему и сказала: «Я буду жить с тобой. Если бы я знала более великого вождя, я бы отыскала его и на краю земли». Хильдерик обрадо­вался и взял ее в жены. Но в первую брачную ночь она сказала ему: «Не будем прикасаться друг к другу. Встань, посмотри в окно, а потом придешь рассказать своей покорной служанке, что ты там увидел». Хильдерик встал, подошел к окну и увидел, что по двору ходят звери, напоминавшие львов, леопардов и единорогов. Он вернулся к жене и рассказал ей об увиденном; и она ска­зала ему: «Вернись к окну, и о том, что увидишь, расска­жешь потом своей покорной служанке». Хильдерик снова подошел к окну и увидел зверей, похожих на медведей и волков. Он рассказал об этом жене, после чего она велела ему взглянуть в окно в третий раз; и тогда он увидел животных низшей породы. Вслед за этим она предска­зала ему историю всей его династии, которая должна была ослабевать с каждым поколением, и зачала сына, который при рождении получил имя Хлодвиг[31] и, благо­даря своей силе и отваге, казался львом среди франкских вождей.[32]

И действительно, история потомков Хильдерика цели­ком и полностью заключена в этой притче. Дагоберт[33] I станет по отношению к Хлодвигу тем же, чем медведь или волк являются по отношению ко льву; восемь вож­дей, которые последовательно станут его преемниками и которых будут называть ленивыми королями, явят собой тех самых животных низшей породы, и поведет их за собой пастырь под названием «майордом», или «палат­ный мэр».

Хильдерик умер в 481 году и был погребен в городе Турне, ставшем, видимо, первой столицей вождей из династии Меровингов, в гробнице, случайно обнаружен­ной в 1653 году. Останки в ней принадлежат человеку высокого роста. В его могиле нашли скелет лошади — символ храбрости, голову быка — символ стойкости, хру­стальный шар — символ власти, а также глазурованных пчел — символ формирующегося народа; рядом с ним находились вощеные таблички для письма и острый стер­жень, чтобы отдавать письменные приказы рабам, умерщ­вленным на его могиле, а также серебряная печать, чтобы скреплять ею эти приказы. Рисунком на этой печати слу­жит изображение мужчины необычайной красоты, с бри­тым лицом, с длинными заплетенными волосами, разде­ленными на пробор и откинутыми на спину; к тому же, и это снимает всякие сомнения относительно личности того, кто покоится в гробнице, на печати вырезана круговая надпись из двух латинских слов: «Childericus Rex[34]»[35]. Хлодвиг, который, согласно Григорию Турскому, был сыном Хильдерика, унаследовал престол в возрасте два­дцати лет. Главная задача, вставшая перед молодым наро­дом и его молодым вождем, заключалась в необходимо­сти расширить завоевания, ибо плодородие земель, прозрачность вод, чистота неба ежедневно влекли с бере­гов Рейна все новые и новые толпы мужчин и женщин, требовавших себе места в колонии Меровингов. Вскоре она ощутила, что ей стало тесно в прежних границах, словно ребенку, который растет и задыхается, стянутый еще недавно чересчур широким для него поясом. И потому Хлодвиг собрал свое войско, миновал Париж, стоявший на границе его владений, продвинулся на два­дцать четыре льё к северу и под Суассоном встретился с Сиагрием, римским наместником Галлии[36]. Римляне и меровигские франки сошлись в схватке; Сиагрий, потер­пев поражение, бежал почти один и укрылся у вестготов, которым было чересчур тесно в Испании, и они, со своей стороны, стремились расселиться в Аквитании. Хлодвиг, однако, пригрозил Алариху II, их королю, что пойдет на него войной, если тот не выдаст ему римского намест­ника; Сиагрий был выдан, голова его скатилась с плеч, и города Реймс и Суассон отворили ворота победителю.

Именно тогда молодой вождь, став уже достаточно могущественным благодаря своим завоеваниям, решил укрепить свою власть посредством брачного союза. Три­умфатор, имевший возможность выбрать самую краси­вую из дочерей соседних вождей, бросил взгляд вокруг себя, и глаза его остановились на юной деве, само имя которой давало знать, что речь идет о дивном создании, красавице из красавиц: это была Хлодехильда[37], чей дядя, вождь бургундов[38], жил возле Женевы. Некий римлянин, ставший рабом вождя франков, был послан им к той, чьей руки он добивался, и повез с собой один золотой солид и один медный денарий как выкуп за невесту.[39]

Хлодехильда была христианкой.

Тем временем алеманы, завидовавшие победе франков, вознамерились оспорить ее. Хлодвиг двинулся навстречу им; два войска сошлись в Толбиаке; долгое время пере­вес был то на одной стороне, то на другой, и вождю франков меровигских удалось добиться победы, лишь когда он сменил меч на крест. Хлодвиг стал победите­лем — Хлодвиг стал христианином. Он дал обет, но пока еще не крестился: вождь франков, едва склонясь перед Богом, преклонил колена перед человеком. В Рождество 496 года святая вода пролилась из рук Ремигия, епископа Реймского, на пышноволосую голову вождя, а епископ получил за это в качестве вознаграждения всю землю, какую он смог обежать за то время, пока Хлодвиг спал после обеда: настоящий дар завоевателя, которому нужно было только отобедать и проснуться.

Вскоре после этого Хлодвиг предпринял новые походы: он направился в сторону Орлеана, который римляне называли Кенабум, пересек Луару и стал двигаться по ее берегу, предшествуемый ужасом, который вызывало имя франков и имя их вождя.[40]

Бретонцам, порабощенным римлянами, оставалось лишь сменить господина: Хлодвиг прошел по их землям, вторгся в края аквитанов, разграбил их дома, опустошил их поля, похитил богатства их храмов и вернулся в Париж, оставив им лишь землю, которую он не мог уне­сти с собой.[41]

Он застал в своей столице — а в то время Париж уже имел право так называться, ибо этот город стоял теперь не на границе, а в центре завоеванных франкским вождем земель — послов Анастасия, императора Восточной Рим­ской империи, которым было поручено пожаловать Хлодвигу звания патриция и августа и вручить ему полагающиеся знаки отличия. После этого вождь варваров, облаченный в пурпур, предшествуемый воинами с фас­циями в руках и именующий себя августом, в то время как последний император Западной Римской империи звался всего лишь Августулом, покидает Париж и разъ­езжает по Галлии, если и не покоренной, то захваченной им, и от Рейна до Пиренеев, от океана до Альп оставляет на ней след своей колесницы.

Вероятно, именно в эту эпоху предводители франков сменили свой титул вождя на титул короля, ибо Рим, униженный и льстивый, как и подобает побежденному, послал им пурпурную мантию и золотую корону, которую они забыли отнять у него вместе с его мечом. Это стало вторым крещением Хлодвига, и победа дала ему право именоваться цезарем.

Тем не менее нам не до конца понятно, выглядела ли эта триумфальная поездка победителя по завоеванным им землям как путешествие монарха по территории соб­ственного государства; народы, которые расступались перед ним, не были его народами, это были наши предки: он победил их, как мы уже сказали, но это не были его подданные. Там, где находился триумфатор, окруженный своими солдатами, там же, но лишь там, находилась и его власть, ибо позади его колесницы и его войска народы снова смыкались, словно морские воды в струе за кормой корабля, а его приказы, как бы громко они ни отдавались, терялись в потоке проклятий и угроз, сры­вавшихся со всех уст, как только он уезжал и страх, кото­рый вызывало его присутствие, исчезал.

И потому дело завоеваний, совершенных силой и талантом одного человека, будет погублено его наслед­никами, как только меч, которым он прорубил себе путь среди кельтов, аквитанов и бретонцев, попадет в слабые руки Хильдеберта[42] и его преемников. Местное население стеснилось вокруг них, и франки оказались зажаты в завоеванных ими землях, словно железный клин, кото­рый надкалывает дубовую плаху, но не расщепляет ее. В конце концов в Галлии останутся ее прежние обитатели, однако они будут чувствовать себя в своих пределах более стесненно и не так свободно, ибо в них вклинилось и захватило значительную часть их земель чужое племя.

Хлодвиг умер в 511 году. Ему наследовал Хильдеберт. Мы полагаем, что именно в это время потомки Хлодвига окончательно избрали для себя и своих преемников титул королей как точное и отныне официально требуемое именование. Соответственно и мы будем далее применять по отношению к ним титул «король франков». Одон, или Эд[43], который взойдет на престол в 888 году, изменит это именование на титул «король Франции».

Вместе с тем мы считаем необходимым сказать, что у наших читателей может сложиться чрезвычайно ложное представление об этом королевстве на первом этапе его существования, если при слове «королевство» у них воз­никнет мысль о могуществе, присущем монархии Людо­вика XIV или Наполеона. Изменился лишь титул вождей, а пределы их власти оставались прежними. В те времена, когда войско состояло из свободных людей, король был лишь первым из этих свободных людей, вот и все. Ему полагалась часть захваченной добычи, но не более того.[44]Если его воины выступали против похода, ради которого он их созвал, они были вправе покинуть его[45]; если же король не желал начинать войну, которая им казалась выгодной, они принуждали его к этому, причем не только угрозами, но и насилием.[46]

Теперь, когда мы оценили это королевство по его истинному достоинству, посмотрим, как оно дробилось и становилось еще слабее.

Хлодвиг оставил после себя четырех сыновей; они раз­делили на четыре удела территорию, занятую меровиг- скими франками, а кроме того земли, которыми она приросла благодаря завоеваниям покойного короля; затем сыновья бросили жребий, и каждому из них достался один из этих уделов. Париж, Орлеан, Суассон и Мец были четырьмя важнейшими городами единого королевства, и каждый из них стал центром соответству­ющей части разделенного королевства. Хильдеберт полу­чил Париж, Хлодомер[47] — Орлеан, Хлотарь[48] — Суассон, а Теодорих[49] — Мец.

Этот раздел стал причиной нового географического дробления. Вся область, расположенная между Рейном, Маасом и Мозелем, получила название «Остеррике», то есть «Восточное королевство», и, искаженное современ­никами, это название стало звучать как «Австразия»; те же земли, что простираются на запад и лежат между Маа­сом, Луарой и океаном, приобрели имя «Ниостеррике»[50] — «Западное королевство», или «Нейстрия». Все те земли, какие не были включены в этот раздел, еще не принад­лежали меровигским франкам и сохранили свое прежнее название Галлия.

Таким образом, вторжение шло обычным ходом. Вна­чале завоевание, потом раздел завоеванных земель, а затем присвоение названий землям, возникшим при этом разделе.

Первым из четырех братьев умер Хлодомер. Он погиб в 523 году в битве при Везеронсе.[51] Тем не менее Теодо­рих, его союзник в этой войне, сумел одержать победу: он разбил бургундов, захватил их земли и присоединил захваченные земли к своему королевству. Хлодомер оста­вил трех своих сыновей на попечение их бабки Хлодехильды.

«...И тогда Хильдеберт, король Парижский, заметив, что его мать относится к сыновьям Хлодомера с величай­шей любовью, проникся беспокойством, и, опасаясь, что благодаря сохранившемуся у нее влиянию ей удастся вызвать к ним сочувствие в королевстве, он тайно направил вест­ника к своему брату, королю Хлотарю, и велел сказать ему: “Наша мать держит подле себя сыновей нашего брата и хочет отдать им королевство. Надо, чтобы ты без про­медления прибыл в Париж и, посоветовавшись, мы решили, как нам следует поступить с ними: то ли обрезать им волосы[52], как это принято у прочих людей, то ли убить их, а затем разделить между собой королевство нашего брата”. Одобрив этот замысел, Хлотарь направился в Париж. Между тем Хильдеберт уже распространил слух, будто он и его брат решили по взаимному согласию возве­сти этих сирот на трон. И потому, встретившись, они отправили вестника к королеве Хлодехильде, находившейся в том же городе, и велели сказать ей: “Пришли нам своих внуков, чтобы мы возвели их на трон”. Королева обрадова­лась и, не подозревая об их замысле, напоила и накормила детей, а затем отправила их к дядям, напутствуя внуков такими словами: “Идите, дети, и я буду считать, что не потеряла сына, если увижу, что вы унаследовали его коро­левство”. Как только дети вышли, их тотчас схватили, разлучили со слугами и воспитателями и заключили всех под стражу: отдельно слуг, отдельно детей; после этого Хильдеберт и Хлотарь послали к королеве сенатора Арка­дия, вручив ему ножницы и обнаженный меч. Придя к коро­леве, он показал ей эти ножницы и меч и сказал: “Твои сыновья, а наши господа-повелители, о славнейшая коро­лева, желают, чтобы ты изъявила свою волю по поводу того, как следует поступить с детьми. Прикажешь ли ты обрезать им волосы и оставить их в живых или же убить?” Пораженная этими словами и охваченная сильнейшим гне­вом при виде обнаженного меча и ножниц, королева дала волю своему негодованию и, не отдавая отчета в собствен­ных словах, настолько разум ее помутился от горя, опро­метчиво произнесла: “Если они не будут править, как пра­вил их отец, то для меня лучше увидеть их мертвыми, чем остриженными ”. И тогда Аркадий тотчас вернулся к тем, кто его послал, и сказал им: “Можете продолжать; коро­лева одобрила то, что вы начали, и ее воля заключается в том, чтобы вы исполнили свой замысел”. При этих словах Хлотарь немедля схватил за руку старшего ребенка, бросил его на землю и, вонзив ему нож под мышку, жестоко его убил. Услышав крики несчастного, его брат бросился к ногам Хильдеберта, принялся целовать ему колени и, плача, умолять его: “Спаси меня, мой добрый дядя, не дай мне умереть так, как умер мой брат!” И тогда Хильдеберт, обливаясь слезами, обратился к Хлотарю: “О, прошу тебя, любезнейший брат, будь милосерден и подари мне жизнь этого ребенка, и, если ты согласишься не убивать его, я дам тебе все, чего ты ни пожелаешь”. Однако Хлотарь набросился на него с бранью и сказал ему: “Оттолкни этого ребенка подальше от себя или же непременно сам умрешь вместо него, поскольку именно ты подстрекал меня на это дело, а теперь не хочешь довести его до конца!” При этих словах Хильдеберт, испугавшись, оттолкнул от себя маль­чика и бросил его Хлотарю, который вонзил ему в бок нож и убил его так же, как и его старшего брата. Затем они умертвили слуг и воспитателей детей; когда же все они были убиты, Хлотарь, нисколько не взволнованный убий­ством племянников, сел на коня и вместе с Хильдебертом выехал за пределы города. А королева Хлодехильда велела положить тела обоих детей на погребальные носилки и, охваченная безмерным горем, следовала за ними под беспре­рывное пение псалмов до церкви святого Петра, где обоих мальчиков похоронили вместе. Одному из них было десять лет, а другому семь.

Третий сын Хлодомера, по имени Хлодовальд[53], был спасен с помощью знатных людей, которых позднее именовали баронами. Отказавшись от своего земного царства, он соб­ственноручно обрезал себе волосы, сделался клириком и, усердствуя в совершении добрых дел, стал пресвитером.

А Хлотарь и Хильдеберт поделили между собой королев­ство Хлодомера».[54]

Мы не сочли нужным что-либо менять в этом рассказе Григория Турского: он показался нам одновременно бес­хитростным, как глава из Библии, и драматичным, как сцена из Шекспира.

Через десять лет после этих событий умер в свой черед Теодорих, и его наследником стал Теодеберт[55], который присоединил к Мецскому королевству Бургундское коро­левство, завоеванное отцом, в то самое время, когда Хло­тарь и Хильдеберт уже собрали свои войска, чтобы отобрать у него наследство, как они это сделали в отношении сыновей Хлодомера.

Объединив королевства, Теодеберт первым принял титул короля Австразии и располагал значительными силами. Так что двое братьев осознали опасность своего предприятия и, повернув войска против Испании, захва­тили Памплону, Бискайю, Арагон, Каталонию и осадили Сарагосу, которая откупилась от разграбления, лишь уступив франкским королям тунику святого мученика Винценция. Вскоре после этого победители вернулись во Францию, привезя с собой драгоценную реликвию, и Хильдеберт построил в окрестности Парижа церковь Сен-Круа-де-Сен-Венсан, куда эта реликвия была поме­щена с величайшей пышностью и где она хранилась с величайшим благоговением.[56] Эта церковь сегодня — Сен-Жермен-де-Пре, самый древний памятник нынеш­него Парижа, сохранившийся со времен Меровингов.

В то время как на Западе происходили все эти собы­тия, Юстиниан начал трудную войну с варварами, захва­тившими Италию. Могущество франкских королей, воз­раставшее с каждым днем, уже заслуживало того, чтобы с ними искали союза. И потому Юстиниан направил к Теодеберту, чьи владения находились ближе всего к Ита­лии, послов, которые были уполномочены уступить ему от имени императора все права, сохранившиеся у Рим­ской империи на Прованс, где ей все еще принадлежали Арль и Ним.[57] Помимо того, Юстиниан дарует ему право руководить, как это делали императоры, играми, устраи­ваемыми в цирках двух этих городов. Он издает указ, который предписывает хождение на всей территории империи золотой монеты, отчеканенной новым королем Австразии и носящей его изображение: уникальная при­вилегия, в которой до тех пор отказывалось даже персид­скому царю. Однако эти предложения, какими бы бле­стящими они ни были, не соблазняют Теодеберта. Вместо того чтобы стать союзником Юстиниана, франкский ко­роль объединяется с Тотилой, чеканит золотые и сере­бряные монеты, на которых он изображен со всеми зна­ками императорского достоинства[58], и присваивает себе титул августа, подобающий только императорам; нако­нец, он вступает в союз с остготами и греками, доходит до Павии, захватывает там огромную добычу, оставляет Букцелена, своего наместника, защищать завоевания, которые оспаривает у него Велизарий[59], и возвращается в Австразию, где упавшее на него дерево калечит его настолько серьезно[60], что он умирает.

Теодеберт, правивший всего лишь тринадцать лет, за свои заслуги перед королевством удостоился прозвища «Полезный». Это единственный из всех королей, принад­лежавших к трем династиям — Меровингов, Каролин­гов и Капетингов, которому народ решил дать такое имя. Карл, Филипп II, Людовик XIV и Наполеон довольство­вались лишь именами «Август» или «Великий».

Ему наследовал его сын Теодебальд[61], умерший после семи лет правления. Хильдеберт, король Парижский, сошел в могилу вскоре после Теодебальда, и Хлотарь, ко­роль Суассонский, стал единственным, хотя и не мир­ным властителем Нейстрии и Австразии.

Из множества смут во владениях Хлотаря, затева­вшихся то внешними врагами, то внутренними, упомя­нем лишь бунт его сына Храмна[62]. Этот молодой человек объединился с графом бретонцев в союз, направленный против отца. Хлотарь выступил против них; два войска схватились врукопашную; бретонцы потерпели пораже­ние, граф был убит, а Храмн взят в плен, связан и заперт в какой-то хижине вместе со всей своей семьей, а затем сожжен вместе с ней.[63]

Спустя год Хлотарь умер в Компьене на пятьдесят пер­вом году жизни, в годовщину битвы в Бретани, в тот самый час, когда он погубил своего сына.[64]

Именно в конце этого царствования, когда тюрки стали устанавливать свое владычество в Азии, Велизарий и Нарсес отвоевали для империи Италию, Сицилию и южные области Испании.

После Хлотаря осталось четыре сына: Хариберт[65], Гунтрамн[66], Хильперик[67] и Сигеберт[68].

Хильперик сразу же после погребения отца завладел всеми его сокровищами, собранными в Брене, и, обра­тившись к самым влиятельным франкам, заставил их признать свою власть.[69] Затем он отправился в Париж и захватил его. Однако ему не удалось удержать этот город надолго: остальные братья объединились, изгнали его из Парижа и законным образом разделили королевство. Хариберт получил Париж, Гунтрамн — Орлеан, Хильпе­рик — Суассон, а Сигеберт — Реймс.

Взгляд, который мы бросаем на них, остановится глав­ным образом на Сигеберте и Хильперике. Вначале они женились на сестрах, дочерях вестготского короля Ата- нагильда: Сигеберт взял в жены Брунгильду, а Хильпе­рик — Галсвинту.

Два года спустя Галсвинту нашли мертвой в постели; подозрения тотчас же пали на Фредегонду[70], наложницу Хильперика. Эти подозрения вскоре превратились в уве­ренность, как только по прошествии нескольких дней все увидели, что она заняла место своей соперницы и на троне, и на ложе короля.

С этого и началась жгучая и стойкая ненависть обеих королев друг к другу, вызванная у одной смертью сестры, а у другой — необходимостью удержаться на высоте, куда ее возвело преступление. На протяжении длительного периода их взаимной вражды трудно различить что-либо иное, кроме череды убийств, проглядывающих сквозь кровавую дымку, которая поднимается над обоими коро­левствами: удары столь быстры, что трудно понять, кто их наносит и кого они поражают.

Фредегонда убила вначале Сигеберта, а затем своего мужа Хильперика и двух его сыновей.

Гунтрамн умер, оставив свои владения Хильдеберту, сыну Сигеберта.

Хильдеберт умер в свой черед, и Брунгильда отомстила за смерть своего мужа и двух его сыновей смертью Тео- деберта, сына Хильдеберта.

Хлотарь, единственный выживший из четырех сыно­вей Хильперика и Фредегонды[71], был в возрасте четырех месяцев провозглашен королем Суассонским; молодой тигр, взрослея, доказал, что он истинный сын своей матери, и уничтожил потомков Хильдеберта, смерть которых делала его властелином всего королевства. Нако­нец, в 613 году он взошел на трон, бархат которого, усе­янный пчелами, укрыл восемь королевских трупов. Придя к власти, новый король первым делом приказал схватить Брунгильду, эту старую врагиню его матери и его семьи, провезти ее по лагерю на верблюде и после трехдневной пытки привязать к хвосту необъезженного коня, который на глазах всего войска растерзал в клочья эту вдову двух королей, эту мать семерых принцев.

В 1632 году в Отёне, в церкви Сен-Мартен, была обна­ружена гробница Брунгильды. Там нашли прах королевы, тело которой было сожжено после казни, несколько кусочков угля и колесико от железной шпоры. Это коле­сико, которое вначале породило определенные сомнения в подлинности захоронения, напротив, является, как нам представляется, наилучшим ее доказательством.

Ведь когда происходили казни, подобные той, какую претерпела Брунгильда, то, чтобы ускорить бег лошади, к ее бокам прикрепляли шпоры, и одно из колесиков могло застрять в одежде несчастной королевы или вре­заться ей в тело, а когда после казни ее предали огню, то все, что от нее осталось, собрали и поместили в заранее приготовленную гробницу.

Казнь эта была совершена в 614 году, как свидетель­ствует эпитафия, высеченная на надгробии в 1633 году:

Брунгильда, что некогда во Франции царила,

сие аббатство заложила.

В году шестьсот четырнадцатом здесь обретя упокоенье,

она надеется на Божье снисхожденье.

Именно Брунгильде королевство обязано своими пер­выми проезжими дорогами, и до сих пор несколько шос­сейных дорог в Бургундии и Пикардии носят ее имя.

Итак, как мы уже сказали, Хлотарь II сделался власти­телем всего королевства, однако к этому времени, вос­пользовавшись смутами, последовавшими за царствова­нием Хлодвига, вожди стали представлять собой заметную силу в государстве. Знать начала оттеснять воинов, сеньоров и военачальников. Но в схватке двух противо­борствующих сил каждая из них могла одержать верх лишь в ущерб другой, и, когда одна возрастала, вторая ослабевала. Это влияние нарождающейся феодальной знати особенно заметно ощущалось в Австразии.[72] Вожди получили от Хлотаря пожизненные бенефиции, равно как и право свободного избрания майордомов, и назна­чение Варнахара[73], первого, кого они выдвинули сами в середине правления первой династии, ознаменовало зарождение аристократического принципа избрания, которому через сто шестьдесят лет предстояло ниспро­вергнуть королевский принцип назначения и занять его место.

Хлотарь умер в 628 году, оставив после себя весьма ценный свод законов.

Прежде чем мы займемся Дагобертом I, его преемни­ком, бросим взгляд на Восток, где происходили события, которые спустя век едва не изменили лицо мира.

Десятого сентября 570 года на краю Каменистой Ара­вии, в городе Мекке, в лоне племени курайшитов, про­исходящего по прямой линии от Исмаила, сына Авраама, родился ребенок, предки которого на протяжении пяти поколений были верховными правителями этого города. Когда ему исполнилось два месяца, смерть унесла его отца, а в шесть лет он потерял мать, и сирота, воспитан­ный дядей Абу Талибом, избрал ремесло торговца. В три­надцать лет он едет в Сирию; когда ему исполняется восемнадцать лет, его рассудительное поведение, искрен­ность его речей и соответствие его слов и дел приносят ему почетное прозвище Аль-Амин («Верный»); в сорок лет, став, благодаря своим поездкам, сведущим в верова­ниях стран, где ему довелось побывать, он бросает взгляд вокруг и видит, что арабы, разделенные на сопернича­ющие племена, или поклоняются идолам, или испове­дуют искаженные формы иудаизма, а восточные христи­ане разделены на множество сект, яростно враждующих между собой. И вот, находясь среди грубых и невеже­ственных народов, одаренный прекрасной памятью, ярким красноречием, редкостным самообладанием, могу­чим характером и неколебимым мужеством, он осознает свое превосходство над всеми окружающими, догадыва­ется, что почва ждет лишь посева, и начинает думать, что он вполне мог бы быть призван, подобно Иисусу, сыну Марии, проповедовать догмы новой религии. Вскоре он предстает перед народом как посланец Бога; однако, как любой основатель секты, вначале он вызывает недоверие и подвергается гонениям. Преследуемый курайшитами как ложный пророк, он вынужден покинуть Мекку, став изгнанником; и со дня этого бегства, приходящегося по нашему летосчислению на пятницу 16 июля 622 года и известного под именем «Хиджра», что означает «Бег­ство», в мире ведется отсчет третьей эры.

Медина принимает изгнанника; там к нему присоеди­няются его ученики, там он собирает войско. Встав во главе этого войска, он с саблей в руке прокладывает себе дорогу к городу, откуда его изгнали, и 12 января 630 года в возрасте шестидесяти лет возвращается в него как заво­еватель и пророк. И тогда этот старик отправляется в храм и велит сокрушить стоящие там триста шестьдесят идолов, не сделав исключения для изваяний Авраама и Исмаила, своих предков; затем, чтобы очистить святое место, он последовательно обращает лицо к востоку, югу, западу и северу, каждый раз скрещивая руки на груди и восклицая: «Аллах акбар!» («Господь велик!») Наконец, два года спустя, окруженный почтением и уважением, единственный пророк религии, господствующей сегодня на половине Старого Света, первый основатель державы, которая, расширяясь при его преемниках, через девяно­сто лет охватит больше земель, чем римляне завоевали за восемь веков, он умирает в Медине 8 января 632 года христианской эры, и вождям покоренных им племен приходится целых три дня созерцать его труп, чтобы поверить, что этот человек, совершивший столь великие дела, смертен, как и все прочие люди.

Этот ребенок-сирота, этот мужчина-изгнанник, этот старик-победитель — не кто иной, как пророк Магомет, которого везде на Востоке зовут Мухаммед Абу аль­Касим.

Ну а теперь, пока это племя, которому скоро станет чересчур тесно в Африке и Азии, еще не появилось на вершинах Пиренеев, вернемся во Францию.

В то время, в какое мы возвращаем туда наших чита­телей (ноябрь 628 года), Дагоберт, провозглашенный королем франкскими вождями, только что взошел на трон, совершив это с помощью интриг, а не по праву старшинства, как можно было бы предположить: он отстраняет своего брата Хариберта от раздела королев­ства, уступив ему в качестве пожизненного владения Тулузские земли, Керси, Ажнуа, Перигор и Сентонж, к которым через несколько лет были присоединены Гасконь, и позволив ему именоваться королем Тулузским. Вскоре Дагоберт последовательно женится на трех жен­щинах — Гоматруде, Нантхильде и Рагнетруде, и вот тогда начинаются бесчинства и расточительство, кото­рыми отмечено его царствование. В окружении своих дружинников[74], облаченный в королевские одежды, Даго­берт разъезжает по всему королевству, сопровождаемый тремя своими женами, к которым он присоединял столько наложниц, что Фредегар признается в невозмож­ности назвать их число[75]. Святой Элигий, чье имя стало общеизвестно благодаря народной песенке, является к королевскому двору как простой ювелир, но вскоре уже носит пояса, украшенные драгоценными камнями[76]; вна­чале он изготавливает для Дагоберта кресло из литого золота, а затем, из того же самого металла, трон, на кото­ром король восседал в 629 году, председательствуя на общем собрании сеньоров.

Именно тогда, в лице Пипина Ланденского, которого ряд авторов именуют Пипином Старым, ибо он был прародителем великой династии, начинает ощу­щаться власть майордомов, возникавшая рядом с коро­левской властью. Благодаря уступке, которую Хлотарь II опрометчиво сделал сеньорам, даровав им право свобод­ных выборов, майордомы уже перестали быть людьми короля и сделались людьми вождей. И вскоре мы уви­дим, как в годы последующих царствований между этими двумя соперничающими силами разразилась ожесточен­ная борьба, ставшая в конечном счете гибельной для династии Меровингов.

Дагоберт умирает в 638 году, процарствовав шестна­дцать лет; монахи аббатства Сен-Дени, которое он построил, принимают его тело и возводят для него гроб­ницу. Он первым из французских королей заслужил, а точнее, удостоился канонизации — чести, оказанной до того королеве Хлодехильде, супруге Хлодвига, — хотя беспорядочное и разнузданное поведение, которым он отличался при жизни, кажется весьма странной подго­товкой к званию святого, которое ему предстояло носить после смерти. Так что причислением к лику святых Даго­берт обязан одному весьма необычному обстоятельству.

Король послал на Сицилию Ансоальда[77], епископа Пуатье: достопочтенный прелат намеревался нанести визит весьма почитавшемуся там святому отшельнику, который обитал в скиту, находившемся на берегу моря; именно он и сообщил епископу о смерти короля. Вот как Гаген передает этот необычный рассказ.

«Я спал этой ночью, — пояснял отшельник, — как вдруг какой-то старик с длинной бородой разбудил меня, велев мне помолиться за упокой души Дагоберта, кото­рый только что умер. Я встал, чтобы исполнить этот при­каз, но в эту минуту через окно своего скита увидел посреди моря великое множество чертей, с великим тор­жеством тащивших душу покойного короля в преиспод­нюю. Эта несчастная душа, которую они подвергали ужасным пыткам, громкими криками взывала к мучени­кам — святому Мартину, святому Маврикию и святому Дионисию. Услышав эти крики, призванные ею святые под громы и молнии спустились с небес, освободили душу короля и унесли ее с собой, распевая псалом царя Давида “Господи, блажен тот, кого ты избрал”».

По возвращении Ансоальд пересказал все, о чем пове­дал ему святой отшельник Иоанн; Дадон[78], канцлер покойного короля, записал этот рассказ, и с этого вре­мени Дагоберт стал почитаться как святой.

Вся эта история изображена в скульптурном виде на гробнице короля; битва святых и чертей представлена там во всех подробностях, а на плафоне гробницы можно разглядеть трех победителей, на огромной пелене несу­щих в рай душу Дагоберта.

Прекрасная статуя женщины, плачущей над гробни­цей, является изображением королевы Нантхильды[79].

Наследниками отца становятся Хлодвиг II и Сигеберт III, которые снова делят Франкское королевство на две части. Хлодвиг II провозглашается королем Нейстрии и Бургундии, а Сигеберт III — королем Австразии.

Первым проявлением власти Пипина Ланденского оказывается акт справедливости: он направляет послов к Хлодвигу II, чтобы потребовать раздела сокровищ Дагоберта. Хлодвиг II соглашается на это требование и направляет Эгу[80], майордома королевства Нейстрия, в Компьень, и там два министра беспристрастно делят золото, драгоценные камни и украшения. Хлодвиг полу­чает первую долю, Сигеберт — вторую, а Нантхильда — третью. Когда Пипин Ланденский умер, в Австразии его преемником стал его сын Гримоальд; Эга ненадолго пере­жил Пипина, и в Нейстрии майордомом был избран Эрхиноальд[81].

Хлодвиг II и Сигеберт III стоят первыми в списке ленивых королей: власть в королевстве, а вскоре и ее символы, начинают переходить из рук королей в руки майордомов. Кровь Хлодвига хладеет в сердцах его сыно­вей, и потомки первых франкских вождей, которых избрание поднимало на пьедестал, тотчас падают с коро­левских щитов, своих первых тронов, в запряженные быками повозки королев, свои первые могилы.

Сигеберт умирает в Меце в 654 году, оставив после себя сына. Гримоальд[82] похищает этого ребенка, распу­скает слухи о его смерти и устраивает ему пышные похо­роны, а сам отправляет его в Шотландию и на его место сажает собственного сына, которого он провозглашает королем Австразии Хильдебертом III. Однако стоит тому воссесть на трон, как австразийские франки поднимают бунт, и Гримоальд и его сын бесследно исчезают в поли­тической буре, которую они подняли своим незаконным присвоением власти.

Однако род Пипина Старого не угасает вместе с ними; по женской линии от него остается ребенок, который будет носить имя Пипин Геристальский, и этот ребенок впоследствии станет отцом Карла Мартелла, дедом Пипина Короткого и прадедом Карла Великого.

Хлодвиг II в четвертый раз объединяет Нейстрию и Австразию в единое королевство, однако он преждевре­менно умирает в 657 году, в возрасте двадцати одного года.

Современные историки упрекают этого государя за два странных святотатства: первое состоит в том, что он снял с гробницы святого Дионисия покрывавшие ее золотые и серебряные пластины, чтобы накормить бедняков во время голода, а второе — в том, что он отрубил руку у того же самого святого, весьма им почитавшегося, и поместил ее в собственной молельне, рискуя уменьшить этим калечением благоговение, которое верующие питали к апостолу Франции.

Его сын Хлотарь III наследует от него титул короля Бургундии и Нейстрии. Майордом Эброин вынуждает Батхильду уступить ему опеку над этим ребенком и в скором времени завладевает всей властью. Австразийские франки отказываются повиноваться нейстрийским фран­кам и требуют себе самостоятельного короля; Батхильда предлагает им своего второго сына Хильдерика. Но едва он в 670 году всходит на трон, как умирает Хлотарь, про­быв на престоле четыре года. Эброин избирает в преем­ники Хлотарю его брата Теодориха. Однако, поскольку он забыл посоветовался с сеньорами, все еще сохраня­вшими за собой право избрания, те отменяют это назна­чение, берут под стражу короля и его министра и пере­дают их Хильдерику, который приказывает остричь обоих и принуждает Эброина стать монахом Люксёйского аббатства; будучи менее суров к своему брату, Хильдерик спрашивает его, чего он желает для себя. «Келью и время, чтобы отрастить волосы», — отвечает Теодорих.

И в самом деле, три года спустя он возвращается, увенченный двойной короной королей первой дина­стии.

За время его отсутствия Хильдерик, в свой черед, ненадолго становится королем всего государства. Однако у него хватает неосторожности привязать к позорному столбу и высечь розгами сеньора по имени Бодиллон; тот немедленно собирает несколько недовольных, окружает дворец короля, взламывает ворота и собственными руками убивает Хильдерика, его беременную жену Били- хильду и их старшего сына Дагоберта[83]: второй сын ускользает от убийц. Мы еще увидим, как он в свою оче­редь будет царствовать под именем Хильперика II.

Хильдерик, его жена и сын были погребены в Сен- Жермен-де-Пре. В конце прошлого столетия, во время ремонтных работ, проводившихся в этой церкви, были найдены две гробницы: мужская и женская. Рядом со скелетом мужчины обнаружили остатки королевского облачения, золотую корону и надпись, содержащую слова «Childericus rex». В женской гробнице нашли небольшой ларь, в котором лежало тело ребенка. Подлинность одного захоронения служила дополнительным подтверж­дением подлинности другого: вся королевская семья, погибшая от руки убийц, в течение десяти веков покои­лась в двух этих безвестных могилах.

Как только Хильперик умирает, по странной прихоти судьбы одновременно возвращаются Теодорих, упрятан­ный, как нам известно, Хильдериком в монастырь Сен- Дени, и Дагоберт, удаленный, как мы знаем, Гримоаль- дом в Шотландию. После нескольких лет правления Дагоберт погибает, убитый во время мятежа. Тотчас же Теодорих предпринимает попытку воссоединить Австра- зию и Нейстрию, однако после смерти своего короля австразийские сеньоры избрали Пипина Геристальского майордомом и герцогом королевства, и Пипин от имени Австразии заявляет, что эта половина франкской терри­тории не будет повиноваться Теодориху. И тогда Теодо­рих собирает войско, выступает против Пипина и дает ему сражение при Тертри, небольшой деревне, располо­женной между Сен-Кантеном и Перонной; потерпев поражение, он укрывается в Париже. Пипин, захватив королевскую казну, гонится за ним, вынуждает столицу открыть ворота, берет Теодориха в плен и предлагает ему свободу лишь на условии, что тот назначит его майордо­мом Нейстрии. Теодорих, понимая, что избежать этого нельзя, уступает, и Пипин Геристальский становится одновременно майордомом и герцогом одной половины двуединого королевства и фактическим королем второй половины, которая, избежав господства Теодориха, пола­гает, что она сохранила свою независимость под властью своего избранника.

В 691 году, по прошествии девяти лет правления, поло­вина которого проходит под опекой Пипина, Теодорих умирает.

Пипин окидывает взглядом выродившееся потомство Меровингов, чтобы выбрать нового короля, от имени которого ему предстоит править, и на троне Нейстрии появляется Хлодвиг IV[84]: он проходит, словно призрак, и вскоре умирает, настолько незаметный в тени Пипина, что ни один из историков не сообщает нам ни о времени его смерти, ни о месте его погребения.

Именно в его правление, длившееся от четырех до пяти лет, впервые стали использовать для письма птичьи перья.

Наследником короля, умершего в возрасте пятнадцати лет, становится одиннадцатилетний король: Хильде- берт III правит шестнадцать лет. И в течение этих шест­надцати лет весь двор короля состоит всего лишь из нескольких слуг, исполняющих обязанности скорее шпи­онов, чем служителей. Пипин, напротив, окружен выс­шими должностными лицами, у него есть палатный граф, хранитель печати и управляющий дворцовым имуще­ством; он берет себе жен и наложниц, как это делали короли: от одной из его жен родится Гримоальд, а от одной из наложниц — Карл[85], известный под именем Карла Мартелла.

Хильдеберт умирает в 711 году.

После этого высшей знати в свой черед указывают на Дагоберта III; избранного ею, нового короля тотчас запи­рают в загородном доме, откуда не будет выхода ни у него самого, ни у его желаний; воля же Пипина продол­жает вдыхать жизнь в гигантское тело монархии вплоть до 714 года, когда он опасно заболеет в Жюпиле, одном из своих загородных домов, расположенном на берегу Мааса, напротив его замка Геристаль.

Его сына Гримоальда убивают, когда тот ехал навестить отца, и последние слова умирающего — это приказ назначить майордомом его внука Теодебальда, так что он так и не распознал будущий гений Карла Мартелла и поставил шестнадцатилетнего короля под опеку восьми­летнего ребенка. От имени Теодебальда правит его бабка Плектруда, и, чтобы никто не противился ее воле и не угрожал ее власти, она отправляет Карла в Кёльн и удер­живает его там как пленника.

В конце концов сеньорам Нейстрии надоедает видеть во главе правительства женщину; они побуждают Даго­берта взбунтоваться против гнета, под которым его дер­жит герцогиня Австразии; молодой король уступает их советам и становится во главе бунтовщиков. Плектруда отправляет против них войско, и Компьенский лес ста­новится местом сражения, в котором австразийцы ока­зываются разбиты наголову. В обстановке смуты, вызван­ной известием о разгроме своей противницы, Карл бежит из-под стражи; Австразия встречает его как спасителя, а Дагоберт, едва избавившись от Теодебальда, позволяет назначить нового майордома, и рабство, в котором удерживала его Плектруда, сменяется покорностью, в кото­рой будет держать его Рагнафред.

Однако рука судьбы, которая торопит падение первой династии, не замедлила поразить и его. Дагоберт умирает в семнадцать лет, и если сложить годы, прожитые тремя последними государями, то не получится и обычного срока человеческой жизни. Какой ветер, пришедший не с неба, а с земли, так быстро иссушил все эти побеги королевского древа? Никто этого не знает, ибо власть майордома была столь велика, что ни один из историков не осмелился задержать взгляд ни на королях, которых он возводил на трон, ни на королях, которых он сбрасы­вал оттуда.

Рагнафред находит сына Дагоберта слишком юным для того, чтобы носить корону, и мальчик, который, как нам известно, избежал смертельных ударов, обруши­вшихся на Хильдерика, его жену и его сына, однажды утром обнаруживает у себя в келье королевское облаче­ние вместо монашеских одежд; он надевает их и видит, что те, перед кем он предстает, говорят с ним, преклонив колени, и приветствуют его, называя Хильпериком II.

И вот тут, словно единственная вспышка света в дол­гой ночи, сверкнуло короткое, но энергичное царствова­ние этого государя, душа которого за тридцать пять лет невзгод и раздумий закалилась в монастырском уедине­нии. Рагнафред намеревался создать послушное орудие, а вместо этого получает господина. Хильперик II стано­вится настоящим вождем франков, при котором Рагна­фред состоит всего лишь ближайшим помощником. Ко­роль вновь делается главой государства, отдающим приказы, а майордом — рукой, приводящей их в испол­нение.

Первым действием начавшего править Хильперика становится заключение союза с герцогом Фризии: монаху, довольствовавшемуся своей кельей, кажется чересчур тесно в границах такой державы, как Нейстрия и Бургун­дия: теперь ему нужна еще и Австразия, находящаяся под властью Карла. Радбод, вождь фризов, собирает войско, которое должно соединиться с войском Хильперика. Однако Карл понимает, насколько губительным для него станет объединение двух его врагов, и хочет разбить их поодиночке; он набирает войска и выступает в поход против герцога Фризии, дает ему сражение и проигры­вает его.[86] Герой Карл, тот, кому позднее дадут прозвище «Мартелл», оказывается побежденным. Его первая битва оборачивается разгромом, но так будет только один раз.

Вместе с пятью сотнями солдат, остатками своего войска, он устремляется в Арденнский лес.

После этого фризы и нейстрийцы беспрепятственно объединяются, опустошают захваченную ими страну и берут в осаду Кёльн.

С помощью денег Плектруда заставляет их снять осаду. Герцог Фризии возвращается в свои земли, а Хильперик и Рагнафред выступают в поход, направляясь обратно в Нейстрию: им предстоит пройти рядом с Арденнским лесом.

Именно там поджидает их Карл со своими пятьюстами воинами, затаившись, словно хищный зверь, ожидающий ночи, чтобы выйти из своего логова. Хильперик, не испытывая опасений, встает лагерем в Амблеве; Карл со своим отрядом выходит из укрытия, нападает на спящий лагерь, распространяя в нем ужас, и Хильперику и Рагнафреду лишь с огромным трудом удается избежать пле­нения.

Известие об этой победе собирает вокруг Карла новые отряды; со своей стороны, Хильперик призывает под свои знамена сеньоров своего королевства. Еще дважды сходятся в сражении король Нейстрии и герцог Австра- зии — первый раз в Винши[87] под Камбре, второй раз возле Суассона, — и оба раза побежденным оказывается король. Он отступает в Аквитанию, а Карл идет на Париж, которой открывает ему ворота.

С этого времени правит Карл, хотя Хильперик до конца жизни сохраняет за собой титул короля. Он уми­рает в 720 году в Нуайоне, и там же его хоронят. Тотчас же Карл привозит из Шельского аббатства забытого всеми сына Дагоберта III, устраивает его избрание и под именем Теодориха IV, или Теодориха Шельского, сажает его на трон: мальчику было тогда восемь лет.

Царствование этого ребенка известно лишь победами Карла. Стоит ему разбить саксов, отбросив их за Везер, как он вынужден идти в поход на алеманов, которых ему удается оттеснить за Дунай. Бавары поднимают мятеж и оказываются разгромлены; восставший герцог Аквитании терпит поражение в двух битвах; но не успел еще Карл вложить свой меч в ножны, как юг Франции оглашается криком отчаяния.

Дело в том, что граф Юлиан, чтобы отомстить за дочь, которую обесчестил король Родерих, призвал сарацин в Испанию[88]; дело в том, что Родерих, разгромленный в битве при Гвадалете, в первом же сражении расстался с жизнью и престолом; дело в том, что внезапно на верши­нах Пиренеев перед франками появились незнакомое знамя и бесчисленное войско, воины которого, одетые в причудливые одежды, издавали боевой клич на странном языке, которого никто не понимал; дело в том, что оно, подобно горному потоку, спустилось в Лангедок, принад­лежавший вестготам, захватило Арль, Родез и Кастр, перешло Гаронну, взяло Бордо и, наконец, сожгло весьма почитаемую церковь святого Хилария.[89]

Однако при свете пожаров, обнаруживающих их при­сутствие, Карл выступает против сарацин со всеми силами Австразии и Нейстрии, и вскоре оба войска встречаются лицом к лицу между ТУром и Пуатье.[90]

Они сражаются весь день, с восхода солнца и до насту­пления темноты. В течение этого долгого дня Карл без устали наносит удары, подобно героям Гомера и Тассо; наконец, последним ударом он убивает Абд ар-Рахмана[91]. Гибель военачальника становится знаком поражения его войска: сарацины обращаются в бегство, бросив поле боя и оставив в своем лагере несметные богатства, захвачен­ные в разоренных провинциях.[92]

С той поры Карл носит прозвище «Мартелл», ибо он, подобно молоту, сокрушил вражеское войско.

Таким образом, Европа подверглась вторжению из-за того, что какой-то мелкий вестготский царек совершил насилие над неизвестно какой Лукрецией, и весь мир стал бы магометанским, если бы сын наложницы не при­шел на помощь христианской вере.

После победы, одержанной Карлом в этой великой битве, за ним уже трудно уследить глазами, настолько многочисленны его сражения, настолько молниеносны его победы. Бургундия отказывается признать его власть — он ее покоряет; Поппо, герцог Фризии, под­нимает мятеж — Карл выступает в поход против герцога, убивает его и, пролив его кровь, истребляет род фриз­ских герцогов, низвергает идолов, разрушает храмы, сжигает города и вырубает священные рощи; герцог Аквитанский забирает назад свою клятву верности Нейстрии — Блай[93], его цитадель, и Бордо, его город, захва­чены; в Провансе начинаются волнения — Арль и Мар­сель разгромлены; восстает Саксония — он идет на нее походом, берет в ней заложников и обязывает ее платить ежегодную дань; в Прованс вторгается новое сарацин­ское войско и захватывает Авиньон — он бросается на этих львов пустыни, недобитых в первых сражениях, берет в осаду Авиньон и предает его пламени; сарацины Испании спешат на призывы своих братьев о помощи — он преграждает им путь между долиной Корбьер и небольшой речкой Берр, разбивает их одним ударом, а затем преследует так стремительно, что обгоняет бегле­цов и прежде них достигает их кораблей, захватывает эти корабли, и войско неверных, зажатое между морем и победителями, все целиком утоплено, вырезано или взято в плен. Затем он возращается через Безье, Магелонну, Агд и Ним, уничтожив в последнем из этих городов кре­постные укрепления, а в остальных городах поставив преданных людей, надежных управителей, давших ему клятву верности по формуле, в которой имя короля Тео- дориха даже не произносилось.

Впрочем, король умирает в возрасте двадцати трех лет, после семнадцати лет царствования; монахи Сен-Дени отворяют ворота перед его телом и, опустив его в гроб­ницу, снова закрывают их; однако никому не приходит в голову напомнить Карлу о смерти короля.

Но и Карл, со своей стороны, не проявляет интереса к тому, чтобы занять пустующий трон; он правит еще пять лет[94], довольствуясь титулом герцога франков и австразийцев, и это междуцарствие становится этапом на пути замены династии Меровингов династией Каролин­гов. Тем не менее Карл, слишком могущественный, чтобы сеньоры могли потребовать у него избрать нового короля, не был еще достаточно могущественным, чтобы предстать перед ними в этом звании. Папа Григорий II в одном из своих посланий называет его герцогом и май- ордомом; Григорий III еще более приближает его к трону, пожаловав ему титул вице-короля. Правда, папа обра­тился к нему за помощью, и вот по какому поводу.

Император Восточной Римской империи Лев выска­зался против поклонения иконам и распорядился убрать их из церквей и уничтожить как идолов. Григорий III отлучил императора от Церкви и тем самым предпринял первую попытку борьбы духовной власти с властью светской. Тем временем лангобардский король Лиутпранд, воспользовавшись возникшей в империи смутой, захва­тывает Равенну и начинает угрожать Риму. И вот тогда римский папа обращает взор на Карла и направляет к нему посольство, вручившее ему от имени понтифика ключи от гробницы святого Петра и несколько обрывков цепей, которыми был связан блаженный апостол, а кроме того, даровавшее ему звание римского консула. Карл произносит одно-единственное угрожающее слово, и Лиутпранд спешит вывести свои войска из Равенны и вернуть святому отцу все земли, какие он у него захва­тил.

Но вскоре Карл, изнуренный скорее треволнениями, чем прожитыми годами, заболевает в Вербери-на-Уазе, недалеко от Компьеня. Он призывает к изголовью своего ложа сыновей — Карломана и Пипина — и прямо там мечом делит между ними королевство, как король сделал бы это скипетром. Карломан получит Австразию, Алема­нию и Тюрингию; Пипин станет герцогом Нейстрии, Бургундии и Прованса; покончив с этим делом, как если бы оно было чисто семейным, он велит отнести себя на носилках в Париж, молится у гробницы святого Диони­сия и умирает в Кьерзи-на-Уазе, в возрасте пятидесяти лет, в 741 году от Рождества Христова, «после двадцати­пятилетнего царствования», как говорит продолжатель Фредегара.

Так после своей смерти Карл Мартелл получил коро­левский титул, который он не осмеливался принять при жизни; его тело было с величайшими почестями прине­сено в аббатство Сен-Дени, и замена первой династии на вторую начинается с того, что сановный труп проникает в королевскую усыпальницу.

