Письма
из Санкт-Петербурга

Отправляясь два месяца тому назад в Санкт-Петербург, я дал себе слово написать несколько писем по поводу освобождения крепостных в России.

Со стороны, с теми представлениями, какие мы соста­вили себе о свободе и рабстве, представлениями, осно­ванными на общих принципах и уроках собственной истории, может показаться, да мне и самому так каза­лось, что нет ничего проще, чем написать эти письма.

Мне понадобилось провести в России два месяца, чтобы прийти к убеждению, что, напротив, нет ничего труднее. И доказательство этого состоит в том, что даже писавшие на данную тему русские, к какой бы партии они ни принадлежали и какого бы оттенка мнений ни придерживались, так и не сумели угодить своим товари­щам по партии и своим единомышленникам.

Дело в том, что это вопрос одновременно принципов, предрассудков и материальных интересов; что к нему причастны те, кто выражает идеи, и те, кто их осущест­вляет; утописты, устремленные в будущее, и реалисты, действующие в настоящем; пресса, поднимающая рево­люции и не видящая при этом цели, к которой они ведут, и государственные деятели, тревожащиеся о путях, кото­рые революциям предстоит пройти, прежде чем достичь этой цели.

По прошествии двух месяцев, побеседовав с людьми, которые подвигнули императора издать закон об осво­бождении крестьян, и с крепостными, в пользу которых этот закон был издан; с журналистами, которые спрово­цировали его появление, и с помещиками, по интересам которых он наносит удар, я счел возможным дать точные сведения о том, какое воздействие он оказывает в насто­ящее время и каковы будут его последствия в будущем.

Но, поскольку для меня все зиждется на уроках исто­рии, да позволит мне читатель представить ему некото­рые рассуждения общего порядка, касающиеся того, как формировалась земельная собственность в Древнем Риме и в средневековой Франции. Эти рассуждения сделают более заметным то различие, какое существует между становлением русского общества и такой же работой, проделанной в Италии и Франции.

Алекс. Дюма.

Санкт-Петербург, 18 августа (1 сентября) 1858 года.




I

Любой основатель города является изгнанником, а вер­нее сказать, разбойником: Тесей в Греции, Кир в Персии, Ромул в Италии. Норманн Рожер, основатель сицилий­ской монархии, начал с того, что ограбил конюшни Роберта Гвискара.

И потому любой город начинается с создания убе­жища.

Вождь-изгнанник набирает себе сторонников среди изгнанников. Он строит крепость, обычно на вершине холма, а ниже крепости располагает убежище; ниже убе­жища селится народ.

Убежище, созданное Ромулом, находилось между двумя вершинами Капитолийского холма.

Земля, на которой Ромул установил свой шатер, была невозделанной и никому не принадлежала: то был голый холм, у подножия которого с одной стороны простира­лось застойное болото, а с другой стороны катила свои илистые воды река.

Голый холм — это Капитолий; застойное болото — это Велабр; илистая река — это Тибр.

Ромул запрягает осла, лошадь и корову, намечает бороздой границы города и принимается за самое неот­ложное для изгнанника дело: он устраивает земляное укрепление.

Лагерь, окруженный этим укреплением, — это зачаток Рима.

Имя Рим происходит от слова гита — «сосцы», сосцы волчицы. Рим навсегда сохранит терпкий привкус молока, которым был вскормлен его основатель.

Этот основатель торопится установить в городе иерар­хию в соответствии с тем, кто какое положение занимал в его разбойничьей шайке.

Он делит своих подданных на патрициев и плебеев: патриции — это офицеры, плебеи — это рядовые сол­даты.

В городе будет триста сенаторов: это командиры, и триста всадников: это заместители командиров.

Остальные будут рядовыми гражданами; но всем известно, кем со временем станет римский гражданин.

Этому народу-воину недостает женщин, и он добывает их, похищая. Вследствие браков появляется население, которому недостает жизненного пространства, но война даст земли и рабов, чтобы обрабатывать эти захваченные земли, пока воины будут захватывать новые.

Вспомните: «Уае уrehs» — «Горе побежденным».

Да, горе побежденным! Их земли сделаются придат­ками владений Рима, а сами они станут рабами римлян.

И вот тогда начинается трудное, беспрерывное, упор­ное дело завоевания мира.

Одно лишь завоевание Лация длилось два века, но оно незначительно изменило условия жизни римлян.

Завоеванное обычно делилось на три части: доля богов, доля завоевателей и доля республики.

Народу удалось заполучить кое-где клочки удаленных от Рима земель, которым могло угрожать мщение со сто­роны побежденных, если бы однажды сами эти побеж­денные стали победителями.

Патриции же, напротив, получили в удел земли, окру­жавшие померий, то есть привилегированные земли, защищенные самой близостью Рима и простиравшиеся на пять-шесть миль от города; священную границу, кото­рую, мне думается, Страбон обнаружил в свое время в местности под названием Фесты и которая обеспечивала собственникам владений по эту ее сторону право авгу­ров, основу всех прочих прав.

Эти исконные земельные владения были разделены сперва между тремя трибами, именуемыми тициями, рамнами и луцерами: тиции — по имени Тация, рамны — Ромула, луцеры — Лукумона. Разъяснение последнего из этих названий дает Юний.

Волумний, автор трагедий, говорит, что эти три трибы собирательно назывались этрусскими трибами.

Они соответствовали, на самом деле, трем главным богам этрусков и трем священным воротам города.

Этим исконным земельным владениям никогда не угрожили ни Гракхи, ни Катилина, ни Цезарь — эти великие социалисты древности.

Мы скажем вскоре, на какие земли они хотели нало­жить руку, но не для себя, а для народа.

«Рим, свободный со времени своего возникновения, — говорит Флор, — вначале вел войны, чтобы защитить свою свободу; затем, чтобы сохранить свои границы; потом, чтобы поддержать своих союзников, а в конце концов, чтобы увеличить свою славу и упрочить свою власть».[356]

В этом исконном Риме присутствовало два начала: начало героическое и аристократическое, которое первое время брало верх над началом демократическим и против которого вспыхнуло восстание на Авентинском холме; начало простонародное и демократическое, которое возобладало с падением Тарквиния Гордого и обеспечило равенство прав посредством учреждения должности три­бунов.

Две эти партии действовали в противоположных направлениях: одна — по расчету, другая — по наитию.

Действуя по расчету, представители героического и аристократического начала стремились к обособленно­сти, сплоченности и национальной исключительности; действуя по наитию, представители простонародного и демократического начала стремились к войнам, расши­рению территории и собиранию земель. Они прекрасно понимали, что их сила состоит не в уме отдельных лич­ностей, а в их числе.

Не будь плебеев, Рим никогда бы не завоевал и не принял в свою семью весь мир; не будь патрициев, он никогда не имел бы своего собственного характера, сво­его самобытного уклада жизни: он не был бы Римом, он был бы Италией.

Причиной первого столкновения двух этих начал стала земля.

Народ, имевший право гражданства и живший в городе, задался вопросом, почему он не имеет земель вблизи города.

И он бросает жадные взгляды нааbеr rоtаnub[357], выверенные авгурами и ограниченные гробницами знати.

Ему предлагают завоеванные земли в Анции. Но он отказывается от них.

«Народ, — говорит Тит Ливий, — предпочитает требо­вать земли в Риме, а не владеть ими в Анции».

Мы располагаем первым в истории человечества памят­ником права: это законы Двенадцати таблиц.

В них хотели увидеть свод законов, но сумели распо­знать лишь три реальные составные части: Г) древние обычаи жреческой Италии, 2°) права героической ари­стократии, берущей вначале верх над плебеями, 3“) и, наконец, нечто вроде уложения, а вернее, если только это слово не чересчур современно, — конституцию, кото­рую плебеям удалось в итоге вырвать у патрициев.

Попробуем понять, что же такое древнее италийское право, насколько оно было сурово и непререкаемо. К тому же, мы обнаружим здесь определенное сходство с тем вопросом, какой занимает в настоящее время Рос­сию.

В римском праве благородные чувства занимают всего лишь второстепенное место; над всем преобладает отцов­ская и мужнина власть: это патриархальный закон.

О натуральной семье речи в нем почти нет: в центре его внимания исключительно семья общественная.

Каменная плита домашнего очага и могильный камень, ограничивающий поле, — вот два камня, на которых зиждется италийское право.

Когда мы дойдем до России, вы увидите, какую роль в происходящем там общественном перевороте предстоит играть камню домашнего очага.

У города, как и у семьи, тоже есть свой камень домаш­него очага и свой могильный камень, но только большего масштаба.

Каждый из этих камней служит пьедесталом для боже­ства: могильный камень — для лара, духа-покровителя, молчаливого духа прежних хозяев, божества предков, божества мертвых; камень домашнего очага — для отца семейства, нынешнего хозяина, беспокойного духа дома, живого божества; божества мрачного, сурового, облада­ющего полной властью над женой и детьми; духа дикого и одинокого, имеющего право решать, кому из тех, кто его окружает, жить, а кому умереть.

Для отца семейства дети, жена и рабы совсем не то, чем являются жены, дети и слуги для нас: это тела, кото­рые можно бить; это вещи, которые можно продать; это живые существа, которые можно уничтожить. Вспомните Брута, приговаривающего к смерти своих сыновей за то, что они замышляли заговор против республики; вспом­ните Виргиния, убивающего кинжалом свою дочь, чтобы вырвать ее из рук Аппия.

Женщина подвергается точно такому же деспотизму.

Три обстоятельства превращают ее в собственность мужа: если он купил ее у отца; если она откусила кусок жертвенного пирога; если волосы у нее на голове разде­лили на пробор острием дротика.

Вместо того чтобы сказать ей, как говорят у нас: «Жена должна слушаться своего мужа, а муж должен защищать свою жену», ей говорят всего лишь пять слов: «Ubi tu Gaius, ego Gaia», которые она повторяет и которые озна­чают: «Где ты Гай, там я Гайя». Затем ее поднимают и на руках, не дав ей ступить на него, переносят через порог супружеского дома, где она попадает in manum viri, то есть в руки мужа.

С этого момента муж, купивший ее у отца, обладает всеми правами отца: купив ее, он может ее перепродать, как лошадь, как раба.

«Продай свою лошадь и своего раба, когда они соста­рятся, — говорит Катон, — иначе они умрут прямо у тебя и ты не выручишь за них ничего».

Супруг может убить свою жену, и даже не потому, что она была ему неверна: достаточно и того, что она выкрала ключи или выпила глоток вина.

Что же касается сына, то отец имеет право трижды продать его; должности, которые тот займет в респу­блике, не избавят его от рабства: если это трибун, отец сорвет сына с его сиденья, сенатор — с его курульного кресла, диктатор — с его трона; он приведет его обратно в дом и там, если ему заблагорассудится, заколет его кинжалом у алтаря отеческих лар.

После сыновей и жены шли клиенты, колоны, рабы.

Клиенты — это бедняки, люди мелкие и бессильные, пристроившиеся к какому-нибудь могущественному семейству; колоны — переселенцы, добровольные или вынужденные, перевезенные из одного края в другой; рабы — это пленники, захваченные во время войн и про­данные республикой.

«Все эти люди, — говорит Нибур (не забывайте эти его слова, когда вскоре будете читать указ императора Алек­сандра II), — получали от своего хозяина землю, чтобы построиться на ней, и два акра пахотной земли».

Ромул определил каждому гражданину первоначаль­ный земельный надел в два югера, то есть в полгек­тара.

Сын, жена, клиенты, колоны, рабы — все это принад­лежит отцу, все это именуется фамилией и все это, в конечном счете, имеет лишь одно название: род. Это род Корнелиев, род Клавдиев, род Фабиев. Фабии утверждали, что происходят от Геркулеса и Эвандра; они одни выставили триста шесть членов сво­его рода, которые за четыреста семьдесят семь лет до Рождества Христова пошли войной против вейян и, раз­громив их в нескольких сражениях, все до единого погибли затем в сражении у Кремеры. И все они, как вы прекрасно понимаете, — аристократы, богачи, патриции, те, кому принадлежит священное поле, кто имеет jus quiritium (право римского гражданства) и manci­patio (право силой завладеть собственностью).

Что же касается народа, то он остается беден, страдает и трудится. Этрусские цари используют его на строитель­стве своих циклопических сооружений, образчиком кото­рых служит Большая Клоака; они дают ему средства к существованию, но при этом тяжело угнетают его, и потому народ способствует их падению. Однако, когда этрусские цари пали, большие строительные работы пре­кратились и народ стал умирать от голода.

В зарождающихся обществах, где промышленность еще не создана, богач никогда не нуждается в бедняках; зачем в Риме, к примеру, заставлять их работать? Зачем платить жалованье народу? Разве нет рабов, которые тру­дятся бесплатно?

Что же следует из подобного обстоятельства? То, что богатые и бедные, запертые в стенах одного и того же города, вполне естественно становятся врагами. У богача только один интерес — сделаться еще богаче, и, богатея, он делает бедняка еще беднее, ибо вот каким образом он богатеет.

Сломленный криками собственных детей, которые просят у него хлеба, бедняк стучится в дверь к богачу и просит дать ему взаймы денег под залог поля, если у него еще осталось поле, или дома, если у него еще остался дом; богач дает ему ссуду под двенадцать процентов годовых, что было законной процентной ставкой в Риме; какой бы незначительной ни была одолженная сумма, бедняк не может вернуть ее в срок, и тогда его дом и его поле переходят в собственность заимодавца, а поскольку раб, его жена и его дети так или иначе кормятся у богача, бедняк, чтобы у него самого, у его жены и у его детей была еда, продает себя.

Если же он не продает себя, если он начинает жало­ваться, то вот что по этому поводу говорит закон:

«Пусть поручителем за имеющего свое хозяйство будет только тот, кто имеет свое хозяйство, а поручителем за неимущего кто угодно; пусть должнику после признания им долга и вынесения судебного решения будут даны тридцать льготных дней. Если осужденный не выполнил судебного решения и никто за него не поручился, то пусть кредитор уведет его к себе и наложит на него колодки или оковы весом в пятнадцать фунтов».

Вам кажется, что это жестоко, не так ли? Слушайте дальше:

«Если должник не улаживает долги, держать его в око­вах шестьдесят дней; в течение этого срока трижды при­водить его в базарные дни в суд и там громогласно объяв­лять сумму взыскиваемого с него долга».

Хорошо еще, если этот бедняга должен лишь одному человеку, ибо, если он должен нескольким кредиторам, то вот что с ним произойдет:

«На третий базарный день, если кредиторов несколько, пусть они разрубят должника на части».

Но как они смогут разрубить этого несчастного на равные части?

Это предусмотрено, и кредиторов, будьте покойны, оберегает закон:

«Если они отсекут больше или меньше, то пусть это не будет вменено им в вину; если же они пожелают, то могут продать его на торгах за границу, за Тибр».

Как видите, Шекспир, этот варвар, как называет его Вольтер, ничего не придумал в своем «Шейлоке». Он просто все взял из законов Двенадцати таблиц.

Так вот, Валерий Публикола (Публикола означает «Друг народа») провел перепись этого народа, к которому он питал любовь; оказалось, что в 509 году до Рождества Христова в Риме было сто тридцать тысяч мужчин, спо­собных носить оружие[358], то есть все население города составляло около семисот тысяч душ, не считая вольно­отпущенников и рабов.

За исключением пятидесяти—шестидесяти тысяч бога­чей, все остальные умирали от голода.

Публикола приказывает распределить между этими голодными казну Тарквиниев, но казны Тарквиниев, на которую набросилось шестьсот пятьдесят тысяч голод­ных ртов, хватило ненадолго.

Вся это множество людей должно было добывать себе пропитание на территории около тринадцати квадратных льё, находившейся в окружении вражеских народов и без конца подвергавшейся опустошению.

Значит, оставалась война: рискуя погибнуть, они полу­чали возможность выжить.

И Рим вел войну то с вейянами, то с вольсками, то с эквами, то с герниками, и плебей возвращался домой, увенчанный лавровым или дубовым венком, но разорен­ный; ибо многие из тех, кто возвращался с войны, были nexus, то есть связаны долговым обязательством под гарантию личной свободы. Они рассчитывали распла­титься со своими долгами, поживившись за счет вейян и вольсков, эквов и герников, и в самом деле захватили у вейян и вольсков, у эквов и герников — не говоря уж об ардейцах, которых они просто ограбили, — их земли; но захваченные земли, как уже было сказано выше, дели­лись на три части: часть богам, часть завоевателям и часть республике.

Так что, когда боги и республика получали свое, на долю ста тысяч человек оставалось три или четыре льё разоренной, выжженной и опустошенной земли! Ростов­щику такое было ровно на один укус, и чаще всего вме­сте с залогом он проглатывал и должника.

И вот однажды, посреди подобных неотвратимых бед, на городской площади римского народа, сына волчицы, среди этого угрюмого населения, беспокойного, как атмосфера его страны, где постоянно тлели насилие и ярость, раздуваемые всадниками, сенаторами и пожира­телями человеческой плоти, случилось крупное волне­ние.

Какой-то облаченный в лохмотья старый солдат, блед­ный как смерть, с волосами, стоящими дыбом, словно шерсть дикого зверя, бросился к Форуму.

Его окружили, посыпались вопросы. Что с ним случи­лось? Что ему сделали?

И тогда он рассказал, что сабиняне сожгли его дом и угнали его скот; что, хотя он и был разорен этим набе­гом, ему следовало заплатить налог; что для этого он был вынужден взять деньги в долг под большой процент; что ростовщический процент, словно разъедающая язва, постепенно уничтожил все, чем он владел; что его увел кредитор, а точнее, палач. И он показал свою грудь, которая была покрыта рубцами от полученных в боях ран, и свою спину, на которой оставили кровоточащие следы удары кнутом.

Народ испустил рык — один из тех рыков, какие время от времени исторгают народы и львы.

Сенаторов, оказавшихся на площади, чуть было не разорвали на куски: все бросились к их домам, распах­нули двери.

Подземные тюрьмы оказались переполнены несостоя­тельными должниками, которых каждый день приводили туда толпами (<^ге§аНт аМисеЬаМиг», по выражению Тита Ливия).

Затем народ, а вместе с народом и армия, которая в эти первые дни республики была ядром народа, удали­лись на Авентинский холм.

Всем известны миссия и притча красноречивого Менения Агриппы.

Народ понял свою силу и стоял на своем: люди отка­зались возвращаться в Рим, если народу не предоставят трибунов, которые будут его защищать.

Ему предоставили трибунов: это были Юний Брут и Сициний Беллут.

Обязанности у них были незначительными, а права посредственными: трибуны не имели права входить в сенат и могли лишь сидеть под его дверью; вся их власть заключалась в одном слове, но слово это было заслоном, о который неизбежно разбивались все усилия знати: три­буны могли сказать: «Уе lо» («Я возражаю»).

Вдобавок, особа того, кто произносил это слово, счи­талась священной: любого человека, посмевшего прикос­нуться к нему, чтобы совершить над ним насилие или даже просто оскорбить его, приносили в жертву богам.

Именно тогда и появился первый римский социалист.

Спурий Кассий, после побед над самнитами дважды удостаивавшийся почестей триумфа, предлагает раздать народу завоеванные земли.

Обвиненный знатью в стремлении к царской власти и желании воспользоваться законом о земле как средством для достижения этой цели, он был приговорен к смерти и сброшен с Тарпейской скалы.

И тогда, за неимением земли, народ потребовал предо­ставить ему права, связанные с землевладением; трибун Терентилий Гарса выступил за единый закон, писаное уложение.

Патриции поняли, что им придется что-нибудь выпу­стить из рук.

В середине священного поля, за померием, оставались невозделанные земли, в числе которых был и Авентин, куда удалился народ. Патриции уступили народу указан­ные земли, подарив ему этот холм.

Но, едва только путь уступкам оказывается открыт, снова закрыть его весьма сложно.

Народ назвал десять патрициев, поручив им составить и издать законы. Так была учреждена коллегия децем­виров.

Децемвиры отправили послов в Грецию, главным обра­зом в Афины, чтобы позаимствовать там законы.

Заметьте, что как раз в это время в Грецию вторглись Дарий и Ксеркс и она одержала победы при Марафоне и Платеях.

Послы вернулись с законами, которые растолковал им грек Гермодор из Эфеса.

Любопытно, что тот самый патриций Аппий, который приказал убить Сикция Дентата и требовал отдать ему Виргинию в качестве рабыни, дополняет законы Двена­дцати таблиц и добавляет к древним обычаям жреческой Италии, к привилегиям героической аристократии, при­тесняющей плебеев, конституцию, призванную устано­вить права этих самых плебеев.

Вы уже ознакомились с законами аристократии, а вот законы народа:

«I. Всякое решение народного собрания должно иметь силу закона.

Отступлений в свою пользу от закона быть не должно.

Если патрон замыслил причинить вред своему кли­енту, да будет он предан проклятию.

Если патрон ударит клиента и причинит ему члено­вредительство, то пусть заплатит двадцать пять фунтов медью, и если не помирится с пострадавшим, то пусть и ему самому будет причинено то же самое.

Отцеубийство — a под отцеубийством понима­ются все преступления, карающиеся смертной казнью, — может быть судимо лишь народом в центуриатных коми- циях.

Подкупленного судью приговаривают к смертной казни.

Лжесвидетеля сбрасывают с Тарпейской скалы ...»

Имея двух лжесвидетелей, патриций располагал свобо­дой плебея и, следовательно, его жизнью; этим двум сви­детелям нужно было лишь удостоверить, что бедняга является рабом богача, и на этом рассмотрение дела заканчивалось. Но, с тех пор как лжесвидетелей стали приговаривать к смерти, следовало хорошенько все взве­сить, прежде чем заняться ремеслом лжесвидетеля.

«VIII. Если факт ростовщичества признан, пусть ростовщик вернет одолженную сумму в четверном раз­мере.

IX. Тот, кто сломает челюсть рабу, пусть заплатит штраф в сто пятьдесят ассов».

Как видите, едва только добившись успеха, народ позаботился о рабах; чувствуется, что на протяжении почти трех столетий между народом и рабами существо­вало определенное братство.

Но погодите: народ обрел защиту против патрициев, однако ему следовало обрести и защиту против жрецов.

Правда, в Риме патриций и жрец нередко одно и то же: не все патриции жрецы, но все жрецы — патриции.

Нередко, под предлогом жертвоприношений, жрецы забирали у плебея, ничего ему не заплатив, самого луч­шего быка или самого лучшего барана. Не напоминает ли это вам нашу десятину, упраздненную в 1789 году?

Вот что говорит один из законов Двенадцати таблиц в отношении этого права реквизиции, своего рода права «запасного двора», как говорили в средние века.

Закон позволяет «накладывать штраф на того, кто взял себе жертвенное животное, не уплатив за него»; он дает «право предъявлять иск тому, кто не заплатил возна­граждения за сданное ему внаем вьючное животное, дабы покрыть издержки на жертвенный пир»', он запрещает «жертвовать богам вещь, являющуюся предметом судеб­ного разбирательства, под страхом штрафа в размере ее двойной стоимости».

Итак, плебей уже избавился от ига аристократии, изба­вился от алчности жрецов, и теперь ему предстояло изба­виться от отцовского деспотизма.

«Три притворные продажи делают сына свободным».

Вспомните, что отец имел право трижды продать сво­его сына. Освобожденный три раза подряд, сын пере­стает быть вещью, он становится человеком.

Придет день, когда одного лишь вступления в легион будет достаточно для того, чтобы сын стал свободным; и тогда закон, который подтвердит, что освободиться от отцовской власти можно с помощью поступления на военную службу, скажет: «Однако солдат все же должен быть связан с отцом чувством сострадания».

Но и отец, со своей стороны, будет вправе распоря­жаться своим имуществом, которое прежде, будучи рабом своего отца, непременно наследовал сын. «То, что отец решит по поводу своего имущества, — говорит закон, — и по поводу опеки над своим добром, будет правильно»; и уже одним только этим решением наследование отменяется.

Что же касается улучшения материального положения народа, то произойдет следующее.

Плебеи не будут посягать на священные поля, то есть на изначальные владения Рима, на собственность ари­стократии, на земли, лежащие вокруг города; однако в десяти, двадцати, пятидесяти, ста льё от Рима им предо­ставят его подобие.

Римская колония будет иметь все права метрополии; у нее будут авгур и страж земельных владений, агримен- сор, то есть жрец и землемер, которые последуют за колонией переселенцев в качестве некоторой гарантии, предоставленной метрополией, и сориентируют поля в соответствии с религиозными правилами.

Двое только что упомянутых нами должностных лиц нарежут в соответствии все с теми же правилами земель­ные наделы, опишут их законные очертания, уничтожат, в случае необходимости, межи и могилы прежних вла­дельцев, а если земли окажется недостаточно, они возь­мут ее рядом, все равно у кого.

Вслушайтесь в горестный крик Вергилия, прозвуча­вший через пятьсот лет после издания этого закона:

О Мантуя, слишком, увы, к Кремоне близкая бедной![359]

Каждая колония станет новым Римом — со своими консулами, своими децемвирами, своими декурионами, короче, своими магистратами, которые будут отправлять правосудие, упорядочивать меры и веса, набирать войска для Рима.

Рим сохранит за собой лишь одну привилегию: право вести войну и заключать мир.

Стоит принять эти меры предосторожности и предо­ставить эти гарантии, как Рим выходит за свои пределы, из переполненного улья вылетает рой за роем, и вся Ита­лия становится Римом.

Так завершается первый период римской истории. После того как законы Двенадцати таблиц утверждены, Рим оказывается в том же положении, в каком находи­лась Франция после признания коммун Людовиком Тол­стым, и даже в более передовом, поскольку, как мы ска­зали, закон, предоставив отцу возможность распоряжаться всем своим имуществом, упразднил наследование.

II

Для того чтобы приступить к разговору о состоянии общества в победоносной Италии, опишем вкратце собы­тия, произошедшие там за этот период времени.

Когда эквы, вольски, вейяне и герники были побеж­дены, римлянам пришлось столкнуться с самнитами. Как мы уже говорили, война с Самнием длилась двести лет; самниты вступили в союз с этрусками; Фабий одержал над ними победу, а Папирий Курсор их разгромил.

Но те из прежних хозяев захваченных земель, кто уце­лел, проявили упорство и двинулись в Этрурию, вошли в союз с галлами и умбрами, и, для того чтобы победить их, понадобилась самоотверженность Деция. Этруски были покорены; самниты, сделавшие последнее усилие, погибли; последние разбойники, как их называли рим­ляне, задохнулись в задымленной пещере, точно так же, как это произошло в наши дни с арабами из Дахры.

Послушайте Тита Ливия:

«В том же году [в 464 году от основания Рима], — говорит он, — дабы никто не сказал, что весь год прошел совсем без войны, был предпринят небольшой поход в Умбрию, откуда сообщали о разбойниках, укрывшихся в пещере и совершавших набеги на окрестные поля; римляне боевым строем вошли в пещеру, но разбойники, воспользо­вавшись потемками, многих наших солдат изранили, глав­ным образом побили камнями. Наконец, когда был найден другой выход из этой пещеры, оба отверстия завалили бревнами и развели там костры. В итоге примерно две тысячи разбойников, которые оказались там заперты, задохнулись от дыма и жара или погибли прямо в пламени, куда под конец они сами бросались».[360]

Самний продолжал существовать, но последний сам­нит умер.

По другую сторону Самния находилось то, что тогда называли Великой Грецией и что можно было бы опреде­лить всего лишь в нескольких словах: страна, которая видна с вершины Этны; любимая богами страна, пред­ставлявшая огромный оазис для греческих переселенцев и состоявшая из Бруттия, Лукании, Певцетии, Япигии, Апулии и Сицилии.

Там, вокруг гигантского вулкана, который поднима­ется на семь тысяч футов выше Везувия, все принимает колоссальные размеры; каштан, укрывающий в своей тени сотню лошадей, — это то, что вышло из рук Божьих; колонна храма Гигантов, в каннелюре которой может улечься спать человек, — это то, что вышло из рук чело­веческих!

Города там носили чудесные имена, придуманные поэ­тами. Они назывались Селинунт, Агригент, Сиракузы, Панорм, Сибарис; население их процветало. Разве мог человек сомневаться, что именно в подобном раю ему следовало родиться! В Агригенте, по словам Диодора Сицилийского, было двести тысяч жителей; тиран Дио­нисий в одном только городе Сиракузы набрал войско, в котором было сто двадцать тысяч пехотинцев и двена­дцать тысяч конников. И, наконец, пустынное взморье Сибариса, наполнявшего песнями и благоуханиями Тарентский залив, еще и сегодня сплошь усыпано оскол­ками тех сосудов, какие, если они найдены целыми, слу­жат украшением и богатством наших музеев.

Такова была страна, которую завоеватели увидели с Регийского мыса и с вершины горы Вултур.

Но весь этот великолепный край оказался опустошен из-за бедствия, которое было хуже чумы, хуже холеры и хуже желтой лихорадки: он стал добычей наемников.

Откуда же явились эти наемники?

Они были рождены из грязи цивилизаций, как из грязи Нила рождаются насекомые и рептилии; из этих отбросов общества образовались скопления людей, не имевших ни богов, ни родины, ни закона. Те, кто нуж­дался в них и был богат, нанимал их, платил им и поль­зовался ими, в зависимости от своих склонностей, либо для защиты родины, либо для ее порабощения. С их помощью Гелон и Дионисий защищали Сицилию от кар­фагенян и порабощали ее во имя собственнной выгоды.

Нередко в глазах этих разбойников красота лица или речи заменяли собой богатство. Сын горшечника, бро­шенный на улице, прельстил их своей красотой, и они усыновили его; из бедняка он сделался богачом, из рас­путного подростка — коронованным царем. Звался он Агафоклом.

Все это происходило на земле вулканов и сотрясало царства, заставляя их метаться между неистовой демаго­гией и безудержной тиранией. Ну а посреди того и дру­гого — празднества, песни, благовония, цветы; жертво­приношения богам в храмах, которые венчали вершины гор; спектакли в театрах, задниками в которых было море.

Как-то раз, в одном из таких театров, декорациями которых служила беспредельная даль, тарентинцы при­сутствовали на представлении какой-то из древнегрече­ских трагедий. Внезапно они увидели латинские корабли, двигавшиеся на горизонте; и тогда один презренный негодяй, из числа тех, кому мешала спать складка на лепестке розы и кто, обладая женским нравом, отдавал предпочтение женским нарядам, отступник от своего пола, румянивший щеки и украшавший их мушками, именовавшийся прежде Филохарисом, а теперь зва­вшийся Таис, поднялся со своего места и, картавя, стал уверять всех, что некий старинный мирный договор, вос­ходящий ко временам Кавдинского ига, запрещает рим­лянам огибать мыс Юноны Лацинийской.

Народ шумной толпой бросается к берегу, и корабли оказываются захваченными и разграбленными в ту же минуту, когда они бросают якорь в гавани.

В связи с этим оскорблением римляне отправляют послов в Тарент: аристократы принимают их в разгар празднества, а народ осыпает их насмешками.

Послам подают угощение; какой-то смельчак подходит к одному из них и марает своей мочой его тогу с пурпур­ной каймой; толпа взрывается хохотом.

— Смейтесь, — произносит римлянин, — эта тога будет выстирана в вашей крови!

И послы удаляются, крича: «Война! Война!»

Тарентинцы пересчитались: они были многочисленны; они посмотрели на себя: они были слабы!

И чего им больше всего не хватало, так это человека. Они огляделись по стронам.

В ту пору в Эпире, отделенном от них Адриатическим морем, был такой человек, военачальник, царь — ранний образчик нынешнего кондотьера. Говорили, что по линии Эакида, своего отца, он происходил от Геркулеса, а по линии Фтии, своей матери, — от Ахилла. Он родился в разгар смуты; чтобы взять ребенка из колыбели, слуги, спасавшие его, вынуждены были ступать по крови его отца. Мальчика привезли ко двору Главкия, царя Илли­рии, и тот велел воспитывать его как своего собствен­ного сына. В двенадцать лет потомка Геркулеса отпра­вили обратно в Эпир вместе с армией, и Главкий помог ему вернуть трон. Однако не прошло и четырех лет с начала его правления, как молодой царь узнает, что его благодетель Главкий выдает замуж свою дочь; он возвра­щается в Иллирию, чтобы присутствовать на свадьбе той, которую он любит как свою сестру. Тем временем Нео- птолем, который однажды уже похитил у него трон, похищает его во второй раз. И тогда лишенный короны царь вступает в войско Деметрия, царя Македонии; под его командованием и командованием Антигона он при­нимает участие в знаменитой битве при Ипсе, в которой сражались друг против друга сто тридцать четыре тысячи пехотинцев, двадцать с половиной тысяч конников, четыреста семьдесят пять слонов и сто двадцать колес­ниц, снабженных косами. У него на глазах погибает Антигон, и с его смертью огромная держава Александра Македонского раскалывается на четыре части, каждая из которых станет царством: Фракийским, Македонским, Египетским и Сирийским.

