ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Я, Мира 1954—1963

ГЛАВА ПЕРВАЯ Февраль 1954

Вот никогда не понимала, почему взрослые любят повторять детям, что быть хорошим и послушным выгодно. Будь я образцовой дочерью, мое имя сейчас было бы выгравировано на надгробной плите, как имена маминых родителей — бабушки Эльзы и дедушки Эрвина, которые умерли задолго до моего рождения, или бабушки Людмилы и деда Моймира, на могиле которых мы с мамой всегда зажигали свечки в коричневых стаканчиках, хотя до нее приходилось топать аж на дальний конец кладбища.

Погожими воскресными днями, когда все мои подружки отправлялись на семейную прогулку в парк или прохаживались по городу, мама переодевала меня, Дагмару и Оту в выходную одежду и выталкивала нас на улицу ждать ее перед часовой мастерской, которая когда-то давно принадлежала нам, но к тому времени ее уже отобрали, и в темной каморке на первом этаже отцу только разрешали работать за мизерную зарплату, а маме — бесплатно мыть грязные истоптанные полы.

Каждое воскресенье после обеда мама мыла посуду, надевала черную шляпку, сажала Отика в коляску или, когда он уже подрос, брала его за руку и тащила нас на кладбище. Дорога казалась мне бесконечной. Нужно было спуститься мимо церкви к реке, потом по мосту, пересечь весь нижний город, который по неизвестной мне причине назывался Красно, дальше долго плестись вдоль длинного замкового парка, обогнуть последние дома, войти в кладбищенские ворота и ждать, пока мама подметет могилы, поправит цветы в вазочках и зажжет свечки. За работой мама разговаривала с усопшими, рассказывала им, что нового в Мезиржичи, кто родился, кто умер, о чем в городе толкуют, как поживают соседи и что опять натворили мы, дети.

Я не осмеливалась что-нибудь сказать, только тяжко вздыхала, чтобы мама поняла, как мне надоело ждать, и все равно мама каждый раз укоризненно говорила мне: «Не стой с такой кислой миной, не будь их, тебя бы и на свете не было».

Когда на плитах появились новые имена, а среди них и мамино, я вспомнила, как она стояла у могил каждое воскресенье и разговаривала со своими близкими. Меня утешало, что теперь она с теми, по которым так скучала.

Мое имя не стало в ряд с остальными золотыми надписями на плите только потому, что иногда лучше быть непослушной и плохо себя вести. Если вы не согласны, то лучше дальше не читайте. И на всякий случай не давайте эту книгу детям.

Зима в тот год, когда мне исполнилось девять и когда вся моя жизнь перевернулась, выдалась удивительно снежной и морозной, но в феврале уже казалась бесконечной. Только в последние февральские дни потеплело, снег начал таять, и лед на реке тронулся.

Река, разделявшая Мезиржичи и Красно, местами скромно и не спеша несла свои воды в более крупные реки, и поскольку снег на ближайших горах таял медленно, так что течение ускорилось несильно, а уровень воды поднялся совсем чуть-чуть, мы решили, что сейчас идеальная пора, чтобы покататься на льдинах.

В феврале того года, то есть тысяча девятьсот пятьдесят четвертого, когда зло уже затаилось глубоко в недрах города, мы каждый день после школы с нетерпением бежали на речку проверить, не тронулся ли лед, не стало ли течение таким быстрым, чтобы вскочить на льдину и прокатиться на ней несколько метров — вкусить приключений, о которых нам на переменке рассказывали шестиклассники близнецы Эда и Мирек Зедничеки, которым уже довелось испытать на собственной шкуре катание на льдинах одной такой же суровой зимой несколько лет назад.

И вот спустя несколько дней лед наконец-то тронулся, середина реки оттаяла, и льдины потихоньку двинулись вниз по течению. Наш час, вымоленный и тщательно спланированный, настал.

Я стояла в дверях кухни, в одной руке держала красную шапку с помпоном, а в другой варежки.

— Что за странная идея? — удивилась мама, когда я спросила, можно ли нам с Ярмил-кой пойти кататься на санках. В кухне было тепло, уютно и пахло ватрушками, которые мама пекла к своему дню рождения. — Снег почти растаял, ты вся промокнешь.

Я протянула руку за ватрушкой на противне, но сразу отдернула: слишком горячая.

— Вот именно, вдруг это последняя возможность покататься на санках?

Мама посмотрела на меня с подозрением.

— Мира, даже не думай подходить близко к реке.

Раз мама поняла, что мы собираемся делать с Ярмилкой Стейскаловой и братьями Зедничек, и строго-настрого запретила мне подходить к реке, значит, и сама она в детстве, когда не была такой преувеличенно серьезной и осторожной, осмеливалась кататься на льдинах. А мне столько всего запрещалось делать, потому что это опасно!

Нельзя было подниматься на чердак, чтобы не споткнуться о всякую рухлядь или не выпасть из окна. Нельзя было спускаться в подвал, чтобы не поскользнуться на лестнице. Нельзя было выходить на балкон, ведь ограждения там такие ветхие, что можно свалиться прямо на мощеный дворик. Неудивительно, что я не воспринимала всерьез слово «нельзя», потому что слышала его слишком часто.

— Конечно нет, мамочка, мы пойдем с Ярмилкой на горку за садом Зедничеков, — сказала я, сунув в карман горячую ватрушку.

Мама была очень красивая, и, когда обняла меня, жар от нее шел, как от печки, и вкусно пахло ванильным сахаром. Но большие карие глаза, которые всегда казались такими грустными, что я боялась в них заглядывать, теперь смотрели с подозрением, будто читали все мои самые сокровенные мысли.

— Ярмилка уже ждет, — сказала я, застегнула пальто, завязала шнурки на теплых сапожках и натянула шапку на самые уши.

Мама протянула мне еще одну ватрушку.

— Возьми для Ярмилки тоже.

Я выбежала за порог, схватила Ярмилки-ны санки за веревку и направилась к площади. Спину мне жгли мамины глаза.

— До свидания, пани Караскова, — крикнула Ярмилка. — И спасибо.

Она откинула свою длинную белокурую косу — предмет моей черной зависти, поскольку Ярмилку с восторгом дергали за нее все мальчишки класса, — невинно улыбнулась маме и откусила ватрушку.

В конце улицы я повернула налево.

— Куда это ты? — спросила Ярмилка и дернула за веревку санок. — Мы что через весь город потащимся?

— Боюсь, мама увидит, что мы идем к реке.

— Ну за углом-то не видно.

Я огляделась по сторонам. На втором этаже обшарпанного дома шевельнулась занавеска. Мне показалось или старая Бенеш-ка действительно караулит у окна, чтобы не пропустить ни шороха. Я прибавила шагу.

— Ну мало ли. Вот встретим кого-нибудь, мне влетит.

— И получишь на ужин горох, — засмеялась Ярмилка и покорно засеменила за мной.

И правда, я терпеть не могла горох, поэтому, когда я не слушалась или вытворяла что-то, чего, по мнению родителей, делать не следовало, мне давали гороховую кашу на обед и на ужин. Я сидела за столом вместе со всеми, смотрела, как они уплетают картофельные оладьи с домашним вареньем или другие лакомства, и давилась зеленым месивом.

Я усмехнулась про себя, а вслух сказал:

— Ну это все-таки лучше, чем папин ремень.

Ремня мне порой — чаще, чем младшему брату и сестре — не удавалось избежать.

А сегодняшняя выходка заслуживает порки.

В этом я не сомневалась.

Коричневые ботинки у меня промокли раньше, чем мы дошли до берега, и, несмотря на варежки, холод просочился под ногти на руках. Мальчишки Зедничеки уже ждали нас у реки возле часовенки с белыми оштукатуренными стенами и деревянной черепичной крышей. Они носились по снежной слякоти и пытались длинными палками оттолкнуть льдины, нагромоздившиеся у берега. Как только льдина соскальзывала на поверхность воды, ее подхватывало течением и сначала медленно, а потом всё быстрее несло к низкой плотине метрах в пятидесяти, там она и застревала в скопившихся ледяных обломках.

В этот момент отвага меня покинула, и Ярмилку видимо тоже, потому что она уселась на санки и сказала:

— Я буду только смотреть.

— Трусиха, — презрительно бросил Эда Зедничек, и тут я поняла, что раз уж не красотой, так смелостью смогу обойти Ярмилку. Пусть мальчишки дергают ее за косичку, зато на меня будут долго показывать пальцем и рассказывать младшеклассникам: «Вон та, которая плавала на льдине».

Я наблюдала, как Эда ловко отделяет очередную большую льдину величиной с прикроватный коврик в родительской спальне, наступает в самую серединку, отталкивается палкой от дна и медленно плывет по течению к шлюзу. Мы бежали вдоль берега, а Эда стоял на льдине, широко расставив ноги, и, утыкая палку в дно, удерживал свой плот в более спокойной воде и так на безопасном расстоянии от берега плыл к плотине. Потом он тоже с помощью палки мягко причал ил к нагромоздившимся обломкам и перешел по ним на берег.

Легко, решила я. Разве что карабкаться с льдины на льдину будет непросто.

По дороге обратно к санкам до меня долетали дружеские советы, которые снова лишили меня мужества.

— Главное, встать на середину льдины, чтобы не соскользнуть в воду. И держись поближе к берегу, там мелко. Посередине течение, там точно собьет с ног, даже я бы не устоял. А палкой отталкивайся по бокам, не суй ее вперед, а то перевернешься.

Теперь колени у меня дрожали не только от холода, но и от страха. Эда с Миреком помогли мне отделить льдину.

— Прыгай, — крикнул Эда, и я прыгнула, да только льдина тем временем уплыла чуть ниже по течению, так что я угодила на самый краешек, глыба покачнулась, и я сорвалась в воду.

Я раскинула руки, и вода в первую секунду даже не показалась холодной, но потом стиснула меня, будто огромными клещами, залила уши, глаза и нос, утянула меня куда-то во тьму и прижала ко дну. Не успела я испугаться, как чья-то рука схватила меня за лацканы пальто и приподняла над поверхностью воды.

— Я же говорил не наступать на край, — произнес голос Эды, потом он повернулся к Миреку и презрительно добавил: — Это была твоя дурацкая идея — тащить сюда девчонок. Теперь нам хана.

Ярмилка стояла на берегу и хныкала. Я мигом скинула тяжелое пропитанное водой пальто и принялась его выжимать. Так домой нельзя, но в мокром пальто нестерпимо холодно. Я подумала, что можно развести костер, просушить на нем одежду и согреться, и хотела попросить у мальчиков спички, но зубы у меня так стучали, что я не могла произнести ни слова.