Тем не менее Пипин, лишенный того влияния, каким пользовался при жизни его отец благодаря стольким услугам, оказанным им королевству, и стольким победам, одержанным им над врагами, со всех сторон слышит ропот тех буйных сеньоров, которым, чтобы взбунто­ваться, нужен лишь предлог для мятежа. Пипин пони­мает необходимость предъявить королевству, которое ему хочется сделать своим, последнее доказательство вырож­дения королевской династии Меровингов и избирает сына Теодориха как принца, более всего подходящего для выполнения этой цели: он возводит его на престол в 743 или 744 году под именем Хильдерика III.[95]

Однако народы, которые были данниками франков, крайне неохотно подчинились сыновьям того, кто не раз одерживал над ними победы; они то и дело восставали, и сыновья, подавляя их, довершали дело отца. Одилон, герцог Баварский; Теодорих, герцог саксов; Гунальд, гер­цог Аквитанский, были поочередно и многократно раз­биты то одним, то другим братом. Но внезапно, прямо в череде этих побед, Карломана охватывает отвращение к власти, миру и людям. Он оставляет брату управление всем королевством, снимает с себя облачение воина и, покрытый скромной монашеской рясой, идет просить у папы Захарии место в аббатстве Монте-Кассино.[96]

Пипин остается один перед лицом короля-призрака. Через некоторое время, то ли его принудили к этому силой, то ли его побудило к этому собственное призва­ние, Хильдерик III с согласия своих знатных вассалов отрекается от престола и удаляется в Артуа, в монастырь святого Бертена.

Пипин мгновенно оценивает свое политическое поло­жение: ему понятно, что все обстоятельства способствуют окончательному уходу прежней династии и что пришло время возвести на престол новую. Он собирает сеньоров, обрисовывает им свои права на корону и единогласно провозглашается королем франков.

Так что путем выборов, как самый достойный, а не путем узурпации, как самый сильный, Пипин стал родо­начальником династии, которая будет насчитывать три­надцать королей. Узурпация произойдет только при его сыне, ибо тогда принцип выборности будет принесен в жертву принципу наследования, но зато сын этот будет зваться Карлом Великим.

Прежде чем перейти ко второй династии, бросим взгляд на первую, которая пережила Хильдерика III в лице его сына и угасла вместе с этим ребенком, чья жизнь и смерть прошли незамеченными в аббатстве Фон­тенель, ныне Сен-Вандриль. Этот короткий взгляд пред­назначен для того, чтобы дать представление о нравах и обычаях завоевателей; вместе с тем мы увидим, как зарождаются и развиваются разного рода власти, кото­рые позднее сформируют религиозную монархию второй династии и феодальную монархию третьей.

Мы назвали эту первую монархию франко-римской, ибо за исключением своего родного языка, свято им сохранявшегося, и свободных выборов короля, иногда нарушавшихся, но никогда не отменявшихся, народ завоеватель перенял вначале обычаи, а вскоре и религию побежденного народа.[97]

И в самом деле, военачальников станут называть вождями, но изменится лишь слово. Те, кто носит это новое звание, всё, вплоть до одежд, заимствуют у своих предшественников. Константинополь посылает им пур­пурные мантии, словно своим консулам; их короли назы­вают себя августами, словно императоры; короной им служит золотой обруч в форме повязки, а скипетром — пальмовая ветвь, похожая на ту, какую сломал Сулла и восстановил Октавиан; гвардия у них — это дружинники Хлодвига, родные братья преторианцев Калигулы, а облачение — хламида, поверх которой накидывалась мантия белого или ярко-синего цвета, короткая по бокам, длинная спереди и волочащаяся сзади. Их театры — это цирки; их игры — это бои со львами и быками; украше­ния их городов — это триумфальные арки и капитолии; их главные тракты — это римские военные дороги; их церкви — это древние храмы; их законы — это уложение Феодосия. Лишь трон их отличается от курульных кресел консулов и золотого кресла императоров: это простой табурет без ручек и спинки, который самой своей фор­мой напоминал первым франкским вождям, этим коро­лям со щита, что они обязаны держаться на нем сами, ни на кого не опираясь.

Что же касается войска, то единственной платой за их службу является военная добыча: каждый приносит свою долю в общую сокровищницу, и все это по-братски делится. Захваченная земля принадлежит завоевателю, и он, в зависимости от службы, за которую ему следует вознаграждать, жалует своим военачальникам части этой земли либо в полную собственность (это так называемые аллоды, или свободные земли), либо в ленное владение (это так называемые ф ь е ф ы, которые оставались в соб­ственности короля и по его воле могли перейти к дру­гому владельцу). Людей, живущих на этой земле, отдают вместе с ней, и они становятся собственностью хозяина, чьи права на них ограничены лишь его волей и его при­хотями.

Начало этих земельных уступок должно быть, как нам представляется, отнесено к той эпохе, когда в монархии, разделенной между сыновьями Хлодвига, вспыхнули уже упоминавшиеся нами братоубийственные войны. Поскольку могущество каждого из братьев основывалось лишь на доверии, которое он мог оказать своим воена­чальникам и воинам, то ему приходилось идти на опре­деленные жертвы, чтобы привязать к себе этих воена­чальников. Уступка земли в форме аллодов, делавшая вождей полновластными хозяевами предоставленного им поместья, придавала этим людям сильную заинтересо­ванность в защите его, ибо вождь сражался тогда за свое поместье, как король — за свое королевство. Дробление земель не могло происходить во времена короля Хлод- вига, ибо, как мы уже говорили, он даровал святому Ремигию всю землю, какую тот был способен обежать за время его сна. Но ничто не говорит о том, что король указал святому ту или другую отправную точку его марш­рута, и вполне очевидно, что если бы епископ бежал по прямой, то он непременно должен был бы пересечь земли, пожалованные в виде аллодов, а их хозяева ни за что не позволили бы ограбить себя, даже из почтения к слову короля. Эпизод с суассонской чашей свидетель­ствует о высокой степени уважения к собственности, которое в своих взаимоотношениях проявляли эти заво­еватели, как вожди, так и рядовые воины.

Ну а теперь, если читатель пожелает бросить вместе с нами взгляд на Галлию времен Хлодвига, то нашим гла­зам предстанет зрелище победоносного короля, победо­носных военачальников и победоносного войска. Что же касается завоеванного народа, то он более не числится в ряду наций: он сделался рабом.

Дробление земель, происходящее в царствования Тео- дориха, Хлодомера, Хильдеберта и Хлотаря, ничего не меняет в положения этого народа. Напротив, его рабство становится еще более ощутимым вследствие такого дро­бления. Он представляет собой огромное стадо, которое после смерти хозяина делят между собой его наследники и которое они, в свою очередь, имеют право продать или подарить, убить или подчистую обобрать.

Вот почему ни один из наших древних историков, рас­сказывая о временах первой династии, ни слова не гово­рит о народе; вот почему кажется, что четырнадцать мил­лионов человек, которых Цезарь сделал римскими гражданами, внезапно исчезли с лица Европы, не оста­вив после себя и следа.

Что же касается нас, то мы попытаемся не упускать из виду этот народ, являющийся единственным предком французского народа, и потому не будем ни на минуту отводить взгляд от этих людей, которые, испытав послед­ствия двух завоеваний — цивилизацией и варварством, из галлов, кем они были, при Цезаре стали римлянами, а из римлян, кем их сделал Цезарь, при Хлодвиге преврати­лись в рабов. И на этой захваченной земле, из этих рабов и этих завоевателей, вскоре сложится под защитой кре­ста новое и единое молодое племя. Христос — един­ственный сын Божий; французский народ станет стар­шим сыном Христа.

Разовьем эту мысль.

Мы уже говорили, что раздел королевства Хлодвига на четыре удела привел к войнам между завоевателями. Ито­гом этих войн стал голод, ибо, пока руки как у свободных людей, так и у рабов были заняты, поскольку те либо нападали, либо оборонялись, земля разучилась родить.

Королевские земли, как и земли сеньоров, оставались невозделанными, и во всей этой благодатной Галлии с трудом можно было отыскать четыре-пять небольших поля, на которых колосились хлеба.

Эти поля принадлежали преемникам святого Ремигия, людям мира, которые засеяли несколько клочков земли, полностью опустошенной людьми войны.

Жатвы с этих полей было далеко недостаточно для нужд войск, однако короли и военачальники полагали, что для того, чтобы увеличить урожай, нужно лишь при­бавить к дарам, полученным церквами, новые земли и новых рабов. Так что церквам снова дарили земли и рабов, а короли, военачальники и воины, почти уверен­ные, что уцелевшим в сражениях не грозит смерть от голода, опять принимались убивать друг друга.

Перейдя в собственность аббатств, рабы тотчас стано­вились свободными, а земли плодородными, ибо Христос сказал, говоря о рабах: «Ученик не выше учителя, и слуга не выше господина своего[98]».

Он сказал также, говоря о землях: «Иное упало на добрую землю и принесло плод: одно во сто крат, а дру­гое в шестьдесят, иное же в тридцать[99]»[100].

И тогда, в соответствии с этими словами, стали обра­зовываться монастырские общины: это были настоящие религиозные республики, подчиняющиеся поземельным законам, руководимые аббатом, своим выборным пред­водителем, и имеющие девизом как на этом свете, так и на том слово «Равенство».

Что же касается народа, то это народ молодой, новый и единый, который растет под сенью креста, не является ни гражданином Цезаря, ни рабом Хлодвига, осознает себя и несет в себе все начала своей грядущей жизни. Племя это вначале малочисленное и слабое, обязанное своим появлением на свет нужде и своим сбережением — монастырским стенам, но с каждым днем увеличивается число его сыновей, с каждым годом прирастают его земельные владения, причем настолько, что в середине седьмого столетия Хлодвиг II на ассамблее на Мартов­ском поле замечает, что на ней не представлена значи­тельная часть территории королевства, и обращается к духовенству, чтобы оно направило своих депутатов на первое собрание.

Эти первые депутаты, имена которых неизвестны, прибыв на ассамблею франков, незаметно, но неоспо­римо представляли нацию, родившуюся в тисках завое­вателей. То был побежденный народ, уже сопротивля­ющийся народу-победителю; то были сыны тех, кто получил законы, опустив голову в грязь, и кто, подня­вшись на одно колено, потребовал обсудить эти законы, в ожидании того времени, когда их дети, встав на ноги и держа в руке меч, в свой черед спросят, по какому праву им эти законы навязали.

Именно в эту эпоху папство начинает заявлять о своей демократической миссии и берет на себя защиту интере­сов, представителем которых оно вскоре само и стано­вится: будучи народной властью, избранной перед лицом и в противовес избирательной аристократи­ческой власти, оно использует полученные им от народа полномочия для того, чтобы защищать его от засилья короля и вождей. С этого времени нация, представлен­ная Церковью, имеет своего трибуна, подобно тому как завоеватели, представленные аристократию, имеют сво­его короля; один держит в руке пастушеский посох, дру­гой — скипетр; у одного на голове тиара, у другого — корона, и в грандиозных поединках, которым предавались две эти соперничающие власти, народный кесарь всегда, пока он был поборником народовластия, в конечном счете повергал наземь кесаря аристократии.

Такова была политическая деятельность Церкви в поздние века монархии. Ниже мы бросим взгляд на Францию тех лет, когда угасла династия Карла Великого, и возобновим прерванный нами теперь разговор об этой политической деятельности церковников: мы начнем с того, какой она была в ту эпоху, и проследим за тем, насколько она отвечала народным интересам, вплоть до того времени, когда Святой престол будут занимать Сте­фан III и Иоанн XII.

Что же касается литературной деятельности Церкви, то она необъятна; отшельническая жизнь, отрывая чело­века от мирских интересов, заставляла его расходовать все свои силы на работу ума. Политическая независи­мость монаха обеспечивала ему независимость литера­турную; мудреный и непонятный завовоевателям язык, на котором писал монах, позволял ему излить свою нена­висть и свое презрение к ним, тем самым донося до нас истинные чувства, какие питали наши предки к своим победителям, и указать нам, постоянно именуя их вар­варами, под каким углом зрения мы на самом деле должны их рассматривать. Монастыри были тогда укре­пленными книгохранилищами, где сохранились для нас сокровища языческой литературы. Античные труды ока­зались бы утраченными во время набегов варварских народов, если бы монастыри не собрали бы их и не сбе­регли в неприкосновенности; именно там снова и снова создавались их копии, работа над которыми велась либо исключительно ради научного познания, либо в качестве покаянного умерщвления плоти: соединяя цепь про­шлого с цепью будущего, они связывали тем самым эпоху античности с нынешней эпохой. Гомер, Гесиод, Аполло­ний, Мусей, Коллуф, Эсхил, Софокл, Еврипид, Геродот, Фукидид, Ксенофонт, Вергилий, Тит Ливий, Полибий, Дионисий Галикарнасский, Саллюстий, Цезарь, Лукиан, Тацит, Иосиф Флавий, Светоний, Иордан, Сальвиан, Евсевий, святой Августин, святой Иероним, Григорий Турский, святой Ремигий, Фредегар, Алкуин, Ангиль- берт, Эйнхард, Теган, Луп Феррьерский, Эрик Осерский, Гинкмар, Одон Клюнийский, Герберт, Аббон, Фульберт, Ригорд, Вилларду эн, Жуанвиль, Вильгельм Тирский, Жан де Мён, Фруассар, Монстреле, Жювеналь дез Юрсен, Коммин, Брантом, Сюлли и де Ту образуют неразрывную нить, посредством которой мы восходим от нынешних достоверных времен к легендарным временам антично­сти. Каждый из этих авторов, словно факел, установлен­ный на дороге столетий, освещает свою эпоху и дает воз­можность любому человеку исследовать путь, который пролегает через средневековую Франции, вторжение народов Севера и Востока, нашествия Цезаря, завоева­ния Александра Македонского и Пелопонесскую войну и охватывает период в две тысячи восемьсот тридцать три года.



ГАЛЛИЯ ДИНАСТИЯ ЗАВОЕВАТЕЛЕЙ ФРАНКСКАЯ МОНАРХИЯ ПИПИН КОРОТКИЙ

Только что мы показали торжество австразийской поли­тики над политикой нейстрийской и сделали читателя свидетелем победы аристократии над королевской вла­стью, однако он неправильно поймет нас, если после нашего рассказа будет воспринимать восшествие Пипина на престол Меровингов как узурпацию: это было ниспро­вержение династии, которая мало-помалу, путем пере­дачи власти по наследству, уклонялась от выборов, вот и все; сеньоры, избиравшие короля из числа лиц, не при­надлежащих к правящему роду, лишь возвращались к неузаконенному, но не отмененному праву: напротив, все условия выборов исполнялись, поскольку к решению, принятому вассалами, добавилось и одобрение со сто­роны папы[101], и таким образом выбор народа-завоевателя оказался утвержден завоеванным народом, представите­лем которого был папа Захария, а это может служить доказательством того, что восшествие на престол осно­вателя новой династии сулило коренным жителям улуч­шение их участи; и в самом деле, при его преемниках будет осуществлен переход от рабства к крепостной зави­симости. Кстати, это был первый случай, когда папа своим церковным одобрением узаконил действие свет­ской власти, которая возвела короля на трон.

Пипин дважды выразил свою признательность папе за этот поступок: во-первых, он дал согласие, чтобы его короновал в Суассоне, причем по иудейскому обряду, Бонифаций, архиепископ Майнцский, помазав его на царство, как это было принято при древних царях Изра­иля; эта церемония, принятая его преемниками, сдела­лась основой, на которой все французские короли вплоть до падения Карла X строили догмат божественного права; во-вторых, он бросил вызов лангобардскому королю Айстульфу, осадившему Рим, отдал церкви святого Петра часть владений побежденного противника и, признав прежде своим согласием на коронование духовную власть папы Захарии, заложил теперь, благодаря этой террито­риальной уступке, сделанной Стефану III, его преемнику, основы светской власти Рима.

Эти два отмеченных нами события настолько важны, что в их тени остается незамеченным еще более важное событие: посещение Нейстрии папой Стефаном III, который, приехав просить помощи у Пипина, заранее короновал как будущих наследников трона Карла и Кар- ломана.

Таким образом, в случае с Липином коронование сле­довало за выборами и подтверждало их, и он никоим образом не покушался на обычаи, в соответствии с кото­рыми меровигские франки возводили на трон своих королей.

Однако в случае с Карлом и Карломаном коронация, напротив, не только предшествовала выборам, но и заме­нила их, так что все права народа-завоевателя, всего лишь нарушенные при первой династии, были упразд­нены при второй. И, поскольку авторитет папства отра­жал волю народа, можно было предвидеть, что этот авто­ритет будет возрастать по мере укрепления воли народа, следовать за ней по пути ее развития и оставаться пре­данным ей при всех своих переменах и что в тот день, когда начнется борьба между интересами народа и инте­ресами королевской власти, папство встанет на сторону местных жителей, противопоставив себя чужеземцам, и вместе с коренным населением начнет сражаться за общее дело, выступая против завоевателей.

Вот почему Пипин, едва став королем, первым подает пример, которому неблагодарность и политика не раз последуют в будущем, и первым же актом его царствова­ния становится разрыв с принципом, благодаря которому оно стало возможным.

Вот в этом, если мы не ошибаемся, и состояла под­линная узурпация, но не королевского престола, а прав тех, кто возводил на него королей; и потому франкские сеньоры изо всех сил возроптали, ибо над их древней прерогативой восторжествовали два могущественных и прежде неизвестных принципа: принцип божественного права и принцип престолонаследия.

Вернемся, однако, к Пипину.

Папа Стефан III умирает, и его брат Павел сменяет его на папском престоле; Риму вновь угрожают саксы, сла­вонцы и лангобарды. Павел призывает на помощь Пипина, и враги терпят поражение: король славонцев и лангобардский государь становятся вассалами Франции и платят ей дань, а Павел в знак благодарности посылает ему римских церковных певчих, чтобы они обучали пев­чих его дворцовой церкви, и дарит ему несколько ману­скриптов по географии, орфографии и грамматике, среди которых оказывается диалектика Аристотеля и сочине­ния святого Дионисия Ареопагита, а в дополнение ко всем этим богатствам — часы, показывающие время ночью, первые, какими владела Франция.[102]

Когда эти дары прибыли, Пипин готовился к походу на Вайфара, герцога Аквитанского, род которого проис­ходил от Боггиса, сына Хариберта, и, следовательно, сохранил в своих жилах чистую кровь первой династии; в этом и была причина бесконечных войн между герцог­ством и короной, происходивших и в прошлом и пред­ставлявших собой не что иное, как вооруженные смуты, которые поднимали потомки Хлодвига, отказываясь при­знать себя вассалами престола, прежде принадлежавшего их отцам[103]; Вайфар потерпел поражение и во время бег­ства был убит собственными воинами[104], а его герцогство победитель присоединил к владениям короны.

Вскоре после этой победы, находясь в Сенте, Пипин опасно заболевает; король велит доставить его к гроб­нице святого Мартина и проводит там в молитвах два дня; оттуда его перевозят в Сен-Дени, где он умирает[105] от водянки; он дожил до пятидесяти четырех лет, успев отпраздновать двадцать шестую годовщину своего прав­ления и семнадцатую — своего царствования. Его похо­ронили, как он и просил, исполнившись смирения: лицом к земле, подле двери церкви.

Двое его сыновей, Карл и Карломан, наследовали ему в 768 году. Отец еще при жизни позаботился разделить между братьями королевство: Карломану он оставил Нейстрию, Карлу — Австразию, а только что завоеван­ную им Аквитанию поделил между ними поровну. Сеньоры, не осмелившиеся оспорить наследование пре­стола, оспорили этот раздел, для того, видимо, чтобы наглядно показать, какими правами они обладают, и, собрав ассамблею, отдали Нейстрию Карлу, а Австразию Карломану.[106] Молодые короли согласились с таким изме­нением, и оба были коронованы в один и тот же день: Карл в Нуайоне, а Карломан в Суассоне.

Вскоре Карломан умер, оставив двух сыновей, кото­рым сеньоры Австразии предпочли Карла, ставшего таким образом властителем всего королевства.

Карл — это один из тех людей, кто достоин отдельного великого историка и отдельного великого исторического труда; это один из тех предызбранных, кто задолго до своего появления на свет рождается в мысли Господа и кого Бог посылает на землю, когда наступает час испол­нения его миссии; и тогда совершаются удивительные дела, которые полагают сотворенными человеческими руками, ибо, поскольку налицо видимая причина, всё относят на ее счет; и лишь после смерти таких посланцев Небес, изучив цель, которой они, как им казалось, достигли, и итог, к которому они пришли, удается рас­познать в них орудие, действовавшее по промыслу Божьему, а не человеческое существо, подчинявшееся собственной воле; и приходится признать, что, чем более гений велик, тем более он слеп. Дело в том, что Господь избирает только гениальных людей способствовать ему в исполнении его божественных предначертаний и только в час смерти этих избранников, то есть когда они явля­ются к нему, чтобы на Небесах дать отчет о своей миссии на земле, он сообщает им о цели, с которой они были туда посланы.

Историки, представляющие нам Карла Великого как французского императора, чрезвычайно ошиба­ются; ведь это человек Севера, варвар, который, не на­учившись писать даже собственное имя, скрепляет дого­воры головкой эфеса своего меча и заставляет соблюдать их с помощью его острия; государство, к которому он более всего расположен душой, — это Германия, родная земля его династии. Две его столицы — это Ахен и Диденхофен; язык, на котором он предпочитает гово­рить, — это немецкий; одежда, которую он носит, — это одежда его предков; и, заметив, что язык римлян начи­нает вытеснять его родной язык, а чужеземная одежда приходит на смену национальным нарядам, он отдает приказ собирать все отечественные песни, чтобы, по крайней мере, сохранить их для будущего, и упорно отка­зывается облачаться в одеяния, которые не были одея­ниями его отцов.

Карл Великий — это образец завоевателя, достигшего вершины своего могущества: его трон — это самая высо­кая вершина франкской монархии, которая вскоре усту­пит место французской монархии; его преемники будут лишь спускаться вниз, не в силах подняться выше, и если время нисхождения кажется несопоставимым со време­нем восхождения, то это потому, что на подъем всегда уходит больше времени, чем на спуск.

Миссия Карла состояла в том, чтобы воздвигнуть посреди Европы IX века огромную империю, об углы которой предстояло разбиваться остаткам тех диких народов, чьи многократные нашествия, сметая всякую зарождающуюся цивилизацию, мешали слову Христа приносить плоды, так что долгое правление великого императора посвящено только одному: варвар отражает натиск варварства. Он отбрасывает готов за Пиренеи и преследует вплоть до Паннонии гуннов и аваров; он уни­чтожает королевство Дезидерия в Италии; упорный побе­дитель Видукинда[107], продолжающего упорствовать, несмо­тря на свои поражения, он, устав от войны, длящейся в течение тридцати трех лет, и желая одним ударом покон­чить с сопротивлением, изменой и идолопоклонством, переходит из города в город, посредине каждого из них вонзает в землю свой меч, сгоняет на городскую площадь жителей и приказывает отрубить все людские головы, оказывающиеся выше рукоятки его меча.

Лишь один народ ускользает от него: это норманны, которым позднее, в смешении с другими народами, уже обосновавшимися в Галлии, предстоит образовать фран­цузскую нацию; Карл тотчас появляется всюду, где они ступают на землю его империи, и тотчас, как только он появляется, они возвращаются на свои корабли и поспешно отплывают, словно испуганные морские птицы, во весь дух уносящиеся с побережья.

Послушайте монаха из обители Санкт-Галлен: он рас­скажет вам сейчас об одной из их вылазок.

«Карлу, который вечно странствовал, случилось неожи­данно прибыть в какой-то приморской город Нарбонской Галлии; и пока он, никем еще не узнанный, там обедал, в гавань стали заходить корабли норманнских пиратов; когда чужеземные суда были замечены, за столом разгорелся спор, из каких краев прибыли эти купцы: одни сочли их евреями, другие — африканцами, а третьи — бретонцами; только один император распознал по удлиненной форме этих кора­блей, по их тонким вытянутым мачтам, по их зубчатым парусам, напоминавшим крылья хищной птицы, что при­везли они не купцов, а пиратов; и тогда он обратился к одному из своих и сказал: “Эти корабли, которые вы там видите, не товарами нагружены, а наполнены врагами”. При этих словах все франки наперегонки бросились к кора­блям, но напрасно: норманны, поняв, что там находится тот самый великий император, которого они обычно назы­вали “Карл Молот”, испугались, что весь их флот может быть захвачен или сожжен в гавани, и, с невероятной быстротой обратившись в бегство, избегли не только мечей, но и взглядов тех, кто их преследовал.

Тем не менее богобоязненный Карл, исполненный великого страха, поднялся из-за стола, подошел к окну, выходящему на восток, и долго стоял там со скрещенными руками, рыдая и не осушая слез; затем, поскольку никто не осмели­вался спросить его, в чем причина столь глубокой его печали, он произнес: “Преданные друзья мои, знаете ли вы, почему я так горько плачу? Вовсе не их страха, конечно, что эти люди своим ничтожным пиратством сумеют при­чинить мне вред; однако я глубоко удручен тем, что еще при моей жизни они осмелились пристать к этому берегу, и терзаюсь великой печалью, предвидя, сколько зла прине­сут они моим потомкам и их подданным”».[108]

А теперь не угодно ли вам узнать, каким Карл Вели­кий представал в глазах поколения, пришедшего на смену его современникам? Послушайте следующий рассказ: это страница грандиозной истории, это поэзия, достойная Гомера.

«За несколько лет до этого один из первых вельмож королевства, по имени Откер, навлек на себя гнев грозного Карла и нашел убежище у Дезидерия, короля лангобардов. И когда эти двое услыхали о приближении страшного вла­стителя франков, они поднялись на вершину башни, откуда можно было увидеть его подход еще издалека, и прежде всего заметили, как со всех сторон надвигаются осадные машины, какие, надо думать, были у легионов Дария и Юлия Цезаря.

“А нет ли в этом войске самого Карла?” — спросил Откера лангобардский король.

“Нет”, — ответил тот.

Дезидерий, видя огромную толпу простых воинов, собран­ных со всех концов нашей обширной империи, вновь обра­тился к Откеру:

“Наверное, победоносный Карл приближается посреди этой толпы?”

“Нет, и теперь еще нет ”, — ответил Откер.

“Что мы сможем сделать, — встревоженно спросил Дезидерий, — если он придет сюда с еще большим числом воинов?”

“Ты разглядишь его, когда он явится, — ответил Откер, — а вот что будет с нами, я не знаю”.

Пока он произносил эти слова, показалась дворцовая гвардия, никогда не знавшая покоя; при виде ее Дезидерий в ужасе воскликнул:

"Но теперь-то это Карл?”

"Нет, и даже теперь еще нет ”, — промолвил Откер.

Позади отрядов гвардии шли епископы и клирики коро­левской капеллы со своими слугами; и тогда Дезидерий, полагая, что вместе с ними идет смерть, в слезах вскри­чал:

"О! Сойдем вниз и скроемся в недрах земли подальше от лика и гнева столь ужасного врага!”

Однако Откер, хотя и дрожа от страха, ибо ему по опыту были известны сила и мощь Карла, остановил лан­гобардского короля, ибо был уверен, что императора среди этого войска тоже нет, и произнес:

“О король! Вот когда ты увидишь, как хлеба на полях всколыхнутся и склонят свои колосья, словно под дыханием бури, когда ты увидишь, как реки По и Тицин в испуге затопят своими волнами, потемневшими от железа, стены твоего города, — вот тогда и нужно будет думать, что приближается сам Карл Великий”.

И не успел он договорить эти слова, как на западе по­явилось нечто вроде черной тучи, гонимой северо-западным ветром, и тотчас же ясный свет заволокло тьмой. Но ору­жие, сверкавшее посреди этой тучи, сияло светом, кото­рый людям, запертым в городе, казался мрачнее любой ночи; вот тогда-то и появился сам Карл, этот железный чело­век: его голова была покрыта железным шлемом, руки пря­тались под железными латными рукавицами, мощную грудь и широкие плечи защищал железный панцирь, в левой руке он держал железное копье, ибо правая рука у него всегда была протянута к его непобедимому мечу; внутреннюю сторону бедер, которая у других освобождена даже от ремней, чтобы легче было сесть на коня, у него покрывали железные пластины. Что уж тут говорить о его железных поножах? Все воины имели привычку постоянно носить такие. На его щите не было видно ничего, кроме железа, и даже его конь обладал железной мастью и железной мощью; все, кто шел впереди монарха, все, кто шагал рядом с ним, все, кто следовал позади него, да и все главные силы войска имели подобные доспехи, насколько каждому из воинов позволяли его средства: железо покрыло поля, железо покрыло дороги; острия железных клинков отражали сол­нечные лучи, и все это железо, столь твердое, нес на себе народ, сердце которого было таким же твердым, как и оно. Сияние железа породило ужас в рядах защитников города, и все они в испуге бросились бежать, крича: “Сколько железа! Ах, сколько железа!”[109]

Карл, как и все люди, наделенные мощным гением, был прост для своей семьи, велик для своего народа, чванлив для чужестранцев; именно в хронике монаха из Санкт-Галлена в основном следует искать сведения о чертах характера императора, позволяющие судить о нем с поэтической точки зрения. Что же касается его воен­ных экспедиций, то Эйнхард, его секретарь и друг, при­водит в хронологическом порядке, хотя и опуская под­робности, достаточно сведений об этих походах, чтобы современный писатель мог составить их список: всего их было пятьдесят три.

Рамки, в которые мы поставлены, не позволяют нам проследить ни всю его частную жизнь, ни всю его поли­тическую деятельность; однако посмотрим, каким было к моменту его смерти королевство, в пользу которого он воскресил угасшее имя Западной Римской империи: огромной империи, тень которой доходит до нас и если не мощь, то имя которой еще живет в нашей нынешней Европе.

Итак, взглянем на эту державу, расширившуюся благо­даря завоеваниям, необъятную и неприступную, прости­рающуюся в Германии до Балтийского моря, в Италии — до Вольтурно, в Испании — до Эбро, в Галлии — до океана; мы увидим, что ее широкие границы заключают в себе девять великих народов, подчиненных одним и тем же законам, приведенных к одной и той же вере, послушных одной и той же воле; и это кажущееся един­ство, даже если оно временное и удерживается силой, будет лишь еще более поразительным свидетельством как гениальности ума, создавшего замысел, так и крепости рук, построившего здание.

Мы позаимствуем у Эйнхарда подробности, приводи­мые им относительно точных границ империи Запада.

«Франкское королевство, — говорится у него, — то, какое оставил после себя Пипин, состояло всего лишь из той части Галлии, что лежит между Рейном, Лигером, Океаном и Балеарским морем; части Германии, населенной франками и расположенной между Саксонией и реками Данубий, Рейн и Сала, а также земель алеманов и баваров. Карл же благодаря своим достопамятным войнам присо­единил к королевству сначала Аквитанию, Басконию, всю горную цепь Пиренеев и все прилегающие к ней земли вплоть до реки Ибер; затем целиком ту часть Италии, что, про­стираясь от Августы Претории до Нижней Калабрии, гра­ничащей с землями греков и беневентцев, тянется более чем на тысячу миль; затем Саксонию, значительную часть Германии, вдвое, как полагают, превышающую по ширине ту ее часть, что населена франками, и считающуюся рав­ной ей по длине, а кроме того, обе Паннонии, Дакию, Истрию, Либурнию и Далмацию и, наконец, все земли диких народов, расположенные между Дунаем, Вистулой и Океаном»[110]

Карл тщетно пытался внести в названия месяцев года изменения, и самое удивительное состоит в том, что спу­стя тысячу лет Национальный Конвент предпринял точно такую же попытку, закончившуюся провалом, и между названиями, которыми Карл и Конвент хотели заменить прежние названия, есть большое сходство; тем не менее я сомневаюсь, что Ромм и Фабр д’Эглантин, создатели революционного календаря XVIII века, были знакомы с германским календарем IX века.

Все помнят революционные названия, а вот названия германские:

январь — винтарманот («месяц зимы»);

февраль — хорнунгманот («месяц слякоти»);

март — ленцинманот («месяц весны»); апрель — остарманот («месяц Пасхи»); май — виннеманот («месяц любви»); июнь — брахманот («месяц солнца»); июль — хеуйманот («месяц сенокоса»); август — аранманот («месяц жатвы»); сентябрь — витуманот («месяц ветров»); октябрь — виндумеманот («месяц сбора винограда»); ноябрь — хербистманот («месяц осени»);

декабрь — хейлагманот («месяц умирания»).

Эти названия, представляющиеся нам по крайней мере варварскими, подтверждают наши слова, что Карл Вели­кий был германцем и не кем иным. Еще до него такие названия были в употреблении у разных народов, глав­ным образом у англосаксов, и Эйнхард именует их национальными[111]: стало быть, по своей националь­ной природе завоевание было германским.

Как это было перед смертью Цезаря и как это случи­лось перед смертью Наполеона, мир стал свидетелем роковых знамений, возвещавших кончину могуществен­ного императора.

«Приближение кончины короля было отмечено многими знамениями, — сообщает Эйнхард, — и не только другим, но и ему самому они казались божественными знаками, ниспосланными для того, чтобы возвестить о нависшей лично над ним угрозе. На протяжении последних трех лет его жизни часто случались затмения солнца и луны, а однажды в течение семи дней видели черное пятно на солнце; галерея, которую Карл, потратив немалые деньги, построил, чтобы соединить базилику и дворец, внезапно обрушилась до самого основания в день Вознесения Господня. Деревянный мост, который этот государь перебросил через Рейн возле Могонтиака, плод десяти лет огромного труда, великолепное сооружение, которое, казалось, должно было стоять вечно, внезапно вспыхнуло и через три часа сгорело в пожаре, так что от него не осталось ни одной опоры, за исключением того, что было скрыто под водой. Во время своего последнего похода в Саксонию против Годфрида, короля данов[112], Карл однажды выступил из лагеря еще до восхода солнца и уже в пути увидел, как с неба внезапно опускается огромный огненный столб и ясным днем рассе­кает воздух справа налево; пока все удивлялись этому зна­мению и раздумывали, что оно предвещает, лошадь, на которой ехал император, резко наклонила голову вперед и с такой силой сбросила его на землю, что у него лопнула пряжка плаща и разорвалась перевязь меча и, когда его освободили от доспехов поспешившие к нему на помощь слуги, он не мог встать без их поддержки; копье же, кото­рое он в ту минуту крепко держал в руке, выпало и отле­тело более чем на двадцать футов. Дворец в Ахене нередко сотрясался от сильных толчков земли, а в покоях, которые занимал король, постоянно слышался треск потолков; на базилику, где впоследствии был погребен этот государь, обрушился небесный огонь, и золоченый шар, украшавший конек кровли, от удара молнии раскололся и был отброшен к примыкавшему к церкви дому епископа; в той же бази­лике, по краю карниза, опоясывавшего внутреннюю часть сооружения, между арками верхнего и нижнего ярусов, красной охрой была сделана надпись, сообщавшая о том, кто является создателем этого храма: в последней строке содержались слова: “KAROLUS PRINCEPS[113]”. Было заме­чено, что в год смерти императора, за несколько месяцев до его кончины, буквы, составлявшие слово “princeps”, настолько поблекли, что их почти невозможно было раз­личить. Однако сам он не выказывал никакого страха перед этими предостережениями свыше и пренебрегал ими, как если бы они никоим образом его не касались».[114]

Карл умер 28 января 814 года, в три часа дня, на семь­десят втором году жизни и сорок седьмом году правле­ния. Поскольку он не оставил никаких распоряжений о месте своего погребения, вначале были сомнения, где следует захоронить его останки; наконец, его вечным и последним покоем была выбрана великолепная базилика, построенная им в Ахене и посвященная Деве Марии; его опустили в один из склепов этой церкви облаченным во власяницу, которую он обычно носил, а поверх влася­ницы — в императорские одежды. Его препоясали слав­ным мечом Весельчаком, которым, как сообщает хроника монастыря Сен-Дени, он разрубил надвое закованного в латы рыцаря. Тело императора посадили на мраморный трон, на голову ему надели корону, на колени положили Евангелие, а под ноги — скипетр и золотой щит, освя­щенные папой Львом, на шею повесили драгоценную цепь с подвешенным к ней полым изумрудом, в котором была заключена частица истинного креста[115], на плечи набросили королевскую мантию, а к поясу пристегнули большую паломничыо сумку, которую всегда носил Карл, отправляясь в Рим. Затем, наконец, когда гробницу наполнили благовониями, а дно ее выложили золотыми монетами, ее бронзовые двери, вмурованные в стену, затворили и над усыпальницей возвели золоченую арку, на которой была начертана следующая эпитафия:

«Под этим камнем покоится тело Карла, великого и бла­говерного императора, который достойно расширил коро­левство франков и счастливо правил ХЬУП лет. Умер семидесяти лет в год ИСССХПП от Рождества Хри­стова, VII индикта V день до февральских календ».

Хлодвиг, или Людвиг I, прозванный Благочестивым, сын Карла Великого, наследует от него империю. Согласно приказу, полученному им от отца, ему не нужно проходить ни церемонию выборов, ни церемонию пома­зания на царство: он берет унаследованную корону с алтаря и возлагает ее себе на голову, давая тем самым[116] понять, что своей властью он обязан лишь Богу и лишь за Богом признает право требовать от него отчет.

Именно в слабых руках этого короля, израсходова­вшего на подобный волевой поступок все свои силы, начинает распадаться огромная империя Карла Вели­кого[117], из которой его преемники создадут девять коро­левств: Нейстрию, Австразию, Алеманию, Италию, Лота­рингию, Цисъюранскую Бургундию, Трансъюранскую Бургундию, Бретань и Наварру. Его правление — всего лишь череда восстаний и гражданских войн. Его сыновья от первого брака, Хлотарь, Пипин и Хлодвиг, первый из которых поставлен отцом управлять вместе с ним импе­рией, а двое других сделаны им королями соответственно Аквитании и Баварии, не хотят, чтобы к разделу был допущен Карл Лысый, сын Людвига от второго брака. В итоге они восстают против отца и дважды лишают его трона; в первый раз Хлотарь берет его в плен и насильно везет за собой из Ротфельда в Марлен, из Марлена в Мец, а из Меца в Суассон и там, заключив его в мона­стырь Сен-Медар, разлучает с юным Карлом, которого отправляют в аббатство Прюм в Арденнском лесу.

Но вскоре между тремя братьями происходит раскол. Пипин и Хлодвиг в свой черед объединяются против Хлотаря, чье честолюбие их пугает, высвобождают из его рук отца и восстанавливают его на троне. Хлотарь, пред­приняв новую попытку восстать против Людвига Благо­честивого, лишается власти, но отец прощает бунтов­щика и отправляет его в Италию. В скором времени Пипин, король Аквитании, умирает, и император, обез­долив своих внуков в пользу своего сына, отдает Карлу Лысому весь юг и запад Франции, затем ограничивает владения Хлодвига, недовольного таким разделом, одним лишь Баварским королевством и, добавив несколько провинций к державе Хлотаря, заставляет его дать клятву служить опекуном молодому Карлу Лысому, его едино­кровному брату.

Хлодвиг Баварский, ревниво относясь к преимуще­ствам, предоставленным его братьям, восстает. Импера­тор идет на него походом, и одно его присутствие рас­сеивает мятежное войско. Победив без боя, император прощает Хлодвига, так же как прежде он простил Хло­таря, но почти сразу же после этого заболевает, напуган­ный появлением одной за другой двух комет, за кото­рыми последовало солнечное затмение, столь полное, что в одиннадцать часов утра, будто темной ночью, можно было ясно видеть звезды на небе; спустя какое-то время, находясь на одном из островов посредине Рейна, вблизи Майнца, он умирает от истощения, не приняв в течение последних сорока дней своей жизни никакой другой пищи, кроме святого причастия.[118]

Хлодвиг Благочестивый был первым франкским коро­лем, занимавшимся науками. Он изучал астрономию под руководством арабского преподавателя, говорил по-латыни и понимал греческий язык; великолепный Реймский собор был построен в его царствование, с которым связано столько судебных испытаний водой, огнем и крестом. Норманны, чьи паруса, впервые по­явившиеся, с горечью увидел Карл Великий, при Хлодвиге

Благочестивом высаживаются в той части Нейстрии, какой позднее они дадут свое имя.

Итак, вторая династия дала всего лишь третье поколе­ние, а власть, тем не менее, ускользает из ее немощных рук. Каролингская монархия, юная при Пипине, зрелая при Карле Великом, при Хлодвиге Благочестивом стано­вится уже дряхлой.[119]

Не стоит удивляться, что мы продолжаем использовать написание имен, характерное для первой династии; мы ведь по-прежнему имеем дело с франками, а не с французами; язык, на котором говорят короли, — это все еще германское наречие, и даже латынь пока еще не отняла у имени «Хлудовик» начального «X», присущего его первоначальному про­изношению. Необычайный акростих, служащий прологом к поэме Эрмольда Черного, станет для читателя доказательством высказанного нами утверждения. В 881 году, то есть через сорок один год после Эрмольда, была сочинена песнь в честь Людвига, третьего сына Людвига Заики, первые две строки которой приведены ниже. Написано она, как можно видеть, на германском языке, и, на наш взгляд, имя «Людвиг» превосходно демонстрирует переход от «Хлодвига» к «Людовику»:

«Einen König weiss ich,


Er heisst Herr Ludwig».

(«Знавал я короля,


Что господином Людвигом зовется». Огюстен Тьерри.)

Перейдем теперь к Эрмольду:

ERMOLDI NIGELLI PROLOGUS

Editor, aetherea splendes qui Patris in arcE Regnator mundi, fautorque, Redemptor et auctoR Militibus dignis reseras qui régna poloruM




Olim conclusos culpa parientis AvernO Luminis aeterni revehis qui Christe, trubunaL David psalmianus praesaga carminis illuD Voce prius modulans dudum miranda relatV Sacra futurorum qui prompsit dogmat vateS

Confer rusticulo, quo possim Caesaris in hoC Eximii exiguo modulanter poscito ritE

Carmine gesta loqui. Nymphas non deprecor istuC Insani quondam ut prisci fecere peritl Nec rogo Pierides, пес Phoebi tramite limeN Ingrediar capturas opem, nec Apollinis alml Talia cum facerem, quos vana peritia lusiT

Horridus et teter depressit corda \fehemotH Limina siderei potius peto luminis, ut soL Venís justitiae dignetur dona precatV

Dedere: namque mihi non flagito versibus hoc, quoD Omnia gestorum percurram pectine parvO In quibus et magni possunt cessare magistrl Caesaream fleclant aciem, sed cantibus hue huC Incipiam celebrare. Fave modo, Christe, precantl

Carmina, me exsilio pro quis nunc principis ab hoC Auxilium miserando levet, qui celsus in aulA Erigit abjectos, parcit peccantibus, atquE Spargit in immensum clan vice lumina soliS Alta regis Christi princeps qui maxime sceptrA Rex Hludovice pie, et pietatis muñere CaesaR Insignis merii, praeclarus dogmate Christi Suscipe gratanter, profert quae dona NigelluS

Ausubus acta tarnen qui tangere carmine vestrA Regis ab aetemi vestro qui pectore sempeR Mansit amor, Caesar, famulum relevato cadenteM Altitonans Christus vos quo sublimet in aethrA.* (Примеч. автора.)

ПРОЛОГ ЭРМОЛЬДА НИГЕЛЛА

О Творец, что в эфирной Отца сияешь твердыне, Мира правитель, его искупитель, защитник и зодчий, Ты, что царство небес бойцам отверзаешь достойным, Древле виной прародительскою заключенных в Аверне Ты забираешь, Христе, престол всевечного света!

Песнь, которую встарь Давид псалмопевец глаголом Вещим возвысил, тот, что дивное для возглашенья Веденье будущих дел, пророк, явил нам святое, —

Карл Лысый всходит на престол в 840 году. Стоило Хлотарю увидеть, что его брат стал королем, как он забы­вает о своей клятве быть его защитником. Он собирает войско и вторгается в Бургундию. Карл Лысый, со своей стороны, вступает в союз с Хлодвигом Баварским, своим братом, и идет в поход против Хлотаря. Два войска встре­чаются 25 июня 841 года при Фонтенуа; они сходятся врукопашную, и после яростного сражения победа оста­ется за Карлом и Хлодвигом. Хлотарь вынужден уступить свои владения победителям, которые вначале делят их между собой, но вскоре, как только он обращается к ним с предложением о перемирии, возвращают ему. Однако заключенный мир влечет за собой новый раздел импе­рии, ибо Хлотарь требует, чтобы братья уступили ему что-нибудь сверх его доли, памятуя о титуле императора, дарованном ему отцом.[120]

Мужу грубому Ты удели, чтоб мог исповедать Цезаря славного я дела подобающим чином В песни скудной своей. И нимф о том не прошу я, Древние как мудрецы поступали, безумьем объяты, И Пиерид не молю, неторной стезею к порогу

Феба нейду, чтоб помощь приять, ни в храм Аполлонов: Это творивших в посмех обращал искусством бесплодным Жуткий, их тяготя сердца, Бегемот безобразный.

Звездного я сиянья ищу, да истое правды Солнце ущедрить меня по молитве моей удостоит Сим дарованьем: не льщусь я мыслью, что в песни сумею Все деянья его облететь моим плектром смиренным: В сем изнуриться труде мастера и великие могут;

Цезарев взор пусть они привлекут: но я песнопеньем Славить начну. Яви же, Христе, Свою благосклонность Песням, для коих меня из сего изгнанья поднимет, Сжалившись, длань владыки того, кто на троне высоком Цэешным прощенье дает, воздвигает смиренных и сеет В шири безмерной свет, наместник светлого солнца, Скипетр Царя Христа держащий мощно владыка, Царь благочестный Хлудовик, о Цезарь, заслугою славный Набожности твоея, преславный в ученье Христовом, Дар благосклонно прими, который Нигелл приносит, Песнью дерзая своей коснуться ваших деяний.

Вечного ради Царя, чья присно в груди обитает Вашей любовь, слугу подними ты падшего, Цезарь, Вас да возвысит в эфир Христос высокогремящий. (Перевод Р.Шмаракова.)

В итоге раздел империи между тремя братьями проис­ходит следующим образом: Карл Лысый берет себе всю ту часть Галлии, какая расположена к западу от рек Шельды, Мааса, Соны и Роны, и север Испании вплоть до реки Эбро, то есть всю современную Францию плюс Наварру, за вычетом Лотарингии, Франш-Конте, Дофине и Прованса; Людвиг[121] берет себе все германоязычные земли вплоть до Рейна и Альп, то есть Германскую импе­рию, простирающуюся на восток до Венгрии, Богемии, Моравии и Пруссии; и, наконец, в соответствии с заяв­ленным им требованием, Хлотарь присоединяет к Ита­лии всю восточную часть Галлии, заключенную на юге между Роной и Альпами, а на севере — между Рейном и Маасом и между Маасом и Шельдой вплоть до устьев этих рек.[122] Именно эту полоску земли, на которой живут четыре народа, говорящие на четырех разных языках, и половина которой отрезана от Франкского королевства, а половина — от Германской империи, два брата согла­шаются пришить, словно шлейф, к императорской ман­тии Лотаря.

Но этот плохо пришитый лоскут, стоило его дернуть, отделился от Италии и превратился в небольшое само­стоятельное королевство. По имени Лотаря это королев­ство стали называть Лотеррике[123], а затем, по имени его детей, — Лотерингерике[124]; переделанное латинскими авторами, это название стало звучать как «Лотарингия», что и сохранилось до нашего времени.

Как следствие только что изложенного нами великого раздела земель мы впервые находим в манускрипте монаха из Санкт-Галлена слово «Франция», использован­ное почти в том же значении, в каком оно употребляется нами.

«Вследствие этого раздела земель, — говорит он, — изменились и названия. Галлия, которую захватили франки, стала именоваться Новой Францией, а Германия, откуда они пришли, стала именоваться Старой Францией».[125]

Ну а теперь, если читатель желает получить представ­ление о языке, на каком еще говорили в ту эпоху в этой «Новой Франции», он может бросить взгляд на два при­веденных ниже отрывка: первый из них является образ­чиком языка, который был в ходу на севере Франции, то есть языка народа-завоевателя, а второй — наречия, которое употреблялось на юге, то есть наречия народа побежденного.

Клятва на верность союзу против Лотаря, произне­сенная на франкском, или тевтонском, языке перед битвой при Фонтенуа[126]:

«In Godes minna ind in thés Christianes folches ind unser bedhero gealtnissi, fon thesemo dage frammordes so fram so mir Got gewizci gewissen indi mahd furgibit, so haldih tesan minan bruodher, soso man mit rehtu sinan bruodher seal, in thiu, thaz er mig sosoma duo; indi mit Ludheren in nohheiniu thing ne geganga, zhe minan willen imo ce scadhen werden».

Клятва, произнесенная Хлодвигом на галльском, или романском, языке:

«Pro Deo amur et pro Christian poblo et nostro commun salvament, d’ist di in avant, in quant Deus savir et podir me dunat, si salvarai eo cist meon fradre Karlo, et in adiudha et in cadhuna cosa, si сит от per dreit son fradra salvar dist, in о quid il mi altresi fazet; et ab Ludher nul plaid nunquam prindrai, qui meon vol cist meon fradre Karle in damno sit».

Перевод клятвы на современный язык:

«Ради Божьей любви и ради народа христианского и нашего общего спасения, от сего дня и впредь, насколько Бог даст мне мудрости и силы, буду я защищать сего брата моего Карла, помогая ему во всяком деле, как по праву должно защищать брата, с тем, чтобы и он мне то же самое делал, и с Лотарем не вступлю никогда ни в какие[127] сношения, которые заведомо будут вредны сему брату моему Карлу».

Помимо этих двух языков, существовал еще и третий, чисто кельтский.[128]

Что касается народов, которые оказались в этой колы­бели зарождающейся Франции и которым вместе с нор­маннами, уже готовыми высадиться на ее берегах, пред­стояло составить французский народ, то это были галло-римляне, бургунды, вестготы и гасконцы.