Оттуда сын Эакида отправляется в Египет; там он женится на дочери Береники и возвращается в Эпир с войском, имея возможность принудить Неоптолема вер­нуть ему половину царства. Ну, а получив половину цар­ства, он захватывает его все.

Человека этого звали Пирром.

Несомненно, в память о своем паломничестве в оазис Амона он носил на своем шлеме козлиные рога; однако возможно также, что это был всего лишь символ той животной силы, той природной необузданности, какими был наделен этот отважный завоеватель, который скакал по миру, сокрушая на своем пути царства.

Так вот, к нему тарентинцы и обратились. По их сло­вам, они могли добавить к приведенным им войскам два­дцать тысяч конников и триста пятьдесят тысяч пехотин­цев.

Это было именно то, чего Пирр желал более всего: он уже давно мечтал продвинуться на Запад так же далеко, как Александр Македонский продвинулся в Индии. Разве не замыслил он с этой целью перебросить мост из Эпира в Калабрию, из Аполлонии в Отранто?!

Но Пирр плохо рассчитал: железный Запад не походил на Восток, замешенный на золоте и грязи; римляне были совсем не такими воинами, как персы, мидяне и вавило­няне, а Фабриций и Курий Дентат («Зубатый») были совсем не такими военачальниками, как Дарий и Пор, и вместо Граника и Гидаспа ему предстояло встретить на своем пути Гераклею, Аускул и Беневент.

Потерпев поражение у Беневента, он покинул тарен- тинцев, вернулся в Эпир, снова завоевал Македонию и умер во время похода в Аргос, убитый черепицей, кото­рую бросила в него с крыши дома какая-то старуха.

— Кому ты оставишь свое царство? — спросили у Пирра его сыновья.

— Тому из вас, у кого будет самый острый меч! — отве­тил тот, чей меч всегда был столь остр.

Царь Эпира был не только великим полководцем и умелым тактиком, но и бесконечно остроумным челове­ком, который изрекал афоризмы, даже умирая.

После сражения при Гераклее, в котором погибла половина его войска, он произнес, когда его стали поздравлять с победой:

— Еще одна такая победа, и мне придется в одиноче­стве возвращаться в Эпир!

Покидая Сицилию, он сказал:

— Что за прекрасное поле битвы я оставляю римлянам и карфагенянам!

И действительно, римлянам, этим завоевателям Тарента, хозяевам материковой части Великой Греции, водворив­шимся на калабрийском побережье от Сциллы до Регия, оставалось сделать лишь один шаг, чтобы ступить на землю Сицилии.

Сицилия принадлежала трем силам — сиракузянам, карфагенянам и мамертинам. Мамертины, пребывавшие в состоянии войны с карфагенянами, сделали то же, что в свое время, не заботясь о последствиях, сделали их друзья-тарентинцы. Подобно тому как тарентинцы при­звали на помощь Пирра, мамертины призвали на помощь римлян. Консул Аппий, частью на плотах, частью на судах, заимствованных в Великой Греции, переправил на Сицилию два легиона.

— Я потерпел поражение от римлян еще до того, как успел разглядеть их, — сказал Гиерон, тиран Сиракуз.

Он был настолько ошеломлен быстротой этой победы, что заключил с римлянами договор и строго соблюдал его.

За полтора года римляне захватили шестьдесят семь небольших городков и крупный город Агригент, который обороняли два войска численностью в пятьдесят тысяч человек.

Однако у римлян не было ни одного судна.

Севшая на песчаную мель карфагенская галера послу­жила для них образцом, и за шестьдесят дней они постро­или и спустили на воду шестьдесят судов. Римляне догнали карфагенский флот, напали на него и одержали над ним победу.

Эти солдаты, привыкшие воевать на твердой земле, придумали то, что как бы придавало устойчивость зыб­кой поверхности моря: железные крючья, которые, впив­шись в карфагенские суда, лишали их возможности дви­гаться; так что речь шла уже не о захвате судна, а о штурме крепости.

Консул Ду ил ий, придумавший эти абордажные вороны и одержавший с их помощью не одну победу, извлек из своего триумфа удивительную и приятную для слуха при­вилегию: до конца его жизни победителя карфагенян всюду сопровождали факелоносцы и флейтисты. Кроме того, в его честь была воздвигнута колонна, украшенная корабельными таранами и получившая из-за этого укра­шения название Ростральной.

Затем настал черед Сардинии и Корсики.

Регул первым переправился из Агригента в Африку. Здешний берег защищало чудовище, казавшееся духом этой таинственной земли: змей длиной в сто пятьдесят футов разворачивал свои огромные кольца на виду у римской армии. Регул приказал выдвинуть вперед балли­сты и катапульты и убил чудовище пущенными в него камнями.

Две победы, одержанные римлянами, отдали в их руки двести городов. Охваченный страхом Карфаген уже готов был подписать мир, по условиям которого у него оста­вался всего лишь один боевой корабль, как вдруг некий лакедемонский наемник заявил, что, прежде чем возла­гать на себя это тяжкое и постыдное ярмо, нужно сделать последнее усилие; он призывает в войско своих товари­щей, увлекает римлян в долину, наголову разбивает Регул а, берет его в плен и в оковах на ногах и руках при­водит в Карфаген, куда тот совсем недавно надеялся войти как победитель.

Всем известно величавое предание о Регуле, наполо­вину сказочное, наполовину историческое, скорее даже, возможно, сказочное, чем историческое, но в которое надо верить, как верят в прекрасное, то есть нечто ред­кое, никак не оспаривая его и не вникая в подробно­сти.

А теперь без промедления перейдем к Ганнибалу.

За то время, какое мы преодолели быстрее, чем пущен­ная стрела, чем летящий орел, римляне успели заклю­чить мир с карфагенянами, получили от них Сицилию, завершили Первую Пуническую войну, покорили галлов и лигуров и через Марсель распространили свое влияние на берега Роны, а через Сагунт — на берега Эбро.

Со своей стороны, Гамилькар, отец Ганнибала, подчи­нил себе берега Африки вплоть до Великого океана, пересек пролив и захватил часть Испании. Африканского змея так и не убили, и теперь он разворачивал свои кольца от страны гарамантов до Пиренейских гор.

Столкнувшись вначале на Сицилии, римляне и карфа­геняне оказались теперь лицом к лицу в Испании. Гамилькар намеревался сделать первый шаг и из Бар- сино, незадолго до этого построенного им, перейти в Италию, но внезапно был убит веттонами.

Умирая, он произносит: «Я оставляю трех львов, кото­рые однажды растерзают Римскую республику».

Одним из этих трех львов был Ганнибал, а двумя дру­гими — Гасдрубал и Магон.

Уже в старости Ганнибал сам рассказывал Антиоху Великому, что в детстве, сидя на коленях у Гамилькара, он упрашивал отца, чтобы тот взял его с собой в Испа­нию и показал ему войну.

— Хорошо, — ответил сыну старый враг Рима, — но при условии, что на этом алтаре ты поклянешься в непримиримой ненависти к римлянам.

Ганнибал поклялся.

В возрасте двадцати пяти лет он вспоминает о своей клятве, берет в осаду и захватывает Сагунт, состоящий в союзе с римлянами. Рим, удивленный этим нападением, которое дает ему знать о неведомом враге, отправляет послов, чтобы заявить протест лично Ганнибалу.

Ганнибал велит передать послам, что он советует им не подвергать себя опасности, добираясь до него среди толп варваров, и что в данное время у него есть дела поваж­нее, чем выслушивать нудные речи.

И тогда послы отправляются в Карфаген и требуют, чтобы им выдали Ганнибала. Но сделать это было нелегко: во время осады Сагунта под началом Ганнибала находи­лось сто пятьдесят тысяч воинов. Будь это в его власти, карфагенский сенат, состоявший из торговцев и подпи­савший позорный мир после разгрома своего флота у Эгадских островов, охотно выдал бы римлянам Ганни­бала вместе с его братьями Гасдрубалом и Магоном, а заодно и мертвое тело их отца Гамилькара; но теперь Ганнибал мог бы выдать римлянам сенат, а не сенат — Ганнибала.

Так что Фабий, глава римских послов, получил лишь уклончивый ответ. И тогда, свернув полу своей тоги, он произнес:

— Вот здесь я принес вам войну и мир; выбирайте любое!

— Выбирай сам! — ответили карфагеняне.

— Я даю вам войну! — произнес Фабий, распуская полу своей тоги и отряхая ее.

— Мы принимаем войну и сумеем выдержать ее, — ответили сенаторы.

Однако еще до того, как послы привезли в Рим ответ карфагенского сената, Ганнибал уже находился на марше.

Захваченный Сагунт был предан грабежу; награблен­ную утварь Ганнибал отправил в Карфаген, пленников отдал своим солдатам, а золото приберег для похода, который он задумал. Солдатам, которым был отдан на разграбление город и которые были теперь отягощены добычей, он позволил вернуться домой, чтобы они отвезли туда свои богатства, ибо пребывал в полной уве­ренности, что, как только эти богатства окажутся в без­опасности, солдаты возвратятся. Они и в самом деле воз­вратились, так что он смог пятнадцать тысяч человек отправить в Карфаген и шестнадцать тысяч оставить в Испании. Против Сагунта он выставил сто пятьдесят тысяч солдат, а в Италию повел с собой лишь восемьде­сят тысяч. Разумеется, этого было мало, учитывая, сколько ему предстояло встретить на своем пути варвар­ских народов, стремительных рек и высоких гор, которые если и не были непреодолимыми, то, по крайней мере, никем еще не были преодолены. Вакх таким образом проник в Индию; Геркулес вслед за Вакхом проделал тот же самый путь; и, наконец, Александр Македонский устремился туда по следам Вакха и Геркулеса, но Вакх был богом, Геркулес — полубогом, а Александр Македон­ский — героем.

Ганнибал же еще был всего лишь юношей.

Однако юноша хотел быть обязанным во всем лишь самому себе. Он давал Карфагену, вместо того чтобы просить у него. Он повел за собой испанцев; но почему он не повел за собой галлов? Галлы были отличными проводниками: они знали дорогу в Рим.

От Картахены до границы с Италией было девять тысяч стадиев. После переправы через Эбро начались сражения, и Ганнибалу пришлось оставить одиннадцать тысяч солдат, чтобы удержать под своей властью страну. Подойдя к Пиренеям, три тысячи испанцев отказались идти дальше. Ганнибал отправляет назад десять тысяч, а остальные коленопреклоненно умоляют его взять их с собой.

Когда галлы, эти бледнолицые сыны Севера, голубо­глазые и золотоволосые, увидели, как на них, словно лавина, спускаются со своих диких гор смуглолицые испанцы, мавры и нумидийцы с курчавыми волосами и огненными глазами, они отступили, переправились через Рону и укрепились на ее левом берегу.

Ганнибал хорошо знал Рону, которую римляне назы­вали «celer», то есть «быстрая»; он знал, что она прини­мает двадцать два притока и, не смешивая там свои воды и не замедляя там своего течения, пересекает озеро дли­ной в восемнадцать льё. Представьте себе эту переправу: шестьдесят тысяч пеших, пятнадцать тысяч конных, шестьдесят слонов! Эти слоны, которые некогда вместе с Пирром шли на Италию со стороны Калабрии, теперь вместе с Ганнибалом шли на Рим со стороны Альп! Еще и сегодня это место на Роне называется Переправой. В конце прошлого века там был найден щит.

Ганнибал остановился на берегу реки на два дня: ровно столько ему понадобилось времени, чтобы купить лодки и построить плоты. Через реку переправились в двух местах: Ганнон — выше галльского лагеря, а Ганнибал — ниже. Большие суда были поставлены выше по течению, чтобы преградить его. Вначале переправлялись конники, сидя в лодках и держа своих коней на поводу. Эти нуми- дийские кони, привыкшие переправляться через афри­канские горные потоки, устремлялись в реку, словно в пустоту. Со слонами все обстояло иначе: плоты, перево­зившие их, пришлось покрыть дерном, чтобы животным казалось, будто они не покидали сушу. Что же касается испанцев, то кто-то из них переправлялся вплавь, а кто-то — на бурдюках и щитах.

Преодолев реку, войско преодолело горы и достигло вершин Альп.

При виде бескрайнего горизонта, открывшегося перед ними, воины издали радостный крик. Присев на кор­точки, словно сфинксы, на снежных утесах, черные нумидийцы пожирали глазами Италию, с которой, как им было обещано, они могли сделать все что вздумается. Затем весь этот людской поток, не тревожась из-за сне­гов, скал и пропастей, скатился вниз, в Италию.

Добравшись до равнин Пьемонта, Ганнибал пересчи­тал своих людей, лошадей и слонов; теперь в его распо­ряжении осталось лишь двадцать шесть тысяч человек: восемь тысяч испанских пехотинцев, двенадцать тысяч африканцев и шесть тысяч нумидийских конников. Позд­нее, чтобы увековечить память о тех малых силах, с какими он напал на римлян на их собственных землях, Ганнибал приказал высечь этот перечень на колонне, стоящей на мысе Лациний.

Войско Ганнибала, за пять месяцев до этого вышедшее из Картахены, после переправы через Рону потеряло три­дцать шесть тысяч человек.

Армия Рима, включая его собственные вооруженные силы и войска его союзников, насчитывала семьсот тысяч пехотинцев и десять тысяч конников. Как видно, насе­ление Рима выросло после той последней переписи, какую мы упоминали.

Ганнибал со своими двадцатью шестью тысячами исху­далых, изнуренных, разбитых усталостью и умирающих от голода солдат двинулся прямо на Сципиона. Он ничего не утаил от своих воинов, показав им, что с одной сто­роны у них По, с другой — море, за спиной — Альпы, а впереди — римляне.

— Не надейтесь бежать, — сказал он им, — мы слиш­ком далеко от родины, чтобы увидеть ее иначе, как после одержанных нами побед. Если мы потерпим поражение, ни один из нас не спасется; если же мы победим, я сде­лаю вас гражданами Карфагена и по вашему выбору дам вам земли в Италии, Испании или Африке.

Затем, чтобы у солдат не оставалось никаких сомне­ний в отношении прозвучавших обещаний, он велел при­вести ягненка и, размозжив ему голову камнем, восклик­нул:

— Да предадут меня такой же смерти боги, если я нарушу свои клятвы!

Вслед за тем произошло первое столкновение Сципи­она с Ганнибалом. Врасплох застигнутый нумидийцами, Сципион был ранен и едва не взят в плен. Укрылся он за рекой По.

Семпроний, второй консул, желая отомстить за пора­жение своего коллеги по консульству, переправился через Требию и предложил Ганнибалу бой. Тридцать тысяч гал­лов и римлян остались лежать на поле битвы, причем большинство из них были растоптаны слонами. Ганнибал не только выиграл битву, но и отобрал у римлян всю Трансальпийскую Галлию. Через неделю после битвы при Требии в его войско вступило пятьдесят тысяч галлов.

Ганнибал встал лагерем прямо в топях Галлии; переход через Альпы послужил для него настолько суровым уро­ком, что он не решился переходить Апеннины.

В марте 537 года от основания Рима войско Ганнибала двинулось в путь. Ему предстояло пройти через болота, образовавшиеся из-за разливов Арно; четыре дня и три ночи солдаты шли по колено, а то и по пояс в грязи.

Ганнибал, который ехал верхом на единственном оставшемся у него слоне, из-за ночной сырости ослеп на один глаз.

Добравшись до высот, окружающих Тразименское озеро, войско сделало привал.

Множество зловещих знамений сулило римлянам несчастье: в Галлии волк вырвал из рук часового меч и унес его; в Пицене, нынешней Анконской марке, выпал дождь из камней; и, наконец, из колосьев, падавших под серпом, сочилась кровь.

Фламиний пренебрег этими знамениями и необду­манно углубился в проход между Тразименским озером и высотами, которыми овладел Ганнибал. Битва продолжа­лась целый день и шла с таким ожесточением, что в ходе нее ни одно из двух войск не заметило произошедшего землетрясения, которое разрушило города, раскололо горы и заставило течение рек повернуть вспять. Потери римлян составили двадцать тысяч человек убитыми и десять тысяч пленными; Ганнибал же потерял тысячу пятьсот воинов.

Вам знаком преемник Фламиния, Фабий, — тот, кого Ганнибал называл своим наставником, но не потому, что наставник учит ребенка, а потому, что он водит его гулять; тот, кто водил за собой римскую армию с одной горы на другую, пряча ее то в облаках, то в тени лесов, «словно стадо, которое водят пастись в горах», говорит Тит Ливий.

Римлянам надоело выжидательное поведение Фабия и Минуция, и они направили на их место Теренция Бар­рона и Павла Эмилия. Эти военачальники решили дать Ганнибалу бой.

И случилось это вовремя. По прошествии двух лет Ганнибал не удерживал в Италии ни одного города, ни одной крепости; Карфаген вот уже два года не посылал ему никакой помощи; зерна на пропитание войска у него оставалось лишь на десять дней, а денег на солдатское жалованье не было вовсе.

Противники встретились на равнинах возле Канн.

Павел Эмилий остался лежать на поле боя вместе с пятьюдесятью тысячами воинов; погибли два его кве­стора, двадцать один трибун, сто сенаторов и такое огромное число всадников, что их золотые кольца не считали, а мерили ведрами. Я побывал на этом поле, и спустя более чем две тысячи лет после происходившей здесь битвы мой проводник, говоря мне о нем, называл его п о л е м сечи.

Однако, после того как Ганнибал одержал эту победу, у него осталось лишь двадцать шесть тысяч воинов.

Тем не менее, как ни ослабло карфагенское войско, начальник конницы Магарбал сказал, обращаясь к Ган­нибалу:

— Отправь меня вперед с конницей, и через пять дней ты будешь пировать на Капитолии.

Но Ганнибал удержал пылкого нумидийца и двинулся на Капую. Поход этот приводит в уныние ученых: все они ставят его в упрек Ганнибалу, одни — с криками отчаяния, другие — с язвительностью, свидетельству­ющей о том внимании, какое они проявляют к этому вопросу; сколько раз должен был пробудиться в своей могиле Ганнибал от этих криков всех наших собратьев по перу: «Почему же ты не пошел на Рим, несчаст­ный?»

Так или иначе, он туда не пошел. Несомненно, у него были на то свои причины, как у Наполеона были при­чины не ввести в бой гвардию в битве на Москве-реке. Ганнибал вернулся туда через год, но было слишком поздно: он уже перестал быть непобедимым.

Между тем, уведя армию от Рима, он привел ее к Капуе, провел там зиму, а затем встал лагерем в сорока стадиях от Капитолия, намереваясь идти на приступ, но тут ему стало известно, что Рим защищают два легиона.

Римляне, со своей стороны, выставили на торги поле, на котором стал лагерем Ганнибал; поле это составляло часть государственного земельного фонда; оно было про­дано, и без всякой скидки: присутствие карфагенян на нем ничуть не уменьшило его стоимости.

Ганнибал снял осаду, оставил Капую мщению римлян, как Наполеон оставил Польшу мщению русских, и через Давнию и Луканию вернулся к Сицилийскому проливу.

Вам известно о битвах при Метавре и Заме; вы видели, как Ганнибал из мальчика стал взрослым мужчиной, из мужчины — стариком, из победителя — побежденным, из побежденного — изгнанником; вам известно, что, храня верность данной отцу клятве в непримиримой ненависти к Риму, он искал его врагов в Сирии у царя Антиоха и в Вифинии у царя Прусия и, неотступно пре­следуемый Римом в лице консула Фламинина, устав от того, что ему, так долго боровшемуся прежде за победу, приходится теперь бороться за жизнь, отравился ядом, заключенным в оправу перстня.

Это был тот самый Фламинин, который завоевал Гре­цию и провозгласил ее свободу, ведь, преследуя Ганни­бала от Сирии до Вифинии, римляне успели завоевать Грецию. Но какие странные превратности судьбы бывают в этом мире! Сципионы пали еще ниже, чем Ганнибал: он впал всего лишь в несчастье, они же впали в позор. Луций Сципион был обесчещен судебным приговором, удостоверившим, что он получил от Антиоха шесть тысяч фунтов золота и не отдал их в казну; Сципион Африкан­ский добровольно удалился в свое поместье Литерн в Кампании и умер там, приказав написать на своем могильном камне такие слова:

«Неблагодарная отчизна,

даже и костей моих тебе не будет!»

В конце концов два самых страшных врага Рима, роскошь и лихоимство, вступили в Рим. Побежденная Греция завоевала своих завоевателей.

Именно древний латинский дух, воплощенный в Катоне, нанес удар Сципионам, этим представителям языка, нравов и взглядов Греции. Разве не стояла на Капитолии статуя Луция Сципиона, облаченного в хла­миду и греческие сандалии?

Восток, со своей стороны, тоже требовал полагающу­юся ему часть огромной добычи; он вступил в Рим посредством своего культа, исполненного кровавого и таинственного сладострастия. В наиболее грозные дни Второй Пунической войны, когда Ганнибал угрожал Риму, сам сенат подал пример поклонения иноземным богам: из Фригии в Рим был привезен черный камень, под видом которого почитали Кибелу, Добрую Богиню. Вот что рассказывает об этом Тит Ливий:

«От веры наших отцов отрекались уже не тайком, не в домашних стенах, а открыто: даже на Форуме и в Капи­толии толпа женщин молилась и приносила жертвы ино­земным богам»[361]

Однако в 534 году от основания Рима, в то самое время, когда Ганнибал взял в осаду Сагунт, захватил его и сжег, «сенат, — сообщает Валерий Максим, — приказал разрушить храм Исиды и Сераписа»[362]. Однако египетский бог и египетская богиня уже приобрели в Риме столько приверженцев, что рабочие не осмеливались подчиниться приказу, и консул Эмилий Павел первым ударил топором по дверям храма.

Между тем в 614 году поклонники иноземных богов и халдеи были изгнаны из Рима.

В 534 году имело место предупреждение, в 614 году — противодействие.

В 558 году, когда завершился суд над Сципионом Африканским и он добровольно удалился в изгнание, Рим однажды проснулся, пораженный внезапным ужа­сом. Накануне был обнаружен тайный союз, угрожавший самим основам старого и строгого римского общества.

Некий Тит Семпроний Рутил предложил своему пасынку, чьим опекуном он был, приобщить его к мисте­риям вакханалий; об этом предложении отчима юноша рассказал куртизанке, которую он любил, и та вскричала от ужаса.

— По всей видимости, — сказала она ему, — твой отчим страшится того дня, когда ему надо будет дать тебе отчет в том, как он распоряжался твоими деньгами, и хочет избавиться от тебя, прежде чем этот день насту­пит.

Молодой человек попросил у нее разъяснений, и она рассказала ему то, что ей было известно об этом таин­ственном сообществе. Эти вакханалии являлись восточ­ным культом, перешедшим из Кампании и Этрурии; это было неистовое прославление жизни и смерти; это были проституция и убийства, возведенные в ранг священных обрядов. Мужчины и женщины собирались вместе в огромных подземельях, без разбору совокуплялись в тем­ноте, изнуряя силы в бесконечных и безудержных наслаждениях, а затем, опьяненные вином и любовью, хватали пылающие факелы, мчались с ними к Тибру и окунали их в воду, но, извлеченные оттуда, эти факелы вспыхивали вновь благодаря особому горючему составу, делавшему их неугасимыми. Эти факелы символизиро­вали торжество вселенской жизни над смертью. Тех же, кто отступал перед обрядом посвящения или уже после него становился изменником, хватали с помощью особой машины и бросали в глубокие колодцы.

Испугавшись, молодой человек укрылся у одной из своих теток, которая все раскрыла консулу.

Подвергнутая допросу, куртизанка подтвердила свой рассказ.

В одном только Риме было обнаружено семь тысяч участников этих мерзостей. Виновные были преданы смерти. Что же касается куртизанки, то она получила общественную благодарность.

Тем временем Рим продолжал одерживать победы. Старый Павел Эмилий сокрушил Персея, продал в раб­ство пятьдесят тысяч эпиротов, стер с лица земли семь­десят городов, а царя Македонии, двух его сыновей и дочь провел во время собственного триумфа позади своей колесницы.

Это низвержение Персея и его смерть, до которой его довели в темнице, не давая ему спать, устрашили весь мир.

Два царя, царь Фракии и царь Иллирии, стали укра­шением триумфа претора Аниция.

Ужас усилился.

И тогда, при свете пожара Коринфа, преданного огню Муммием, можно было увидеть, как Попилий концом своего жезла очертил вокруг Антиоха роковой круг, в который впоследствии было заключено столько царей; можно было увидеть сына Масиниссы, явившегося на поклон от имени своего отца, царя Нумидии; можно было увидеть Прусия, который с обритой головой, в одежде и колпаке вольноотпущенника пал ниц на пороге сената, восклицая: «Приветствую вас, боги-спасители! Перед вами один из ваших вольноотпущенников, гото­вый исполнить ваши приказы!» И наконец, при звуках голоса Катона Старшего с его вечным призывом d е 1 е n d а Carthago[363], раздававшимся, словно эхо смерти, можно было увидеть, как молодой Сципион Эмилиан, усынов­ленный Сципионом Великим сын Павла Эмилия, на что указывает его имя, сжигает Карфаген, победив в сраже­нии, которое длилось шесть дней и шесть ночей и велось за каждую улицу и каждый дом, топчет ногами слонов и бросает на растерзание львам всех находившихся там италийцев, а затем идет на Нуманцию и поступает с ней так же, как с Карфагеном, с той, однако, разницей, что им придумана тут новая казнь: отрубать побежденным руки; для своего триумфа он оставил лишь пятьдесят пленников, великодушно разрешив всем остальным пре­дать себя смерти.

После того как римляне покорили Македонию, сожгли Коринф, стерли с лица земли Карфаген и уничтожили Нуманцию, весь мир оказался у ног Рима.

Ну а теперь посмотрим, что стало за время всех этих событий, о которых мы только рассказали, с тем старым римским народом, перепись которого примерно в 250 году от основания Рима провел Валерий Публикола.

Подобно Коринфу, подобно Карфагену, подобно Нуманции, он перестал существовать. Покорение мира потребовало огромных людских потерь; истинные сыны Италии, составлявшие ее исконный народ, добровольно покинули Рим, его провинции, города, колонии и селе­ния, чтобы идти сражаться с Ганнибалом у Замы, с Пер­сеем в Македонии и Антиохом в Сирии.

Вместо своих сынов, чьи орлы, венчавшие знамена легионов, стали домашними божествами, Рим получил тысячи рабов — греков, фракийцев, вифинийцев, эпиро- тов, сирийцев, испанцев, нумидийцев. Правда, многие из этих рабов умирали, даже не оставив потомства, то ли потому, что у человека, к которому относятся как к не­одушевленному предмету и которого считают чем-то вроде машины и ставят в один ряд с земледельческими орудями, нет особого стремления воспроизводить себе подобных, то ли потому, что нередко хозяин, хотя и осво­бождая раба, делал это при условии, что тот никогда не женится и, если ему посчастливится разбогатеть, оставит хозяина своим наследником; но многие рабы освобожда­лись и без таких условий. Эти вольноотпущенники ста­новились гражданами, их дети получали право граждан­ства, скрещивание рас увеличивало это иноземное население, и в конце концов именно оно заменило в городе коренное население, которое поглотили снега Фракии и раскаленные пески Африки.

Однажды все тот же Сципион Эмилиан, этот просве­щенный греками варвар, который предал огню Карфаген и, думая о том, что в будущем Риму тоже предстоит в свой черед пасть, со слезами на глазах произнес стих Гомера:

Будет некогда день, и погибнет священная Троя!1

во время одного из своих выступлений был прерван воз­гласами толпы подобных людей, пришедших со всех кон­цов света и не умевших чисто говорить на старой латыни Энния; не в силах сдержаться, он с величайшим презре­нием крикнул им:

— Эй вы, для кого Италия не мать, а мачеха, — замол­чите!

А поскольку толпа зашумела еще сильнее, он доба­вил:

— Что бы вы ни делали, те, кого я в цепях отправлял в Рим, меня не напугают, даже если теперь у них развя­заны руки!

Что же сделалось с коренным народом, с римским народом, с тем, что был вскормлен молоком из сосцов волчицы? Что осталось от этого народа и в каком поло­жении он находился? Мы узнаем это сейчас из речи одного центуриона, добивавшегося от трибуна права не служить сверх положенного срока.

«Квириты, я Спурий Лигустин, родом сабинянин и при­надлежу к Крустуминской трибе. Отец оставил мне в наследство югер земли и небольшую хижину, где я родился, вырос и живу до сих пор. Когда я достиг совершеннолетия, отец женил меня на дочери своего брата, которая принесла мне в приданое лишь благородство характера и целомудрие и родила мне столько детей, сколько было бы вполне доста­точно даже для богатого дома. У нас шесть сыновей и две дочери, обе уже замужние. Четыре сына достигли совер­шеннолетия, двое еще мальчики. На военную службу я был призван впервые в консульство Публия Сульпиция и Гая[364]

Аврелия. В войске, направленном в Македонию, два года я воевал простым солдатом против царя Филиппа. На тре­тий год Тйт Квинкций Фламинин назначил меня за доблесть центурионом десятого манипула гастатов. После победы над Филиппом и македонянами нас привезли обратно в Италию и распустили по домам, но я тотчас добровольцем отправился с консулом Марком Порцием в Испанию. Из всех нынешних полководцев лучше всех умел он заметить и оценить доблесть — это известно всем, кто за долгую службу хорошо узнал и его, и других военачальников. Так вот, этот главнокомандующий удостоил меня звания пер­вого центуриона первого манипула гастатов. В третий раз я вступил, снова добровольцем, в войско, посланное против этолийцев и царя Антиоха, и в этой войне Маний Ацилий назначил меня первым центурионом первой манипулы прин­ципов. Прогнали мы Антиоха, покорили этолийцев и воз­вратились в Италию, где я еще два года оставался под знаменами. Затем я дважды сражался в Испании — один раз при Квинте Фульвии Флакке, другой раз — при преторе Тиберии Семпронии Гракхе. Флакк привез меня в Рим в числе тех, кого он за доблесть взял с собой из провинции для празднования своего триумфа, но по просьбе Тиберия Гракха я без промедления вернулся в Испанию. За несколько лет я четыре раза был центурионом триариев, получил от полководцев тридцать четыре награды за храбрость и шесть гражданских венков. Двадцать два года нес я воен­ную службу, и мне больше пятидесяти лет. И если бы даже не отслужил я положенного срока, если бы не полагался мне отдых по возрасту, то и тогда следовало бы освободить меня от службы, потому что вместо себя я имею возмож­ность выставить четырех воинов. Пусть сказанное мною оправдает меня в ваших глазах; что до меня, то сам я никогда не откажусь служить, если военачальник, наби­рающий войско, сочтет меня подходящим воином. И пусть военные трибуны определят, какого звания я достоин; я же постараюсь, чтобы никто в войске не превзошел меня доблестью; так я поступал всегда, свидетели тому — мои командиры и товарищи по службе. И вы, соратники, в молодости никогда не оспаривали решений должностных лиц и сената, и теперь, несмотря на ваше право апелляции, следует не выходить из повиновения сенату и консулам и считать почетным всякий пост, на котором вы будете защищать государство».[365]

По смиренной жалобе этого человека вы можете понять, в какой бедности пребывали римские легионеры, завоевавшие мир: поларпана отеческой земли на семью, включавшую жену, шесть сыновей и двух дочерей, тогда как для самого воина не регулярное жалованье, а деньги, раздававшиеся во время триумфов!

Добавьте к этому, что государственное устройство Рима было основано исключительно на денежной аристокра­тии; что прежнее государственное устройство, основан­ное на патрицианских куриях, разрушилось; что подлин­ная власть находилась в руках землевладельцев и откупщиков; что всадники — читай: ростовщики — выно­сили судебные приговоры по всем правонарушениям, — и у вас будет представление о том, в какую нищету впал римский гражданин.

Впрочем, поскольку вы теперь знаете, что сказал леги­онер, обращаясь к трибунам, послушайте, что сказал оратор, обращаясь к народу:

«И дикие звери в Италии имеют логова и норы, куда они могут спрятаться, а люди, которые сражаются и уми­рают за Италию, не владеют в ней ничем, кроме воздуха и света. Лишенные крова, точно кочевники, бродят они повсюду с женам и детьми. Полководцы обманывают сол­дат, когда на полях сражений призывают их защищать от врагов могилы отцов и храмы: ведь у множества римлян нет ни отчего дома, ни гробниц предков — они сражаются и умирают за чужую роскошь, чужое богатство. Их назы­вают владыками мира, а они не имеют даже клочка земли!»[366]

Какому же оратору достало отваги произнести подоб­ные слова и каким образом он не поплатился за свою храбрость?