— Не реви, дай ей свое пальто и отведи домой, — закричал Эда на Ярмилку. Она неохотно расстегнула пуговицы и набросила мне свое пальто на плечи. Это не очень-то спасало. Теперь мы обе дрожали от холода.

— Если вы хоть кому-нибудь разболтаете, что были тут с нами, я вам задам по первое число, хоть вы и девчонки, — добавил Эда. — А теперь дуйте живо домой.

Он кивнул Миреку, и они бросились вверх по склону.

Я швырнула свое пальто на санки, и мы отправились самой короткой дорогой к дому. Мороз вгрызался в кожу и заставлял идти быстрее. За две улицы от нашего дома я вернула Ярмилке ее намокшее пальто, она с явным облегчением его надела, бросила на меня сочувственный взгляд и оставила на произвол судьбы. Я могла только надеяться, что мне удастся подняться на крыльцо никем не замеченной, проскользнуть мимо кухни, забежать на второй этаж в детскую, где мы спали с братом и сестрой, и тайком переодеться во все сухое.

Раньше я и не замечала, что тяжелую входную дверь пора смазать, ступеньки скрипят и, если не включать свет — а это немыслимо, — не видно, куда наступать.

— Лампочка перегорела? — раздался голос сверху, потом свет замигал, а я застыла посреди лестницы. Когда я оглянулось, стало ясно, что меня бы все равно раскусили. На каждой ступеньке остались мокрые лужицы. — Быть такого не может! — вскрикнула мама и бросилась ко мне, она втащила меня наверх и принялась стаскивать мокрую одежду. — Что ты опять натворила? Я же велела тебе не подходить к реке.

Одной рукой она стягивала с меня мокрые колготки, а другой шлепала по ледяной попе. Так странно: мне впервые в жизни досталось от мамы. Было не больно, но ужасно унизительно.

— Нет, — вопила я. — Неправда! Я не ходила на реку! Мы с Ярмилкой катались с горки. Снег тает, и я промокла.

Я ревела от стыда, холода и всего этого потрясения. В дверь кухни заглянули брат с сестрой, но, увидев, как мама меня лупит, на всякий случай попятились обратно. Внизу открылась входная дверь: это папа услышал наши крики из мастерской и прибежал посмотреть, что случилось.

— Ах ты врунья несчастная, — сердилась мама и до боли растирала меня полотенцем, а потом отправила под одеяло.

— Сделай ей поскорее чай, — крикнула она папе и набросила на меня сверху еще перину. — Ты что, хочешь схлопотать воспаление легких и умереть?

Что за вопрос? Зачем это мне умирать?

— Я не ходила на реку, я упала в лужу, — всхлипывала я. — Я честно не виновата.

Мама поставила кружку с чаем на тумбочку у кровати, на голову мне нацепила вязаную шапку, в ноги сунула грелку и ушла, закрыв за собой дверь. Я закуталась в одеяло, пытаясь согреть заледеневшие ступни, и тихонько плакала. Мне было холодно и грустно, что мама с папой на меня злятся. Может, не стоило врать, может, надо было сказать, что меня толкнули в воду, может…

Вскоре по телу начало разливаться приятное тепло, и в полусне я слышала, как иногда открывается дверь, чувствовала руку на лбу и думала, что все-таки мама не так уж злится и ремня, наверное, удастся избежать, и все обойдется гороховой кашей на ужин.

У отца была удивительная способность ходить бесшумно: иногда даже казалось, что он не вошел в дверь, а проник в комнату сквозь стены или пол, как привидение. Днями напролет он просиживал в мастерской на первом этаже и, склонившись за рабочим столом, копался в часовых механизмах. От постоянного сидения спина у него сгорбилась, и ходил он, слегка наклонившись вперед. Волосы у него были густые, но почти совсем седые, так что он больше походил на маминого отца, чем мужа.

Когда я была маленькой, такой маленькой, что еще не ходила в школу, а братик Ота сидел у мамы в животе, мне не давала покоя мысль, как это моя красивая мама могла выйти замуж за такого старика, и однажды я ее об этом спросила.

— Ей пришлось, — сказал папа, — ведь я из-за нее поседел.

— Да, это правда, — сказала мама и потрепала его по сутулому плечу. — А ты и рад. Кто бы тебе носил в мастерскую все эти литры чая? Знаешь, сколько там ступенек?

Восемнадцать. Узкая лестница состояла ровно из восемнадцати ступенек, а с той поры, как часовую мастерскую у нас отобрали и сделали государственной и рабочие замуровали черный ход из мастерской в жилую часть дома, маме приходилось с каждой чашкой чая выбегать на улицу и входить через главный вход, что было особенно неприятно зимой или в дождь.

В мастерской среди часов отец проводил много времени не только в будни, но и по воскресеньям, когда мастерская была закрыта. Наверх в нашу квартиру на втором этаже он поднимался только поесть и поспать. За обедом и ужином он рассказывал маме о механизмах, которые чинил, а мама слушала его с раскрытым ртом, будто это были какие-то невероятные приключения. С нами, детьми, он особо не разговаривал, а если маме нужно было отлучиться и оставить нас на его попечение, это выбивало его из равновесия. Конечно, он нас любил. Просто не умел обращаться с детьми и ждал, когда мы подрастем и будем с таким же интересом, как мама, внимать его рассказам о часовых механизмах.

В то воскресенье, когда мой мир начал переворачиваться с ног на голову, папа был очень раздосадован, хоть и старался не показывать виду. Сначала я думала, что он злится на меня из-за ледяного купания, но на этот раз я была ни при чем. Мама праздновала свое тридцатилетие, и папа был сам не свой, потому что праздник нарушал его размеренный распорядок дня. Он не мог пойти в свою мастерскую и налаживать то, что умел. Вместо этого ему пришлось сесть в гостиной за праздничный стол со своей женой, тремя детьми и свояченицей Ганой, отношения с которой он никак не мог наладить, даже если бы захотел.

Причина была очень проста — свояченица казалась живым воплощением упрека. Каждым своим словом, жестом и взглядом она демонстрировала ему, как его не любит. Проводить с ней время за одним столом было для папы такой же мукой, как для меня.

Я тети Ганы боялась. Она сидела на стуле, как черная моль, и только таращилась на всех. Она никогда не носила разноцветную одежду. Поверх черного платья с длинными рукавами зимой и летом — черный свитер с карманами, на ногах — черные чулки и высокие башмаки со шнурками. Я ни разу не видела ее без платка, да оно и понятно: однажды я заметила, что выбившиеся волосы у нее абсолютно седые, хоть она не такая уж старая.

— Почему она вечно ходит в этом свитере? — спрашивала я у мамы.

— Видишь, какая она худая? Худые люди очень мерзнут, — объясняла мама.

— Ела бы как следует, не была бы такой худой. Она только хлеб жует, который таскает в карманах. Почему не поесть нормально? Почему взрослым можно кусочничать, а детям нет?

— Да что ты заладила почему да почему? Тебе что за дело? Тетя Гана же не делает тебе замечаний!

Это была чистая правда. Тетя Гана была единственным взрослым, от которого я ни разу не слышала слово «нельзя». Собственно, я вообще от нее очень редко что-нибудь слышала, потому что тетя Гана почти все время молчала и только смотрела. Да так странно. Будто смотрела, но не видела. Будто сама куда-то ушла, а тело забыла на стуле. Порой мне становилось страшно, что она вот-вот рассыплется и останется от нее только куча черных тряпок.

Я могла и сама догадаться, что мама встанет на сторону тети Ганы. Тетя Гана приходилась ей старшей сестрой и была единственной нашей родственницей. Мама ее очень любила, и мне это казалось странным, потому что тетя никогда не проявляла ни к кому чувств. Однажды я наблюдала, как мама хотела ее обнять при встрече, но тетя отпрянула, как ошпаренная. Мама всегда ей улыбалась, говорила с ней ласково, как с маленькой, и попроси только тетя, она бы и луну с неба достала. Но тетя никогда никого ни о чем не просила. Она просто сидела в гостиной и смотрела в пустоту и только иногда выдавала короткую фразу голосом совершенно таким же, как у мамы.

Мы сели за праздничный обед, и я все ждала, что мне вместо жаркого шлепнут на тарелку гороховую кашу. Правда, когда я утром пробралась на кухню, то не заметила, чтобы мама варила горох, но по ее сдержанному тону я почувствовала, что вчерашняя история с купанием еще не забыта.

К счастью, мне досталось то же блюдо, что остальным. Неужели мама по случаю своего юбилея меня помиловала?

Я уже было в это поверила, но тут пришел черед сладкого. Чудесные восхитительные заварные пирожные с блестящей сахарной глазурью, купленные специально для этого выдающегося события прямо в кондитерской на площади.

Мама осторожно брала по штучке с подноса серебряными щипцами и раскладывала по десертным тарелочкам с золотой каемкой, которые доставали из буфета только по праздникам. Первую тарелку поставила перед тетей, потом перед папой, Дагмаркой и Отой. Потом огляделась по сторонам и сказала:

— Так, и еще одно для меня.

— А мне? — спросила я опрометчиво, хотя уже знала, что услышу в ответ.

— А ты пирожное не заслужила. Ты не послушалась и ходила на речку, да еще и врешь.

Я всхлипнула. Все уставились на меня. Брат с сестрой с сочувствием, тетя Гана — непонимающе. А папа только кивнул и сказал:

— Не реви, не то ремень достану. Ты и так легко отделалась.

— Ну и пожалуйста, приятного аппетита! — выкрикнула я, отпихнула стул, так что он чуть не перевернулся, и выбежала из комнаты.

— Она еще и дерзит, — услышала я папин голос. — Надо было ее выпороть.

— Все-таки у меня сегодня день рождения, — успокаивала его мама, а дальше я уже не разобрала, потому что припустила по деревянной лестнице наверх в детскую. Там я бросилась на кровать и громко зарыдала от ярости.

Так громко, что даже не слышала зло, которое зародилось в недрах города и в тот день проникло и в наш дом. Застланными слезами глазами я не видела, как оно протягивает к нам свои жадные пальцы, душит надежду и сеет смерть. Я и не подозревала, что оно незримо и неслышно подстерегает внизу у стола и высматривает себе новую жертву.