В то время как совершался этот великий территори­альный и политический переворот, норманны, которые появлялись в виду берегов Франции при Карле Великом, стали высаживаться на них при Людвиге Благочестивом и селиться там при Карле Лысом. Это были уже не мало­численные разбойничьи суда, одиноко бороздившие море у берегов Нейстрии: это был флот из шестисот парусных кораблей, везший короля, военачальников и целое вой­ско, окруживший Францию от Ла-Манша до Гасконского залива и на время разделившийся на два отряда, чтобы затем соединиться вновь: один из них поднимается по Луаре до Нанта, заполоняет Гиень, Анжу и Турень, тогда как другой входит во время морского прилива в Сену, захватывает и разоряет Руан, а затем поднимается до Парижа, оказавшегося беззащитным и брошенным Кар­лом Лысым, который, не отважившись вступить в сраже­ние, укрылся в аббатстве Сен-Дени, чтобы оборонять там драгоценные мощи апостола Франции. Между пред­водителем норманнов и французским королем начина­ются переговоры. Морские разбойники требуют дань в семь тысяч фунтов серебра, получают ее и удаляются, но лишь для того, чтобы появляться снова то в одном месте, то в другом.

В это самое время молодой Пипин, у которого Людвиг Благочестивый отобрал отцовское наследство, чтобы передать его Карлу Лысому, вступает в союз с этими раз­бойниками, и вскоре королевство оказывается предан­ным огню и мечу. Выдвигается требование о новой дани, в четыре тысячи фунтов серебра, и ее выплачивают; сверх того, командирам платят определенную сумму за каждого их воина, убитого крестьянами, и дается обещание выку­пить и вернуть норманнам их пленников, сумевших убе­жать. На этих условиях завоеватели отступают в Жюмьеж I и ждут там исполнения договора, основные статьи кото­рого мы только что изложили.

Дань, ставшая ценой за это отступление, для одних лишь земель, расположенных за Луарой, составила пять тысяч фунтов серебра, то есть примерно четыреста тысяч франков нашими нынешними деньгами. Каждый дом сеньора, то есть графа, епископа, аббата или королев­ского вассала, внес в качестве своей доли один солид, каждый дом свободного человека — восемь денариев, каждый дом крепостного — четыре денария.[129]

Немного времени спустя новое войско этих варваров, объединившись с бретонцами, захватывает Ле-Ман. Их нападение удается отразить, однако Роберт[130] Сильный, граф Парижский, прадед Гуга[131] Капета, погибает в бою с ними. Со своей стороны сарацины наводняют Италию, совершая подобные же набеги, и разоряют юг и запад страны. Пипин добивается признания его королем Акви­тании, а Номиноэ — признания его королем Бретани.

Тем временем император Лотарь умирает в аббатстве Прюм, успев разделить свои владения между тремя сво­ими сыновьями: Людвигом, Лотарем и Карлом. Людвиг получает Италию и титул императора; Лотарь получает те уступленные по договору земли, которые впоследствии станут Лотарингским королевством; Карл вступает во владение Бургундией и Провансом; таким образом, вследствие этого нового раздела возникают два новых королевства.

В 875 году император Людвиг умирает; Карл Лысый тотчас же вместе с войском переваливает через гору Мон- Сени, вторгается в Италию, идет прямо на Рим и, посред­ством огромных уступок в пользу светской власти пап, коронуется там как император.

Два года спустя он умирает в деревушке Брио, в кре­стьянской хижине, отравленный, как полагают, врачом- евреем по имени Седекия[132]. Тело его вначале хоронят в Нантюа, а позднее перевозят в Сен-Дени, где воздвигают для него посреди клироса аббатства величественную гробницу. Его сын Людвиг II наследует ему в 877 году.

Его двухлетнее правление примечательно тем, что право выборов было вновь признано за сеньорами, кото­рые забирали власть из рук короля, по мере того как те выпускали ее, ослабевая. Лишь по принуждению Людвиг объявляет о пожалованиях уделами, награждениях зем­лями и отчуждениях личных королевских владений, которые, переходя из его рук в руки сеньоров, станут основой появления национальной феодальной знати, подобно тому как территориальные уступки, сделанные сыновьями Хлодвига, при первой династии послужили, как мы видели, основой возникновения франкской фео­дальной знати. Вскоре мать Людвига II привозит ему из Италии меч святого Петра, корону, скипетр и император­скую мантию, а также отцовское завещание, в котором он объявляется наследником престола империи. Однако у Людвига II недостает мужества воспользоваться этими наследственными правами, не так уж, впрочем, обосно­ванными, и тогда Карломан, старший сын Людвига Немецкого, выставляет свою кандидатуру на выборах и отнимает у него титул императора.

После полуторагодичного правления Людвиг II уми­рает в Компьене в Страстную пятницу, 10 апреля 879 года.[133] Людвиг III и Карломан, хотя они были его сыно­вьями от первой жены, с которой он развелся, становятся его преемниками. Свою вторую жену он оставляет бере­менной сыном, будущим Карлом Простоватым.

Юных принцев, которым было тогда по пятнадцать или шестнадцать лет, вместе коронуют в аббатстве Феррьер, и отцовское королевство разделяется между ними в соответствии с решением их вассалов.

Тем временем норманны продолжают совершать опу­стошительные набеги на королевство. На одной его сто­роне они грабят, жгут или ровняют с землей Камбре, Сен-Рикье, Сен-Валери, Амьен, Корби и Аррас, а на другой — Маастрихт, Льеж, Тонгр, Ахен и Мальмеди.

Людвиг III выступает против них и вначале одерживает победу над ними при Сокуре, в Понтьё. На поле битвы остаются лежать девять тысяч варваров; однако почти сразу же норманны вновь собирают войско, теперь уже на Луаре; Людвиг снова выступает против них и прибы­вает в Тур. Въезжая в город, король замечает у себя на пути девушку, красота которой его потрясает; он пово­рачивает коня в ее сторону и, видя, как девушка в испуге бросается в какой-то проулок, скачет туда вслед за ней; но его конь выходит из повиновения, король не может его обуздать и ударяется лбом о низкий свод ворот, за которыми скрылась беглянка. Отброшенный этим силь­ным ударом к спинке седла, он ломает себе при этом позвоночник и через три дня умирает.

После этого его брат Карломан объединяет в 882 году под своей властью все королевство.

Примерно в это же самое время Карл Толстый, позд­нее ставший королем франков, наследует от своего брата Людвига Немецкого титул императора Запада и начинает с того, что заключает с норманнами, грабившими Герма­нию, постыдный договор, по которому они вступают во владение захваченными ими землями, но при одном условии: Годфрид, один из норманнских герцогов, дол­жен принять христианство и жениться на принцессе Гизеле, дочери Лотаря. То было первое закрепленное договором установление, допустившее этих варваров в самое сердце Европы.

Со своей стороны Карломан, вначале разгромивший их, затем потерпел от них поражение и смог спасти от разграбления свои владения, лишь отсчитав победителям сумму в двенадцать тысяч фунтов чистого серебра[134], сумму по тем временам громадную. Он стал собирать новое войско, но во время охоты был ранен в бедро затравлен­ным кабаном и умер от этой раны.[135]

Юному Карлу, сыну Людвига II, родившемуся уже после его смерти, было тогда всего семь лет. Чтобы сдерживать норманнов, всегда готовых к вторжению, нужен был мужчина, а не ребенок. И потому сеньоры предло­жили корону Карлу III Толстому, который поспешно прибыл в Гондревиль под Тулем и был там провозглашен королем в 884 году.

Таким образом империя и королевство оказались в руках одного и того же человека, как они побывали в руках сына Пипина; однако на этот раз император звался не Карлом Великим, а Карлом Толстым.

Тем временем норманны, искавшие лишь повода, чтобы разорвать договор, сразу же, стоило им заполучить деньги, составлявшие его суть, используют в качестве предлога убийство герцога Годфрида, которое по приказу Карла было совершено на острове Вето, собирают сорок тысяч человек под командованием Зигфрида и, предав огню Понтуаз, берут в осаду Париж.

Весь город располагался тогда на вытянутом в длину острове, который в наши дни называется Сите. На остров вели два моста, переброшенные через два рукава реки, которые омывают его с противоположных сторон. Один мост находился там, где позднее был построен мост Менял, а другой — на том месте, какое в наше время занимает Малый мост: их защищали две огромные камен­ные башни[136]; во главе жителей, оборонявших осажденный город, стоял Эд, или Одон[137], граф Парижский, который позднее станет королем Франции.

Норманны вели осаду, применяя множество боевых машин, почти неизвестных франкам[138]; это были балли­сты, метавшие камни; апрошные галереи, защищавшие осаждающих своей двойной кровлей; тараны, проламы­вавшие стены своими железными наконечниками; бран­деры, пущенные по течению и вызывавшие пожары везде, где их выбрасывало на берег. Со своей стороны, осажденные творили чудеса, и особенно отличался в этом епископ Гослин, воодушевлявший гарнизон своими проповедями и собственным примером. Он приказал устано­вить на крепостном валу огромный крест, и под сенью его сражался каждый день: то в дальнем бою, пуская в ход стрелы, то в ближнем, используя боевой топор, и так все полтора года, пока продолжалась осада Парижа.[139]

Наконец Карл Толстый решается лично идти на помощь Парижу, проявившему такую стойкость в обо­роне. Однажды утром осажденные увидели, что на вер­шине горы Мучеников[140] стоит войско: это было войско императора.

Однако император пришел лишь для того, чтобы купить перемирие; уже во второй раз он предпочел вести переговоры, а не сражаться, и этому второму мирному договору предстояло стать, подобно первому, одновре­менно более унизительным и более невыгодным, чем любое поражение.

Норманны сняли осаду, потребовав семьсот фунтов серебра и право перезимовать в Бургундии. И они в самом деле отправились в это королевство и совершили там страшные опустошения.

Эти два свидетельства малодушия, проявленного им, показались всем недостойными столь могущественного императора. Сеньоры, которые прежде его избрали, теперь лишили его власти, и Карл Толстый отправился умирать в нищете в монастырь, стоящий на краю неболь­шого острова Райхенау посреди Констанцского озера.[141]

Читатель помнит эпитафию Карлу Великому, а вот эпитафия его пятому преемнику:

«Карл Толстый, потомок Карла Великого, всей своей


мощью обрушился на Италию, покорил ее, завоевал импе-


рию и был коронован как цезарь в Риме; затем, когда его


брат Людовик Немецкий умер, он, по праву наследования,


стал повелителем Германии и Галлии. Наконец, когда ему


одновременно изменили дух, сердце и тело, он по воле


судьбы был заброшен с вершин великой империи в зто


скромное убежище, где и умер, покинутый всеми своими


близкими, в год 888-й от Рождества Христова».


Низложение Карла Толстого представляло собой не что иное, как ответное действие национального духа на иноземное влияние. Малодушие этого императора, нанесшее бесчестье как ему самому, так и избравшей его молодой нации, было в данном случае предлогом, а не побудительной причиной. Вследствие нового раздела, о котором мы сказали, Франция превратилась в отдельное государство; она ощутила в одно и то же время возмож­ность и потребность избавиться от германского засилья, и ей показалось, что полностью освободиться от этого засилья нельзя будет до тех пор, пока ее трон занимает король франкской династии. И потому сеньоры, которые были привязаны к французской почве благодаря своим земельным владениям, дарованным им германской дина­стией, взяли сторону почвы, а не династии, отстранили законного претендента, каким был Карл Простоватый[142], и, сделав это, провозгласили королем того самого Эда[143], графа Парижского, который на наших глазах столь хра­бро оборонял город, так трусливо брошенный на произ­вол судьбы Карлом Толстым. Произошла самая настоя­щая революция: потомство Каролингов было отвергнуто за то, что оно действовало вопреки интересам нации, наследник престола оказался лишен своих прав и на трон был призван представитель другой династии.

Карл Простоватый сделал то, что делают все короли, каких не хотят более видеть на троне: он обратился за помощью к императору Арнульфу[144] и, не имея возмож­ности быть избранным сеньорами по их доброй воле, пожелал, чтобы его навязали им силой оружия. Импера­тор Арнульф, понимавший, что с устранением Карла он лишается всякой власти над Францией, взял его под свое покровительство, собрал в Вормсе всеобщую ассамблею и дал приказ епископам и графам прийти на помощь Карлу и посадить его на трон.

Эд же, видя эти грозные приготовления, наладил мощ­ную оборону, хотя с другой стороны ему необходимо было противостоять норманнам; но, как повествуется в «Мецских анналах», «это был человек храбрый и опытный, превосходивший всех других красотой лица, статностью фигуры, мощью тела и силой ума».

Норманны были побеждены, а претендент на трон отстранен от него.

Тем не менее Арнульф не считал себя побежденным: он понимал, насколько выгодно для него иметь нечто вроде вассала такого масштаба, как король франков. С другой стороны, он не решался открыто выступить про­тив Эда, который мог устать от оборонительной войны и начать войну наступательную. Так что складывалось впе­чатление, будто император отказался на какое-то время от своих планов в отношении Франции; тем не менее он продолжил заниматься задуманным им восстановлением старого порядка. И вот каким образом он поступил.

Он передал королевство Лотаря[145], пограничное с Фран­цией, своему внебрачному сыну Цвентибольду[146], рожден­ному одной из его наложниц; тот, под предлогом оказа­ния помощи отцу, намеревавшемуся совершить поход в Италию, собрал сильное войско и внезапно, воспользо­вавшись моментом, когда Эд был занят борьбой с нор­маннами, вторгся во Францию, дошел до Лана и осадил этот город.

Эд тотчас же выступил против него, однако Цвенти- больд не счел своевременным дожидаться врага. Он поспешно отступил в Лотарингию, и Эд, в ответ на кате­горичное требование, предъявленное с его стороны импе­ратору Арнульфу, был признан им королем Франции.

Таким образом, Карл потерял всякую надежду вер­нуться во Францию при жизни своего противника и стал спокойно ждать его смерти, что и произошло 3 января 898 года. Эд умер, не оставив потомства.

С этого момента восшествие Карла на трон стало неиз­бежным: национальная партия, лишившись Эда, не имела более ни точки опоры, ни центра сплочения. Императору понадобилось лишь появиться со своим вой­ском у границы Франции, и потомок германской дина­стии Карла Великого взошел на престол своих предков.

Как видим, не так уж трудно описывать и даже моти­вировать подобные перевороты, которые нам так часто изображают и причины которых никогда не излагают: изучайте историю интересов, и она приведет вас прямо к истории личностей.

Тем не менее, Карл не смог бы вернуться во Францию, если бы он не решился на огромные жертвы. Признание его прав на престол вынуждало его делать крупные земельные пожалования своим сторонникам и внушать страх своим врагам. В итоге каждый сеньор, утвердившись в центре своих владений, создавал внутри государ­ства небольшую личную монархию. Необходимость про­тивостоять собственными силами непрекращающимся набегам норманнов приводила к тому, что эти сеньоры выстраивали свою личную оборону, собирая вокруг себя столько отрядов, сколько им позволяло их имуществен­ное положение, и именно к этому времени относится возникновение наемных войск. Более слабые стремились состоять на жалованье у более сильных и находиться под их покровительством: тот, у кого был лишь замок, пови­новался тому, кто владел городом; тот, у кого во владе­нии был город, приносил клятву верности тому, кто управлял провинцией, а правитель провинции повино­вался непосредственно королю. Так уже в эту эпоху закладывался фундамент грандиозной феодальной системы управления, которая окончательно сформирова­лась, как мы увидим, при третьей династии.

А пока этот новый слой сеньоров, зачаток будущего дворянства, укореняется в королевстве, датский изгнан­ник по имени Хрольф[147] собирает вокруг себя всех тех, кто жаждет разбогатеть, высаживается в Англии, одерживает там две победы, возвращается оттуда в море, пристает к берегам Фризии и покидает ее, лишь получив с нее дань, затем поворачивает на север Франции и захватывает Руан, где возводит крепостные стены и сторожевые башни. Вскоре этот город становится его опорным пун­ктом и базой для его вылазок то в Англию, то в Бретань, а то и в самое сердце королевства. В конце концов гром­кие вопли, доносящиеся одновременно со всех сторон, достигают слуха короля Карла. Это крики отчаяния, которые исходят из Клермона, Ле-Мана, Нанта, Анже и Шартра; это жалобы национальной партии, которая упрекает короля за малодушие и тем самым доказывает ему, что возмущение, которое он считал угасшим, всего лишь притихло. Карл полагает, что полное примирение с этой партией невозможно, что исход борьбы с норман­нами неясен и что его поражение в этой борьбе, придав силы врагам германской династии, приведет к его низло­жению; и он приходит к мысли, что датский предводи­тель и его войско, которым чужды как национальные интересы Франции, так и прогерманские интересы импе­ратора, могут оказать ему мощную поддержку в подавле­нии недовольных и в борьбе с засильем его покровителя. Карл более не колеблется и направляет к Хрольфу послов, предлагая ему признать его герцогом одной или нескольких провинций и, дабы их политические интересы скре­пились еще и семейными узами, отдавая ему в жены свою дочь, если он согласится принять христианство. Датчанин соглашается; он требует отдать ему во владение те берега, которые он и его предшественники так часто опустошали, а вместе с этими берегами уступить ему и герцогство Бретань; ведутся долгие споры, но в конце концов его требование удовлетворили. Герцог Роберт, брат короля Эда, стал крестным отцом Хрольфа и дал ему свое имя. Принцессу Гизелу отдали ему в жены, и вся та часть Нейстрии, которая простирается от устья Соммы до городских ворот Сен-Мало, получила по имени завоевателей название «герцогство Нормандия». С тех самых пор это герцогство стало отдельным государ­ством, которое подчинялось французской короне и кото­рому подчинялась Бретань, низведенная таким образом до положения зависимого лена.

Этот договор, ставший позднее причиной стольких войн, был подписан в селении Сен-Клер-сюр-Эпт. Хрольф явился туда, чтобы принести клятву верности Карлу. С огромным трудом удалось уговорить этого полу­дикого вассала подчиниться церемониалу, принятому в подобных случаях. Он долго отказывался вложить свои руки в руки короля. В конце концов он согласился сде­лать это, но, когда встал вопрос о том, чтобы преклонить колено перед сюзереном и поцеловать ему ногу, как это полагалось при получении какой-либо инвеституры, дат­чанин, привыкший не признавать никакой власти, кроме власти идолов, и никакой силы, кроме силы меча, поклялся, что он не будет вставать на колени перед чело­веком, заявив, что вполне достаточно и того, что ему пришлось встать на колени перед новым богом, которого он только что признал. Наконец, удалось добиться, чтобы один из его сопровождающих совершил вместо него эту церемонию, считавшуюся обязательной. Однако тот, кого он выбрал для этого, то ли по оплошности, то ли из заносчивости так резко схватил ногу короля и так высоко ее поднял, что тот упал навзничь.[148]

Итак, Хрольф стал герцогом Нормандским и Бретон­ским, приняв имя Роберт, и был он справедливым пра­вителем и великим воином. Все двадцать лет, которые протекли между днем его обращения в христианство и днем его смерти, он употребил на то, чтобы заново отстраивать города, восстанавливать монастыри, распа­хивать залежные земли и уничтожать разбой. Чтобы выполнить эту последнюю задачу, он приказал развесить на придорожных деревьях золотые браслеты и обнародо­вал запрет дотрагиваться до них. Некоторые украшения оставались так на своих местах по три года, и ни одна рука не осмелилась их снять. Даже через много лет после его смерти одно лишь его имя, произнесенное угнетен­ными и притесненными людьми, служило приказом, который заставлял судей поспешно являться и добросо­вестно и быстро вершить правосудие. Отсюда и проис­ходит привычка нормандцев кричать в минуту полного отчаяния: «Харо!»; слово это произошло от восклицания «Ах! Хрольф!», которое обычно издавали те, кто звал гер­цога на помощь.

Вот так и возникло это достославное поселение нор­маннов, кровь которых, смешанная с кровью франков, дала королей Англии и Сицилии.

Пока в селении Сен-Клер-сюр-Эпт происходили опи­санные нами события, граф Роберт, дав свое имя герцогу Нормандскому, покинул собравшихся и, воспользова­вшись недовольством, которое вызвал только что подпи­санный королем договор, собрал сеньоров, принадлежа­щих к национальной партии, и выставил свою кандидатуру на выборах. Как мы уже говорили, Роберт был братом Эда и потомком Роберта Сильного, и именно он освобо­дил Францию от германского засилья. Всего этого было более чем достаточно для недовольных. И потому в 921 году он был коронован в Реймсе, и ему принесли там клятву верности многие епископы и сеньоры.

Карл собрал войско; Гильом, граф Овернский, и Рай­мунд, граф Тулузский, присоединились к нему с несколь­кими отрядами. Втроем они двинулись на Суассон, где их ожидала национальная армия. В ее рядах был Роберт, полное вооружение которого составляли кольчуга, шлем и копье. Копье, малоизвестное при первой династии как вид оружия, незадолго до этого вошло в употребление у воинов. Чтобы Роберта лучше узнавали солдаты, он выпускал из-под забрала свою длинную белоснежную бороду. Это обстоятельство и стало причиной его смерти. Заметный по этой характерной примете врагам, он пал на поле боя: по словам одних, от удара мечом, нанесен­ным ему графом Фульбертом, а по словам других, от удара копьем, которым пронзил его король. Однако его смерть вовсе не положила конец битве. Гуго, сын Роберта, позднее получивший прозвище Великий, встал во главе войска и, одолеваемый жаждой мести, наголову разбил королевскую армию.

Карл Простоватый бежит к Герберту де Вермандуа, своему родственнику, который обещает ему убежище, но удерживает его как пленника. Сеньоры тотчас же пред­лагают Гуго корону, которую прежде они дали его отцу. Но Гуго отказывается от нее и побуждает их отдать голоса за своего зятя Рауля, герцога Бургундского, на что они соглашаются, настолько им безразлична личность короля, лишь бы он не принадлежал к германской династии! Так что в 924 году от Рождества Христова Рауля избирают королем Франции.

Как только об этом избрании становится известно, южные провинции Галлии, не приглашенные принять участие в выборах, выражают свое несогласие с таким решением.[149] И тогда начинается целый ряд междоусобных и внешних войн: одна — против норманнов, поддержи­вающих права короля Карла, тестя Хрольфа; другая — против Гильома, герцога Аквитанского, который, будучи потомком королей первой династии, заявляет о своем личном праве на франкскую корону; та — против вен­гров, разоряющих Шампань, а эта, наконец, — против Герберта де Вермандуа, требующего себе Ланское граф­ство в награду за свое предательство.

В итоге норманны разбиты, герцог Аквитанский побежден, венгры рассеяны, а Ланское графство усту­плено Герберту. Между тем в 929 году умирает в заклю­чении Карл Простоватый. Вслед за ним в 936 году уми­рает Рауль, что влечет за собой пятимесячное междуцарствие, в течение которого королевством управ­ляет Гуго Великий.

Однако франкская династия еще не угасла: в Англии находился сын Карла Простоватого, по имени Людвиг, которого каролингская партия предложила избрать коро­лем. В это же самое время английский король Этельстан направил послов к Вильгельму[150], сыну Роберта, герцогу Нормандскому, призвав его употребить все свое влияние на то, чтобы был избран юный Людвиг[151]. И действи­тельно, то ли от усталости, то ли из страха национальная партия своего кандидата не выдвинула. Да и сам Гуго, уже уступивший прежде, как мы видели, корону своему зятю, казалось, и на этот раз ничуть не стремился занять трон и первым выдвинул кандидатуру наследника Каро­лингов, который был призван во Францию, коронован и помазан в Лане в присутствии почти всех вельмож и более чем двадцати епископов.[152]

Это произошло в 936 году, и новый король стал име­новаться Людвигом Заморским.

Однако одним из первых актов правления Людвига стал акт антинациональный и, следовательно, ущербный с точки зрения политики. Чувствуя себя в одиночестве в окружении сеньоров, чьи взгляды расходились с его соб­ственными, и опасаясь, что вскоре эти люди могут про­делать с ним то же, что они проделали с Карлом Про­стоватым, он заключил союз с Оттоном, королем Германии, намереваясь, вполне естественно, заручиться покровительством своих соплеменников.[153] Сеньоры с горечью взирали на этот шаг, вновь поставивший Фран­цию под германскую опеку; вокруг трона Людвига послы­шался громкий ропот, и Гуго немедля порвал с тем, кто был обязан ему своим избранием.

Пользуясь своим влиянием на них, он отколол от каролингской партии Герберта, герцога Вермандуа; Виль­гельма, герцога Нормандии, и Гизельберта, герцога Лота­рингии. Вокруг них объединяются все недовольные, и вскоре им удается собрать значительную армию.

Король, со своей стороны, тоже набирает войска. Две армии сходятся лицом к лицу; национальная армия, в полтора раза превышавшая численностью королевскую, имела все шансы на победу, однако непредвиденное обстоятельство склоняет чашу весов на сторону против­ника. Епископы, сопровождавшие Людвига, отлучают от Церкви герцога Нормандии и герцога Вермандуа: пер­вого — за то, что он сжег несколько деревень во Флан­дрии, второго — под тем предлогом, что он присвоил богатства, принадлежавшие аббатству Сен-Реми в Реймсе. Оба отлученных тотчас же впадают в полнейшую нере­шительность, и Гуго, опасаясь, что они покинут его, предлагает заключить перемирие сроком на несколько месяцев, и это предложение, подкрепленное выдачей им заложников, принимается.[154]

Примерно в это же время произошло событие, кото­рое, разделив интересы Людвига и Оттона, рассорило их друг с другом.

Лотарингцы восстали против короля Германии и, объ­явив себя независимыми, избрали своим монархом Люд­вига Заморского. Людвиг согласился на это и отправился в Лотарингию, между тем как Англия, направив флот к берегам Фландрии, поддержала выборы сына франкского короля, приемной матерью которого она была.[155]

Однако стоило Людвигу покинуть Лотарингию, как туда вторгся Оттон, сжег и разграбил несколько городов и вернул в подчинение себе эту провинцию.

Тем временем Гуго, Герберт и Вильгельм берут в осаду Реймс. Город защищает епископ Артольд, сторонник Каролингов, однако часть войск, находившихся под его командованием, переходит на сторону национальной партии, и на шестой день город вынужден сдаться. Управление им получает диакон Гуго, сын Герберта, а трое герцогов идут на город Лан.

Пока они окружают его плотным кольцом, Людвиг во главе войска выходит из Бургундии. Гуго, Вильгельм и Герберт, опасаясь оказаться зажатым между отрядами Людвига и гарнизоном крепости, снимают осаду, застают короля Оттона в Аттиньи и, представ перед ним, пред­лагают ему корону Франции.[156]

Что же касается короля Людвига, то он, взяв с собой все войска, какие ему удалось собрать, выступает против мятежников. Ну а те идут навстречу ему, неожиданно нападают на его армию, часть ее уничтожают, а часть обращают в бегство; король, разлучившись со своими приближенными, с великим трудом ускользает от врагов и укрывается в Аквитании.

И тогда легат папы Стефана, по имени Дамас, ради самой этой миссии рукоположенный в Риме в епископы, отправляется во Францию, имея при себе папские посла­ния, в которых французским сеньорам предписывалось под страхом отлучения от Церкви признать Людвига своим королем и прекратить войну. Вильгельм, герцог Нормандии, тотчас же подчиняется приказу святого отца, но Гуго и Герберт продолжают противостоять противнику, и лишь значительно позднее заключается перемирие, которое продлится с сентября по октябрь.

Во время этого перемирия король Оттон становится посредником между Гуго, Гербертом и Людвигом, и ему удается уговорить обоих герцогов повиноваться королю. Наступает временное спокойствие.

После этого умиротворения герцог Нормандии прожи­вет еще недолго: его убьют на Сомме во время перегово­ров с Арнульфом, графом Фландрским, и после него останется шестилетний сын Ричард*. Король Людвиг берет сироту под свое покровительство, объявляет себя его опекуном и препровождает его в Лан. Но стоит ему оказаться в этом городе, как король не скрывает более своего намерения присоединить Нормандское герцогство к владениям французской короны.

Чтобы этот замысел было легче осуществить, король решает прижечь раскаленным железом подколенные жилы малолетнему Ричарду, чтобы он, изувеченный и хромой, не был способен командовать войском и, след­ственно, править — ибо в ту эпоху государь это прежде всего военачальник, — но воспитателю юного герцога удается вывезти его из города, спрятав в вязанке сена, и доставить в Санлис, к графу Бернарду, его дяде по мате­ринской линии. Людвиг намеревается преследовать его и там и собирает войско, рассчитывая воспользоваться для завоевания Нормандии и присоединения ее к владениям французской короны возрастом юного герцога, остави­вшего Нормандию без предводителя.

И тогда многие нормандские сеньоры, знавшие Гуго как великого воина и понимавшие, что его прими­рение с Людвигом было вынужденным, подумали, что он воспользуется первым же удобным случаем, чтобы разо­рвать навязанный ему договор. И они направили к Гуго человека, которому было поручено предложить ему их клятвенную верность и позволено дать ему обещание, что он получит город Эврё. Гуго согласился. Националь­ная оппозиция и франкское королевство еще раз с ору­жием в руках встретились лицом к лицу.

Король двинулся на Руан, отворивший ему свои ворота; однако вскоре, выставив предлогом встречу с норманнским военачальником по имени Харальд, его заманили в засаду, и он со своим небольшим отрядом был атакован превосходящими силами противника. Те, кто сопровождал короля, были убиты; король обратился в бегство, но, преследуемый норманном[157], которого он считал своим сторонником, был взят в плен, выдан Гуго и по его приказу препровожден в одну из башен города Лана, которая еще в 1818 году именовалась башней Людовика Заморского.[158]

И тогда королева, которая была сестрой короля Оттона, попросила у него помощи против герцога Гуго. Король набрал по всему своему королевству самую мно­гочисленную армию, какую только можно было приве­сти в готовность, и, соединившись с Конрадом, королем Цизальпинской Галлии, двинулся на Лан.[159] Королева, действуя от имени Людвига и с его позволения, обяза­лась отдать Оттону несколько французских провинций, и среди них королевство Лотарингию, если ему удастся вырвать короля из рук национальной партии. Вести переговоры было поручено Арнульфу, графу Фланд­рскому.[160]

В итоге вторжение состоялось: тридцать два легиона под командованием двух королей двинулись на Реймс.[161]Национальная партия, напуганная этим развертыванием сил и не имея возможности найти надежную опору в стране, в которой существовал раскол мнений, не осме­лилась дать сражение. Гуго и его сторонники покинули город Лан, оставив там короля, и вернулись в Норман­дию. Натиск всех коалиционных сил разбился об это гер­цогство, уступка которого, по мнению Карл Простова­того, должна была навечно создать ему верных союзников.

Тем не менее с помощью чужеземных армий Оттона и Конрада король Людвиг был восстановлен на троне. Но стоило его союзникам уйти, как герцог tyro двинулся из Нормандии, стоя во главе самого сильного войска, какое когда-либо было в его распоряжении, ибо большое число сеньоров, пострадавших от германского вторжения, при­соединились к национальной партии. Испугавшись, Людвиг переправился через Рейн и в очередной раз запросил помощи у Оттона.[162]

В Трире собрался совет. По приказу Оттона герцог Гуго был отлучен от Церкви: король явно находил подобный способ борьбы с противником наиболее быстрым и наи­менее опасным.[163] На этот раз это была вся помощь, какую Людвиг получил от своего союзника; так что ему при­шлось вернуться в Лан, единственный укрепленный город, оставшийся у него во всем королевстве. Вскоре после этого он погиб столь же неожиданным, сколь и странным образом.

Когда один из его сыновей умер в Лане, он вознена­видел этот город и покинул его, чтобы обосноваться в Реймсе, который оборонял епископ Артольд, один из самых горячих сторонников франкской династии. Когда Людвиг приближался к городу, дорогу перебежал волк; король тотчас же кинулся в погоню за ним, но его конь, перепрыгивая через ров, споткнулся и отбросил седока на несколько шагов вперед. Короля, разбившегося при падении, перенесли в замок епископа, и он скончался там в возрасте тридцати трех лет, в 954 году, оставив двух сыновей: Лотаря, тринадцати лет, и Карла, еще грудного младенца.

Королева Герберга, вдова Людвига, понимала, что после смерти короля она оказалась в полной власти гер­цога Гуго и, не дожидаясь, когда он даст ей это почув­ствовать, первая направила к нему послов, чтобы заявить ему, что она вверяет его великодушию как интересы своих сыновей, так и свои собственные интересы.[164] Гуго, проявив благородства больше, чем можно было ожидать, приказал совершить в Сен-Реми помазание Лотаря.

Но, без сомнения, прежде чем принести интересы пар­тии, представителем которой он был, в жертву одному из тех первых порывов сердца, уступать каким политик не имеет права, ГУго рассудил, что юный Лотарь, которому, как мы уже говорили, было всего лишь тринадцать лет, способен быть королем только по названию. И в самом деле, вскоре все дела королевства перешли в руки Гуго.

Он достиг наивысшей степени величия, занимал самые высокие должности, носил титулы герцога Франции, Бургундии и Аквитании[165] и умер в Дурдане в 956 году, после того как в течение двадцати лет по существу раз­делял с Людвигом королевскую власть. Его прозвали Великим — из-за его высокого роста, Белым — из-за бледного цвета его лица, Владыкой — из-за его могуще­ства и Аббатом — из-за того, что он владел аббатствами святого Германа-в-Лугах и святого Мартина Турского. Он оставил трех сыновей, старший из которых унаследовал его титул герцога Франции и опекунство над молодым королем.

Это и был Гуго Капет, или Ш а п е т, как его называли на романском языке.

Именно он, на кого возложила все надежды нацио­нальная партия, пожелал навсегда скрепить союз с Ричардом, герцогом Нормандии. И потому он связал интересы молодого государя с собственными, женив его на своей сестре. Эта мера предосторожности оказалась не лишней. Оттон II, незадолго до этого унаследовавший трон своего отца, был избран германским императором, и такое избрание усилило власть и, следовательно, влия­ние этого потомственного врага французской националь­ной партии.

Тем не менее Гуго удалось убедить молодого короля, что ему следует искать опору в собственной нации, а не в чужеземном влиянии; он так часто объяснял королю, что Лотарингия не должна быть отдельным государством, ибо в действительности она представляет собой одну из французских провинций, что склонил его отобрать ее у императора. И в самом деле, Гуго и Лотарь собрали вой­ско и вторглись в Лотарингию столь стремительно, что император, не знавший об их нападении, едва не был врасплох захвачен ими в своем дворце в Ахене.[166] Но, вовремя предупрежденный, он успел бежать в Германию, собрал там шестидесятитысячное войско и двинулся про­тив захватчиков, которые, не имея сил противостоять такой мощи, отступили до самого Парижа. Оттон пришел туда вслед за ними, разбил лагерь на Монмартре[167] и, убе­дившись, что у него нет надежды захватить Париж, при­казал, тем не менее, отслужить в честь своей победы бла­годарственный молебен, который, несмотря на удаленность, должны были услышать жители города. Так что торжественному песнопению вторил по повелению императора хор шестидесяти тысяч воинов, распевавших в один голос стих «Alléluia te martyrum[168]»[169]; затем Оттон снял осаду и направился в сторону своих владений.

Тотчас же Гуго и Лотарь, встав во главе парижского гарнизона, выходят из города и начинают тревожить тылы противника, атакуя отступающих на каждой речной переправе и на выходе из каждого ущелья, и преследуют их так вплоть до самой границы, где, близкий к тому, чтобы в последнем сражении оказаться уничтоженным вместе с остатками своего войска, Оттон, к величайшему неудовольствию Гуго и к величайшему изумлению всей армии, вдруг ухитряется заключить перемирие с королем Лотарем.[170] Вслед за этим перемирием следует еще более удивительный мирный договор, в соответствии с кото­рым Лотарингия становилась императорским владением при единственном условии: ей предоставлялся статус лена, подчиняющегося французской короне.[171] Этот дого­вор совершенно изумляет наших историков, которые не рассматривают упадок династии Каролингов под тем углом зрения, под каким воспринимаем его мы, и потому ничего не могут понять в этом странном соглашении, «дающем побежденному все и не дающем победителю ничего»[172]

Мы же предлагаем его ясное и простое объяснение.

Король Лотарь понимал, что его истинными врагами, ожесточенными врагами, смертельными врагами явля­ются противники Каролингской династии из числа его подданных, а вовсе не зарейнские обитатели, которых общие с ним интересы и общее происхождение делали, напротив, его естественными союзниками. И вскоре, видя как день ото дня пополняются ряды национальной партии и возрастает ее ненависть к франкской династии, он раскаялся, что уступил влиянию Гуго Капета, пред­ставителя этой партии, и объявил войну тому единствен­ному человеку, чья мощь, покровительствуя ему извне, могла уравновесить те силы, которые с каждым днем крепли внутри его государства и с которыми ему следо­вало бороться. Лотарь помнил, как его отец, дважды лишенный трона, дважды получил помощь и поддержку от отца того самого человека, в войне с которым он только что одержал победу. Популярность Гуго Капета, возраставшая день ото дня, достигла уже такого уровня, что он, располагая симпатией нации, вполне мог бы без­наказанно поднять одно из тех восстаний в духе Гуго Великого, в борьбе с которыми король не нашел бы под­держки у сеньоров, и при этом сам Гуго поостерегся бы теснить императора Оттона, против которого Лотарь только что вел столь неоправданную и столь губительную войну.

Нельзя было терять ни минуты. Влияние Гуго усили­лось после успешной обороны Парижа и побед, одержан­ных над отступающим германским войском. Со времени их возвращения в Лан с армией, которая едва понимала короля и, напротив, научилась понимать Капета, коро­левская власть Лотаря превратилась всего лишь в про­блему, и герцог Франции вполне мог отправить своего повелителя искать ее решение в монастыре. У кого же тогда просить помощи, как не у германского императора, чья династия так часто доказывала французским коро­лям, что в ее воле и в ее власти их защитить? И потому следовало спешно заключить с ним мир, причем мир, который был бы для него столь же выгоден, как победа, мир, который дал бы ему больше, чем отняла у него война — провинцию вместо армии. А какая провинция могла бы лучше отвечать этой двойной политической цели короля, чем маленькое королевство Лотарингия, от границ которого германская армия способна была за три дня проникнуть в самое сердце Франции?

Так что мир был заключен и Лотарингия была отдана императору.

С тех пор национальная партия отказалась от мысли насильственным путем искоренить эту живучую дина­стию, которую чужеземные войска дважды восстанавли­вали на троне Франции. Гуго ограничился тем, что мало- помалу забирал власть из рук короля, сосредотачивая ее в своих собственных руках; он преуспел в этом настолько, что, не нося титула короля, уже на деле правил страной[173], когда Лотарь умер в Реймсе, на сорок пятом году жизни и на тридцать втором году своего царствования, успев сделать соправителем своего сына Людвига.

Так что герцог Франции, tyro Капет, был тогда всего лишь кем-то вроде наследника, терпеливо ожидавшего у изголовья умирающей королевской династии, когда она испустит последний вздох. И потому, стоило ей через пятнадцать месяцев угаснуть в лице этого ребенка, последнего недоношенного плода матери, носившей в своем просторном чреве Карла Великого, как, даже не тревожась из-за его дяди, другого Карла, герцога Лота­рингского, тщетно пытавшегося заявить свои права на корону, сеньоры вручили ее Гуго Капету, сделав это еди­нодушно, под одобрительные возгласы народа, в обста­новке всеобщего воодушевления, и вовсе не потому, как пишут некоторые историки, что он имел отношение к родословному древу Каролингов через Хильдебранда, брата Карла Мартелла[174], а напротив, как раз потому, что далее Роберта Сильного проследить его род было невоз­можно и новой нации требовался совершенно новый человек. Ибо, как мы уже говорили, между Францией и династией Каролингов существовала непримиримая вражда и избрание Гуго было не чем иным, как успеш­ным завершением начавшейся за много лет до этого борьбы за искоренение из Французского королевства потомков франкских королей.[175]

В подобного рода судьбоносных поединках политиче­ского принципа и королевской династии борьба может продолжаться долго, хотя итог ее и не вызывает сомне­ния; это своего рода битва ангела с Иаковом: не имеет значения, длится она одну ночь или целое столетие, поскольку в конце концов побежденным всегда оказыва­ется человек.

Мы достаточно долго и пространно говорили об упадке этой монархии, входили во все подробности ее оконча­тельного падения и постарались вскрыть его причины, в то время как предшествовавшие нам историки показы­вали лишь его результаты[176], и, по нашему убеждению, нам удалось верно отразить противоположность интере­сов французской нации и франкской династии; следова­тельно, насколько это было возможно в узких рамках, которые требует от нас краткость изложения, мы пред­ставили в истинном свете если и не законченные сцены, то хотя бы набросок драмы Каролингов, последним актом которой стала смерть Людвига V.

Мы видим, таким образом, как наши предки, покор­ные великому и неодолимому закону поступательного развития общества, вначале свергают династию Меро- вингов, совершив тем самым первую революцию, пред­ставляющую собой не что иное, как замену власти австразийских вождей на власть нейстрийских королей, революцию внутри клана завоевателей, революцию дина­стическую, в которой покоренная страна, все еще оше­ломленная их вторжением, не принимает никакого уча­стия и на которую, видимо, она не обращает никакого внимания.

При второй династии происходит вторая революция, но революция с иным лицом, революция покоренной страны против завоевателей; это борьба национальной партии с прогерманской партией; это ответное действие правовой власти против фактической власти; это воору­женная защита, посредством которой нация требует пока еще не того, чтобы она управляла собою сама, а того, чтобы ею управлял человек по ее выбору.

Затем третья династия в свой черед увидит, как про­изойдет третья революция, революция народной власти против власти национальной монархии; требование прав для всех вместо привилегий для некоторых и деспотизма одного; битва, в которой королевская власть сражается врукопашную со свободой, но уже не за изменение имени, не за смену места, а за само свое существование; смертельный поединок, без жалости, без милосердия, ристалищем которого служит площадь Революции, а арбитром — палач.

Династия Каролингов царствовала 236 лет и, раздели­вшись на три ветви, заняла порознь три великих пре­стола, которые их предок Карл объединил в одну импе­рию: трон Германии, трон Франции, трон Италии, и, что удивительно, она утратила все эти три престола при королях по имени Людовик. В течение этого промежутка времени франкские короли несколько раз меняли свою резиденцию и, в соответствии со своими личными наклонностями или в силу обстоятельств, переносили столицу королевства в новые города: Пипин избрал своей резиденцией Париж, Карл Великий и его сын — Ахен и Тьонвиль, Карл Лысый — Суассон и Компьень, Карл Простоватый — Реймс, и, наконец, Людвиг Заморский и двое его сыновей, эти короли эпохи гражданской войны, — почти неприступный город Лан.

При франкской монархии, как указывает имя, которое мы ей дали, римские обычаи мало-помалу исчезали, и королевство начало само по себе приобретать националь­ную окраску. Изменились покрой и ткани одежды: Карл Великий не носил уже ни хламиды, ни римской мантии Хлодвига.

«Он носил, — сообщает Эйнхард, — одеяние своих пред­ков, на тело надевал рубаху и короткие штаны из льняного полотна, затем тунику, затянутую шелковым поясом, и голенные обмотки; на ногах его были сандалии, а зимой он защищал грудь и плечи мехом выдры. Сверху он всегда наки­дывал на себя галльский плащ и носил меч, рукоять и пере­вязь которого были из золота или серебра, а иногда другой, украшенный драгоценными камнями, но это случалось лишь в дни больших праздников или когда он принимал иностран­ных послов. Чужеземную одежду, какой бы красивой она ни была, он презирал и не терпел, когда кто-нибудь в нее обла­чался; лишь дважды, во время пребывания в Риме, сначала по просьбе папы Адриана, а затем по настоянию папы Льва, он согласился надеть длинную тунику, хламиду и римские башмаки».

Длинный меч, который держал в руках Карл Великий, имел собственное имя: он назывался Весельчак, ибо война была стихией этих еще нецивилизованных народов и вынутый из ножен меч вызывал всеобщую радость.

Вскоре завоевание Италии прививает вкус к шелковым одеждам, украшенным мехами, которые жители Адриа­тики привозили с Востока; короткие галльские плащи кажутся завоевателям предпочтительнее длинных кон­сульских тог; с приходом на престол второй династии кольчуги, покрывающие все тело, сменяют античные латы, защищающие только грудь; наконец, на шлемах появляется забрало, защищающее лицо того, кто его носит.

В свой черед устанавливается некая видимость право­вой системы. На смену уложению Феодосия приходят капитулярии; издаются законы против роскоши и чрез­мерных расходов; вводятся испытания железом, огнем и крестом. Указом Карла Великого во Франции учрежда­ются первые ярмарки, получившие название Ланди. Наконец, с нескольких регламентарных актов, изданных в дополнение к капитуляриям, начинается взимание податей, идущих на покрытие королевских расходов: согласно этим актам, в пользу монарха изымалась деся­тая часть барышей евреев и одиннадцатая часть прибыли, которую могли выручить от своей торговли христиане; кроме того, эти же акты устанавливали дорожные, мосто­вые, ввозные и вывозные пошлины и определяли лиц, которым поручался надзор за сбором этих пошлин.

Изменяется также характер зрелищ и развлечений. На смену схваткам людей и зверей в цирках приходит охота, другой вид таких схваток; затем появляются канатные плясуны, скоморохи со своими виолами, а потом и вожаки медведей и обезьян, которых они обучали забавно передразнивать привычные черты человеческого поведе­ния.

В эту переходную эпоху мелькает также призрачная тень литературы, ободренная учреждением академии. Из смеси латыни, кельтского и германского языков форми­руется романский язык.[177] Арифметика, грамматика и цер­ковное пение преподаются в открытых для этой цели школах; Карл Великий приказывает собирать франкские народные песни; сочинения Аристотеля, Пшпократа и Галена переводятся арабами, и, наконец, монахиня Хросвита сочиняет целый сборник латинских стихов.

В свой черед робко пробиваются ростки науки: на юге Франции арабы развивают химию; Людвиг Благочести­вый изучает астрономию; наконец, медицинская школа, основанная в Салерно в 984 году, посылает во Францию нескольких своих выпускников.

Изменения претерпевает и денежная система. Ее еди­ницами служат фунты, солиды и денарии; на одной сто­роне монеты изображается портрет короля, при котором она чеканится, на другой — простой или двойной крест между буквами а и о, символами Христа, который есть начало и конец всего сущего; и, наконец, надпись на ней представляет собой латинский девиз, принятый Карлом Великим и заключающий в себе целую политическую революцию, а именно упразднение выборного права и признание права божественного: «Karolus Magnus gratia Dei rex»[178]

При Рауле появляются мастерские по производству конопляного полотна, и, как только индустрия делает этот первый шаг, коммерция цепляется за почву, которую она никогда уже не оставит.

В политическом отношении облик королевства под­вергается еще более значительным изменениям. Огром­ные социальные преобразования осуществляются в тот момент, когда уходят последние «длинноволосые» короли и появляются первые короли из династии Каролингов. Это переход от рабства к крепостной зависимости — пер­вый шаг, сделанный по направлению к свободе, робкий шаг вслепую, как у ребенка; первый этап пути, который приведет человека в неведомые края, скрытые далеко за тем горизонтом, какой он пока лишь охватывает взгля­дом. Мы видели, как при первой династии эти преобра­зования начались с передачи в собственность ленов и церковных приходов, что привело к созданию феодаль­ной системы, укрепление которой мы наблюдаем при второй династии и которой предстоит упорядочиться при третьей, приняв наименование вассалитета. С тех времен ведут начало не только могущественные семьи, которые составят позднее французскую знать, но и аристократи­ческие имена, которыми будут называть эти семьи. Полу­чив земли от короля, вожди, чтобы извлечь из этих пожа­лований наибольший почет, заменяли названиями своей новой земельной собственности франкские имена, под которыми они были прежде известны, и прибавляли к этим названиям свои крестильные имена. Таким образом, вначале мы видим, как эти люди, обладая званием вождя, владеют землей, но не имеют имени; затем, в зва­нии знатных вассалов, владеют землей и имеют имя; и в конце концов, в звании аристократов, еще похваляются именем, но уже не владеют землей.

Церковь, чью деятельность как представителя интере­сов народа мы обещали выше проследить, достигает при второй династии наивысшей степени могущества и заставляет захватчиков трона дорого заплатить за святой елей, который она изливает на их головы: папы приме­няют в отношении мирских дел право творить суд, кото­рое они получили в отношении дел духовных; однако первые опыты этой папской власти делаются с демокра­тической целью: случалось так, что сыновья тех, кто отдавал земли монастырским общинам — а не надо забы­вать, что монастырские общины это и есть народ, — порой желали вернуть эти земли целиком или частично, и тогда монахи жаловались аббату, аббат жаловался епи­скопу, а епископ — папе. Папа же требовал у короля или у вождя, незаконно присвоившего землю, вернуть народу то, что принадлежит народу, как Иисус некогда дал совет отдавать кесарю кесарево, и, если грабитель отказывался выполнить это требование, церковное отлучение заменяло, благодаря своему духов­ному воздействию, светские меры принуждения, которых в те времена у папства еще не было. Вот каким образом излагались подобные отлучения (приводимый нами при­мер не оставляет никаких сомнений в отношении обсто­ятельств, в связи с которыми отлучение было нало­жено).

«Что же касается захватчиков церковных владений, коих святые каноны, продиктованные Духом Божьим и освященные всеобщим признанием, равно как указы блю­стителей Апостольского престола объявляют пребыва­ющими под тяжестью анафемы до тех пор, пока они не искупят должным образом свою вину, и похитителей, о коих апостол, говоря от имени Христа, изрек, что они не наследуют Царства Божьего, то мы запрещаем всем истинным христианам вкушать пищу вместе с такими людьми, пока они упорствуют в своем преступлении; пове­леваем властью Христовой и сим приговором, что если до наступления нынешних ноябрьских календ они не возвратят церквам незаконно отнятые у них владения и не возместят причиненные убытки, то будут вплоть до возвращения цер­ковных владений и надлежащего возмещения убытков отлу­чены от причастия Тела и Крови Христовых и вследствие этого, по слову истинного проповедника, силою Господа нашего Иисуса Христа преданы Сатане во измождение плоти, дабы их дух был спасен в день Господа нашего Иисуса Христа»[179].