О, будьте покойны, его убьют!

Оратором этим был Тиберий Гракх.

Посмотрим теперь, что за люди были Тиберий и Гай Гракхи и на какие людские нужды они откликнулись.

III

Вы знаете, при каких обстоятельствах появились Гракхи, а теперь мы намереваемся рассказать вам, кем они были и каковы были их взгляды.

Тиберий Семпроний Гракх во время своего трибуната принял сторону братьев Сципионов, Сципиона Афри­канского и Сципиона Азиатского, в ходе судебного пре­следования, которому они были подвергнуты по обвине­нию во взяточничестве, и в качестве вознаграждения получил в жены Корнелию, дочь Сципиона Африкан­ского.

Он был одним из тех аристократов плебейского про­исхождения, каких немало бывает в начинающих разла­гаться республиках; исполняя должность цензора вместе с Аппием Пульхром, он, при всем своем плебействе, выказал себя еще менее популярным, чем тот.

Заметьте, что все, кто носил в Риме имя Аппия, от децемвира Аппия Клавдия до Гая Луция Нерона, на ком угас этот род, всегда стремились к тирании.

Аппий Пульхр отдал свою дочь за старшего сына сво­его коллеги Тиберия Гракха, и таким образом отец и сын, хотя они и были плебеями, оказались в родстве с двумя самыми аристократическими семействами Рима.

И это еще не все: помимо двух сыновей, Тиберия и Гракха, у Семпрония было две дочери. Старшая вышла замуж за Сципиона Назику, одного из самых беспощад­ных врагов — читай: одного из убийц — своего шурина; другая — за того самого Сципиона Эмилиана, человека с тихим голосом и обагренными кровью руками, который сжег Карфаген и, видя как тот пылает, со слезами на гла­зах читал стих Гомера. Он был самым популярным ари­стократом Рима, и, к великому огорчению Корнелии, ее долго называли тещей Сципиона Эмилиана, прежде чем стали называть матерью Гракхов.

Тиберий Гракх, — займемся вначале им, — был самым честным и самым красноречивым человеком своего вре­мени, помимо того, что он был также одним из самых храбрых людей той эпохи: он первым поднялся на стены Карфагена. Что же касается его честности и красноре­чия, то они явствуют из его выступления, а точнее, отрывка выступления, сохраненного для нас Плутархом:

«Я вел себя в провинции, как мне представляется, сооб­разуясь с вашими интересами, а не с честолюбивыми рас­четами. В доме у меня не было попоек, я не держал при себе красивых мальчиков, и за моим столом ваши сыновья должны были проявлять большую сдержанность, чем в генеральском шатре ...Я вел себя в провинции так, что никто не может обоснованно утверждать, будто я полу­чил хотя бы один асе в качестве подношения или ради своих служебных дел ввел кого-либо в издержки. Я провел там два года; если за это время хоть одна блудница пересту­пила порог моего дома или я домогался хоть одного чьего- либо юного раба, можете считать меня самым подлым, самым испорченным из людей! И по тому, как целомудренно я обращался с чужими рабами, вы можете судить о том, как я проводил время с вашими сыновьями ... Вот почему, квириты, те кошельки, какие при моем отъезде из Рима были полны золота, я привез из провинции пустыми, тогда как другие увозили с собою амфоры, полные вина, а домой привозили их полными денег».[367]

По характеру Тиберий Гракх был человеком мягким и миролюбивым, однако несправедливость подтолкнула его к насилию.

Когда консул Манцин заключил в Испании позорный договор, сенат объявил этот договор лишенным закон­ной силы, выдал Манцина врагам и хотел сделать то же самое с Тиберием, находившимся под его началом. Лишь влияние Сципиона Назики и Сципиона Эмилиана, кото­рые тогда еще не были врагами Тиберия, спасло его.

Вот тогда-то Тиберий, будучи народным трибуном, и предложил свой первый аграрный закон. Этот закон, который мы намереваемся сейчас разъяснить и который вплоть до появления нынешних историков неправильно истолковывали, справедливейший из всех, был предме­том споров между Тиберием, Аппием, его тестем, вели­ким понтификом Крассом и знаменитым правоведом Муцием Сцеволой.

Задолго до них Лициний Столон предлагал ограничить земельную собственность богачей, позволяя им занимать не более пятисот югеров. Тиберий, напротив, выступал за то, что эта собственность может быть расширена. Однако для того, чтобы читатель воспринял аграрный закон правильно, так, как его понимал Тиберий, нам необходимо разъяснить, как использовалась тогда земель­ная собственность.

Мы уже говорили, что римская земельная собствен­ность возникла в результате завоеваний.

Завоеванные земли были разделены на три части: одна отошла богам, другая — завоевателям, третья — респу­блике.

Та часть, что отошла богам, находилась в ведении жре­цов, прекрасно обрабатывалась, и жрецы получали доходы, полагавшиеся богам; часть, отошедшая завоева­телям, была той, какую разделили между гражданами, отслужившими двадцать пять лет в армии, но, привыкнув

к оружию, а не к земледелию, они сдавали землю в аренду, продавали, отдавали в залог, а то и просто лиша­лись ее; часть, отошедшая республике, то есть находи­вшаяся в собственности государства, что вело к злоупо­треблениям, спекуляциям и казнокрадству, сдавалась в аренду богатым землевладельцам.

Вначале закон предусматривал переуступку прав на землю и вводил ограничение на сроки землепользования; он устанавливал, что аренда не может предоставляться более, чем на пять лет, а площадь арендуемой земли не должна превосходить определенную меру. Но два этих ограничения удавалось обойти: одному и тому же арен­датору, благодаря взяткам, предоставляли внаем до трех тысяч гектаров и вовсе не на пять или десять лет, а в долгосрочную аренду на девяносто девять лет.

Однако все обстояло бы не так уж плохо, если бы тре­бования закона, пусть даже искаженные по форме, в конечном счете все же соблюдались бы. Огромное коли­чество площадей, отданных под пашенное земледелие, могло бы снизить цены на зерновые, но арендаторы осо­знали, что им куда выгоднее стать скотоводами и отда­вать свои земли под выпас скота, а не засеивать их и собирать с них урожай зернового хлеба, ячменя или овса.

Таким образом, треть территории Италии оказалась изъята из состава пашенных земель и обращена в паст­бища. Это вело к дороговизне зерна, а в неурожайные годы — к голоду.

Итак, вот что предложил Тиберий.

Признать аренду, даже если она получена незаконно, такой, какая она есть; оставить в пользовании аренда­тора пятьсот югеров земли, а сверх того — по двести пятьдесят югеров на каждого имеющегося у него ребенка мужского пола; излишки земли распределить среди бед­ных граждан, выплатив арендаторам денежное возмеще­ние.

Как видим, Тиберий потребовал раздела государствен­ных, а не частных земель, и, в то время как было бы справедливо, действуя в соответствии с законом, разо­рвать все арендные договоры, заключенные на срок более пяти лет, и сократить арендованные земли до законных размеров, он оставлял пятьсот югеров захваченных земель захватчикам, по двести пятьдесят югеров — сыновьям этих захватчиков и выплачивал денежное возмещение за то, что он у них отбирал.

Вместо того чтобы согласиться с этими разумными предложениями, арендаторы возмутились, стали ссы­латься на срок давности и раскричались так, как если бы речь шла не о захваченной ими земле, а об их наслед­ственных владениях.

Но тогда, в свой черед, вознегодовал и Тиберий. Чув­ствуя поддержку народа, он, не колеблясь, от поблажки перешел к строгому исполнению закона, что у него нередко напоминало беззаконие: он отменил предостав­ление арендаторам по пятьсот югеров земли, упразднил денежные возмещения и приказал самозваным владель­цам безотлагательно покинуть государственные земли.

Поскольку Октавий, коллега Тиберия по должности, налагает вето на аграрный закон и тем самым останав­ливает его исполнение, Тиберий смещает Октавия, заме­няет его одним из своих ставленников и, дабы претво­рить в жизнь предложенный им закон, провозглашает себя триумвиром, взяв себе в помощники своего тестя Аппия и своего младшего брата Гая. Наконец, своей лич­ной властью он берет на откуп и раздает народу земли Аттала, пергамского царя, который перед смертью заве­щал свои владения Риму.

Само собой разумеется, что, объявив таким образом войну крупным арендаторам государственных земель, Тиберий порывал со всеми, кто представлял денежную аристократию.

Не имело особого значения, будет ли он переизбран трибуном, однако выборы пришлись как раз на то время, когда велись полевые работы. Так что он остался в городе наедине с чернью, которая не работала в полях и не собирала жатву, поскольку не имела во владении земли.

Тиберий обратился за поддержкой к всадникам, обе­щая предоставить им судебную власть наряду с сенато­рами, но было уже слишком поздно: он не завербовал себе среди них сторонников и оттолкнул от себя народ.

С этого времени он считал себя погибшим.

Когда ему стало понятно, что пришел момент сра­жаться, он удалился на Капитолий вместе с теми, кто остался у него из числа друзей, а также клиентов из черни.

Тиберий не располагал никаким другим оружием, кроме длинного кинжала, носившего название дол о н.

Началось голосование за избрание Тиберия трибуном на второй срок.

Внезапно в дверях сената появляется Сципион Назика, зять Тиберия и один из основных арендаторов государ­ственных земель; за ним следуют все сенаторы, а позади сенаторов идут их слуги и рабы; вместе с отрядом, кото­рый он ведет за собой, Сципион Назика бросается на малочисленную свиту Тиберия и прижимает трибуна и его приверженцев к обрыву холма.

Тиберий хочет укрыться в храме, но жрецы закрывают перед ним двери. Преследуемый врагами, он трижды обе­гает храм; наконец, настигнутый одним из своих коллег по должности, он падает, получив удар по голове облом­ком скамьи.

Триста его товарищей были сброшены вниз с уступов Капитолия, насмерть забиты палками и побиты кам­нями.

Плутарх добавляет — однако не следует всегда верить Плутарху, — что, когда один из сторонников Тиберия живым попал в руки победителей, они заперли его в бочке со змеями и оставили умирать там от укусов этих гадов.

Любопытнее всего, что после убийства Тиберия сенат сослал Сципиона Назику в Азию и поручил молодому Гаю претворить аграрный закон в жизнь; в помощники ему назначали Фульвия Флакка и Папирия Карбона. Это было все равно, что сказать, что Тиберий был убит несправедливо; это было все равно, что объявить его жертвой, героем, полубогом.

Триумвиры продолжили исполнять закон, и следует обратиться к Аппиану, чтобы понять, какое смятение вызвали их действия у римских земельных собственни­ков. Позаимствуем несколько строк у историка граждан­ских войн:

«Землевладельцев стали привлекать к судебной ответ­ственности, и в скором времени началось множество весьма сложных тяжб. Повсюду, где по соседству с земельными наделами, подлежащими перераспределению, оказывались другие участки, проданные или разделенные между род­ственниками, нужно было, чтобы установить размеры какой-либо одной части землевладения, провести полное его обследование, а затем установить, в силу какого закона подобные продажи и разделы были осуществлены. Большая часть этих самозваных землевладельцев и арендаторов не имели на руках ни купчих, ни документов о праве собствен­ности, а если вдруг такие документы находились, то они противоречили друг другу. Когда же произвели новое меже­вание, то оказалось, что одни должны перейти с засажен­ных деревьями и занятых постройками земель на голое место, а другие поменять поля на пустоши, целинные земли — на болота. Завоеванные земли изначально были разделены небрежно; с другой стороны, указ, предписыва­вший вводить в оборот залежные земли, многим дал воз­можность распахать земли, граничившие с их владениями, и, таким образом, изменить вид тех и других.

К тому же, время придало всем этим землям новый облик, и произведенные богатыми горожанами незаконные захваты, даже если они были значительны, оказывалось трудно установить. Из всего этого воспоследовали всеоб­щая путаница и беспорядочный переход земельной собствен­ности от одного владельца к другому.

Измученные этими невзгодами и поспешностью, с какой триумвиры приводили в исполнение закон, италийцы решили взять себе в защитники Корнелия Сципиона, разрушителя Карфагена».[368]

То был второй зять Гракхов, Сципион Эмилиан.

Однако на этот раз Корнелия не дала ему времени действовать.

«Однажды вечером, — продолжает рассказывать Аппиан, — Сципион удалился к себе, взяв свои письменные дощечки, чтобы поразмышлять ночью над речью, которую ему предстояло произнести на следующий день в народном собрании. Наутро он был найден мертвым, однако без вся­ких следов ранений. По мнению одних, это было убийство, подготовленное Корнелией, матерью Гракхов, которая опа­салась отмены аграрных законов, и ее дочерью Семпронией, женой Сципиона, некрасивой и бесплодной, которая не была любима мужем, да и сама его не любила; по мнению других, он покончил жизнь самоубийством, осознав, что не будет в состоянии исполнить данные им обещания».[369]

С его смертью Форум перешел во власть Гая Гракха.

Народ встретил его радостными криками. Это был Тиберий, но более пылкий, более страстный, более красноречивый; его голос заполнял городскую площадь и гремел с такой силой, что оратору приходилось ста­вить у себя за спиной флейтиста, который умерял его рвение, если он чересчур расходился. Новость, что он выставил свою кандидатуру на выборах в трибуны, обле­тела всю Италию, и вся Италия явилась в Рим, чтобы принять участие в этих выборах. Марсово поле было переполнено, настолько велика была собравшаяся толпа, и крики голосующих неслись с ветвей деревьев и кровель домов.

Во время первого срока его трибуната все шло хорошо, и было утверждено несколько законов: прежде всего, Порциев закон, согласно которому любой смертный при­говор должен был быть одобрен народом; закон, пред­писывавший ежемесячное распределение зерна по низ­ким ценам и ежегодное распределение земель; закон, отдававший на откуп, в пользу неимущих граждан, земли Аттала, которые он завещал римскому народу; закон, запрещавший набор на военную службу юношей в воз­расте менее семнадцати лет.

Затем начался второй срок его трибуната.

Именно в это время Гаю, подобно его брату, предсто­яло потерпеть неудачу, хотя он и не совершил тех оши­бок, какие сделал тот.

Он провел закон, предоставлявший всадникам юриди­ческие права в ущерб сенату; закон, лишавший знать и богачей права голосовать первыми; закон, предоставля­вший права гражданства всем италийцам; закон, пред­лагавший восстановление старых соперников Рима — Капуи, Тарента, Карфагена; закон, устанавливавший, что все безработные бедняки будут привлекаться для про­кладки дорог по всей Италии.

Таким образом, то, на что Цезарь решился лишь в пятьдесят лет, Гай Гракх попытался сделать в двадцать восемь; однако Гай Гракх явился чересчур рано: эгои­стичный Рим не понял космополитизма своего трибуна; он не понял этого молодого реформатора, окруженного греческими художниками, иноземными посланниками, сокрушающего горы, насквозь пронизывающего долины и одним мановением руки перебрасывающего мосты через пропасти.

Повсюду начинает звучать слово «диктатор»: оно несется от сената к Форуму, с Форума переходит на улицы, городские площади и перекрестки. Гай проника­ется отвращением ко всем этим неблагодарным людям, которые уже были в долгу перед ним из-за смерти его брата и теперь собирались расплатиться с ним той же самой кровавой монетой.

Он просит разрешить ему восстановить стены Карфа­гена и отправляется в Африку.

И тогда сенат, желая напасть на льва, прибегает к хитростям лисы.

Сенат становится либералом, республиканцем и соци­алистом в большей степени, чем Гай Гракх; он противо­поставляет ему нового трибуна, Ливия Друза, который предлагает народу уступки в десять раз крупнее тех, какие предлагал Гай.

Гай предложил восстановить три города, а Ливий пред­лагает основать сразу двенадцать колоний, причем сво­бодных от обложения налогом, который должны были платить колонии Гая Гракха; вдобавок, Ливий Друз издает закон, запрещающий бить розгами солдат-латинян.

Более того, Фанний, друг Гая, выступает против него и обвиняет его в убийстве Сципиона Эмилиана.

Гай возвращается: ему не удалось сделать ничего стоя­щего в Карфагене; там случились знамения, указывавшие на то, что начинания Гая не были угодны богам: однажды ночью пришли волки и вытащили колья, которыми наме­тили ограду нового Карфагена. Устрашенные этим пред­знаменованием, рабочие, которых Гай привез с собой, отказались продолжать восстановительные работы.

Вернувшись в Рим, Гай Гракх обнаружил на пьедестале популярности уже другого кумира: его сменил Ливий Друз.

Гай Гракх был по сути своей либералом, а Ливий Друз — демагогом, и вполне естественно, что он взял верх над Гаем Гракхом.

Гай в третий раз выставляет свою кандидатуру на выбо­рах в трибуны и терпит поражение.

Ему становится понятно, что он погиб и что ему, как некогда его брату, остается лишь умереть, тем более, что на его место назначен самый жестокий его враг — Опи- мий.

Оставаясь в собственном доме на Палатинском холме, то есть в квартале богачей, бывший трибун уже не был бы в безопасности, так что он переезжает в нижние квар­талы и поселяется среди простонародья.

Он рассчитывал на италийцев, призванных им в Рим, но сенатский декрет изгоняет их из города.

И тогда начинается восстановление старых порядков: Опимий отменяет законы Гракха, а это заставляет Гракха выступить в их защиту.

Корнелия приходит на помощь своему сыну и направ­ляет в Рим две или три сотни италийцев, переодетых жнецами; на улицах завязывается борьба, консульский ликтор толкает друзей Гракха, и его убивают, нанеся ему удар шилом. Окровавленное тело ликтора выставляют на всеобщее обозрение, и сенат приказывает консулу при­нять меры к спасению республики. Спасение респу­блики — это смерть Гая Гракха.

Все сенаторы вооружаются, каждый всадник приводит с собой двух вооруженных рабов.

Гай направляется к Авентинскому холму, чтобы при­соединиться к народу, и по пути туда останавливается перед статуей своего отца, обливаясь слезами. Из оружия у него лишь короткий кинжал, который оградит его от опасности попасть живым в руки врагов.

На этот раз на Капитолийском холме собрались сена­торы и всадники. Их было в четыре раза больше, чем плебеев, и они были лучше вооружены. И тогда Марк Фульвий, друг Гая, вкладывает в руки младшего из двух своих сыновей жезл глашатая и отправляет его как посланника мира, но сенаторы и всадники задерживают юношу и убивают его.

Одновременно знать объявляет помилование, которое отнимает у Гая три четверти его сторонников. Остальных изрешечивают стрелами критские лучники.

Гай хочет покончить с собой, но двое его друзей не позволяют ему сделать это, призывая его бежать. Они погибают, сражаясь у Свайного моста, чтобы дать Гаю время выбраться из города; но, устав бороться за свою жизнь и не желая отделять собственную судьбу от судьбы своего брата, он отступает к роще Фурий, где по отдан­ному им приказу его убивает раб, который, не желая пережить своего хозяина, наносит себе смертельный удар тем же оружием.

Опимий назначил награду за голову Гая, пообещав отдать за нее столько золота, сколько она потянет. И тогда некий Септумулей — имя это заслуживает памяти как принадлежавшее человеку предприимчивому — извлек из головы Гракха мозг и залил на его место рас­плавленный свинец. Бедный мозг, мечтавший о счастье народа!

«Так, — говорит Мирабо, — от руки знати погиб последний из Гракхов! Но, пораженный смертельным уда­ром, он взметнул к небу прах, взывая к богам-мстителям, и из этого праха родился Марий».

Вместе с Гракхом погибли три тысячи человек.

Посмотрим теперь, как, в то самое время, когда Гракхи отдавали свой гений и свою жизнь за неблагодарную идею улучшить участь народа, рабы пытались отвоевать собственную свободу.

Участь рабов в Риме и во всей Италии была ужасной.

Послушайте, что рассказывает о ней Диодор Сицилий­ский:

«Италийцы покупали в Сицилии целые толпы рабов, которые должны были возделывать их поля и ухаживать за их скотом, но им отказывали даже в пище. Эти несчаст­ные были вынуждены грабить на больших дорогах: облаченные в звериные шкуры, вооруженные копьями и дубинами, они в сопровождении огромных собак нападали на путни­ков. Вся страна была опустошена ими, и местные жители могли называть своей собственностью лишь то, что нахо­дилось внутри городских стен. И не было ни одного про­консула и ни одного претора, которые осмелились бы вос­противиться таким бесчинствам и наказать этих рабов, ибо рабы эти принадлежали всадникам, обладавшим в Риме судебной властью».[370]

Подобные события происходили прежде всего в Сици­лии, и потому именно на Сицилии вспыхнуло первое восстание рабов.

Сирийский раб Евн сделался прорицателем от имени богов своей страны, и нередко его предсказания сбыва­лись; с другой стороны, рабы, видя, как он с помощью раскаленного уголька, помещенного в пустой орех, исторгает изо рта пламя, считали его чародеем.

Евн предсказал, что однажды он станет царем. Над этим предсказанием все громко смеялись и заранее поку­пали милость Евна, приглашая его на пиры, во время которых будущий властелин нисходил до того, что гадал собравшимся на будущее. Правда, его пророчества дру­гим были менее блистательны, чем то, что он напроро­чил самому себе.

И вот однажды прошел слух, что предсказание Евна сбылось: рабы одного чрезвычайно жестокого сицилийца по имени Дамофил восстали и избрали Евна царем. Вслед за этим восстанием вспыхнули другие, и вскоре Евн ока­зался во главе двухсот тысяч рабов. Если бы он обладал гением Спартака, с Римом было бы покончено.

На протяжении четырех лет четыре претора были раз­громлены рабами. Наконец Рупилий, мстя за долгую череду поражений, осадил в Энне одного из военачаль­ников Евна, убил его во время очередной вылазки, захва­тил Тавромений, сбросил всех рабов, какие там оказа­лись, со скалы, на которой стоит этот город, а затем стал преследовать Евна, гоня его из города в город, из леса в лес, и в конце концов захватил его в пещере вместе с его поваром, банщиком, пекарем и шутом. Все пятеро были распяты.

Со смертью Евна война закончилась.

Против рабов были предприняты жесточайшие меры, и им было запрещено носить оружие.

Цицерон рассказывает об одном факте, который дает представление о том, с какой жестокостью проводились в жизнь указы против этих несчастных.

Претору Сицилии Домицию принесли однажды огром­ного вепря. Домиций спросил, кто убил этого чудовищ­ного зверя.

— Пастух одного сицилийца, — ответили ему.

— Велите ему прийти, — приказал Домиций.

Пастух тотчас прибежал, сияя от радости и надеясь на награду.

— Чем ты убил этого зверя? — спросил претор.

— Рогатиной, — ответил пастух.

— Распять его! — приказал Домиций. — Рогатина — это оружие, а рабам запрещено иметь при себе оружие.

И пастух был распят.

Тем временем родился человек, появление которого предвестил последний из Гракхов.

Как мы уже говорили, он звался Гай Марий. По сло­вам одних, он был сын крестьянина из Арпина, а по сло­вам других, происходил из всаднической семьи.

Это был истинный представитель народа в Италии. Он начал военную службу, находясь под началом Сципиона Эмилиана, угадавшего его дарования.

— Кто, по вашему мнению, станет вашим преемни­ком? — спросили однажды у консула.

— Возможно, он, — ответил консул, указывая на Мария, которому тогда было не более двадцати лет.

Марий прибыл из Испании в Рим и выставил свою кандидатуру на выборах в трибуны.

Никто не знал его в лицо, но многим уже было известно его имя; Метеллы покровительствовали его семье, и это предопределило его избрание.

Последний из Гракхов умер не более чем за три или четыре года до этого.

Из всех реформ двух этих знаменитых и несчастных трибунов сохранилась лишь юридическая власть, пере­данная ими в руки всадников; что же касается аграрного закона, то все представители знати, к какому бы сосло­вию они ни принадлежали, сговорились и отменили его.

Сенаторы обладали правом обсуждать все законы, предлагаемые народу, а также должностями и политиче­ской властью. Всадники — читай: банкиры, банкиры — читай: ростовщики — обладали деньгами, землями, либо собственными, либо арендованными, и судебной вла­стью.

Понятно, что оставалось на долю народа: его голос, который он продавал; но, с тех пор как жителям городов Италии было даровано гражданство, голос этот стоил недорого!

Став трибуном благодаря покровительству Метеллов, то есть одного из главных патрицианских семейств, Марий, ко всеобщему великому удивлению, тотчас пред­лагает закон, пресекающий домогательства в комициях и судах.

Один из Метеллов восстает против этого законопро­екта. Марий приказывает своим ликторам задержать Метелла и препроводить его в тюрьму. Ликторы подчи­няются.

Марий порывает с аристократией.

А в это время по другую сторону моря, в Африке, там, где теперь находится Константина, жил человек, чрезвы­чайно тревоживший римлян; правда, этот человек был гениален. Он был царем нумидийцев и звался Югуртой.

То был самый смелый и самый отважный воин своего царства; с копьем в руке он нападал на льва и всегда пер­вым его поражал. Так говорит о нем в «Югурте», в гл. 6, Саллюстий: «Leonern atque alias feras primus, aut in primis ferire[371]».

Миципса оставил Нумидию двум своим сыновьям и своему племяннику Югурте.

Югурта отстранил от власти обоих своих двоюродных братьев и правил в Нумидии один.

Но как же сенаторы позволили сосредоточить подоб­ную власть в столь мощных руках?

Все очень просто: Югурта подкупил сенаторов.

Трибун Меммий приказал Югурте явиться в Рим и предъявить доказательства своей невиновности. Любой другой отказался бы, но Югурта воздержался от такого решения: у него не было желания воевать с Римом; он нагрузил золотом лошадей и верблюдов и отправился в Рим.

— Вот продажный город! — воскликнул он, покидая Рим, чтобы вернуться к себе в Африку. — Недостает только покупщика!

Сражаться против Югурты был отправлен Метелл. Он всячески затягивал военные действия. Война против этого покупщика мира была превосходной спекуляцией: за один только раз Метелл получил от Югурты двести тысяч фунтов серебра.

Марий потребовал консульского звания, обещая взять Югурту живым или убить его собственной рукой, если ему доверят ведение войны.

Он получил назначение и сдержал слово, захватив Капсу и Цирту и дважды разгромив Югурту и его тестя Бокха.

Бокх предложил сепаратный мир на следующих усло­виях: он сохраняет за собой Мавретанское царство и выдает римлянам своего зятя.

Его условия были приняты, и Бокх сдержал слово: он выдал Югурту молодому Сулле, квестору Мария.

Событие это было настолько важно, что Сулла при­казал вырезать его изображение на перстне, служившем ему печаткой, и, став диктатором, только этим перстнем скреплял свои приказы об арестах.

Югурту пленником привезли в Рим и бросили в сырую темницу.

— До чего же холодные бани в Риме! — воскликнул он.

Шесть дней узник боролся с голодом, а на седьмой день умер.

Срывая с него золотые серьги, ликторы заодно разо­драли ему уши.

Эта громкая победа могла бы погубить Мария, если бы Рим не испытывал в нем острую нужду.

Амброны, тевтоны и кимвры грозили вторгнуться в Италию.

Марий разгромил амбронов и тевтонов в Пуррьере близ Акв и кимвров в Верцеллах. Все они, вплоть до их женщин, детей, быков и собак, были истреблены. На поле битвы осталось лежать триста тысяч мертвых тел.

Рим счел себя спасенным от варваров, но Рим заблуж­дался: он был спасен от победоносных варваров, но не от варваров побежденных.

Началась торговля рабами.

Эта торговля, благодаря предоставлению рабам сво­боды, служила своего рода источником пополнения буду­щего римского народа. Рим уже не довольствовался только военнопленными, ему недостаточно было и купленных рабов: сухопутные пираты, корсары с боль­ших дорог похищали свободных мужчин, женщин и детей и продавали их как рабов. Никомед, царь Вифинии, — тот самый, из-за кого оказался опорочен Цезарь, — не мог предоставить Марию, отправлявшемуся на войну с тевтонами, солдат, которых тот у него требовал. Дело в том, что работорговцы забрали у него всех мужчин, и несчастный царь правил тогда уже лишь стариками, жен­щинами и детьми.

В дни великого страха, вызываемого кимврами, сенат, желая угодить своим союзникам в Азии, издал указ, которым им возвращались все их рабы.

При виде множества рабов, ставших свободными, сенат ужаснулся.

Между тем в Рим пришла весть об истреблении ким- вров.

Сенат отменил свой закон.

Следствием этого стало восстание. Солдаты, которые должны были подняться на войну за Рим, поднялись на войну против Рима; во главе себя они поставили ита­лийца по имени Сальвий и грека по имени Афинион.

Эта новая война длилась до тех пор, пока Маний Аквилий, товарищ Мария по его пятому консульскому сроку, не переправился на Сицилию и собственной рукой не убил Афиниона.

Все рабы были схвачены, преданы мечу или распяты на кресте: лишь тысячу их сохранили для амфитеатра; но, не желая служить забавой для римской черни, они сами перебили друг друга. Полагают, что в этих двух пер­вых восстаниях погибло около миллиона рабов.

Всем известна долгая борьба между Суллой и Марием; живопись и поэзия показали нам спасителя Рима, того, кого Рим называл своим вторым основателем, сидящим, словно живая развалина, на безжизненных развалинах Карфагена.

Сулла Счастливый («Фавст»), Сулла, который называл себя сыном Венеры, Сулла, представлявший аристокра­тию, умер, изъеденный вшами! Марий, откупщик из Арпина, умер от апоплексического удара из-за несваре­ния желудка.

Через десять лет после смерти Мария внезапно вспых­нуло новое восстание рабов.

Посвятим последние страницы этой главы одному из самых великих мятежников, когда-либо существовавших на свете, — если полагать, что раб, который разбивает свои цепи, может считаться мятежником, — Спартаку.

На этот раз восстание рабов вспыхнуло не за преде­лами Италии, на Сицилии или в Великой Греции, а прямо у ворот Рима.

И восставшими были уже не землепашцы и пастухи, вооруженные палками и рогатинами, а люди, приучен­ные воевать, заранее обреченные на смерть и, следова­тельно, ничем не рисковавшие, восставая: это были гладиаторы.

Лафонтен сказал: «Любой маркиз иметь пажей желает». Так вот, мода на гладиаторские бои и травлю зверей при­обрела в Риме такой размах, что любой сенатор, любой всадник, любой откупщик имел собственных гладиато­ров.

Плутарх в «Жизнеописании Красса» рассказывает нам, как началось это восстание.

Некий Лентул Батиат, следуя общей моде, содержал в Капуе отряд гладиаторов; эти гладиаторы были галлами или фракийцами, то есть принадлежали к двум бесстраш­ным народам и не боялись ни казней, ни смерти. Двести человек решили бежать; на них донесли: сто двадцать два были закованы в цепи, а семьдесят восемь выбежали из казармы, ворвались в лавку торговца жареным мясом и, вооружившись вертелами и резаками, ринулись вон из города.

По дороге они случайно встретили повозку, нагружен­ную гладиаторским оружием: бросив вертелы и резаки, они вооружились мечами и трезубцами. Были избраны три предводителя. В их числе был и Спартак, и слава его имени отодвинула в тень двух других. Изваянный в мра­море резцом Фуатье и держащий в одной руке обнажен­ный меч, а в другой разорванную цепь, он смотрел на Тюильри таким мрачным взглядом, что нынешние оби­татели дворца не смогли выдержать этого грозного зре­лища и упрятали статую в нижние залы Лувра.

Против восставших гладиаторов был послан Клодий; тот самый Клодий Пульхр («Прекрасный»), чья сестра Клодия была любовницей Катулла, называвшего ее Лес- бией; тот самый, кто позднее возмутил весь Рим, заста­вил бежать Цицерона, ранил его брата и в конце концов был убит в постоялом дворе на дороге в Велитры гладиа­торами Анния Милона.

Спартак разгромил его.

Против мятежников послали Публия Вариния.

Спартак разгромил вначале его легата, затем его това­рища по должности, а затем и его самого.

Затем против них, в свой черед, был послан Кассий, но и он, в свой черед, был разгромлен и понес значи­тельные потери.

Консулы принимают решение сменить командование, и продолжать военные действия назначен Красс.

Спартак был гением, и он понимал, что необходимо снова разжечь восстание рабов там, где оно уже дважды затухало, то есть в Сицилии; он пересекает Луканию и направляется к Мессинскому проливу. В Пицене он стал­кивается с Муммием, легатом Красса, и наголову разби­вает его.