ГЛАВА ВТОРАЯ Февраль 1954

На следующее утро я тайком заглянула в кладовку проверить, не осталось ли там для меня пирожное с кремом, но не нашла ни крошки. Я думала было обидеться, но потом сообразила, что так можно схлопотать обещанную порку от папы, поэтому решила великодушно простить родителей и сделать вид, что ничего не случилось. Только взяла с верхней полки хотя бы два черствых пряника, которые мама натирала в сухари и посыпала ими кнедлики со сливой, кашу и вермишель. Она прятала пряники за банками с компотом и думала, что я их не найду. Потом я нашла мешочек гороха и предусмотрительно задвинула его в самый дальний угол.

В пятницу Дагмарка еле продрала глаза. Я будила ее, трясла, тянула одеяло, но все напрасно. Когда она схватилась за голову и захныкала, я поняла, что, видимо, она заболела и в школу не пойдет. Я сбегала на кухню сказать маме, что Дагмарка плохо себя чувствует, и я, похоже, тоже заболеваю.

Мама пощупала мне лоб.

— Поешь и дуй в школу, — сказала она и указала на место за кухонным столом. Я кисло уселась рядом с папой и попробовала покашлять, но тот так грозно на меня глянул, что я бросила эту затею.

Домой я вернулась в час ужасно голодная, поскольку утром в суете забыла взять свой завтрак. Никто не обращал на меня внимания, потому что у Дагмарки поднялся жар, она никого не узнавала и бредила о каких-то колокольчиках над дверью, а мама вместе со старым доктором делала ей компрессы.

— Скорее всего, это свинка, — сказал доктор. — Будьте готовы, что эти двое тоже заразятся. Он указала на нас с Отиком. Честно говоря, когда я увидела, как Дагмарке плохо, мне уже расхотелось болеть, чтоб пропустить школу.

Доктор оказался прав. Отик на следующий день тоже заболел, и ему сделалось еще хуже, чем Дагмарке. Потом доктор приходил к нам каждый день и выглядел очень встревоженно, потому что жар не спадал и, хотя у обоих все время болела голова и от слабости они не могли встать с кровати, но типичные симптомы свинки — припухлости за ушами — у них так и не появились. Доктор наклонял им голову к груди, чтобы проверить, нет ли у них менингита, мама плакала от усталости и страха, папа старался помогать, как мог, но больше мешался под ногами в кухне, а я все ждала, когда тоже захвораю.

В конце концов заболела не я, а мама с папой, тогда уже все знали, что мы не единственные в городе, кого постигла загадочная хворь, больных становилось все больше. Стало ясно, что это эпидемия, и что больных нужно изолировать, а так как в Мезиржичи больницы вообще не было, всю мою семью отправили в инфекционное отделение областного центра.

— Беги к тете Гане, — сказала мне мама. Щеки у нее горели, она говорила с трудом, и язык был какой-то странно коричневый. — Не забудь запереть дверь. И смотри не натвори чего-нибудь опять.

Мама погладила меня по щеке и дала себя отвести в машину «скорой помощи». Она шла, опустив голову, в взгляд у нее был такой отсутствующий, как бывал у тети Ганы. Мама села рядом с папой и положила голову к нему на плечо. Он открыл глаза и спросил:

— Ты завела часы? — и снова закрыл. Мама ничего не ответила и тоже опустила веки.

Мужчина в белом халате захлопнул дверь «скорой», а я осталась стоять одна на тротуаре перед часовой мастерской. Рядом не было никого, кто запретил бы мне идти на чердак, в подвал или даже на реку. Никого, кто меня любит.

Я поднялась по лестнице, села на диван в пустой кухне, которая вдруг показалась мне ужасно большой, и прислушалась к громкому тиканью часов. К тете Гане мне совершенно не хотелось, но что еще оставалось? Я решительно набрала в грудь воздуха, и вдруг мне показались на верхнем этаже какие-то шаркающие звуки. Я замерла, съежилась в углу кухонного дивана и притянула к себе подушку. Нет, просто почудилось. Я вдруг поняла, что никогда в жизни не оставалась дома совсем одна. Я протянула руку к сумке с вещами, которую мне помогла собрать мама, и снова услышала эти звуки. Будто кто-то ходит по чердаку. Я выскочила из кухни, внизу в прихожей сорвала пальто с вешалки, схватила в руки башмаки и помчалась вон. Только на площади я вспомнила, что не заперла дверь.

Тетя Гана жила в доме, в котором они с мамой родились когда-то у бабушки Эльзы и дедушки Эрвина. Четыре больших окна выходили на площадь, и я всегда завидовала тете, что она может садиться на широкий подоконник и наблюдать за жизнью города прямо под окном. Да, у нас-то дом трехэтажный, однако, чтобы увидеть что-то, кроме нашей узкой улочки, нужно забраться на чердак, откуда видно весь город, но мне же туда нельзя. Правда, я сама понимала, что тетя никогда не смотрит в окно, ведь она не любит людей и нисколько ими не интересуется.

Я поднималась к тетиной квартире ступенька за ступенькой и представляла себе, какой у нее будет вид, когда я скажу, что мне придется провести у нее несколько дней. Конечно, она не обрадуется, это уж точно. Она так привыкла к своему одиночеству, что забывала даже говорить. Из дома она выходила только купить самое необходимое или изредка в гости к маме. Я даже не была уверена, что она знает, как меня зовут. Я не могла вспомнить, чтобы она ко мне вообще обращалась. Ведь она никогда со мной толком не разговаривала.

Я позвонила в дверь, но в квартире было тихо. Я нажала на звонок еще раз, на этот раз понастойчивей. Внутри по-прежнему тишина. Я прижала ухо к двери. Неужели меня угораздило не застать тетю дома? Я дернула ручку. Было не заперто.

— Тетя? — позвала я в приоткрытую дверь, но никто не отозвался. — Тетя, это я, Мира. Мама отправила меня к тебе.

Я представила, как тетя сидит за столом, в глазах это ее странное выражение, и ничего вокруг не замечает. Тогда я вошла в прихожую, заглянула на кухню и, наконец, в спальню. Там я ее и нашла. Она лежала на кровати полностью одетая, как обычно приходила к нам, даже в черном платке, хоть он и сполз с седых волос на плечи. Она лежала на спине, как-то неестественно изогнувшись, как будто тело свело болезненной судорогой, подбородок запрокинут назад, глаза открыты, а из приоткрытого рта доносились странные хрипы.

Я не знала, что делать. Подошла на два шага ближе.

— Тетя?

Теперь я уже разглядела, что лицо у тети такого же цвета, как у Дагмарки. Глаза были мутными, ее всю трясло — сильнее, чем меня после падения в ледяную воду.

— Мама, — выкрикнула она вдруг. — Мама, я знала… знала, что вы вернетесь.

Она резко замотала головой из стороны в сторону.

— Их тут нет, нет.

Из глаз потекли слезы. Столько слез я не видела даже у Отика, а уж он-то умел закатывать истерики.

Не знаю даже, что меня больше напугало: сильная дрожь, судороги, крики или эти слезы. Я выскочила из квартиры, опрометью бросилась вниз по лестнице и уже на улице поймала первого попавшегося прохожего и в отчаянии повисла у него на рукаве:

— Что делать, что делать? Тете очень плохо. — И чтобы он воспринял меня всерьез, добавила: — Она обморочная.

Господин в длинном пальто довольно грубо отпихнул меня и отошел в сторону. В ту-пору уже было ясно, что по городу гуляет зараза. Он встал на безопасном расстоянии и спросил:

— Где она?

— Здесь, на втором этаже. Она там совсем одна, я не знаю, что делать.

— Пойдем со мной, — сказал он и зашел в булочную. — Только ничего не трогай.

Внутри было тепло и вкусно пахло хлебом. Тем самым хлебом, который здесь покупала тетя Гана и от которого отрезала потом тонкие ломтики и распихивала по карманам.

Господин в длинном пальто, не обращая внимания на недовольные взгляды покупательниц в очереди, направился прямиком к прилавку и обратился к продавщице:

— У вас тут есть телефон?

— Только служебный, — отрезала женщина. — Это вам не почта.

— Вызовите «скорую», — сказал мой спаситель. — Девочка назовет имя и адрес.

Продавщица хотела что-то возразить, но мужчина заорал на нее:

— Может, вы сначала хотите сама проведать больную?

Люди в очереди испуганно отшатнулись. Уж не знаю, боялись они больше заразы или разъяренного мужчины. Но я решила, что мне ужасно повезло: я схватила за рукав подходящего прохожего. Он точно посоветует мне, куда идти, раз я осталась совсем одна. Я вдруг почувствовала себя гораздо увереннее.

Две женщины отделились от очереди, обошли нас стороной и выскочили из булочной. Я продиктовала тетино имя и адрес, и продавщица ушла в подсобку звонить. Меня отправили ждать «скорую» перед тетиным домом.

«Скорая» приехала очень быстро. Открылась передняя дверь, и из нее выкатился толстый доктор. Он глянул на лестницу, покорно вздохнул и вперевалку направился к дому, у двери снова остановился, набрал в легкие побольше воздуха и с тихим проклятием скрылся внутри. Тетю вынесли на носилках. Я поняла, что она жива, потому что наброшенная на нее сверху простыня вся тряслась. Носилки погрузили в машину, толстый доктор, пыхтя, вскарабкался в кабину, захлопнул за собой дверь, мотор несколько раз чихнул, выпустил вонючее серое облако, «скорая» затряслась и тронулась в путь.

Я смотрела вслед белой машине и ждала, когда выйдет господин в длинном плаще, чтобы снова обратиться к нему за помощью. Но он не показывался.

Минут десять я топталась на тротуаре и начинала замерзать. Тогда я поняла, что никто мне не поможет и придется самой искать приют.

Первой мне в голову пришла моя белокурая подружка Ярмилка Стейскалова. Ее такая же белокурая мама всегда была со мной очень добра. Наверняка она разрешит побыть у них несколько дней.

И вот я снова стучусь в чужую дверь в надежде на помощь. На этот раз дверь открыли сразу, но только на щелочку.

— Привет, Мира! Ярмилка сегодня не выйдет гулять.

— Я не за Ярмилкой. Маму с папой увезли в больницу, я осталась одна. Можно у вас побыть, пока они не вернутся?

Щель стала еще уже.

— Сейчас никак не получится. Мы все простужены, ты можешь заразиться.

— А куда же мне пойти? — спросила я, но дверь уже захлопнулась.

Я огляделась по сторонам. В окнах начал зажигаться свет, за занавесками то и дело мелькали тени, но во всей округе для меня не было ни одной родной души. Я потихоньку двинулась к дому, но, вспомнив странные шорохи на чердаке, все замедляла и замедляла шаг. Я миновала витрину часовой мастерской, темную в вечерних сумерках, остановилась перед дверью в дом и стала ждать. Ничего не происходило, только сумерки сгущались и кроме холода меня теперь одолевал страх приближающейся ночи.