Подобные опыты, которые утверждают Церковь в ее могуществе, ведут папство к тирании, а прелатов к гор­дыне: римские папы возводят королей на трон и свер­гают их оттуда; епископы добиваются преимущества перед сеньорами, первыми упоминаются в грамотах и ставят свою подпись сразу же после королевской; они обладают правом вершить суд, как князья; чеканят монету, как монархи; взимают подати и набирают войска, как завоеватели, и присоединяют захваченные владения к дарованным владениям, а завоевания к пожалованиям. В конце концов Рим при Стефане III делается соперни­ком Рима при Августе, и город на семи холмах все еще заслуживает имени Вечного Города. Мы увидим, как при третьей династии он утратит это влияние, когда, превра­тившись из демократа в аристократа, предпочтет инте­ресы королевской власти интересам народа.

Со своей стороны, как мы уже говорили, сеньоры, используя раздоры, разъединяющие наследников Карла Великого, избавляются от засилья королевской власти: вот кто извлечет пользу из слабости Людвига Благочести­вого, глупости Карла Простоватого и плена Людвига Заморского, освободившись от ленной зависимости. Сыновья тех, кто получил эти владения по королевской милости, полагают, что король пожаловал их с корыст­ной целью, а не в порыве великодушия; они говорят себе, что раз их отцам было угодно брать эти владения, да еще больших размеров и не выставляя никаких требо­ваний, то королевская власть, занятая междоусобными и внешними войнами, окажется слишком слабой для того, чтобы покончить с подобными расхищениями. С того времени исчезает всякое чувство признательности сеньо­ров по отношению к королевской власти, которая дала им эти земли, точно так же, как оно исчезает у королев­ской власти по отношению к сеньорам, которые дали ей трон: Карл Великий стал королем милостью Божьей, и вот не прошло еще и века после его смерти и не угасла еще его династия, как вельможи уже не желают более зависеть от своих суверенов и в свою очередь делаются графами и маркизами милостью Божьей.

Что же касается так называемого раздробления импе­рии — чему все историки приписывают быстрый упадок династии, сердце которой с такой силой билось в груди Карла Великого, упадок, чьи истинные причины, как нам представляется, мы обозначили, — так вот, повто­ряем, что касается так называемого раздробления импе­рии, то ошибка этих историков проистекает, по нашему мнению, из того, что, вместо того, чтобы останавли­ваться на причинах естественных, связанных с земельной собственностью, они ищут причины случайные, политические.[180]

Сравнение чисто материального характера, которое в виде картинки предстанет сейчас перед мысленным взо­ром читателя, сделает, как нам хочется надеяться, совер­шенно ясной для каждого ту мысль, какую мы высказы­ваем по поводу раздробления огромной единой империи на девять новых отдельных королевств.

Возможно, кто-то из наших читателей бывал в Швей­царии и поднимался на вершину Риги. Так вот, с самой высокой точки этой горы можно увидеть, бросив взгляд вокруг, девять озер, которые заполняют котловины, соз­данные для них рукою Господа; обращает на себя внима­ние, что каждое из этих озер, отделенное от соседних высокими складками земли, образующими их берега, отличается от всех других, благодаря этой обособленно­сти, как очертаниями береговой линии, так и цветом воды. Так вот, предположите на мгновение, что со снеж­ной вершины горы Пилата в самое крупное из этих девяти озер, озеро Четырех Кантонов например, вдруг скатится одна из ледяных глыб, которая в этой стране горных вершин покажется всего лишь осколком, тогда как для нас она будет целой горой. Падая в озеро, она вытеснит определенный объем воды; эта вода перехлест­нет через берега и начнет затоплять долину за долиной, и вскоре вместо девяти озер образуется одно, поскольку разделяющие их полосы земли уйдут под воду.

То будет огромное озеро, и уже на следующий день всем станет казаться, что оно находилось тут с начала веков, хотя оно возникло лишь накануне; то будет нечто вроде моря, и все станут думать, что оно повсюду имеет одинаковую глубину, хотя в отдельных местах оно едва покроет поверхность земли; то будет необозримое водное пространство одного и того же цвета на всей поверхно­сти, которое сохранит у себя в глубинах свои изначаль­ные оттенки.

И если на вершину Риги взберется тогда какой-нибудь несведущий путешественник, не стоит говорить ему: «Прежде тут было девять озер, но стихийное бедствие, разлив воды, объединил их в одно», ведь он, разумеется, увидит только одно озеро и, следовательно, вернется домой в убеждении, что так было всегда.

Однако под воздействием воды, которая соприкасается с нижней частью ледяной глыбы и подтачивает ее, и под воздействием воздуха, который соприкасается с ее верх­ней частью и разъедает ее, глыба уменьшается в разме­рах, продолжая, тем не менее, пока она существует, под­питывать за счет таяния вызванный ею разлив; однако она представляет собой остров, который с каждым днем уменьшается по протяженности и высоте и в конце кон­цов исчезает полностью.

И с этого времени огромное озеро, случайный источ­ник которого перестал существовать, начинает мелеть; над его поверхностью мало-помалу появляются самые высокие точки дна; теперь, в свой черед, земля продви­гается вперед, а вода отступает; с исчезновением при­чины, нарушившей природное равновесие, оно восста­навливается, и воды, хоть и медленно, возвращаются в естественные границы. Первоначальное дробление на части восстанавливается, и в конце концов снова возни­кают девять озер, отделенных одно от другого и, как и прежде, различающихся между собой по форме и цвету.

И если путешественник, который застал их сливши­мися в одно, вернется теперь в эти самые места, то вме­сто одного огромного озера, представавшего его глазам, он обнаружит эти отдельные небольшие водоемы. Спро­сите его тогда о причинах этих перемен, и он исчерпает их все, но так и не догадается об истинной.

Так вот, именно такой и была огромная империя Карла Великого, разнородная империя, которой завоевания придали видимость однородности; людской океан, кото­рый на поверхности какое-то время казался единым народом, но, если бы какой-нибудь отважный пловец нырнул в его глубины, он разглядел бы там племена с несходными обычаями и услышал разговоры на девяти разных языках; водное пространство, которое в паводок простерлось до самых дальних пределов и охватило собой все промежуточные рубежи.

Так что, когда охладела рука, удерживавшая эти народы; когда угас гений, заключивший их всех в общие границы; когда, наконец, иссяк источник, питавший этот наплыв воинов, франки вернулись в свои пределы, словно вздувшаяся река, которая возвратилась в свое русло. Вновь показались границы королевств, затоплен­ных империей. Каждый народ распознал те края, в пре­делах которых ему следовало находиться; каждый чело­век вернулся в то место, куда его призывали родные нравы, язык и обычаи. Сыновья одного и того же отца продолжали править этими обособившимися нациями, но теперь у каждой из них был король, который усвоил нравы своего народа, а не навязывал ему свои собствен­ные; который защищал интересы своих подданных, а не подчинял этих подданных интересам своей династии; который из франка, кем он был по рождению, сделался итальянцем, германцем или бургундцем, в зависимости от того, на чей трон вознесла его судьба — Италии, Гер­мании или Бургундии, и, объявляя по требованию тех, кем он правил, войну тем, кто царствовал по соседству, ничуть не беспокоился о степени родства, связывавшей его с ними, и нисколько не думал о том, что он заслужит славу плохого брата или плохого сына: главным для него было сохранить титул короля.

Точно так же уже в наши дни мы видели, как рука гениального человека выкроила в нашей нынешней Европе империю по образцу империи Карла Великого. Братья этого человека стали королевскими префектами, посаженными им в завоеванных странах, столицы кото­рых сделались административными центрами новых департаментов Франции. Какое-то время сто двадцать миллионов человек повиновались его приказам; какое-то время он слышал вокруг себя возгласы на девяти различ­ных языках: «Да здравствует Наполеон!», «Наполеон Великий!» Ибо он тоже заставил Францию выйти из ее берегов — так много он занимал в ней места! — и раз­литься, словно наводнение, по всей Европе.

Так вот, когда человек, давший ход завоеваниям, пал, разве не увидели мы вскоре, как каждый народ вернулся на свое место, а административные центры новых депар­таментов опять стали столицами? Разве не увидели мы, уж если доводить сравнение до конца, как братья и гене­ралы этого человека, став итальянцами или шведами и предпочтя интересы этих народов интересам своей родины, во главе своих солдат-иноземцев выступили против Франции, своей матери Франции и, во имя того, чтобы сохранить за собой королевские титулы, заслу­жили, в свою очередь, славу плохих братьев и плохих сыновей?



ФРАНЦИЯ НАЦИОНАЛЬНАЯ ДИНАСТИЯ ФРАНЦУЗСКАЯ МОНАРХИЯ ГУГО КАПЕТ

Старательность, с какой мы наблюдали за борьбой наци­ональной партии против франкской династии, избавляет нас от необходимости опровергать представление — в корне ложное, каким бы широко распространенным оно ни было, — будто восшествие Гуго Капета на трон явля­лось узурпацией. Герцог Парижский был свободно и еди­ногласно избран по доброй воле пэров[181], воле, которая, повторяем, было не чем иным, как выражением желания нации.

Однако Франция, которой ему предстояло править, уже не была франкским королевством Карла Великого, повинующимся единой воле и единоличной власти. Сам титул пэра, использованный нами сейчас впервые, сви­детельствует о том, что новый король был всего лишь первым среди равных; и, хотя Франция простиралась еще от берегов Шельды и Мааса до берегов Эбро, от берегов Роны до океанского взморья, тот, кто носил титул ее короля, владел, как нам вскоре станет ясно, самой, быть может, незначительной частью ее обширной территории.

Взглянем же поочередно на каждого из семерых пэров, число которых ГУго доведет до двенадцати; число это останется неизменным вплоть до времен Фруассара, который назовет пэров двенадцатью братьями королев­ства. Заодно мы посмотрим, какие земли принадлежали каждому из них, и те, что останутся за пределами этого обзора, как раз и будут теми, что входили во владения короля.

Это, во-первых, Арнульф II, граф Фландрский, вла­девший всеми землями между Шельдой, морем и рекой Соммой.

Затем следует Герберт, граф Вермандуа, чьи владения состояли из графства Санлис и ряда земель в Иль-де-Франсе, к которым он присоединил часть Пикардии и Шампани.

Генрих, брат Гуго Капета, герцог Бургундии, который владел в провинции, носящей это название, всеми зем­лями, какие были неподвластны королевству Конрада Миролюбивого.

Ричард, зять Гуго Капета, герцог Нормандии и Бре­тани. О его владениях мы уже говорили, рассказывая об уступке, которую Карл Простоватый сделал Хрольфу- датчанину. Эти владения составляли самый могуществен­ный лен короны. Более того, герцоги Нормандии счи­тали себя свободными от обязанности поставлять войско королям Франции и были настолько богаты, что могли бы содержать на жалованье своих властителей.

Вильгельм Санчес, герцог Гасконский, под властью которого находились все земли, простирающиеся между Дордонью, Гаронной, Пиренеями и обоими морями; однако вскоре эти земли стали зависимым леном и перешли в прямое и непосредственное подчинение гер­цогам Гиени.

Раймунд, граф Тулузский, присоединивший к своему графству княжество Лангедок и герцогство Септимания; один из его потомков позднее войдет в число самых могущественных вассалов короны и будет именоваться герцогом Нарбоннским.

И, наконец, Вильгельм[182], прозванный Железноруким, герцог Гиени, или Аквитании, который владел бы самым крупным леном в королевстве, если бы ему удалось объ­единить его под своей властью. Однако в разгар общего разлада, царившего в королевстве, сиры Бурбона, гер­цоги Оверни, графы Буржа, Ангулема, Ла Марша и Пери­гора превратили их в независимые области и пользова­лись ими как личными владениями, почти свободными от вассальной подчиненности.

По завершении этого обзора выясняется, что на долю короля Франции остались бы только часть области Суассоне, город Лан и несколько городов Шампани, если бы Гуго Капет, взойдя на престол, не присоединил к этим разрозненным землям те, какими он владел лично, то есть графство Парижское, Орлеане, Шартрский край, Перш, графство Блуа, Турень, Анжу и Мен.

Но едва Гуго Капет стал королем, он, подобно Пипину Короткому, попрал принцип, которому был обязан коро­левским троном, и, принеся мирскую власть в жертву власти духовной, еще при жизни короновал своего сына Роберта королем Франции. Этот пример, которому последовали в свой черед Генрих I, Филипп, Людовик VI и Людовик VII, на восемь веков вперед закрепит за дина­стией наследственную королевскую власть, которую с самого начала упрочит право первородства, установлен­ное ордонансом 993 года, гласящим, что «отныне титул короля передается лишь старшему сыну, каковой будет обладать правами и властью над всеми своими братьями, а те будут почитать его как своего господина и отца и в качестве своей доли владений будут иметь лишь те земли, какие он определит им в качестве удела; земли эти оста­нутся в зависимости от его короны, которой следует при­носить за них клятву верности, и могут быть увеличены или уменьшены по воле короля»[183].

Вскоре Гуго, который на примере Пипина и по своему собственному опыту понимал, насколько опасно для монарха совмещение должностей майордома и герцога Парижского, позволяющее сосредоточить в руках одного вассала почти королевскую власть, задумал их упразд­нить; но, не решившись сделать это грубо, он собирает пэров и заявляет им, что, любя их всех в равной степени, испытывая к ним всем равную признательность и ценя права каждого из них в равной мере, он не желает сеять между ними раздор назначением кого-либо одного на должность, какую ему хотелось бы дать им всем вместе, ибо они все в равной степени ее достойны, а потому он от их имени отдает ее своему сыну, которого Франция вскормила и воспитала для службы ей и которого он назначает их представителем. Таким образом, он изымает в свою пользу эту должность, которая могла бы стать для него смертельно опасной, если бы она оказалась не в руках его наследника, а в руках кого-нибудь другого; и, как говорит Жан де Серр, он ее убивает, однако предо­ставляет ей позолоченную гробницу и хоронит ее среди членов королевской семьи; затем вместо нее он учреж­дает должность коннетабля, который, не сосредотачивая в своих руках те же самые властные полномочия, уже не мог внушать ему те же самые опасения.

Впрочем, этот порядок престолонаследия, оценивае­мый нами сегодня как пагубный, поскольку он продол­жает действовать в сформировавшемся обществе, был необходим для упрочения зарождающегося общества. Сыновья, наследуя трон, воплощали замыслы отцов и совершенствовали феодальное устройство, устанавлива­вшее иерархическую подчиненность этих беспокойных знатных вельмож, всегда готовых срубить дерево до того, как оно могло бы принести плоды. Утратив право созда­вать, они утратили также способность разрушать; короли более не должны были призывать их на помощь, чтобы бороться со светской властью сеньоров и духовной вла­стью пап, и удар, нанесенный знати, рикошетом задел Церковь. С тех пор, как монархия стала наследственной, она оказалась независимой от обеих этих сил, к содействию каждой из которых ей приходилось прежде по оче­реди взывать, и, не имея более нужды уступать одной из них, чтобы добиться ее поддержки в борьбе с другой, она могла поддерживать равновесие между ними и сохранять свое главенство.

В конечном счете феодальное устройство создало нацию, привило обычаи, упрочило общественные инсти­туты, подарило нам великих людей и великие дела, вели­кие имена и великие воспоминания, ибо это оно поро­дило рыцарство, крестовые походы и освобождение коммун. То была героическая эпоха Франции.

Изложение итогов правления Гуго Капета, только что сделанное нами, избавляет нас от необходимости под­робно рассказывать о его деяниях. Добавим только, что именно при нем Париж вновь стал столицей королевства: прерогатива, которую этот город утратил при второй династии и которую он неизменно сохранял при тре­тьей.

Гуго умер в 996 году. Ему наследовал его сын Роберт; он был коронован в Реймсе в 990 году и с позволения французских епископов женился на своей родственнице Берте. Отлученный за такой проступок папой[184], он пытался, насколько это было в его силах, бороться с этим отлучением. И тогда святой отец, видя его упрям­ство, наложил интердикт на Французское королевство. В церквах тотчас же прекратились богослужения, свя­щенники отказывались соборовать умирающих и хоро­нить покойников в освященной земле. Вся свита короля покинула его, и при нем остались лишь двое слуг, да и то они предали огню все, что находилось в его употре­блении.

Роберт уступил: отступничество вельмож и ропот про­стонародья пугали его, предвещая бунт. Династия Капетингов еще недостаточно укоренилась на французской земле, и малейшая буря могла ее опрокинуть. Брак с Бертой был расторгнут в 997 году, причем за ней, в каче­стве слабого утешения, на всю ее жизнь сохранился титул королевы.

Ее преемницей стала Констанция, дочь графа Прован­ского. Королева была молода и красива, капризна и над­менна. Рожденная в краю наслаждений, с юных лет согретая южным солнцем, пропитанная ароматами нра­вов и литературы Востока, которыми арабы наполнили Испанию и Лангедок, она и ее свита составляли удиви­тельный контраст с суровым двором французских коро­лей, куда они прибыли. Стал распространяться неведо­мый прежде вкус к поэзии — поэзии простонародной, национальной, созданной на родном языке. Вскоре язык разделяется на два наречия: северное и южное, язык «ойль», употреблявшийся труверами, и язык «ок», использовавшийся трубадурами. Гвидо д’Ареццо изобре­тает шесть музыкальных нот[185]. На смену псалмопению приходит гармония, на смену латинского гимна — наци­ональная поэма. Франция обретает литературу.[186]

Примерно в это же время несколько норманнов, воз­вращавшихся из паломничества в Святую Землю, сходят на берег в княжестве Салерно в тот самый момент, когда сарацины осаждали его столицу. Паломники устремля­ются в город и совершают там такие чудеса доблести, что магометане снимают осаду. По возвращении в Норман­дию пилигримы рассказывают о своих воинских подви­гах, говорят о щедром вознаграждении, полученном от князя, которого они избавили от сарацин, и возбуждают в авантюрных умах своих соотечественников желание отправиться в те края попытать счастье. Один из них, по имени Осмонд Дренго, убивший какого-то сеньора и вынужденный поэтому покинуть родину, уезжает вместе с четырьмя своими братьями, предлагает свои услуги князю Капуанскому и с его позволения начинает постройку города, где вскоре к ним присоединяются Танкред де Отвиль и двенадцать его сыновей, вооружен­ных и храбрых. Вначале они дают отпор сарацинам, потом грекам, а затем папам. Сицилия в то время была захвачена тремя державами, оспаривавшими ее друг у друга; и вот возникает новая монархия, первым королем которой становится Рожер, сын Танкреда. Рожер II, его сын, который ему наследует, завоевывает Неаполитан­ское королевство, и корона остается у наследников Рожера II до тех пор, пока императоры Швабской дина­стии не срывают ее с одного из его потомков, за кото­рого отомстит позднее Карл Французский, брат Людо­вика Святого, граф Прованса и Анжу.

Пока происходили эти необычайные события, Роберт, положив конец нескольким смутам во Франции, делает в 1017 году своего сына Гуго соправителем и заставляет признать это решение на всеобщей национальной ассам­блее в Компьене; с тех пор имя Гуго стоит на государ­ственных актах рядом с именем короля Роберта, его отца.[187]

С этого времени мир, установившийся во Франции, нарушался лишь внутрисемейными распрями, которые затевал Гуго, недовольный влиянием, какое оказывала на его отца королева Констанция, а также суровостью, какую она открыто проявляла по отношению к нему самому. Когда с распрями было покончено, Гуго продол­жал править вместе с отцом, но вскоре заболел и умер, оплакиваемый всеми.

И тогда Роберт берет в соправители Генриха, своего второго сына, герцога Бургундского. Констанция, предпочитавшая ему Роберта, своего третьего сына, подтал­кивает его на бунт, который король вскоре подавляет, и Бургундия, оставшись без герцога, вновь присоединяется к владениям короны. Это присоединение становится первым ударом, нанесенным системе вассалитета.

Последнее покушение на короля происходит в Ком- пьене. Двенадцать заговорщиков объединяются, чтобы его убить, однако Роберт, вовремя предупрежденный о заговоре, отдает приказ взять их под стражу. Но, пока судьи рассматривают их дело в суде, король приказывает подсудимым готовиться к исповеди и покаянию. Затем, после того как они получают причастие, он приглашает их всех к себе на обед, и судья, который приносит ему на подпись приговор, обнаруживает короля сидящим за одним столом с двенадцатью виновниками заговора. Не стоит и говорить, что приговор был разорван.[188]

Вскоре после этого король заболел и умер в Мелене на шестьдесят первом году жизни и сорок пятом году своего царствования.

Это был добрый государь[189], какой был нужен зарож­дающейся Франции после сильного государя. Он каж­додневно кормил триста бедняков, и порой число этих несчастных доходило до тысячи. В Страстной четверг он надевал власяницу, подавал им еду, стоя на коленях, и обмывал им ноги. Именно к нему восходит обычай, вос­принятый его преемниками, — обмывать в этот день ноги дюжине бедняков и сажать их за стол вместе с принцами и придворными сеньорами. Когда королю недоставало денег, чтобы творить милостыню, он позво­лял обкрадывать его тем, кто ее просил у него. Хельгальд рассказывает, как один вор по имени Рапатон, встав на колени позади короля, молившегося в церкви, срезал кусок золотой бахромы, украшавшей его мантию; пола­гая, что король этого не заметил, он приготовился украсть остальное, как вдруг Роберт обернулся к нему и ласково произнес: «Отойди, брат; того, что ты взял, тебе должно быть пока достаточно, а остальное, возможно, понадобится кому-то из твоих товарищей».

В другой раз, по пути на утреннюю службу, он заметил двух бедняков, спавших в обнимку на ложе, где следо­вало лежать только одному.

«Сожалея об их слабости, — рассказывает все тот же Хельгальд, — он снял с себя весьма дорогое меховое одеяние и с присущей его сердцу снисходительностью набросил его на этих грешников, чтобы никто, кроме него, не видел их, а затем приказал слуге, следовавшему за ним, принести ему другую одежду и в течение всего богослужения молился за них».

Подобные факты принадлежат истории: это не просто забавные случаи — это картины нравов.

И, опять-таки, именно к этому королю восходит дар излечивать золотуху, налагая крестное знамение на рану больного.

Генрих I наследует своему отцу в 1031 году. Стоит ему взойти на трон, как Констанция, его мать, всегда име­вшая намерение отдать корону Роберту, к которому она питала особую любовь, вовлекает в бунт Бодуэна, графа Фландрского, и Эда II, графа Шампанского, и объявляет своими Даммартен, Санлис, Пуасси, Санс, Куси и Ле-Пюизе. Это составляло более половины крепостей Французского герцогства, которое, с тех пор как Гуго присоединил его к владениям короны, стало достоянием королей. Так что Генрих вынужден был покинуть Париж и вместе с одиннадцатью спутниками искать убежище в Фекане, где Роберт II, герцог Нормандский, прозванный за свою жестокость Робертом Дьяволом, держал свой двор.[190]

Вассал предоставил королю войско, и король отвоевал свою корону. Смерть Констанции, наступившая в 1032 году, упрочила мир. Роберт подчинился брату, кото­рый его простил и уступил ему герцогство Бургундское, где эта ветвь королевской династии правила затем почти четыре столетия.[191]

Однако вскоре против короля восстает Эд, его второй брат. Гильом, незаконный сын Роберта Дьявола, помо­гает королю подавить этот мятеж; в свою очередь, Генрих помогает Гильому утвердиться в Нормандском герцог­стве, которое у него оспаривали после смерти Роберта Дьявола, скончавшегося в Никее на обратном пути из паломничества в Иерусалим.

Последние годы царствования Генриха отмечены борь­бой с еретическими движениями, учреждением первых турнирных кодексов и установлением так называемого Божьего, или Господнего перемирия, запрещавшего сра­жаться, грабить и убивать со среды до субботы. Затем, сделав своим соправителем старшего сына, Филиппа, и, хотя тому было тогда всего лишь семь лет, короновав его в Троицын день 1059 года, король скоропостижно умирает в 1060 году «от лекарства, принятого некстати». Он про­жил пятьдесят пять лет и тридцать из них царствовал.

Это был первый король, носивший имя Генрих, роко­вое для всех французских монархов: Генрих I умирает, по всей вероятности, от отравления; Генрих II погибает на турнире, сражаясь с Монтгомери; Генриха III убивает Жак Клеман; Генриха IV закалывает Равальяк; наконец, Генрих V, родившийся сиротой, живет в изгнании, вдали от могилы отца и тюрьмы матери, — несчастный ребе­нок, который расплачивается за ошибки своей династии; несчастное безгрешное дитя, отданное на заклание вме­сто виновных; несчастный агнец, в промежутке между мертвой монархией и еще не родившейся республикой принесенный в жертву странному божеству, которое име­нуют переход ным периодом.

Оба эти царствования были долгими[192] и спокойными[193], как и требовалось молодой и еще слабой Франции. Это были благодетельные царствования, в течение которых пускали ростки те великие события, каким вскоре пред­стояло свершиться. Они подготовили наступление сред­невековья, столь мало изученного вплоть до наших дней, этого железного века с отчаянной головой, крепкой рукой и праведным сердцем. Нация наконец-то дала себе передышку, ибо она готовилась произвести на свет нечто более великое, чем прежние революции: она готовилась разрешиться народом[194], источником всех грядущих рево­люций.

Так что мы намереваемся теперь рассказать не о самом царствовании Филиппа I, а о тех событиях, какие прои­зошли в его правление, одно из самых продолжительных и, судя по его итогам, одно из самых важных для монархии.[195] Филипп был одним из тех людей, какие кажутся великими лишь благодаря оптическому обману, вызванному тем, что на них смотрят через призму свер­шившихся событий; одним из тех людей, какие, подобно Франциску I, выглядят творцами эпохи, хотя на самом деле лишь помогают ей родиться.

И правда, в его царствование произошли три важней­ших события, любого из которых было бы вполне доста­точно, чтобы целиком занять рядовое царствование, — настолько они были стихийны и неожиданны в отношении их причин, огромны и влиятельны в отноше­нии их последствий.

Первым из них стало завоевание Великобритании Вильгельмом, или Гильомом[196], принявшим прозвище Завоевателя и ставшим королем Англии.

Вторым — крестовый поход под предводительством Готфрида Бульонского, ставшего королем Иерусалим­ским.

Третьим — восстание первой коммуны[197], в ходе кото­рого родился французский народ, ставший королем мира.

Мы не осмелимся утверждать, что первые два события были лишь случайными обстоятельствами, подготови­вшими свершение третьего, но, по крайней мере, попы­таемся доказать, описывая их в хронологической после­довательности, что они оказали на него огромное влияние.

В 1066 году английский король Эдуард, прозванный Святым, умер, не оставив детей от своего брака с Эдит.

Эта смерть породила в королевстве смуты и раздоры, которые не смогло успокоить избрание на трон Гарольда, сына Годвина, графа Кентского. В этих обстоятельствах Вильгельм Незаконнорожденный обратил взгляд на Англию и осознал, что у него зарождается надежда стать ее королем. Для нападения он набрал войско наемни­ков — людей храбрых, грубых, неутомимых и бедных, которым нечего было терять, но которые могли получить все. Семьсот кораблей стояли на якоре в гавани Сен- Валери. Пятьдесят тысяч человек поднялись на борт этих семисот кораблей, и флот распустил паруса.[198]

И тогда взору открылось удивительное зрелище: зре­лище войска, намеревавшегося завоевать народ, и гер­цога, намеревавшегося сорвать корону с головы короля. Без сомнения, какое-то время и народ, и король думали, что им привиделся сон, и не верили в реальность проис­ходящего: народ — до тех пор, пока его не завоевали; ко­роль — до тех пор, пока он не увидел себя распростертым и умирающим на поле битвы при Гастингсе.

Восьмичасовой битвы оказалось достаточно; одно сра­жение — и все решилось. Правда, в этом сражении погибло шестьдесят восемь тысяч человек.

Вильгельм взошел на трон Гарольда, сменив свое про­звище «Незаконнорожденный» на прозвище «Завоева­тель»; и юный король Франции, приняв королевство из рук своего регента Бодуэна, со страхом узнал, что у него есть вассал-король, куда более могущественный, чем он сам. То был бессознательный страх, то было предчув­ствие беды, которым спустя восемнадцать лет предстояло найти подтверждение в первых губительных последствиях войны между двумя сестрами, сестрами слишком краси­выми, слишком ревнивыми и слишком близкими, чтобы оставаться подругами, — между Францией и Англией; войны, порожденной шуткой[199] и продолжавшейся затем восемь веков; войны нещадной, какими и должны быть семейные войны; бесконечной череды битв, прерывае­мой порой перемириями, но никогда — миром; схватки, в которой Франция, подобно Антею, всегда встает на ноги, но делает это она всякий раз после того, как каса­ется земли.

Перейдем теперь к крестовым походам и причинам, которые их вызвали.

Пока в Африке превосходством обладали персы и египтяне, христиане, хотя и подвергаясь притеснениям, все же могли еще достаточно свободно отправлять свой культ. Однако после захвата Иерусалима в 1076 году Алп- Арсланом, вторым султаном турок[200], преследования стали для жителей святого города тем более невыносимыми, что победа неверных над Романом Диогеном, императором Константинополя, лишила горожан всякой надежды когда-либо вернуть себе утраченную свободу.

«С того времени горожане, — сообщает Вильгельм Тир­ский, — не знали более покоя ни у себя дома, ни вне его; смерть угрожала им каждый день и каждую минуту. И, что было хуже всякой смерти, они были раздавлены бреме­нем угнетения: для завоевателей не было ничего святого, даже церкви, бережно сохраненные и восстановленные, подвергались самым яростным нападениям. Во время бого­служений неверные, сея ужас среди христиан, издавая неис­товые вопли и угрожая всем смертью, безнаказанно врыва­лись в церкви, усаживались на алтарях, не отличая одного места от другого, опрокидывали потиры, попирали ногами священные сосуды, разбивали мраморные плиты, осыпали священников оскорблениями и побоями. Даже с самим патриархом они обращались, как с презренной тварью; его скидывали с кресла, бросали на землю и таскали за бороду и за волосы. Зачастую его хватали и повергали в тюремную камеру, причем без всякого повода, словно невольника; все это делалось для того, чтобы удручить народ страданиями его пастыря».

Тем не менее все эти гонения, вместо того чтобы оста­новить паломников, посещавших Гроб Господень, каза­лось, удвоили их число: чем большей опасности подвер­гались те, кто исполнял обет паломничества к святым местам, тем большего заслуживало в глазах Господа исполнение этого обета. Основную часть этих верующих составляли греки, латиняне и, в небольшом количестве, норманны. Они прибывали к воротам Иерусалима, испы­тав тысячи опасностей, ограбленные варварскими племе­нами, через земли которых им приходилось идти, полу- нагие, изнуренные усталостью и умирающие от голода; прибыв же туда, они не могли войти в город, не уплатив таможенным досмотрщикам золотой монеты, вымогае­мой под видом сбора. Несчастные, которые не были в состоянии выполнить это требование, а таких оказыва­лось великое множество, тысячами скапливались в окрестностях города, еще более жалкие, чем прежде, доведенные до полной наготы и опалявшиеся на солнце, и в конце концов умирали от голода и жажды. И мерт­вые, и живые были в равной степени в тягость жителям города, ибо мертвых требовалось хоронить, а живым нужно было помогать, отказывая себе во всем.

Однажды в толпе таких страдальцев появился священ­ник. Он прошел через тысячи опасностей, но ему уда­лось их избежать; он перенес тысячи тягот, но, казалось, они никак его не затронули, хотя это был человек крайне тщедушного телосложения и в его облике нельзя было разглядеть ничего, кроме убогости. Пройдя через толпу умирающих, он подошел к воротам города и в ответ на вопрос, как его имя и откуда он родом, сказал, что зовут его Петр, что земляки дали ему прозвище Пустынник и что родился он в Амьенском епископстве во Француз­ском королевстве. У него потребовали обычную плату за вход, он дал золотой и вступил в город.

Это был человек, наделенный пылкой верой, одержи­мый пламенной страстью — страстью, устремленной на достижение небесных целей, подобно тому, как у других она бывает направлена на достижение целей земных. И вот, при виде несчастий и гонений, одолевавших хри­стиан, он замыслил великий план.

Завершив поклонение всем святым местам, он добива­ется того, чтобы Симеон, патриарх Иерусалимский, дал ему письмо, в котором была воспроизведена точная кар­тина бед, испытываемых верующими, и настаивает на том, чтобы оно было скреплено печатью, что должно было придать ему характер подлинности, затем получает благословение патриарха, берет в руки посох, выходит из города и направляется в гавань Яффы, находит там корабль, готовый отплыть в Апулию, садится на него, сходит на берег в Генуе, добирается до Парижа, идет в Рим, предстает перед папой Урбаном II, вручает ему письмо патриарха Иерусалимского, рассказывает ему о страданиях верующих, о гнусностях, совершаемых в свя­тых местах нечестивыми мусульманами, и, таким обра­зом, со всем пылом надежды и веры исполняет, наконец, свою миссию.[201]

Святой отец был тронут доверием, какое христиане Востока питали к своим братьям на Западе. Ему вспом­нились слова, написанные в Книге Товита:

«Иерусалим, город святый!.. Многие народы издалека придут к имени Господа Бога с дарами в руках, с дарами Царю Небесному; роды родов восхвалят тебя с восклица­ниями радостными. Прокляты все ненавидящие тебя, бла­гословенны будут вовек все любящие тебя!»[202]

И потому он решил призвать к оружию всех правовер­ных государей, чтобы освободить с их помощью Гроб Господень.

В соответствии с этим решением он переходит через Альпы, спускается в Галлию, останавливается в Клер­моне, созывает там церковный собор и, сопровождаемый Петром, в назначенный час входит в зал, где собрались триста семьдесят епископов, приехавших из всех епархий Италии, Германии и Франции.

Речь, с которой он обратился к ним, была простой, выразительной и краткой: это была картина бед, от кото­рых страдали их братья на Востоке, бед, предсказанных святым царем Давидом и святым пророком Иеремией.[203]Она была наполнена ссылками на священные книги, подтверждающими, что Господь возлюбил Иерусалим превыше всех городов[204]; она содержала произнесенное над Агарью проклятие, свидетельствовавшее о том, что сарацины, именуемые в те времена «агарянами», или «исмаильтянами», сыны Агари и Исмаила, тоже про­кляты[205] и, следовательно, будут побеждены.

Эта речь, взывавшая к воинственным и религиозным настроениям в обществе, то есть двум главнейшим потребностям того времени, произвела необычайное и быстрое действие. Каждый из епископов, следуя откры­вшемуся перед ним пути, вернулся в свою епархию, сея повсюду призывы к войне и повторяя вслед за апостолом Матфеем: «Не мир пришел я принести, но меч»[206].

И в самом деле, муж разлучился с женой, а жена — с мужем; отец — с сыном, а сын — с отцом. Никакие узы не были достаточно прочными, никакая любовь — доста­точно сильной, никакая опасность — достаточно вели­кой, чтобы остановить тех, кого поднимало, словно волны на море, слово Господне. Однако религиозное рве­ние не было единственной побудительной причиной к созданию этого огромного союза. Одни присоединились к крестоносцам, чтобы не разлучаться с друзьями, дру­гие — чтобы не казаться трусами или лентяями; эти — чтобы сбежать от заимодавцев, те — по чистому легко­мыслию, в силу своего авантюрного характера, из любви к новым местам и новым впечатлениям.[207] Но что бы их ни подталкивало к этому, все они поднимались с места и шли на великую встречу западных народов, восклицая: «Такова воля Господня! Такова воля Господня!»

Герои этого первого крестового похода собрались вес­ной 1096 года. Среди предводителей крестоносцев самыми влиятельными были сеньоры, которых мы сей­час назовем:

Туго Великий, брат короля Филиппа, всегда и всюду ока­зывавшийся первым: он переплыл море и высадился в Диррахии вместе с франками, которыми он командо­вал;

Боэмунд Апулийский, сын Роберта ТЪискара, норманн по происхождению; он вместе со своими итальянцами дви­нулся тем же самым путем;

Готфрид Бульонский, герцог Нижней Лотарингии; он вместе с многочисленным отрядом пересек Венгрию, прибыл в Святой город и, освободив его от неверных, стал его королем;

Раймунд, граф Тулузский, ведя за собой войско, целиком состоявшее из готов и гасконцев, прошел через Славо­нию;

Роберт, сын английского короля Вильгельма, с множе­ством норманнов двинулся через Далмацию;

и, наконец, Петр Пустынник и рыцарь Вальтер Голяк, ведя за собой огромное войско, состоявшее из отрядов пеших воинов, проследовали через Германское королев­ство и вступили в Венгрию.[208]

И в самом деле, если верить современным авто­рам, число участников первого крестового похода превы­шало шесть миллионов человек.

Так что теперь Европа хлынула в Азию, как некогда Азия хлынула в Европу.

Пришедшие в движение магометанские народы вышли из Аравии, по пути захватили Сирию и Египет, просле­довали по побережью Африки, перешагнули через Сре­диземное море, словно через ручей, взобрались на Пире­неи, словно на пригорок, затем, наконец, ринулись в Прованс, но, как мы уже говорили, их наступательный порыв угас между Туром и Пуатье, где ему нанес смер­тельный удар меч Карла Мартелла.

В свою очередь христианские народы, совершая ответ­ное мщение и начав движение в том месте, где останови­лось наступление сарацинских народов, двинулись с запада на восток, проследовали через Европу по проти­воположному берегу того же самого моря, переправились через Босфор и напали на сынов Пророка в том самом месте, откуда те вышли, чтобы напасть на приверженцев Христа.[209]

Оставим теперь крестоносцев возле Никеи, подобно тому, как завоевателей Англии мы оставили на поле битвы при Гастингсе, и вернемся во Францию.

Как только национальная партия одержала победу, заменив династию Капетингов династией Каролингов, народ, на протяжении уже шести веков пребывавший в порабощении, подумал, что, коль скоро сеньоры имели право избавиться от своих королей, то и он, в свой черед, имеет право освободиться от своих сеньоров; и стоило этой мысли прийти в людские головы, как она их уже не покидала.

Камбре стал первым городом, который перешел от мысли к ее осуществлению: он решил сделаться ком­муной.

Вот что такое коммуна. Гвиберт Ножанский, писа­тель двенадцатого века, рассказывает нам об этом в исто­рии собственной жизни.

«И вот, — говорит он, — что понимают под этим новым омерзительным словом. Оно означает, что крепост­ные будут только раз в году выплачивать оброк, который им полагается платить своим хозяевам, а если они совер­шат какой-нибудь проступок, им можно будет отделаться штрафом, установленным законом; что же касается прочих денежных податей, обычно налагаемых на крепостных, то они вообще будут отменены».[210]

Нам не удастся дать лучшего объяснения слову «ком­муна», чем то, какое в своем святом негодовании приво­дит достопочтенный аббат.

Так вот, в 957 году, то есть через шестьдесят лет после того, как национальная партия проявила себя во Фран­ции, избрав королем Эда в ущерб правам Карла Просто­ватого, жители города Камбре, воспользовавшись отлуч­кой своего епископа, уже пытались учредить у себя коммуну.[211] Вернувшись после своего пребывания при императорском дворе, епископ обнаружил ворота города закрытыми и не смог в него проникнуть. Он обратился за помощью против своих крепостных к тому, у кого короли просили помощи против своих сеньоров. Импе­ратор предоставил ему войско, состоявшее из немцев и фламандцев, и с ним епископ подошел к стенам мятеж­ного города. При виде этого вражеского войска горожан охватил страх, они упразднили свое объединение и открыли ворота епископу.[212]

И тогда началось ужасающее мщение. Епископ, взбе­шенный и униженный тем, что принадлежавший ему город отказывался впустить его, приказал войскам, сле­довавшим за ним, избавить его от бунтовщиков. Так что заговорщиков хватали даже в церквах и святых местах; когда же солдатам надоедало убивать, они ограничива­лись тем, что брали мятежников в плен, но при этом отрубали им руки и ноги, выкалывали глаза или же пре­провождали пленников к палачу, который клеймил им лоб каленым железом.[213]

Эта расправа произвела результат, противоположный тому, какой ожидал епископ. Вместо того чтобы заду­шить страхом зачатки бунта, жившие в сердцах жителей Камбре, она усилила их желание как можно скорее изба­виться от этого жестокого господства. И потому в 1024 году была предпринята новая попытка освободиться, за которой последовала новая расправа со стороны цер­ковников, как всегда поддержанная императорской вла­стью. Сорок лет спустя горожане еще раз взялись за ору­жие, но целых три армии, одна из которых опять-таки принадлежала императору, еще раз вырвали это оружие из их рук.[214] Наконец, воспользовавшись смутами, после­довавшими за отлучением от Церкви Генриха IV Герман­ского и вынудившими императора заняться исключи­тельно собственными делами, жители Камбре при поддержке графа Фландрского в третий раз провозгла­сили коммуну, уничтоженную снова в 1107 году, но вскоре восстановленную на столь прочных и разумных основах, что ей предстояло послужить образцом для дру­гих городов, которые, обретая по отдельности и один за другим свободу, готовили тем самым освобождение всей Франции.

Права, обретенные жителями Камбре в долгой, крова­вой, смертельной борьбе с церковными властями, состав­ляли столь странный контраст с подчиненным положе­нием других городов, что авторы того времени воспринимали основное законоположение этого города как нечто чудовищное.

«Что сказать, — восклицает один из них, — о свободе этого города, если ни епископ, ни император не имеют права взимать там налоги и оттуда нельзя получить ника­кую дань, и никакое ополчение не может выйти за пределы городских стен, если только это не делается для защиты самой коммуны!»[215]

Тем самым этот автор обрисовал права, утраченные церковниками; а вот те права, какие возникли у населе­ния города: горожане Камбре учредили в своем городе коммуну; они избирали из своей среды, путем голосования, восемь­десят городских советников;

эти советники обязаны были ежедневно заседать в ратуше, являвшейся и зданием суда;

распорядительные и судейские обязанности распределя­лись между ними;

каждый из городских советников обязан был содержать за свой счет слугу и верховую лошадь, чтобы в любую минуту быть готовым незамедлительно отправиться в любое место, где его присутствие становилось необходи­мым для исполнения им своих служебных обязанно­стей.

Как видно, это была подлинная попытка создать орган народной власти, заброшенный, словно одинокий боец, в феодальную Францию. И потому писатели двенадца­того и тринадцатого веков именуют эти города, получи­вшие свободу или стремящиеся освободиться, то респу­бликой[216], то коммуной.

Вскоре примеру Камбре последовал город Нуайон, но с меньшими трудностями. Его епископ, Бодри де Саршенвиль (из его воспоминаний нами почерпнуты латин­ские цитаты, которыми мы подкрепляем наш рассказ о революции в Камбре) был человек просвещенный, здра­вомыслящий и проницательный: он понимал, что у него на глазах родился новый порядок вещей, что ребенок уже чересчур силен и задушить его не удастся и что лучше опережать неизбежное, чем ждать, когда оно при­дет, и затем покоряться ему. И вот в 1108 году, за несколько дней до начала царствования Людовика Толстого, он созвал по своему собствен­ному почину всех обитателей города, которые уже давно хотели учредить коммуну и начали вести споры по этому вопросу с духовенством архиепископства, и предложил этому собранию, состоявшему из ремесленников, торгов­цев, духовных лиц и даже дворян, проект хартии, кото­рая позволяла горожанам объединяться в союз, предо­ставляла им право избирать городских советников, обеспечивала им безусловное право собственности на их имущество и делала их подсудными лишь своим город­ским властям. Как видно, предложенный проект давал больше свободы, чем это происходит в наше время, когда нынешний муниципальный совет хоть и имеет опреде­ленное сходство с прежними городскими правлениями, но возглавляется мэром, которого назначает король.

Само собой разумеется, эта хартия была встречена ликованием, и ей с воодушевлением присягнули. По вос­шествии на трон Людовик Толстый был призван подкре­пить ее своим одобрением, ибо Нуайон находился в той части Пикардии, которая подчиня­лась королю Франции.

Эти последние строки выделены нами, ибо, следуя нити нашего повествования и предвосхищая царствова­ние Людовика Толстого, мы полагаем, что для нас настало время опровергнуть широко распространенное убежде­ние, приписывающее честь освобождения коммун этому королю.

Коммуны, как мы это уже видели на примере Камбре и Нуайона и как мы это вскоре увидим на примере Лана, обрели вольность благодаря собственному духу свободы и отстаивали эту вольность своими собственными силами. И одобрение этого освобождения, полученное со сто­роны епископа или короля, в тех случаях, когда епископ зависел от него, было всего лишь простым формальным подтверждением, без которого, строго говоря, коммуны вполне могли обойтись и которое король, епископы и сеньоры желали из корыстных соображений поставить себе в заслугу в глазах освободившихся горожан, не имея сил вернуть их с помощью оружия в прежнее подневоль­ное состояние. Вот почему история, льстивая, точно при­дворный, и хартия Людовика XVIII, лживая, точно исто­рия, тщетно стараются отнести к эпохе Людовика Толстого замысел освобождения коммун, еще за сто шестьдесят лет до нее бродивший в сердцах жителей ряда наших городов.

И в самом деле, помимо тех двух коммун, какие Людо­вик Толстый застал уже вполне сложившимися, когда в 1108 году он взошел на престол, существовали еще две, основанные в 1102 году. Это была коммуна города Бове, возникшая стихийно, по воле народа, что подтвержда­ется письмами Ивона[217], и коммуна Сен-Кантена, чья хар­тия была дарована этому городу Раулем, графом Вермандуа[218], который, будучи могущественным сеньором, даже не счел уместным получать одобрение совершенной им уступки у царствовавшего тогда Филиппа I.

Что же касается истории Ланской коммуны, то она появилась уже в царствование Людовика Толстого, и нам еще представится случай поговорить о ней, когда мы будем подводить итоги его правления. В данную минуту для нас важно лишь удостоверить с помощью точных дат, что в то время, когда этот государь, которому приписы­вают честь всеобщего освобождения коммун, взошел на французский трон, четыре коммуны, расположенные невдалеке от Парижа, уже существовали.

Теперь, когда мы рассмотрели одно за другим три важ­нейших события царствования Филиппа 1—1) завоева­ние Англии нормандцами, 2) первый крестовый поход, 3) освобождение коммун, — нам остается лишь доказать то, что мы сказали выше о влиянии двух первых событий на третье.

Напомним, что, рассказывая о договоре, в соответ­ствии с которым Карл Простоватый отдал Нормандию и Бретань предводителю датчан, мы уже пытались дока­зать, что истинная причина, побудившая короля уступить две эти прекраснейшие провинции, состояла в его заин­тересованности обеспечить себе внутри самой Франции поддержку со стороны герцога Нормандии и Бретани на тот случай, если он не найдет ее у императора, в своей борьбе с национальной партией, которая желала ниспро­вергнуть Каролингскую династию и во главе которой стояли такие люди, как Роберт, Гуго Великий и Герберт, граф Вермандуа.

Мы видели также, как, вопреки ожиданиям Карла Простоватого, герцоги Нормандии, в соответствии с тем, что они полагали отвечающим их интересам, готовы были поочередно оказывать вооруженную помощь то национальной партии, то Каролингской династии. В конце концов Ричард полностью примкнул к партии победителей в лице Гуго Капета, став его зятем и под­держав его избрание. С этого времени и вплоть до заво­евания Англии нормандцами между герцогами Норман­дии и королем царило полное и ничем не нарушаемое согласие, и вполне вероятно, что если бы Вильгельм оставался герцогом Нормандии и Бретани, вместо того чтобы становиться королем Англии, то в деле подавле­ния зарождающихся коммун Филипп обрел бы в своем вассале опору тем более действенную и добровольную, что Вильгельм тоже мог опасаться появления в его вла­дениях того духа свободы, какой уже давал о себе знать во владениях короля и других сеньоров. Однако Виль­гельм, покинувший заурядное герцогство, чтобы завое­вать великое королевство, лишил Нормандию и Бретань всего их могущества в тот момент, когда он превратил две эти провинции всего лишь в лучшие украшения английской короны, в ленные владения монархии, чей трон находился за морем, в своего рода временное при­станище, которое Великобритания сохранила на терри­тории Французского королевства.

Более того, к тому времени, к какому мы подошли, Филипп I, вначале имевший в лице Вильгельма вассала, пока тот был всего лишь герцогом Нормандии, а затем соперника, с тех пор как тот стал королем Англии, обрел в нем в конце концов врага, причем врага победонос­ного. Его сын Вильгельм, по прозвищу Рыжий, унасле­довал отцовскую ненависть к французским королям, которую ему предстояло завещать своим сыновьям, словно семейное сокровище, и потому король Франции, не имевший в то время ни малейшей возможности про­сить Нормандию о помощи против коммун, наоборот, нуждался в коммунах, чтобы выступить против Норман­дии.

Стало быть, разбираясь в причинах событий, можно увидеть, что завоевание Англии, как мы и говорили, кос­венно, но действенно способствовало успеху мятежного народного движения, начавшего проявляться во Фран­ции.

Что же касается крестовых походов, то их влияние как в то время, так и в будущем оказалось куда более непо­средственным.

Влияние, какое они имели в то время, заключалось в следующем.

Сеньоры, повинуясь призыву Петра Пустынника, побуждавшего их освободить Гроб Господень, и уводя с собой всех, кого они могли набрать в подчиненных им провинциях, почти полностью искоренили во Франции власть знати. Духовенство — а часть духовенства после­довала за знатью — так вот, повторяем, духовенство и народ остались одни лицом друг к другу. Но духовенство, сделавшись собственником огромных земельных владе­ний, перестало пользоваться расположением со стороны крепостных, не имевших своих наделов. Сделавшись богатым, духовенство перестало быть народом, и с того времени, как оно уже не было равным низшим классам, оно превратилось в их угнетателя. И когда коммуны воз­никали, им, в определенной степени, приходилось бороться лишь с церковной властью, ибо самые могуще­ственные и самые храбрые сеньоры, которым, разуме­ется, они неспособны были бы противостоять, находи­лись за пределами королевства и, следовательно, не могли подавлять эти отдельные выступления, сложи­вшиеся, в силу их безнаказанности, во всеобщее народ­ное движение.

Влияние же, какое крестовые походы должны были оказать на него в будущем, заключалось в следующем.