Это была его четвертая крупная победа над римля­нами.

Наконец настал черед Красса. Битва была кровавой, и победа оспаривалась дорогой ценой: на поле боя оста­лись лежать в собственной крови двенадцать тысяч три­ста гладиаторов. Красс велел пересчитать их, а затем осмотреть: только двое были ранены в спину.

Потерпев поражение, Спартак отступил к Петелий- ским горам. Квинкций, легат Красса, и Скрофа, его кве­стор, по его приказу бросились преследовать Спартака. Он обернулся против них, разгромил их и обоих обратил в бегство.

После этого солдаты Спартака, опьяненные успехом, отказались продолжать отступление и двинулись на рим­лян; как ни пытался образумить их Спартак, они ничего не хотели слушать.

Видя, что ему придется вступить в бой, он велел под­вести к нему его лошадь и, выхватив меч, убил ее.

— Что ты наделал?! — воскликнули его солдаты.

— Если я одержу победу, — ответил Спартак, — в конях у меня недостатка не будет; если же я буду побежден, то конь мне не понадобится, ибо бежать я не намерен.

Он был побежден и погиб, сражаясь до конца.

Однако он оставил по себе бессмертную память — имя, которое больше, чем имя; имя, которое звучит, как при­зыв к восстанию; имя, которое служит знаменем.

Спартак — это политический заступник рабов.

Но уже родился тот человек, кому предстояло сделать для этого народа и даже для этих рабов то, что безу­спешно пытались сделать до него столько других людей. У этого человека, предвестника Иисуса Христа, даже инициалы те же, что и у великого освободителя: человек этот — Юлий Цезарь.

IV

Цезарь был самым совершенным из всех когда-либо существовавших на этом свете представителей рода чело­веческого: он обладал всеми людскими пороками и всеми людскими добродетелями.

Подобными же преимуществами он обладал в обще­ственном плане и в религиозном: по его утверждению, по мужской линии он происходил от Венеры, богини красоты, а по женской — от Анка Марция, царя Рима.

При всем этом он был племянником плебея Мария, поваленные памятники побед которого ему предстояло однажды восстановить.

В двадцать пять лет он боролся против Суллы; при­казал распять команду корабля пиратов, из рук которых ему удалось ускользнуть; был наложницей Никомеда и наделал долгов на сорок миллионов сестерциев, что составляет десять миллионов нашими нынешними день­гами.

Когда его назначили претором в Испанию, Крассу пришлось выступить поручителем за него. Кредиторы Цезаря заполнили улицу Субуру, где он жил, и ни за что не хотели выпускать его.

Он уехал, ограбил Испанию, вернулся оттуда разбога­тевшим, заплатил свои долги и возместил Крассу его издержки.

В нем вмещалось все: старый патрициат, жречество, партия всадников, партия италийцей и партия народа.

И потому старый Сулла хотел убить его; однако дик­татора уговорили оставить Цезаря в живых.

— Как хотите, — произнес он, — но в этом молодом человеке таится несколько Мариев!

Поскольку в обязанности Цезаря входило вести след­ствие против убийц, он наказал приспешников Суллы.

— Пусть любой, кто хочет принести справедливую жалобу на кого-либо, придет ко мне, — заявил Цезарь, — и, как бы высоко ни стоял притеснитель, тот, кого при­теснили, получит справедливый суд. Я защитник всех людей.

С тех пор каждая жалоба доходила до Цезаря и была им выслушана.

Он получил от небес добродетель, неизвестную древ­ним, добродетель чисто христианскую — сострадание.

«И что удивительно, — восклицает Светоний, — он велел уносить из цирка раненых гладиаторов и ходить за ними, как за людьми!»

Для Цезаря все люди были людьми, и потому он оди­наково приветливо протягивал свою аристократическую белую руку навстречу руке, загрубевшей от плуга, и руке, загрубевшей от рукоятки меча.

Он не мог бы, как это сделал Сципион Назика, сказать крестьянину:

— Неужто у вас, деревенщин, принято ходить на руках?

Вовсе нет: со времени исполнения должности квестора он поддерживал латинские колонии, лишенные своих прав Суллой.

В двух первых своих выступлениях в качестве защит­ника в суде он поддерживал жалобы на римских маги­стратов.

Никогда никто не замечал, чтобы он замыкал свой ум и свое сердце в тесном кругу одного народа. Ему нужно было все человечество целиком, чтобы его душа могла расправить в этом пространстве свои крылья.

Он проявлял заботу о женщинах, что, возможно, было еще удивительнее, чем заботиться о гладиаторах.

Античные законы не предоставляли женщинам граж­данских прав: Цезарь прилюдно воздавал им почести; он произнес похвальные речи на похоронах своей тетки Юлии и своей жены Корнелии; он заказал золотую ста­тую Клеопатры и установил ее в храме Венеры, тем самым обожествив женщину, после того как дал ей сво­боду.

Противником Цезаря в его великих общественных преобразованиях был Катон.

Однако Провидение, стремящееся к свободе всех людей, было на стороне Цезаря.

Катон, обладавший всеми добродетелями, но явля­вшийся всего лишь человеком закона, потерпел пораже­ние в борьбе с Цезарем, обладавшим всеми пороками, но являвшимся человеком мира.

С Катоном, человеком закона, все гибло, поскольку закон был несправедлив и бесплоден. С Цезарем, чело­веком мира, все оживало, поскольку его законом была любовь, то есть справедливость и плодородие.

Нужно понять, в каком положении находилась Ита­лия, когда он устремил на нее свой ястребиный взор: оссbl grifagni[372], по выражению Данте.

Все там ждали повсеместного восстания. Прежде его сдерживал своим присутствием Помпей, но теперь Пом­пей преследовал Митридата на берегах Черного моря, и Рим был предоставлен самому себе; все честолюбия были начеку, все честолюбцы — Катилина, Красс, Цезарь, Рулл — приготовились действовать.

У господствующей партии, партии всадников, то есть банкиров, ростовщиков, короче, партии денег, не было больше Помпея, являвшегося не только ее полководцем, но и ее представителем.

У нее остался только ее оратор Цицерон.

Речь шла уже не о свободе — свободу вместе со ста­туей старого Брута выслали на Капитолий; речь шла уже не о республике — республика превратилась в меч в руках тех, кто ее уничтожил; речь шла о земельной соб­ственности.

Старое общество умирало от двух болезней — неспра­ведливости и неравенства.

Закон был настолько ложно истолкован, искажен и извращен, что уже сам закон, а вернее, его исполнение обратились в беззаконие.

Древние италийские трибы были лишены прав соб­ственности и ограблены ростовщиками, всадниками и откупщиками, уничтожены Суллой; затем ростовщики, всадники и откупщики, эта язва, разъедающая общество, накинулись на римских колонистов, и дело дошло даже до ветеранов, которым Сулла раздал земли.

Эти земли были превращены — мы уже говорили об этом, но такие превращения продолжались, становясь все шире, — так вот, эти земли были превращены в паст­бища. И вместо свободных землепашцев, которые должны были их обрабатывать, эти земли топтали рабы-пастухи, которые пасли на них стада, принадлежавшие Крассам, Катонам и Лукуллам. Вся Италия, накрытая морем земельных собственников, в разные времена лишенных своих владений, являла собой картину огромного наплыва нищеты, каждый вал которого нес обвинение, каждая волна — жалобу. Из всего этого складывалось нечто вроде мощного хора обвинений, звучавшего настолько угро­жающе, что каждый, перестав рассчитывать на судей, на закон, на правосудие, создавал, в соответствии со своим имущественным положением, вооруженные отряды гла­диаторов, делая это с двоякой целью: либо убивать дру­гих, либо защищать самого себя.

Цезарь решил пощупать пульс этого страшного боль­ного и понять, где в нем коренится лихорадка револю­ции.

В то время в сенате состоял старый ставленник всад­ников, по имени Рабирий, тридцатью годами ранее уби­вший трибуна Апулея Сатурнина. К Апулею Сатурнину, защищавшему права италийцев, эти грабители земельной собственности испытывали отвращение, так что память о нем вызывала у них ненависть. Хранить у себя изобра­жение этого трибуна было смертельным преступлением.

Цезарь, человек, который однажды ночью вновь уста­новил памятники побед Мария, в один прекрасный день потребовал привлечь к суду Рабирия.

Со всех уголков Италии на помощь своему ставлен­нику явились всадники.

Защищать его взялся Цицерон, адвокат серебра, то есть самого продажного и самого презренного металла, какой есть на свете.

Так вот, несмотря на защитительные речи Цицерона, несмотря на поддержку тех, кто прибыл со всех концов Италии, всадники смогли спасти Рабирия, лишь признав недействительным народное собрание.

Дион рассказал нам, как это происходило.

Но, поскольку перед глазами у нас сейчас нет Диона, мы позаимствуем цитату у Мишле:

«Когда на Марсовом поле происходило голосование, на Яникуле поднимали военный флаг. Этот древний обычай восходил к тем временам, когда враги обитали у стен Рима и можно было опасаться, что они внезапно появятся и захватят город, остающийся без защиты.

Метелл Целер спас Рабирия, спустив флаг на Яникуле. Одним этим собрание законным образом объявлялось распущенным».[373]

Несмотря на такое посягательство на права народа, Метелл Целер остался безнаказанным.

Это послужило для Цезаря указанием на то, что следо­вало остановиться: можно было устраивать бунты в Риме, поднимать мятежи в Италии, но время для переворота еще не настало.

Человек менее дальновидный, чем он, подобрал факел там, где Цезарь его обронил: это был трибун Рулл; он хотел, пользуясь исключительно законом, излечить Рим от общественной болезни, угрожавшей ему гибелью.

Рулл предложил выкупать земли, чтобы устраивать там колонии, и разделить между бедными гражданами обще­ственные земли, возмещая ущерб держателям этих земель.

То было возвращение к закону Гая Гракха.

Рулл взялся осуществить сделанное им предложение, прибегнув к помощи своих друзей: это означало передать в руки демагогов все богатство государства.

Всадники призвали на помощь себе Цицерона.

Цицерон сумел уговорить народ, сыграв на его гордо­сти.

«Никогда, — заявил он, — Рим не покупал себе коло­ний; Рим их завоевывал».

И затем добавил:

«Если народу не хватает земель, пусть ему дадут зерно!»

И народ, который предпочитал привезенное издалека зерно землям, на которых его надо было бы выращивать, еще раз, как собака из басни, упустил реальность, по­гнавшись за тенью: он не получил ни зерна, ни земель.

По стопам Рулла пошел Катилина.

«Республика, — сказал он, — представляется мне огромным телом без головы; этой головой буду я».

Образ был вполне точен, однако достаточно ли круп­ной была голова Катил ины, чтобы подойти подобному гиганту?

Судя по итогам, нет.

Тем не менее этот патриций, вставший на сторону народа, был стойким борцом; однако его великая беда состояла в том, что он лишился и репутации, и богат­ства.

Сознание собственного позора сделало из него того демагога, какого мы знаем.

Впрочем, Катилина обладал невероятно притягатель­ной силой, и даже Цицерон признается, что едва не под­дался его влиянию; он был красив, если только его бес­покойное и бледное лицо не выдавало, как тревожно у него на душе, и красноречив настолько, что был спосо­бен противостоять первому оратору того времени, однако своим образом действий, то замедленным, то поспеш­ным, обнаруживал сходство с Орестом.

Его обвиняли в том, что он убил своего сына для того, чтобы иметь возможность жениться на женщине, не желавшей иметь пасынка. Его обвиняли не только в желании убить всех сенаторов — это народу было совер­шенно безразлично, — но и в том, что он хотел поджечь со всех сторон Рим, а это было уже совсем иное дело.

Его обвиняли в том, что он приносил человеческие жертвы найденному им серебряному орлу Мария и вме­сте со своими сообщниками по заговору пил кровь уби­того человека. Наконец, его обвиняли в том, что он совершал бесполезные убийства, дабы его друзья не утра­тили привычку убивать.

Но для того, чтобы прельстить Рим, не обязательно было быть для него предметом ужаса: когда Цезарь при­ручил Рим до такой степени, что смог взять его в свои руки, он добился этого вовсе не страхом, а любовью.

Обвинения всадников против Катилины были тем более ужасны, что они были правдивы.

— Ты хочешь выставить новые долговые записи, отме­нив прежние?! — кричал ему Цицерон. — Так это я выставлю новые записи, но только насчет продажи с тор­гов!

Весь сенат восстал против Катилины. Он покинул сенат, и это было правильно; он покинул город, и это было ошибкой.

— Вы разжигаете против меня пожар?! Что ж, я погашу его развалинами города! — как крайнюю угрозу бросил Каталина сенаторам.

И он отправился поднимать на бунт пастухов Этрурии, Бруттия и Апулии, рабов всадников, ветеранов Суллы; одним лишь обещанием ему удалось объединить вокруг себя тех, кто был изгнан из своих партий: он обещал отдать им на разграбление Рим.

Цетег, Лентул и другие его сообщники остались в Риме; они полагали себя защищенными Семпрониевым законом, гарантировавшим жизнь любому гражданину и в качестве высшей кары допускавшим лишь изгнание; но адвокат Цицерон имел привычку истолковывать — читай: искажать — законы.

Действуя по наущению своей жены Теренции, Цице­рон приказал арестовать друзей Катилины и задушить их в тюрьме; затем он в сопровождении двух тысяч всадни­ков прошел через Форум, выкрикивая испуганному народу: «Они жили!»

Но как могли они перестать жить, эти люди, которых закон запрещал предавать смерти? Послушайте рассужде­ния Цицерона:

«Закон защищает лишь римских граждан; с той минуты, как сообщники Катилины замыслили заговор против Рима, они более не были достойны звания граж­данина, а с той минуты, как они более не были достойны звания римского гражданина, они более не имели права рассчитывать на закон, защищающий римских граждан».

Все это было весьма мудрено, но что поделаешь? Цицерон был адвокатом, прежде чем стать консулом.

Вам известно, как умер Каталина: он погиб в Пистойе, сражаясь далеко впереди своих солдат, которые все пали там, где они бились.

Оставались Цезарь и Красс.

Но Красс был финансовым дельцом, банкиром, ростовщиком, притом скаредным до такой степени, что его имя, подобно имени Гарпагона, стало у современни­ков символом скупости.

Из трехсот талантов, которые у него были, он сделал состояние в семь тысяч талантов, то есть около сорока миллионов нашими деньгами.

На стене в доме этого богача с сорока миллионами висел старый плащ. Отправляясь на загородную прогулку с греком Александром, беседы с которым он весьма ценил, Красс давал ему в пользование этот плащ, а по возвращении требовал его обратно.

Рим, как и во времена Югурты, все еще готов был продаться, но Красс был не настолько щедр, чтобы про­лить золотой дождь, с помощью которого можно было купить этот город.

Так что оставим в покое Красса — тем более, что в скором времени его убьют парфяне, против которых он, гонясь за наживой, предпринял закончившийся прова­лом поход, — и вернемся к Цезарю.

Цезарь был назначен консулом через год после смерти Катилины.

Он в свой черед появился в проделанной бреши и предложил собственный аграрный закон.

Цезарь разделил ager publius[374], преимущественно в Кампании, между теми, у кого было трое детей и больше.

После войны с Ганнибалом Капуя находилась вне закона: она стала римской колонией. Колонистам не на что было жаловаться, ведь им подарили самый прекрас­ный край на свете!

Незадолго до этого Помпей привез из Понтийского царства баснословные суммы; их следовало использовать на покупку вотчинных земель и создание колоний для солдат, участвовавших в завоевании Азии.

Предложенный аграрный закон в определенной сте­пени напоминал закон Рулла, однако Цезарь, не взя­вшись претворять его в жизнь, казалось, нисколько не был в нем заинтересован.

Закон прошел, несмотря на противодействие сенато­ров, Катона, Бибула. Это был первый успех Цезаря, и он принес ему почести.

Затем, полагая, что пока этого будет достаточно, и желая дать своим соперникам возможность истратить силы в гражданской войне, он потребовал предоставить ему в управление сроком на пять лет обе Галлии и Илли­рию.

Ему легко уступили эти суровые северные и западные провинции; все смеялись, когда этот бледный, изнежен­ный, припадочный Цезарь, всегда облаченный в развевающиеся одежды, распутник, соперничавший в распут­стве с Клодием, тот, кого называли мужем всех жен и женой всех мужей, отправился в страну гор и снегов.

Однако он все хорошо рассчитал: в его отсутствие Клодий был убит Милоном, Красс — парфянами, а Пом­пей, став диктатором, лишился популярности.

Наконец, момент настал: Цезарь бросает на другой берег Рубикона дротик и произносит слова, ставшие поговоркой:

— Alea jacta est! (Жребий брошен!)

Несомненно, это был намек на древний обычай рим­лян бросать копье на земли тех, кому объявлялась война.

Вся знать бежала из Рима, когда Цезарь приблизился к нему. Все простонародье вышло навстречу Цезарю.

Но Цезарю, который прекрасно знал, что Рим и так принадлежит ему, нужно было не останавливаться в Риме, а делать нечто другое. Ему нужно было преследо­вать Помпея. Он догнал его в Фареале. Утром Помпей был окружен шестьюдесятью тысячами воинов, а уже вечером бежал с пятью товарищами по несчастью.

Цезарь преследовал Помпея от Греции до Малой Азии; он намеревался преследовать его и от Малой Азии до Египта, однако юный царь Птолемей избавил Цезаря от всех этих трудностей, приказав убить беглеца.

Цезарь преследовал Катона в Африке, разгромил его и уже намеревался захватить его в Утике, но Катон распо­рол себе живот.

Оставались два сына Помпея: Цезарь преследовал их в Испании и убил Гнея в битве при Мунде. Секст спасся бегством, но Секст был подросток, не имевший никакого влияния.

Цезарь вернулся в Рим.

Его возвращение знаменует основание империи и три­умф плебеев над патрициями.

В самом начале гражданской войны Цезарь предоста­вил права гражданства всем галлам, обитавшим между Альпами и рекой По. Он предоставил доступ в сенат центурионам своей армии, солдатам и вольноотпущен­никам.

Цицерон, гордившийся своей превосходной латынью, слышал, как его соседи изъясняются на этом языке, запинаясь и коверкая слова, и мог прочесть развешенные на улицах Рима сатирические объявления:

«Просьба не указывать сенаторам дорогу к сенату».

Но, чтобы укрепить этот приход народа к власти, сле­довало дать всю власть человеку, который этот народ представлял.

Благодаря сенату, созданному Цезарем, он получил все: право объявлять войну и заключать мир; право рас­пределять между преторами все провинции, за исключе­нием консульских; стал пожизненным трибуном и пожиз­ненным диктатором, был провозглашен отцом отечества, освободителем мира и назван попечителем нравов — он, Цезарь, вокруг которого его собственные солдаты рас­певали: «Галлов Цезарь покоряет, Никомед же Цезаря!..» и «Горожане, прячьте жен! Мы развратника с собою лысого ведем!», тот, ради кого готовился закон, превра­щавший Рим в один огромный гарем для его пользова­ния!

Став таким образом хозяином всего и всех, он смог делать то, чего безуспешно добивались Гракхи, Рулл и Катилина.

Он раздавал зерно и выдавал по триста сестерциев каждому гражданину, по двадцать тысяч сестерциев каж­дому солдату (по пять тысяч франков нашими деньгами); кроме того, для солдат и народа он устанавливал два­дцать три тысячи столов с тремя скамьями, на каждой из которых могли возлечь пять человек; для всей этой толпы он устраивал бои диких зверей и гладиаторов, театраль­ные представления и навмахии; на глазах у нее он при­нижал всадников и вынудил Лаберия лично играть в пье­сах, которые тот сочинил.

— Выйдя из своего дома всадником, я возвращаюсь туда мимом! — воскликнул бедняга. — Слишком много переживаний за один день!

Наконец, над головой этого народа-царя он натянул веларий, прежде защищавший лишь головы аристокра­тов.

Пятнадцать лет спустя Вергилий воскликнул:

Aspice convexo nutantem pondere mundum, Terrasque, tractusque maris, caelumque profundum. Aspice venturo laetentur ut omnia saeclo![375]

Наконец, сорок лет спустя родился Христос, символ всеобщего искупления, появившийся на свете в Вифлееме, между быком, символом силы, и ослом, символом смирения.

V

Почти в то самое время, когда Август повелел сделать перепись, ставшую причиной того, что Иосиф и Мария отправились из Назарета в Иерусалим, он примерно сле­дующим образом установил пределы той обширной импе­рии, население которой ему хотелось исчислить: на вос­токе — Евфрат; на юге — нильские пороги, африканские пустыни и Атласские горы; на севере — Дунай и Рейн; на западе — океан.

Страна, берега которой омывал этот океан, и есть Гал­лия, наша родина; ведь Франция — лишь наша мать.

За пятьдесят один год до Рождества Христова Цезарь завершил завоевание Галлии.

Она была разделена тогда на три совершенно различ­ные части, населенные соответственно белгами, кельтами и аквитанами.

Кельтов, то есть самый галльский, если так можно выразиться, из народов Галлии, отделяли от белгов Марна и Сена, а от аквитанов — Гаронна.

Рим поделил свои новые завоевания на семнадцать провинций, в каждой из них построил крепость, разме­стил там гарнизоны, и сенат, подобно ревнивому султану, который боится, как бы у него не похитили самую кра­сивую из его рабынь, дал приказ своему флоту непре­станно крейсировать у берегов Бретани.

При Константине над галлами был поставлен префект претория. Этот префект подчинялся лишь императору; он застал почти всю Галлию католической.

В 354 году правителем Галлии стал в свой черед Юлиан. Занимая эту должность в течение пяти лет, он отразил два вторжения франков и обосновался в т е р м а х, доныне носящих его имя, в маленьком городке Лютеция.

Эта Лютеция есть не что иное, как прабабка Парижа.

В 451 году, то есть сто лет спустя, Галлией управлял Аэций, и ему предстояло отражать уже не вторжения франков и сражаться не с каким-то безвестным вождем: ему надо было поставить преграду на пути наплыва всех варварских орд, во главе которых стоял Аттила.

Уже давно впереди Аттилы шел страх.

Откуда явился царь гуннов? Никто этого не знает. Однажды он спустился с плоскогорий Азии, ведя за собой неисчислимые толпы; каждый раз, когда он устра­ивал привал, его лагерь покрывал пространство, где могли разместиться три города; он ставил в караул у шатра каждого из своих военачальников по одному из пленных царей, а у собственного шатра — одного из своих военачальников. Когда он подошел к Меотийскому болоту, его стали одолевать сомнения, но в это время перед ним вдруг появилась лань, указала ему дорогу и тотчас исчезла; словно бурный поток, прошел он через Константинополь, оставив за собой Льва II и Зенона Исавра своими данниками; его войско заполнило при- дунайские пастбища; наконец, он вступил в Галлию, и только два города, Париж и Труа, остались у него на дороге; пятьсот сожженных городов отметили путь этого царя, пройденный им по миру; пустыня тянулась за ним следом, словно льстивый придворный; даже трава не росла больше там, где прошел конь Аттилы.

Ничто из всего этого не удостоверено историей, мне это прекрасно известно, но как велик должен был быть ужас перед Аттилой, чтобы оставшееся о нем предание было столь страшным.

Аэций осознавал опасность и ничем не пренебрег, чтобы противостоять ей. К своим римским легионам он присоединил вестготов, бургундов, кельтов, саксов, ала­нов, алеманов и одно из племен тех самых франков, которые некогда сражались с Юлианом.

Аэций увиделся в Риме с их вождем Меровигом и заключил с ним союзный договор.

Два войска сошлись на равнинах Шампани, недалеко от города Шалона, где еще и сегодня показывают то место, где находился лагерь Аттилы.

Половина разбросанных по земной поверхности наро­дов встретились там лицом к лицу.

То были обломки рухнувшего мира и материал для нового мира, готового вот-вот родиться.

Столкновение их было ужасающим и величественным! Одновременно четыреста тысяч человек сражались и убивали друг друга.

«Если верить старикам, — говорит Иордан, — они еще помнят, как небольшой ручей, пересекавший эти достопа­мятные равнины, внезапно вздулся, но не от дождей, а от лившейся крови, и превратился в бурный поток»[376].

Аттила был разбит. Аэций отправился в Рим, чтобы просить себе награду, и он ее получил: император Вален- тиниан собственноручно заколол его кинжалом.

Умирая, Аэций не догадывался, что с его смертью власть над Галлией унаследует Меровиг. Молодой вождь оценил красоту страны, которую ему только что при­шлось защищать; он завладел землями, расположенными между Сеной и Рейном, сделал Париж своей погранич­ной крепостью, а ТУрне — своей столицей. Бессильный Рим наблюдал за его действиями.

Поселение Меровига в белгской части Галлии является первым, достоверную дату которого удается определить; Меровиг был великим вождем, давшим свое имя дина­стии.

Те, кто последовал за ним, стали зваться меровигскими франками, и, вследствие искажения, основанная им династия получила имя «Меровинги».

Следующим сильным человеком после него, подлин­ным львом в своей династии, становится Хлодвиг.

Хлодвиг задыхается в пространстве, которого было достаточно Меровигу и его преемникам; он пересекает границу, оставляя у себя за спиной Париж, наносит пора­жение римлянину Сиагрию и захватывает Суассон и Реймс.

Именно тогда он женится на христианке Хлодехильде, которую мы называем Клотильдой, и, сделавшись хри­стианином, одерживает победу в битве при Тольбиаке.

Победа при Тольбиаке упрочивает его прошлые завое­вания и позволяет ему задумывать новые.

Хлодвиг доходит до Орлеана, следует далее берегом Луары, завоевывает Бретань, вторгается в края аквита- нов, разграбляет их дома, опустошает их поля, похищает богатства их храмов и оставляет им лишь землю, которую он не может унести с собой.

Париж уже больше не приграничный город, а центр, но центр завоеваний, а не центр королевства. Повсюду, где проходит Хлодвиг, он становится хозяином, и народы расступаются перед ним. Но это не его народы, это галлы, наши предки, и позади его колесницы, позади его войска, позади его солдат, бретонцы и аквитаны снова смыкаются, словно морские воды в струе за кормой кора­бля.

Хлодвиг умирает, и четыре его сына делят его завоева­ния; Париж, Орлеан, Суассон и Мец становятся столи­цами, и каждый из этих городов оказывается центром некоторой части разделенного королевства.

И вот тогда вся область, расположенная между Рей­ном, Маасом и Мозелем, получила название «Восточное королевство» — «Остеррике»; те же земли, что простира­ются на запад и лежат между Маасом, Луарой и океаном, приобрели имя «Западное королевство» — «Ниостер- рике»; остальная территория, простирающаяся от Луары до Пиренеев и от Гасконского залива до Альп, сохранила свое прежнее название Галлия.

Таким образом, вторжение шло обычным ходом: вна­чале завоевание, потом раздел завоеванных земель в пользу победителей и в ущерб завоеванному народу, а затем, наконец, присвоение разделенным землям назва­ний на языке тех, кто их делил.

Правда, королевство Остеррике в конце концов станет называться Австразией, а королевство Ниостеррике — Нейстрией.

После завершения этого первого завоевания одно за другим следуют завоевания Аквитании, Бретани, Бургун­дии и Прованса.

Однако Аквитания, Бургундия и Прованс остаются самостоятельными герцогствами, правители которых зависят: одни — от королей Нейстрии, другие — от коро­лей Австразии.

Время от времени какая-нибудь одна рука объединяет два этих королевства. Именно это происходит, в частно­сти, после смерти Хильперика II, то есть в 720 году.

Карл Мартелл, который зовется тогда еще просто Кар­лом, привозит сына Дагоберта из Шельского монастыря и под именем Теодориха IV сажает его на трон.

Этому сыну Дагоберта было тогда восемь лет.

Как раз такой король и нужен был майордому фран­ков, то есть Карлу.

Царствование Теодориха IV известно лишь победами Карла, который отбрасывает саксов за Везер, а алеманов за Дунай. Бавары поднимают мятеж и оказываются раз­биты; герцог Аквитании восстает и терпит поражение; сарацины спускаются с Пиренеев и оказываются раз­громлены на равнинах Пуатье.

Именно в память об этой битве с сарацинами, в кото­рой Карл одерживает победу, он получает прозвище Мар­телл, то есть «Молот».

Сражение длилось весь день, и в течение этого долгого дня, безостановочно нанося удары, Карл сокрушил, подобно молоту, вражеское войско.

Теперь следуйте за Карлом Мартеллом и считайте его победы.

Бургундия отказывается признать его власть — он ее покоряет; Поппо, герцог Фризии, поднимает мятеж — Карл выступает в поход против герцога, убивает его и, пролив его кровь, истребляет род фризских герцогов, низвергает идолов, разрушает храмы, сжигает города и вырубает священные рощи.

Герцог Аквитанский забирает назад свою клятву вер­ности Нейстрии — Блай, его цитадель, и Бордо, его город, захвачены.

В Провансе начинаются волнения — Арль и Марсель разгромлены.

Восстает Саксония — он идет на нее походом, берет в ней заложников и обязывает ее платить дань.

В Прованс вторгается новое сарацинское войско и захватывает Авиньон — он берет в осаду Авиньон и сжи­гает его.

Сарацины Испании спешат на призывы своих братьев о помощи — он преграждает им путь между долиной Корбьер и небольшой речкой Берр, разбивает их одним ударом, а затем преследует так стремительно, что обго­няет беглецов и прежде них достигает их кораблей, захва­тывает эти корабли, и войско неверных, зажатое между морем и победителями, все целиком утоплено, вырезано или взято в плен.

Затем он возращается через Безье, Магелонну, Агд и Ним, уничтожив в последнем из этих городов крепост­ные укрепления, а в остальных городах поставив предан­ных людей, надежных управителей, давших ему клятву верности, где имя короля Теодориха даже не произноси­лось.

Впрочем, Теодорих умирает в возрасте двадцати трех лет. Карл Мартелл достаточно силен, чтобы обойтись без короля: в течение пяти лет трон пустует, и в течение этих пяти лет Карл Мартелл управляет государством, нося титул герцога Франции.

Затем, изнуренный скорее усталостью, чем прожитыми годами, Карл заболевает в Вербери-на-Уазе, недалеко от Компьеня. Он призывает к изголовью своего ложа сыно­вей, Карломана и Пипина, отдает Карломану Австразию, Алеманию и Тюрингию, а Пипину Нейстрию, Бургундию и Прованс.

Затем, разделив Францию, словно семейное достоя­ние — а это, заметьте, уже не Галлия и изначальные ее хозяева лишены своих владений — так вот, разделив Францию, словно семейное достояние, он умирает, и его погребают в Сен-Дени.

Это была уже настоящая узурпация: она заключалась в том, что мертвое тело простого герцога проникло в коро­левскую усыпальницу.

Каролинги, в лице отца Карла Великого, царствуют вместо Меровингов.

Однако ропщущим сеньорам надо показать хотя бы тень короля.

И Пипин возводит на трон, под именем Хильде - рика III, сына Теодориха.

Но если франкские сеньоры были успокоены этой видимостью уступки их желанию, то иноземные госу­дари, остававшиеся данниками двух братьев, взбунтова­лись.

Одилон, герцог Баварский; Теодорих, герцог саксов, и Гунальд, герцог Аквитанский, были поочередно раз­биты.

Затем неожиданно, без всякой видимой причины, по крайней мере история ничего нам о ней не говорит, Кар- ломана охватывает отвращение к власти, и он, облачи­вшись в монашескую рясу, идет просить у папы Захарии место в аббатстве Монте-Кассино.

Пипин, оставшись один перед лицом короля-призрака, которого он вызвал из небытия и которого мог возвра­тить туда, какое-то время пользуется им в своих целях, а затем заставляет его отречься от престола и затворяет за этим последним представителем династии Меровингов двери монастыря святого Бертена в Артуа.

И тогда Пипину становится понятно, что все обстоя­тельства способствуют окончательному уходу прежней династии и возведению на престол новой; он собирает сеньоров, обрисовывает им свои права на корону и еди­ногласно провозглашается королем франков.

Так что путем выборов, а не путем узурпации, Пипин стал родоначальником династии, которая будет насчиты­вать тринадцать королей и начнется с Карла Мартелла: ab Jove principium[377].

Бросим теперь взгляд на только что угасшую дина­стию. По известной аксиоме, когда цивилизация вторга­ется в варварство, она его уничтожает, когда же, напро­тив, варварство вторгается в цивилизацию и, если так можно выразиться, насилует ее, оно ее оплодотворяет.