Хотя бы запру, решила я. А потом мне остается только стучать к соседям и просить совета. Пойду от дома к дому, кто-нибудь да поможет.

Теперь у меня был план, и это придало мне смелости. Я схватилась за ручку. Я была уверена, что мне не придется входить в дом, потому что ключ мы обычно оставляли в замке. Достаточно нащупать его на другой стороне, быстро вытащить из замка, захлопнуть дверь и запереть. Я пошарила по двери изнутри, но ключа там не было. Как это может быть? Я точно его там видела. Значит, он висит на вешалке в двух шагах от входа.

Я заглянула в темный коридор. Свет включить я боялась, чтобы не привлекать внимания воров, которые могли проникнуть в дом.

С сумеречной улицы за моей спиной струился слабый свет, и моя тень вдруг сделалась такой длинной, что дотягивалась до узкой лестницы и с каждым моим шагом поднималась на ступеньку выше. Вешалку в полумраке было почти не видно. Если бы я не знала, что на ней висит папино зимнее пальто, я бы решила, что к стене прижимается чья-то черная фигура. А что, если там и правда кто-то есть?

Я остановилась и попыталась в темноте разглядеть ключи. Вдруг до меня донеслись звуки шагов, они приближались, и рядом с моей тенью на лестнице появилась еще одна. Я даже не пыталась понять, откуда доносятся шаги, я развернулась и хотела выскочить наружу. Но кто-то шел не сверху, как мне показалось сначала. И теперь какая-то темная фигура загородила мне дорогу на улицу. Я попробовала проскользнуть мимо, но она схватила меня за плечо.

— Мира! Как ты меня напугала!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ Март 1954

Однажды я спросила у мамы, почему у нее нет ни одной настоящей подружки. Она удивилась, как мне это вообще пришло в голову, а потом объяснила, что дружба у взрослых устроена совсем не так, как у детей.

— Взрослые подружки не гуляют вместе каждый день, как вы с Ярмнлкой, — говорила она. — Не заходят друг за другом, чтобы идти вместе на работу, и не делятся завтраком. Они видятся далеко не каждый день и, бывает, неделями не встречаются, но помнят друг о друге и, когда нужно, придут на помощь.

Видимо, Ивана Горачкова и была такой «настоящей» подружкой, потому что, когда она узнала, что мою семью увезли в больницу, а я осталась одна, она пришла меня проведать.

Дверь была распахнута, и Ивана заметила, что в темном коридоре кто-то есть. Когда я выскочила на нее из полутьмы, она сначала сильно перепугалась, но быстро опомнилась, включила свет и помогла мне найти ключ от дома, сразу ставшего, как по мановению волшебной палочки, опять безопасным и уютным. Потом она взяла мою сумку и отвела, все еще дрожащую, к себе домой.

Она была «настоящей» подругой, поскольку, несмотря на то, что ее муж Ярда кричал на нее и требовал, чтобы она отвела меня в какой-то комитет, она постелила мне на старой железной кровати в чулане, который некогда служил комнаткой для прислуги. Я так устала, что только выпила теплого молока и сразу забралась под одеяло. Но перед тем, как уснуть, еще слышала, как пан Гора-чек говорит:

— Зачем ты вообще ее сюда привела? Смерти нашей хочешь?

Ответ я уже не расслышала, но страшно удивилась, что такой взрослый дядя боится маленькой девочки.

На следующий день пани Ивана заявила, что я могу называть ее тетей, хотя она мне вовсе не тетя, и объяснила, что в городе эпидемия тифа, а так как вся моя семья болеет, вполне возможно, что у меня внутри тоже есть какие-то бациллы, поэтому мне нужно сдать анализ, и Горачекам тоже, потому что они со мной пообщались.

Пан Горачек все еще на меня злился. Он не предлагал называть его дядей и возмущенно возражал тете Иване, что не собирается из-за нее показывать кому-либо свой голый зад. Это замечание я поняла только в приемной у доктора, когда сестра собирала у нас материал, который потом должны были отвезти куда-то на анализ.

А тетя Ивана была со мной очень добра. Она разрешила мне побыть у них, пока родители не вернутся из больницы. Места у них как раз хватит, поскольку, как только разнеслись слухи о том, что в городе бушует эпидемия, они отправили своих детей к родственникам куда-то под Кромержиж.

И правильно сделали, потому что Мезиржичи тем временем полностью закрыли. Две реки с одинаковым именем, которые обычно своими руслами ласково обвивали город, заключая его в объятия, теперь сжали жителей словно в тисках. Они стали границей, которую нельзя было нарушать, чтобы зараза не распространилась по окрестным селам.

Объявления, расклеенные по улицам, и местное радио призывали жителей не покидать город, но люди были так напуганы, что удирали к родственникам и знакомым при первой же возможности. Однако вскоре беглецов стали отказываться пускать в дом, поскольку они представляли угрозу для окружающих и разносили тиф по всей округе.

Семьи, в которых кто-то заболел, должны были сидеть на строгом карантине. Мне нельзя было ходить в школу, а Горачекам на работу. Нам было велено ограничить посещение мест, где мы можем кого-то заразить, а в рестораны и пивные заходить вообще запрещалось. Это правило тоже возмутило пана Горачека, как и анализ, ведь он привык вечером пропустить кружечку пива.

Мужчины и женщины в белых халатах ходили из дома в дом, изучали воду и расследовали причину неожиданного бедствия. В городе не было водопровода, поэтому жители брали воду из колодцев во дворах и подвалах. И вот в одном из таких колодцев, годами дававшем воду людям, которые когда-то вырыли его в своем подвале, зародилась смерть.

То ли туда проникли нечистоты из сточных вод, или разложился трупик крысы — причину так и не удалось установить точно. Но так или иначе в воде начали размножаться смертоносные бактерии. Именно из этого колодца брала воду городская кондитерская. Все ватрушки, трубочки с кремом, пирожные, тортики, рогалики и рулеты несли в себе семена смерти.

Они скрывались и в кольцах с кремом, политых блестящей сахарной глазурью, которыми моя семья лакомилась на праздновании маминого дня рождения.

Я сидела одна на чужой кухне. Пахло в ней совсем по-другому, чем у мамы. Пол, облицованный крупной коричневой плиткой, был холодным. Вокруг белого стола стояло четыре деревянных стула с прямой спинкой, а у стены напротив окна — продавленный диван с круглой подушкой в вязаном чехле. Большой буфет, выкрашенный в сливочно-белый цвет, украшали изящные резные колонны и дверцы из матового стекла.

Я сползла со стула, пододвинула к раковине табуретку, опустила руки в пахнущую уксусом воду и стала споласкивать посуду после обеда. Я старалась не шуметь и навострила уши, изо всех сил прислушиваясь к разговору между тетей Иваной и ее мужем в соседней комнате. Я понимала, что они говорят о чем-то важном, о чем-то, чего я не должна слышать, хотя меня это явно касается. А иначе почему бы тетя Ивана бросила посуду и оставила стыть воду, которую долго грела в большой кастрюле, чтобы она как следует прокипятилась, и потом с таким трудом аккуратно перелила в раковину?

Я выскребла последнюю тарелку, поставила на столик к остальной посуде и подкралась к двери. Прижала ухо к замочной скважине, но все равно ничего не услышала. Тут дверь открылась и ударила меня прямо по скуле.

— Мира! Что ты тут делаешь?

— Что-что? Конечно, подслушивает, — пан Горачек все еще не смирился с моим присутствием.

— Я вымыла посуду, — доложила я, потирая ушибленную щеку. Мне хотелось плакать, но я понимала, что сама виновата. Потом я схватила полотенце. — А теперь буду вытирать.

Пан Горачек что-то проворчал в ответ, взял с кухонного стола газету и ушел обратно в комнату. Тетя Ивана ничего не сказала, а только потрепала меня по плечу.

— Я не подслушивала, — сказала я и начала вытирать посуду. Дома я обычно не очень рвалась помогать по хозяйству, но знала по опыту, что взрослые за работой становятся более разговорчивыми. — Но мне бы очень хотелось узнать что-то о родителях и о тете Гане. Хотя бы когда их выпустят из больницы.

Тетя пожала плечами.

— Ну это нескоро.

Я удивилась.

— Почему вы так думаете? Я вот никогда не болела дольше, чем неделю. — И это в конце я больше притворялась, чтобы не ходить подольше в школу.

— Тиф — это не насморк. Но тебе нечего беспокоиться, вчера вечером объявили, что состояние вашей семьи удовлетворительное.

Надо же!

— Где это объявили?

Тетя Ивана поколебалась.

— На площади.

Увидев мой непонимающий взгляд, она неуверенно объяснила:

— Больных много, а навещать их в больнице нельзя, поэтому по радио у городского комитета передают сводки: кто как себя чувствует.

— Каждый день?

— Да.

— И сегодня вечером будут передавать?

— Обязательно. Дядя Ярек туда сходит и потом нам все расскажет.

Так вот о чем они шептались за закрытыми дверями комнаты. Зачем из этого делать такую тайну? Они что боялись, что я тоже захочу пойти?

— Можно мне сегодня сходить послушать эти сводки?

— Это совсем не для детей. К тому же на улице холодно, простудишься еще.

Тетя Ивана сказал это так твердо, что я не стала канючить и решила, что придется выдумывать какой-то предлог, чтобы попасть на площадь и узнать побольше о своей семье.

В тот год вместо ароматов весны в воздухе веяло запахом дезинфекции. Дома жались друг к другу, будто искали опору в горе, которое окружало прохожих на улицах города. Все свары и соседские ссоры, имевшие такое значение всего несколько недель назад, были отодвинуты на задний план, и разговоры вертелись только вокруг болезни, страхов и бессилия.

Город прочесывали дезинфекционные бригады: они заходили в каждый дом, где кто-то заболел, и оставляли после себя разворошенные постели без белья, резкий запах, от которого мутило, и пометку мелом на входной двери.

Наш дом тоже должен был подвергнуться этой унизительной процедуре, и мне пришлось быть свидетелем, поскольку я была единственным его обитателем, не запертом в инфекционном отделении. Я пришла с тетей Иваной в назначенный час на нашу улицу, отперла дверь в темный коридор и впустила двух мужчин в белых халатах и масках, закрывающих рот и нос. Долго, бесконечно долго — во всяком случае мне так показалось — мы стояли внизу в коридоре и ждали, когда они закончат свое дело.

— Всё? — спросила тетя Ивана, когда они спустились по лестнице.