Сеньоры, которым приходилось отправляться в поход незамедлительно, вынуждены были, чтобы покрыть рас­ходы на столь долгое путешествие, продавать часть своих земель духовенству. На деньги, полученные от него, они обзаводились военным снаряжением, и огромные суммы, лишь на короткое время задержавшиеся в расточитель­ных руках рыцарей, тотчас же попадали, чтобы остаться там надолго, в бережливые руки горожан и ремесленни­ков, занимавшихся снабжением войск и поставлявших вооружение и конскую экипировку. Вскоре огромный поток товаров, следовавших за армией крестоносцев, распространился на север, через Венгрию и вплоть до Греции, и на юг, через средиземноморские порты и вплоть до Египта. Вместе с достатком к горожанам при­шло желание его сохранить. А что должно закрепить этот достаток у малоимущих классов? Законы, обеспечиваю­щие права тех, кто владеет собственностью. А что может дать эти законы? Освобождение.

И потому с этого времени освобождение народа начи­нает идти полным ходом и остановится лишь тогда, когда будет достигнута его конечная цель — свобода.

Со своей стороны, монархическая власть, которая рано или поздно должна стать единственным врагом свободы, чтобы, когда она в свой черед окажется свергнута свобо­дой, та была уже не царицей, а богиней вселенной, в это самое время и по тем же причинам берет верх над свет­ской властью сеньоров и духовной властью церковников. С этого момента феодальная система, ослабленная свя­щенным походом крестоносцев, станет впредь не поме­хой для королевской власти, а напротив, своего рода оборонительным средством, чем-то вроде щита, которым она будет защищать себя как от врага, так и от народа и от которого междоусобицы и внешние войны, отрубая от него кусок за куском, в конце концов не оставят в ее руках ничего.

Таким образом, начиная с конца одиннадцатого столе­тия укрепляется королевская власть и растет сила народа. Феодальная система, дочь варварства, порождает монар­хию и свободу, этих двух сестер-близнецов, из которых одна в конечном счете задушит другую.

Стало быть, революции, которые спустя восемь веков прокатились по Франции, слабыми и незаметными ручейками начинаются у подножия трона Филиппа I и, из века в век становясь все шире и шире, громадным потоком вторгаются в нашу эпоху.

Точно так же, играя в Альпах, ребенок может пере­прыгнуть, словно это ручейки на лужайке, через истоки четырех великих рек, которые бороздят всю Европу и, делаясь все шире, в конечном счете впадают в четыре великих моря[219].

Вернемся теперь к мелким подробностям этого цар­ствования, теряющимся в тени тех трех крупных собы­тий, о каких мы только что рассказали.

Филипп, придерживаясь тех мер предосторожности, какие были приняты королями третьей династии, еще при своей жизни коронует своего сына Людовика.

Продолжает формироваться романский язык: под име­нем трубадуров появляются первые прованские поэты, а под именем труверов — первые поэты Нейстрии.

Испытываемая рыцарями-крестоносцами потребность дать воинам сопровождающих их отрядов какой-либо опознавательный знак, который позволил бы различать своих среди армии в несколько миллионов человек, гово­рящих на тридцати разных языках, по необходимости заставляет их избрать определенные символы, которые по возвращении они из гордости сохранят; подражая им, те, кто за ними не последовал, такие символы станут вводить из зависти. Отсюда происходят гербы.

В 1088 году святой Бруно основывает в горах Дофине орден картезианцев.

Наконец, новый архитектурный стиль проникает в строительство церквей: он получил имя готика и занял промежуточное положение между романским и ренес­сансным стилями.

Тем временем за пределами Франции совершаются важные события.

Сид, герой Испании, подчиняет себе Альфонсо VI, Толедо и всю Новую Кастилию.[220]

Император Генрих IV низлагает папу Григория VII, который, в свою очередь, отлучает его от Церкви и лишает трона.[221]

Иерусалим захвачен крестоносцами[222], и Готфрид Бульонский становится его королем

Король Вильгельм убит на охоте, и на английский трон всходит Генрих I.[223]

Все эти события произошли во Франции и за ее преде­лами к тому времени, когда в 1108 году, в возрасте пяти­десяти семи лет, в Мелене умирает Филипп I. Ему насле­дует его сын Людовик VI.

Людовик VI, которого обычно именуют Людовиком Толстым, это один из тех людей, кто имеет счастье родиться вовремя, кто появляется в нужный час и одарен способностями, отвечающими потребностям своей эпохи. Он окинул взглядом Францию, оценил ее положение и, углубившись в самого себя и взвесив свои силы, понял, что в век, когда происходит становление общества, коро­левская власть должна быть верховенством, а не господ­ством; и с этого времени все поступки, какие он совер­шил в своей жизни, были направлены на осуществление этого замысла, и его царствование стало в некотором роде наброском великой драмы, сыгранной Людови­ком XI.

Нашелся человек, который весьма помог королю зало­жить основы его монархической системы. И это был уже не майордом, грозный благодаря своим войскам, и не граф Парижский, могущественный благодаря своим вла­дениям, а простой аббат монастыря Сен-Дени, гениаль­ный человек, соправитель наподобие Сюлли и Кольбера, короче, министр в современном значении этого слова.

Итак, благодаря отдельным сражениям, которые Людо­вик Толстый давал феодальной системе, благодаря уме­лому управлению владениями короны, к которым Сугерий присоединил земли, купленные у тех сеньоров, что отправились в Святую Землю, а также крепости, изъятые у разгромленных непокорных вассалов, с самого начала этого царствования наблюдается исправная работа цен­трального правительства. Королевская власть рвет помочи, на которых ее удерживает феодализм, пытается делать свои первые шаги, отстаивает свои права, выте­кающие из самой ее сущности, и заявляет о себе как о верховной власти, которая для развития общественных свобод сделает немного[224], но много сделает для формиро­вания государства.

«В итоге, из-за разбойничьих вылазок этого сеньора, — рассказывает Сугерий, — на дороге, связывающей два этих города, происходили такие бесчинства и такой грабеж, что, если только горожане не отправлялись в путь боль­шими группами, они не могли попасть из одного города в другой иначе, как по воле этого вероломного негодяя».[225]

И потому, когда Филипп, благодаря браку одного из своих сыновей[226] с дочерью Ги де Трюселя, стал хозяином этой башни, он, взяв Людовика за руку и другой рукой указав ему на почти неприступный замок, промолвил: «Людовик, сын мой, заботься о том, чтобы удержать эту башню, откуда исходили те обиды, из-за каких поседели мои волосы, равно как и те коварные уловки и подлые обманы, какие никогда не давали мне ни минуты мира и покоя».

Став королем, Людовик помнил наставления своего отца. Он захватил один за другим замки Гурне, Сент- Север, Ла-Ферте-Бодуэн, Ла-Рош-Пойон; воспользова­вшись бунтом своего брата Филиппа, Людовик овладел цитаделью Манта и крепостью Монлери, которую он по неосторожности выпустил из своих рук, хотя отец так настойчиво советовал ему не спускать с нее глаз. Захва­тив все эти крепости, он со своей армией направился к замку Ле-Пюизе и взял его в осаду. Чтобы заставить эту жалкую крепостишку капитулировать, ему пришлось вое­вать три года — ровно столько же, сколько понадобилось крестоносцам, чтобы завоевать всю Палестину.

Оттуда, продолжая упорную работу по искоренению сеньоров из земель королевства, подобно тому как садов­ник вырывает сорную траву в своем саду, он двинулся к замку Ножан и заставил его сдаться, затем дошел до Буржа, захватил Жерминьи, отправил Эмона, владельца этого замка, во Францию и оставил в нем, как это уже было сделано им во всех других крепостях, верных и пре­данных людей.

Вскоре, в свой черед, его призвала война с внешним противником. Генрих I, король Англии, высадился в Нормандии; он желал расширить свой удел во Франции и, сохраняя верность наследственной ненависти, возоб­новить нескончаемую дуэль с того места, где ее приоста­новил король Вильгельм Рыжий.

Первые нанесенные удары не причиняли особого ущерба ни той, ни другой стороне, пока французская армия не потерпела поражение в битве при Бренвиле 20 августа 1119 года.

Тем не менее Людовику удалось одержать победу в нескольких отдельных сражениях, но в это время ему пришлось столкнуться с более сильным противником.

Смута в Германии улеглась после низложения Ген­риха IV. Его преемник Генрих V оказался во главе спо­койной и могущественной империи; он с сожалением вспоминал времена верховенства Германии над Франк­ским королевством, верховенства, которое его предкам не удавалось восстановить после торжества националь­ной партии во Франции, и, под предлогом того, что в Реймсе папа Каликст отлучил его от Церкви, стал гото­виться к вторжению в Шампань.

И тогда Людовик как повелитель обратился с призы­вом к своим знатным вассалам, которые полагали себя равными Гуго Капету[227], и знатные вассалы повинова­лись.

С этого времени верховенство королевской власти над феодальной знатью больше не было отвлеченным поня­тием и стало фактом.

Общий сбор был назначен на равнине у Реймса. Людо­вик, желая снискать благосклонность святого Дионисия, особого заступника и личного покровителя Французского королевства, отправился взять с алтаря своего аббатства знамя графства Вексен[228], будучи в отношении этого графства, хотя он и был королем, вассалом церкви Сен-Дени; приняв с благоговейной преданностью это знамя, он первым направился на место сбора, имея под своим началом лишь горстку людей.[229]

Однако, как мы уже сказали, его призыв был услышан во всей Франции.

«Когда же, придя со всех концов Франции, — говорит Сугерий, — наша мощная армия соединилась в одном месте, то там собралось такое количество рыцарей и пеших вои­нов, что казалось, будто тучи саранчи покрыли землю, причем не только на берегах рек, но еще и в горах и на равнинах»

В этой армии насчитывалось около трехсот тысяч человек.

Однако, если бы речь шла не об отечественной войне, войне против Германии, то, вполне вероятно, ответ на призыв короля не был бы столь скор и столь решителен. Ненависть, испытываемая всеми к прежним покровите­лям династии Каролингов, была такова, что у нее достало сил сплотить вокруг короля даже его врагов и заставить прийти к нему на помощь даже самого пфальцграфа Тибо, «хотя, — как сообщает далее Сугерий, — он вместе со своим дядей, королем Англии, вел тогда войну против сеньора Людовика».

Король попытался навести порядок в этом скоплении людей, и как раз к этому времени восходят те военные мероприятия, та организация вооруженных масс, какие в нашем столетии гений Наполеона довел до высочайшей степени совершенства. Сугерий передает нам подробно­сти этих приготовлений, и мы изложим их сейчас, ибо они кажутся нам любопытными и явно достоверны.

«Пришедшие из Реймса и Шалона, число коих превышало шесть тысяч[230], как пехотинцев, так и конников, состав­ляли первый корпус; жители Суассона и Лана, не менее многочисленные, составляли второй корпус; в третий вхо­дили жители Орлеана, Парижа и Этампа, а также круп­ное войско из аббатства Сен-Дени, столь преданного короне. Король, полный надежды на своего святого покро­вителя, пожелал лично возглавить этот отряд. “Именно эти люди, — заявил он, — помогут мне живому или принесут меня мертвого ”. Во главе четвертого корпуса стоял благородный Гуго, граф Труа. В пятом находились герцог Бургундский и граф Неверский. Рауль, граф Вермандуа, известный своей храбростью и состоявший в близком род­стве с королем, привел с собой множество превосходных всадников и многочисленный отряд из Сен-Кантена и окрестных земель, отлично защищенный кирасами и шле­мами, и получил приказ сформировать правый фланг. Людо­вик дал согласие на то, чтобы левый фланг составили отряды из Понтьё, Амьена и Бове. В арьергард был постав­лен наиблагороднейший граф Фландрский со своими десятью тысячами превосходных солдат, а рядом с ними предстояло сражаться Гилъому, герцогу Аквитанскому, графу Бретон­скому и доблестному воину Фульку, графу Анжуйскому[231]. Кроме того, было определено, что везде, где армия вступит в рукопашный бой с немцами, будут поставлены в круг, словно образуя крепость, повозки с водой и вином для ране­ных и для обессилевших, так что те, кого раны или уста­лость вынудят покинуть поле сражения, смогут подкре­питься, наложить повязки на раны и в конце концов, набравшись новых сил, вернуться в бой».

Как только император узнал об этих приготовлениях, он потерял всякую надежду преуспеть в затеянном им предприятии и предпочел позорно отступить, вместо того чтобы пойти на риск и дать сражение. Королю стоило огромного труда удержать эту армию, собранную со всех концов королевства, от желания перенести на герман­скую землю войну, которой император угрожал Франции.[232]

В это время король Англии, видя, что Людовик и его армия заняты в другом месте, попытался завладеть фран­цузскими землями, граничащими с Нормандией. Однако один-единственный барон, Амори де Монфор, во главе отряда, набранного в Вексене, отбил все эти попытки и в нескольких схватках достойнейшим образом поддержал честь страны; так что Генрих, увидев, как потерпело не­удачу нападение немцев, на которое он полагался, пред­ложил Людовику мир и возобновление своей вассальной клятвы за герцогство Нормандское. Король согласился на мир, и Генрих принес клятву.

Избавившись от двух могущественных врагов, Людо­вик продолжил свои отдельные карательные походы. Овернцы, которых все еще не удавалось покорить и кото­рые считали себя братьями римлян[233], пренебрегли при­зывом короля, что вызвало у него желание найти повод заставить их раскаяться в этом, и повод не заставил себя ждать.

Епископ Клермонский, изгнанный с престола Гильомом VI, графом Овернским, явился к королю Франции просить у него убежища и помощи. Король предоста­вил ему и то, и другое, собрал войско, стал преследо­вать овернцев в их горах, захватывать один за другим их замки, которые они считали неприступными, ибо замки эти были построены на вершинах скал, взял Клермон, столицу Оверни, «вернул Богу церковь, духо­венству — башни, епископу — город, восстановил между епископом и графом мир и заставил скрепить его самыми священными клятвами и выдачей многочисленных залож­ников».

Два его последних похода были столь же успешны. Первый был направлен против убийц Карла Доброго, племянника Роберта, графа Фландрского, прозванного Иерусалимским за его подвиги в Святой Земле; он напал на них в городе Брюгге, где они укрылись, и, не давая им передышки, вынудил их сдаться, после чего приговорил к смерти двух главных виновников этого убийства. Зная способы казни, применявшиеся в ту или иную эпоху, можно судить о степени цивилизованности, достигнутой этой эпохой. Вот какой казни подвергли этих двух вино­вных.

«С изощренной жестокостью, — пишет Сугерий, — его [Бурхарда] привязали к высоко поднятому колесу, где он оставался во власти ненасытных воронов и хищных птиц; его глаза были вырваны из глазниц, а лицо превратилось в кровавые лохмотья; после чего, пронзенный множеством стрел, дротиков и метательных копий, которые в него пускали снизу, он умер жесточайшей смертью, и тело его было брошено в яму с нечистотами».[234]

Что касается его соучастника, по имени Бертульф, то «его повесили на виселице вместе- с собакой. Каждый раз, когда ее ударяли, она изливала на него свою злость и зубами рвала его лицо.

Других, кого сеньор Людовик держал в башне, заставили подняться на ее верхнюю площадку, а затем по отдельно­сти, одного за другим, сбросили всех с высоты башни, и на глазах у родственников они разбили себе головы».

По завершении казни король выступил в поход на замок Куси вблизи Лана, принадлежавший Тома де Марлю, гнусному человеку, который притеснял святую Церковь и не уважал ни Бога, ни людей.

Тома попытался сопротивляться, но безуспешно. Смер­тельно раненный Раулем, графом Вермандуа, он как пленник был доставлен в Лан. На следующий день после битвы были разрушены плотины на его прудах, а его земли проданы в пользу казны.

Несмотря на свою тучность, которая становилась устрашающей, Людовик Толстый лично возглавил еще три военных похода: первый — против замка Ливри, при­надлежавшего Амори де Монфору, а два других — против крепостей Бонневаль и Шато-Ренар, принадлежавших графу Тибо. Все три замка перешли под его власть.

Мы пронаблюдали за тем, как королевская власть вела борьбу против сеньоров; посмотрим теперь, как коммуны вели борьбу против королевской власти, и, поскольку история какого-нибудь одного города почти совпадает с историей всех других городов, как в отно­шении подробностей, так и в отношении итогов, возь­мем для примера городскую революцию в Лане, о кото­рой Гвиберт Ножанский сообщает нам самые точные подробности.

Епископский престол в Лане оставался свободным в течение двух лет, как вдруг королю Англии, пытавшемуся насадить во Франции людей, на которых он мог бы пола­гаться, при помощи обещаний и подкупов удалось назна­чить епископом своего канцлера Годри, хотя он состоял лишь в малых чинах духовенства и никогда прежде не вел иной жизни, кроме жизни солдата. Несмотря на это странное послушничество, он был рукоположен в епи­скопы в церкви святого Руфина. По случайности, кото­рая окажется пророческой, для проповеди в этот день был избран следующий евангельский стих: «И тебе самой меч пройдет душу»[235].

По окончании церемонии новый епископ выехал из церкви верхом, с митрой на голове, облаченный в цер­ковные одежды, и в сопровождении Гвиберта Ножан- ского и молодого причетника направился к себе домой. По пути ему встретился крестьянин, вооруженный копьем; стремясь показать, что им не забыты воинские приемы, которым его обучали в Англии, епископ взял копье из рук крестьянина, пришпорил лошадь и, держа руку так, словно он за кем-то гнался, с необычайной ловкостью нанес удар по небольшому дереву, стоявшему у дороги. При виде этого чисто мирского деяния Гвиберт Ножанский не удержался и заметил епископу, что копье плохо смотрится в руке человека, на голове у которого митра.[236]

Прошли три года, в течение которых епископ подал горожанам куда больше плохих примеров, чем хороших. В епископском дворце расточались такие несметные средства, что это заставляло роптать добродетельных людей, и прислужники епископа придумывали все новые незаконные поборы, чтобы обеспечить своего господина деньгами, необходимыми для его безудержного мотов­ства.

«Доходило до того, — говорит Гвиберт Ножанский, — что, когда королю случалось приезжать в Лан, он, имевший как монарх полное право требовать уважительного отно­шения к своему сану, тотчас же оказывался самым постыд­ным образом ущемлен в том, что ему подобало. Ибо, когда по утрам и вечерам его лошадей приводили на водопой, их силой отбирали, избив перед этим его слуг. Следует думать, что простым людям приходилось еще хуже. Ни один земле­пашец не мог войти в город без того, чтобы не оказаться брошенным в тюрьму, откуда ему приходилось выкупать себя, иначе он представал перед судом и без всякой при­чины, под первым попавшимся предлогом, получал обвини­тельный приговор».

Изложим для примера один-единственный факт, кото­рый даст представление о тех способах, какими осущест­влялись подобные поборы.

В корзинах и мисках образчики овощей, зерна или каких- нибудь прочих съестных припасов, как если бы они намере­вались их продать. Они показывали их первому же крестья­нину, желавшему купить такие продукты. Сговорившись с покупателем о цене, продавец говорил покупателю: “Пой­дем ко мне домой, и там я дам тебе то, что ты у меня купил”. Покупатель шел за ним; затем, когда они уже сто­яли возле ларя с товаром, учтивый продавец открывал крышку и, придерживая ее, говорил покупателю: “Посмо­три товар поближе и убедись в том, что он ничем не отли­чается от того, какой я показывал тебе на площади”. И тогда покупатель, привстав на цыпочки, прижимался животом к краю ларя, свешивал внутрь голову и плечи и запускал руки в зерно, чтобы поворошить его и убедиться в его доброкачественности. Именно это и нужно было слав­ному продавцу. Улучив момент, он внезапно подхватывал крестьянина за ноги, заталкивал его в ларь и, тотчас же захлопнув над ним крышку, держал пленника в этой надеж­ной тюрьме до тех пор, пока тот не соглашался заплатить выкуп. Такое и подобное происходило в городах; знатные люди и их приспешники открыто предавались грабежу и вооруженному разбою. Ни один человек, оказавшийся в поздний час на улице, не был в безопасности: его либо хва­тали, либо убивали — такая уж его ожидала участь».

Однако подобные способы, какими бы хитроумными они ни были, исчерпали себя. Землепашцы отправлялись на рынок в Реймс, а обитатели Лана уже не решались выйти из дома ночью; наконец, недостаток людей, с которых можно было потребовать выкуп, сделался таким, что епископ, нуждаясь в средствах, поехал в Рим, чтобы попросить денег у короля Англии, находившегося тогда в этом городе.

Тем временем малые чины духовенства, архидиаконы и вельможи, изыскивая способы вытянуть деньги из про­стых людей, вступили с ними в переговоры через упол­номоченных лиц и предложили горожанам предоставить им возможность образовать коммуну, если они уплатят за это достаточную денежную сумму. Простые люди, ухва­тившись за предложенное им средство откупиться от всех притеснений, «дали горы денег этим скрягам с загребу­щими руками, и те, став более сговорчивыми при виде обрушившегося на них золотого дождя, поклялись всем свя­тым в точности исполнить данное ими обещание».[237]

Едва была заключена эта сделка, как вернулся епи­скоп, на короткое время разбогатевший благодаря подачкам короля Англии. Вначале, узнав, какие обещания дали в его отсутствие Ги и архидиакон Готье, он впал в страшную ярость и отказался войти в город. Но в ту минуту, когда все полагали, что епископ останется непре­клонен, он внезапно смягчился, вступил в город Лан, поклялся соблюдать права коммуны, установленные по образцу коммун в Сен-Кантене и Нуайоне, и, более того, уговорил короля подтвердить этот договор и тоже скре­пить его клятвой. Столь разительная перемена в его намерениях «проистекала из того, — замечает Гвиберт Ножанский, — что ему предложили крупную сумму золо­том и серебром, и этого оказалось достаточно, чтобы укротить неистовство его речей». Подобные же причины предопределили поведение короля.

Таким образом, решение об учреждении коммуны было принято народом, торжественно скреплено клятвой епи­скопом и подтверждено королем.

Но, по мере того, как иссякало полученное от народа золото, исчезала и память о клятвенном обещании. Сто­ило епископу вновь оказаться без денег, как он решил, что ничего и не обещал. Тем не менее, поскольку он не осмелился ввести новые налоги, а пополнять денежные сундуки было необходимо, служитель Божий сделался фальшивомонетчиком.

«Чеканщики монет, — пишет автор, у которого мы почерпнули эти сведения, — подделывали их до такой степени, что из-за этой уловки множество людей были доведены до крайней нужды. И в самом деле, монеты изго­товлялись из самой дешевой меди, но, благодаря добавлению особых примесей, они блестели, по крайней мере короткое время, ярче серебра, так что — о горе! — невежественное простонародье впадало в заблуждение и отдавало за эти монеты самые ценные свои товары, получая взамен лишь подделки из самого дешевого металла».[238]

Но как только простолюдины узнали об этом мошен­ничестве, они перестали принимать серебряные монеты, не потерев предварительно их краешек о песчаник; так что вскоре епископу пришлось прибегнуть к новым сред­ствам.

Ему показалось, что самый короткий и самый надеж­ный из них состоит в том, чтобы отнять у города предо­ставленные ему вольности и вернуть горожан в положе­ние крепостных, уплачивающих подать по усмотрению своего господина. И потому он собрал свой совет, на котором было решено уговорить короля приехать в город Лан на великопостные богослужения и, воспользова­вшись его присутствием, в канун Святой пятницы оспо­рить и уничтожить дарованные горожанам свободы.

В условленное время король прибыл. Горожане, подо­зревая, что его присутствие поможет подготовить какой-нибудь заговор против них, предложили ему четыреста фунтов серебра, чтобы снискать его благосклонность; однако епископ и вельможи обязались отсчитать ему семьсот фунтов, если он согласится поддержать их жела­ние забрать назад свое слово. Людовик Толстый отдал предпочтение тем, кто предложил ему больше[239], и в ука­занный день прибыл в ратушу, где его уже ждали собра­вшиеся там горожане. Годри, пользуясь своей епископ­ской властью, освободил его от принятой им клятвы, освободил себя от собственной присяги, и оба они за­явили горожанам, что коммуна в Лане упразднена. В обстановке всеобщей растерянности не раздалось ни единого возгласа возмущения. Тем не менее король, понимая, что он позволил себе нарушить все божеские и человеческие законы, не решился в ту ночь спать где-либо вне епископского дворца, а на следующий день, на рассвете, вместе со своей свитой покинул город, причем с такой поспешностью, что не стал даже дожидаться выплаты семисот фунтов серебра, удовлетворившись обе­щанием епископа выплатить их.

Сердца горожан были полны изумления, но в то же время и ярости. Закрылись лавки, кабатчики и хозяева постоялых дворов не выставляли больше никаких това­ров; должностные лица перестали выполнять свои обя­занности, и город приобрел тот характерный безрадост­ный и суровый облик, отпечаток которого уже в наши дни, у нас на глазах, носили города в канун гражданских волнений, в те сумрачные часы, какие предшествуют народному революционному взрыву.

Особую торжественность картине придавал тот день, когда все это происходило: была Страстная пятница, и души этих людей, ставших смертельными врагами, «гото­вились — с одной стороны посредством человекоубийства, а с другой посредством клятвопреступления — вкусить тело и кровь Господа нашего Иисуса Христа»[240].

Весь этот день группы горожан, пока еще без оружия и негромко разговаривая, расхаживали по городу, ска­пливались на площадях, расходились при возникновении малейшего шума, который мог свидетельствовать о при­ближении вооруженного отряда, и тотчас же собирались в другом месте, словно облака, которые ветер гонит в противоположные стороны и которые предвещают бурю. По слухам, сорок решительных людей дали страшную клятву, нарушение которой должно было лишить их вся­кой надежды на вечную жизнь, — клятву убить епископа и всех тех его людей, какие попадут к ним в руки. Епи­скоп каким-то образом узнал про этот заговор и не осме­лился выйти из своего дворца и отправиться к заутрене.

Тем не менее на следующий день, а это была Страст­ная суббота, он приказал своим слугам и нескольким солдатам спрятать под одежды мечи и идти позади него, ибо ему следовало участвовать в крестном ходе. На цере­монию вышли все горожане, и епископ видел позади себя, отделенное от него всего лишь несколькими слу­гами, на которых он не слишком полагался, все населе­ние города, только что преданное им, и каждый взгляд из этой толпы посылал ему упрек, под каждой одеждой в ней скрывалось сердце врага. Вскоре возникла неболь­шая суматоха, как это всегда случается в больших люд­ских толпах, и сразу же один из заговорщиков, подумав, что настал час совершить намеченное убийство, вышел из-под темного и низкого свода и несколько раз громко крикнул: «Коммуна! Коммуна!» Однако его призыв остался без ответа, ибо эти люди, пылавшие местью, но богобоязненные даже в своей мести, не хотели совершать ее в тот момент, когда их епископ, каким бы виновным он ни был в их глазах, исполнял священнические обя­занности, отвечающие его епископской должности. Так что он без всяких происшествий вернулся в свой дворец, и спесь его только усилилась. Народ в ту эпоху напоми­нал одного их тех прирученных молодых львов, которые еще не вкусили крови и не знают, что такое сила и ярость.

Но все же, едва вернувшись к себе, епископ вызвал из принадлежавших ему владений многочисленный отряд крестьян, вооружил их и одним из них приказал защи­щать церковь, а другим — охранять его дворец.

Город приходил во все большее волнение, как если бы под ним все сильнее тряслась земля. Многие горожане отваживались выйти на улицы, взяв в руки какое-нибудь оружие вроде меча или секиры. Самые робкие держались в стороне от их пути и делали вид, что незнакомы с ними, однако другие, похрабрее, жестами подбадривали их, глядя на них из своих верхних окон, а вскоре, спу­стившись, сами с оружием в руках выходили из дома, останавливались, когда мимо них проезжал какой-нибудь сеньор, спешивший в епископский дворец, оглядывали его с головы до ног и, не осмеливаясь еще напасть на него, позволяли ему следовать своей дорогой; затем эти кучки вооруженных людей объединялись, образовывали отряд, удивлялись, что их оказалось так много, и дикими смешками встречали новые подкрепления, прибывавшие каждую минуту.

Пока все это происходило за стенами дворца, внутри него епископ обсуждал с архидиаконом Готье, какие суммы взыскать с горожан, ибо, в злую насмешку, прелат пожелал, чтобы каждый горожанин заплатил ему за упразднение коммуны ту же сумму, какая была заплачена им за ее учреждение. Время от времени какой-то рокот, глухой, словно дальний гром, доходил до слуха двух этих клятвопреступников; и тогда они поднимали голову, минуту прислушивались, не понимая, отчего возникает этот шум, и тотчас, как только он прекращался, снова принимались за подсчеты задуманного ими побора. Вне­запно у самых стен епископского дворца вспыхнуло сильное волнение и до епископа донеслись крики: «Ком­муна! Коммуна!»; он открыл окно и увидел, что все при­легающие улицы заполнены горожанами, вооруженными секирами, обоюдоострыми мечами, луками и топорами; но и мятежники увидели его: они разразились страш­ными проклятиями и выпустили целую тучу стрел, несколько из которых ударили всего в двух-трех шагах от него. Он тотчас закрыл окно и, повернувшись, увидел перед собой одного из своих вельмож по имени Адон, видама, человека с пылкой речью и пылким сердцем: видя, что в городе начался бунт, он явился к епископу, чтобы получить от него распоряжения и сообщить ему, что уже двое из его вельмож пали мертвыми, а именно дворянин Гвинимар и некто Ренье, родственник аббата Гвиберта, историка великих событий, о каких мы сейчас рассказываем. Прелат, который, как уже говорилось, был человек храбрый, привычный к оружию и к войне, отдал приказы о необходимых приготовлениях, вооружился и вместе со своими солдатами отправился к внешним сте­нам дворца.

Ему стало ясно, что битва уже завязалась: с той сто­роны, куда был обращен его взор, нападавших вел некий Тевдегальд, крепостной церкви Сен-Венсан, которого епископ нередко высмеивал за его уродство и даже име­новал обычно насмешливым прозвищем Изенгрин — в те времена этим словом в народе называли волка. На­падавшие кричали точно бешеные: «Коммуна! Коммуна!», приставляли к стене все лестницы, какие им удалось отыскать в городе, и во главе с Изенгрином лезли вверх, несмотря на стрелы и камни, которыми осыпали их епископ и его отряд. Наконец прелат, видя, что все неизбежно отступит перед подобной отвагой, столь необычной для таких людей, и что готовится последний приступ, против которого нет надежды усто­ять, покинул стену, чтобы укрыться в подвале церкви. Пересекая двор, он заметил, что ворота взломаны, несмотря на мужество Адона, которому было поручено их защищать, и что этот сеньор так решительно защи­щается при помощи копья и меча, что уже уложил троих из числа нападавших. Наконец, теснимый другими, Адон взобрался на обеденный стол, оказавшийся во дворе, «и поскольку, — говорит Гвиберт, — помимо ран, покрывавших всего его тело, у него были ранены и оба колена, он повалился на стол и в этом положении еще долго продолжал сражаться, нанося сильные удары тем, кто, так сказать, взял его в осаду; затем, лишившись сил, он был пронзен дротиком, пущенным в него каким-то простолюдином, и вскоре, во время пожара, уничтожив­шего дворец, обратился в пепел».

С гибелью Адона прекратилось всякое сопротивление: люди Изенгрина, взбиравшиеся на стены, соединились с теми, кто взломал ворота, и оба отряда принялись вместе искать прелата, «громко называя его, — как пишет далее Гвиберт, — не епископом, а мерзавцем».

Целый час прошел в этих напрасных поисках, отчего ярость этих людей только увеличилась, как вдруг они схватили какого-то слугу, который, испугавшись их угроз, знаком показал, что искать следует в стороне подвала. Они тотчас бросились туда и, поскольку там не было ничего, кроме огромных порожних бочек, принялись простукивать их, продырявливая те, что издавали гулкий звук, и прощупывая их мечами. Наконец, из одной бочки послышался пронзительный крик: это епископу про­ткнули бедро.

И тогда все мятежники, распаленные кровопролитием, собрались вокруг этой бочки, подняли крышку и увидели там человека в одежде слуги; на мгновение им показа­лось, что они обманулись. «Кто здесь?» — спросил Изен- грин. «Несчастный пленник», — ответил епископ. Тотчас же все громко закричали, ибо чутьем мстителей они узнали голос прелата, хоть и изменившийся от страха. Изенгрин схватил его за волосы и вытащил из бочки. Возможно, если бы несчастный был облачен в свои свя­щеннические одежды, сам вид церковных одеяний вну­шил бы уважение толпе, но его схватили в одежде слуги, и потому он был для мятежников всего лишь человеком, вероломным и бессовестным вымогателем. Осыпая плен­ника ударами, они с улюлюканьем поволокли его к клуа­тру причетников, где их поджидал весь народ.

Епископ прекрасно понимал, почему все остановились именно там: это было место казней. Он попытался уми­ротворить разъяренных людей и предложил им огромные деньги в качестве выкупа за свою жизнь, пообещал навсегда покинуть Лан и дать самые страшные клятвы, что никогда туда не вернется; наконец, епископ встал на колени перед теми самыми людьми, которых в течение десяти лет он видел стоящими на коленях перед ним. И тогда один из них, Бернар по прозвищу Брюйер, видя его в такой позе, взял тяжелую обоюдоострую секиру, кото­рой он был вооружен, и одним ударом раскроил ему голову. Но, поскольку он еще дышал, эти мучители пере­ломали ему во многих местах ноги и неспеша искололи все его тело. Что же касается Изенгрина, то он, заметив пастырский перстень на пальце того, кто только что был епископом, и не сумев сорвать его, так как рука у мерт­веца была судорожна сжата предсмертной агонией, отсек этот палец и таким образом завладел перстнем. Затем труп, совершенно нагой, бросили на придорожную тумбу, и весь день каждый, кто проходил мимо, будь то муж­чина, женщина или ребенок, непременно кидал в него камень или ком грязи и провожал отлетавшую душу епи­скопа насмешками и проклятиями.[241]

Так погибла первая жертва первой народной револю­ции — революции в городе, которую допустимо сравни­вать с революцией в государстве, ибо цели у них сходны, независимо от того, какой круг людей, большой или малый, эти революции охватывают, и потому в своем развитии они проходят одни и те же этапы.

Прежде всего, это потребность улучшить положение подневольных людей в городе, выраженная в виде скром­ного требования о предоставлении независимости; скрепленное клятвой соглашение между господином и подневольными людьми;

добросовестное исполнение этого договора обеими сто­ронами;

забвение сеньором взятого на себя обязательства и нару­шение им клятвы;

ответное действие народа, сопровождаемое всеми пре­ступлениями черни, какие оно может за собой повлечь.

Такова революция в двенадцатом веке.

По прошествии шести столетий вся нация целиком испытывает те же потребности, какие тогда испытывал город. Но нация хочет чего-то большего, чем предостав­ление независимости: она хочет свободы, и требование свободы выставляет уже не горстка горожан, а огромный народ.

Этот народ голосом своих представителей скромно требует свободы; высшие сословия государства высмеи­вают это требование, представителей народа изгоняют из предоставленного им зала совещаний, и они собираются в Зале для игры в мяч;

учреждение Национального собрания;

составление текста договора, устанавливающего права народа и ограничивающего королевскую власть; добровольное принятие этого договора Людовиком XVI; клятва верности Конституции 1791 года;

нарушение королевской властью взятого на себя обяза­тельства и забвение ею клятвы, добросовестно исполняе­мой народом;

ответное действие народа, который 21 января 1793 года воздвигает на площади Революции эшафот; смерть Людо­вика XVI, предателя и клятвопреступника.

Такова революция в восемнадцатом веке.

Тем не менее видно, что при всем сходстве поступа­тельного движения этой революции с тем, как развива­лась революция двенадцатого века, она отличается куда большими масштабами. Это уже не взбунтовавшийся город, а восставшая нация; это уже не епископ, которого убивают несколько горожан, а король, которого судит весь народ и казнит палач.

Лишь спустя шестнадцать лет после смерти епископа Годри, то есть в 1128 году, жители Лана добиваются если и не утверждения своей коммуны, ибо само слово «ком­муна» вычеркнуто из текста нового договора как ужас­ное и отвратительное, то хотя бы установле­ния мира.[242] В этот промежуток времени королевская власть отплатила им кровавым возмездием. Все горо­жане, захваченные с оружием в руках, были без права выкупа или помилования приговорены к повешению, а их мертвые тела, оставленные без погребения, стали добычей собак и хищных птиц.[243]

Этим мирным договором устанавливались на основе прежней хартии муниципальная судебная власть и твер­дая сумма налогов. Договор предусматривал также про­щение прежних правонарушений и позволение изгнан­никам вернуться в город, однако это прощение не распространялось на тринадцать горожан: Фулька, сына Бомара; Рауля Кабрисьона; Анселя, зятя Лебера; Эмона, вассала Лебера; Пайена Сейля; Робера; Реми Бю; Менара Дрея; Рембо из Суассона; Пайена Остелупа; Анселя Катр-Мена; Рауля Гастина и Жана Мольрена.[244]

Таковы незнакомые имена этих первых жертв борьбы за народное дело, изгнанных в двенадцатом веке и откры­вающих длинный проскрипционный список, перечень на тысячу страниц, каждая из которых исписана сверху донизу, а последняя завершается сделанной лишь вчера и еще не высохшей записью с именами Проспера и Жанна.

И пусть никто не обманывается: хотя между самоот­верженностью одних и наказанием других пролегают семь столетий, действовать этих людей заставляет одно и то же убеждение, а подавляет их одна и та же власть.

Ведь все монархи понимают свободу одинаково: «ко­роль лишь тогда уступает, когда народ у него вырывает»*.

Вернемся, однако, к Людовику Толстому, который победил сеньоров и оказался побежден коммунами.

К тому времени, когда происходили описанные собы­тия, ему шел пятьдесят девятый год и король, давно уже испытывая муки от необычайной тучности, которой он был обязан своим прозвищем, и устав от военных похо­дов, хотя все еще оставался молод сердцем, тверд волей и одержим жаждой деятельности, был вынужден сдержи­вать себя, страдая от своей немощности и беспрестанно повторяя: «Увы! Увы! До чего же жалкая у человека натура! Знать и мочь одновременно ему почти никогда не дозволено».

Почувствовав приближение конца, он пожелал прича­ститься и исповедаться в присутствии всех и во всеуслы­шание. Так что двери его спальни оставались открытыми, и войти туда мог каждый.

Когда же все собрались, он подозвал к себе своего сына Людовика, сложил с себя в его пользу полномочия по управлению государством, которое, по его призна­нию, управлялось во грехе, вручил сыну[245] королевский перстень и обязал его дать клятвенное обещание защи­щать Церковь Господню, бедняков и сирот, уважать права каждого и никого не держать при дворе в качестве плен­ника. Затем, когда сын принес клятву, король собрал все свои силы и громким голосом произнес символ веры:

«Я, Людовик, несчастный грешник, верую в Бога еди­ного и истинного, Отца, Сына и Святого Духа; верую, что один из ликов Святой Троицы, Сын единственный, единосущный и единовечный Богу Отцу, из лона Пре­святой Девы Марии воплотившийся, страдал, умер, был погребен, воскрес на третий день и вознесся на Небеса, где восседает одесную Бога Отца и будет судить живых и мертвых в день великого и страшного суда. Верую, что святое причастие суть то самое пресвятое тело его, какое он воспринял в лоне Девы и передал ученикам своим, дабы они пребывали совокупно в соединении с ним. Твердо знаю и провозглашаю устами и сердцем, что вино это есть та самая кровь святая, какая текла из раны на боку его, когда он был пригвожден к кресту. Желаю, наконец, чтобы это предсмертное причастие, будучи самой надежной помощью, укрепило меня в час смерти моей и защитило меня своим необоримым заступниче­ством от всех сил адовых».

Затем, ощутив, что час настал, король попросил, чтобы на полу расстелили ковер и, сыпля на этот ковер пепел, изобразили крест. Когда это было сделано, короля пере­несли туда и положили. Спустя два часа он скончался.

Это произошло 1 августа 1137 года; он достиг шести­десятилетнего возраста и правил более тридцати лет.

На трон взошел Людовик Молодой.

В последние дни жизни Людовика Толстого к его пред­смертному ложу прибыли посланцы, объявившие, что Гильом X, герцог Аквитанский, умирая во время палом­ничества к могиле святого Иакова, завещал ему как сво­ему королю и сюзерену опеку над своей дочерью Алиенорой, еще незамужней, равно как и принадлежащие ему герцогства Аквитания и Гасконь. Король принял наслед­ство и в знак признательности велел своему сыну жениться на богатой сироте. И потому, когда отец скон­чался, Людовик Молодой был уже на пути в Бордо. Изве­стие об этом, полученное им в Пуатье, не отсрочило свадьбу: ее отпраздновали в присутствии всех знатных вельмож Гаскони, Сентонжа и Пуату. Так что дело при­соединения к французской короне феодальных владений оставалось одной из последних мыслей Людовика Тол­стого и продолжалось после его смерти.

Людовик Молодой поспешно вернулся из Бордо в Орлеан, где ему сообщили о том, что горожане хотят учредить коммуну. Верный отцовским обычаям, «он, — пишет автор его жизнеописания[246], — смело подавил этот заговор, причем не без ущерба для некоторых людей».

Спустя несколько лет, узнав, что сарацины отобрали у крестоносцев город Эдессу[247], Людовик Молодой собрал в Везле представительную ассамблею, где было принято решение о новом крестовом походе. Он, равно как и королева Алиенора, получил крест из рук святого Бер­нарда и «в окружении королевской свиты торжественно отбыл на Троицкой неделе в 1147 году от Воплощения Господа».[248]

Покинув Францию, король доверил управление Суге- рию, который с превеликой печалью взирал на этот кре­стовый поход и непрестанно призывал Людовика в Париж, полагая, что его присутствие там более необхо­димо, чем в Иерусалиме. Когда же Роберт де Дрё, брат короля, оставив Людовика в Палестине и вернувшись во Францию, попытался с помощью нескольких церковни­ков и достаточно многочисленной народной партии[249]отнять у брата престол, эти призывы Сугерия сделались еще более настоятельными, хотя он, проявив свойствен­ные ему предусмотрительность и твердость, пресек эту попытку незаконного захвата власти.

Вот письмо, которое в связи с этим случаем он напи­сал королю.

«Возмутители общественного спокойствия вернулись, тогда как Вы, обязанный защищать своих подданных, пребываете, словно пленник, в чужой земле. О чем Вы думаете, сеньор, оставляя вверенных Вам агнцев во вла­сти волков? Как можете Вы не видеть опасностей, которые исходят от похитителей, вернувшихся раньше Вас, и грозят Вашему государству? Нет, Вам не позво­лительно долее оставаться вдали от нас. Все требует Вашего присутствия здесь. Мы умоляем Ваше Высоче­ство, мы взываем к Вашему состраданию, мы обраща­емся к Вашему добросердечию, и, наконец, мы заклинаем Вас во имя веры, которая взаимно связывает государя и его подданных, не оставаться в Сирии позднее пасхаль­ных праздников, ибо опасаемся, как бы столь долгое отсутствие не сделало Вас в глазах Господа виновным в пренебрежении клятвой, которую Вы дали, получая корону. Полагаю, что у Вас будут все основания быть довольным нашим образом действий; нами были переданы в руки рыцарей-тамплиеров[250] деньги, которые мы решили направить Вам; кроме того, мы возместили графу Вер- мандуа три тысячи ливров, которые он ссудил нам для Ваших нужд. Ваша земля и Ваши люди пребывают ныне в покое и благополучии. К Вашему возвращению мы сбе­регаем доходы от уделов, находящихся в ленной зависи­мости от Вас, равно как и подати и провизию, собран­ные нами в Ваших владениях. Вы найдете свои дома и дворцы в исправном состоянии, благодаря нашим забо­там об их починке. Годы мои клонятся ныне к закату, и осмелюсь сказать, что обязанности, которые я взял на себя из любви к Господу и из преданности Вашей особе, весьма приближают мою старость. В отношении же королевы, Вашей супруги, я придерживаюсь того мнения, что Вам не стоит выказывать свое недовольство ею до тех пор, пока Вы не вернетесь в свое государство и не сможете спокойно разобраться в этом деле, равно как и в других вопросах».[251]

Мы воспроизвели это письмо подробнейшим образом, так как именно подобные подробности образуют исто­рию. К тому же последняя фраза приводит нас к собы­тию, которое оказало чересчур большое влияние на судьбы королевства, чтобы мы обошли это молчанием: речь пойдет о разводе Людовика Молодого и Алиеноры Аквитанской.

Причиной недовольства, которое Сугерий советовал Людовику Молодому не выказывать, было поведение королевы. Она, как уже было сказано, вместе с мужем отправилась в крестовый поход, и ее любовная связь с молодым сарацином стала причиной возмущения всех тех, кто принимал участие в этой священной войне. Кре­стоносцы полагали, что прелюбодейная связь королевы с врагом Церкви стала дурным приготовлением к победе их оружия, о даровании которой они молили Бога. И потому почти сразу же по возвращении во Францию, едва только королева родила дочь, в отношении отцов­ства которой у Людовика были сомнения, он сослался на достаточно близкое кровное родство с супругой, чтобы оно стало причиной расторжения их брака, каковое и состоялось 18 марта 1152 года. Вернулся же король из крестового похода 20 октября 1149 года.[252]

Разведясь с Алиенорой, Людовик Молодой вернул ей Гиень и Пуату, хотя Сугерий возражал против такого воз­врата, явившегося, и в самом деле, поступком честного человека, но дурного политика. Как только Алиенора стала хозяйкой двух этих герцогств, она вышла замуж за Генриха, графа Анжуйского и герцога Нормандского, и принесла ему эти земли в приданое; так что этот граф, под именем Генриха II вступив на престол, оказался королем Англии, герцогом Нормандии, Бретани и Акви­тании, графом Анжу, Пуату, Турени и Мена. Таким обра­зом, противник проник уже не только на морское побе­режье, но и в самое сердце королевства; таким образом, в будущем король Англии мог вместе с французами вести войну против Франции.

Людовик, со своей стороны, женился на Констанции, дочери короля Испании. Однако она вскоре умерла, родив ему дочь.[253] Наконец король, опасаясь, что Франция не будет более управляться государем одной с ним крови, вступил в третий брак, женившись на Адели, дочери Тибо, графа Блуа, которая исполнила все его желания, родив ему 22 августа 1163 года сына.

Сын этот — Филипп II, прозванный Августом.[254]

Подробности, сообщаемые нам неизвестным истори­ком Людовика VII, останавливаются на этом времени, хотя Людовик умер гораздо позднее, в 1181 году, «оста­вив потомству, — пишет Жан де Серр, — семена величай­ших несчастий».

Помимо того, что мы сейчас рассказали о царствова­нии Людовика Молодого, оно видело еще много чего другого, и среди прочего осуждение Суассонским собо­ром учения Абеляра; возвращение Италии к Кодексу Юстиниана и приход его как источника писаного права во Францию; возникновение папской и императорской партий, известных как «гвельфы» и «гибеллины»; запрет судебных поединков, если долг ответчика составлял менее пяти су; образование Парижского университета; основание Медицинской школы в Монпелье и, наконец, распрю по поводу церковных привилегий между Генри­хом II и Томасом, архиепископом Кентерберийским, распрю, завершившуюся лишь с убийством архиепи­скопа.

Людовик пожелал упрочить права своего сына на трон еще при своей жизни, и тот был помазан и коронован. Это произошло в День всех святых в 1180 году, когда Прозвище «Август» Филиппу дал Ригорд, или Риго. Этот человек, гот по происхождению, как он сам себя называет, то есть уроженец Ланге­дока[255], где он занимался врачебным ремеслом, оставил свою профессию и затворился в аббатстве Сен-Дени, написав там жизнеописание короля. Ригорд объясняет нам, какой смысл он придавал прозвищу «Август», сохранившемуся за Филиппом (хотя Гильом Бретонец, продолжатель труда Ригорда, неизменно называет этого короля Филиппом Великодуш­ным) молодому королю пошел пятнадцатый год; церемония состоялась в Реймсе в присутствии английского короля Генриха, «который смиренно держал с одной стороны корону над головой короля Франции в знак своей обязанно­сти подчиняться ему». В том же году, «воспылав святым рвением, — продолжает его историк, — он приказал в шестнадцатый день до мартовских календ схватить во всей Франции евреев в их синагогах и отобрать у них при­надлежащие им золото, серебро и одежды, как сами они ограбили египтян перед своим исходом из Египта. Но это было лишь предвестием их изгнания, которое, слава Богу, не замедлило воспоследовать за этим первым предостереж- дением».

И в самом деле, в апреле 1182 года Филипп Август издал эдикт, который предписывал евреям покинуть королевство, сделав это не позднее дня святого Иоанна; в оставшийся промежуток времени они имели право продать свою движимость. Что же касается другого их имущества, такого, как «дома, поля, виноградники, давильни и прочая недвижимость, то он оставил их в соб­ственность своим преемникам на троне Франции и себе самому»[256].

В 1187 году распря между Филиппом и Генрихом при­вела к войне. Признание своей вассальной зависимости, на которое пошел король Англии, держа во время коро­нования короля Франции корону над его головой, было притворством, ибо после этого Филиппу так и не удалось получить от юного графа Пуатье, Ричарда[257], сына Ген­риха, ленную клятву, которую тот обязан был принести ему за право владения Пуату. Кроме того, Филипп требо­вал, чтобы Генрих отдал ему несколько замков, и в пер­вую очередь Жизор, который Маргарита, сестра Фи­липпа, получила в приданое, когда она вышла замуж за Генриха, сына Генриха Великого, и который после его смерти надлежало возвратить Франции.

Не сумев добиться ни ленной присяги от Ричарда, ни возвращения замков, король собрал в Берри многочис­ленную армию, стремительно вошел в Аквитанию и оса­дил Шатору.

Тем временем к французскому королевскому двору прибыли гонцы из-за моря: «со стенаниями и вздохами они явились сообщить, что Саладин[258], король Египта и Сирии, ниспосланный в наказание за грехи христианских народов, вторгся в земли христиан, лежащие за морями, безжалостно перебил там великое множество людей и, следуя путями неправедности, всего за несколько дней захватил святой город Иерусалим и всю Землю Обетован­ную; лишь Тир, Триполи, Антиохия и еще несколько крепо­стей оказали сопротивление его ударам».