Вступив в Галлию, франки не делали никакого разли­чия между населявшими ее коренными народами; они видели на ее земле лишь римскую цивилизацию и, в отличие от Цезаря, который давал аквитанам, кельтам и белгам общее имя галлы, называли их всех римлянами.

Затем, во всем, кроме религии, завоеватели тоже ста­новятся римлянами.

Константинополь посылает им пурпурные мантии, словно своим консулам; их короли называют себя авгу­стами, словно императоры; короной им служит золотой обруч в форме повязки, а скипетром — пальмовая ветвь, похожая на ту, какую сломал Сулла и восстановил Окта­виан; гвардия у них — это дружинники Хлодвига, родные братья преторианцев Калигулы, а облачение — хламида, поверх которой накидывалась мантия белого или ярко­синего цвета, короткая по бокам, длинная спереди и волочащаяся сзади; их театры — это цирки; их игры — это бои со львами и быками: вспомните Пипина, спу­скающегося на арену цирка и становящегося матадором; украшения их городов — это триумфальные арки и капи- толии; их главные тракты — это римские военные дороги; их церкви — это древние храмы; их законы — это уложе­ние Феодосия; лишь трон их отличается от курульных кресел консулов и золотого кресла императоров: это про­стой табурет без подлокотников и спинки, символ захва­ченной власти, которую надо сохранять собственными силами, без поддержки и опоры со стороны.

Что же касается войска, то единственной платой за их службу является военная добыча; каждый приносит свою долю в общую сокровищницу, и все это по-братски делится: вспомните суассонскую чашу, которую Хлодвиг просил себе помимо причитавшейся ему добычи и кото­рую разломали солдаты! Nihil hinc accipies nisi quod tibi sors vera largitur.[378]

Что же касается захваченной земли — заметьте, что единственная цель этого очерка состоит в том, чтобы проследить движение земель и обозначить руки, через которые они проходят, прежде чем вернуться к своим подлинным хозяевам, — так вот, что касается захвачен­ной земли, то она принадлежит завоевателю, и он, в зависимости от службы, за которую ему следует возна­граждать, жалует своим военачальникам части этой земли либо в полную собственность (это так называемые аллоды, или свободные земли), либо в ленное владение (это так называемые ф ь е ф ы, которые оставались в соб­ственности короля и по его воле могли перейти к дру­гому владельцу). Людей, живущих на этой земле, отдают вместе с ней, и они стано­вятся собственностью хозяина, чьи права на них ограничены лишь его волей и его прихотями.

Мы выделяем эти слова, поскольку нам предстоит снова встретить их через тысячу лет, но уже в приложе­нии к русскому крепостному праву, и тогда мы точным образом установим ту незначительную разницу, какая существует между завоеваниями Хлодвига и призывом княжить, обращенным к Рюрику.

Ну а теперь, если читатель пожелает бросить вместе с нами взгляд на Галлию времен Хлодвига, то нашим гла­зам предстанет зрелище победоносного короля, победо­носных военачальников и победоносного войска. Что же касается завоеванного народа, то он более не числится в ряду наций: он сделался рабом.

Однако та земля, которую он обрабатывает для своего хозяина, — это ведь его земля, и то зерно, которое про­растает в ней, политое его потом, — это ведь его зерно.

Все это однажды вернется к его потомкам, но через сколько веков! После скольких сражений!

К тому же дробление земель, происходящее в царство­вания потомков Хлодвига, ничего не меняет в положе­нии этого народа. Напротив, его рабство становится еще более ощутимым вследствие такого дробления: он пред­ставляет собой огромное стадо, которое после смерти хозяина делят между собой его наследники и которое они, в свою очередь, имеют право продать или подарить, убить или подчистую обобрать.

Вот почему ни один из наших древних историков вре­мен первой династии ни слова не говорит о народе; вот почему кажется, что четырнадцать миллионов человек, которых Цезарь сделал римскими гражданами, внезапно исчезли с лица земли, не оставив после себя и следа.

Однако мы не будем упускать из виду этот невидимый, но не исчезнувший народ, ведь это неоспоримо един­ственный и подлинный предок французского народа; из галла, кем он был при своих прежних вождях, метавших стрелы против неба и дротики против моря и боявшихся лишь одного — чтобы небо не свалилось им на голову, при Цезаре он стал римлянином, а из римлянина, кем его сделал Цезарь, при Хлодвиге превратился в раба.

Так вот, на этой захваченной земле, из этих рабов и этих завоевателей, вскоре сложится под защитой креста норое и единое молодое племя.

Христос — единственный сын Божий; французский народ станет старшим сыном Христа.

Разовьем эту мысль.

Мы уже говорили, что раздел королевства Хлодвига привел к войнам между завоевателями, однако в нашем разговоре обошли эти войны стороной; итогом их стал голод, ибо, пока руки как у свободных людей, так и у рабов были заняты, ибо те либо нападали, либо обороня­лись, земля, истоптанная ногами солдат и копытами коней, разучилась родить. Королевские земли, как и земли сеньоров, оставались невозделанными, и во всей Галлии, превратившейся в одно огромное поле битвы, с трудом можно было отыскать четыре-пять небольших поля, на которых колосились хлеба; эти поля принадле­жали преемникам святого Ремигия, людям мира, кото­рые засеяли несколько клочков земли, полностью опу­стошенной людьми войны.

Расскажем теперь, как эта земля досталась апостолу франков: это будет еще одним свидетельством того, как завоеватель обходился с завоеванной страной.

В благодарность за крещение, данное ему святым Ремигием, Хлодвиг пожаловал святому всю землю, какую тот смог бы объехать на осле, пока сам Хлодвиг будет спать после обеда.

Как видите, вождь франков предавался послеобеден­ному отдыху, словно римлянин.

Ну так вот, именно эти земли, подаренные завоевате­лем епископу Реймскому, равно как и те земли, что были подарены другими завоевателями другим приходам, щадились как церковные поместья и процветали.

Жатвы с этих полей было далеко недостаточно для нужд войск, однако короли и военачальники полагали, что для того, чтобы увеличить урожай, нужно лишь при­бавить к дарам, полученным церквами, новые земли и новых рабов; так что церквам снова дарили земли и рабов, а короли, военачальники и воины, почти уверен­ные, что уцелевшим в сражениях не грозит смерть от голода, опять принимались убивать друг друга.

Перейдя в собственность аббатств, рабы тотчас стано­вились свободными, а земли плодородными, ибо разве Христос, этот всеобщий освободитель, приход которого предчувствовал Цезарь, не сказал, говоря о рабах: «Уче­ник не выше учителя, и слуга не выше господина сво­его[379]»? И не добавил ли он, говоря о землях: «Иное упало на добрую землю и принесло плод: одно во сто крат, а другое в шестьдесят, иное же в тридцать[380]»?

И тогда, в соответствии со словами Христа, стали образовываться монастырские общины: это были настоящие религиозные республики, подчиняющиеся поземель­ным законам, руководимые аббатом, своим выборным предводителем, и имеющие девизом как на этом свете, так и на том слово «Равенство».

Вот колыбель французского народа, вот французский народ в своей колыбели!

Этот народ, молодой, новый и единый, плод римской цивилизации и франкского варварства, не является ни гражданином Цезаря, ни рабом Хлодвига, осознает себя и несет в себе все начала своей грядущей жизни; племя это вначале малочисленное и слабое, обязанное своим появлением на свет нужде и своим сбережением — мона­стырским стенам, но с каждым днем увеличивается число его сыновей, с каждым годом прирастают его земельные владения, причем настолько, что в середине седьмого столетия Хлодвиг II на ассамблее на Мартовском поле замечает, что на ней не представлена значительная часть территории Франции, и приказывает уведомить духовен­ство, которому эта часть территории принадлежит, что на следующее собрание ему следует прислать своих депута­тов.

Эти первые депутаты, имена которых неизвестны, прибыв на ассамблею франков, незаметно, но неоспо­римо представляли нацию, родившуюся в тисках завое­вателей; то были сыны тех, кто получил законы, опустив голову в грязь, и кто, поднявшись на одно колено, потре­бовал обсудить эти законы, в ожидании того времени, когда их дети, встав на ноги и держа в руке меч, в свой черед спросят, по какому праву им эти законы навя­зали!

VI

Самой большой империей из всех когда-либо существо­вавших после империи Августа была держава Карла Великого. Границами ее служили: в Германии — Балтий­ское море, в Италии — Вольтурно, в Испании — Эбро, в Галлии — океан.

Мы называем ее империей Карла Великого, потому что именно он сделал ее такой.

Франкское королевство, то, какое оставил после себя Пипин, состояло всего лишь из той части Галлии, что лежит между Рейном, Луарой, океаном и Балеарским морем; части Германии, населенной франками, которые остались чистыми от всяких примесей, и расположенной между Саксонией и реками Дунай, Рейн и Зале, а также земель алеманов и баваров.

Карл же благодаря своим войнам присоединил к коро­левству сначала Аквитанию, затем Гасконь, потом всю горную цепь Пиренеев и все прилегающие к ней земли вплоть до реки Эбро; затем целиком ту часть Италии, что простирается от Валле-д'Аосты до Калабрии; затем Сак­сонию, обе Паннонии, Дакию, Истрию, Хорватию и Дал­мацию и, наконец, все земли, расположенные между Дунаем, Вислой и океаном.

Карл Великий — это образец завоевателя, достигшего вершины своего могущества: его трон — это самая высо­кая вершина франкской монархии, которая вскоре усту­пит место французской монархии; так что те наши исто­рики, которые представляют нам Карла Великого как французского императора, чрезвычайно ошибаются; ведь это человек Севера, варвар, который, не научившись писать даже собственное имя, скрепляет договоры голов­кой эфеса своего меча и заставляет соблюдать их с помо­щью его острия. Государство, к которому он более всего расположен душой, — это Германия; его любимая сто­лица — это Ахен; его родной язык — это немецкий; и, поскольку ему становится понятно, что в Галлии, явля­вшейся всего лишь частью его огромной империи, про­исходит работа по формированию нации, новые одежды вот-вот заменят франкские одеяния и складывается новый язык, дитя латыни и древнего галльского языка, он отдает приказ собрать все германские песни, какие только можно было найти, изменяет названия месяцев в календаре и упорно отказывается носить иную одежду, чем ту, что носил его отец.

Так вот, миссия этого варвара состояла в том, чтобы воздвигнуть посреди Европы IX века огромную империю, об углы которой предстояло разбиваться остаткам тех диких народов, чьи многократные нашествия мешали развиваться цивилизации. И потому долгое правление великого императора посвящено только одному: варвар отражает натиск варварства. Он отбрасывает готов за Пиренеи и преследует вплоть до Паннонии гуннов и ава­ров; он уничтожает королевство Дезидерия в Италии; упорный победитель Видукинда, продолжающего упор­ствовать, несмотря на свои поражения, он, устав от войны, длящейся в течение тридцати трех лет, и желая одним ударом покончить с изменой, сопротивлением и идолопоклонством, переходит из города в город, посре­дине каждого из них вонзает в землю свой меч, сгоняет на городскую площадь жителей-язычников и приказы­вает отрубить все людские головы, оказывающиеся выше рукоятки его меча.

Лишь один народ ускользает от него: это норманны, которым позднее, в смешении с другими народами, уже обосновавшимися в Галлии, предстоит образовать фран­цузскую нацию и, по всей вероятности, в лице Рюрика, Синеуса и Трувора создать русскую нацию.

Эти норманны, тревожившие Карла всю его жизнь, сделались мукой его предсмертных часов: как полагают, он предвидел, что Карл Простоватый уступит самую пре­красную часть Нейстрии их вождю, ужасному Хрольфу.

Карл умирает 28 января 814 года.

Мы предприняли долгие поиски, чтобы выяснить точ­ное время появления слова «франк», и впервые обнару­жили его в сочинении монаха из обители Санкт-Галлен, который пользуется им, рассказывая о разделе империи Карла Великого между сыновьями Людвига Благочести­вого.

Карл Лысый взял себе всю ту часть Галлии, какая рас­положена к западу от рек Шельды, Мааса, Соны и Роны, и север Испании вплоть до реки Эбро, то есть всю совре­менную Францию плюс Наварру, за вычетом Лотарингии, Франш-Конте, Дофине и Прованса.

Людвиг взял себе все германоязычные земли вплоть до Рейна и Альп, то есть Германскую империю, простира­ющуюся на восток до Венгрии, Богемии, Моравии и Пруссии.

И, наконец, Хлотарь присоединяет к Италии всю вос­точную часть Галлии, заключенную на юге между Роной и Альпами, а на севере — между Рейном и Маасом и между Маасом и Шельдой.

«Вследствие этого раздела земель, — говорит монах из Санкт-Галлена, — изменились и названия. Галлия, которую захватили франки, стала именоваться Новой Францией, а Германия, откуда они пришли, стала именоваться Старой Францией».

Хотите получить представление о языке, на каком говорили в этой «Новой Франции»? Как вы сейчас уви­дите, он уже полностью отошел от немецкого и прибли­зился к провансальскому, то есть к языку «ок».

Вот союзническая клятва против Хлотаря, произне­сенная Людвигом на романском языке:

«Pro Deo amur et pro Christian poblo et nostro commun salvament, d'ist di in avant, in quant Deus savir et podir me dunat, si salvarai eo eist meon fradre Karlo, et in adiudha et in cadhuna cosa, si cum от per dreit son fradra salvar dist, in о quid il mi altresi fazet; et ab Ludher nul plaid nunquam prindrai, qui meon vol cist meon fradre Karie in damno sit[381]».

Как видите, язык этот — побочное дитя латыни и один из предков французского языка, и потому называется он романским; язык «ойль» будет совсем другим.

Так что, как видите, этот новый народ уже имеет соб­ственные земли и собственный язык; вскоре он получит и собственного короля.

Этот король, словно так и было предначертано, встает во главе жителей Парижа, обороняя его от норманнов; это человек из национальной династии или, по крайней мере, галло-римской; зовется он Одон, или Эд, граф Парижский.

В то время, когда Эд столь отважно обороняет Париж, Карл Толстый оставляет его на произвол судьбы.

Однако то, чего по недостатку мужества Карл Толстый не мог добиться с мечом в руках, он покупает за деньги: норманны снимают осаду, получив за это семьсот фунтов серебра и право перезимовать в Бургундии.

Впрочем, это малодушие свидетельствует о том, что Париж уже приобрел важное значение и стал тем, чем он не был во времена Карла Великого, а именно столицей, и что уже существовала Франция, коль скоро существо­вал Париж.

Возмущенные малодушием Карла Толстого, сеньоры низложили его и избрали вместо него Эда.

Благодаря этому избранию родился национальный дух; всем надоела эта династия завоевателей, у которой есть свои Хлодвиги, но есть и Хильперики, у которой есть Карл Великий, но есть и Карл Толстый.

Вследствие нового раздела, о котором только что было сказано, Франция превратилась в отдельное государство; она ощутила не только потребность, но еще и возмож­ность избавиться от германского засилья, однако ей казалось, что освободиться от этого засилья нельзя будет до тех пор, пока ее трон занимает король франкской династии.

То была целая революция. Потомство Каролингов ока­залось отвергнуто как антинациональное; наследник трона, Карл Простоватый, был лишен его, и править страной призвали человека из другой династии.

Однако 3 января 898 года Эд умирает, не оставив потомства и имея лишь брата по имени Роберт.

Национальная партия, всемогущая, когда у нее есть герой, которого можно противопоставить вырожда­ющейся династии, становится бессильной, как только у нее нет больше имени, которое можно противопоставить закону.

Карл Простоватый всходит на трон, но лишь для того, чтобы поступить у стен Руана еще хуже, чем Карл Тол­стый поступил у стен Парижа: отдать Нейстрию нор­манну Хрольфу.

Роберт, чье имя мы уже произносили, решает тогда, что настал благоприятный момент: он встает во главе национальной партии, которая после возвращения Карла Простоватого нуждается в вожде, дает возле Суассона сражение королевской армии и погибает, однако Гуго, его сын, из уст отца получает приказ взять на себя коман­дование, а из его рук — меч и одерживает победу над королевской армией. Карл Простоватый укрывается у Герберта де Вермандуа, который предлагает ему убежище, но вскоре превращает это убежище в тюрьму.

И тогда сеньоры предлагают корону Гуго, но он отка­зывается от нее и побуждает их отдать голоса за своего зятя Рауля, герцога Бургундского.

Рауль всходит на трон и правит вплоть до 936 года.

В 929 году Карл Простоватый умирает, находясь под стражей у своего вассала-изменника, в той самой знаме­нитой Пероннской башне, где позднее будет заперт Людовик XI.

Смерть Рауля влечет за собой пятимесячное междуцар­ствие, в течение которого королевством управляет Гуго. Он вполне мог бы провозгласить себя королем, но, как видно, ему не было присуще честолюбие.

Между тем в Англии в это время пребывал сын Карла Простоватого, по имени Людвиг; каролингская партия предложила избрать его королем, и, поддержанный Англией и герцогом Нормандским, Людвиг Заморский взошел на престол.

Когда то, что предуготовляется в лоне народа, еще не вызрело, всегда наблюдаются подобные метания.

Спустя пятьдесят лет избрание 1Уго Калета, сына Гуго Великого, упрочило победу национальной партии над партией завоевателей, победу французской партии над партией немецкой.

Во время событий, которые мы сейчас вкратце опи­сали, в королевстве происходили огромные социальные изменения. Завоевание, осуществленное Меровингами, привело к рабству; рабство продолжалось столько же, сколько длилось правление Меровингов; но в тот момент, когда уходят последние «длинноволосые» короли и появ­ляются первые короли из династии Каролингов, осу­ществляется переход от рабства к крепостной зависимо­сти — первый шаг, сделанный по направлению к свободе, робкий шаг вслепую, как у ребенка; первый этап пути, который приведет человека в неведомые края, скрытые далеко за тем горизонтом, какой он пока лишь охваты­вает взглядом.

Со своей стороны Церковь, чью деятельность как представителя интересов народа мы обещали выше про­следить, достигает при второй династии наивысшей сте­пени могущества и заставляет королей по божественному праву, учрежденному Пипином и упроченному Карлом Великим, дорого заплатить за святой елей, который она изливает на их головы. Папы применяют в отношении мирских дел право творить суд, которое они получили в отношении дел духовных; правда, первые опыты этой папской власти делаются с демократической целью. Слу­чалось так, что сыновья тех, кто отдавал земли мона­стырским общинам — а не надо забывать, что монастыр­ские общины это и есть народ, — порой желали вернуть эти земли целиком или частично, и тогда монахи жало­вались аббату, аббат жаловался епископу, а епископ — папе; папа же требовал у короля или у вождя, незаконно присвоившего землю, вернуть народу то, что принадлежит народу, как Иисус некогда дал совет отдавать кесарю кесарево. Если грабитель отказывался выполнить это требование, церковное отлучение заме­няло, благодаря своему духовному воздействию, светские меры принуждения, которых в те времена у папства еще не было.

Как известно, под страхом отлучения даже короли склоняли голову.

Впрочем, осознание своей власти, приобретенное подобными пробами своей силы, ведет папство к тира­нии, а прелатов к гордыне: римские папы возводят коро­лей на трон и свергают их оттуда; епископы добиваются преимущества перед сеньорами, приобретают право вер­шить суд, как князья; чеканят монету, как монархи; взи­мают подати и набирают войска, как завоеватели, и при­соединяют захваченные владения к дарованным владениям, а завоевания к пожалованиям.

Со своей стороны, сеньоры, используя раздоры, разъ­единяющие наследников Карла Великого, избавляются от засилья королевской власти: вот кто извлечет пользу из слабости Людвига Благочестивого, глупости Карла Простоватого и плена Людвига Заморского, освободи­вшись от ленной зависимости.

Карл Великий стал королем милостью Божьей, и вот не прошло еще и века после его смерти и не угасла еще его династия, как вельможи уже не желают более зави­сеть от своих суверенов и в свою очередь делаются гра­фами и маркизами милостью Божьей.

Двенадцать пэров королевства обладают примерно равными правами, когда они избирают королем Гуго Капета, возможно одного из самых храбрых, но опреде­ленно одного из наименее могущественных среди них.

Пока происходил этот переворот, случилось вот что: народ, вышедший из рабства, когда на трон вступили Каролинги, рассудил, что он, вполне вероятно, может выйти из крепостной зависимости, когда на трон всту­пили Капетинги. Впрочем, свою первую попытку осво­бодиться народ уже проделал.

В 957 году, то есть через шестьдесят лет после того, как национальная партия проявила себя во Франции, избрав королем Эда в ущерб правам Карла Простоватого, жители города Камбре, воспользовавшись отлучкой сво­его епископа, попытались учредить у себя коммуну.

Посмотрите, как Гвиберт Ножанский объясняет, что такое коммуна.

«И вот, — говорит он, — что понимают под этим новым омерзительным словом. Оно означает, что крепост­ные будут только раз в году выплачивать оброк, который им полагается платить своим хозяевам, а если они совер­шат какой-нибудь проступок, им можно будет отделаться штрафом, установленным законом. Что же касается про­чих денежных податей, обычно налагаемых на крепостных, то они вообще будут отменены».[382]Если оставить в стороне негодование, которое открыто проявляет достопочтенный аббат, нам не удастся дать лучшего объяснения слову «коммуна», чем то, какое при­вел он.

Как уже было сказано, жители Камбре, вознамерив­шись учредить у себя коммуну, воспользовались отлучкой своего епископа, чтобы закрыть ворота города. Верну­вшись после своего пребывания при императорском дворе, епископ не смог проникнуть в город; и тогда он отправил послание императору, испрашивая у него помощь против своих крепостных; император предоста­вил ему войско, состоявшее из немцев и фламандцев, и с ним епископ явился к стенам города. При виде этого вражеского войска горожан охватил страх, они упразд­нили свое объединение и открыли ворота епископу.

И тогда началось ужасающее мщение: епископ, взбе­шенный и униженный тем, что принадлежавший ему город отказывался впустить его, приказал императорским войскам избавить его от бунтовщиков; так что заговор­щиков хватали даже в святых местах, где солдаты не торопясь убивали их. Когда же этим защитникам Церкви надоедало убивать, они ограничивались тем, что брали мятежников в плен, но при этом отрубали им руки и ноги, выкалывали глаза и отрезали язык или же препро­вождали пленников к палачу, который клеймил им лоб каленым железом.

Коммуна, подавленная в крови, снова возникла в 1024 году, при Роберте Благочестивом, но она опять была разгромлена церковными властями, которым оказала поддержку императорская власть.

Сорок лет спустя горожане еще раз взялись за оружие, но те же самые противники снова вырвали его из их рук.

Наконец, получив поддержку со стороны графа Фландрского и воспользовавшись смутами, последова­вшими за отлучением от Церкви Генриха IV Германского и вынудившими отлученного императора заняться исклю­чительно собственными делами, жители Камбре в чет­вертый раз провозгласили коммуну, уничтоженную снова в 1107 году, но вскоре восстановленную на столь проч­ных и разумных основах, что ей предстояло послужить образцом для других городов, которые, обретая по отдель­ности и один за другим свободу, готовили тем самым освобождение всей Франции.

Права, обретенные жителями Камбре ценой долгой, кровавой, смертельной борьбы с церковными властями, составляют столь странный контраст с подчиненным состоянием других городов, что авторы того времени воспринимали основное законоположение, дарованное этим горожанам, как нечто чудовищное.

«Что сказать о свободе этого города, — восклицает один из них, — если ни епископ, ни император не имеют права взимать там налоги и оттуда нельзя получить ника­кую дань, и никакое ополчение не может выйти за пределы городских стен, если только это не делается для защиты самой коммуны!»

Итак, ясно, какие права утратили церковники; а вот те права, какие возникли у населения города.

Горожане Камбре учредили в своем городе коммуну; они избирали из своей среды, путем голосования, восемь­десят городских советников; эти советники обязаны были ежедневно заседать в ратуше, являвшейся и зданием суда;

распорядительные и судейские обязанности распределя­лись между ними;

каждый из городских советников обязан был содержать за свой счет слугу и верховую лошадь, чтобы в любую минуту быть готовым незамедлительно отправиться в любое место, где его присутствие становилось необходи­мым.

Это была первая попытка создать орган народной вла­сти, заброшенный, словно пробный шар, в феодальную Францию. И потому писатели двенадцатого и тринадца­того веков именуют эти города, получившие свободу, то республикой, то коммуной.

Примеру Камбре последовал город Нуайон, но с мень­шими трудностями; его епископ, Бодри де Саршенвиль, был человек здравомыслящий и проницательный: он понимал, что у него на глазах родился новый порядок вещей, что ребенок, словно Геркулес, уже чересчур силен и задушить его не удастся.

И вот в 1108 году он созвал по своему собственному почину всех обитателей города, уже давно желавших учредить коммуну, и предложил этому собранию, состо­явшему из ремесленников, торговцев, духовных лиц и даже дворян, проект хартии, которая позволяла горожа­нам объединяться в союз, предоставляла им право изби­рать городских советников, обеспечивала им безусловное право собственности на их имущество и делала их под­судными лишь своим городским властям.

Хартия была встречена ликованием, и ей с воодушев­лением присягнули; дарована она была за несколько дней до начала царствования Людовика Толстого, который, взойдя на престол, подкрепил ее своим одобрением, а это, между прочим, доказывает, что бы там ни говорили старые роялистские историки, что коммуны не были освобождены Людовиком Толстым, коль скоро в Камбре и Нуайоне они были учреждены до его вступления на трон.

И здесь мы даже впадаем в ошибку: существовали две коммуны, установленные еще в 1102 году: коммуна города Бове и коммуна Сен-Кантена.

Так что к началу крестовых походов народ уже стоял на пути освобождения, по которому он идет безостано­вочно, однако они ускорили его движение.

Первое народное восстание вспыхивает в Камбре в 957 году, первый крестовый поход датируется 1096 годом, а первая коммуна устанавливается на прочных основа­ниях в 1102-м.

Как видите, все эти даты удивительным образом пере­плетаются друг с другом.

Влияние, какое крестовым походам предстояло ока­зать на освобождение народа в то время, заключалось в следующем.

Сеньоры, повинуясь призыву Петра Пустынника, побуждавшего их освободить Гроб Господень, и уводя с собой всех, кого они могли набрать в подчиненных им провинциях, почти полностью искоренили во Франции власть знати; духовенство — а часть духовенства после­довала за знатью — так вот, духовенство и народ остались одни лицом друг к другу! Но духовенство, сделавшись собственником огромных земельных владений и предъ­являя на крестьян, родившихся на этих землях, права, уступленные им сеньорами, перестало пользоваться рас­положением бедняков, которым она не предлагала ничего, кроме крепостной зависимости, хотя прежде даровала им свободу; сделавшись богатым, духовенство перестало быть народом, и с того времени, как оно уже не было равным низшим классам, оно превратилось в их угнетателя.

И когда коммуны возникали, им приходилось бороться лишь с церковной властью, ибо самые могущественные и самые храбрые сеньоры, которым они неспособны были бы противостоять, находились за пределами коро­левства и, следовательно, не могли подавлять эти отдель­ные выступления, сложившиеся, в силу их безнаказан­ности, во всеобщее народное движение.

Влияние же, какое крестовые походы должны были оказать на него в будущем, заключалось в следующем.

Сеньоры, которым по призыву Петра Пустынника приходилось отправляться в поход незамедлительно, вынуждены были, чтобы покрыть не только расходы, связанные с отъездом, но и путевые издержки, продавать часть своих земель духовенству. На деньги, полученные от него, рыцари обзаводились военным снаряжением, и огромные суммы, лишь на короткое задержавшиеся в их расточительных руках, тотчас же попадали, чтобы остаться там надолго, в бережливые руки горожан и ремесленников, занимавшихся снабжением войск и поставлявших крестоносцам вооружение и экипировку. Вскоре огромный поток товаров, следовавших за армией крестоносцев, распространился на север, через Венгрию и вплоть до Греции, и на юг, через средиземноморские порты и вплоть до Египта. Вместе с достатком к горожа­нам пришло желание его сохранить. А что должно закре­пить этот достаток у малоимущих классов? Законы, обе­спечивающие права тех, кто владеет собственностью. А что может дать эти законы? Освобождение.

И потому с этого времени освобождение народа начи­нает идти полным ходом и остановится лишь тогда, когда будет достигнута его высшая, его конечная цель — сво­бода!

Со своей стороны, монархическая власть, которая рано или поздно должна стать единственным врагом свободы, чтобы, когда она окажется свергнута свободой, та была уже не царицей, а богиней вселенной, в это самое время и по тем же причинам берет верх над светской властью сеньоров и духовной властью церковников. С этого момента феодальная система, ослабленная священным походом крестоносцев, станет впредь не помехой для королевской власти, а напротив, своего рода оборони­тельным средством, чем-то вроде щита, которым она будет защищать себя как от врага, так и от народа и от которого внешние войны и междоусобицы, отрубая от него кусок за куском, в конце концов не оставят в ее руках ничего.

Таким образом, начиная с конца одиннадцатого столе­тия укрепляется королевская власть и растет сила народа; феодальная система, дочь варварства, порождает монар­хию и свободу, этих двух сестер-близнецов, из которых одна в конечном счете задушит другую.

Стало быть, революции, которые спустя восемь веков прокатились по Франции, слабыми и незаметными ручейками начинаются у подножия трона Филиппа I и Людовика Толстого и, из века в век становясь все шире и шире, громадным потоком вторгаются в нашу эпоху.

Точно так же, играя у подножия Альп, ребенок может перепрыгнуть, словно это ручейки на лужайке, через истоки четырех великих рек, которые бороздят всю Европу и, делаясь все шире, в конечном счете впадают в четыре великих моря.

Кровью, пролитой епископом на городской площади Камбре в 957 году, на земле было написано слово демо­кратия; это слово — ручей во время смуты пастушков, горный поток во время Жакерии, речка во время войны Общественного блага, полноводная река во времена Лиги, озеро во времена Фронды — сделается океаном в дни Французской революции. Спустя сто лет королев­ские троны станут лишь потерпевшими крушение кора­блями, разбитыми и запотопленными этим океаном.

Ну а теперь, поскольку мы не можем проследить здесь историю монархии, феодализма и народа во всех ее под­робностях, проследим ее развитие в целом.

Когда Гуго Капет взошел на престол, который до него уже занимали Эд и Рауль, первые французские короли, попавшие в череду германских королей, он обнаружил, что земли Франции поделены между семью крупными собственниками, владеющими ими уже не потому, что земли эти были уступлены или на время пожалованы королем, но милостью Божьей, а точнее сказать, мило­стью меча; так что его королевская власть напоминала куда больше председательство в аристократической республике, чем диктатуру в империи; он был первым, но даже не самым богатым и не самым могущественным среди равных себе. Поэтому новый король начал с того, что довел число своих высших вассалов до двенадцати, введя в их состав церковных пэров, чтобы обеспечить себе поддержку со стороны духовенства; затем, на этой прочной опоре из двенадцати мощных колонн, представ­ляющих высший вассалитет, он возвел свод националь­ной монархии.

Когда же благие деяния, которым предстояло обозна­чить эту первую эпоху, свершились, то есть когда новый язык, национальный, как и новая монархия, пришел на смену языку завоевателей; когда крестовые походы открыли дорогу с Востока искусствам и наукам; когда булла Александра III, провозгласившая, что всякий хри­стианин свободен, привела к освобождению крепостных; когда, наконец, Филипп Красивый, нанеся первый удар по феодальной монархии, изменил ее, учредив три сосло­вия и сделав парламент безвыездным, — этой монархии, исполнившей свои задачи, пришло время уступить место другой, которая должна была исполнить свою собствен­ную миссию; и тогда Филипп Валуа ударил секирой по зданию, воздвигнутому Гуго Капетом, и с плеч слетела голова Клиссона.

Танги Дюшатель унаследовал секиру Филиппа Валуа, и через семьдесят лет после того, как тот нанес удар, он ударил в свой черед и с плеч слетела голова Иоанна Бур­гундского.

Так что, войдя в храм, Людовик XI обнаружил, что две феодальные колонны, поддерживавшие свод, уже разру­шены. Его миссия состояла в том, чтобы обрушить остальные; он был верен ей и, едва вступив на трон, при­нялся за дело.

И тогда повсюду остались лишь руины феодализма: обломки Беррийского, Сен-Польского, Немурского, Бур­гундского, Арманьякского, Гиенского и Анжуйского вла­детельных домов усыпали мостовую вокруг здания монар­хии, и оно, без сомнения, рухнуло бы за неимением опоры, если бы король не поддерживал одной рукой тот самый свод, из-под которого другой рукой он выбивал колонны.

В конце концов Людовик XI остался почти один, и новой опорой здания, придавшей ему равновесие, стал гений короля.