— Еще часовая мастерская, — ответил один. — Где-то тут, наверное, должны быть ключи.

Я показала на вешалку у двери, а когда они отперли и вошли внутрь, заглянула тоже. Там все было на своих местах, однако что-то в мастерской было странное.

Тишина. Эта странная зловещая тишина, вот что поражало. Не было слышно тиканья часовых механизмов. Маятники висели неподвижно, а стрелки на циферблатах указывали тот час, когда они остановились. В доме не осталось никого, кто бы заводил десятки, а то и сотни часов, не было никого, кому они нужны. Как будто все они умерли.

Мужчины закончили и протянули тете Иване подписать бумагу, подтверждавшую, что они проделали свою работу тщательно и без помех, о чем, впрочем, красноречиво свидетельствовала и отвратительная вонь, которую они оставили в доме.

Мы снова заперли дверь, прошли по нашей узкой улочке и повернули на площадь. На улицах было больше народу, чем обычно, и все двигались в одном направлении.

— Они идут слушать сводки, — сказала тетя Ивана, крепко сжала мою руку и прибавила шагу. Она явно не собиралась задерживаться на площади.

— Тетя, — взмолилась я, — давайте останемся послушать. Смотрите, там есть какие-то дети.

Я точно знаю, что не мое нытье заставило тетю Ивану остановиться и слушать бесконечную вереницу имен и сводки о состоянии здоровья. Ее задержало любопытство, которое пробудила в ней эта тихая толпа людей, стоявших лицом к зданию городского комитета. Ей не давал уйти ропот, проходившей по этому морю людей, когда состояние больного ухудшалось, зловещий шепот и всхлипы. Она остановилась и, не шевелясь, слушала, не прозвучит ли знакомое имя. Она стояла, хоть и знала, что лучше уйти, но любопытство приклеило ее ноги к мощеному тротуару.

Монотонный голос зачитывал бесконечный список, старательно выговаривая имена, и присваивал им категорию. Я услышала имя Гана Гелерова. Я потянула тетю Ивану за рукав и сразу почувствовала свою значимость. Ведь о моей тете Гане говорят по городскому радио.

— Состояние крайне тяжелое, — произнес диктор. Но для меня это было не новостью, я же сама видела, как тете плохо. Я слушала дальше. Имя и краткая сводка. Состояние средней тяжести, тяжелое, состояние не меняется, состояние удовлетворительное, вне опасности… Потом диктор произнес следующее имя и как будто замялся. После заминки продолжил.

— Скончался, — сказал он и медленно читал дальше.

Меня охватил ужас. Раньше мне и в голову не приходило, что мама, папа, Дагмарка или Отик могут умереть. Ведь умирают очень старые люди, а папа всегда говорил, что волосы у него поседели не от старости, а от забот, а у мамы даже ни одной морщинки не было. А брат с сестрой вообще еще дети. Я почувствовала, как тетина ладонь сжимает мне руку и тянет отсюда прочь.

— Они уже на букве «Й», — кричала я, пытаясь остановить тетю. — Скоро скажут о наших.

Тетя Ивана тянула меня дальше. Я уперлась пятками в мостовую и схватилась за косяк булочной, перед которой две недели назад высматривала «скорую» для больной Ганы. Тетя отлепила мои пальцы и волочила дальше. Она так спешила, что почти бегом бежала, но было уже поздно.

— Калаш Ян, — объявляло радио. — Состояние удовлетворительное. Калашова Марта, состояние тяжелое. Караскова Дагмара, состояние не меняется, Карасек Карел, состояние тяжелое, Карасек Ота, состояние не меняется, Караскова Роза…

Это была мама. Голос как будто на секунду замялся. Тетя тянула меня дальше, и я уже не упиралась. Мне вдруг захотелось убежать, как можно дальше, и спрятаться от слов, которые я уже предчувствовала.

— Скончалась, — сказал голос, больше я ничего не слышала, потому что разрыдалась в голос. Я громко всхлипывала и вопила: «Нет, мама, нет!».

Люди на нас оборачивались, наверное, думая, что я просто капризный ребенок, который не слушается своей мамы, и укоризненно качали головами. Но я ничего не замечала. Только ужасное горе, одиночество и холод, мне тоже хотелось умереть. Я почувствовала, как кто-то поднимает меня на руки и прижимает к себе, и на долю секунды понадеялась, что это все ошибка, и мама пришла меня утешить, но это была всего лишь тетя Ивана. Она уносила меня с площади, и по щекам ее текли слезы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Март — май 1954

Я ошибалась, когда думала, что большее горе и бессилие, чем принесла мне смерть матери, мне не пережить. В течение недели умерли Дагмарка, потом Отик и, наконец, отец. Мне не было и девяти лет, и я осталась на свете совсем одна. Моя жизнь остановилась, прямо как часы на стенах папиной мастерской. В ней была лишь тоска, страх будущего и бесконечное одиночество.

Тетя Ивана переселила меня из чулана в детскую. Она укладывала меня в кровати старшего сына Густава, сидела в ногах и держала за руку, пока я не засыпала. По утрам она тоже оказывалась там, когда я просыпалась, вытирала мне слезы, которые я не могла остановить, разговаривала со мной, когда ей казалось, что я впадаю в отчаяние.

Утра бывали самыми тяжелыми. Во сне действительность исчезала, я возвращалась в свой родной дом. Мама снова стояла у кухонного стола, пекла пирог по рецепту бабушки Карасковой, который папа любил больше всего, или сидела на диване и читала один из своих любимых выпусков «Вечеров под лампой»[1]. Они хранились в коробке из-под обуви на шкафу в спальне, и папе всегда приходилось их доставать, потому что мама сама не дотягивалась. Отик строил башню из кубиков, а мы с Дагмаркой делали уроки.

Сон этот заканчивался каждый раз одинаково. Открывалась дверь, входил папа, и я говорила:

— На площади объявили, что вы умерли.

А они смотрели на меня и смеялись.

— Тебе просто померещилось, ты же видишь, мы все тут.

И я была счастлива. Но потом я просыпалась, и они как будто умирали заново. Каждое утро я переживала это горе снова и снова, в конце концов я боялась вечером ложиться спать, чтобы опять не потерять свою семью.

Горачеки были со мной очень добры. Даже тетин муж Ярек сказал, что я могу оставаться у них, сколько угодно, правда, это меня только огорчило, ведь мне так хотелось домой. Вернуться к своей прежней жизни.

Эпидемия тифа постепенно утихала. Санитарно-гигиенические меры уже не были такими строгими, первые выздоровевшие возвращались из больниц, пан Горачек — собственно в то время для меня уже дядя Ярек — мог снова ходить на работу, тетя Ивана — готовить в школьной столовой, а я вернулась в школу.

В классе все было так же, но по-другому. Я сидела за своей партой рядом с Ярмилкой Стейскаловой, смотрела на доску, но не видела, что там написано, выводила в тетрадке цифры, но не понимала, что они значат. Я ловила на себе жалостливые взгляды одноклассников и ненавидела их, потому что они после уроков вернутся домой, к своим мамам, папам, братьям и сестрам, а у меня родного дома больше нет. Даже Ярмилка не знала, как меня утешить, и на большой перемене молча протянула мне свой завтрак. Я только покачала головой, уставившись прямо перед собой.

В последующие дни для большинства жителей жизнь в городе вернулась на круги своя, а больные и умершие стали лишь цифрами в эпидемиологической статистике. Всего переболело почти 500 человек, больше 20 из них умерло.

О тете Гане не было никаких вестей, да я и не допытывалась. Мамина сестра Гана Гелерова была для меня чужим человеком. Более далеким, чем тетя Ивана, которая за те несколько недель, что я у нее провела, проявила ко мне больше участия, чем тетя Гана за всю жизнь.

Я даже не знала, жива ли Гана. Я понимала, что следующая ступень после «крайне тяжелого состояния» — это смерть. Не задумываясь особо, я смирилась с тем, что она исчезла из моей жизни так же, как родители и брат с сестрой, а Горачеки просто не рассказывают мне, чтобы не огорчать еще сильнее.

Тетя Ивана считала, что нужно чем-то меня занимать, чтобы не оставалось времени на размышления, и старательно привлекала меня к домашнему хозяйству. Видимо, это подействовало. И хотя мне по-прежнему было грустно, тревога и страх, которые буквально душили меня первые дни после похорон, постепенно отступали. Я начинала привыкать к мысли, что останусь у Горачеков.

Через некоторое время Горачеки решили, что опасность миновала и самое время забрать своих детей от бабушки с дедушкой домой. Тетя Ивана радостно принялась готовить дом к их приезду и поручила мне помогать перестилать постели и стирать белье.

— Вот скоро вернутся от бабушки Ида с Густой, и у тебя будет компания, — обещала она, опрыскивая выстиранные пододеяльники и наволочки. Мы смачивали пальцы в кастрюльке с водой, а потом сбрызгивали накрахмаленное белье. У тети это получалось равномерно, а у меня выходили только неаккуратные лужицы.

— Идушка всегда хотела сестричку, она обрадуется, что теперь есть с кем играть. И Густик — хороший парень. Вот увидишь, вы подружитесь.

Она улыбнулась и протянула мне край сбрызнутой простыни, чтобы вытянуть ее перед глажкой. Мы ухватились за уголки и стали тянуть в разные стороны.

— Они тебя полюбят, как родную, — улыбнулась тетя Ивана и взяла следующую простыню.

Что ж, в этом она ошиблась.

Раньше я не была знакома ни с Идой, ни с Густавом, потому что Горачеки жили на краю города в районе двухэтажных вилл, окруженных красивыми садиками и высокими фруктовыми деревьями. В хорошую погода мама водила нас в эти края на прогулку и часто повторяла, что когда-нибудь тоже хочет пожить в таком домике с садом. Порой она останавливалась и внимательно приглядывалась к какому-нибудь участку, как будто правда собираясь его купить, и говорила:

— Вот здесь можно построить теплицу.

Или:

— Эти деревья хорошо бы обрезать.

Мы с Дагмаркой всегда убегали вперед, чтобы поскорее разделаться с обязательной семейной прогулкой и заняться более интересными вещами, а папа — если гулял с нами — опирался на коляску, в которой сидел Отик, и говорил:

— Роза, но ведь у нас тоже прекрасный дом.

А мама каждый раз отвечала:

— Конечно, но мне бы все-таки хотелось иметь свой садик.

Правда, дом Горачеков им не принадлежал, семье предоставили служебную квартиру на втором этаже, поскольку дядя Ярек был военным и служил в местной казарме.