Эта новость заставила Филиппа и Ричарда объеди­ниться. Они заключили договор, но не о мире, а о пере­мирии: все должно было оставаться в неизменном состо­янии до тех пор, пока они не исполнят службу Господу; на этом условии было принято решение о новом кресто­вом походе. Спустя некоторое время после подписания этого договора король Генрих Английский умер и трон унаследовал от него Ричард. Однако никаких изменений в принятых планах после этого не произошло.

В 1190 году, в день святого Иоанна, составив перед этим завещание, король Филипп в сопровождении мно­гочисленной свиты отправился в Сен-Дени, чтобы взять с алтаря орифламму[259], получил там подвязку и посох из рук Гильома, архиепископа Реймского, а также благосло­вение гвоздем из креста Господня, терновым венцом и рукой святого Симеона, после чего прибыл в Везде, где, попрощавшись со всеми баронами, передал в руки своей матери Адели и своего дяди Гильома заботу о королев­стве и опеку над своим сыном Людовиком[260], а затем отбыл в Геную, где были приготовлены суда и вооружение, необходимое для этого похода. Ричард, со своей стороны, погрузился на суда в порту Марселя, и оба короля почти одновременно прибыли в Мессину.

Начатый крестовый поход провалился, не достигнув своей цели, заключавшейся в том, чтобы отвоевать Иеру­салим, и главной причиной этой неудачи стало соперни­чество, возникшее между двумя королями[261]. Ричард захватил остров Кипр, Филипп — город Сен-Жан-д’Акр, но вскоре после этого Филипп, не доверяя королю Англии, который обменялся подарками с Саладином, призвал своих сеньоров на тайный совет, уладил дела, связанные с армией, и, попрощавшись со своими соратниками, отбыл вместе со свитой, разместившись всего лишь на трех галерах, которые добыл для него генуэзец по имени Руффо де Вольта. Плавание оказалось благополучным, и он вернулся во Францию к празднику Рождества.

Однако этот отъезд не заглушил тех подозрений, какие питал Филипп в отношении Ричарда, поскольку он полу­чил из-за моря письма, предупреждавшие его, по словам Гильома Бретонца, «что люди из нации ассасинов были по приказу короля Ричарда посланы, чтобы убить его, как они примерно в это самое время возле Акры убили Конрада, маркиза Монферратского»[262]. Вот почему король Филипп создал себе тогда из самых преданных людей отряд тело­хранителей, сам с той поры почти всегда носил в руке медную или железную булаву, а его телохранители тоже взяли за правило иметь при себе палицу, и обычай этот сохранился по сей день. Чрезвычайно встревожившись, король направил послов к Горному Старцу, королю асса­синов, чтобы срочно узнать от него всю правду. Когда же посланцы вернулись к королю, он узнал из писем Старца, что слухи эти ложны, и, выяснив из доклада посланцев правду, стал пренебрежительно относиться к этим лживым слухам и не терзался более ложными подозрениями.

«Среди ассасинов было распространено богопротивное верование: если, повинуясь своему господину, они убьют человека или совершат какое-нибудь иное злодеяние, то сразу же по совершении этого преступления обретут спасение».[263]

При чтении нашим хронистов, особенно тех, кто пишет о крестовых походах, весьма часто возникает вопрос, кто же такие Горный Старец и его народ ассасины, о которых они всегда говорят столь рас­плывчато, что нам представляется необходимым сооб­щить нашим читателям некоторые подробности по этому поводу. Мы позаимствуем их у венецианского путеше­ственника Марко Поло, который жил спустя сто лет после Филиппа Августа и первым столь вразумительно рассказал об этой секте и ее короле.

«Мулехет, — говорит он, — это страна, где в старину жил тот, кого называют Горный Старец; само же имя “Мулехет” на сарацинском языке означает место, где живут еретики, и по имени этой земли обитателей ее называют “мулехетинцами”, то есть отступниками от своей веры, каковыми являются патарены[264] среди христиан[265]. Их государя зовут Алоадин[266]; он велел разбить в прекрас­ной долине, заключенной между двумя высокими горами, великолепнейший сад[267], полный всевозможных деревьев и плодов, какие только можно было раздобыть; кругом же этих насаждений стоят разного рода дворцы и шатры, украшенные золотыми изделиями и картинами и обстав­ленные шелковой мебелью. Там по небольшим каналам, соответствующим различным частям этих дворцов, на глазах у всех струятся реки вина, молока, меда и прозрач­нейшей воды; там живут юные девы совершенной красоты и полные очарования, обученные петь, играть на любых музыкальных инструментах, а главное, бросать на мужчин самые соблазнительные взгляды, какие только можно вооб­разить. Можно без конца смотреть на этих девушек в золоте и шелках, прогуливающихся по этим садам и двор­цам; что же касается женщин, которые служат государю, то они постоянно находятся во внутренних покоях и никогда не показываются снаружи. И вот по какой при­чине Горный Старец велел построить этот дворец.

Поскольку Магомет сказал, что всякий, кто повинуется его воле, попадет в рай, где его ждут все радости и наслаждения мира, красивые женщины и молочные и медо­вые реки, то Горный Старец хотел внушить всем, что он является пророком и сотоварищем Магомета и обладает властью ввести в этот самый рай любого, кого пожелает. Извне, кстати, никто не мог попасть в сад, о котором идет речь, потому что у входа в долину был сооружен мощ­ный и неприступный замок, внутрь которого можно было проникнуть лишь по потайному ходу. При своем дворе Ста­рец держал юношей от двенадцати до двадцати лет, отби­равшихся из числа горцев, которые, на его взгляд, способны были умело обращаться с оружием. Им непрестанно гово­рили об этом рае Магомета и о власти Старца впустить их туда; когда ему это было угодно, он приказывал дать десяти—двенадцати из этих юношей некий напиток, который их усыплял[268], а когда они впадали в полу­мертвое состояние, их переносили в определенные покои дворца. Пробуждаясь там, они видели у себя перед глазами все то, что мы сейчас описывали: каждый находился в окружении юных красавиц, которые пели, играли на музы­кальных инструментах, расточали невообразимые ласки и вели соблазнительные игры, подавая при этом гостям самые изысканные яства и вина, так что юноши, опьяненные всеми этими удовольствиями, ничуть не сомневались, что они попали в рай, и ни за что не желали его покидать.

По прошествии четырех или пяти часов, пользуясь тем же самым зельем, Старец вновь усыплял их, и, пока они находились во сне, их уносили из сада; как только они про­сыпались, их тотчас приводили к Старцу, и он спрашивал у них, где они побывали. “По вашей милости, господин наш, — отвечали юноши, — мы побывали в раю”. После чего в присутствии всех они рассказывали, что им удалось повидать. Этот рассказ вызывал у всех, кто их слушал, восхищение и желание испытать подобное блаженство. “Такова заповедь нашего Пророка, — говорил им тогда Старец, — он впускает в свой рай каждого, кто сража­ется, защищая своего господина, и если ты повинуешься мне, то будешь наслаждаться этими радостями”. Благо­даря подобным речам он настолько овладевал умами этих юношей, что тот из них, кому он приказывал умереть у него на службе, почитал себя счастливым. Все повелители и прочие лица, являвшиеся врагами Горного Старца, были преданы смерти этими ассасинами, состоявшими у него на службе. Ибо ни один из них не страшился смерти, если только он исполнял приказы и желания своего господина, и они добровольно подвергали себя очевиднейшим опасностям, ни во что ни ставя ценность своей земной жизни; вот почему этого Старца страшились в этой стране, как тирана. Он завел себе двух помощников: одного в окрестностях Дамаска, другого в Курдистане, и они вели себя точно так же по отношению к юношам, которых он им посылал. Как бы могуществен ни был человек, он, стоило ему стать врагом Старца, уже не мог избежать насиль­ственной смерти».

А вот каким образом возникла эта странная вера.

Магомет, умирая, не назначил преемника: лишь после правления халифов Абу Бакра, Омара и Османа двоюрод­ному брату и зятю Пророка, Али, удалось объединить в своем лице светскую и духовную власть. Однако уже сразу после смерти Магомета появился разряд мусуль­ман, которые, не признавая действующую власть, утверж­дали, что единственным законным властителем является Али; понятно, что люди эти были всесильны в период правления Али. Но после смерти Али, когда его сыновья оказались отстранены от наследования отцовской власти, их сторонники отделились от прочих мусульман и избрали из числа потомков того, кого они считали своим властителем, определенное число духовных вождей, име­новавшихся имамами; к несчастью, фанатичные привер­женцы Али никак не могли прийти к согласию, какой из имамов является истинным, и вскоре фатимидские халифы Египта, называвшие себя потомками одного из этих имамов, дошли до того, что стали утверждать, будто они одни должны владеть этим титулом и, следовательно, вправе передавать его от одного к другому. Они даже уве­ряли, что являются земным воплощением божества и, проповедуя эту точку зрения, ставили себя выше челове­ческих слабостей и обязанностей; однако в отношении этого последнего утверждения они открыто высказывали такие взгляды лишь верным своим сторонникам, созван­ным ими на тайные сборища. И вот как раз на сходках такого рода, происходивших в Египте, Хассан, сын Саб- баха, и основатели секты исмаилитов, или ассасинов, почерпнули свое учение; таким образом, они были сто­ронниками фатимидских халифов, последнего из кото­рых удушили по приказанию Салах ад-Дина.[269] У секты было два постоянных места обитания: одно в Персии, * С той поры Салах ад-Дин стал мишенью для кинжалов исмаилитов и несколько раз едва не был убит. Первая попытка покушения на его жизнь, предпринятая приверженцами Горного Старца, имела место во время осады Алеппо. Посланцы Старца проникли в ряды войска султана, и однажды, когда он сидел, изучая укрепления замка Азаз в окрестностях Алеппо, один из ассасинов бросился на него и ударил его в щеку кин­жалом. Фанатику уже удалось повалить Салах ад-Дина на землю, но тут его убил один из эмиров; тотчас же из рядов воинов выскочил еще один возле Казвина, а другое в горах Ливана, где ассасины обосновались в крепости Масьяф; именно туда Филипп Август направил послов к их предводителю, которым тогда был Синан.

Тем временем Ричард, обеспокоенный отъездом Фи­липпа Августа, вверил попечению своего племянника Генриха Шампанского, молодого принца редких досто­инств, все заморские земли, какие удерживали тогда хри­стиане, и, оставив ему свое войско, отплыл; однако под­нявшаяся буря жестоко потрепала корабль, на котором находился Ричард, и пригнала его к итальянскому берегу, между Аквилеей и Венецией; король и несколько человек из его свиты едва избежали кораблекрушения.

И тогда некий граф Мейнхард из Зары и местные жители, узнав о прибытии Ричарда, бросились в погоню за ним, намереваясь взять его в плен, что противоречило принятому в христианских государствах правилу, которое обеспечивало свободный проход по их территории всем паломникам-крестоносцам. Ричард вынужден был обра­титься в бегство, оставив при этом в руках преследовате­лей восемь своих рыцарей; чуть дальше, в архиепископ­стве Зальцбургском, вблизи деревни Фрайзинген, его стал преследовать, в свою очередь, Фридрих де Сен-Сов, захвативший в плен еще шесть его рыцарей; король, вынужденный бежать, под покровом ночи и всего с тремя сопровождающими направился в Австрию. Леопольд, герцог и родственник императора, узнав об этом, велел охранять дороги и всюду расставил солдат. Так что Ричард был вынужден передвигаться по бездорожью в незнако­мой стране и сумел добраться так до пригородов Вены; однако там его опознали и схватили в бедной хижине, где он скрывался; герцог Леопольд забрал у него все, что при нем было, и в декабре выдал его императору, кото­рый держал пленника в тюрьме полтора года, вопреки всякому праву и справедливости. В конце концов Ричард обрел свободу, заплатив за это двести тысяч марок серебра.[270]

«В 1199 году от Рождества Христова Господь посетил землю Франции, ибо король Ричард был убит на земле Лиможа, где он на первой неделе Страстей Господних осаждал замок Шалю, поскольку в этом замке, по слухам, находилось некое сокровище[271]; какой-то рыцарь, стоявший на верху башни, пустил в него стрелу, которая попала ему в плечо, и от полученной раны он через несколько дней умер».

Преемником Ричарда стал его брат Иоанн, по про­звищу Безземельный.

Это имя напоминает о двух важных исторических событиях: об убийстве Артура и о требовании явиться на суд пэров, которое Филипп Август предъявил Иоанну Безземельному[272]; за этим требованием, на которое король Англии не ответил, последовал, тем не менее, торже­ственный приговор, предписывавший изъятие всех его владений во Франции.[273] Шатобриан заметил, что то был первый политический приговор этого высокого суда; мы стали свидетелями последнего.

После смерти Ричарда война продолжалась с тем же ожесточением, но с совершенно другими успехами. Филиппу уже не нужно было противостоять кипучей отваге Ричарда Львиное Сердце, и спустя три года после его смерти он отобрал у его преемника Фалез, Донфрон, Сен-Мишель, Эврё, Се, Кутанс, Байё, Лизьё и Руан.

В 1204 году, в день святого Иоанна, король Франции совершил торжественный въезд в нормандскую столицу, которая уже триста шестнадцать лет не принадлежала французской короне и которой через двести пятнадцать лет предстояло быть отобранной у нее Генрихом V Английским.

При известии о взятии Руана сдались Верней и Арк — это были два последних города, которые удерживал в Нормандии Иоанн Безземельный.

Сразу же после покорения этой провинции Филипп направился в Аквитанию, захватил Пуатье и осадил Ла-Рошель, Шинон и Лош. Иоанн Безземельный, со своей стороны, высадился с многочисленной армией в Ла-Рошели, захватил Анже, отколол от союза с Филип­пом виконта де Туара и выстроил свое войско в боевом порядке лицом к лицу с войском короля Франции.

Все ожидали решительной схватки, как вдруг 26 октя­бря 1206 года французский и английский короли подпи­сали перемирие сроком на два года. Филипп вернулся во Францию, а Иоанн направился в Англию.

Филипп Август воспользовался этим перемирием, чтобы предпринять новый крестовый поход, но уже не против мусульман, а против христиан: не сумев победить неверных, он пожелал уничтожить еретиков.

Подробности этой религиозной войны слишком широко известны, чтобы на них здесь останавливаться. Мы приведем лишь два примера неистовства и ожесто­чения, с которыми она велась.

Когда армия крестоносцев подошла к Безье, от жителей-католиков потребовали выдать еретиков или покинуть город; те отказались, после чего город был взят приступом. И тогда у аббата Сито спросили, как можно во время бойни отличить католиков от альбигойцев. «Убивайте всех, — ответил легат, — Господь распознает своих».

«Там, — пишет об Альбигойской войне неизвестный автор, — происходило такое грандиозное побоище людей, какого никогда еще не случалось на свете, ибо не щадили ни старых, ни малых, ни даже грудных младенцев; их убивали сразу или предавали мучительной смерти. При виде этого все, кто мог, как мужчины, так и женщины, собрались в кафедральной церкви святого Назария. Причетники этой церкви должны были бить в колокола, когда все умрут; но колокольный звон там так и не раздался, ибо ни священ­ника, ни причетников уже не было в живых. Всех предали мечу, и ни один не избежал смерти».

Спустя некоторое время командир королевского вой­ска Симон де Монфор, еще до того, как у него появилось подкрепление, которое ему привела его жена Алиса де Монморанси, захватил несколько замков, согнал вместе пленных, велел выколоть им глаза и отправил этих несчастных в Нарбонну под водительством одного из их товарищей, которому он приказал выколоть только один глаз[274], дабы бедняга мог служить им проводником.

Эта религиозная война, начавшаяся в 1206 году, при Филиппе Августе, закончилась лишь в 1245 году, при Людовике IX. Иннокентий III; святой Доминик; Рай­мунд, граф Тулузский; Симон и Амори, графы де Мон- форы, были главными виновниками этой кровавой драмы, которую мы оставляем, чтобы вернуться к делам во Франции.

Мы оказываемся там в 1214 году, когда Филипп Август сталкивается с одной стороны со своим старым против­ником Иоанном, который воспользовался крестовым походом, чтобы захватить Анжу, а с другой — с новым врагом, которого возбудил против него король Англии. Этот новый враг, идущий во главе многочисленного вой­ска, набранного в основном в Эно, Брабанте и Флан­дрии, по направлению к Турне, — германский император Оттон IV, который, сохраняя верность извечной ненави­сти своих предшественников, всегда выказывает готов­ность прийти на помощь врагам национальной партии, представленной в эту эпоху королями династии Гуго Капета.

Двадцать седьмого июля 1214 года французская и гер­манская армии вступают в схватку; это сражение настолько вошло в народную память во Франции, что мы считаем своим долгом сообщить о нем некоторые под­робности, хотя, возможно, они чересчур пространны для того, чтобы вместиться в узкие рамки нашего повество­вания, какие мы сами себе определили.

За несколько дней до сражения германская армия получила подкрепление в лице пяти храбрых рыцарей и их воинов; то были: граф Булонский, который, хотя он и находился в ленной зависимости от короля Франции, сделавшего его из оруженосца рыцарем, а из бедного — богатым, стал его врагом и не упускал ни единого случая выступить против него; граф Солсбери, который в тре­тий раз пересек море, чтобы скрестить свой меч с мечами наших рыцарей; Фердинанд, граф Фландрии, который в готовившемся германским императором разделе Фран­ции выторговал себе в награду за содействие Париж; гер­цог Брабантский, настолько могущественный благодаря обширности своих владений и многочисленности своих подданных, что Оттон женился на его дочери; и, наконец, герцог Лимбургский, сопровождаемый несколькими другими знатными германскими вельможами и графами, чьи имена, блистательные в ту эпоху, стерлись за то время, что отделяет нас от них, из исторической памяти.

Со своей стороны, Филипп Французский выступил им навстречу, выйдя из Перонны на следующий день после праздника святой Марии Магдалины; он тотчас же вторгся во владения графа Фердинанда, прошел по ним, сжигая все деревни, какие оказывались по обе стороны его пути, и это выглядело так, будто французскую армию несли к Турне огненные крылья. Этот город был только что отобран у фламандцев графом Сен-Полем и еписко­пом Санлисским, человеком чрезвычайной храбрости и удивительной мудрости, рыцарем ордена госпитальеров, постоянно носившим монашеское облачение и по этой причине звавшимся братом Гареном; так что они ожи­дали короля, стоя у отворенных ворот города. Он всту­пил в город, приказал своему войску расположиться лагерем вокруг городских укреплений и пробыл там несколько дней.

Когда же вскоре противник подошел к замку Мортен, находившемуся в шести милях от города Турне, король предложил атаковать врага; однако бароны разубедили его, поскольку добраться туда можно было лишь по одной дороге, узкой и трудной; тотчас же уступив этим доводам, король решил вернуться назад, чтобы втор­гнуться в пограничные земли графства Эно и разорить их, как он это уже сделал во Фландрии.

Двадцать седьмого июля Филипп покинул Турне и, направившись в сторону Лилля, где он рассчитывал про­вести ночь, подставил себя таким образом под удар про­тивника. В то же утро, получив это известие, император Оттон, со своей стороны, покинул Мортен и двинулся вперед, чтобы с тыла ударить по нашей армии. Королю стало известно об этом маневре, и, желая знать о пере­движениях противника, он отправил в разведку Гарена и виконта де Мелёна в сопровождении нескольких легко­вооруженных воинов; двинувшись в направлении, про­тивоположном тому, каким шла французская армия, и преодолев около трех миль, они поднялись на возвышен­ность и увидели вражеские отряды, шедшие вперед в боевом порядке, так что казалось, будто король Франции обратился в бегство, а германский император его пресле­дует. Виконт пожелал остаться на этом месте и задержать врага, однако брат Гарен немедленно вернулся к королю и рассказал ему, что германская армия действительно находится на марше, а поскольку у него на глазах враже­ская пехота шла впереди конных рыцарей, это вполне определенно доказывало, что император желает битвы. Король тотчас приказал остановиться на привал и собрал на совет своих баронов; но почти все они посоветовали королю продолжить марш, пока не будет найдено место, более удобное для сражения; так что войско вновь дви­нулось вперед, и примерно через час подошло к мосту у селения Бувин, расположенного между местностью, которая называлась тогда С а н г е н, и городом С и з у э н.

Большая часть армии уже перешла мост, и король, воз­главлявший этот переход и уставший от тягот пути и от жары, снял с себя доспехи и сел в тени ясеня возле церкви, заложенной в честь святого Петра, как вдруг появились гонцы, посланные теми, кто находился в арьергарде, и стали громкими криками призывать короля. Филипп тотчас же поднялся и узнал от них, что сраже­ние уже началось и что виконт де Мелён, конники, луч­ники и легковооруженные пехотинцы, с огромным тру­дом и великой опасностью выдерживая натиск врага, послали к королю просить подкрепления.

Услышав эту новость, Филипп вошел в церковь, про­изнес краткую и горячую молитву, обращаясь к Богу так же, как к нему самому обращались эти рыцари, затем тотчас вышел, чтобы надеть свои королевские доспехи, приказал привести ему коня, легко вспрыгнул на него, храня на лице выражение такой радости, как если бы он шел на праздник, и, обнажив меч, воскликнул столь громким голосом, что его услышала половина войска: «К оружию, воины, к оружию!»

При этом возгласе звучат трубы, и отряды, уже мино­вавшие мост, останавливаются, делают поворот кругом и идут назад. Все помнят об орифламме, этом волшебном знамени, которое обепечивает войску покровительство святого Дионисия и которое во всех сражениях должно идти впереди всех стягов, даже впереди королевского штандарта, но, поскольку ее не могут доставить доста­точно быстро, а надвигающаяся опасность становится все более серьезной, король подзывает Галона де Монти- ньи, несущего штандарт с геральдическими лилиями, который всегда пребывает рядом с королем и тем самым возвещает, где тот находится; затем эти двое во весь дух устремляются к последним рядам войска, которые, раз­вернувшись, оказались первыми, и, прибыв туда, оста­навливаются на фронте боевого порядка, так что ни один рыцарь, каким бы смелым и отважным он ни был, не осмеливается встать между королем и его врагами.

Когда германская армия увидела короля и знамя Фран­ции, которые, как ей казалось, должны были находиться по другую сторону моста, в ее рядах началось замеша­тельство, но вскоре, переместившись на правую сторону дороги и вытянув в западном направлении свой фланг, она захватила небольшой холм, единственную возвышен­ность на здешней равнине. Однако при этом германцы оказались лицом к солнцу, и, как если бы Бог был нашим союзником, лучи солнца пылали в тот день ярче, чем обычно. Король Филипп, немедленно воспользовавшись ошибкой, совершенной противником, развернул свои фланги в противоположном направлении и тоже вытянул фронт в одну линию на огромном пространстве равнины, так что солнце светило его войску в спину; обе армии занимали примерно равное пространство и оставались так некоторое время лицом друг к другу, разделенные расстоянием в полтора полета стрелы. Посреди этого боевого построения, чуть впереди рядов нашего войска, находился король Филипп, которого легко было узнать по шлему, увенчанному короной. Вокруг него собрался цвет французского рыцарства: мудрый старик Бартелеми де Руа, решительный и рассудительный Гоше Младший, Гильом де Барр, Пьер де Мовуазен, Жерар Скрофа, Этьенн де Лоншан, Гильом де Мортмар, Жан де Рувре, Гильом де Гарланд, а также Генрих, граф де Бар, юный годами, зрелый умом, известный своей храбростью и замечательный своей красотой, унаследовавший долж­ность и графское достоинство от отца, двоюродного брата короля. Все эти благородные люди, равно как и многие другие опытные воины, по собственной воле собрались вокруг короля, заняв этот опасный и почет­ный пост, ибо им было понятно, что там, где будут знамя Франции и король Филипп, будет и самое жаркое место битвы.

На противоположной стороне находился император Оттон, которого нельзя было различить в плотных рядах его войска, но присутствие которого угадывалось по его штандарту: это был не развевающийся подобно ориф­ламме стяг, а золоченый орел над драконом, укреплен­ный на чрезвычайно длинном древке, которое было водружено на колеснице. Вокруг него собрались извест­ные своей храбростью воины: Бернхард фон Хорстмар, граф Оттон Текленбургский, граф Конрад Дортмундский, Герхард фон Рандероде, Гуго де Бов, а также граф Булон­ский.

И тогда король, оглядевшись вокруг и видя, что сра­жение вот-вот начнется, поднял руку, тем самым давая знак, что он намеревается говорить; все смолкли и услы­шали его речь, произнесенную спокойным и сильным голосом:

«Вся наша надежда и вся наша вера зиждутся лишь на Боге. Король Оттон и его войско, враги и губители достояния Святой Церкви, отлучены папой; деньги, которые идут на жалованье его солдатам, суть слезы бед­няков и сокровища, награбленные в церквах Господа и похищенные в монастырях его служителей. Мы же хри­стиане, мы получаем причастие от Святой Церкви и пре­бываем в мире с ней, ибо, даже будучи грешниками, мы едины с Церковью Господней и всеми нашими силами защищаем права духовенства; стало быть, нам следует верить и уповать на милосердие Божье, которое, несмо­тря на наши грехи, ниспошлет победу над своими и нашими врагами».

При этих словах рыцари попросили у короля благо­словения; Филипп поднял обе руки, у запястья одной из которых на цепи висел меч; те, кто был верхом, склони­лись к шее своих коней; те, кто стоял на земле, попадали на колени, и благословение на битву вышло из уст короля, который один во всем войске, занимавшем про­странство в сорок тысяч шагов, поднял глаза к небу, словно черпая в Боге те слова, какие сам он произносил на земле.

По всей линии фронта протрубили трубы, и в несколь­ких шагах позади короля его духовник вместе со своими причетниками запел псалом: «Благословен Господь, твер­дыня моя, научающий руки мои битве[275]», и, как сообщает Гильом Бретонец, тоже участвовавший в этом благоче­стивом хоре, все пели, как могли, ибо из глаз их лились слезы, а к пению примешивались рыдания.

Однако, несмотря на воинственный пыл короля и окружавших его рыцарей, первое столкновение про­изошло не там, где они находились, а на правом фланге, где сошлись в бою солдаты графа Фердинанда и брата Гарена, епископа Санлисского, который сам не сражался, поскольку был в монашеском облачении, но под его началом находились Эд, герцог Бургундский; Гоше, граф де Сен-Поль; Жан, граф де Бомон; Матье де Монмо­ранси и более ста восьмидесяти рыцарей из Шампани. Всех этих воинов епископ выстроил в один-единственный отряд, передвинул в задние ряды кое-кого из тех, кто встал впереди, но кому, по его мнению, недоставало храбрости и отваги, и, напротив, поместил в первый ряд тех, в чьей смелости у него была уверенность, а затем произ­нес: «Поле обширно, благородные рыцари; растянитесь же по равнине в одну линию, дабы противник не мог вас окружить. Не должно поступать так, чтобы один рыцарь становился щитом для другого, и держитесь все таким образом, чтобы вы могли сражаться единым фронтом». Сказав эти слова, он по совету графа де Сен-Поля выслал вперед сто пятьдесят тяжеловооруженных конников, приказав им начать сражение, чтобы благородные рыцари, вступив затем в бой, застали врагов в некотором смятении и беспорядке после этой первой атаки.

Вот таким образом битва и завязалась на правом фланге прежде, чем она началась в центре.

Фламандцы, отличавшиеся в бою особой горячностью, вознегодовали из-за того, что их атаковали вначале тяже­ловооруженные конники, а не рыцари: они не сдвину­лись с места, но, дождавшись, когда нападающие при­близились, встретили их таким мощным отпором, что от первого же удара почти все лошади французских конни­ков были убиты; что же касается всадников, то, хотя они и получили множество ран, погибли только двое из них. Ну а те, чьи лошади были убиты, тотчас же обратились в пехотинцев, ибо это были храбрые воины из Суассон- ской долины, сражавшиеся пешими столь же доблестно, как и конными.

И тогда на глазах у всех из вражеского строя выехали вперед двое рыцарей: выставив вперед копья, они гало­пом устремились на этих пехотинцев, пересекли их ряды, не обращая внимания на тех, кого они опрокидывали и топтали копытами своих лошадей, и появились снова в пространстве, отделявшем этот небольшой отряд от основного войска; то были Готье де Гистель и Буридан, рыцари, известные своей удивительной храбростью, не знавшие страха и воспринимавшие любое сражение всего лишь как военную игру. Едва они там оказались, как к ним присоединился третий рыцарь, Эсташ де Макилен, проследовавший тем же путем и с великой спесью выкри­кивавший во весь голос: «Смерть французам!» Эти три человека, будучи рыцарями, не желали сражаться ни с кем, кроме рыцарей.

Отвечая на этот вызов, из наших рядов тотчас же вы­ехали Пьер де Реми и два других рыцаря; на виду у обеих армий эти шестеро бросились друг на друга и сломали копья; тогда они обнажили мечи и стали с удвоенной силой наносить удары противнику. Исход поединка еще не решился в пользу той или иной стороны, когда тяжеловооруженные воины, отброшенные фламандцами, окружили троих вражеских рыцарей; Готье де Гистель и Бури дан, уступив силе, были взяты в плен; что же каса­ется Эсташа де Макилена, беспрестанно выкрикивавшего «Смерть французам!», то к нему бросился могучий воин, вооруженный одним лишь кинжалом: несмотря на удары мечом, которые обрушивал на него этот рыцарь, он сумел локтем прижать его голову к своей груди, опрокинул его на круп лошади, а затем, открыв забрало его шлема, про­сунул клинок между подбородком и панцирем своего противника и нанес ему рану в горло; потом он вытащил кинжал и тем же приемом нанес рыцарю вторую рану, на этот раз в грудь. Так, пишет Гильом Бретонец, был нака­зан смертью от руки француза тот, кто столь дерзко кри­чал: «Смерть французам!»

И тогда, поскольку в рядах вражеского войска, реши­вшего прийти на помощь своим рыцарям, возник неко­торый беспорядок, Гоше, граф де Сен-Поль, понял, что настал момент нанести удар; он дал приказ своим рыца­рям, выбрав их среди самых храбрых воинов, построиться клином, встал во главе их, то есть у острого угла этого строя, и с криком «Шампань! Франция!» бросился на врагов. Благодаря удивительной мощи боевых коней этот железный клин вонзился в войско противника, словно топор дровосека в дубовый чурбан. Фламандские воины вынуждены были расступиться, и Гоше де Сен-Поль про­несся через их линию фронта, раздавая и отражая удары, убивая без разбора людей и лошадей и не щадя никого. Затем, оказавшись в тылу противника, он приказал рыца­рям построиться полукругом и, повернув обратно к этим уже растерянным вражеским воинам, окружил огромное их число и погнал в сторону нашего войска, словно рыбак, который тащит к берегу сеть, полную рыбы.

За первым атакующим отрядом последовал второй, которым командовали виконт де Мелён, граф де Бомон, Матье де Монморанси, Мишель де Арн, Гуго де Малоне и сам герцог Бургундский. Но, поскольку этот отряд не прибегнул к тому построению, каким воспользовался Гоше де Сен-Поль, сопротивление противника оказалось более сильным, и началась яростная рукопашная схватка: клинок сошелся с клинком, человек — с человеком. Пер­вым оказался выведен из боя герцог Бургундский: он был сбит на землю ударом копья, а его лошадь была убита; бургундцы тотчас окружили его, чтобы устроить ему защитный заслон из своих тел, а так как герцог просто ушибся при падении, ему привели другую лошадь, на которую он тотчас же взобрался, размахивая мечом, и, заставив своих воинов расступиться, вновь ринулся на врага, нанося удары каждому встречавшемуся на его пути фламандцу, как если бы именно тот убил его лошадь. Тем временем виконт де Мелён, действуя по примеру Гоше де Сен-Поля, дважды прошел в том и другом направлении сквозь вражеские ряды. Гуго де Малоне, лишившийся, как и несколько других рыцарей, коня, присоединился к пехотинцам и, встав во главе их, сражался пешим. Ну а Мишель де Арн, у которого щит, панцирь и бедро были пробиты копьем одного из фламандцев, оказался при­гвожден к седлу и к лошади, так что лошадь и всадник повалились набок, а копье, вырвавшееся из рук хозяина, встало вертикально, покачиваясь при этом, словно мачта корабля.

Тем временем граф Гоше де Сен-Поль, устав в большей степени от тех ударов, какие он наносил, чем от тех, какие ему приходилось отражать, чуть отъехал от поля, где шел этот смертельный бой, и с минуту отдыхал, как вдруг он заметил, что один из его рыцарей окружен вра­гами и вот-вот погибнет, ибо сдаваться не входило в его намерения. А поскольку это был человек чрезвычайно мужественный и весьма любимый им, то граф, хотя он едва успел перевести дух, да и подступиться к рыцарю, чтобы его освободить, не было возможности, настолько многочисленны были окружавшие его враги, решил, тем не менее, прийти ему на помощь. И тогда, чтобы с мень­шей для себя опасностью пробиться сквозь плотные ряды врагов, он, оставив меч свободно висеть на цепи, при­гнулся к шее своего коня, голова и грудь которого были покрыты доспехами, вцепился в нее обеими руками и, вонзив шпоры в бока коня, ринулся на фламандцев, про­несся сквозь их ряды и очутился прямо рядом со своим рыцарем; там он во весь рост встал на стременах, схватил обеими руками свой сверкающий меч и, вращая им у себя над головой, начал валить на землю все, чего он касался, — и людей, и лошадей, раздвигая тем самым железное кольцо, сдавившее рыцаря; затем, по обоюдной договоренности прижавшись друг к другу, оба они вместе ринулись прочь, опрокидывая всех, кто преграждал им дорогу, и вернулись в свой отряд; те, кто стал свидетелем этого подвига, уверяли, что было мгновение, когда граф де Сен-Поль находился в смертельной опасности: в него разом ударило двенадцать копий, однако ни одно из них не смогло ни повалить коня, ни выбить рыцаря из седла.

Почти в то самое время, когда завязалась битва, начало которой мы только что описали, находившееся на правом фланге ополчение, выставленное коммунами и составля­вшее авангард войска, развернулось и прибыло вместе с орифламмой; определив по знамени с геральдическими лилиями место, где находился король, и заставив рыца­рей дать им проход, ополченцы ринулись в свободное пространство между Филиппом и армией императора. Это были жители Корбея, Амьена, Бове, Компьеня и Арраса; столь же храбрые, как и рыцари, но не покры­тые, как те, железными доспехами, они могли выдержать удар врага столь же мужественно, но не с таким же успе­хом.

И это прекрасно понимали рыцари Оттона, которые в ту же минуту бросились в гущу этих людей и устроили там такую резню, словно это мясники принялись заби­вать стадо. Таким образом храбрецы из коммун были оттеснены, и на виду у короля Франции оказались гер­манские рыцари. На какое-то мгновение лицом к лицу с ним очутился герцог Булонский, но, узнав своего госу­даря, он почтительно опустил свое копье и, бросившись в сторону, напал на Роберта, графа де Дрё.

Тотчас же все, кто окружал Филиппа, ринулись впе­ред, нисколько не заботясь о том, что добираться до врага им придется сквозь отряд ополченцев из ком­мун: через них просто переступали. И тогда рыцари стол­кнулись с рыцарями, железо ударилось о железо, и это было уже совсем другое дело: германское войско остано­вилось, словно перед стеной.

Оттон, видя, что к королю не удастся подойти, если пробиваться сквозь ряды кавалерии, бросил пехотинцев преследовать ополченцев из коммун; смешавшись с ними, они обогнули поле боя и подобрались к королю, рядом с которым было лишь небольшое число рыцарей и который оказался окружен врагами прежде, чем он заме­тил, что это были неприятели. Тотчас же Галон де Мон- тиньи, державший в руках знамя Франции, отчаянно закричал и стал попеременно поднимать и опускать стяг, давая тем самым знать, что король в опасности.

И в самом деле, вражеские пехотинцы окружили короля и, зацепив его доспехи загнутыми копьями, стя­нули его с седла и сбросили на землю; там они приня­лись колоть его тонкими пиками, надеяясь, что одна из них пройдет сквозь зазор в его латах, по счастью черес­чур хорошо закаленных, чтобы можно было прямо про­бить их; и тогда Пьер Тристан спрыгнул с коня и бро­сился к королю, нанося удары по древкам копий, которые он удивительно ловко разрубал. Пятеро или шестеро рыцарей, видя это, поступили так же и, объединив уси­лия, частью рассеяли, частью уничтожили вражеских пехотинцев, тогда как король, которого Господь оберег от каких бы то ни было ранений, поднялся без посторон­ней помощи и легко вскочил на другую лошадь.

В эту минуту один из самых храбрых королевских рыцарей, Этьенн де Лоншан, упал к его ногам, убитый через забрало своего шлема ударом ножа; так против­ники впервые пустили в ход прежде неизвестное нам оружие: длинные и тонкие трехгранные ножи, все три режущие кромки которых были одинаково заточены от острия до рукоятки.

Опасность, которой только что подвергался Филипп, лишь придала ему храбрости, и он ринулся в гущу своих воинов, предшествуемый Галоном де Монтиньи, который по-прежнему держал в руках знамя и выкрикивал: «Эй! Рыцари и воины, дорогу королю!» При этих словах все ряды расступались, и Филипп, которого император пола­гал убитым или, по крайней мере, плененным, вновь появился во главе своего войска.

И тогда отступать пришлось рыцарям Оттона, ибо наши рыцари, воодушевленные присутствием короля, ринулись на них и сумели прорваться к императору. Пьер Мовуазен даже схватил повод императорского коня, но, поскольку ему не удалось вытащить его из плотной толпы, Жерар Скрофа приблизился к императору и уда­рил его в грудь кинжалом, заранее вытащенным из ножен; не сумев ранить его этим первым ударом, ибо императорский панцирь был толстым и превосходно закаленным, он ударил во второй раз; но этот второй удар пришелся в голову лошади, державшей ее прямо и высоко; кинжал, вонзенный с силой, через глаз вошел в мозг, причем так глубоко, что Скрофа не смог вытащить его, даже ухватившись за него обеими руками. Лошадь же, смертельно раненная этим ударом, тотчас встала на дыбы, вырвав повод из рук Пьера Мовуазена, и, повер­нувшись в ту сторону, откуда она пришла, понесла своего всадника так быстро, что никакая человеческая сила не могла ее остановить. Таким образом император показал спину нашей армии и умчался с поля боя, оставив на разграбление свою колесницу с орлом. При виде этого король Франции поднял меч и воскликнул: «Клянусь вам, рыцари, что отныне вы не увидите его лица!» И в самом деле, примерно через триста шагов лошадь импе­ратора пала, и ему тотчас подвели другую, но, вместо того чтобы вернуться и оказать помощь своим воинам, он продолжил бежать в сторону, противоположную полю боя.

В этот момент рыцари, которых он, как самых хра­брых, выбрал для того, чтобы они сражались рядом с ним, остались столь же преданы его трусости, как они могли бы быть преданы его отваге: бросившись между ним и преследовавшими его французами, они прикрыли его бегство, и сражение возобновилось. Этими рыцарями были Бернхард фон Хорстмар, граф Оттон Текленбург- ский, граф Конрад Дортмундский, Герхард фон Ранде- роде и граф Булонский, который ни на мгновение не переставал сражаться, прибегнув к помощи удивитель­ного боевого приема. Он создал себе из своих храбрей­ших воинов, поставленных в два ряда, заслон в форме круга, куда можно было войти, словно через дверь — живую дверь, закрывавшуюся за ним. И тогда все эти воины опускали свои копья, о которые разбивался натиск тех, кто преследовал их сеньора, тогда как он, обретая в этом окружении спокойствие, переводил дух и сразу же покидал свое укрытие, чтобы наносить сильнейшие удары по противнику, а затем возвращался туда, как только враг вновь начинал теснить его.

Наконец, преимущество оказалось на стороне францу­зов. Оттон Текленбургский, Конрад Дортмундский, Берн­хард фон Хорстмар и Герхард фон Рандероде были взяты в плен, после того как они несколько раз меняли копья и до самых рукояток сломали клинки своих мечей. Тот­час же колесница, на которой возили императорский стяг, оказалась разломана на куски, дракон был разбит, а орла с оторванными и переломанными крыльями при­несли королю.

Тем временем ряды сторонников Оттона редели все больше и больше; герцог Лувенский, герцог Лимбург­ский, Гуго де Бов и прочие, с отрядами по сто человек, по пятьдесят, да и иной численности, один за другим покидали поле битвы и убегали так быстро, как позво­ляла им скорость их лошадей. Один лишь граф Булон­ский не хотел покидать поля битвы, хотя от его живого заслона, состоявшего в начале сражения из восьмидесяти рыцарей, их осталось не более шести; этот маленький отряд отчаянных храбрецов противостоял шестикратно превосходящим силам противника, отражая и уничтожая всех, кто приближался к графу, словно семичасовое сра­жение не смогло утомить их железные руки. Вне всякого сомнения, эти бойцы держались бы еще долго, однако отважнейший воин по имени Пьер де Туррель, лошадь которого они убили, проскользнул ползком, словно уж, между ног их лошадей, незаметно подкрался так к графу Булонскому, окруженному со всех сторон и успевавшему замечать лишь то, что присходило впереди и позади него, и там, приподняв попону графской лошади, по самую рукоятку вонзил ей в брюхо свой меч. Тотчас же один из рыцарей графа, заметив это, схватил раненую лошадь за повод и, пустив своего коня в галоп, насильно увлек за собой графа, заставив его тем самым покинуть поле боя, в то время как остальные пятеро рыцарей прикрывали их отступление. Однако беглецов заметили братья Кенон и Жан де Кондены, которые ринулись им вслед и сбросили на землю воина графа; лошадь графа тотчас же рухнула, и он повалился на землю, причем его правая нога оказа­лась зажата под шеей уже издохшей лошади. Появивше­еся в ту же минуту Жан де Рувре и братья Гуго и Готье Дефонтены затеяли спор с Кеноном и Жаном де Конде- нами о том, кто возьмет в плен графа Булонского. Тем временем к ним подъехал Жан де Нивель со своими вои­нами. Это был высокий ростом и красивый лицом рыцарь, храбрость которого никоим образом не соответ­ствовала красоте его внешнего облика, ибо на протяже­нии всех шести часов этой кровавой битвы он еще ни с кем не сражался. Однако он принялся спорить наравне с другими, убеждая их, что он тоже причастен к победе над графом, и сопровождавшие его люди, вытащив графа из-под лошади, уже намеревались увезти с собой плен­ника, как вдруг появился епископ Санлисский. Увидев его, граф протянул ему остаток своего меча, который невозможно было распознать в этом бесформенном обломке, и сдался епископу, поставив условие, что ему сохранят жизнь. И сделано это было вовремя, ибо некий юноша, сильный и смелый, по имени Комо, тоже при­был туда и, поскольку граф отказался сдаться ему, ибо он не был благородного происхождения, вначале ударил его мечом по шлему, расколовшемуся от этого удара, и таким образом ранил графа в голову. Но, рассудив, что так смерть придет к графу нескоро, он приподнял его коль­чугу и попытался убить его, вонзив ему в живот кинжал. К счастью для графа, его высокие сапоги, сшитые из кожи столь же крепкой, как железо, доходили до юбки панциря, и Комо не смог его ранить. Епископу понадо­билась вся его власть, чтобы вырвать графа из рук этого безумца. В ту же минуту граф приподнялся, но, увидев вдали Арнульфа де Ауденарде, прославленного рыцаря, который вместе с несколькими воинами спешил ему на выручку, он сделал вид, что не может держаться на ногах, и сам опустился на землю, ожидая, что его успеют осво­бодить. Но те, кто окружал графа, ударами мечей и копий заставили его взобраться на лошадь и повезли в сторону французского войска. Арнульф со своими людьми тоже был взят в плен.

И тогда Филипп бросил взгляд на обширное простран­ство, которое всего за час до этого занимала германская армия: она исчезла, словно дым. Все либо попали в плен, либо были убиты, либо бежали — все, за исключением отряда брабантцев, состоявшего примерно из семисот воинов, которых враг выставил перед королем, словно крепость, и которые, словно крепость, не сдвинулись ни на шаг. Восхищенный подобной отвагой у воинов, выставленных коммунами, король Филипп направил против них Тома де Сен-Валери, человека благородного, заслужившего уважение своими добродетелями и довольно-таки образованного, вместе с пятьюдесятью конниками и двумя тысячами пехотинцев, чтобы заста­вить этих храбрецов сдаться. Получив от брабантцев отказ, Тома де Сен-Валери обрушился на них и истребил их почти всех. Когда рухнул этот последний оплот сопро­тивления, нашу армию уже ничто не могло остановить, кроме повелительного голоса короля, запретившего пре­следовать врага на расстояние более одной мили, по при­чине слабого знания здешней местности и в связи с при­ближением ночи, а также из опасения, как бы могущественные люди, удерживаемые в плену, по какой- нибудь случайности не освободились сами или не были вырваны из рук стражников. Этот страх более всего тре­вожил короля; так что по поданному знаку трубачи про­трубили сбор, и отряды вернулись в лагерь.

Столь полная победа имела огромные последствия. Прежде всего, эта победа отняла у империи всякую надежду восстановить во Франции то влияние, какое она имела в ней прежде, когда там правила династия завоева­телей; а кроме того, поскольку весть о ней докатилась до Пуату, где находился король Иоанн, она вынудила его заключить с Францией перемирие сроком на пять лет.

Это перемирие было подписано в Шиноне в сентябре 1214 года, и Франция, точно расправившая крылья птица, одним ударом избавилась от двух армий, с двух концов попиравших ее землю.

Вскоре в Англии разразилась гражданская война между английскими сеньорами и королем Иоанном. Сеньоры обратились за помощью к сыну Филиппа Августа, моло­дому Людовику, но он, занятый в то время войной про­тив альбигойцев, смог послать им лишь несколько слав­ных рыцарей и большое число тяжеловооруженных воинов, дав обещание последовать за ними лично, как только это станет возможно. И в самом деле, через год

Людовик присоединился к ним, несмотря на запрет короля, который хотел точно соблюдать двухлетнее пере­мирие, заключенное в 1214 году, и, видя, что его прика­зами пренебрегают, конфисковал владения сына и тех баронов, что его сопровождали.

Тем временем Людовик вступил в Лондон, осадил и взял Рочестер и Кентербери, привлек на свою сторону короля Шотландии и даже самого Вильгельма Длинный Меч, брата короля Иоанна[276], и вынудил противника отступить за реку Хамбер в северной части страны, где тот вскоре умер. Людовик узнал эту новость, находясь возле замка Дувр, взятого им в осаду.

Это обстоятельство, показавшееся ему вначале счаст­ливым, стало для него роковым. Большая часть англий­ских сеньоров, примкнувших к Людовику, сделали это из ненависти к королю Иоанну. Но их ненависть угасла вместе с его жизнью. Он оставил после себя двухлетнего сына по имени Генрих, которого сразу же после смерти отца короновал кардинал Галон. Вильгельм Длинный Меч, дядя ребенка, первым подал пример повиновения новому государю, покинув Людовика Французского. Этому примеру последовали почти все английские сеньоры, и Людовик, оставшись в одиночестве, заключил перемирие и вернулся во Францию.

Новая попытка, предпринятая им в 1217 году, оказа­лась не удачнее первой, хотя, получив от друзей значи­тельные суммы, он с новыми силами пересек море. Но и на этот раз ему пришлось заключить мир и возвратиться во Францию, где в 1219 году он принял участие в кресто­вом походе против альбигойцев.

Эта новая экспедиция имела не больший успех, чем предыдущая. Вначале крестоносцы захватили Марманд, где они убили тысячу пятьсот обитателей этого города, «включая женщин и малых детей. Оттуда они направились к Тулузе, но осаждали и штурмовали город весьма вяло[277], ибо кто-то из наших злокозненно противодействовал успеху святого дела, и, когда поход потерпел неудачу, они возвратились в свои края, заслужив скорее хулу, чем славу»[278].

В 1223 году король Филипп Август заболел и умер накануне июльских ид[279], в возрасте шестидесяти девяти лет. Правил он сорок три года.

Филипп продолжил начатое Людовиком Толстым дело укрепления монархии, упрочив систему управления, королевство и трон. Он отвоевал Нормандию, Турень, Анжу, Мен и Пуату, купил графства Овернь и Артуа, вер­нул себе Пикардию, большое число укрепленных городов в Берри, а также многие графства, кастелянства и сеньо­рии.

Со своей стороны дух освобождения широко распро­странился в народе, подтачивая с тыла феодальные вла­дения, которые король атаковал в лоб, и способствуя образованию вокруг Парижа, свободного благодаря при­сутствию в нем короля, пояса вольных коммун, не только не плативших монарху ни налогов, ни податей, но к тому же еще иногда выступавших против него, о чем свиде­тельствуют списки взятых в битве при Бувине пленных, среди которых были люди, принадлежавшие к пятна­дцати различным коммунам.[280]

Именно в это царствование Парижский университет стал знаменитым. Там преподавали тривиум и квадривиум. Тривиум состоял из грамматики, риторики и диалектики, а квадривиум — из астрологии, геометрии, арифметики и музыки.

Филипп Август предпринял либо завершил несколько работ общественного назначения. Собор Парижской Богоматери, фундамент которого едва выступал из-под земли, когда король взошел на трон, был полностью построен к тому времени, когда он скончался; Париж, постоянное расширение которого требовало новой линии укреплений, был по его приказу окружен городскими стенами[281]; стремясь к тому, чтобы город утратил свое имя , с двух сторон шедшими в южном направлении к Сене, включил в эти пределы весьма обширные земельные площади и заставлял владельцев полей и виноградников либо сдавать земли в аренду горожанам, чтобы те строили новые дома, либо строить их самим, чтобы Лютеция[282], он первым велел замостить три из двухсот тридцати шести улиц столицы.[283] И опять-таки это он построил ту толстую башню Лувра, куда феодальные вла­детели являлись приносить клятву верности и где они обретали тюрьму, если их слово оказывалось нарушен­ным этот религиозный обряд воинской церемонией: в присут­ствии всего своего двора он посвятил сына в рыцари.

Через месяц после смерти Филиппа король Людо­вик VIII был помазан и коронован в Реймсе. Поскольку он правил всего три года, его царствование не отмечено сколько-нибудь значительными событиями, ведь его экс­педиция в Англию и первый предпринятый им кресто­вый поход происходили еще при жизни его отца.