К его времени восходит первая национальная абсо­лютная монархия, установленная как некий обществен­ный строй; феодализм потерял все, а народ приобрел чрезвычайно много: у него появились цеховые организа­ции, наделенные привилегиями, парламент, универси­тет.

Однако, умирая, Людовик XI оставил самовластие в наследство слишком слабым преемникам, чтобы они могли его продолжать; на место знатных вассалов, сокру­шенных Людовиком XI, при Карле VIII и Людовике XII пришли знатные сеньоры; так что, когда Франциск I вступил на престол и со страхом увидел, как колеблется здание монархии, он, решив использовать первоначаль­ные его опоры и не найдя их, пытаясь найти дюжину людей из железа, но встретив лишь две сотни людей из плюша, понадеялся обрести равную силу в умножении сил, стоящих ниже, и заменил знатными сеньорами знат­ных вассалов, ничуть не тревожась о том, что высота свода опустится до уровня этих новых колонн, если только понижение свода способно было укрепить здание. И в самом деле, хотя созданные им опоры оказались более тонкими и менее высокими в сравнении с преж­ними, они были не менее прочными, ибо по-прежнему представляли слой земельных собственников и увеличе­ние их числа находилось в точном соответствии с раз­делом земель, произошедшим за время между правле­нием Людовика XI и его собственным царствованием.

Так что Франциск I оказался основателем монархии знатных сеньоров.

Затем, когда эта вторая эпоха национальной монархии стала приносить плоды; когда книгопечатание придало некоторую устойчивость возрождающимся наукам и сло­весности; когда Рабле и Монтень придали языку научную основу и ясность; когда вслед за Приматиччо, Леонардо да Винчи и Бенвенуто Челлини на землю Франции всту­пили искусства; когда Лютер в Германии, Уиклиф в Англии и Кальвин во Франции посредством религиозной реформации подготовили реформацию политическую; когда освобождение Кале, убравшее с французской земли последний след завоеваний Эдуарда III, закрепило наши военные границы; когда Варфоломеевская ночь пошат­нула религию и королевскую власть, которые выступали заодно, проливая кровь гугенотов; когда, наконец, изгна­ние коннетабля Бурбона, казнь Ла Моля, убийство Гизов и осуждение Бирона возвестили знатным сеньорам, что время пришло и их час пробил, точно так же, как некогда это дали понять знатным вассалам казнь Клиссона и убийство Иоанна Бургундского, — вот тогда на горизонте, точно красная комета, появился Ришелье, этот размаши­стый косарь, которому предстояло выпустить на эшафоте те остатки крови, какие после гражданской войны и дуэ­лей еще сохранялись в жилах французской знати.

Прошло полтора века с того времени, как умер Людо­вик XI.

Вполне очевидно, что миссия у двух этих людей была одна и та же, и справедиво будет сказать, что Ришелье исполнял ее столь же свято, как и Людовик XI.

Так что Людовик XIV застал внутреннюю часть монар­хического здания не только лишенной двухсот колонн, которые его поддерживали, но еще и заваленной их обломками: трон так твердо стоял на этих обломках, что король поднялся на него, не оступившись, — правда, не после смерти Людовика XIII, а после смерти Мазарини.

И такое было необходимо. Людовик XIV не обладал врожденным талантом своевластия и склонность к нему приобрел лишь вследствие воспитания.

Тем не менее Людовик XIV исполнил свое предназна­чение: он сделался средоточием королевства, взял в свои руки все бразды правления и натягивал их столь долго, столь сильно и столь беспрерывно, что, умирая, мог предвидеть, как они порвутся в руках его преемников.

Затем пришло Регентство, разлив свою навозную жижу по всему королевству, и из земли поднялась аристокра­тия.

Так что Людовик XV, достигнув совершеннолетия, ока­зался точно в таком же положении, в каком некогда находились Франциск I и 1Уго Капет. Монархию следо­вало преобразовать, однако никого уже не было на месте знатных сеньоров — последний из них ушел со смертью г-на де Конде, никого не было на месте знатных васса­лов — последний из них ушел со смертью коннетабля Бурбона. Лишь слабые и многочисленные побеги росли там, где прежде стояли крепкие и мощные стволы: лес­ная поросль вместо строевого леса! И потому ему необ­ходимо было опустить еще ниже свод здания монархии, вновь подменить силу числом и вместо двенадцати знат­ных вассалов Гуго Капета, вместо двухсот знатных сеньо­ров Франциска I использовать в качестве опор шаткого сооружения пятьдесят тысяч аристократов, появившихся за время между смертью короля Людовика XIV и своим собственным совершеннолетием.

Наконец, когда эта третья эпоха национальной монар­хии принесла свои плоды, плоды Асфальтового озера, полные гнили и праха; когда такие люди, как Дюбуа и Ло, Помпадур и Дюбарри, уничтожили уважение к коро­левской власти, а такие, как Вольтер и Дидро, д'Аламбер и Гримм, Гельвеций и Руссо, погасили религиозную веру, то религия, эта кормилица народов, и королевская власть, эта основательница человеческих сообществ, к тому же еще полностью замаранные от людских прикос­новений, вознеслись к Господу, чьими дочерьми они были.

Их бегство оставило без защиты монархию, основан­ную на божественном праве, и Людовик XVI увидел, как с промежутком в четыре года на востоке засверкало пламя Бастилии, а на западе — нож эшафота.

Но теперь уже не один человек пришел сеять разруше­ние, ибо одного человека было бы недостаточно для уни­чтожения монархии: поднялась вся нация целиком и, увеличив число рабочих в соответствии с масштабами предстоящего труда, направила своих депутатов, чтобы сокрушить аристократию, эту дочь всесилия знатных сеньоров, эту внучку всесилия знатных вассалов.

Двадцать второго сентября 1792 года Национальный Конвент взял в руки наследственную секиру.

Прошло полтора века с того времени, как умер Рише­лье.

Отступим теперь на шаг назад и посмотрим, что при­шлось выстрадать народу, прежде чем он дошел до такой величайшей крайности, как 14 июля 1789 года, 10 августа 1792 года и 21 января 1793 года.



VII

Мишле, наш великий историк, к которому приходится то и дело обращаться, когда изучаешь римскую историю, историю Франции, историю права и даже естественную историю, дает революции такое определение: «ВОЦАРЕ­НИЕ ЗАКОНА, ВОЗРОЖДЕНИЕ ПРАВА, ПРИХОД СПРАВЕД­ЛИВОСТИ».

Да будет нам позволено привести здесь несколько строк из предисловия к его «Истории Французской рево­люции». Прочтите эту книгу, автор которой обладает одновременно величием сердца, мощью ума, широтой знаний и добросовестностью историка.

«Если вы когда-нибудь путешествовали в горах, вам, возможно, довелось увидеть то, с чем встретился там я.

Среди беспорядочного скопления громоздящихся скал, посреди множества разнообразных деревьев и зеленой поросли, высился огромный остроконечный утес. Этот уединенный пик, черный и голый, явно был порождением глубочайших недр земли: никакое время года не меняло его облика, и едва ли садились на него птицы, как если бы они боялись обжечь крылья, коснувшись этой глыбы, вырва­вшейся из огненного ядра. Казалось, что этот угрюмый свидетель мук подземного мира все еще видел их в своих грезах, не обращая ни малейшего внимания на то, что окру­жало его, и не позволяя себе ни на мгновение отвлечься от этой извечной печали ...

Какие же скрытые сдвиги произошли в глубинах земли? Какие неисчислимые силы боролись в ее недрах, чтобы эта глыба, поднимая горы, прорываясь сквозь скалы, раскалывая пласты мрамора, внезапно появилась на ее поверхности?! Какие содрогания, какие муки исторгли из недр земли этот необычайный вздох?!

Я присел, и из моих затуманившихся глаз одна за одной потекли медленные, мучительные слезы ... Природа слиш­ком напоминала мне историю: этот хаос из громоздящихся скал давил на меня с той же тяжестью, какая на протя­жении всего средневековья лежала на сердце человека, и в этом печальном утесе, который земля взметнула из своих недр к небу, я вновь узнал отчаяние и вопль человечества.

Как же на протяжении тысяч лет правосудие давило на сердце этой горой догм; сколько часов, дней, лет — долгих лет — оно сокрушало его!.. И для того, кто это знает, в этом заключен источник вечных слез. Тот, кто, изучая историю, взял на себя долю этой долгой пытки, уже никогда от нее не оправится. Что бы ни случилось, такой человек будет печален: солнце, эта радость мира, не при­несет ему больше радости, слишком долго прожил он в скорби и во мраке.

И что пронзило мое сердце, так это долгое смирение, кротость и терпеливость людей, а также то усилие, какое приложило человечество, чтобы наделить мир ненавистью и проклятием, которое над ним тяготеет.

Вы полагаете, что, когда человек, отстраненный от свободы, избавленный от справедливости, словно от ненуж­ной утвари, чтобы заставить его слепо отдаваться в руки Божьего милосердия, видел, что это милосердие сосредото­чено на почти незаметном пространстве и предназначено привилигированным и избранным, тогда как все остальное теряется на земле и под землей и теряется на веки веч­ные, — вы полагаете, что отовсюду неслись богохуль­ства?

Нет, слышались лишь стоны и умилительные слова: “Если тебе угодно, чтобы я был проклят, да свершится воля твоя, Господи!”

Эти люди, тихие, покорные, смиренные, прикрылись саваном проклятия.

Но есть нечто важное, что достойно упоминания и чего богословие никогда не предвидело! Оно учило, что проклятые могут лишь ненавидеть, но они умеют еще и любить. Они, эти проклятые, приучались любить избранных, своих господ; священник и сеньор, эти любимые чада Неба, в течение многих веков видели у этого униженного народа лишь кротость, послушание, любовь и доверие; он служил и молча страдал, а когда его попирали ногами, он благодарил и, словно богобоязненный Иов, не грешил устами своими».

И потому регент говаривал: «Будь я подданным, непре­менно бы взбунтовался!»

А когда ему сообщили о восстании, он ответил: «Народ прав: ему столько пришлось страдать!»

Особенно народ страдал начиная с царствования Людовика XIV.

Осознавал ли Людовик XIV эти страдания? Я в этом сомневаюсь: для него народ был вьючным животным, которое могло перевозить всякого рода тяжести и, пова­лившись от усталости, должно было под ударами кнута подняться на ноги.

Было ли это недостатком Людовика XIV? Нет; по характеру король был не лучше и не хуже любого дру­гого: хуже, чем Генрих IV, но лучше, чем Людовик XV. Это было недостатком данного ему воспитания.

В Санкт-Петербурге, в музее, я видел автограф юного Людовика XIV: это образец чистописания; одна и та же строчка повторена шесть раз и внизу страницы восемь раз поставлена подпись «Людовик»:

«Королям должны оказывать знаки почтения; они делают все, что им угодно».

На сводах часовни в Версале можно прочесть:

«¡Мгаbb lетрlит sиит ОbттаBs[383]».

И разве не слышите вы, как сам Боссюэ говорит тому, кто произнес слова «Государство — это я!»:

«О короли, смело отправляйте свою власть, она боже­ственна, и вы суть боги!»

Бедный народ, не любимый никем, тогда как сам он так любил любовь!

Он прославил Агнессу Сорель за то, что она любила Карла VII, Габриель д'Эстре за то, что она любила Ген­риха IV, и Лавальер за то, что она любила Людо­вика XIV.

Он ненавидел г-жу де Помпадур не столько за то, что она стоила Франции два или три миллиона ливров еже­годно, столько за то, что она не любила этого короля, который не любил никого и которого звали Возлюблен­ным.

И каждый раз, когда народ страдал; каждый раз, когда с ним поступали несправедливо; каждый раз, когда при­служники короля отнимали у него сыновей, чтобы отпра­вить их на войну, отнимали у него деньги, чтобы пере­дать их в казну, народ испускал лишь один крик, а точнее, вздох или стон:

«О, если б король это знал!»

Сколько же предательств пришлось ему претерпеть, чтобы проникнуться равнодушием к Людовику XVI! Сколько претерпеть презрения, чтобы проникнуться ненавистью к Марии Антуанетте!

Тот парикмахер, который перерезает себе горло 21 января 1793 года, та женщина, которая в этот же день выбрасывается из окна, и тот палач, который умирает от горя, потому что он отрубил голову своему королю, — все это народ.

Тем не менее откройте «Историю Французской рево­люции» и узнайте, как страдал этот народ.

Но он терпелив, этот народ! Он так философски настроен и так беззаботен! Он весело произносит в ненастные дни:

«О! После дождя настанет хорошая погода!»

И, улыбнувшись погожим дням, он забывает, что сер­дился на дождь.

Один Господь ведает, сколько всего приходилось забы­вать народу за время от Людовика XIV до Людо­вика XVI!

Заунывный хор начинается с Кольбера, в 1681 году.

— Больше так продолжаться не может, — говорит он и умирает.

Заметьте, что это происходит за четыре года до отмены Нантского эдикта (1685) и что вследствие этой отмены из Франции будут изгнаны полмиллиона человек, полмил­лиона протестантов, то есть из Франции будет изгнана промышленность.

Интендантов просят составить докладные записки для юного герцога Бургундского, а это то же самое, что спра­шивать у воров, в каком состоянии находятся те, кого они обворовали.

Они заявляют, что такая-то провинция потеряла чет­верть своих жителей, та — треть, а эта — половину; все умерли от нищеты. Все это происходит в 1698 году.

Так вот, в 1707 году уже вспоминают о том, как хорошо было в 1698-м.

«Тогда, — говорит Буагильбер, — в лампах еще было масло; сегодня все подошло к концу, так как нет сырья. И теперь вот-вот развернется тяжба между теми, кто пла­тит, и теми, чья обязанность состоит исключительно в том, чтобы собирать деньги».

Эта тяжба будет продолжаться еще восемьдесят два года.

А теперь послушайте, что автор «Телемаха», изобрета­тель Салента, говорит своему ученику, внуку Людо­вика XIV:

«Народы не живут более, как люди, и потому впредь не позволено рассчитывать на их терпение ... В конечном счете старая разлаженная машина разобьется при первом же ударе ... Никто не осмеливается предположить, что силы ее уже на исходе; все сводится к тому, чтобы закрыть глаза и открыть ладонь, дабы по-прежнему брать»[384]

Возможно, вы полагаете, что больше заботы было об армии, чем о народе; о тех, кого заставляют убивать, чем о тех, кого оставляют умирать? Вот что говорит маршал де Виллар, которому в сражении при Денене предстояло спасти Францию:

«Несколько раз мы полагали, что хлеб закончился полно­стью; затем, с великими усилиями, его доставляли, но только на полдня; спать все ложатся на голодный желу­док. Когда г-н д'Артаньян находился на марше, другим отрядам, остававшимся на месте, приходилось голодать. Наша служба продовольственного снабжения делает невоз­можное, наши солдаты являют чудеса доблести и стойко­сти. “Рапет nostrum quotidianum da nobis hodie[385]”, — гово­рят они мне, когда я объезжаю строй, после того как им выдали только половину или четверть дневного пайка. Я подбадриваю их, даю им обещания. Они лишь пожимают плечами и смотрят на меня с такой покорностью судьбе, что это приводит меня в умиление. “Господин маршал прав, — говорят они, — иногда надо уметь пострадать”».

Людовик XIV умирает. Понадобилось семьдесят три года царствования, чтобы в итоге проклинать того, кого прежде так любили; да и то, народ осыпает оскорблени­ями лишь его гроб.

Людовик XIV умер, и его сменяет регент.

Мы уже приводили его изречение в отношении Фран­ции: «Будь я подданным, непременно бы взбунтовался!» Но, хотя и сказав такое, он за восемь лет своего регент­ства прибавил к государственному долгу Франции семь­сот пятьдесят миллионов ливров!

При Людовике XIV все же оставалось немного пше­ницы, немного ячменя, немного гречихи, и люди еще ели хлеб, выпеченный из какого-нибудь зерна.

В 1739 году Людовику XV показывают хлеб из папо­ротника; это доказывает, что индустрия развивается, но муки становится меньше.

Земля голодала, как и народ; пока в хлеву была корова, а в конюшне — лошадь, земля получала свою долю навоза и в обмен давала урожай; но фискальная служба забрала лошадь, прислужники короля вынудили продать корову, и земля первой умирала от голода.

Во многих местностях перестали пахать землю и сеять, а в других крестьяне собственными руками вырывали виноградные лозы.

И не имело значения, что закон запрещал забирать лемех плуга и судебный пристав не мог его продать; зачем нужен лемех, если нет более ни лошади, ни коровы, чтобы тащить плуг, и нет зерна, чтобы бросить его в борозду?

Однажды Людовик XV охотился в Сенарском лесу и встретил столяра, несшего гроб.

Людовик XV очень боялся смерти, однако любопыт­ство взяло верх:

— Куда ты это несешь, приятель?

— В Брюнуа.

— Это гроб?

— Конечно, такое ведь случается.

— Для мужчины или для женщины?

— Для мужчины.

— От чего он умер?

— От голода!

На сей раз король знает правду, ведь это ему дан ответ, но что ему до этого, ведь он никогда не умрет от голода.

Вот если бы королю сказали: «Он умер от чумы», он бы бежал, опасаясь подцепить заразу.

Однако наступит день, когда королей настигнет голод, как других настигают болезни.

— Хочу есть! — скажет матери маленький дофин, воз­вращаясь из Версаля.

— Хочу пить! — скажет матери дочь короля, возвраща­ясь из Варенна.

— Хочу пить и есть! — скажет в Тампле Мария Антуа­нетта.

Но Людовик XV знал, что машина, какой бы разла­женной она ни была, будет существовать столько же, сколько и он сам.

— После меня хоть потоп! — говорил он.

Потоп начался, и королю не нашлось никакого иного ковчега, кроме эшафота.

Так кто же привел Людовика XVI на эшафот? Народ?

Нет! Его привели туда дворянство и духовенство. Народ лишь смотрел, как это происходило, и только.

Так из-за чего же монархия развалилась? Мы это уже сказали: из-за денег.

Откуда поступали деньги? От налогов.

Кто платил налоги? Народ.

Дворянство налогов не платило; духовенство их тоже не платило.

Правда, дворянство платило налог шпагой: до 1674 года именно оно поставляло то, что называлось всеобщим ополчением знати, и лишь оно, или почти лишь оно, давало армии офицеров.

Что же касается духовенства, то оно вообще ничего не давало: оно брало.

Людовик XVI появился на свет в несчастный день; он родился ущербным и неполноценным; был плохо воспи­тан, хотя его воспитанием занимался иезуит; это ему ко­роль обязан своей умственной ограниченностью и своим двуличием: настроенный против англичан и австрийцев, на помощь себе он призвал заграницу.

Ставя свою подпись под его приговором, Карно про­лил слезу; Карно — это сама история, которая судит виновного, приговаривает его к смерти и при этом опла­кивает его осуждение и его приговор.

«Праведные его простили, праведные его осудили на смерть», — говорит Мишле.

Дело в том, что этот приговор скорее был приговором королевской власти, чем приговором королю.

Существовало еще нечто, чрезвычайно настраивавшее против королевской власти. И это была вовсе не какая- нибудь каста или гильдия; это был не какой-нибудь поэт или экономист, не Вольтер, не Руссо, не Калонн, не Нек- кер; это был враг из камня, гранитный призрак, выси­вшийся при въезде в Париж, неподвижный и страш­ный, — это была Бастилия.

Чтобы осознать ужас, который вызывали королевские указы о заточении без суда и следствия, нужно изучать историю не по сочинениям историков, а по некоторым мемуарам.

В чьих руках находились эти указы, которыми столь долго распоряжались господа де Ла Врийер и де Сен- Флорантен? В руках дворянства и духовенства.

Эти указы стали предметом незаконной торговли; их продавали мужьям, которые хотели отправить в заточе­ние любовников изменившим им жен; их давали женам, которые хотели отправить в заточение своих мужей; их жаловали отцам, которые хотели отправить в заточение своих детей. Один только Сен-Флорантен за время своего пребывания на министерском посту выдал более пятидесяти тысяч таких указов.

Во Франции было восемнадцать или двадцать Басти- лий, и та, что находилась в Париже, в определенном смысле занимала среди них верховное положение.

Откуда раздался громовой голос Мирабо, который первым пошатнул трон? Из замка Иф, из Бастилии.

Вначале там сидели политические узники, а затем те, кого заключили по религиозным мотивам, — протестанты и янсенисты.

От протестантов и янсенистов перешли к литераторам: это были Пеллисон, Вольтер, Фрере, Дидро.

Пока в Бастилию заключали за государственную измену, государственные преступления, богословие, раз­врат и даже невинность, все шло прекрасно. Вспомните Латюда.

Но туда заключили мысль!

А мысль — это пар, это электричество, это порох!

Вот мысль и взорвала Бастилию.

И через брешь, пробитую мыслью, 14 июля 1789 года народ вошел в Бастилию.

Кто приказал разрушить Бастилию? Парижский муни­ципалитет, то есть народ.

— Надо же, — восклицает король, — да он силен!

Да, он действительно был силен; но дело в том, что народ начал говорить не «Мы хотим», как король, а «Я ХОЧУ».

Когда же он родился, этот народ?

Мы это уже сказали: в 1002 и 1008 годах, вместе с пер­выми коммунами.

А когда он возмужал?

В день созыва Генеральных штатов.

Ему понадобилось около восьмисот лет, чтобы достичь совершеннолетия.

Но, подобно Спартаку, ему еще оставалось снять с ноги железное кольцо, а с руки — обрывок цепи; этим кольцом на ноге и этим обрывком цепи на руке были феодальные права сеньоров. Если бы дворянство не изба­вило от них народ, то существовала бы угроза, что они послужат народу для того, чтобы наносить ими удары.

Следовало пожертвовать народу немногое, чтобы сохранить главное.

После 14 июля 1789 года народ стал пятой основной стихией.

В то время жил человек, унаследовавший от своего двоюродного деда королевские права, которые он осу­ществлял главным образом в двух южных провинциях Франции: это был молодой герцог д'Эгильон, внучатый племянник Ришелье.

После короля герцог д’Эгильон был самым богатым дворянином Франции; возможно, он был даже богаче его. Он ощущал, что его ненавидели; его отца, коллегу аббата Терре, все презирали.

Вместе с Дюпором и Шапелье он стал членом Бретон­ского клуба и первым выдвинул предложение — скорее политическое, чем благородное — предоставить крестьянам право выкупа феодальных прав на умеренных условиях.

Виконт де Ноайль пошел еще дальше (правда, он был младшим сыном в семье и не имел ни гроша): он пред­ложил уничтожить феодальные права без всякого выкупа, и предложил он это не в клубе, а на заседании Нацио­нального собрания, поскольку ему хотелось вырвать ини­циативу из рук герцога д'Эгильона.

Такое предложение показалось странным, ибо оно ничем не было обосновано. Оно было встречено Нацио­нальным собранием, а вернее, четвертью его, рукопле­сканиями, и не более того.

Предложение герцога д'Эгильона произвело совсем иное действие.

Поясним, в какой момент оно прозвучало.

Со всех сторон приходили зловещие новости. Провин­ции были охвачены огнем, горели замки, и накануне голосованием были приняты законы против поджигате­лей.

Герцог д'Эгильон поднимается на трибуну.

— Вчера, господа, когда я вместе с вами голосовал за принятие этих законов, — произносит он, — меня охва­тило сомнение, и я спросил себя, так ли виновны эти люди, как нам это представляют.

И он перечислил злоупотребления феодалов, ожесто­чившие народ и заставившие его подняться и воору­житься против дворянства.

После него, облаченный в бретонский костюм, на три­буну поднимается депутат от Кемпера, Ле Гоазр де Кер- велеган, и укоряет Национальное собрание за то, что оно не предотвратило поджоги замков.

Собрание громко возмущается. Как оно могло предот­вратить преступления, о которых не было известно?

— Отменив несправедливые права! — отвечает брето­нец. — Заклеймив позором чудовищные законы, которые впрягают в одну телегу человека и животное и оскор­бляют чувство стыдливости!

— Знаете ли вы, как далеко распространяются эти права? — звучит голос другого депутата из Нижней Бре­тани. — Такой-то сеньор (и он называет имя) обладает правом, передаваемым от отца к сыну вот уже шестьсот лет, вспороть по возвращении с охоты, если ему холодно, живот двум своим вассалам и согреть свои ноги в их вну­тренностях!

— Так вот, — продолжает свою речь Ле Гоазр де Кер- велеган, — будем справедливы: пусть нам принесут сюда эти грамоты, памятники варварства наших отцов, и пусть каждый из нас устроит искупительный костер из этих постыдных пергаментов.

Воодушевление росло, каждый хотел принести свою жертву. Господин де Фуко потребовал, чтобы вельможи пожертвовали жалованьями, пенсиями и д а р а м и, полу­ченными ими от короля. Госпожа де Полиньяк незадолго до этого получила от королевы пятьсот тысяч франков в качестве приданого своему новорожденному ребенку.

Господин де Богарне предложил сделать наказания одинаковыми для дворян и простолюдинов, а должности доступными для всех.

Господин де Кюстин заявил, что условия выкупа — хорошенько запомните это слово, ему предстоит сыграть важную роль в русском вопросе, — так вот, г-н де Кюстин заявил, что услувия выкупа очень тяжелы для крестья­нина и потому следует ему помочь.

Господин де Ларошфуко, распространив выдвинутое предложение на все человечество, потребовал отмены рабства негров.

Другой депутат потребовал сделать суды бесплат­ными.

Дело шло к тому, чтобы отдать все тем, у кого прежде все было отнято.

— Ну а что могу отдать я, — воскликнул граф де Вирьо, бедный дворянин из Дофине, — когда у меня самого ничего нет?! Разве что Катуллова воробья! Я предлагаю разрушить феодальные голубятни.

Монморанси потребовал, чтобы все эти предложения были превращены в законы.

Потомок первых христанских баронов, он прекрасно знал нашу французскую натуру, воспламеняющуюся, словно порох, но, как и порох, быстро гаснущую и не оставляющую после пламени, света и грохота ничего, кроме облачка дыма.

Председатель Национального собрания прервал его, отметив, что господа депутаты от духовенства еще не заявили ни о какой жертве — ни от своего собственного имени, ни от имени Церкви.

Епископ Нанси поднялся и от имени церковных сеньо­ров потребовал, чтобы полученные в качестве выкупа деньги не отходили к нынешнему собственнику, а стали бы предметом вложения, полезного для самого бенефи­ция.

Епископ Шартрский предложил упразднить феодаль­ное право на охоту, что сильнее ударяло по дворянству, чем по духовенству.

— Ну, раз ты забираешь у меня охоту, — со смехом воскликнул герцог дю Шатле, — то я забираю у тебя твою десятину!

И он предложил, чтобы десятина натурой была пере­ведена в денежное обязательство, которое при желании можно было бы выкупить.

Воодушевление все возрастало, и эгоизм духовенства не мог его умерить: деньги были принесены в жертву, гордость была принесена в жертву и даже обычаи были принесены в жертву.

От одного удара топором рухнул дуб феодализма, в течение тысячи лет затенявший Францию.

Правда, удар этот нанес дровосек, чьим именем была Свобода.

«После этой чудесной ночи 4 августа, — восклицает Мишле, — нет больше сословий — есть французы, нет больше провинций — есть Франция!»

Да, ибо многотрудная эпоха, эпоха мысли, закончи­лась, и оставалось лишь воплотить эту мысль в жизнь.

И труд этот ведется вот уже семьдесят лет, и каждый вносит в него свою лепту, и деспот, и трибун:

Наполеон — свой Кодекс, устанавливающий равен­ство;

Людовик ХУЛ! — свою Хартию, устанавливающую свободу;

1830 год — снижение избирательного ценза и приход к власти буржуазии;

1848 год — всеобщее избирательное право и приход к власти народа.

Не может быть противодействия прогрессу в стране, где на тридцать шесть миллионов человек приходится пять миллионов земельных собственников и пять мил­лионов промышленников, а главное, где все имеют право голосовать.

Перейдем теперь к русскому вопросу, с которым, как сейчас станет понятно, в определенной степени связаны оба только что написанных нами очерка.

VIII

Мы не станем указывать границы Российской империи подобно тому, как выше нами были указаны границы империи Августа и империи Карла Великого, ибо ее гра­ницы расширяются с каждым днем.

Она одна забрала себе половину Европы и треть Азии и представляет собой девятую часть суши.

Ее население в 1820 году составляло сорок миллионов жителей, в 1822-м — пятьдесят четыре, в 1823-м — пять­десят девять, а в 1828-м — шестьдесят. Сегодня оно составляет шестьдесят четыре миллиона.

Полагаю, что оно увеличивается на пятьсот тысяч душ ежегодно.

Ее земля способна прокормить сто пятьдесят миллио­нов человек, так что у населения еще есть время и воз­можность расти.

Она владеет теперь в Европе — а это единственная часть империи, где перепись может проводиться более или менее точно, — двумя с половиной миллионами финнов, пятьюстами тысячами немцев или скандинавов и пятьюдесятью четырьмя миллионами славян, из кото­рых четыре миллиона составляют поляки.

Россия разделена на три региона, а вернее, на три пояса: теплый пояс, начинающийся на широте 40°, уме­ренный пояс, начинающийся на широте 50°, и холодный пояс, начинающийся на широте 57°.

В умеренном поясе живет в три раза больше жителей, чем в двух других.

Во всех трех поясах может вызревать бблыпая часть зерновых культур и фруктов; во всех трех пасутся бес­численные стада животных всякого рода — от верблюдов, живущих в раскаленных экваториальных песках, до северных оленей, живущих в полярных снегах.

Многие из этих животных дают великолепную пуш­нину; из Сибири поступают куница, голубой песец, чер­нобурая лисица, белка, бобр.

Морские звери, из которых добывают жир, в изобилии водятся в ее северных морях, а ее южные моря богаты рыбой.

Одно только ее Переславское озеро поставляет сельдь всей России, а ее Каспийское море — черную икру всей Европе.

И наконец, ее каторжники — а число их долгое время было слишком велико — разрабатывают неисчерпаемые залежи железа, меди, платины, серебра и золота.

История первых восьми веков России неизвестна, а скорее, просто не существует; это тот круг Дантова ада, что принадлежит мраку, в котором можно разглядеть лишь тени, чуть более плотные, чем сам этот мрак.

Тени эти — переселения диких народов, сражения Азии с Европой, Востока с Западом; готы, направля­вшиеся заселять Испанию; кимвры и тевтоны, шедшие сражаться у Акв и Верцелл; и, наконец, герои гипербо­рейских морей, оживавшие лишь в хрониках Иордана и в стихах Оссиана.

Первый исторический след, который вы находите, чтобы ориентироваться в этой тьме первых веков, — это одна старая летопись, основывающаяся, вероятно, на древних преданиях и народных сказаниях.

Послушаем же этот голос, звучащий в предрассветных сумерках, в часы между забрезжившей зарей и наступа­ющим днем.

«В те времена — дело происходило в IX веке — дух независимости стал будоражить великий город; Новгород утратил свое верховенство, а держава утратила свое единство. Варяги-русь пришли с севера, неся войну, и побежденный Великий град, бывший прежде царем, превра­тился в данника.

И тогда наступила великая смута; однако народы, потерпевшие поражение от угров, ослабленные повальной болезнью, притесняемые варягами, пришли к Гостомыслу, потомку своих прежних вождей, и попросили его властво­вать над ними. Война оказалась успешной для славян: варяжский князь взял в жену Умилу, дочь Гостомысла; он увез ее в Финляндию, и она стала матерью великого Рюрика.

Гостомысл был мудрым вождем: его слава привлекала из самых отдаленных земель множество князей, прибывавших к нему по суше и по морю, чтобы обратиться к нему за советом и набраться подле него знаний. Но вот пришло время, когда он созвал старейшин от славян, руси, чуди, меров, кривичей, дряговичей и муромы и сказал, обращаясь к ним:

— Не вижу я согласия между вами; вы хотите править собою сами, однако вами правят ваши страсти. Великий Новгород погибнет, если вы сами не выберете князей, достойных вести вас за собою. Три мои сына умерли, и ваше спасение лишь в трех моих внуках, варяжских князьях Рюрике, Труворе и Синеусе.

Сказал он так и умер. Последовав его совету, самые ува­жаемые горожане отправились к трем варяжским кня­зьям.

— Страна наша велика и обильна, — сказали они, — но порядка в ней нет. Приходите княжить в ней по нашим законам.

Князья засомневались, ибо им были известны гордыня Новгорода и царивший в нем разлад; тем не менее они водворились в Ладоге, в Белоозере и в Изборске.