Издалека их вилла напоминала пароход, который вынесло на берег прибоем. С одного торца дом был обычным прямоугольным, но с другого угол странно закруглялся, как будто архитектор хотел там сделать башенку, но в последний момент передумал. Крыша у дома была плоская, а фасады выбелены штукатуркой. С улицы дом сиял белизной, но вблизи было видно, что штукатурка уже потемнела, запачкалась и местами облупилась. Окна были сложены из квадратных стеклышек, как будто зарешеченные. С первого этажа в сад вели широкие стеклянные двери. Но ими никто никогда не пользовался, а изнутри они были всегда завешаны плотными шторами, так что производили печальное впечатление лишнего архитектурного элемента.

Внизу жили пожилые супруги-чудаки. Муж практически не показывался из дома, потому что не мог встать с кресла, а жена ходила только за покупками и в воскресенье в церковь. Я никак не могла взять в толк, зачем она вообще туда ходит, раз так плохо слышит, и однажды спросила об этом у тети Иваны.

— С чего ты взяла, что пани Прашилова глухая?

— Она ни разу со мной не поздоровалась. И с вами тоже.

— Дело не в том, что она туга на ухо. Она просто нас не любит, поэтому не здоровается.

— Почему она нас не любит?

По выражению лица тети Иваны я поняла, что ей не хочется отвечать, но в конце концов она объяснила:

— Этот дом принадлежал пани Прашило-вой с мужем, но после переворота им оставили только первый этаж. Второй этаж отобрали и передали в собственность армии, а армия выделила нам тут квартиру. И старые хозяева не хотят понять, что мы тут ни при чем. Все равно бы сюда кого-нибудь заселили: не нас, так кого-то еще.

Что мне в тете Иване нравилось, так это то, как она отвечала на мои вопросы. Стоило мне спросить у мамы о чем-нибудь, например, о бабушке с дедушкой или о том, всегда ли тетя Гана была такой странной, она только отмахивалась со словами «много будешь знать — скоро состаришься» или другой подобной взрослой присказкой, так что я почти перестала спрашивать.

В других обстоятельствах я бы воспользовалась тетиной открытостью и хорошенько бы обо всем расспросила, но как только я вспомнила маму, все вопросы выветрились у меня из головы.

Хотя Ида была всего на два месяца моложе меня, но оказалась на добрых полголовы ниже. На первый взгляд она напоминала фарфоровую куколку. Кожа почти прозрачная, очаровательно надутые губки, волосы заплетены в две аккуратные косы. Она двигалась почти бесшумно и производила впечатление такой опрятной паиньки, что мне сразу стало ясно, что мы вряд ли подружимся, даже если бы ее большие глаза, такие же синие, как у тети Иваны, не смотрели на меня так холодно.

— Вот, значит, это Мира, — сказал дядя Ярек, после того, как все радостно обнялись в прихожей, Ида с Густой поставили чемоданы и бросились на кухню на аромат свежеиспеченных булочек.

— Я же вам о ней говорил, — добавил он, когда они молча уставились на меня.

— Привет, — сказала я, встала и подошла поближе к тете Иване.

— Это мой стул, — сказала Ида. — На этом месте я сижу.

— Ида, — одернула ее тетя Ивана. — Какая разница, кто где сидит?

— Видишь, — обернулась Ида к Густе. — Я же тебе говорила.

Густа скользнул по мне равнодушным взглядом, а потом повернулся к тете Иване:

— Можно взять булочку? Они с маком или с повидлом?

Густа принялся поглощать булочки одну за другой, а я только диву давалась, куда все девается, ведь он был таким худым, что одежда на нем висела, как на вешалке. Я стояла рядом с тетей Иваной и держалась за нее, как за спасательный круг. Глядя на этого безучастного коротко стриженного четвероклассника и недружелюбную фарфоровую куколку, я чувствовала, как мой мир снова переворачивается с ног на голову.

— Густик, — сказала тетя Ивана. — У нас для тебя сюрприз. Мы с Мирой разобрали чулан, и теперь у тебя есть прекрасная собственная комната. А Мира будет жить с Идушкой.

— Вот видишь, — опять сказала Ида. — Я же тебе говорила, что тебя отселят в чулан.

Тетя Ивана вздохнула и незаметно выдернула свою руку из моей.

Горачеки предлагали перевести меня в ту же школу, куда ходят их дети. Но я была против, и тетя признала, что в последнее время у меня и так — как она выразилась — слишком много перемен.

— Если захочешь, перейдешь в новую школу с сентября, — пообещала она, но я, только представив, что буду учиться в одном классе с фарфоровой Идой, решила, что уж лучше таскаться на другой конец города.

Ида меня не любила и даже не пыталась это скрывать. Она вообще со мной не разговаривала, а когда Густа, который обычно как будто вовсе меня не замечал, случайно ко мне обращался, ужасно на него злилась. Она постоянно ему что-то нашептывала, а стоило мне подойти поближе, тут же замолкала, и оба недоверчиво меня разглядывали.

Тетя Ивана каждый вечер читала нам вслух, но теперь она сидела не у меня в ногах, а на стуле посреди комнаты. В первый вечер она села рядом со мной и Ида разрыдалась.

— Ты нас больше не любишь, мама, ты нас забыла. Эта девочка тебе дороже.

— Идушка, — сказала тетя Ивана, — что за глупости? Конечно, я вас люблю.

— Тогда зачем ты ее сюда привела?

— Но ведь у Миры никого нет, — осторожно объяснила тетя.

— А почему она должна жить именно у нас, почему? Скажи, что ты меня любишь сильнее, чем ее, скажи это.

Я видела, что тетя Ивана растерялась. Она явно не знала, как на это реагировать. И еще я заметила злорадный блеск в Идиных глазах, когда тетя встала и сказала:

— Ладно, я лучше сяду между вами.

С тех пор она очень следила за тем, чтобы ни в чем не отдавать мне предпочтение, гладила меня по голове, только когда никто не видел, и уже не разговаривала со мной так много, как раньше. Но однажды, когда Ида заплакала из-за того, что тетя проверила мое домашнее задание первым, она не выдержала и закричала:

— Хватит уже. Ты ведешь себя как избалованная девчонка. Мира у нас живет, смирись уже с этим.

Но Ида не собиралась смиряться.

— Папа говорил, что мы не обязаны брать ее к себе, можно было отвести ее в городской комитет. И они бы отправили ее в детский дом. Мама-мамочка, отправь ее в детский дом.

Ида заплакала навзрыд, и хотя тетя Ивана схватила ее за руку, выволокла в детскую и захлопнула за ней дверь, я видела, что в глазах у нее тоже стоят слезы, и поняла, что в тот момент и у тети мелькнула мысль, что пожалуй так было бы лучше для всех.

На следующий день я обнаружила в портфеле раздавленный в кашу завтрак, а через день разлитое молоко. Потом я не смогла найти мешок со сменкой и весь день просидела в классе босиком. Мешок так и не нашелся.

На свитерах оказывались оторванными пуговицы, а как-то утром, одеваясь в школу, я обнаружила на колготках огромную дыру. Тут уж и тете Иване стало очевидно, что это все неслучайно, и она снова принялась отчитывать Иду. Ида, само собой, отпиралась, но ее это не спасло. На этот раз ей не удалось избежать взбучки.

Я, конечно, понимала, что такое развитие событий не укрепит нашу дружбу, но к тому времени Ида меня уже так довела, что я злорадно желала ей получить по заднице и не удержалась от победоносной ухмылки. Я глянула на Густу и обнаружила, что тот с подозрением за мной наблюдает.

— Вот видишь, — сказала ему Ида и с оскорбленным видом и слезами на глазах убежала в детскую.

Вечером, забравшись под одеяло, я обнаружила, что что-то впивается мне в кожу сквозь ночную рубашку, стоит мне только пошевелиться. Я откинула одеяло и увидела, что вся постель усеяна крошками. Ида явно не собиралась сдаваться, но я уже была сыта по горло этой борьбой, я просто молча вылезла из кровати и принялась руками собирать крошки. Тут зашла тетя Ивана.

— Что ты делаешь?

Я не отвечала.

— Эта свинья засыпала себе крошками всю кровать, — вмешалась Ида.

— Это не я.

— Еще и врунья, — добавила Ида.

Тетя на это ничего не сказала, только тяжело вздохнула, повернулась и вышла из комнаты. В тот вечер она не стала читать нам вслух. Я свернулась калачиком, лицом к стене, и мечтала умереть и попасть к маме. Тетя Ивана уверяла, что моя семья на небе, но мне сложно было в это поверить. Мама всегда говорила, что никакого «на небе» не существует, что люди это себе придумали. Я изо всех сил желала, чтобы какое-то небо все-таки существовало, потому что невозможно представить, что, когда человек умирает, он исчезает насовсем и от него вообще ничего не остается.

Ночью я проснулась от того, что мне на лицо упала чья-то тень. Я открыла глаза и уставилась в темноту. Около моей кровати стояли две фигуры. Я сразу их узнала. Фарфоровая куколка Ида держала в руках подушку, она совала ее Густе, шепча:

— Давай ты, ты же сильнее.

— Что он должен сделать? — спросила я сонно, и тени исчезли. Я страшно перепугалась. Включила ночник, огляделась по сторонам. Ида лежала в своей кровати, и, хотя глаза у нее были крепко закрыты, я поняла, что она не спит. Дверь детской была приоткрыта, а в коридоре темно. Я выключила свет, но от страха уже не могла заснуть, смотрела в пустоту и дожидалась рассвета.

Ко мне опять подкралось зло, но на этот раз оно не пряталась под землей, подстерегая случайную жертву, на этот раз оно скрывалось за нежным кукольном личиком и тянуло свои руки прямо ко мне.

Весна в тот год никак не приходила. Был уже конец мая, но погода стояла серая и сумрачная, будто носила траур по жертвам страшной эпидемии. Я много времени проводила одна, потому что одноклассницы жили далеко, тетя Ивана после работы в школьной столовой очень уставала, а Ида с Густой меня избегали. Я все чаще видела, как они сидят, тесно прижавшись друг к другу, и о чем-то шепчутся. Густав иногда поднимал голову, изучающе на меня смотрел, потом продолжал что-то тихонько говорить.

Однажды они сидели в саду на лавочке, заговорщицки о чем-то шушукались и не заметили, что окно на первом этаже приоткрыто. Тогда-то я убедилась, что пани Пра-шилова вовсе не глухая, а наоборот, слух у нее острый, как у кошки. То ли ее настолько взволновало услышанное, что она преодолела свою ненависть к Горачекам, то ли просто подтвердило ее нелестное мнение об их семье, во всяком случае она не поленилась подняться на своих старых ногах по лестнице на второй этаж и рассказать о содержании этого разговора тете Иване и дяде Яреку.