Тем не менее мы видим, как он чрезвычайно смело и достаточно успешно воюет, хотя уже и не против англи­чан из Нормандии и Гиени, изгнанных его отцом из королевства, а против некоторых французских сеньоров, все еще остававшихся их сторонниками. Именно тогда он взял замок Ньор и город Ла-Рошель у Савари де Молеона, оборонявшего против него две эти крепости — сначала одну, а затем другую. Узнав о двух этих победах, пишет неизвестный автор жизнеописания Людовика VIII, «знатные вельможи Лиможа, Перигора и Аквитании, за исключением гасконцев, живших по ту сторону Гаронны, с величайшей покорностью поклялись быть преданными королю Людовику и хранили ему верность».

В 1226 году Людовик предпринял новый крестовый поход против альбигойцев. Войско, которому он прика­зал собраться в Бурже, двинулось через Невер и Лион и остановилось под Авиньоном, считавшимся неприступ­ным. Осада действительно была долгой и губительной; в конце концов крепость сдалась: ее рвы были засыпаны, а триста снабженных башнями домов, которые имелись в городе, были разрушены и срыты до основания; после этого король двинулся к Тулузе.

Однако, испытывая недомогание, он передал командо­вание краем Гумберту де Боже и направился обратно во Францию. Прибыв в Монпансье, что в Оверни, он вынужден был там остановиться. Охватившая его болезнь быстро развивалась, становясь все серьезнее, и 27 октя­бря 1226 года он умер на тридцать девятом году жизни, оставив, согласно завещанию, десять тысяч ливров двум тысячам лепрозориев, которые были построены во Фран­ции вследствие крестовых походов.

Именно к этому веку восходит учреждение первого нищенствующего ордена, а также издание указа, запре­щавшего похотливым женщинам, проститут­кам и распутницам носить платья с откид­ным воротником, шлейфы, а также золотые пояса.[284]

Людовик VIII оставил не такой уж значительный след в истории, хотя современники называли его «Львиное Сердце» за храбрость и «Лев Миролюбивый» за кротость, а Никола де Бре, автор поэмы в его честь[285], ставит его выше Александра Македонского и Цезаря[286]. Имя этого короля заглушают имена его предшественника и его пре­емника: он был сыном Филиппа Августа, он стал отцом Людовика Святого.

Людовику IX не было еще четырнадцати лет, когда по приказу его матери, Бланки Кастильской, он был коро­нован в Реймсе архиепископом Суассонским.[287] Время, которое прошло между смертью Людовика VIII и совер­шеннолетием Людовика IX, регентша употребила на то, чтобы усмирить бунты отдельных сеньоров, которые вос­ставали якобы из презрения к правлению женщины, а на деле — из ненависти к королевской власти, укрепля­вшейся все больше и больше. Со своей стороны, ком­муны усиливались, и стремление народа к освобождению быстро набирало силу. В 1233 году король стал совершен­нолетним и взял управление королевством в свои руки.

Людовик IX представляет собой совершенный образец человека средневековья: он обладал могучей рукой, аван­тюрным духом, религиозной душой, скромным нравом; он сражался лично, как последний из своих рыцарей; он отправлял правосудие под сенью дуба, без судебных при­ставов и стражников, и умер за тысячу льё от своей сто­лицы, в лагере, подняв глаза к небу и говоря Богу:

«Я войду в дом твой, Господи, буду поклоняться тебе в святом храме твоем и сознаюсь в прегрешениях своих!»[288]

У Людовика Святого был свой хронист и свой поэт: Тйльом из Нанжи описал его историю, а Жуанвиль — его эпопею; ведь рассказ Жуанвиля — это настоящая поэма, восхитительная своей простотой, удивительная в своей наивности и полная великой надежды и веры.

Царствование Людовика Святого слишком хорошо известно, что обсуждать его здесь со всеми подробно­стями, и мы ограничимся лишь тем, что назовем основ­ные связанные с ним факты и события.

В 1242 году — победы под Тайбуром и Сентом над гра­фом Гуго де Ла Маршем, мятеж которого поддержала Англия.[289]

В 1250 году — пятый крестовый поход в Египет, где король был взят в плен.[290]

В 1251 году — смута, поднятая пастушками.[291]

В 1259 году — возвращение Генриху, королю Англии, его прежних владений к югу от Луары[292] в обмен на его отказ от притязаний на герцогство Нормандия, графства Анжу, Мен, Турень, Пуату и их лены.

В 1269 году — шестой и последний крестовый поход против Туниса, во время которого король умирает на раз-

валинах древнего Карфагена[293], и клятвенное обещание верности Французскому королевству, принесенное баро­нами и рыцарями-крестоносцами Филиппу, сыну Людо­вика Святого.

Менее значительные события царствования Людовика Святого, относящиеся к внутренней жизни страны, таковы:

учреждение Сорбонны Робертом[294];

появление в 1260 году во Франции буссоли, привезенной венецианцем Марко Поло[295];

употребление астрономических таблиц, названных «аль- фонсины»;

использование свидетельских показаний взамен судеб­ных поединков;

учреждение купеческой полиции Этьенном Буало, купе­ческим прево;

сопротивление короля вмешательствам со стороны рим­ской курии и выступление в защиту свобод галликанской церкви;

введение Кодекса, или Гражданских установлений Людо­вика Святого.

Внешние события таковы:

создание государства Пруссия рыцарями Тевтонского ордена (1230);

возникновение вольных городов в Италии и ганзейских городов в Германии (1254);

коммуны допущены в английский парламент (1265); Конрадин обезглавлен по приказу брата Людовика Свя­того, Карла Анжуйского, которого папа Урбан IV облек властью над Неаполитанским королевством (1268).

Кроме того, в царствование Людовика Святого был совершен огромный скачок одновременно в трех обла­стях — в поэзии, в науках и в свободах:

в отношении поэзии — песнями Тибо, графа Шампан­ского;

в отношении наук — изобретением буссоли, основанием Сорбонны и покровительством, дарованным Универси­тету[296];

в отношении церковных свобод — Церковным кодек­сом;

в отношении гражданских свобод — правом обращаться к королевским судьям;

в отношении политических свобод — допущением ком­мун в парламент.

Смерть Людовика Святого, хотя она и вселила в вой­ско великую печаль, не прервала осады Туниса. Карл, ко­роль Сицилии, прибыв морем со значительным числом рыцарей, возвратил надежду и присутствие духа христиа­нам; сарацины же, напротив, при виде того, что кресто­носцы приготовили множество стенобитных орудий и «В Париже вспыхнула великая распря между школярами и горожа­нами, и горожане убили нескольких клириков. И потому клирики, поки­нув Париж, разбежались по разным странам света. Видя такое, король Людовик Святой весьма опечалился тем, что изучение словесности и философии в этой сокровищнице накопленных знаний, что превосхо­дила все прочие и брала над ними верх, прекратится с уходом из Парижа ученых. Наука пришла из Афин в Рим, а из Рима, заботами Карла Вели­кого и вместе с регалиями рыцарства, — во Францию, вслед за Диони­сием Ареопагитом, греком, который первым распространил в Париже католическую веру. И потому благочестивейший король [Людовик Свя­той], опасаясь, как бы столь великое сокровище не ушло из королевства, ведь наука и знания служат сокровищем для спасения, в а р l е п ii а е I в с I е и ll а[297], и испытывая страх, что Господь скажет ему: “Как ты отверг науку, так я отвергну тебя”, приказал вышеупомянутым клирикам воз­вратиться в Париж, встретил их там с величайшей милостью и распоря­дился, чтобы горожане немедленно возместили им все убытки, какие они до этого им нанесли».

настроились осадить Тунис с суши и с моря, предложили мирный договор, который и был принят.

Его главные условия были следующими: все христианские пленники, находящиеся в Тунисском королевстве, будут отпущены на свободу;

католические проповедники будут иметь право пропове­довать веру Христову в монастырях, построенных в честь Христа, по всему королевству;

все, кто пожелает креститься, смогут сделать это беспре­пятственно;

король Туниса, после того как он возместит все расходы, понесенные королями и баронами во время этого похода, возобновит выплату положенной дани королю Сици­лии.

После того, как договор был заключен, король и вель­можи, видя, как войско сокращается от морового пове­трия и прочих болезней, решили вернуться во Францию через Сицилию и Италию. Но, прежде чем покинуть Африку, они поклялись у тела Людовика Святого вер­нуться в Святую Землю и пробыть во Франции лишь столько, сколько потребуется для коронации короля, восстановления сил и набора нового войска. Однако несколько рыцарей, более ревностных, чем прочие, не пожелали возвращаться вместе с ними и под предводи­тельством Эдуарда, старшего сына Генриха, короля Англии, направились в Сирию, чтобы оказать помощь христианам.[298]

Ну а Филипп III покинул эту землю скорби, увозя с собой останки отца, Людовика Святого, и брата, герцога Неверского. По пути домой он потерял еще и сестру и, прибыв с погребальным кортежем во Францию, произвел торжественное погребение останков членов своей семьи в аббатстве Сен-Дени, где покойные желали быть похо­роненными.

В августе того же года Филипп был помазан и короно­ван в Реймсе епископом Суассонским.

«Филипп Смелый оказался в промежутке между Людови­ком Святым, своим отцом, и Филиппом Красивым, своим сыном, точно так же, как Людовик VIII — между Филип­пом Августом и Людовиком Святым; и, подобно тому, как пахарь оставляет поле под паром между двумя жатвами, Провидение дало Франции отдых между двумя великими царствованиями».[299]

Мы позаимствовали эту фразу у Шатобриана, ибо невозможно более точно и более красочно высказаться о том, что представляло собой царствование Филиппа.

В самом деле, это царствование, длившееся пятнадцать лет, не отмечено ничем примечательным, за исключе­нием войны, которую король вел против Педро Арагон­ского. Обратимся к ее причинам.

Карл Анжуйский, брат Людовика Святого, одержав победу над Манфредом и убив его, подобрал у подножия эшафота Конрадина сицилийскую корону. Папа Климент подтвердил его право владеть королевством, отдавать которое ему он не имел оснований, и французы на пра­вах победителей обосновались в Палермо, а оттуда рас­пространились по всему острову.

И тогда сицилийцы установили тайные сношения с Педро Арагонским, который через посредство своей жены, дочери Манфреда, обладал правами на корону, незаконно захваченную Карлом Анжуйским. Педро Ара­гонский собрал мощное войско и флот. Эти враждебные приготовления вызвали подозрения у папы Мартина и Карла Анжуйского, потребовавших у него объяснений по поводу его планов. В ответ на это Педро заверил Рим, направив туда официальную депутацию, что собранные им силы предназначены для служения Богу, внушившему ему мысль отправиться в крестовый поход, чтобы помочь христианам Иерусалима. И действительно, он пустился в плавание, встал на якорь в одном из портов Африки и приготовился оказать содействие сицилийцам.

«В 1282 году от Рождества Христова, — пишет Гильом из Нанжи, — жители Палермо и Мессины, охваченные ненавистью к королю Карлу и французам, обосновавшимся на острове, убили их всех, не разбирая ни пола, ни воз­раста. Отвратительнее всего было то, что они вспарывали утробы местным женщинам, зачавшим от французов, и убивали плод, прежде чем он появлялся на свет».

Всем известно, что это побоище случилось в час вечерни, колокольный звон к которой послужил сигна­лом к восстанию, и что французов распознавали, застав­ляя их произносить слово «cicero»[300], точно так же, как через двадцать лет их заставят повторять в Брюгге фразу на нижненемецком: «seilt ende vrient»[301].

Карл Анжуйский, находившийся во время этой резни в Риме, тотчас же направил во Францию своего сына Карла, принца Салернского, чтобы попросить помощи у Филиппа, своего племянника. Сам же он проследовал мимо маяка Мессины и осадил этот город. А в это время жители Палермо встречали у себя в порту Педро Арагон­ского и его войско. Вся Сицилия приветствовала его как освободителя, и он был избран ее королем. При виде этого Карл снял осаду Мессины и вернулся во Францию. Оттуда он направился в Апулию и умер там 7 января 1284 года.

И тогда папа Мартин отлучил Педро Арагонского и отдал его королевство Карлу, сыну короля Филиппа, как прежде он отдал королевство Конрадина Карлу Анжуй­скому. Король Франции собрал армию и двинулся через Пиренеи, чтобы ввести сына во владение дарованным ему королевством, пересек эти горы по дорогам, счита­вшимся непроходимыми, и осадил Жирону.

Педро Арагонский немедленно отправился защищать свое королевство. Его известили, что в порт Росас, где стоял королевский флот, должен прибыть французский конвой, чтобы взять там провизию и доставить ее в лагерь; и тогда он, желая захватить провизию, которую вез этот конвой, вместе с пятью сотнями рыцарей и тремя тысячами пехотинцев устроил засаду на дороге, где тот должен был пройти.

Узнав об устроенной засаде, Рауль, сеньор де Нель, коннетабль Франции, граф де Ла Марш и Жан де Аркур двинулись впереди конвоя, имея сто пятьдесят шесть вооруженных рыцарей. Арагонцы, видя столь малочис­ленный отряд, бросились на него; однако французы хра­бро защищались, как это делают люди, которые держатся начеку. В итоге, несмотря на численное превосходство противника, они разбили арагонцев, и при этом граф де Ла Марш смертельно ранил, не узнав его, Педро, обла­ченного в простые доспехи и незаметно для французов отправившегося умирать в одно из аббатств.

Филипп, не знавший о смерти своего врага, но виде­вший приближение зимы и чувствовавший себя боль­ным, оставил гарнизон в Жироне, сдавшейся при изве­стии о победе французов, распустил свой флот и отступил в Перпиньян, где его болезнь стала развиваваться так быстро, что уже 15 октября 1285 года, через два месяца после смерти Педро, он в свой черед скончался, находясь почти рядом с портом Эг-Морт, откуда его отец отпра­вился умирать в Тунис. Его плоть и внутренние органы были погребены в главной церкви Нарбонны, а кости и сердце привезены в Сен-Дени.[302]

Филипп выдал первую из грамот о пожаловании дво­рянства и тем самым нанес первый удар по аристокра­тии, введя в ее ряды горожан. Тот, кто удостоился этой милости, был ювелир по имени Рауль. Не прошло и двух веков с тех пор, как народ стал бороться за то, чтобы не быть рабом, и вот его уже возводят в дворянство.

Филипп IV взошел на престол и был коронован в том же году.[303]

Его царствование, ставшее рубежом между правлением чисто феодальным и правлением феодально-монархи­ческим, царствование, отмеченное общественными пре­образованиями, стало одним из важнейших для монар­хии, если судить то тому, сколько за это время рухнуло старого и появилось нового.

Рухнул религиозный дух, являвший собой суть кресто­вых походов; рухнула власть пап, исполнившая свою демократическую миссию; рухнул могущественный орден тамплиеров, которых судили как преступников и, воз­можно, превратили в мучеников.

Появились парламент и третье сословие; появилась республика Вильгельма Телля в Швейцарии; появилась республика Артевелде во Фландрии; и земля монархий вздрогнула от двух этих первых извержений народного вулкана.

Вот как рухнул религиозный дух крестовых походов.

Клятва вернуться в Палестину, данная крестоносцами над телом Людовика Святого, унеслась вместе с бурей, которая разметала их флот. Распри между Педро Арагон­ским и Карлом Анжуйским окончательно стерли эту клятву из памяти христианских народов, так что на той земле, которую за два века до этого они стремились заво­евать, осталось лишь два города, принадлежавших хри­стианам: Триполи и Сен-Жан-д'Акр.

Да и то, второй из них защищали только король Кипра, два военно-духовных ордена, тамплиеров и госпиталье­ров, и тысяча пятьсот воинов, нанятых папой Нико­лаем.

В 1288 году, через три года после вступления Филиппа Красивого на трон, Триполи был захвачен султаном Вавилонским. Все укрывавшиеся там христиане были либо убиты, либо обращены в рабство, и устрашенная Акра тотчас запросила двухлетнее перемирие, которое было ей предоставлено.

Однако через некоторое время после заключения пере­мирия наемный гарнизон этой крепости вышел из ее стен, вопреки воле тамплиеров и госпитальеров, и стал совершать набеги на города сарацин, полагавшихся на соблюдение договора, и безжалостно убивать всех встре­чавшихся им неверных, не различая ни возраста, ни пола.

Султан, узнав об этом нарушении договора, тотчас же потребовал у обитателей Сен-Жан-д'Акра выдать ему тех, кто был виновен в гибели его соплеменников, а в случае отказа грозил истребить всех горожан и обратить город в развалины, как это произошло в Триполи. Горожане отказались.

И тогда султан выступил против них, ведя с собой огромное войско; однако, заболев по дороге, он ощутил, что охватившая его болезнь смертельна; уверившись в этом, он собрал у своего ложа семь эмиров, предоставил каждому из них по четыре тысячи всадников и по два­дцать тысяч пехотинцев и направил их к Сен-Жан-д'Акру. При этом столь же значительное войско еще оставалось стоять лагерем вокруг шатра султана.

Султан приказал, чтобы на его место избрали сына, велел ему сразу же после кончины отца присоединиться к первому выступившему отряду и возложил на него исполнение миссии, взятой им в отношении жителей Сен-Жан-д'Акра, — залить этот город кровью и разру­шить его.

Стоило султану закрыть глаза, как сын начал испол­нять данное отцу обещание. Он двинулся к Сен-Жан- д'Акру, разбил лагерь в миле от города и немедленно стал устанавливать и готовить к бою множество стенобитных машин и других военных орудий.

Четвертого мая 1290 года, несмотря на сопротивление осажденных, эти неповоротливые посланцы смерти при­близились к стенам города и, как только он оказался в пределах досягаемости, обрушили на него град камней, продолжавшийся два дня. Испуганные жители посадили на корабли и отправили на Кипр стариков, больных, женщин и детей, которые не могли содействовать обо­роне крепости. Вместе с ними они погрузили на эти суда сокровища, дорогие товары и церковные святыни; так что в Акре осталось всего двенадцать тысяч человек, среди которых насчитывалось не более пятисот рыца­рей.

Пятнадцатого мая сарацины предприняли штурм: они атаковали ту часть укреплений, оборона которой была доверена королю Кипра. Крепость была бы взята, если бы на помощь ему не пришли рыцари-храмовники. На следующий день, выставив предлогом усталость, король Кипра перепоручил оборону этой позиции командиру германского отряда и ночью бежал морским путем, забрав с собой всех своих приближенных и около трех тысяч воинов.

На рассвете следующего дня сарацины, видя, как мало солдат защищают ту часть укреплений, которую они уже чуть было не взяли, во множестве двинулись к этому месту, засыпали ров, пробили каменную стену и про­никли в город, но подоспевшие госпитальеры и храмов­ники отбросили их еще раз. Однако это был последний успех осажденных. Наутро сарацины вновь ворвались в город, теперь уже через ворота Святого Антония, и снова столкнулись со своими вечными и неутомимыми вра­гами, рыцарями-храмовниками и госпитальерами. Однако на этот раз силы рыцарей ослабли и удача отвернулась от них. Монахи-воины пали почти все, призывая сражаться, исповедуясь друг другу и до последней минуты славя Господа, за которого они умирали. Когда они погибли, город был взят.

Сарацины стерли его с лица земли. Крепостные стены, башни, церкви, жилые дома — все было разрушено. Патриарха и великого магистра ордена госпитальеров, раненых и истекающих кровью, отнесли в лодку, надеясь добраться на ней до Эгейского моря или до Сицилии, но оба они скончались в пути.

«Вот так, — говорит Гильом из Нанжи, — город Акра, единственное и последнее прибежище христианства на этой земле, был разрушен врагами веры, ибо не нашлось ни одного короля среди христиан, который оказал бы ему помощь в этой беде».

Таким образом крестоносцы потеряли Святую Землю, которую они никогда уже не сумели отвоевать.

Важное место в царствование Филиппа IV занимали его распри с папой Бонифацием VIII. Вот каковы были их причины, обстоятельства и последствия.

Вначале отношения короля и святого отца были вполне благополучными. В сочинении Гильома из Нанжи мы обнаруживаем упоминание о том, что в 1297 году Филипп предъявил на ассамблее прелатов Французского королев­ства послание, которым Бонифаций УШ разрешал ему и его ближайшему наследнику взимать, если этого потре­буют нужды государства и на то будет согласие духовен­ства Франции, десятую часть церковных доходов.

Однако какое-то время спустя епископ Памье, произ­несший при дворе короля Франции оскорбительные для королевского величия слова, был арестован по приказу Филиппа и затребован папой Бонифацием как подсуд­ный лишь церковному суду. Король велел выпустить его из тюрьмы и изгнать из королевства.[304]

Бонифаций, уязвленный подобным способом согла­шаться с его требованиями, направил королю буллу, в которой он требовал от него признания, что своей вла­стью над Французским королевством тот обязан Святому престолу, и объявлял еретиком всякого, кто будет под­держивать иное мнение, пусть даже мысленно. Булла была прилюдно сожжена на ассамблее в королевском дворце, и доставившие ее гонцы были отосланы без ответа.[305] Составить ответное послание и отправить его взялся хранитель королевской печати Пьер Флотт. Вот как начиналось письмо, адресованное Бонифацию:

«Филипп, Божьей милостью король французов, Бони­фацию, считающему себя папой, привета не шлет.

Да будет Вашему Чваннейшеству известно, что в отношении мирской власти мы не подчиняемся никому».

Бонифаций ответил третьей буллой, содержащей упреки Филиппу. Он обвинял его в обременении поддан­ных податями, порче монеты и взимании доходов с вакантных бенефициев.[306]

Все три сложившиеся к этому времени сословия напра­вили в Рим письма: духовенство на латыни, а дворянство и третье сословие на романском языке. Послание духо­венства сохранилось до наших дней: оно выдержано в уважительных, но твердых тонах; послания от дворянства и третьего сословия утрачены, однако ответ кардиналов свидетельствует о том, что ни одно из этих двух сословий даже не именует папу первосвятителем.

За этим ответом кардиналов немедленно последовала булла, налагавшая интердикт на королевство и отлуча­вшая Филиппа от Церкви. Двоих нунциев, доставивших эту буллу, посадили в тюрьму, и в Лувр были созваны представители трех сословий. Начался гласный суд над Бонифацием; в ходе расследования было признано, что он отрицает бессмертие души, сомневается в реаль­ности присутствия тела Христова в причастии, запятнан постыдным грехом и называет французов патаренами[307]. Все три сословия присоединились к этому мнению, и Филипп обжаловал буллы Бонифация, обращаясь к гря­дущим церковным соборам и будущим папам.[308]

Не довольствуясь этим, Филипп дал приказ Гильому Ногаре де Сен-Феликсу, находившемуся в Италии, похи­тить папу и препроводить его в Лион, где на Вселенском Церковном соборе у него должны были отобрать ключи святого Петра.

Рассказ об этом событии мы целиком заимствуем у г-на де Шатобриана: на фоне сухой прозы нашего пове­ствования это станет удачей для наших читателей:

«Ногаре сговорился с Колонной, одним из членов могуще­ственной римской семьи, которую преследовал Бонифаций.[309]Операция была проведена скрытно и успешно: Ногаре и Колонна с помощью нескольких вовлеченных в это дело дво­рян и завербованных авантюристов проникли в Ананьи 7 сентября 1303 года, на рассвете. Местные жители при­соединились к нападающим и ворвались во дворец папы. Двери его покоев были взломаны; все вошли внутрь.

Папа восседал на троне: на плечах у него была мантия святого Петра, на голове тиара, увенчанная двумя коро­нами, символами духовной и светской власти, а в руках он держал крест и ключи.

Удивленный Ногаре почтительно приблизился к Бонифа­цию и, исполняя свою миссию, призвал его созвать в Лионе Вселенский Церковный собор. “Для меня будет утеше­нием, — произнес в ответ Бонифаций, — быть приговорен­ным патаренами”. Дед Ногаре был патареном, то есть альбигойцем, и был сожжен заживо как еретик. “Так наме­рен ты сложить с себя тиару?!” — воскликнул Колонна. “Вот моя голова, — ответил Бонифаций, — и я умру на престоле, на который посадил меня Господь”.

После этого гордого ответа, данного им Колонне, Бони­фаций принялся поносить Филиппа последними словами. Колонна дал папе пощечину и вонзил бы ему в грудь меч, если бы его руку не удержал Ногаре. “Жалкий папа! — вос­кликнул Колонна. — Цени доброту монсеньера короля Франции, который при моем посредстве оберегает тебя и защи­щает от твоих врагов”. Опасаясь яда, Бонифаций, отказался от всякой пищи. Из рук какой-то бедной жен­щины, взявшейся кормить его, он за три дня съел кусочек хлеба и четыре яйца. Местные жители, в силу присущего народу непостоянства, освободили папу, после чего он уехал в Рим и умер там, впав в неистовое безумие (11 октября 1303 года). Некоторые авторы пишут, будто он разбил себе голову о стену, а перед этим отгрыз себе пальцы»[310]

Народ сочинил ему следующую эпитафию: «Здесь покоится тот, кто прокрался к папскому престолу, как лиса, правил, как лев, и умер, как собака».

Не прошло и двух веков с тех пор, как Григорий V отлучил Роберта, и вот Филипп IV, в свой черед, низло­жил Бонифация VIIL Григорий VII, одинаково отстоя­щий от них по времени, олицетворяет собой высшую точку папского могущества. До него папская власть не­уклонно возрастала, а после него она лишь убывала.

Итак, мы объясняли, в чем, по нашему мнению, состо­яли причины этого ослабления власти и этого упадка.

Обратимся теперь к суду над тамплиерами.

«В 1307 году от Рождества Христова, — рассказывает автор “Славных деяний французов”, — произошло великое событие, удивительное событие, известие о котором сле­дует письменно передать потомству. В день святого Эду­арда Исповедника по приказу короля и его совета были неожиданно схвачены все тамплиеры на всем пространстве Французского королевства, к величайшему удивлению всех тех, кто узнал, что древний орден Храма[311], наделенный римской Церковью самыми большими привилегиями, был целиком, за исключением нескольких секретарей и орден­ских служащих, в течение одного дня взят под стражу; никто не знал причины этого неожиданного ареста».[312]

Преступления, послужившие основанием для их обви­нения, были такими.

«Прежде всего (что за мерзость!), — рассказывает про­должатель Гильома из Нанжи, — они по приказу магистра (такое и сказать стыдно!) целовали друг другу задние части тела. Кроме того, они плевали на распятие, топ­тали его ногами и, подобно идолопоклонникам, тайно и с величайшим почтением поклонялись зверю. Их священники, когда они должны были служить мессу, никоим образом не произносили слов освящения, и, хотя они и давали обет воз­держания от женщин, им, тем не менее, дозволялось всту­пать с ними в плотскую связь».[313]

Десятого мая 1310 года, после трехлетнего тюремного заключения, претерпев обычные пытки и пытки с при­страстием, пятьдесят четыре тамплиера, приговоренные вследствие собственного признания, были сожжены за пределами Парижа, на поле недалеко от женского монастыря Сент-Антуан. Спустя несколько дней были казнены еще четверо; потом девять других были приговорены по тому же делу и к тому же наказа­нию архиепископом Реймским и его викарными еписко­пами, затем переданы светским властям и сожжены.

«Странно было то, — добавляет автор хроники, откуда мы заимствуем эти подробности, — что все они полно­стью отреклись от сделанных ими в ходе следствия при­знаний, выставляя единственной причиной этих признаний жестокость пыток и страх перед ними».

Лишь спустя четыре года, а именно 15 марта 1314 года[314], на Еврейском острове, почти на том самом месте, где теперь стоит статуя Генриха IV, были сожжены Жак де Моле, великий магистр ордена тамплиеров, и Ги, дофин Овернский, приор Нормандии. Казнь совершилась после исходили постоянно, а законная преемственность великих магистров после Жака де Моле никогда не прерывалась. Причем в ряду этих пре­емников, если верить нынешним тамплиерам, встречаются имена людей, которые в свою эпоху были окружены почитанием.

Вечерней молитвы и повечерия, то есть около пяти часов вечера.

Вот несколько подробностей их смерти, которые при­водит историк того времени.

«Великий магистр ордена тамплиеров и трое других хра­мовников, а именно визитатор ордена во Франции и маги­стры Аквитании и Нормандии, право вынесения оконча­тельного приговора которым оставил за собой папа, все четверо открыто и гласно признались в преступлениях, в которых их обвиняли, в присутствии архиепископа Санского и нескольких других прелатов, а также сведущих в каноническом и божественном праве ученых мужей, специ­ально собранных по этому поводу, согласно приказу папы, епископом Альбано и двумя другими кардиналами-легатами, и ознакомленных с мнением адвоката обвиняемых. Поскольку обвиняемые настаивали на своих признаниях и, по-видимому, должны были настаивать на них до самого конца, ассам­блея, после зрелого размышления над мнением вышеупомя­нутого адвоката, в понедельник, следующий за днем свя­того Григория, на городской площади у паперти Парижской церкви приговорила их к вечному заточению. Но тут, когда кардиналы уже полагали дело полностью законченным, двое из тамплиеров, а именно великий магистр заморских земель[315] и великий магистр Нормандии[316], стали упрямо возражать кардиналу, произносившему в это время речь, и архиепи­скопу Санскому и без всякого уважения к ним отказываться от своих признаний, что у многих вызвало великое удивле­ние. Кардиналы передали их в руки присутствовавшего там парижского прево, исключительно для того, чтобы он охра­нял их вплоть до следующего дня, когда можно было бы более обстоятельно обсудить, что делать с обвиняемыми, однако, едва только слух о происшедшем достиг ушей короля, находившегося в это время в королевском дворце[317], как он, посоветовавшись со своими приближенными и не переговорив об этом с судейскими, принял благоразумное решение и дал приказ вечером того же дня предать обоих тамплиеров огню на маленьком островке посреди Сены, находящемся между королевским садом и церковью братьев- отшельников. Они же, по всей видимости, выдержали эту казнь с таким хладнокровием и спокойствием, что их твердость и их упорное отрицание своей вины стали для всех свидетелей предметом восхищения и изумления. Двое других тамплиеров, в соответствии с вынесенным им при­говором, были заключены в тюремную камеру».[318]

Однако в этом отрывке не сказано, что, взойдя на костер, оба тамплиера превратились из обвиняемых в обвинителей и призвали Филиппа и Климента, своих судей, в течение года явиться к престолу Божьему, дабы «отмыть обе короны от двойного убийства», и что оба ответчика, то ли по воле случая, то ли с позволения Небес, предстали «в законный срок перед судом Вечно­сти».

Поговорим теперь о том, что нового появилось в цар­ствование Филиппа.

Как мы уже сказали, во Франции «появились парла­мент и третье сословие», хотя, чтобы выразиться точнее, нам следовало бы сказать: «закрепился парламент и воз­родилось третье сословие».

«Парламент закрепился», ибо он существовал с 1090 года, став преемником «рlасuа»[319] Григория Турского и «таnиrn imperatorz»[320] Карла Великого. Однако он не имел постоянного местопребывания и каждый раз отправлялся туда, где в нем была надобность. Филипп сделал его безвыездным и постановил, чтобы он прово­дил два заседания в год. Парламент состоял из советни­ков-судей, избираемых из дворянства и духовных лиц, и советников-докладчиков, избираемых из буржуазии и ученого сословия. Карл VII, упорядочивший созданный во время умопомешательства его отца государственный совет, свел функции парламента к чисто судейским. Однако, хотя созывы трех сословий мало-помалу вышли из употребления или же происходили с большими пере­рывами, народ, которого никто не представлял, привык смотреть на парламент как на своего представителя. Сам же парламент, в силу своей освященной обычаем обязан­ности регистрировать подати, приобрел право контроли­ровать прихоти наших государей. Приобретя право кон­троля, парламент присвоил себе право делать выговоры, сыграл огромную роль в эпоху Фронды, отошел на вто­рой план при абсолютной монархии Людовика XIV, был уничтожен при Людовике XV, восстановлен при Людо­вике XVI и, последним проявлением своей власти, содей­ствовал созыву Генеральных штатов.[321]

«Возродилось третье сословие», уточнили мы. Вот какой смысл придается здесь нами слову «возродилось».

Рассказывая о первой и второй династиях, мы в свое время говорили о воинах — не стоит забывать, что эти воины были завоевателями, — которые собирались на ассамблеи, именовавшиеся «Мартовское поле» и «Май­ское поле», и, голосуя, участвовали в избрании государей и принятии законов. При Хлотаре II духовенство приоб­рело такую огромную силу, благодаря пожалованию ему свободных земель, что через сто лет, то есть примерно в 750 году, оно получает право иметь своих собственных представителей на этих ассамблеях. В соответствии с высказанным нами мнением, что духовенство представ­ляло в ту эпоху народ, причем народ покоренный, мы замечаем, что этим первым и почти неуловимым ответ­ным действием народ, в лице духовенства, начинает при­нимать участие в выборах королей, которые должны будут им управлять, и в обсуждении законов, которые должны будут определять его жизнь. Вскоре, обретя мощную поддержку в лице своего избранного предводи­теля, своего коронованного представителя, своего папы, стоящего на одном уровне с императором, национальная партия, развитие которой мы описывали, получает своего первого короля в лице Эда, второго — в лице Рауля и, наконец, упрочивает свою победу избранием Гуго Капета. До того времени народа, в сущности говоря, еще не было, и его всегда представляло духовенство.

Но вот начинаются крестовые походы, причины кото­рых мы уже изложили. Александр III провозглашает, что всякий христианин свободен. Создаются коммуны, кото­рые борются, побеждают, добиваются хартий. Новый класс требует себе место на общественной лестнице и, когда интересуются его именем, заявляет, что он зовется народом.

С той поры духовенство, состоявшее прежде из двух начал, народного и религиозного, сохраняет в себе лишь второе. От улья отделяется рой.

С той поры вместо двух сословий, дворянства и духо­венства, в государстве стало три: дворянство, духовен­ство и народ.

Наконец, с той поры духовенство, точно разреши­вшаяся от бремени женщина, перестало вынашивать в себе народ и из хранителя, которым оно было, сделалось эгоистом; отойдя от демократического принципа, состав­лявшего его силу, оно ослабло наполовину; лишившись народа, обеспечивавшего его чистоту, оно развратилось вдвойне и в конце концов, в лице Григория VII, Бонифа­ция VIII и Александра Борджа, оставило три совершен­ных образца своей силы, своей слабости и своей развра­щенности.

Однако духовенство, каким оно было тогда, все еще обладало достаточно значительной силой, чтобы сохра­нять свое представительство в монархии. В то время формируются три сословия, и одной из основ, на кото­рой это происходит, является возрождение третьего сословия, представленного при первых двух династиях духовенством, а при третьей династии самим собой.

Возможно, кому-нибудь покажется, что мы слишком часто обращаемся к этой теме и говорим о ней слишком многословно, но выдвинутые нами взгляды настолько противоречат принятым представлениям, что нам хоте­лось бы, по крайней мере, быть ясно понятыми, доказы­вая нашу убежденность, раз уж мы не в состоянии пере­дать ее читателям.

Возникновение республик во Фландрии[322] и в Швейца­рии связано с нашей историей лишь в качестве эпизодов, и, поскольку эти события известны всем, мы ограни­чимся только указанием их дат.

Стоило Филиппу Красивому завоевать Фландрию, как там повсюду вспыхнули волнения; в нескольких ее горо­дах произошли кровавые бойни французов, наподобие той, что случилась в Палермо; самая известная из них имела место в Брюгге.

Филипп направил против фламандцев армию в сорок тысяч человек под командованием своего брата Роберта, графа Артуа, и Рауля де Неля, коннетабля Франции. Фламандцы двинулись навстречу этой армии и останови­лись у деревни Грунинге возле Куртре. Ими командовал ткач Питер Конинк[323], который вступил в бой, облачи­вшись в рыцарские доспехи. На этот раз крестьяне и горожане разгромили знать и доказали, что отвага не является достоинством одних лишь рыцарей. Двенадцать тысяч французских дворян, среди которых были коман­дующий армией Роберт Артуа, коннетабль Франции Рауль де Нель, губернатор Фландрии Жак де Шатильон, король Майорки Иоанн, Годфруа Брабантский со своим сыном, графы д'Э, де Ла Марш, де Даммартен и де Тан- карвиль, полегли на поле боя[324], и четыре тысячи пар золоченых шпор были сняты с четырех тысяч рыцарей фландрскими простолюдинами.[325] Этот разгром произо­шел в середине июля 1302 года; пятьдесят девять лет спу­стя союз шестидесяти городов образовал ганзейскую республику.

Ночью 17 октября 1307 года тридцать человек собра­лись на небольшой лужайке Грютли, находящейся на плато, которое нависает над южной частью Люцернского озера; из них десять были из кантона Ури, десять — из кантона Швиц и десять — из кантона Унтервальден. Перед лицом Неба они поклялись освободить Швейца­рию и предать смерти ее тиранов: 1 января 1308 года Гесслер был мертв, а Швейцария стала свободна.

Филипп Призванный умер в конце 1314 года от неизвестной врачам болезни[326], что добавило достоверно­сти молве, будто его смерть была наказанием Божьим. Климент V ушел из жизни еще раньше.[327]

Филипп Красивый был первым королем, принявшим титул короля Франции и Наварры. Это второе королев­ство было принесено ему в качестве приданого его женой Жанной. После него последовательно правили три его сына: Людовик X Сварливый, Филипп V Длинный и Карл IV Красивый.

«Последовательное правление трех братьев, — пишет г-н де Шатобриан, — случалось в нашей истории еще дважды и каждый раз в недобрые времена: Франциск II, Карл IX, Генрих III; Людовик XVI, Людовик XVIII, Карл Х».[328]

После Филиппа Красивого первым на трон взошел Людовик X Сварливый.

Его царствование, длившееся всего лишь шестнадцать месяцев, сделали известным три события:

тройной судебный процесс по обвинению в нарушении супружеской верности, возбужденный Людовиком и двумя его братьями против королевы и двух ее сестер;

смерть Ангеррана де Мариньи;

указ об освобождении крепостных.

Приведем относящиеся к каждому из этих событий факты, которые донесла до нас история.

В царствование Филиппа Красивого и в отсутствие Людовика, находившегося в Наварре, три сестры, Бланка, Маргарита и Жанна, почти каждый вечер собирались вместе в Нельском дворце, жилище Жанны, супруги Фи­липпа Красивого.[329] Там, в башне, подножие которой омы­вала Сена, все было приготовлено для разгульного пир­шества, в котором вскоре предстояло принять участие трем мужчинам, причем окажутся они сеньорами или деревенщинами, для этих женщин не имело значения: другие женщины, молодые и красивые, выбирали для них этих мужчин повсюду и приводили их, завязав им глаза, в натопленные и надушенные покои, где избран­ников ожидал безудержный разгул. Ночь проходила в исступленном восторге; когда же начинался рассвет, все три венценосные куртизанки уходили в соседнюю ком­нату, а стражники хватали этих мужчин, разгоряченных любовью и вином, и бросали их в Сену.

Чтобы такая расправа наверняка имела смертельный исход, мужчин перед этим засовывали в мешок. Тем не менее один юный школяр, Жан Буридан, спасся и про­славился обнародованием тезиса: «Reginam interficere nolite timere, bonum esse». То была вся месть, какую он мог позволить себе по отношению к венценосной убийце. В пятнадцатом веке это происшествие, по-видимому, считалось общеизвестным и бесспорным, так как Вийон писал в своей «Балладе о былых временах»:

... Die королева, Чьим веленьем Буридан В мешке был сброшен в Сену?

Возвращение Людовика положило конец этому разгулу в Нельской башне; однако на смену мимолетным любов­никам пришли любовники постоянные. История сохра­нила нам имена тех, кто пользовался благосклонностью Маргариты, жены Людовика X, и Бланки, жены Карла IV. Этими любовниками сестер были братья: их звали Филипп и Готье д’Оне. Они были приговорены к смерти: с них заживо содрали кожу, проволокли их привязан­ными к хвосту лошади по свежескошенному лугу в Мобюиссоне, затем им отрубили конечности и голову, а потом за обрубки плеч прилюдно повесили на виселице.[330]

Что же касается женщин, то двух из них, Маргариту и Бланку, заточили в Шато-Гайар, а третью, Жанну, — в Дурдан.

Первым двум в наказание за супружескую измену обрили головы; Маргарита была задушена — по словам одних, полотенцем, а по словам других, саваном, в кото­ром ее положили в гроб — и похоронена в Верноне, в церкви братьев-миноритов.

Бланка, как рассказывает продолжатель Гильома из Нанжи, «забеременела от какого-то слуги, которому было поручено ее охранять». Покаранная лишь разводом, она постриглась в монахини в Мобюиссоне.

Суд над Мариньи, как и суд над тамплиерами, к кото­рому этот министр был причастен, остался загадкой, погребенной между могилами судьи и жертвы. Вот как автор того времени рассказывает о суде над Мариньи и его смерти.

«Ангерран де Мариньи, дворянин с прекраснейшими мане­рами, благоразумный, рассудительный и находчивый, поднявшийся высоко над людьми и обладавший огромным влия­нием и властью, был главным и особым советником покойного французского короля Филиппа. Сделавшись, так сказать, более чем майордомом, он стоял во главе прави­тельства всего Французского королевства; именно он ула­живал все трудные дела, и все вместе и каждый в отдель­ности повиновались ему, по малейшему его знаку, как самому могущественному человеку. Брошенный в париж­ский Тампль, он был перед всеми, в присутствии короля Людовика, позорно обвинен в чудовищных преступлениях графом Валуа, дядей короля Людовика, и многими другими, которых поддержала в этом масса простонародья, пита­вшего против него злобу, в основном из-за неоднократной порчи монеты и многочисленных поборов, тяжким бременем ложившихся на народ в царствование покойного короля Фи­липпа, что приписывали дурным советам министра.

Хотя упомянутый дворянин весьма часто и чрезвычайно настоятельно требовал, чтобы ему позволили выступить в свое оправдание, он не сумел добиться такой возможности, ибо своей властью ему препятствовал в этом названный граф Валуа. Жену и сестер Ангеррана также заключили в тюрьму, а сам он, приговоренный в присутствии дворян, был повешен в Париже на виселице для воров.[331]Тем не менее он е признался в злодеяниях, вменявшихся ему в вину, и заявил лишь, что не он один был виновником поборов и порчи монеты и что ему не дали возможности выступить в свое оправдание, несмотря на его настойчивые просьбы, а также данные ему в начале суда обещания; вот почему его казнь, причины которой многим были непонятны, вызвала столь большое удивление и изумление».[332]

Незадолго до своей смерти Людовик X обнародовал указы об освобождении крепостных людей. Мы приво­дим здесь содержание одного из этих указов:

«Людовик, милостью Божьей король Франции и Наварры и пр., и пр.

Так как, по естественному праву, каждый должен родиться свободным, а вследствие некоторых обычаев и правил, с незапамятных времен установленных и доселе хранимых в нашем королевстве, равно как и случайно за проступки своих предков множество людей из нашего про­стого народа впали в крепостную и разные прочие зависи­мости, это весьма нас печалит. И потому, принимая во внимание, что наше королевство именуется королевством франков, то есть свободных людей, и желая, чтобы дей­ствительное положение дел соответствовало этому назва­нию и чтобы состояние людей было исправлено нами с началом нашего нового правления, мы по обсуждении с нашим великим советом повелели и повелеваем, чтобы повсюду в нашем королевстве, насколько это во власти нашей и наших преемников, все таковые состояния зависи­мости были приведены к свободе и чтобы все те, кто либо по давности, либо вновь вследствие брака или проживания на несвободной земле впали или могут впасть в крепостную зависимость, были освобождены на правильных и приемле­мых условиях».

Шестнадцатого июля 1316 года Людовик X умер в своем королевском дворце в Венсенском лесу, оставив королеву Клеменцию беременной и имея от своей пер­вой жены Маргариты лишь дочь Жанну.

Его брат Филипп, выехавший в Авиньон, чтобы пото­ропить избрание папы, при получении этого известия поспешил вернуться в Париж. Прибыв туда, он тотчас собрал парламент, и тот постановил, что Филипп будет защищать королевства Франции и Наварры и управлять ими в течение восемнадцати лет, даже если королева Клеменция произведет на свет ребенка мужского пола. В соответствии с этим решением была изготовлена печать, которая несла на себе надпись: «Филипп, сын короля фран­цузов, регент королевств Франции и Наварры».

Пятнадцатого ноября того же года королева Клемен­ция родила в Лувре младенца мужского пола, которого назвали Иоанном и который умер 20-го числа того же месяца. Во всех перечнях наших королевских особ этот монарх, царствовавший пять дней, не значится.

«На следующий он был погребен в церкви Сен-Дени, в ногах своего отца, сеньором Филиппом, гафом де Пуату, который теперь законным образом носил титул короля Франции и Наварры».1 ' Продолжатель Пыьома из Нанжи, «Хроника».

И в самом деле, Филипп V наследовал своему брату и в том же году вместе со своей женой Жанной был коро­нован в Реймсе в присутствии своих дядей, Карла и Людовика, и пэров королевства, хотя не все они присутствовали на этой церемонии.

Дело в том, что образовалась партия сторонников дочери Маргариты Бургундской, поскольку герцог Бур­гундский призвал пэров и приказал прелатам воздер­жаться от коронования Филиппа, прежде чем будут обсуждены права малолетней Жанны, старшей дочери короля Людовика, в отношении королевств Фран­ции и Наварры. Несмотря на этот призыв и этот запрет, церемония коронации состоялась, а ворота города были закрыты и охранялись вооруженными солдатами.

Некоторое время спустя состоялась ассамблея, в кото­рой участвовали дворяне, представители высшей власти, прелаты, университетские ученые и горожане. Они одо­брили коронование и единогласно заявили, что женщины не могут наследовать корону Франции. Вскоре общие друзья помогли прекратить разногласие, возникшее между королем Франции и герцогом Бургундским. Гер­цог даже женился на старшей дочери Филиппа, который после этого был признан всеми.

Ну а Жанна, дитя, отстраненное от наследования короны Франции, вышла замуж за Филиппа, сына графа д'Эврё, которому она принесла в приданое королевство Наварра. Таким образом Наварра ушла из французского королевского дома и вернулась туда только при Ген­рихе IV.

При Филиппе Длинном возобновились смуты пастуш­ков, которые мы описывали, рассказывая о царствовании Людовика IX. Эти новые банды вооруженных крестьян рыскали, как и прежние, по всей Франции, совершая, как и их предшественники, тысячи злодеяний пока, наконец, не рассеялись, как и они.

«Внезапно, — сообщает продолжатель Гильома из Нанжи, — эта беспорядочная толпа исчезла, словно дым, поскольку то, что по сути своей ничего не стоит, никогда никакой цены иметь не будет».

В 1321 году вслед за этими волнениями начались дру­гие, причиной которых стали прокаженные.[333] Внезапно пошел слух, будто по всей Аквитании источники и колодцы либо уже отравлены, либо вскоре будут отрав­лены ими. Многие прокаженные были арестованы и при­знались в этом преступлении. Стали отыскивать его при­чину, и письмо, полученное королем от сеньора де Партене, все ему разъяснило.

Сеньор де Партене сообщил королю, что один из самых известных прокаженных, схваченный в его владе­ниях, признался в ту минуту, когда он должен был быть предан огню, что совершить преступление его побудил какой-то еврей, который, дабы склонить его к этому, дал ему десять ливров и вручил яд, состоящий из человече­ской крови и настоя трех трав, однако не пожелал ска­зать, как они называются; туда же была добавлена освя­щенная облатка для причастия, и, когда вся эта смесь высохла, ее растолкли и растерли в порошок. Затем, раз­ложив порошок по мешочкам и привязав к ним по камню, эти мешочки стали кидать в источники и колодцы.[334] Евреи, схваченные и в свою очередь допро­шенные, рассказали следующую невероятную историю.

«Король Гранады, удрученный тем, что он не раз терпел поражения от христиан, и не имея возможности ото­мстить им силой оружия, решил совершить свою месть посредством коварства. Он собрал евреев своего королев­ства, чтобы вместе с ними отыскать какое-нибудь сред­ство уничтожить христианский мир, и обещал им огром­ные суммы, если они придумают какую-нибудь колдовскую порчу, которая приведет его к этой цели. Евреи ответили королю, что сами они вызывают у христиан слишком боль­шое недоверие, чтобы иметь возможность напустить на них какую-нибудь порчу, но в данных обстоятельствах их вполне смогут заменить прокаженные, бросая яд в источ­ники и колодцы. Как только король Гранады с этим согла­сился, евреи собрали вожаков прокаженных, и те по науще­нию дьявола были настолько прельщены их предложением, что, отступив от католической веры, они, как сознавались позднее многие прокаженные, растолкли святое причастие, подмешали его в этот смертельный яд и согласились взять на себя исполнение упомянутого преступления. И тогда предводители прокаженных, явившиеся со всех уголков хри­стианского мира, созвали четыре общих собрания, куда направили своих представителей все известные лепрозории. На этих собраниях вожаки заявили своим собратьям, что поскольку из-за проказы они кажутся христианам под­лыми, гнусными и не заслуживающими ни малейшего ува­жения, то вполне позволительно сделать так, чтобы все христиане либо умерли, либо тоже покрылись проказой, а когда все на свете станут прокаженными, в нем уже не будет отверженных. Этот замысел всем понравился, и каждый, со своей стороны, занялся его осуществлением; и вот таким образом, из рук евреев, этот смертельный яд распространился по Французскому королевству».[335]

И тогда королевским указом было объявлено, что все прокаженные, уличенные в участии в этом заговоре, будут преданы костру, а те, кто знал о заговоре, но не донес о нем, будут до конца своих дней находиться в тюремном заключении; если же какая-либо из прокажен­ных, виновная в этом злодеянии, окажется беременной, то ее будут держать в заключении до тех пор, пока она не родит, после чего ее немедленно предадут смерти.

За этим указом последовали казни. В Аквитании было сожжено множество евреев. В Шиноне вырыли огром­ную яму, разожгли там громадный костер и сожгли в нем за один только день сто шестьдесят евреев обоего пола.