И лишь три года спустя, в 864 году, после смерти двух своих братьев, Рюрик водворился в Новгороде».

И в самом деле, Новгород был в ту пору столь могуще­ствен, что бытовала поговорка: «Кто против Бога и Вели­кого Новгорода?»

Рюрик напал на Великий Новгород и подчинил его себе.

И вот тогда, поскольку его братья умерли, он стал зваться великим князем; то ли насильно, то ли по взаим­ному согласию все города, а вместе с городами, разуме­ется, и зависящие от них земли были розданы его дру­жинникам.

Страна, разделенная таким образом между дружинни­ками Рюрика, сделалась русской. Именно в это время РОССИЯ, собственно говоря, требует себе место на карте мира, и как раз с этого времени, а не с указа Бориса Годунова, как утверждают многие, в России установилось рабство.

Посмотрим, однако, какими были, а точнее, какими должны были быть здесь первые рабы: обитали ли они изначально на землях, уступленных варяжским князьям, или же появились там вследствие завоеваний регента Олега, ставшего подлинным преемником Рюрика и пра­вившего от имени своего воспитанника Игоря, весьма посредственного монарха, хотя и сына великого чело­века.

Мы уже показали, как рабство установилось в Италии и как оно оставалось там рабством; мы показали, как рабство установилось во Франции при Меровингах, как оно превратилось там в крепостную зависимость при Каролингах и сменилось свободой при Капетингах или, по крайней мере, при Людовике XVI, последнем из них.

Римляне захватывают невозделанные земли и основы­вают на них город. Поскольку этот город не был завоеван ими у какого-нибудь другого народа, в его стенах живет вначале лишь свободный народ, разделенный на два сословия — патрициев и плебеев. Однако затем Рим захватывает всю Италию, из Италии переходит в Грецию, из Европы — в Азию и Африку и обращает в рабство воинов, плененных во время сражений, и народы, захва­ченные вследствие этих сражений.

И потому, за исключением постоянно происходившего освобождения отдельных рабов, рабство в Риме не пре­терпевало никаких изменений вплоть до того дня, когда Цезарь, предвестник Христа, провозгласил равенство, призвав к власти всех умных людей.

Однако лишь Христос провозгласил свободу.

Франки, подобно римлянам, захватили Галлию, но, вместо того чтобы уважать, как это делал Цезарь, сво­боды и вольности завоеванной страны, они обратили галлов в рабство.

В предыдущих главах мы видели, как национальная династии боролась против династии завоевателей; как еще при династии завоевателей создавались и укрепля­лись коммуны; и, наконец, как за одну ночь 4 августа 1789 года последние цепи, которые сковывали народ, были разбиты, а последние привилегии, которыми кичи­лась знать, были упразднены.

В русской истории нет ничего похожего на нашу, французскую историю; и если она и обладает какими- нибудь чертами сходства, то уж скорее с римской исто­рией.

Русские летописи категорически утверждают, что начало русской нации было положено не завоеванием, а добровольным призывом князей.

У нас все проистекает из завоеваний.

В России же все проистекает из добровольного при­зыва князей, то есть неоспоримого завладения, полюбов­ной сделки.

Правда, в те изначальные времена добровольный при­зыв князей и завоевание чрезвычайно напоминают друг друга.

Однако примечательно то, что во всех землях, усту­пленных Рюрику, не случилось восстаний: их не было ни в Ладоге, ни в Белоозере, ни в Изборске. Новгород же не был уступлен, он был завоеван.

Вадим, глава республиканской партии, восстает про­тив Рюрика, и Рюрик, в определенном смысле в первый раз отвоевывавающий Новгород, делает его своей столи­цей.

До того времени нет никаких признаков рабства.

Рюрик, которого призвали добровольно, не мог испы­тывать враждебных чувств к тем, кто сделал его, простого вождя варягов, первым из существовавших русских великих князей; это настолько верно, что восста­вший Новгород, несмотря на это восстание, становится столицей державы Рюрика.

Каково же было устройство России при Рюрике?

Вот что говорят новейшие исследования. Основопола­гающими частями, началами Русского государства в этот первоначальный период являются стоящий в вершине треугольника правитель и находящийся под ним народ, разделенный на три сословия: знать, то есть меч;

средний класс, то есть промышленность; крестьянство, то есть земля.

Правитель

Правитель здесь уже не является, как во Франции, победителем и, следовательно, врагом, от которого народ жаждет избавиться любыми способами. Это защитник, призванный людьми чересчур слабыми, чтобы они могли защищать себя сами; и его подданные, вместо того чтобы вырывать из его рук меч, который их карает, вкладывают ему в руки меч, который должен защищать их жизнь, их ремесла, их собственность.

Таким образом, взаимоотношения правителя что с боя­рами, что с городами, что с крестьянами одни и те же.

Взаимоотношения правителя с боярами

У нас король был должником графов (комитов). Они помогали ему завоевывать королевство, и он, следо­вательно, должен был отдать им часть завоеванного королевства. Именно так поступает Хлодвиг с франк­скими вождями во время завоевания Галлии, так посту­пает Вильгельм с норманнами во время завоевания Вели­кобритании, так поступает Рожер с норманнами во время завоевания Сицилии, так поступает Готфрид Бульонский с крестоносцами после захвата Иерусалима.

Здесь ничего подобного нет. У Рюрика нет никаких обязательств перед боярами, которые его сопровождают и почти все являются его родственниками; и потому бояре вовсе не составляют отдельное сословие, много­ численную касту, могущественную группу людей: они лишь первые в княжеской свите, только и всего. Если они чем-то недовольны, то все, что им можно сделать, это покинуть князя и попытать счастье в другом месте.

Вместо того чтобы воспринимать себя равными князю, обязанному им своими завоеваниями, как Хлодвиг, или же своим избранием, как Гуго Капет, который ничего не может без своих графов и существует только благодаря им, бояре находятся в полном подчинении у князя: они первые исполнители его приказов, его служители, его наемники.

В России дворянство зависимо от князя; во Франции, напротив, почти всегда государь зависит от дворянства.

Во Франции вожди завоевателей отобрали у коренных жителей страну и поделили ее между собой; в России, напротив, бояре не прикасались к земле, а получали от князя, в качестве милости, часть податей или доходов от того или другого города.

Это было либо следствием некоего соглашения, либо платой за службу.

Подобное дарение почти всегда было временным: бояре получали его как воеводы, начальники приказов, сборщики податей.

Феодальные сеньоры были укоренены в своих ленных владениях, строили там крепости, укрепляли города и жили за их стенами, обладая правом верховной и низшей расправы; при удобном случае объявляли войну королю и весьма часто одерживали над ним победу.

В России, напротив, у бояр нет постоянного места проживания: они следуют за князем и участвуют в его военных набегах или мирных походах.

Во Франции завоеватели, отобрав у коренных жителей землю, принуждали их обрабатывать эту землю, принад­лежавшую им, в интересах чужеземного господина. Стало быть, завоеватели и народ находились в постоянной вражде.

В России же бояре, имевшие дело с народом лишь косвенно, то есть через посредство князя, жили в полном взаимопонимании с народом.

Взаимоотношения правителя с городами

У нас города с остатками их римского устройства ста­новились местом проживания особого сословия, зани­мавшегося ремесленным производством, сословия осед­лого, превратившегося позднее в буржуазию.

В России же, напротив, города оставались большими деревнями. Еще и сегодня Москву называют большой деревней, и в самом деле, с ее садами, лугами, пру­дами, пустошами, лесами и пахотными землями в преде­лах города; с ее коровами, без пастуха возвращающимися с пастбищ и направляющимися в свой хлев; с ее курами, голубями и воронами, отыскивающими себе корм на улицах; с ее сарычами, ястребами и пустельгами, паря­щими над садами, Москва еще и сегодня представляет собой большую деревню.

У нас город — это промышленность, деревня — это земледелие. В России же и в городе, и в деревне произ­водят одно и то же. У нас промышленность почти всегда развивается на одном месте. В России же она почти всегда кочует с места на место.

И потому в России не было укрепленных городов, да и сами они начинали называться городами, лишь когда в них водворялись князья.

В русских городах вельможи получали от князя солдат, помогавших им исполнять их обязанности; феодальные же владетели, вместо того чтобы получать солдат, сами поставляли их монарху.

Словенские племена постепенно облагались точно такой же данью, что и коренные племена, чьи места оби­тания становились не столько собственностью варяжских князей, сколько их резиденциями; что же касается чис­ленности населения городов, то она увеличивалась лишь в том случае, если эти города становились местом пре­бывания дружинников князя и сборщиков податей.

Взаимоотношения правителя с крестьянами

На Западе король был оторван от народа, отделен от него вассалами; он не видел народа и не знал его. В Рос­сии же князь имел дело непосредственно с народом, то есть с землей, подобно тому как он имел дело непосред­ственно с городами, то есть с промышленностью.

На Западе, особенно во Франции, земля сделалась владением завоевателей.

В России, напротив, она осталась в общей собствен­ности народа. К тому же земель здесь было столько, что, когда варяжские князья завладели собственными уде­лами, народу осталось земель больше, чем ему было нужно, а когда народ взял их в соответствии со своими нуждами, то пустующих и невозделанных земель оста­лось еще столько, что их было бы достаточно для того, чтобы прокормить еще два таких народа, как тот, что населял державу.

И последнее замечание: славянский народ, властво­вать над которым пришли варяжские князья, был уже в ту эпоху весьма многочисленным; при этом он оставался единым и однородным. Галлия, Бретань, Италия служили своего рода тиглями, где народы смешивались и куда каждый из них привносил свою долю; такие сплавы дела­лись прочными и способными вбирать в себя другие составные части; и, в то время как при Хлодвиге и Карле Великом галлы становились франками, норманны, напротив, при словенах становились славянами.

Впрочем, происходило еще одно явление: варварские орды, добравшись во время своих нашествий до Фран­ции, Испании, Италии, вступали в настоящую землю обетованную, в рай; но совсем в ином положении оказы­вались варяжские князья и бояре, привыкшие к плодо­родным берегам Нейстрии; они видели перед собой бед­ную землю, способную удовлетворить лишь самые простые потребности, голод и жажду, да еще какой ценой! Ценой огромного труда! Так что князья и бояре предпо­читали воевать, а горожане — торговать, но не обрабаты­вать землю.

Крестьяне же обрабатывали землю лишь для того, чтобы удовлетворить собственные потребности; отсюда та умеренность в еде, какая еще и сегодня присуща рус­скому крестьянину, который жив ложкой каши, черным хлебом, кружкой кваса и несколькими каплями постного масла.

Пристрастие к чаю появилось у русских вследствие их торговых связей с Китаем; чая на две копейки и сахара на полкопейки хватает русской семье на целый день.

В условиях, когда бояре кочевали с места на место, городские жители занимались торговлей, а крестьяне возделывали землю единолично, не сообща и на малых наделах, зернового хлеба должно было не хватать, и его в самом деле не хватало.

И тогда стало понятно, что необходимо иметь рабов, чтобы заставить их выполнять работу, которую невоз­можно было делать самим.

По всей вероятности, рабство возникло при Олеге, преемнике Рюрика.

Уже во времена Рюрика двое его подданных, искатели приключений Аскольд и Дир, захватили Киев и повергли в ужас Константинополь, который отразил их нападение и из которого они привезли с собой первые представле­ния о христианской вере.

Олег решил присоединить Киев к владениям своего воспитанника Игоря; но Олег, хотя он и был выдающимся военачальником и храбрейшим воином, на оружие пола­гался лишь в тех случаях, когда у него не было возмож­ности поступить иначе; как и все варвары, он упраж­нялся в хитрости.

Под видом новгородского купца он появился у стен Киева и заманил Аскольда и Дира в ловушку, сказав им:

— Приходите, братья! Мы с вами из одного рода!

Затем, когда они доверились ему, он велит убить их.

— Вы, — говорит он, — ни князья и ни княжеские сыновья, и мы с вами не из одного рода. Я князь, а это сын Рюрика.

Он вступает в Киев и, охваченный восхищением, вос­клицает:

— О Киев, будь же матерью городов русских!

И он превращает Киев в свою столицу, причем скорее потому, что это приближало его к Греческой империи, а не по той причине, что этот город вызывал у него вос­хищение.

Ибо Греческая империя была целью его помыслов. Так что вовсе не начиная с Ивана III, взявшего в качестве герба двуглавого орла, русские цари обратили свои взоры на Константинополь; еще великие князья смотрели в ту сторону.

И потому, когда Олег объединил Новгород и Киев; когда он покорил все словенские, финские и литовские племена; когда, вместо того чтобы обратить их в раб­ство, как это вполне можно было сделать, он оставил им их владения, богатства и оружие, — он показывает им Константинополь, опьяняет их надеждой на грабеж, любовью к славе и той жаждой крови, какую никак не могут утолить варварские народы; он берет их с собой, увлекает вперед, на двух тысячах лодок преодолевает вместе с ними пороги Днепра, вступает в Греческую империю, посуху перетаскивает свои лодки через мыс и вновь ставит их на воду в гавани Византия, прибивает свой щит к главным воротам города, заключает со Львом VI, императором Восточной империи, позорный для того договор, и возвращается умирать в Киев, везя туда за собой телеги, груженные золотом и толпами рабов.

И с этого времени Российская империя действительно создана: она простирается от Вислы и Карпатских гор до Волги и от Белого и Балтийского морей до Каспийского моря.




IX

Стало быть, так же как и у римлян, рабство у русских возникает в ходе завоеваний. Проследим теперь, как оно развивается, и посмотрим, как, начавшись с иноземных пленников, оно распространяется на свободное коренное население страны.

Разрешение этой задачи чрезвычайно важно. Сегодня главное возражение, которое слышит российский импе­ратор от русской знати, состоит в следующем: а владел ли когда-нибудь русский крестьянин землей, к которой позднее он оказался не только привязан, но и прико­ван.

Отметим, что два народа, русичи и словене, то есть народ, призвавший Рюрика, и народ, завоеванный им, образуют уже единый народ, так что между 1019 и 1054 годами в России были только иноземные рабы.

Вот статья из «Русской правды», русского судебника, которая подтверждает такое мнение:

«Убьет муж мужа, то мстить брату за брата, или отцу за сына, или сыну брата, или сыну сестры; если же не будет никто мстить, то князю 40 гривен за убитого; если это будет русин, или гридин, или купец, или ябетник, или мечник, или изгой, или Словении, то назначить за него 40 гривен».

Вы видите, что здесь еще нет никакого упоминания о местном рабстве, ведь если бы оно существовало, то за раба была бы назначена какая-нибудь плата.

Однако в силу характера словен рабство вскоре начнет создаваться здесь само собой и становиться вполне опре­деленным явлением, хотя никакой весомой причины тому не было.

Точно так же, как мы показали различие, существу­ющее между образованием Русского государства и обра­зованием других государств, в особенности западных государств, нам следует показать и различие, проявляю­щееся между характером русского народа и характером других народов, например французского.

Характер французского народа, благодаря различным началам, на которых он замешен, состоит из галльской гордости и храбрости, римской воли и стойкости, франк­ской независимости и беспощадности.

Все недостатки, все пороки, все достоинства, все добродетели этого характера проявились в различных политических потрясениях, которые будоражили Фран­цию начиная с образования коммун в X веке и вплоть до революции XVIII века, и даже вплоть до революций XIX века.

Словене же, напротив, представляют собой народ, однородный по своему происхождению; народ мирный, спокойный, терпеливый, а главное, пассивный. В то время как галл борется против своих завоевателей и в конце концов изгоняет их, Словении с признательностью принимает иноземных правителей; причем он не только принимает, но и призывает их и, в благодарность за услугу, которую они оказали ему, согласившись править им, изъявляет готовность выполнять все их требования, ни на что не обижаться и всегда быть довольным своей участью.

Все это очень далеко от лихорадочной возбудимости Запада, всегда склонного поверить в обиду.

Прибавьте к этому суровую и холодную погоду в тече­ние четырех-пяти месяцев в году, дождливую и снежную в течение двух-трех других месяцев, которая вынуждает словенина, или русича, если вам угодно (мы ведь уже говорили, что заметного различия между двумя этими народами нет и что один растворился в другом), прово­дить жизнь в своем доме, возле очага, в кругу своей семьи, что делает его безразличным к общим интересам и общественным делам, в которые он вмешивается лишь в случае крайней необходимости, — и вот перед вами картина, достаточно верно рисующая различие, которое существует между душевными качествами нашего и рус­ского народов.

Можно сказать, что у француза характер независимый, а у русского — рабский.

С этой природной предрасположенностью народа к невольничеству установить у него рабство было нетрудно.

Мы видим, что вначале рабами являются лишь плен­ники, захваченные Олегом во время его завоеваний. Позднее это первоначальное ядро рабов пополняется холопами.

Холопами в России называют людей, добровольно принявших рабство посредством определенных условий, согласованных между ними и господином, которого они выбирают себе в хозяева.

Вступив в холопство на определенный срок и находя свою жизнь спокойной, эти люди не думали требовать для себя свободы; вступив же в него пожизненно, они не думали оберегать свободу собственных детей.

Дети, не знавшие иного состояния, кроме рабства, смирялись с тем, с чем смирился их отец.

Во втором или третьем поколении, когда уже ни пер­вых хозяев, ни первых холопов не было на свете, семья оказывалась в рабстве и, не воспринимая свое рабство ни как несчастье, ни как позор, даже не помышляла требо­вать для себя свободы.

Прибавьте к холопам сирот, людей без средств к существованию, которые поступали на службу к госпо­дам, чтобы получать пропитание и кров или же, получая денежное вознаграждение, обеспечивать себя пропита­нием и кровом самостоятельно. Эти люди назывались работниками, от слова работа, однокоренного со словом раб; то было своего рода видоизмененное раб­ство, которое вследствие национальной апатии вылилось в конце концов в настоящее рабство.

Прибавьте к этому еще закупов (от глагола купить), то есть людей, продававших себя за долги. Нечто подоб­ное мы видели у римлян, помните?

«Если должник не улаживает долги, держать его в око­вах шестьдесят дней; в течение этого срока трижды при­водить его в базарные дни в суд и там громогласно объяв­лять сумму взыскиваемого с него долга».

Служба закупов и кабальников (от еврейского слова кабала, означающего долг, вексель) являлась оплатой процентов на долговую сумму. Люди эти подраз­делялись еще на докладных, то есть тех, кто стано­вился подневольным в силу составленного по всем пра­вилам документа, и тех, кто становился таковым по устному договору.

Были еще обельные холопы, то есть те, что стано­вились рабами пожизненно, будучи выкуплены из коло­док или освобождены от какого-либо другого наказания господином, который брал их к себе и нес за них ответ­ственность в будущем. Слово «обельные» происходит от глагола «обеливать».

Все они присоединялись к военнопленным, инозем­ным и местным, правом распоряжаться жизнью и смер­тью которых господин мог получить лишь в сражении, рискуя собственной жизнью.

В этом случае, как и в случае с обельными холо­пами, победитель мог уступить свои права другому, то есть продать своего пленника.

Господин был единственным судьей, правомочным решать, как обращаться с пожизненным рабом и какое наказание на него налагать, даже если это наказание было смертной казнью, ибо уже упоминавшийся нами судебник, «Русская правда», защищал от варварства господ лишь наемных холопов.

Приведем несколько статей о холопстве и рабстве из уложения великого князя Владимира Ярославина, дока­зывающих, что холопство и рабство существовали в Рос­сии задолго до Бориса Годунова.

«Если закуп убежит от своего господина, то стано­вится обельным холопом».

Иначе говоря, если подневольный крестьянин, рабо­тающий в силу какого-либо обязательства, пускается в бега, чтобы избавиться от своего долга, то он становится крепостным, пожизненным рабом.

«Если же он покидает своего господина открыто, дабы отправиться с жалобой к князю или судьям, то за это нельзя его делать полным холопом, но следует дать ему справедливый суд.

В случае, если господин продаст закупа как обель­ного холопа, то наймит будет освобожден от своего долга, а господин заплатит князю штраф в двенадцать гривен [двенадцать фунтов серебра]».

Господин нес ответственность за поступки и действия пожизненных рабов, но не отвечал за холопов из числа наемных людей.

«Если обельный холоп украдет лошадь, то господин обязан заплатить за эту кражу две гривны [два фунта серебра], но, если кража совершена наймитом, господин освобождается от всякой ответственности.

Если закупа застали совершающим кражу, господин имеет право выкупить его, но тогда закуп становится его обельным холопом.

Если господин разрешает своему обельному холопу заниматься торговлей, то он отвечает за все долги, какие тот может наделать, и не вправе отказываться оплачи­вать их».

Введение христианской веры повлекло за собой опре­деленные изменения в русских законах, относящихся к рабству и холопству. «Русская правда» была заменена «Судебником Константина Великого», который со времен Владимира Великого был известен под названием «Царской правды», или «Кормчей книги».

В соответствии с одной из статей этого уложения раб мог выкупить свою свободу.

«Если в случае продажи пленника ратниками этот плен­ник выплачивает свою цену, то он становится свободным; если же ему нечем выкупить свою свободу, покупатель дер­жит его у себя до тех пор, пока он не отработает эту цену своим трудом, после чего становится свободным».

Цена работы назначалась в три к у н ы в лето. Ку н а — это монета, давно уже вышедшая из обращения, и никто не мог мне сказать, какова была ее подлинная стои­мость.

«Кто осмелился лишить кого-нибудь свободы или продал его свободу другому, может быть наказан ущемлением его собственной свободы, так же как он хотел ущемить сво­боду своего ближнего».

Все эти меры предосторожности, предпринятые для защиты холопа и раба государем, свидетельствуют о том, насколько злоупотребления господ всегда были живучи.

«Если господин наносит побои своему рабу, будь то муж­чине или женщине, и если эти люди умирают вследствие полученных побоев, виновный отвечает за это перед зако­ном; если же тот, кто подвергся истязанию, не умер в течение одного или двух дней после полученных побоев, то тот, кто нанес их, освобождается от всякой ответствен­ности перед законом; однако если раб выздоровеет, он ста­новится свободным».

Как видите, здесь снова проявляется связь с римским законом Двенадцати таблиц — первым ответным дей­ствием народа против патрицианского сословия Ита­лии:

«Если патрон обманет своего клиента, да будет он пре­дан проклятию.

Если патрон ударит клиента и причинит ему членовре­дительство, то пусть заплатит двадцать пять фунтов меди, и если не помирится с пострадавшим, то пусть и ему самому будет причинено то же самое».

Горожане Новгорода в своих соглашениях с князьями предусматривали статью, свидетельствующую о том, что в определенных случаях свидетельские показания рабов и холопов принимались во внимание судом.

В этих соглашениях говорилось:

«Князь не будет доверять сказанному, если холоп или раб подаст жалобу на своего господина».

Таково было положение дел ко времени смерти Ивана Грозного.

В другом месте мы изобразили портрет этого русского Людовика XI, которого подвластные ему дворяне про­звали Иваном Грозным, а крепостные — Иваном Вели­ким; вместе с ним уходит Россия Олега, Владимира и Ярослава.

Сегодня перед нами Россия Бориса Годунова, преоб­разованная Петром Великим.

Иван Грозный оставил двух сыновей — Федора и Дми­трия, то есть умирающего и ребенка.

Татарин по имени Борис Годеонов, или Годунов, был первым министром Федора.

В царствование этого умирающего, стоящего на пороге смерти, и от его имени Борис Годунов издает указ.

Этот указ датируется 1593 годом.

У меня сейчас нет перед глазами его текста: я пишу эти строки на Волге, где библиотеки встречаются редко и навести справки затруднительно.

Указ гласил, что отныне крестьянин будет прикре­плен к земле и не сможет покидать свой дом без согласия помещика. В указе не упоминаются ни холоп, ни раб: там говорится о крестьянине.

Стало быть, крестьянин, представлявший при Рюрике третье сословие государства, то есть землю, — двумя дру­гими, напомним, были средний класс, то есть промыш­ленность, и знать, то есть меч, — стало быть, повторяю, крестьянин оказался неотличим от холопа и раба и составлял с ними одно целое.

Прежде он подчинялся лишь одному-единственному установлению (если, разумеется, он не был ни холопом, ни рабом).

До дня святого Георгия работнику и хлебопашцу запре­щалось покидать хозяина, нанявшего его или заключи­вшего с ним договор на обработку земли.

То был старинный обычай, сложившийся в силу необ­ходимости обеспечить обработку земли и возведенный в закон Иваном III в 1497 году, то есть примерно за сто лет до указа Бориса Годунова.

Однако мы не видим в истории той эпохи никаких свидетельств того, что крестьяне, прикрепленные указом 1593 года к земле, так или иначе возмутились против него.

Дело в том, что русский XVI века все еще был слове- нином XI века.

В чем же состояла цель этого указа? Воспрепятство­вать, во имя сохранения земледелия, переселению кре­стьян в города, которое способствовало развитию про­мышленности, но приводило к обезлюдению страны, начавшемуся после того, как был открыт путь с Востока вокруг мыса Доброй Надежды и караванам из Индии и Персии уже не нужно было идти сухим путем.

Тот, кто издал этот указ, возможно, и сам не понимал всю его важность, ибо вскоре возникла необходимость внести в него изменения, и не кто иной, как Василий Шуйский, законом от 1607 года увековечил прикрепле­ние крестьян к земле.

Это несправедливое уподобление крестьян холопам и рабам особенно ранило Алексея Михайловича, отца Петра I.

В его «Уложении» данному вопросу посвящено две статьи: одна относится к главе XI, вторая — к главе XX.

Глава XI содержит обсуждение вопросов, связанных с крестьянами, глава XX — схолопами, то есть личными рабами.

В главе XI вводится запрет для помещиков перевозить крестьян с земель, пожалованных государем, в личные или вотчинные имения и силой забирать крестьянина, который добровольно и на постоянной основе нанима­ется к другому хозяину.

В главе XX помещикам, под страхом подвергнуться наказанию, что государь укажет, запрещается превращать крестьян, прикрепленных к земле, в холо­пов.

Таким образом, в 1649 году крестьянин прикрепляется к земле и не может покинуть ее без разрешения поме­щика, но при этом он не является холопом, то есть пожизненным рабом.

Конечно, в этом прикреплении свободного человека к земле, на которой он родился и которую обязан возделы­вать в пользу своего хозяина, есть некое противоречие; но что доказывает это противоречие? Что положение в то время оказалось уже чрезвычайно запутано, и сделать правосудие ясным не представлялось возможным.

Несмотря на две упомянутые главы в «Уложении» Алексея Михайловича, злоупотребления укоренились и распространились настолько, что в указе царя Петра, датируемом 1 января 1719 года, говорится:

«Понеже многие помещики творят по отношению к своим крестьянам всяческие безобразия и притеснения, то земским властям предписывается смотреть накрепко и до такого разорения не допускать, присылая в Сенат свиде­тельства о виновных, против коих по указанию самого императора будут предприняты необходимые меры».

В 1721 году царь Петр I узнает, что крестьян продают порознь, то есть мужа без жены, отца или мать без детей, и приказывает Сенату как можно быстрее прекратить эту бесчеловечную торговлю.

В 1722 и 1724 годах, неизменно заботясь о благополу­чии этого сословия своих подданных, которые, как он понимал, были угнетены и угнетены несправедливо, царь Петр издает два указа, обязывающие помещиков выда­вать вступающим в брак крестьянам обоих полов свиде­тельства, в которых они должны были под присягой и под страхом самых тяжких наказаний подтвердить, что не принуждают молодых к браку.

Царь не догадывался, что эти указы, изданные для того, чтобы сберечь остатки крестьянской свободы, ста­нут позднее основой закона, по которому крестьяне не могут вступать в брак, не имея на то разрешения своих помещиков!

Чтобы найти указ в пользу крестьян, нам следует пе­рейти от Петра I к Павлу I.

5 апреля 1797 года Павел I издает повеление, в соот­ветствии с которым крестьянин не должен трудиться на своего хозяина более трех дней в неделю.

Заметьте, что ни Борис Годунов, ни Василий Шуйский, ни Алексей Михайлович, ни царь Петр не вменяли кре­стьянам в обязанность какую-либо работу.

Помещики делали из этого вывод, что крестьяне должны работать на них всю неделю, и, соответственно, так и заставляли их трудиться.

Павел I ограничивает продолжительность бесплатной работы на помещиков, барщины, тремя днями, что улучшает положение крестьян, которые прежде, когда длительность такой работы не была поставлена в какие- либо рамки, должны были все свое время трудиться на помещика.

Когда в 1798 году местными судами и вслед за ними, а вернее, вместе с ними, Сенатом, состоявшим из помещи­ков, в Малороссии была разрешена продажа крестьян без земли, император Павел пишет на докладе, представлен­ном ему на подпись, резолюцию, которая не допускает двойного толкования: «Не продавать без земли». Однако это не мешало помещикам продавать своих крестьян с землей или без нее, это уж как они договаривались.

Такая торговля, запрещенная императором Павлом, происходила настолько открыто, что ее вели прямо на ярмарках.

Изданный императором Александром I указ, дату которого мне не удается найти, но в существовании которого я уверен, запрещает продавать крестьян на ярмарках и торгах.

Другой указ, дата которого — 1803 год — у меня перед глазами, упраздняет заведенное у помещиков правило погашать свои долги, расплачиваясь с кредиторами тру­дом собственных крестьян.

Александр I долгое время вынашивал мечту об упразд­нении крепостного права; обладая столь восприимчивым к любви сердцем, он понимал все горести, связанные с рабством. И умер он, питая сожаление, что освобожде­ние крестьян не произошло во время его царствования.

Итак, окидывая взглядом эпоху от прихода к власти Рюрика и вплоть до смерти императора Николая, видишь следующее.

Народ, который, не обладая способностью к само­управлению, призывает иноземного государя; который отдает этому князю в его владение и во владение его приближенных столько земли, сколько тот считает нуж­ным взять; который не ставит пределов его власти, ибо по своему характеру ненавидит сражения и любит покой; который позволяет образоваться в руках преемников этого князя, а точнее, в руках живущих под их началом бояр, классу рабов, состоящему вначале из военноплен­ных, осужденных правонарушителей, несостоятельных должников, сирот и людей без кола и двора; который отдает внаем свой труд и в заклад свою свободу, не при­няв должных мер предосторожности, связанных с опла­той этого труда и сохранением этой свободы, и который, если только у него есть хлеб насущный в течение года и теплое пристанище во время зимних месяцев, заботится о сохранении свободы своих детей ничуть не больше, чем его заботит сохранение собственной свободы; который в один прекрасный день обнаруживает себя плененным по ' казу какого-то захватчика престола и убийцы и не имеет возможности этому воспротивиться; который, возможно, и жалуется, но не бунтует, надеясь на справедливость государя и называя его, как Господа Бога, своим отцом. И в самом деле, этот государь, столь грозный, что дво­рянство говорит о нем: «Близ царя — близ смерти», ока­зывается единственным, кто от случая к случаю, скач­кообразно, если можно так выразиться, заботится об этом народе и издает в его пользу указы, которые не выполняются.

Теперь посмотрим, каково было положение русского крестьянина ко времени восшествия на престол импера­тора, только что вернувшего народу его звание народа, а человеку — его человеческое достоинство.

X

Сегодня, вследствие указа Бориса Годунова, крестьянин и раб в России суть одно и то же.[386]

Единицей учета в переписях служит тягло. Муж и жена, независимо от того, имеют они детей или не имеют, составляют одно тягло.

Каждое тягло получает от своего господина шесть арпанов земли (три гектара) земли бесплатно: два идут под весенний сев пшеницы, два — под осенний, два остаются под паром, пока остальные четыре приносят урожай; кроме того, каждое тягло получает один гектар луговой земли: итого, восемь арпанов.

Каждый гектар, находящийся в хорошей местности, может принести до десяти рублей серебром. Стало быть, четыре арпана — не будем забывать, что два арпана нахо­дятся под паром и отдыхают, — могут принести самое большее сорок рублей серебром (сто шестьдесят фран­ков).

Если семья состоит из пяти сыновей и эти пятеро сыновей женятся, то возникает пять тягол, но тягло отца прекращает существование.

Когда все сыновья вступают в брак, отец перестает обрабатывать землю: он переходит к так называемой стариковской работе.

В брак в России вступают рано, а это значит, что соро­калетний отец может стать дармоедом, то есть бездельником. То же самое происходит с женщинами. В подобных обстоятельствах они не могут наняться на работу.

Беременные женщины — в предположении, что речь идет о добром господине, чуть позже мы поговорим о плохих господах — освобождаются от тяжелых работ.

К числу наиболее тяжелых работ относится жатва на солнцепеке. С июня по август солнце в России палит с удвоенной силой, словно зная, как мало времени ему дано сиять на небе.