— Она подговаривала его сбросить малую с лестницы, — доложила пани Прашилова. — А не то, мол, она выпихнет их из гнезда, как кукушка чужих птенцов, и захватит его целиком. — Старуха покачала головой. — Что вы за люди такие? Как воспитали таких мерзавцев? В собственном доме уже жить страшно.

Она повернулась спиной, схватилась за перила и стала осторожно спускаться, приговаривая на каждой ступеньке вполголоса: «Мерзавцы. Мерзавцы».

Тетя Ивана заплакала, а дядя Ярек закричал на нее:

— Это ты во всем виновата. Из-за твоей дурацкой благотворительности наши собственные дети вырастут убийцами. Что ты с ними делаешь? Неужели ты своим детям не можешь позволить счастливое детство?

Тетя, громко всхлипывая, бросилась мимо меня в спальню и захлопнула за собой дверь. Дядя Ярек, даже не посмотрев в мою сторону, взял с вешалки фуражку и вышел.

Я осталась стоять в прихожей и слушать громкие всхлипывания, доносившиеся из спальни. Мне было очень страшно, ведь я понимала, что дальше у Горачеков остаться не смогу. Я боялась, что меня отведут в городской комитет и отправят в детский дом. А в детском доме будет целая толпа таких вот Ид.

Я свернулась калачиком на кровати, плакала и в душе молила маму, чтобы она не оставляла меня одну, чтобы пришла за мной. Видимо, я задремала, потому что разбудил меня звонок в дверь и мамин голос из прихожей:

— Я пришла за Мирой.

Я вскочила и бросилась к двери. Когда тетя Ивана отошла в сторону, я увидела худую фигуру в длинном черном свитере.

Это вернулась тетя Гана.

ГЛАВА ПЯТАЯ Февраль — май 1954

Через неделю после празднования дня рождения своей сестры Розы моя тетя Гана Геле-рова встала в семь утра, оделась, налила себе чашку кофе с молоком и съела кусок хлеба. После завтрака она посидела немного неподвижно, уставившись в пустоту, потом встряхнулась, вернулась к реальности, отрезала тонкий ломтик от черствеющей буханки, купленной на прошлой неделе, и сунула его в карман теплого черного свитера.

Она старательно вымыла за собой посуду, протерла стол, подмела пол и оглядела кухню, чтобы удостовериться, что все в порядке. Потом пошла в спальню закрыть окно и застелить кровать. Она выбивала подушку и думала о своей матери, моей бабушке Эльзе, которая всегда говорила, что постель должна сначала хорошенько проветриться, и никогда не следует стелить ее, пока она еще теплая.

Гана провела рукой по белому одеялу и почувствовала, что пол под ней пошатнулся. Она вздохнула поглубже, выпрямилась и отправилась в кладовку за хозяйственной сумкой. Был понедельник, а по понедельникам она всегда ходила за свежим хлебом в булочную в соседнем доме и за самыми необходимыми мелочами в магазин за площадью.

Больше она никуда не ходила. Людей она не любила и не доверяла им. Только иногда заходила в гости к сестре. Правда, Роза к ней заглядывала почти каждый день, но у нее была своя жизнь, которая Ганы не касалась.

Только в День поминовения усопших Гана, поддавшись на уговоры Розы, шла с ней на кладбище положить букетик цветов на мамину могилу. Впрочем, зачем туда ходить чаще, если никто понятия не имеет, где на самом деле покоится тело их матери? Какой смысл поклоняться имени, выведенному золотом на холодном мраморе?

Снимая сумку с вешалки, она почувствовала внезапную слабость. Но это ее совсем не встревожило. Одышка, темнота в глазах, дрожь в руках и ногах, спазмы в желудке — все эти симптомы были ей хорошо знакомы. Она давно смирилась со своими расстройствами и хворями и привыкла к мысли, что у других женщин есть муж и дети, а у нее болезни.

Гана присела на стул и стала ждать, когда слабость пройдет. Рано или поздно всегда проходит. Она по привычке сунула руку в карман, отломила кусочек корки и сунула в рот. Ее затошнило, голова закружилась, а кухня заходила ходуном. Гана осторожно встала, прошла от стола к стене и, опираясь на мебель, двинулась к спальне. Качало все сильнее, бросало из стороны в сторону, колени подкашивались. Наконец она нащупала изголовье кровати и в последний момент рухнула на аккуратно застеленное одеяло. Тут же сознание у нее затуманилось, и Гана провалилась в другой мир.

Теперь она уже была не дома, а в поезде. Поезд гудел, дергался, через открытые окна внутрь струился ледяной воздух, и Гана задрожала от холода. Она замечала только холод и ритмичный стук железных колес, мчавшихся по рельсам и уносивших ее в места, откуда не было дороги назад. Потом кто-то в поезде погасил свет, и всё поглотила тьма. Из полутьмы выступали фигуры, они говорили с ней, тянули ее туда, куда она не хотела возвращаться. Она затыкала уши, убегала от них, но спрятаться было некуда.

Вечером булочница вспомнила, что утром так и не пришла за хлебом эта странная ведьма Гелерова, которая и поздороваться-то нормально не умеет, но потом переключилась на двадцать три кроны, которых недоставало в кассе к концу дня.

А продавщица в магазине вообще не заметила отсутствия Ганы Гелеровой, хотя каждый понедельник в начале десятого она как штык являлась в магазин. Продавщицу гораздо больше беспокоило, что покупатели, несмотря на предупреждения и призывы санитарной службы, трогают руками весь товар, а ей приходится в этой суете еще за ними следить и делать замечания, чтобы не схлопотать неприятности.

Жители города были погружены в свои заботы, так что никто не заметил, что два вечера подряд окна в квартире их соседки Ганы Гелеровой оставались темными, а шторы не задернутыми.

Когда я поднималась по лестнице к ее квартире, она бредила и в жару лихорадки боролась со своими кошмарами. Она не воспринимала, что приехал толстый врач и ее повезли в больницу. К тому времени она уже оказалась на рубеже, оставалось всего несколько шагов до той невидимой стены, чтобы найти своих близких и наконец узнать, как закончилась жизнь ее матери Эльзы и дедушки с бабушкой.

Пока я топталась на тротуаре площади, которая в ту пору называлась Сталинградской, и высматривала высокую фигуру своего спасителя, тетю Гану привезли в районную больницу. Инфекционное отделение было переполнено. Больные лежали в коридорах, а персонал был изможден и перепуган не меньше пациентов, так что «скорую» сразу от проходной перенаправили в больницу в Градиште. Толстый врач вышел, поскольку рассудил, что в его присутствии нет никакой нужды: все равно эта пациентка при смерти, и ей, в отличие от других, уже ничем не поможешь. Больная была настолько обессилена лихорадкой и несколькими днями без еды и питья, что не оставляла доктору никаких надежд.

В тот момент, когда я в темном коридоре нашего дома отчаянно пыталась нашарить ключи, тетю Гану принимали в больнице города Градиште. Сестры сняли с нее черный свитер, платье, чулки и белье, все это запихнули в мешок и отправили на дезинфекцию. Потом ее помыли, надели сорочку, заставили выпить немного сладкого чая и отвезли в палату, где ей предстояло ждать смерти.

Я в тот вечер засыпала в темном чулане на втором этаже дома, похожего на корабль, и мне даже во сне не могло привидеться, что я уже не вернусь домой.

Тетя Гана лежала с двумя другими умирающими в тесной больничной палате и боролась с ночными кошмарами. Она отчаянно отпихивала руки, которые снова и снова выталкивали ее из вагона поезда, хваталась за железные двери, но пальцы ее совсем не слушались. Все тело ныло, по щекам текли слезы, рот скривился от страха, а в голове билась одна-единственная мысль: «Нет, только не туда, туда я уже не вернусь, уж лучше умереть».

Потом ее кто-то толкнул, и Гана выпала на холодную бетонную платформу. Она собрала последние силы, поднялась и поковыляла подальше от поезда. Крики за ее спиной не утихали, но, когда она оглянулась, погони за собой не увидела. Она понимала, что, если уж сбегать, то нужно как можно быстрее убраться отсюда. Дверь на вокзал оказалась открыта, Гана побежала по длинному залу в поисках другого выхода. Все двери были заперты, а на окнах решетки. Силы ей уже отказывали. Ноги сделались ватные, колени подламывались, а руки дрожали. Она ковыляла от одной двери к другой, пока наконец одна не поддалась.

Она оказалась в маленькой комнате, облицованной белой плиткой. По правой стороне тянулся ряд умывальников, по левой — кабинки с унитазами. Окно в стене напротив было открыто и без решетки. Она захлопнула за собой дверь, но голоса преследователей не утихали. Она понимала, что они уже за дверью и вот-вот ворвутся и схватят ее. Осталась последняя возможность.

Она пододвинула стул, который стоял в углу, прямо к окну, вскарабкалась на него, села на подоконник и перекинула одну ногу. Глянула в окно и увидела в темноте очертания мезиржичской площади. Только пересечь ее — и она окажется у себя дома, в безопасности. Запрет за собой дверь и уже никогда никому не откроет.

Гана перебросила вторую ногу, скользнула на карниз, который тянулся вдоль всего периметра здания, и потихоньку, прижавшись спиной к шероховатой стене, двинулась от окна прочь. Только через несколько шагов она посмотрела вниз. Площадь исчезла. Под ногами простиралась бездонная пропасть. Она зажмурилась, но было уже поздно. Невидимая сила ужа схватила ее и потянула в бездну.

Ганина койка стояла в дальнем конце палаты, за кроватями двух других тяжелобольных. Сестра каждый час заглядывала в палату, прислушивалась к сиплому дыханию и стонам умирающих, но отделение было переполнено теми, кому ее помощь была гораздо нужнее, так что внутрь она не заходила и Ганино исчезновение вообще не заметила.

Только рано утром кочегар, возвращаясь с ночной смены в котельне, чуть не споткнулся о безжизненное женское тело на газоне перед зданием больницы. Преодолев первый испуг, он бросился стучаться в приемное отделение «скорой помощи» на первом этаже. Ему открыли, он ворвался внутрь и сказал, заикаясь:

— У вас там какой-то труп снаружи лежит. Похоже, выпал из окна.