«Многие из них, мужчины и женщины, — сообщает хро­ника, откуда мы позаимствовали эти подробности, — с пением, как если бы они были приглашены на свадьбу, пры­гали в эту яму. Многие из овдовевших женщин бросали в огонь своих собственных детей, опасаясь, что их отнимут, чтобы окрестить, присутствовавшие при этой казни хри­стиане, в том числе и дворяне».

В Витри сорок евреев, которых заподозрили в совер­шении этого преступления, были заключены в королев­скую тюрьму и, уверенные в том, какая участь их ожи­дает, решили, не желая умереть от рук необрезанных, что один из них убьет всех остальных. И тогда с общего согласия узники избрали для исполнения этого страш­ного поручения старшего из них, белобородого старика, которого за его благочестие звали с в я т ы м, а за его воз­раст — отцом. Он согласился, но лишь при условии, что ему дадут помощника; выбор пал на самого молодого из всех, красивого смуглого шестнадцатилетнего под­ростка, черноволосого и черноглазого. В руки каждого из них дали по ножу, и два этих избранника смерти, не колеблясь ни мгновения, приступили к своему губитель­ному делу, хотя среди тех, кому они наносили удары, были сыновья старика и отец юноши. Когда же никого, кроме них, в живых не осталось, они поднялись, залитые кровью, и оказались лицом друг к другу. И тут между двумя этими людьми завязался спор, кто кого должен убить. Старик хотел, чтобы его убил юноша, а тот хотел, чтобы его убил старик. Наконец они стали тянуть жре­бий: смерть выпала старику; он благословил юношу, под­ставил под нож шею и умер. Видя, что все убиты и он остался один, молодой еврей собрал все золото и сере­бро, что было при убитых, и, свив веревку из их одежд, привязал ее к тюремной решетке, которую он перепилил, и, никем не замеченный, поскольку ночь стояла темная, стал спускаться вниз. Добравшись до конца веревки, он опустил ноги и ощутил пустоту. Веревка оказалась корот­кой, и от земли его отделяло какое-то расстояние, кото­рое он из-за ночной темноты не в состоянии был опреде­лить. У него уже недоставало сил, чтобы подняться и, снова пустив в ход одежды убитых, удлинить веревку, на которой он висел; так что он выпустил ее из рук и рухнул вниз. Как оказалось, от земли его отделяло еще двадцать футов, и, обремененный тяжестью золота и серебра, находившихся при нем, он сломал себе ногу.

На следующий день его нашли христиане. Ему удалось отползти примерно на четверть льё от того места, где он упал, но двигаться дальше у него не хватило сил. Пере­данный в руки правосудия, он признался в том, о чем мы сейчас рассказали, и был повешен вместе с трупами тех, кого он помогал убить.

Пока Филипп не заболел, он вникал в подробности управления, которые до него никто не знал. Он хотел, чтобы во всем его королевстве пользовались едиными мерами для вина, зерна и прочих товаров и чеканили лишь одну-единственную монету. Однако этот последний его замысел встретил особенно яростное противодей­ствие, ибо ни знать, ни прелаты, ни городские общины не желали с ним соглашаться. Тем временем смертельная болезнь короля медленно, но неуклонно развивалась. Пять месяцев он провел на ложе страданий, причем «кое-кто задумывался, а не проклятия ли измученных в его прав­ление людей, которых он обременил неслыханными до того налогами и поборами, стали причиной его болезни». Нако­нец, 3 февраля 1321 года он скончался, успев приоб­щиться святых таинств, и «ему наследовал его брат Карл, граф де Ла Марш, не встретив ни возражений, ни противо­действия».

После того как Бланка, жена Карла IV, была осуждена за супружескую измену, он легко добился от папы рас­торжения брака и женился на Марии Люксембургской, которая вскоре умерла[336], до срока родив сына, не про­жившего и нескольких дней. Через два года после этого он женился на Жанне д'Эврё, от которой детей мужского пола у него не было.

С самого начала своего царствования, ознаменовавше­гося смутами в Италии и Англии, Карл заслужил имя «Справедливый», которое впоследствии присвоила ему история. Некий знатный сеньор по имени Журден де л'Иль, которому по просьбе папы Иоанна король про­стил восемнадцать преступлений, хотя каждое из них влекло за собой смертную казнь, и который «продолжал нагромождать одни злодеяния на другие, насилуя девушек, убивая людей, оказывая поддержку злодеям и убийцам, покровительствуя разбойникам и бунтуя против короля, в конце концов своей собственной рукой убил человека, состо­явшего на королевской службе, и был за это призван на суд в Париж»[337].

Он прибыл туда в сопровождении многочисленной и блестящей свиты, что не помешало королю учинить ему допрос, а затем заключить его в Шатле. В конечном счете он был приговорен учеными-правоведами к смерти, при­вязан к хвосту лошади, которая проволкла его по земле, а затем повешен на городской виселице.

Вскоре Карл показал еще один пример справедливо­сти. Сеньор де Партене, знатный и могущественный дво­рянин из Пуату, был обвинен в ереси и в связи с этим вызван в Париж, где ему предстояла встреча с королем. Он отправился туда, однако, дав отвод инквизитору, выдвигавшему против него обвинения, отказался отве­чать ему на допросе и подал апелляцию папе. И тогда Карл вернул сеньору де Партене уже конфискованные у него поместья и отправил его под надежной охраной к папе, «не желая, как было сказано, никому закрывать дорогу к справедливости»[338].

Король Франции потребовал этот замок себе, поскольку он был сооружен на его землях; король Англии, напро­тив, утверждал, что замок возведен на его землях и все права на это сооружение принадлежат ему. Третейские судьи, разбиравшие эту тяжбу, вынесли решение в пользу короля Франции. Это привело к войне с нашими ста­рыми врагами-англичанами, которая кончилась лишь с низложением Эдуарда II.[339]

Карл IV умер в своей королевской резиденции в Вен- сенском лесу 1 февраля 1328 года. Умирая, он оставлял Жанну д’Эврё беременной на седьмом месяце.

Чувствуя приближение конца, король собрал у своего ложа сеньоров и сказал им, что по его воле они должны будут, если королева родит сына, назначить опекуном ребенка Филиппа Валуа, двоюродного брата короля; если же, напротив, королева родит дочь, они вправе будут доверить королевство тому, кого сочтут достойным этого.[340]

Королева родила дочь, и в лице Карла IV угасла стар­шая ветвь Капетингов.

Генеральные штаты избрали королем Филиппа Валуа, его двоюродного брата, хотя Эдуард III, король Англии, был его племянником и, следовательно, ближайшим его родственником[341], но по материнской линии. Причина, по которой сеньоры высказались в пользу такого решения, состояла, по словам Фруассара, в том, что «Французское[342] «После многих происшествий и злоключений Эдуард II, обвиненный парламентом в нарушении законов страны и в том, что он доверялся недостойным министрам, был по решению этого парламента низложен и приговорен к пожизненному заключению, а корона незамедлительно перешла к Эдуарду III. Приговор, зачитанный ему в тюрьме, был состав­лен в следующих выражениях: «Я, Уильям Трассел, уполномоченный парламента и всей английской нации, от их имени и их властью объяв­ляю вам, что я отрекаюсь и отказываюсь от данной вам мною клятвы верности и с этой минуты лишаю вас королевской власти и торжественно заявляю, что более не подчиняюсь вам как своему королю»».

королевство столь благородно, что оно не должно перехо­дить по наследству к женщине и, следственно, к сыну этой женщины ... И монсеньор Филипп был коронован в Реймсе в 1328 году от Рождества Христова, в день Святой Троицы, после чего Францию и многие другие страны постигли вели­кая война и великое разорение, о чем вы можете узнать из нашей истории».[343]



Эпилог

Однако как раз на истории этих войн и этих разорений, которую мы намереваемся в дальнейшем рассказать во всех подробностях, обрывается предпринятый нами труд летописца; ибо краткое введение, только что прочитан­ное вами, является всего лишь сводом дат и фактов, соз­данным исключительно благодаря изысканиям историка и не содержащим и малой доли воображения поэта, если только не воспринимать как нечто поэтическое выдвину­тые нами религиозные теории и проистекающую из них политическую теорию.

Мы остановились на смерти Карла IV, поскольку с восшествием на трон Филиппа Валуа для Франции начи­нается новая эпоха. Национальная монархия достигла своей наивысшей точки и далее шаг за шагом спускается с феодальных высот, где Гуго Капет заложил фундаменты своего мощного здания, на равнины простонародья, где Луи Филипп, вероятно последний король этой династии, на один день установил свою палатку. Да будет же нам позволено, коль скоро мы оказались на вершине этой горы, бросить назад и вперед последний взгляд, который охватит с одной стороны Галлию Цезаря, а с другой — Францию Наполеона. Для наших читателей это будет одновременно кратким изложением сочинения, которое мы только что завершили, и план того, который мы намереваемся начать.

Галлия, завоеванная Цезарем, стала при Августе рим­ской провинцией: императоры посылали туда намест­ника, командовавшего префектами; такой наместник получал приказания непосредственно от республики и передавал их своим подчиненным: политика, принятая в целом по отношению к завоеванным странам, была такой же и для Галлии. Управление осуществлялось мягко и по-отечески, и, поскольку цивилизация принесла вар­варству прежде неизвестные ему удовольствия, искусства и утехи, ей, развратительнице по своей при­роде, оказалось нетрудно приучить к римским нравам коренные племена Галлии; здешний юг, чьи богатейшие равнины через Альпы соприкасались с Италией, чьи берега омывало то же самое море и чьи обитатели дышали тем же благоухающим воздухом, что и жители Сорренто и Пестума, стал любимейшей провинцией римлян; рим­ский Нарбон вырос вблизи греческой Массалии; Арль располагал амфитеатром, Ним — цирком, Отён — шко­лой, а Лион — храмами; туземные легионы, каждый воин которых с гордостью носил звание римского гражданина и которые набирали в Нарбонской провинции, через всю Галлию шли подчинять империи Бретань, которую она не могла покорить, точно так же как домашние слоны, обученные царями Индии, помогали им подчинять диких слонов.

За римским владычеством последовало франкское завоевание, за цивилизацией — варварство, и произошло это вовремя; гниение, разъедавшее сердце империи, охватило и ее члены; франкское копье отделило Галлию от римского тела и тем самым спасло ее; примечательно то, что цивилизация, победив варварство, убила его, а варварство, победив цивилизацию, оплодотворило ее.

Франкские вожди сохранили от римского правления все, что они смогли приспособить к своим обычаям, а главное, к своим интересам; власть вождей, как мы уже говорили, при Меровиге и Хлодвиге была единоличной; при их преемниках она оказалась раздробленной.

Раздробление власти, как мы опять-таки говорили, повлекло за собой раздробление земельной собственно­сти; с тех пор, как вожди стали владеть землей, они пожелали иметь своего представителя, подобно тому, как его имела королевская власть (мы уже упоминали, кто представлял в это время народ). Созданная ими долж­ность майордома следовала в своем развитии тем же изменениям, что и королевская власть, которую власть майордома была призвана рано или поздно заменить: временная при Сигеберте[344] и его преемниках, она была пожизненной при Хлотаре и, наконец, стала наслед­ственной при Хлодвиге II; однако, как и в случае коро­левской власти, в основе своей она являлась выборной. «Reges ex nobilitate, duces ex virtute sumunt[345]». Но стоило одной из этих двух соперничающих сил нарушить прин­цип выборности, как и другой пришлось тотчас же от него отказаться.

Король франков вовсе не обладал, как это можно было бы подумать, абсолютной властью. Помимо майордома, поставленного подле него, чтобы представлять права касты вождей, существовали еще советы, состоявшие из военачальников, которые решали тяжбы народа[346] с королем, общие смотры войск, назначавшиеся обычно на март или на май и уведомлявшиеся о том, что обсужда­лось на этих узких собраниях; все это происходило исключительно между завоевателями до тех пор, пока народ, представленный Церковью, не оказался, в свою очередь, собственником части земли; после этого в состав королевского совета вошли епископы, а на Мартовские и Майские поля стали направлять церковных депутатов; таким образом, получили представительство все три сословия собственников: королевская власть в лице короля, вожди в лице майордома и Церковь, или народ, в лице епископов.

Ниспровержение династии Меровингов династией Каролингов привело к возникновению пробела в пред­ставительстве этих властей: каста вождей уничтожила королевскую власть и заняла ее место; новые владыки полагали, что королевская власть и власть вождей теперь навсегда слились в одну-единственную силу, но они забыли, что под косой жнеца уже поднимаются всходы новой жатвы. Раз больше не было касты вождей, не было больше и нужды в их представителе; поскольку ее власть слилась с королевской властью, она уже не могла впредь избирать короля. Поэтому должность майордома была упразднена, и Карл Великий поместил на своих монетах девиз: «Carolus, gratia Dei rex[347]».

Таким образом, когда каста вождей стала господству­ющей, принцип выборности, на основе которого короли получали свою власть, оказался уничтоженным.

В итоге Карл стал первым и последним полновласт­ным правителем, ибо его предшественникам приходи­лось бороться против власти вождей, а его преемники должны были бороться против власти вассалов. При нем же, напротив, нет ни малейшего намека на сопротивле­ние со стороны какой-либо касты, которую он попирал ногами, стоило только ей поднять голову; никто не утверждает и не проверяет его приказы: он отдает их, и ему повинуются; он желает иметь собственные законы, и на смену кодексу Феодосия приходят капитулярии. Он желает иметь армию, и ее набирают; ему хочется побе­дить — он сражается.

Такое единство власти и силы понадобилось для того, чтобы Карл мог выполнить свою миссию и дойти до своей цели; понадобилось, чтобы один и тот же ум воз­вел по единому плану защитные стены этой огромной империи, чтобы варварство разбилось о них, не найдя в них ни единой слабой стороны, через которую оно могло бы туда проникнуть; понадобилось, наконец, чтобы цар­ствование Карла было долгим, ибо только он один спо­собен был завершить задуманный им огромный труд, и царствование Карла длилось сорок шесть лет.

Мы уже говорили в свое время, какова наша точка зрения на раздробление империи: наследники Карла проводили в еще больших масштабах тот же самый раз­дел земель, который начали сыновья Хлодвига, и одина­ковые причины привели к одинаковым последствиям, а именно, к возникновению новой касты сеньоров, порож­денной земельными пожалованиями, на которые короли династий Меровингов и Каролингов вынуждены были идти, чтобы взойти на трон, а затем, как им казалось, чтобы удержаться на нем. Карл, избавившись от власти франкских вождей, первым избрал в качестве девиза на монетах, которые только он один и имел право чеканить, слова «Carolus, gratia Dei гех». Французские сеньоры, из­бавившись, в свой черед, от франкского господства, отрицали тот факт, что свое начало они ведут от королев­ской власти, точно так же как Карл отрицал, что его власть исходит от касты вождей, и двести лет спустя они не только присвоили себе право чеканить монету, подобно императорам, но еще и избрали в качестве девиза на этой монете слова «gratia Dei», пример чего подала им коро­левская власть.[348]

Мы уже рассказали, каким образом произошел раскол между франкской королевской властью и французскими сеньорами, и объяснили, каким образом земельные соб­ственники противопоставили интересы страны интере­сам королевской власти, хотя и короли, и сеньоры при­надлежали к одному и тому же племени; мы привели достаточно большое число подробностей, касающихся зарождения, борьбы и победы национальной партии, чтобы быть избавленными от необходимости снова пока­зывать здесь картину этой переходной эпохи, занявшей место между королевской властью завоевателей и коро­левской властью нации.

Когда Гуго Капет взошел на престол, который до него уже занимали Эд и Рауль, первые французские короли, попавшие в череду германских королей, он обнаружил, что земли Франции поделены между семью крупными собственниками, владеющими ими уже не потому, что земли эти были уступлены или на время пожалованы королем, то есть как аллодами или фьефами, а милостью Божьей. Так что монархическая система, кото­рую ему предстояло построить, должна была во многих отношениях отличаться от той, что существовала при Карле Великом или Хлодвиге; королевская власть, полу­ченная им, напоминала скорее председательство в ари­стократической республике, чем диктатуру в империи: он был первым, но даже не самым богатым и не самым могущественным среди равных себе. Поэтому новый ко­роль начал с того, что довел число своих высших васса­лов до двенадцати, введя в их состав церковных пэров, чтобы обеспечить себе поддержку со стороны Церкви; затем, на этой прочной опоре из двенадцати мощных колонн, представлявших высший вассалитет, он возвел свод национальной монархии.[349]

Когда же благие деяния, которым предстояло обозна­чить эту первую эпоху, свершились, то есть когда новый язык, национальный, как и новая монархия, пришел на смену языку завоевателей; когда крестовые походы открыли дорогу с Востока искусствам и наукам; когда булла Александра III, провозгласившая, что всякий хри­стианин свободен, привела к освобождению крепостных; когда, наконец, Филипп Красивый, впервые посягнув на феодальную монархию, изменил ее, учредив три сосло­вия и сделав парламент безвыездным, — этой монархии, исполнившей свои задачи, пришло время уступить место другой, которая должна была исполнить свою собствен­ную миссию. И тогда появился Филипп Валуа, который нанес первый удар секирой по зданию, воздвигнутому Гуго Капетом, и с плеч слетела голова Клиссона.

Танги Дюшатель унаследовал секиру Филиппа Валуа. И через семьдесят лет после того, как тот нанес удар, он ударил в свой черед и с плеч слетела голова Иоанна Бур­гундского.

Так что, войдя в храм, Людовик XI обнаружил, что две феодальные колонны, поддерживавшие свод, уже разру­шены. Его миссия состояла в том, чтобы обрушить остальные. Он был верен ей и, едва вступив на трон, принялся за дело.

И тогда повсюду остались лишь руины феодализма: обломки Беррийского, Сен-Польского, Немурского, Бургундского, Гиенского и Анжуйского владетельных домов усыпали мостовую вокруг здания монархии, и оно, без сомнения, рухнуло бы за неимением опоры, если бы ко­роль не поддерживал одной рукой тот самый свод, из-под которого другой рукой он выбивал колонны.

В конце концов Людовик XI остался один, и новой опорой здания, придавшей ему равновесие, стал гений короля.

К его времени восходит первая национальная абсо­лютная монархия. Однако самовластие он оставил в наследство слишком слабым преемникам, чтобы они могли его продолжать. На место знатных вассалов, сокру­шенных Людовиком XI, при Карле VIII и Людовике ХП пришли знатные сеньоры; так что, когда Франциск I вступил на престол и со страхом увидел, как колеблется здание монархии, он, решив использовать первоначаль­ные его опоры и не найдя их, пытаясь найти дюжину людей из железа, но встретив лишь две сотни людей из плюша, понадеялся обрести равную силу в умножении сил, стоящих ниже, и заменил знатными сеньорами знат­ных вассалов, ничуть не тревожась о том, что высота свода опустится до уровня этих новых колонн, если только понижение свода способно было укрепить здание. И в самом деле, хотя созданные им опоры оказались более тонкими и менее высокими в сравнении с преж­ними, они были не менее прочными, ибо по-прежнему представляли слой земельных собственников и увеличе­ние их числа находилось в точном соответствии с раз­делом земель, произошедшим за время между правле­нием Людовика XI и его собственным царствованием.[350]

Так что Франциск I оказался основателем монархии знатных сеньоров, как Гуго Капет был основателем монархии знатных вассалов.

Затем, когда эта вторая эпоха национальной монархии стала приносить плоды; когда книгопечатание придало некоторую устойчивость возрождающимся наукам и сло­весности; когда Рабле и Монтень придали языку научную основу; когда вслед за Приматиччо и Леонардо да Винчи на землю Франции вступили искусства; когда Лютер в Германии, Уиклиф в Англии, Кальвин во Франции посредством религиозной реформации подготовили реформацию политическую; когда освобождение Кале, убравшее с французской земли последний след завоеваний Эдуарда III, закрепило наши военные границы; когда Варфоломеевская ночь, произведшая действие, противоположное тому, какое от нее ожидали, пошатнула религию и королевскую власть, которые выступали заодно, проливая кровь гугенотов; когда казнь Ла Моля, убийство Гизов и осуждение Бирона возвестили знатным сеньорам, что время пришло и их час пробил, точно так же, как некогда это дали понять знатным вассалам казнь Клиссона и убийство Иоанна Бургундского, — вот тогда на горизонте, точно красная комета, появился Ришелье[351], этот размашистый косарь, которому предстояло выпу­стить на эшафоте те остатки крови, какие после граж­данской войны и дуэлей еще сохранялись в жилах знати.

Прошло сто сорок девять лет с того времени, как умер Людовик XI.

Мне нет нужды говорить, что миссия у двух этих людей были одна и та же, и всем известно, что Ришелье испол­нял ее столь же свято, как и Людовик XI.

Так что Людовик XIV застал внутреннюю часть монар­хического здания не только лишенной двухсот колонн, которые его поддерживали, но еще и заваленной их обломками: трон так твердо стоял на выровненной земле Франции, что король, хотя он и был ребенком, поднялся на него, не оступившись; затем, когда он достиг совер­шеннолетия, перед ним открылась дорога к неограничен­ной власти, проложенная столь широкой стопой, что ученику оставалось лишь двигаться по следу своего учи­теля, а ему это было необходимо, ибо Людовик XIV не обладал врожденным талантом своевластия и склонность к нему приобрел лишь в результате воспитания.

Тем не менее Людовик XIV исполнил свое предназна­чение: он сделался средоточием королевства, взял в свои руки все бразды правления и натягивал их столь долго, столь сильно и столь беспрерывно, что, умирая, мог предвидеть, как они порвутся в руках его преемников.

Затем пришло Регентство, разлив свою навозную жижу по всему королевству, и из земли поднялась аристокра­тия.

Так что Людовик XV, достигнув совершеннолетия, ока­зался точно в таком же положении, в каком некогда находились Франциск I и Гуго Капет. Монархию следо­вало преобразовать, однако никого уже не было на месте знатных сеньоров, никого не было на месте знатных вассалов: лишь слабые и многочисленные побеги росли там, где прежде стояли крепкие и мощные стволы. И потому ему необходимо было опустить еще ниже свод здания монархии, вновь подменить силу числом и вместо двена­дцати знатных вассалов Гуго Капета, вместо двухсот знатных сеньоров Франциска I использовать в качестве опор шаткого сооружения пятьдесят тысяч аристократов регентства герцога Орлеанского.

Наконец, когда эта третья эпоха национальной монар­хии принесла свои плоды, плоды Асфальтового озера, полные гнили и праха; когда такие люди, как Дюбуа и Ло, Помпадур и Дюбарри, уничтожили уважение к коро­левской власти, а такие, как Вольтер и Дидро, д'Аламбер и Гримм, погасили религиозную веру, то религия, эта кормилица народов, и королевская власть, эта основа­тельница человеческих сообществ, к тому же еще полно­стью замаранные от людских прикосновений, вознеслись к Господу, чьими дочерьми они были.

Их бегство оставило без защиты монархию, основан­ную на божественном праве, и Людовик XVI увидел, как с промежутком в четыре года на востоке засверкало пламя Бастилии, а на западе — нож эшафота.

Но теперь уже не один человек пришел сеять разруше­ние, ибо одного человека было бы недостаточно для уни­чтожения монархии: поднялась вся нация целиком и, увеличив число рабочих в соответствии с масштабами предстоящего труда, направила четыреста депутатов, чтобы сокрушить аристократию, эту дочь всесилия знат­ных сеньоров, эту внучку всесилия знатных вассалов.

Двадцать второго сентября 1792 года Национальный Конвент взял в руки наследственную секиру.

Прошло сто сорок девять лет с того времени, как умер Ришелье.

Есть нечто удивительное и словно ниспосланное Про­видением в этом совпадении сроков: Ришелье появляется через сто сорок девять лет после Людовика XI, а Нацио­нальный Конвент — через сто сорок девять лет после Ришелье.

Отметим здесь одно великое заблуждение, в которое одни впадают по невежеству, а другие поддерживают по злому умыслу: 93-й год был годом революции, но не республики; это слово стало употребляться из ненависти к монархии, а не из-за сходства понятий. Нож гильотины сделан в форме треугольника, и в то же время треуголь­ник служит символом Бога: однако кто осмелится за­явить, что они неразрывно связаны между собой?

Термидорианская реакция спасла жизнь тем остаткам аристократии, каким предстояло вот-вот погибнуть от руки Робеспьера; секира, которая должна была ее убить, лишь нанесла ей глубокую, но не смертельную рану: Бур­боны, вернувшись во Францию в 1814 году, вновь застали там аристократию; древняя монархия тотчас же узнала свою старую опору и доверила ей охранять палату пэров — этот поставленный прямо в сердце Франции последний оплот королевской власти, основанной на божественном праве.

Таким образом, воля Провидения оказалась на корот­кий миг нарушена преждевременными событиями 9 тер­мидора, и когда то божество, которое печется о законе прогресса, под каким бы именем оно ни выступало — Бога, Природы или Провидения, — бросило взгляд в нашу сторону, оно с удивлением увидело в самом сердце Франции живую и засевшую в своем укрытии аристокра­тию, которая, как ему казалось, была уничтожена Кон­вентом.

Но вот взошло солнце июля и, как солнце Иисуса Навина, на три дня остановилось на небе.

И тогда свершилась эта удивительная революция, обрушившаяся лишь на то, на что она должна была обру­шиться, и уничтожившая лишь то, что она должна была уничтожить; революция, которую считали новой и кото­рая была дочерью 93-го года; революция, которая дли­лась всего три дня, ибо ей нужно было сокрушить лишь остатки аристократии, и которая, погнушавшись напасть с секирой или мечом на умирающего, удовольствовалась тем, что парализовала его действия с помощью закона и судебного постановления, как поступают с выжившим из ума стариком, которого лишает дееспособности семей­ный совет.

Это закон от 10 декабря 1831 года, упразднивший наследственное пэрство.

Это постановление от 16 декабря 1832 года, гласящее, что кто угодно может называть себя графом или маркизом.[352]

На следующий день после того как произошли эти два события, Июльская революция завершилась, ибо аристократия была если и не мертва, то, по крайней мере, свя­зана по рукам и ногам; безупречно честная часть палаты пэров, представленная такими людьми, как Фиц-Джеймс и Шатобриан, покинула Люксембургский дворец, чтобы никогда туда не возвратиться, и с их уходом всякое ари­стократическое влияние в государстве исчезло, уступив место влиянию крупных собственников.

Вот как это влияние установилось.

Луи Филипп занял место возле угасающей королев­ской власти, словно наследник у изголовья умирающего. Он завладел завещанием, которое народ вполне мог бы отменить; однако народ, с присущим ему глубоким умом, понял, что должна исчерпать себя последняя форма монархии и что ее представителем является Луи Филипп; так что народ ограничился тем, что соскоблил с наслед­ственного герба «Gratia Dei», а если и не начертал на нем слова «Gratia populi[353]», то лишь потому, что был вполне уверен: больше всего король станет вспоминать их в те минуты, когда будет казаться, что он их забыл.

Тем не менее и для нового здания монархии нужны были новые опоры. Но не не существовало уже пятиде­сяти тысяч аристократов Людовика XV; лежали в могилах двести знатных сеньоров Франциска I; покоились в своих феодальных усыпальницах двенадцать знатных вассалов Гуго Капета, и на место уничтоженных каст, олицетво­рявших привилегии для немногих, стали приходить воз­никающие повсюду земельная собственность и инду­стрия, олицетворяющие право для всех. Луи Филиппу даже не пришлось делать выбор между кастовыми сим­патиями и потребностями времени: на место пятидесяти тысяч аристократов Людовика XV он поставил сто шесть­десят тысяч крупных земельных собственников и про­мышленников эпохи Реставрации, и свод монархиче­ского здания опустился еще на одну отметку по направлению к народу — самую низкую и самую послед­нюю.

Таким образом, после каждой революции, которая все разрушает, настает период спокойствия, в течение кото­рого все строится заново; после каждой жатвы землю оставляют под паром, чтобы на ней поднялись затем ростки нового урожая. После царствования Людовика XI, ставшего ужасом для знатных вассалов, настали царство­вания Карла VHI и Людовика XII, когда возникла каста знатных сеньоров. После царствований Людовика XIII и Людовика XIV, ставших 93-м годом для знатных сеньо­ров, настало Регентство, в течение которого появилась аристократия; наконец, после царствования Комитета общественного спасения, выкосившего аристократов, наступила Реставрация, во время которой пустила ростки каста крупных земельных собственников.

И тут самое время обратить внимание на то, какое полное сходство существует между реформатором и реформируемым обществом: разве Луи Филипп с его нарядом, настолько общеизвестным, что он вошел в поговорку, и с его укладом жизни, настолько простым, что он сделался примером для подражания, не был образ­чиком крупного земельного собственника или крупного промышленника?

А Людовик XV с его бархатным камзолом, покрытым шитьем и блестками, с его шелковым жилетом, с его шпагой со стальным эфесом и бантом из лент, с его рас­путным нравом, развращенным умом, эгоистичным пользованием дня сегодняшнего и безразличием к буду­щему, — разве это не законченный образчик аристо­крата?

Ну а Франциск I, с его головным убором, увенчанным перьями, с его шелковым кафтаном, бархатными туф­лями с разрезом, изящно-надменным умом и благородно­распутным нравом, — разве это не совершенный образ­чик знатного сеньора?

Наконец, их общий предок Гуго Капет, покрытый железными латами, опирающийся на свой железный меч и наделенный железным характером, — разве не видится он нам стоящим на горизонте, словно точный образчик знатного вассала?

Однако тут в голове у наших читателей вполне есте­ственно должен возникнуть вопрос, упреждая который, мы не побоимся прервать цепь наш доводов:

«Как вы впишете в эту грандиозную систему упадка монархии, только что представленную нам, Наполе­она?»

Что ж, ответим.

Как нам представляется, еще в незапамятные времена три человека были избраны по замыслу Божьему, дабы совершить дело духовного перерождения: Цезарь, Карл Великий и Наполеон.

Цезарь подготовил приход христианства.

Карл Великий — цивилизации.

Наполеон — свободы.[354]

Мы уже рассказывали, как Цезарь подготовил приход христианства, собрав в руках победоносного Рима четыр­надцать завоеванных народов, над которыми вознеслось распятие.

Мы уже рассказывали, как Карл Великий подготовил приход цивилизации, отразив на всех рубежах своей обширной империи натиск варварских народов.

А теперь мы расскажем, как Наполеон подготовил приход свободы.

Когда 18 брюмера Наполеон завладел Францией, она все еще пребывала в лихорадке гражданской войны и во время одного из приступов этой горячки вырвалась так далеко вперед других народов, что они уже не могли идти в ногу с ней; в итоге общее равновесие оказалось нару­шенным из-за этого чрезмерного прогресса отдельной нации; то было безумие свободы, которую, по мнению королей, следовало заковать в цепи, чтобы излечить.

Наполеон, с его наитием деспота и воина, с его двой­ственной натурой человека из народа и аристократа, ока­зался позади идей Франции, но впереди идей Европы; противодействуя прогрессу внутри страны, он способ­ствовал ему за ее пределами.

Безрассудные короли объявили этому человеку войну!..

И тогда Наполеон собрал все самое чистое, самое мыс­лящее, самое передовое, что было во Франции; он сфор­мировал из этих людей армии и повел эти армии в Европу; повсюду они несли смерть королям и дыхание жизни народам; везде, куда приходил дух Франции, вслед за ним гигантскими шагами шла свобода, разбрасывая по ветру революции, словно сеятель — семена. Наполеон лишается трона в 1815 году, но не проходит и трех лет, как урожай, который он заложил, уже готов к жатве.

1818 год. Великое герцогство Баденское и Бавария тре­буют конституцию и получают ее.

1819 год. Вюртемберг требует конституцию и получает ее.

1820 год. Революция и конституция кортесов в Испа­нии и Португалии.

1820 год. Революция и конституция в Неаполе и Пье­монте.

1821 год. Восстание греков против Турции.

1823 год. Учреждение ландтагов в Пруссии.

Только один народ, в силу самого своего географиче­ского положения, избежал этого прогрессивного влия­ния, ибо он был слишком удален от нас для того, чтобы мы могли когда-нибудь помыслить о том, чтобы вступить на его землю. Наполеон, вынужденный обратить на этот народ свой взгляд, в конце концов свыкается с этим рас­стоянием; вначале ему кажется, что преодолеть подобное расстояние возможно, а затем он приходит к мысли, что сделать это нетрудно; достаточно иметь предлог, и мы завоюем Россию, как уже завоевали Италию, Египет, Гер­манию, Австрию и Испанию; предлог не заставляет себя ждать: английский корабль заходит в какой-то из портов Балтийского моря, вопреки обязательствам России под­держивать континентальную блокаду, и тотчас же Напо­леон Великий объявляет войну своему брату Алексан­дру I, царю Всея Руси.

Вначале кажется, что промысл Господний рушится, столкнувшись со склонностью человека к деспотизму. Франция вторгается в Россию, однако свобода и рабство никак не соприкоснутся между собой; никакое семя не прорастет в этой заледеневшей земле, ибо перед нашими войсками будут отступать не только войска противника, но и его население. Земля, которую мы завоевываем, оказывается пустыней; столица, которая попадет под нашу власть, окажется уничтоженной пожаром, и, когда мы вступаем в Москву, Москва пуста, Москва охвачена огнем!

Так что миссия Наполеона выполнена, и настал момент его падения, ибо теперь его падение будет столь же полезно для дела свободы, как прежде было полезно его возвышение. Царь, столь осторожный перед лицом побеждающего противника, станет, наверное, неосторож­ным перед лицом побежденного противника: он отступал перед завоевателем, но, наверное, будет преследовать беглеца.

Господь отводит свою хранительную длань от Напо­леона, и, дабы вмешательство небесных сил в дела чело­веческие стало на этот раз совершенно очевидным, теперь уже не люди воюют с людьми, а изменяется поря­док времен года: снег и мороз прибывают форсирован­ным маршем, и стихии уничтожают армию.

И все же то, что заранее постигло в своей премудрости Провидение, происходит: коль скоро Париж не сумел принести свою цивилизацию в Москву, Москва сама придет за ней в Париж; через два года после пожара своей столицы Александр вступит в нашу.

Однако его пребывание там окажется слишком корот­ким и его солдаты едва коснутся земли Франции; наше солнце, которое должно было бы озарить им путь, всего лишь ослепит их.

Господь вновь призывает своего избранника, Напо­леон возвращается, и гладиатор, все еще истекающий кровью после своей последней битвы, идет к Ватерлоо не сражаться, а подставить под удар свое горло.

И Париж вновь открывает ворота царю и его дикар­ской армии; на этот раз оккупация задержит на три года на берегах Сены этих людей с Волги и Дона; затем, неся на себе отпечаток новых и странных идей и невнятно произнося незнакомые слова «цивилизация» и «свобода», они скрепя сердце вернутся в свои варварские края, и через восемь лет в Санкт-Петербурге вспыхнет республи­канский заговор.

Перелистайте гигантскую книгу прошлого и скажите мне, в какую эпоху вы видели столько колеблющихся тронов и столько убегающих в разные стороны королей; дело в том, что, проявив неосмотрительность, они погребли своего недобитого врага живым, и теперь ново­явленный Энкелад сотрясает землю каждый раз, когда он ворочается в своей могиле.

И вот, словно живые доказательства высказанного нами утверждения, что, чем более гений велик, тем более он слеп, с промежутками в девятьсот лет приходят: Цезарь, язычник, подготовивший приход христиан­ства;

Карл Великий, варвар, подготовивший приход цивили­зации;

Наполеон, деспот, подготовивший приход свободы.

Поневоле возникает соблазн думать, что это один и тот же человек, появляющийся в определенные эпохи и под разными именами, чтобы исполнять некий единый замысел.

И теперь, когда слово Христово исполнилось, народы двинулись равным шагом к свободе, следуя, правда, друг за другом, но на предельно близком расстоянии[355], и, Франция, что бы ни делали от ее великого имени управ­лявшие ею мелкие людишки, тем не менее сохранила за собой положение революционного авангарда всех наро­дов.

Лишь два человека, два ребенка могли бы сбить ее с дороги и повести не по тому пути, ибо они олицетворяли собой два принципа, противоположных ее принципу движения вперед:

Наполеон II и Генрих V.

Наполеон II олицетворял принцип деспотизма.

Генрих V — легитимизма.

Однако Бог простер обе свои длани и коснулся ими двух крайних точек Европы, одна из которых — Шён- бруннский дворец, другая — крепость Блай.

И что же, скажите мне, сталось с Генрихом V и Напо­леоном II?

Теперь, когда, проявляя бесстрастность, мы сделались немногословными, но точными историками прошлого, с той же математической сдержанностью бросим взгляд на настоящее, и, возможно, нам удастся увидеть в нем какие-нибудь проблески будущего.

Мы вступали вслед за монархией на каждую из четы­рех грандиозных ступеней, которые она преодолела и которые обрушивались позади нее, каждый раз указывая ей своим падением, что вернуться назад тем же самым путем невозможно; мы видели, как она шла к нашему времени, опираясь поочередно на двенадцать знатных вассалов Гуго Капета, двести знатных сеньоров Франци­ска I и пятьдесят тысяч аристократов Людовика XV. И вот сегодня она сделала остановку возле нас, поддержи­ваемая ста шестьюдесятью тысячами крупных земельных собственников и промышленников, представителем которых, как уже было сказано, является Луи Филипп. А теперь посмотрим, может ли подобное представительство быть достаточным для Франции и должны ли все наши земельные собственники этим довольствоваться.

Мы так не считаем.

Самая верхняя оценка числа землевладельцев, суще­ствующих ныне во Франции, составляет пять миллионов, а самая умеренная — четыре с половиной миллиона. Мы примем эту последнюю оценку в качестве нижней.

Среди этих четырех с половиной миллионов землевла­дельцев набирается в общей сложности сто тринадцать тысяч человек, обладающих имущественным цензом в двести франков и более; владельцы торговых билетов в больших городах, таких, как Париж, Лион, Бордо, Мар­сель, Нант, Руан и т.д., доводят до ста шестидесяти тысяч число избирателей, включенных в списки 1831 года. Таким образом, крупная промышленность присоединя­ется к крупной земельной собственности в пропорции один к трем.

Вычтите эти сто тринадцать тысяч из общего числа землевладельцев, равного, как мы только что установили, четырем с половиной миллионам, и останется четыре миллиона триста восемьдесят семь тысяч земельных соб­ственников, лишенных права посылать своих представи­телей в палату депутатов; тем не менее эти политические парии платят более двух третей всех налогов, тогда как сто тринадцать тысяч привилегированных земельных собственников платят менее одной трети.

Разделим теперь эти сто тринадцать тысяч человек на избираемых и избирателей и получим четырнадцать тысяч лиц с цензом в пятьсот франков и девяносто девять тысяч — с цензом в двести франков.

Таким образом, лишь четырнадцать тысяч человек удо­стоены права принимать активное участие в управлении государством; девяносто девять тысяч принимают в этом управлении лишь фиктивное участие, посылая людей, которые даже не представляют их, ибо они не являются им ровней, а превосходят их в отношении гражданских прав и имущественного положения.

Среди этих четырнадцати тысяч аристократов земель­ной собственности, годных к тому, чтобы становиться депутатами и, следовательно, министрами, пэрами, госу­дарственными советниками, главными налоговыми сбор­щиками и префектами, то есть занимать самые лучшие должности, притязать на которые все прочие недостойны и неспособны, примерно семь тысяч, то есть половина, обременены разорительными ипотеками и домогаются депутатства как средства поправить свои расстроенные и скорее номинальные, чем действительные, состояния, продавая свои голоса тем, кто облечен властью.

Таким образом, система государственного управления при Луи Филиппе является в действительности лишь представительством четырнадцати тысяч привилегиро­ванных лиц, хотя на первый взгляд кажется, что она опи­рается на сто шестьдесят тысяч граждан, имеющих изби­рательный ценз.

И вот тут мы расходимся с республиканскими теори­ями, предшествовавшими нашей, ибо, вместо того чтобы связывать дух прогресса с пролетариями, мы надеемся обрести его в имущих; дело в том, что в настоящее время имущие составляют чуть ли не большинство во Франции, ведь достаточно только учесть сына, племянника и какого-нибудь наследника каждого из тех, кто входит в число этих четырех с половиной миллионов землевла­дельцев, и тотчас вы будете располагать девятью миллио­нами человек, имеющих те же самые интересы и, следо­вательно, то же самое желание — желание сохранения, желание, о которое разбиваются всякие попытки расхи­щения, даже если земельная собственность, находящаяся в руках имущих, не будет, как это имеет место теперь, неотчуждаемой, ибо, отделив от оставшихся двадцати миллионов французов женщин, детей и стариков, вы не наберете столько же пролетариев, сколько имеется соб­ственников. Но, повторяем, собственность неотчужда­ема, что бы, пытаясь внушить страх и тем самым при­влечь на свою сторону, ни говорило своим лживым голосом правительство, которое, обманным путем, как нами доказано, провозгласив себя представителем всех собственников, затем сумело на время внушить имущим, что безопасность их земельных владений заключается исключительно в той защите, какое оно предлагает им против тех, кто, не владея ничем, надеется заполучить землю.

Так что надо всего-навсего успокоить эти страхи, и этого будет достаточно для того, чтобы присоединить к прогрессивному движению земельных собственников, которым сиюминутная нерешительность придает види­мость ретроградов и которые, мы уверены, утратят ее сразу же, как только они увидят, что общие интересы подталкивают их вперед и при этом их личные интересы не страдают.

Докажем теперь, что эти страхи беспочвенны.

Если внимательно проследить эту длинную историю Франции, только что прочитанную вами, то можно заме­тить, что итог каждой очередной революции, картину которой мы разворачивали перед глазами читателя, состоял в том, что земельная собственность дробилась, перемещаясь из рук, в которых она находилась, в руки большего числа людей, причем стоящих все ближе к про­стому народу: дело в том, что народ, рожденный на земле, один только и имеет право владеть ею, ибо Господь сотворил его ради этой земли, а эту землю ради него; из-за какой-нибудь случайности она вполне может пере­стать быть его собственностью на какое-то более или менее долгое время, но при этом, до тех пор пока она снова не станет принадлежать ему, гармония будет нару­шена; в этом и кроется причина революций, которые кажутся расстройством общественного порядка, тогда как на самом деле являются лишь средством, ведущим, напротив, к восстановлению этого порядка в том виде, в каком он существовал изначально.

Все помнят, что Цезарь превратил Галлию в римскую провинцию, а галлов — в римских граждан; другими сло­вами, от своего присоединения к империи побежденный народ не утратил никаких прав на землю, на которой он жил, и это понятно: римляне захватывали, но не вторга­лись. Римскому духу было тесно во вселенной, но рим­скому народу было хорошо в Риме.

Франкское завоевание имело совершенно противопо­ложный характер; ведомые Меровигом племена были насильственно, толчком за толчком, вытеснены из Гер­мании восточными народами, которые спускались с пло­скогорий Азии и появление которых под командованием Алариха и Аттилы предстояло увидеть Европе; не жажда воинской славы толкала в сторону Галлии эти вооружен­ные толпы нищих, двигавшиеся в поисках какого-нибудь королевства, а потребность в крове, способном послу­жить пристанищем для их отцов, жен и детей; а поскольку к этому времени вся земля была уже занята, они захва­тили ее у тех, кто был слабее их, выставив предлогом, что те, кто был сильнее их, захватили их собственную землю.

Так что мы видели, как первые короли Франции захва­тили Галлию и разделили завоеванные земли между сво­ими вождями, ничуть не беспокоясь о том, что они вла­деют ею по праву сильного.

Мы видели также, что с началом национального про­тиводействия завоеватели переняли интересы француз­ской почвы и выступили против интересов франкской династии; таким образом, они наделили королевство своей национальностью, но, образовав привилегирован­ные касты, сохраняли земли народа.

Людовик XI передал эти земли от знатных вассалов знатным сеньорам, а Ришелье — от знатных сеньоров аристократии, но лишь Конвент передал их от аристо­кратии народу. Только после 93-го года эти земли снова оказались, как и во времена галлов, в руках тех, кто на самом деле имел право обладать ими; но, чтобы это слу­чилось, понадобилось четырнадцать веков и шесть рево­люций; а чтобы все было законно и вопроса о давности владения не стояло, земли следовало выкупать.

И вот ради осуществления этого глубокого замысла, за который те, кто извлек из него наибольшую выгоду, были, возможно, менее всего признательны Конвенту, он пустил в обращение то огромное количество ассигнатов (сорок четыре миллиарда), какое дало народу возмож­ность приобретать землю, ибо стоимость этих обесценен­ных денег, совершенно искусственная, когда речь шла о любой другой покупке, становилась вполне реальной при покупке недвижимости, которая скорее по наитию, чем осознанно, была названа Конвентом национальным имуществом. Именно благодаря такому приему, спо­собствовавшему, во-первых, упразднению права первород­ства, а во-вторых, уничтожению майоратов, и произошло это невероятное увеличение земельных собственников, число которых за сорок лет возросло с пятидесяти тысяч до четырех с половиной миллионов.

Таким образом, сегодня владельцы земли могут счи­тать свою собственность неотчуждаемой, а всякую новую революцию невозможной. Да и в самом деле, какую цель могла бы иметь в наше время революция? Ведь теперь, когда все касты, от знатных вассалов до аристократии, уничтожены, раздел земель, которому прежде препят­ствовали привилегии этих каст, происходит самым есте­ственным образом в среде народа, этой великой и единой семьи, где все люди являются братьями и где все имеют одни и теже права.

Стало быть, земельные собственники, столь влиятель­ные сами по себе, не нуждаются в искусственной под­держке правительства, которое не представляет их и, получая от них все, тогда как они не получают от него ничего, смертельно опасно для их существования, при­нимая во внимание кровь, которую оно в виде бюджет­ных поступлений извлекает из тела нации, чтобы впры­скивать ее в свои собственные жилы. Правительство выполняет в государстве ту же обязанность, какую в человеческом теле выполняет сердце: оно должно воз­вращать в артерии такое же количество крови, какое артерии ему на время предоставляют; если, судя по пульсу, ее будет хоть на одну каплю меньше, весь меха­низм окажется расстроенным.

Так что нынешнее правительство падет без какого бы то ни было внешнего толчка, просто благодаря тому, что революционную политику сменит политика целесообраз­ная; оно падет не благодаря усилиям пролетариев, а по воле имущих; оно падет, ибо не представляет никого, кроме аристократии собственности, и зиждется только на ней, а та, ежечасно истребляя себя за счет разделов земель, однажды оставит его без всякой опоры.

И вот как, по всей вероятности, это произойдет.

Избиратели с имущественным цензом в двести фран­ков первыми заметят, что сделанная им уступка избира­тельного права совершенно обманчива; что второстепен­ное участие, которое они принимают в управлении государством, не может заставить его отклониться от избранного им направления, даже если это направление противоположно их интересам, поскольку влияние на него таких избирателей является косвенным и осущест­вляется с помощью депутата, состояние которого, по самой нижней оценке, на три пятых больше, чем у них, а нам прекрасно известно, что только равные нам по имущественному положению понимают наши нужды, ибо испытывают их сами; что только равные нам по общественному положению воспринимают наши инте­ресы, ибо наши интересы являются одновременно и их интересами, и, следовательно, мы должны поручать пред­видеть наши нужды и защищать наши интересы только таким людям.

В тот день, когда избиратели убедятся в этой истине — а день этот близок, — они потребуют у депутатов, посы­лаемых ими в палату, обещания снизить ценз избираемо­сти до двухсот франков, а избирательный ценз — до ста франков; кандидаты дадут такое обещание, чтобы быть избранными, выполнят его, чтобы быть переизбранными, и следствием такого корыстного расчета станет снижение как избирательного ценза, так и ценза избираемости.

И тогда начнется парламентская революция.

Затем, в свою очередь, избиратели с цензом в сто франков заметят, что они представлены избираемыми с цензом в двести франков ничуть не больше, чем те были представлены цензовиками с цензом в пятьсот франков; это открытие приведет к таким же последствиям, такое же требование повлечет за собой такой же результат, и подобным образом ценз будет снижаться, причем в постоянно убывающей прогрессии, до тех пор, пока каж­дый пролетарий не станет избирателем, а каждый соб­ственник не обретет права быть депутатом.

И тогда парламентская революция завершится.

В итоге сложится правительство, отвечающее нуждам, интересам и желаниям всех; пусть оно называется монар­хией, президентской или парламентской республикой — это совершенно безразлично, поскольку такое прави­тельство будет всего-навсего магистратурой, причем, вероятно, магистратурой пятилетней, так как пятилетний срок исполнения чиновниками своих обязанностей явля­ется той формой правления, которая в наибольшей сте­пени может обеспечить спокойствие населению, ибо те, кто доволен руководящей деятельностью своих уполно­моченных, имеют надежду их переизбрать, а те, кто ими недоволен, имеют право отрешить их от должности.

Но при этом, подобно тому, как крупным земельным собственникам с их переходным, временным правитель­ством следовало иметь своего представителя, второраз­рядные собственники должны, в свой черед, иметь сво­его; однако тот, кто представлял одних, не сможет представлять других, ибо необходимо, чтобы этот новый представитель был точным образчиком своей эпохи, как Луи Филипп, Людовик XV, Франциск I и Туго Капет были образчиками своего времени. Необходимо, чтобы он был рожден в гуще народа, дабы между ним и наро­дом существовало взаимное сочувствие; необходимо, чтобы его личное состояние не превосходило средний размер состояний других людей, дабы его интересы были сходны с общими интересами; необходимо, наконец, чтобы предоставляемый ему цивильный лист был огра­ничен издержками на его первоочередные нужды, дабы вырвать из его рук возможность взяточничества, с помо­щью которого он после избрания своего преемника мог бы содержать партию, не отражающую более волю нации; стало быть, такой человек не может быть ни принцем королевской крови, ни крупным собственником.

Вот бездна, в которой исчезнет скоро нынешнее пра­вительство; маяк, зажженный нами на его пути, осветит лишь его крушение, ибо, даже если бы оно захотело сме­нить курс, теперь ему уже не удастся сделать это: его увлекает чересчур быстрое течение, его гонит чересчур сильный ветер. Но в час его гибели наши воспомина­ния — воспоминания человека — возобладают над нашим стоицизмом гражданина и раздастся голос, который крикнет: «Смерть королевской власти, но да спасет Бог короля!»

И это будет мой голос.



Загрузка...