День делится следующим образом: летом, в четыре часа утра, то есть до рассвета, тот, кого помещик выбрал руководить крестьянами и наблюдать за работами и кто именуется старостой, сотским (глава сотни) или десятским (глава десятка), проходит по деревне, сту­чит в каждую дверь и кричит, что пора просыпаться и отправляться в поле.

Обычно ко времени этого призыва крестьяне уже готовы.

Одновременно старосты, сотские и десятские проводят внутренний осмотр дома, чтобы убедиться, что никто не притворяется больным, пытаясь уклониться от работы.

Затем все отправляются в поле или на гумно; это и называется барщиной.

Барщина бывает обычная, охватывающая половину работников: она называется брат на брата, и чрез­вычайная, охватывающая всех работников: она называ­ется поголовной.

Крестьяне работают с четырех утра до полудня; в пол­день они обедают.

Дети, которых нельзя было оставить дома, поскольку там некому было бы за ними присматривать, находятся тут же, и с ними нянчатся старухи.

В два часа дня все вновь принимаются за работу и тру­дятся до захода солнца; в девять вечера работники воз­вращаются в избы.

Заметьте: мы продолжаем придерживаться допущения, что помещик страведлив и богобоязнен.

Какими же другими правами, помимо права на трех­дневную барщину, которая была установлена императо­ром Павлом и которую можно довести до шестидневной, объявив поголовную барщину, обладает поме­щик?

Он может женить крестьян по своему желанию, выби­рать мужа жене и жену мужу; может воспрепятствовать заключению брака; у него есть право наказывать, и обычно наказание это — розги; в последнее время был издан закон, запрещающий помещикам давать своим крестьянам более двадцати пяти ударов розгами, но помещик, столь бережливый во всех прочих случаях, в этом отношении почти всегда проявляет расточитель­ность, и крестьянин получает самое малое сто ударов розгами; правда, по такому поводу ему следует обра­щаться в суд, но это всего лишь простая формальность, ибо не было примера, чтобы суд отказал в этом, если только помещик заплатит за поселение крестьянина в Сибири и перевозку его туда девяносто рублей сере­бром.

В случае серьезного проступка приговор выносит мир. Не стоит переводить слов мир словом коммун а; у нас за словом «коммуна» стоит освобождение, свобода; мир же — это сход крестьян, обладающий лишь теми пра­вами, какие помещик предоставляет ему на короткое время, а затем по собственной воле отбирает у него.

Помещик может кого угодно назначить в рекруты: стоит крестьянину прогневить помещика, и тот отдает его в солдаты. Порой сам помещик не занимается такими пустяками, которые, тем не менее, составляют жизнь и счастье человека: он оставляет эту заботу своему управ­ляющему или миру, который в подобных случаях назна­чают в рекруты либо шалопаев, либо лодырей, либо бро­дяг.

Счастливы те крестьяне, чей помещик предоставляет миру право назначать в рекруты! И несчастны те, у кого это право предоставляется управляющему!

Вот один факт из тысячи.

На управляющего имением г-на Константина Н*** хозяин возложил обязанность назначать рекрутов; в одной из деревень этого помещика жил довольно бога­тый конеторговец, у которого было двое сыновей: два­дцати лет и пяти. В течение трех лет подряд управля­ющий назначал старшего сына конеторговца в рекруты, и каждый раз отец выкупал его за сто рублей серебром (четыреста франков).

Грянула Крымская война.

Вместо семи-восьми мужиков на тысячу, которых все помещики должны предоставлять в мирное время, им вменялось теперь в обязанность предоставлять два­дцать.

Управляющий, уже трижды назначавший в рекруты сына конеторговца, назначил его в рекруты в четвертый раз, однако теперь он поднял размер его выкупа до четы­рехсот рублей (тысячи шестисот франков). Отец торговался, предлагал двести рублей, однако управляющий не хотел уступать, и отец заупрямился.

Сын ушел на войну и погиб.

После того как не стало старшего сына, помогавшему ему в торговле, отец запил и хозяйство его пошло пра­хом.

Так что, когда отец умер, младший сын остался ни с чем!

Солдат, вернувшийся после двадцати пяти лет службы в свою деревню, перестает быть крепостным, это правда, но для него это куда хуже, чем если бы он им был!

Он не получает от помещика никакого земельного надела, и никакой помещик не использует его даже в качестве работника. Мы поясним сейчас, что такое работник.

Если отставной солдат имеет семью, он возвращается в нее, помогает ей в работе, и в обмен на это семья его кормит; если же у него нет семьи, он умирает с голоду или просит милостыню; вот почему вы видите здесь столько попрошайничающих солдат с крестом на груди.

Если отставной солдат был кавалеристом, то случа­ется, что помещик дает ему место на своем конном заводе. Тогда он получает средства к существованию и кормится в застольной.

Скажем, что это такое.

У каждого помещика, как это принято на Востоке, есть челядинцы, которых называют дворовыми; поме­щик обязан давать им месячину (от слова месяц): это мука, из которой они пекут хлеб.

Месячина наряду с застольной, то есть общей трапезой, — вот и все, что они получают для своего существования.

Однако великодушные помещики добавляют к этому двадцать копеек в месяц.

Мужчины работают в пользу своего господина столя­рами, поварами, стремянными и садовниками; женщины трудятся на молочне, работают в мастерских, чинят и гладят белье, моют посуду — и тоже в пользу госпо­дина.

Тяжелая и грязная работа, не требующая навыков и умения, называется черной.

Если дворовые хотят улучшить свое положение, они нанимают у мелких помещиков работникови создают какой-нибудь промысел, с чем хозяин мирится, поскольку он получает от такого промысла доход. Этим доходом обычно является четверть выручки.

Что же касается помещика, который предоставляет работников внаем, то он берет за их работу деньги.

Наряду с этим доходом помещика следует упомянуть еще и о б р о к.

Оброк — это денежная повинность, которую выпла­чивает крестьянин, отправляющийся на заработки далеко от своей деревни.

Оброк составляет довольно значительную сумму, в среднем двадцать рублей (восемьдесят франков) в год.

Почти все извозчики, то есть возницы дрожек, пла­тят оброк.

Многие из богатейших купцов Санкт-Петербурга и Москвы являются крепостными и платят оброк.

Такие купцы, сделавшиеся миллионерами, предлагали в качестве выкупа за себя двадцать, тридцать, пятьдесят тысяч рублей.

Когда вышел указ об освобождении крестьян, один богатый московский купец предложил своему хозяину сто тысяч рублей (четыреста тысяч франков) в качестве выкупа, но тот отказался. Теперь он станет свободным за двести рублей, а то и меньше.

Сказанное выше было попыткой разъяснить, в каком положении находились крестьяне у добрых, богобояз­ненных, как говорят в России, помещиков; мы говорили о правах, а теперь поговорим о злоупотреблениях.

Напомним, что помещик может помешать крестьянам вступить в брак или женить их против их воли.

Если девушка отказывается распутничать со своим господином — хотя редко случается, чтобы у нее хватило на это смелости, — он отдает ее замуж за какого-нибудь бродягу, калеку или омерзительного урода и отрезает ей косы — позорное наказание, которому несчастная девушка подвергается за то, что она не хотела быть опо­зоренной!

Закон, правда, запрещает священнику венчать кре­стьянина или крестьянку, которые упорно твердят «нет» перед алтарем, но священник зависим от помещика и делается глухим, когда речь идет о его собственных инте­ресах; он не слышит «нет» несчастной девушки или несчастного парня и все равно венчает их.

Если замужняя женщина не хочет становиться любов­ницей своего господина, тот может назначить ее мужа в рекруты.

Само собой разумеется, такое происходит повсе­местно.

Помещик не имеет больше права разлучать семьи, но он продает их без земли, разлучая таким образом кре­стьянина с избой, где тот родился и где умер его отец.

Мы могли бы назвать имя помещика, который, про­веряя, как идут работы в поле, и обнаружив, что какая-та женщина работает, на его взгляд, плохо, запряг ее в свои дрожки и заставил бежать наравне с лошадью!

Нередко помещики заставляют работать женщин даже если они беременны, и многие из них рожают прямо во время работы.

Нам рассказывали, что один помещик, наказывавший розгами беременных крестьянок, приказывал делать на земле углубление для живота: это была утонченная пред­упредительность, направленная на то, чтобы у женщины, которую секли розгами, не случился выкидыш.

Другой помещик, не предпринимавший подобной пре­досторожности, в один и тот же год довел до выкидыша двух женщин.

К счастью, такие случаи происходят достаточно редко.

По закону все подобные действия подлежат наказа­нию, но к кому, по-вашему, обращаться бедному крестья­нину или несчастной крестьянке? К губернатору? Но губернатор дружен с помещиком, учиняющим эти низо­сти. К предводителю дворянства? Но предводителя дво­рянства избирают помещики, и он не будет из-за какого-то ничтожного крестьянина или какой-то ничтож­ной крестьянки лишаться голоса, который может стать решающим для его избрания.

Желаете услышать нечто похуже всего этого?

До начала нынешнего века большинство крупных помещиков, бывших заядлыми охотниками, заставляли выкармливать своих собак кормящих женщин. Бытовало поверье, что собаки становились от этого лучше.

Один помещик лишается суки, которая исдохла, оста­вив двух щенков; и тогда он заставляет выкармливать осиротевших щенков двух женщин, отправив при этом их собственных детей на кухню. Муж одной из них воз­вращается домой и видит, как его жена кормит грудью щенка вместо своего ребенка; он хватает щенка и раз­бивает ему голову о стену. Помещик приказывает запо­роть его до смерти.

Закон не разрешает давать более двадцати ударов роз­гами, но кто в России тревожится из-за закона? Разве что те, кто недостаточно богат, чтобы заставить его мол­чать.

До Петра III, в те времена, когда дворяне, не получив еще вольности, подвергались телесным наказаниям, они отдавали наказывать вместо себя рабов, точно так же, как во Франции наказывали приставленного к дофину молодого дворянинаа, если дофин плохо готовил уроки.

Великое несчастье России состоит в том, что все эти злоупотребления известны, но не изобличены.

В России нет общественного мнения. А как раз общественное мнение служит наказанием для тех, кто находится вне досягаемости закона.

Точно так же, как помещик может наказать невино­вного, ему нередко удается спасти виновного.

Мы уже говорили, что всякий серьезный проступок передается на суд мира, но правонарушения и преступле­ния должны передаваться на суд закона.

Однако закон, который приговаривает крестьянина к каторжным работам в рудниках, наносит помещику ущерб, поскольку лишает его работника, бесплатно рабо­тающего на него три дня в неделю, сто шестьдесят два дня в году.

В таких случаях помещик договаривается с местной полицией: с общего согласия виновного наказывают, и работник остается у хозяина; тем самым правосудие лишается преступника.

Как известно, у правосудия на глазах лежит повязка.

Мне неизвестно, с какой целью ему кладут эту повязку во Франции. В России же это делают для того, чтобы оно не видело злоупотреблений.

Более того, зачастую помещики не только скрывают преступника от правосудия, но даже становятся его сооб­щниками или же закрывают глаза на его виновность, если им это выгодно.

Есть на свете промысел, который существует только в России: это конокрадство.

Почти всегда помещику известно, что тот или другой из его крестьян занимается воровством этого рода; однако он остерегается выдать вора правосудию, поскольку такой род воровства обогащает деревню, где его практикуют.

Вы спросите меня тогда, чем же занимается местная полиция в лице исправника.

Он получает свою долю.

Если же воровство оказывается чересчур явным и это вынуждает исправника проводить обыски, то обыски проводятся в хлевах у крестьян, где ничего не находят. Почему? Да потому, что нередко украденные лошади находятся в господских конюшнях, куда никто не осме­ливается проникнуть.

У жителей деревень, соседствующих с воровской деревней, коней не крадут, и это вполне справедливо: они ведь укрывают краденое.

Но не подумайте, что это какие-то отдельные проис­шествия; нет, это хорошо организованный, продуманный и постоянный промысел. Конокрады составляют целое сообщество, они узнают друг друга по неким масонским знакам и помогают друг другу.

Когда газетная цензура стала менее строгой, множе­ство статей, обличающих это зло, было послано в газеты. Ни одна из них еще не напечатана. Я знаю одного жур­налиста, у которого в папках их десяток, с подтвержда­ющими уликами, и он ждет лишь момента, чтобы все это напечатать. В царствование Александра II такой момент рано или поздно наступит; возможно, он уже наступил бы, если бы император знал то, что вокруг него известно всем.

Указанные злоупотребления особо караются законом. Однако есть одно обстоятельство, о котором следует без конца говорить, без конца напоминать, без конца кри­чать во всеуслышание: в России закон находится в руках чиновников, которые живут не только законным жалова­ньем, но и продажей закона.

И это понятно: исправник, то есть глава полиции в уезде, получает двести рублей (восемьсот франков) в год; однако на одни только скачки ему приходится тратить более двух тысяч франков в год; возьмите также в расчет, что исправник почти всегда избирается помещиками.

Величайшее бедствие России заключается в том, что нельзя привлечь к судебной ответственности государ­ственного чиновника.

Жаловаться, правда, можно, но заранее известно, что жалобу выслушивать не будут, и потому никто не жалу­ется.

Именно для того, чтобы положить конец большинству злоупотреблений, о которых мы только что рассказали, Александр II издал следующий указ:

«Статья 1. Помещикам сохраняется право собствен­ности на всю землю, но крестьянам оставляется их усадеб­ная оседлость, которую они в течение определенного вре­мени приобретают в свою собственность посредством выкупа; сверх того, предоставляется в пользование кре­стьян надлежащее по местным удобствам, для обеспечения их быта и для выполнения обязанностей пред правитель­ством и помещиком, количество земли, за которое они или платят оброк, или отбывают работу помещику.

Статья 2. Крестьяне должны быть распределены на сельские общества, помещикам же предоставляется вот­чинная полиция.

Статья 3. Развитие сих оснований и применение их к местным обстоятельствам каждой из губерний предостав­ляется губернским комитетам. Министр внутренних дел сообщит свои соображения, могущие служить пособием комитетам при их занятиях».

В следующем письме мы поговорим о том, какие воз­ражения выдвигают против этого указа реакционеры и какую пользу для России ожидают от него приверженцы прогресса.

XI

По тому вопросу, какой в настоящее время обсуждается в России, там существуют три партии и два оттенка мне­ний.

Первая партия — это реакционеры, выступающие про­тив освобождения крестьян; партия эта немногочислен­ная, но она имеет сильную поддержку в Санкт-Петер­бурге.

Вторая партия, партия золотой середины, — это поме­щики, которые соглашаются на освобождение крестьян, но освобождение постепенное, и не хотят предоставлять крестьянам земельные наделы, поскольку уверены, что те им за них никогда не заплатят.

Третья партия — это приверженцы прогресса, журна­листы, литераторы, служащие и, наконец, представители интеллектуальной богемы, которые выступают за осво­бождение крестьян любой ценой, считая это возвраще­нием к нравственному сознанию, искуплением за три века несправедливости и угнетения.

Первый оттенок мнений состоит в том, что можно согласиться на освобождение крестьян и даже желать этого, но проводить его надо совместно с руководите­лями общины, то есть вместе с собранием всех деревен­ских стариков и под опекой мира; при этом крестьянам нельзя будет отлучаться в течение двенадцати лет, пока они не рассчитаются со своим помещиком либо день­гами, либо посредством трехдневной барщины; мир будет нести солидарную ответственность перед помещиком и находить замену заболевшему или сбежавшему крестья­нину.

Второй оттенок мнений заключается в том, что общину следует сделать основой новых взаимоотношений между помещиком и крестьянином, возложив на нее ответ­ственность за все.

Представители этого второго оттенка мнений, самого передового и либерального, настаивают на том, что земельный надел должен перейти в собственность кре­стьянина безвозмездно; что крестьянин вправе будет покинуть деревню и заняться тем ремеслом, какое ему по душе; они требуют, чтобы крестьянин был свободен с момента оглашения манифеста, и заявляют, что община будет напрямую вести переговоры с помещиком, полу­чать от него наделы и другие земли внаем и брать на себя обязательство выполнять те работы, какие он возложит на нее, но выполнять их в качестве арендной платы, а не в качестве выкупа за земельный надел, поскольку, счи­тают эти люди, надел должен быть отдан крестьянину в качестве возмещения, хотя и весьма недостаточного, за вековое незаконное присвоение земли, жертвой которого он является. Община будет ответственна за все.

Послушаем теперь, что говорят в поддержку своих взглядов сторонники каждой из этих партий и каждого из этих оттенков мнений.

Партия реакционеров, выступающих против освобож­дения крестьян и во всеуслышание обвиняющих г-на Кавелина, тайного советчика его величества, в том, что это под его диктовку был составлен взрывоопасный указ, утверждает, что этот указ не только означает расхищение собственности в том, что касается земельных наделов, но и открывает путь к незаконному присвоению всего и вся, начиная с родины.

Сторонники этой партии говорят, что слово выкуп в применении к этим обстоятельствам непригодно, поскольку выкупить можно лишь то, чем ты владел прежде, что ты продал или что было у тебя отнято.

Они говорят, что крестьянин, никогда не владевший землей, никоим образом не мог ее продать и никоим образом не был лишен своих наделов.

Следовательно, слово выкуп непригодно, поскольку оно не объясняет создавшееся положение, и в то же время опасно, поскольку, когда настанет момент разъяс­нить крестьянину значение этого слова, он задаст себе вопрос, почему, если вполне очевидно, что земля некогда принадлежала ему, как это признано в указе, ему позво­лено выкупить столь малую ес часть; ведь если вся она была в его владении, у него есть право забрать ее всю.

Затем, обсудив и разрешив этот грамматический, исто­рический и земельный вопрос, сторонники данной пар­тии переходят к претворению указа в жизнь, которое они считают невозможным.

Помещик должен уступить надел, то есть около полу- арпана земли, прилегающей к избе, то есть к хижине, которая и составляет тягло. Эта хижина могла быть построена настолько близко от господского дома, что надел, который предстоит уступить, частично захватит территорию парка, сада, имения; почем знать, он может дойти даже до окон усадьбы.

А если вокруг парка и господского дома стоят десять изб, то, стало быть, помещик будет видеть свой парк изрезанный десятью наделами? И, стало быть, иметь вокруг себя посторонних владельцев?

Ну а теперь, продолжают сторонники партии реакцио­неров, предположите, что крестьянин питает неприязнь к своему помещику и что он окажется в состоянии запла­тить за надел наличными — а такое вполне возможно, то ли потому, что необходимые средства были накоплены им благодаря его собственному промыслу, то ли потому, что их ссудил ему какой-нибудь родственник или друг, разбогатевший на торговле, а то и враг помещика, — так вот, предположите, что этот крестьянин, изба которого стоит в ста метрах от господской усадьбы, построит на своем наделе салотопню, или кузницу, или какое-нибудь иное производство, сопряженное со зловонными испаре­ниями или шумными работами, и тогда помещик будет изгнан из своего дома либо смрадом, либо шумом.

Но и это еще не все.

Наделы могут выходить на реку; право рыбной ловли на этой реке может приносить помещику две тысячи, четыре тысячи, десять тысяч франков; если надел стано­вится собственностью крестьянина, то, естественно, к нему переходит и право рыбной ловли. Сможет ли кре­стьянин, если он тележник или столяр, заплатить за местоположение своей избы столько, сколько оно стоит?

Или, скажем, вот деревня, целиком стоящая на тракте между двумя торговыми городами, например, между Рыбинском и Ярославлем; эта деревня приносит огром­ный доход помещику, поскольку он построил там трак­тиры для проезжающих мимо крестьян и почтовые дворы для путешественников.

Стоит крестьянам освободиться, как они станут трак­тирщиками и почтовыми смотрителями, и у помещика не будет впредь иного права и иной возможности полу­чать прибыль, кроме как соперничая с ними.

Как оценить эти наделы и кто будет тот беспристраст­ный оценщик, который скажет крестьянину: «Ты должен заплатить столько-то», а помещику: «Ты не должен полу­чить больше, чем столько-то»?

Вернемся однако к рядовым обстоятельствам, оставив в стороне случаи особого местоположения наделов.

Даже среди земель, не обладающих преимуществами в местоположении, которые мы только что перечислили, существует огромная разница в цене: многие земли, оце­ненные по их действительной стоимости, никогда не смогут быть оплачены крестьянами: поларпана какой-то одной земли стоит четыре тысячи франков, тогда как поларпана другой не стоит и пяти рублей.

Что делать крестьянину с полуарпаном песка, где не растет даже крапива и чертополох?

Кто будет устанавливать цены в соответствии с дей­ствительной стоимостью земель?

Комитеты?

Но комитеты состоят из помещиков.

Уполномоченные правительства?

Но помещики будут иметь все возможности подкупить их, а крестьянин — ни одной.

Если выплаты, которые предстоит делать крестьянам, окажутся значительны и из-за высокого размера суммы крестьянин не сможет выплатить ее ни наличными, ни поденной работой, то какими принудительными сред­ствами будет располагать помещик в стране, где даже само правительство не в силах обеспечить собираемость налогов?

Предположите теперь (нужно предполагать все, когда переходишь от теории к практике), что крестьянин, кото­рый должен три дня в неделю отработать на барщине, приходит на работу все эти три дня, но не желает рабо­тать; каким образом заставить его это делать?

Бить его уже нельзя. Можно посадить его в тюрьму, но в тюрьме он будет работать еще меньше.

Можно отправить его в Сибирь, но это означает уве­личить население Сибири за счет обезлюдения России.

А что будут делать крестьяне, которым достанутся скудные земли и которые не смогут собрать на них уро­жай, достаточный для собственного пропитания? Прежде одни лишь помещики могли им помочь; но теперь, как только крестьяне станут свободными, они будут вынуж­дены помогать себе сами.

Костромская губерния, к примеру, покрыта бескрай­ними девственными лесами, и деревни стоят посреди этих лесов; случалось, что крестьяне были вынуждены подпирать свои двери бревнами, чтобы в дом не забра­лись медведи.

Что будут сажать эти люди, чтобы прокормиться? Рожь, пшеницу, овес? Но медведи не оставят им ни коло­ска.

В уездах, где развиты ремесла, крестьяне платят зна­чительный оброк, существенно превыщающий сумму, в которую может быть оценена их трехдневная барщина, и помещик пользуется местными преимуществами.

После освобождения крестьянин будет обязан выпла­чивать помещику лишь трехдневную барщину. Отказа­вшись делать это лично, он наймет кого-нибудь, кто отработает барщину вместо него, и крестьянин, оброк с которого мог приносить помещику пятьдесят, а то и сто рублей, отделается тем, что отдаст пятьдесят или шесть­десят франков.

И наконец, окончательный итог всего этого состоит в том, что на землях помещика, владеющего, например, пятью тысячами крестьян, появятся пять тысяч земель­ных собственников; другими словами, после такого раз­дела земель во всей России, насчитывающей тринадцать или четырнадцать миллионов государственных крепост­ных и одиннадцать миллионов помещичьих, будет соз­дано пять миллионов тягловых наделов.

Что будут делать дети на этом полуарпане земли, если их в семье пятеро? Делить его? Да! И в этом случае каж­дому из них достанется одна десятая арпана, то есть ровно столько, сколько нужно для могилы.

Таким образом, противники освобождения крестьян не только считают указ безнравственным и грабитель­ским, но и полагают, что претворить его в жизнь невоз­можно.

Сторонники второй партии, то есть партии помещи­ков, согласных с отменой крепостного права, но отменой поэтапной, и не желающих предоставлять крестьянам наделов, так как, по их убеждению, за эти наделы никогда не будет заплачено, в поддержку поэтапной отмены гово­рят следующее: если в такой стране, как Франция, то есть в стране, считающейся самой просвещенной в Европе, существуют департаменты, которые в своем фун­даментальном статистическом исследовании господин барон Дюпен закрасил бистром, сепией и даже тушью, то с тем большим основанием в России, где шестьдесят миллионов человек из шестидесяти четырех пребывают в полнейшем невежестве и не знают не только историю других стран, но и своей собственной истории и где, вероятно, пятьдесят миллионов не умеют читать, сво­бода, это самое опасное оружие, какое только можно вложить в руки людей образованных, сделается оружием смертельным, оружием отравленным в руках людей неве­жественных.

Они говорят, что необходимо обследовать наиболее просвещенные уезды, составить нечто вроде их описания по годам, и предоставлять свободу крестьянам в зависи­мости от их способностей и образованности.

Таким образом, по их мнению, и будет достигнут желаемый результат — с отдельными волнениями, веро­ятно, но без общего потрясения.

Что же касается возражений против выделения наде­лов размером в поларпана, добавляют они, то эти воз­ражения связаны с уверенностью, что за эти наделы никогда не будет заплачено; в поддержку своего мнения они ссылаются на некоторые доводы, выдвинутые про­тивниками освобождения крестьян: на различную стои­мость земель, на невозможность судебного преследова­ния человека, который должен будет оплатить эту стоимость, и, наконец, просто на невозможность раздела земель в некоторых местностях. В качестве примера они приводят расположенную в двенадцати верстах от Москвы небольшую деревню Ясенево, которая принад­лежит князю Гагарину и жители которой занимаются плодоводством.

В этой местности у князя Гагарина триста тягловых дворов и только восемьсот гектаров земли.

Согласно постановлению, каждый глава семьи должен иметь, помимо надела, пять гектаров пашенных земель; чтобы удовлетворить требования этих трехсот тягловых дворов, понадобилось бы — не учитывая наделов, хотя только они одни составили бы семьдесят пять гектаров — полторы тысячи гектаров.

А их всего восемьсот.

Таким образом, не только перед всеми комитетами России, но и перед всеми математиками Европы встает трудноразрешимая задача.

Разумеется, положение, в каком находится деревня Ясенево, вовсе не редкость, и, возможно, тысячи поме­щиков скоро окажутся в том же положении, что и князь Гагарин.

Сторонники третьей партия, то есть партии, в которую входят приверженцы прогресса, журналисты, литераторы, служащие и, наконец, представители интеллектуальной богемы, одобряют освобождение крестьян как акт спра­ведливости и приветствуют его как шаг вперед, однако добавляют, что реформу следовало начинать не снизу, а сверху. Поскольку народ призвали пользоваться своими правами, следовало ограничить привилегии власти и сде­лать то, что сделал граф Ростопчин, когда он сжигал Москву: вначале следовало сжечь собственный дом. То есть прежде всего следовало реформировать российское законодательство.

Первая причина отсутствия порядка в нашем законо­дательстве, говорят они, приведена на первой странице свода законов, где прямо сказано, что воля государя выше закона.

Таким образом, неопровержимое судебное решение, одобренное судами всех инстанций, через которые оно должно было пройти, может оказаться отмененным по прихоти государя, по наущению фаворитки, под влия­нием придворного.

Примеров тому множество.

Сенат, который, несомненно в насмешку, называют правительствующим, состоит из людей, дослужившихся до генеральского чина, неспособных продолжать воен­ную службу и ни разу не подумавших о том, чтобы хоть как-то заняться изучением законов.

Этот сенат стал своего рода канцелярией Министер­ства юстиции, которое так или иначе навязывает ему свои личные мнения, какими бы ошибочными они ни были, действуя через посредство обер-прокуроров, кото­рых министр юстиции назначает по собственному жела­нию в каждый департамент, и секретарей, будущность которых полностью от него зависит.

Добавьте к этим бедам, оказывающим воздействие на все классы общества, самоуправство, царящее в исполь­зовании государственных доходов. Несомненно, государ­ственный контроль, призванный проверять траты, кото­рые производятся во всех ветвях управления, существует; но, как только в начале статьи, включенной в финансо­вый отчет, ставятся магические слова «ПО ВЫСОЧАЙ­ШЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ», контролер уже более ничего там не видит и лишается способности судить о целесообразно­сти или нецелесообразности произведенных трат.

Так вот, считая министров, государственных секрета­рей, сенаторов, генерал-адъютантов и всех прочих, кто по закону уполномочен сообщать о воле императора, в России есть примерно пятьсот человек, имеющих право начинать свои послания с формулы «ПО ВЫСОЧАЙШЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ», которая не допускает ни обсуждения, ни возражений.

Приверженцы прогресса говорят также, что, и не при­нуждая императорский двор к бережливости, которой нет ни в привычках, ни в нравах самой большой державы на свете и которая имела бы губительные последствия, уменьшив престиж династии, избранной народом цар­ствовать над ним, можно было бы снизить траты; что цивильного листа, установленного с наибольшей щедро­стью, какая принята во Франции или в Англии, а то и в обеих этих странах вместе взятых, и предоставленного главе государства, было бы ему вполне достаточно, даже если на нем лежала бы обязанность выплачивать жалова­нье своим придворным, содержать свои дворцы и заго­родные дома, конюшни, псарни, да и весь свой штат.

Именно за счет цивильного листа должны были бы выплачиваться также столь частые сегодня денежные награды, предоставляемые сухопутным и морским вой­скам по случаю парадов и смотров, которые стали бы тогда куда более редкими.

Само собой разумеется — мы все еще пересказываем мнение приверженцев прогресса, — что все, находящееся в настоящее время в ведении Министерства император­ского двора и уделов, перешло бы в ведение Министер­ства внутренних дел, исходя из того, что государь ничего не должен иметь на правах собственности.

Самый короткий путь к этому заключается в том, чтобы провести точную оценку земельных владений всех членов императорской семьи, учесть те доходы, какие каждый из них получает от своих уделов, и сформировать для всей семьи единый капитал, который был бы обе­спечен государством и проценты с которого в конце каж­дого года аккуратно выплачивались бы тем, кто имеет на это право. Оплакивать же великого князя или великую княжну, которым будут предоставлять, к примеру, по два- три миллиона рублей дохода, явно не стоит.

Как только все эти финансовые сметы окажутся над­лежащим образом установлены и обеспечены, не будет более позволено ни самоуправно тратить хоть копейку из государственной кассы, ни совершать даже малейшие заимствования, как внешние, так и внутри страны, посредством выпуска ценных бумаг под тем или иным названием, за исключением случаев крайней необходи­мости, да и то лишь по предложению министра финан­сов, которое будет обуждаться на Государственном совете и может получить одобрение императора, не иначе как набрав большинство в две трети голосов, к примеру.

Те, кто рассуждает таким образом, утверждают, что итог пяти лет подобного управления финансовой систе­мой превзойдет самые смелые ожидания: толпа придвор­ных, состоящих на жалованье, поредеет, словно по вол­шебству; выплаты за смотры и парады прекратятся; число полков преторианской гвардии, игрушки дорогой и опас­ной, уменьшится; финансы, управляемые планомерно и защищенные от всякого рода расхищений, оживятся; внешние долги государства мало-помаду будут выпла­чены, причем быстрее, чем на это можно было надеяться; количество бумажных денег снизится и придет в соот­ветствие с запасом звонкой монеты, призванным их обе­спечить; и, наконец, общественное доверие будет осно­вываться на незыблемой основе, а не на своеволии одного человека.

А еще они говорят ...

Но они говорят так много всего, что понадобились бы целые тома, чтобы упомянуть все то, что они говорят; тем более, что то, о чем они говорят, представляется нам, и прежде всего нам, народу Западу, привыкшему к обще­ственному управлению, конституционному или респу­бликанскому, чрезвычайно разумным.

Так что не будем мешать им говорить и перейдем к двум упоминавшимся выше оттенкам мнений.

Первый достаточно умерен по части требования сво­боды; его представители ставят мир на место отдельной личности, поскольку им кажется, что отдельно взятому человеку действительно будет трудно расплатиться с помещиком; они не позволяют крестьянину отлучаться, ибо желают всегда иметь под рукой лодыря, чтобы застав­лять его работать, бродягу, чтобы заставлять его оста­ваться на месте, заблудшего, чтобы заставлять его идти прямо. Поскольку мир возьмет на себя обязательство заменить заболевшего или сбежавшего крестьянина, помещику не надо будет опасаться, что его работа затя­нется или что беглец не заплатит ему за свой надел.

Предлагается, кстати, учредить для обеспечения боль­шей безопасности крупное всеобщее кредитное учрежде­ние или местные банки.

Представители второго оттенка мнений, более либе­рального, выходят из затруднений, предлагая предоста­вить свободу крестьянам незамедлительно, а наделы дать им бесплатно.

Возможно, это самое простое и даже наименее опас­ное решение.

Короче говоря, в данное время положение дел таково: люди его обсуждают, а прояснит его Господь.

В любом случае, император Александр только что навсегда связал свое имя с одним из самых великих и самых человечных деяний, когда-либо совершенных государем.

Он только что предоставил двадцати трем миллионам человек свободу, то есть самое драгоценное благо, какое наряду с жизнью Господь даровал человеку!



Загрузка...