Дежуривший в ту ночь заспанный доктор Яролим, которому удалось уснуть не больше часа назад, после ухода последнего пациента, по испуганному виду кочегара сразу понял, что на этот раз старик не пьян, как это частенько случалось. Он кивнул сестре, чтобы она немедленно вызвала санитара, и быстро направился к выходу.

Гана лежала на спине, широко раскинув руки, ночная рубашка задралась, а седая голова склонилась набок. Доктор не стал выяснять, жива она или нет, схватил под мышки и вместе с санитаром уложил холодное исхудавшее тело на носилки, набросил сверху простыню и занес внутрь. Потом они выпроводили кочегара, запретив ему под угрозой увольнения рассказывать о том, чего он стал случайным свидетелем.

—> Уж я-то знаю, что такое врачебная тайна, никому ни слова, — божился кочегар, но уже в полдень под влиянием можжевеловой водки, которой он заливал шок, позабыл о своем обещании и подробно рассказывал о своей ужасной находке не только жене и соседям, но и собутыльникам в привокзальной пивной.

Доктор Яролим работал в больнице много лет. Мечты о красоте и важности профессии врача и помощи людям за долгие годы практики обернулись будничной рутиной, но он все еще любил свою работу. Отличительной чертой его характера было упрямство, и именно оно заставляло его бросить вызов року, отражавшемуся на полумертвом лице этой тощей седовласой женщины. Он не захотел оставлять ее умирать несмотря на то, что нашептывали ему коллеги и сестры, которые понимали, что падение пациентки из окна — это их промах, который им рано или поздно кто-нибудь припомнит.

— Не тратьте время попусту, — говорили они. — Ей с самого начала суждено было умереть.

Доктор Яролим осмотрел костлявое тело со следами мук, через которые не должна проходить ни одна живая душа, засучил рукав испачканной ночной рубашки и нащупал почти незаметный пульс. Он повернул голову Ганы с боку на бок, ощупал руки и ноги и сразу отправил ее на рентген. Доктор лично проводил тележку с больной по длинному коридору к лифту, подтолкнул ее к кабинету и нервным стуком в дверь добился, чтобы их приняли. Потом подгонял лаборанток, как будто они могли ускорить химические процессы, долго изучал снимки и с удовлетворением пришел к выводу, что у этой женщины с волосами старухи и телом мученицы, которой на самом деле всего тридцать пять, после падения с третьего этажа сломаны только две малоберцовые кости, правая рука и несколько ребер.

Был почти полдень, когда доктор Яролим лично отвез Гану, всю загипсованную и все еще без сознания, обратно в инфекционное отделение, передал ее заведующему и язвительно заметил:

— Теперь, надеюсь, она от вас никуда не убежит.

— Вам ли не знать, коллега, что, когда у пациентов жар…

— Знаю-знаю, — перебил его Яролим. — Но, коллега коллегой, а если она умрет, я вас покрывать не буду.

Каждый раз, когда кто-то из больных проигрывал свою борьбу с тифом и сестра прикрывала тело несчастного простыней и увозила, все пациенты самых разных вероисповеданий и политических взглядов в страхе обращались к тому, в существование которого им теперь страстно хотелось уверовать.

Они молитвенно складывали руки и просили, чтоб он отвел от них беду и позволил вернуться к прежней жизни.

Спустя несколько дней тетя Гана оправилась от лихорадки и начала воспринимать окружающий мир. Молитвенно сложить руки она все равно не могла, так как правая рука у нее была по локоть в гипсе. Впрочем, она бы все равно не молилась. Она не понимала, как можно обращаться к существу, которого в лучшем случае нету, а в худшем — которое само насылает эти муки или, хоть оно и всесильно, никак им не препятствует.

Между тем эпидемия тифа отступала, смертей становилось все меньше, и пациенты постепенно выписывались из больницы домой. Вот и Гана, состояние которой недавно не внушало никаких надежд, теперь быстро приходила в себя, но позаботиться о себе сама была еще не в состоянии, поскольку обе ноги у нее сковала гипсовая броня.

Она ничего не знала о семье своей сестры, но совсем не удивлялась, что за время болезни ее никто не навестил, потому что посещения в инфекционном отделении были запрещены. Она не помнила, откуда взялись переломы, и только по крупицам, больше от других пациентов, чем от персонала, узнавала о том, как бродила в бреду по коридорам и, убегая в беспамятстве от мнимых преследователей, выпала из окна третьего этажа. Но поскольку ее блуждания по коридорам и падения никто не видел, слухи ходили самые разные. Одни говорили, что Гана пыталась покончить с собой, другие, наоборот, утверждали, что на нее кто-то напал. Встречались и версии, что тут не обошлось без потусторонних сил, поскольку многие больные, охваченные лихорадкой, тоже бредили и не могли отличить в своих воспоминаниях, что правда, а что сон. Вскоре пациенты стали так бояться, что даже в туалет ходили по двое.

В конце концов пришлось вмешаться доктору Яролиму и официально объяснить Гане, что с ней приключилось на самом деле.

Гане бы и в голову не пришло винить в своем падении кого-то, кроме себя, и за это сестры отделения были ей так благодарны, что ухаживали за молчаливой женщиной, будто она им сестра родная.

Только к середине мая кости ног у Ганы окрепли настолько, что выдерживали вес ее тощего тела, рука двигалась, хоть и не выпрямлялась полностью, и ребра срослись, так что ночью она могла поворачиваться на бок, а днем глубоко дышать. Гана давно отвыкла прислушиваться к своим ощущениям, научилась способности не думать о будущем и при дневном свете забывать о прошлом. Только порой внезапное воспоминание заставало ее врасплох, будто окутывая ее темным одеялом и примораживая к месту. Она привыкла не привязываться ни к вещам, ни к людям, поэтому пребывание в больнице было для нее вполне сносно и возвращение домой не вызывало никаких чувств и ожиданий.

«Скорая помощь» привезла ее прямо к дому. Гана кивнула водителю на прощание. А тот захлопнул дверь и уехал, радуясь, что избавился от этой странной женщины. Он любил поболтать со своими пассажирами, но эта бабенка за всю дорогу не шелохнулась и не произнесла ни слова. Если бы она не сидела так прямо, он бы решил, что она умерла. Водителю то и дело приходилось на нее поглядывать, и это так выбило его из колеи, что он несколько раз чуть не врезался. В следующий раз он не будет сажать пациентов в кабину. Пусть лучше сидят себе спокойно сзади.

Гана сжала в руках сумку и направилась к дому. Она и не подумала вдохнуть поглубже весенний воздух или осмотреть площадь родного города. Не пыталась узнать новости, ее не занимало, как пережили эпидемию ее соседи и знакомые. Она сразу вошла в квартиру на втором этаже, открыла окна, чтобы выветрить затхлый запах, и, только взглянув на неприбранную постель и засохшую кливию, единственный цветок, который у нее был, потому что когда-то давно сестра подарила его на день рождения, она впервые задумалась, почему же Роза сюда ни разу не зашла. Гана сидела за столом на кухне, смотрела на авоську, которая все еще лежала там, где она ее почти три месяца назад уронила, и размышляла.

Роза была ее единственной уцелевшей родней — не считая, конечно, Розиных противных отпрысков. Роза была на несколько лет моложе, и когда-то давно их мать вбила себе в голову, что младшая дочь болезненная, и очень за нее беспокоилась, так что Гана все детство ее опекала. А потом все как-то перевернулось. Когда в живых остались только они вдвоем, у Ганы недоставало сил даже о себе позаботиться, не говоря уж о ком-то еще. А у Розы вдруг оказалось много сил и любви. Она любила своих детей, мужа, и еще хватало с лихвой любви на сестру. Роза ухаживала за Ганой, как за своим четвертым ребенком, хотя она этого совсем не жаждала. Гана не поддавалась чувствам сестры и нарочно избегала ее семью. Но Роза не уступала, навязывала ей свое общество, опутывала своей любовью и не давала ей полностью отрешиться от мира и погрузиться в освободительное равнодушие.

Гана оглядела серый слой пыли, лежащий на полу, мебели и подоконниках, и тут до нее дошло, почему она в больнице не получила ни одной записки или передачи с фруктами, почему никто не интересовался ее состоянием. Она почувствовала острую боль в груди, и как из прорехи в мешке неудержимо сыплется на землю песок, так из сердца ее испарялось все, что еще привязывало ее к этому миру.

Она поняла, что Роза мертва.

Она встала и поспешнее, чем привыкла ходить в последние годы, направилась к выходу. Но ноющих ногах спустилась по лестнице, пересекла мощеную площадь, прошла мимо чумного столба, мимо дома «У двенадцати апостолов» и повернула на узкую улочку, ведущую к реке. Витрина часовой мастерской была грязная, стрелки на циферблатах пыльных часов неподвижно застыли. Гана схватилась за большую чеканную ручкуи подергала запертую дверь. Дернула еще раз, беспомощно огляделась кругом. Как будто кто-то выглянул в окно дома напротив и тут же отпрянул обратно.

Гана постояла немного в нерешительности, потом перешла на другую сторону улицы.

— Добрый день! — решилась она крикнуть в окно. Никто не отозвался, тогда она постучала кулаком в дверь. Над кустиками свеже-посаженной герани показалось лицо в очках.

— Добрый день, — снова поздоровалась Гана. — Я сестра пани Карасковой. Она запнулась, не зная, что сказать дальше. — Вы не подскажете, как я могу ее найти?

— Это вам надо в городской комитет, — ответил женский голос. Глаза за стеклами очков внимательно ее изучали, Гана чувствовала, как они сверлят ей спину, даже когда она сворачивала на улицу, ведущую обратно к площади.

Там в зале с красивыми сводчатыми потолками сотрудница загса сунула ей длинный алфавитный список фамилий и вышла. Тут были имена заболевших, больницы, куда их направили, даты приема и выписки. Рядом с двадцатью из них около даты значился крестик.

Так Гана Гелерова узнала, что Роза, Карел и двое их детей умерли. Когда сотрудница вернулась, Гана все еще сидела за столом и смотрела на имя сестры, напечатанное на пишущей машинке. Глаза у нее были сухими, в голове пустота. До нее не доносилось ни звука, только глубоко в груди зарождался ледяной холод, который начал разливаться по всему телу. Гана встала.

— Тут еще такое дело с похоронами, — сказала сотрудница. — Их похоронили за счет городского бюджета, так как было непонятно, когда… если… Но если находится живой родственник… — она смущенно откашлялась. — Такой закон, понимаете? Нужно возместить расходы.

Она пододвинула к Гане конверт.

Гана на нее даже не взглянула, оставила конверт на столе и повернулась к двери.

— Тогда мы вам пошлем почтой, — крикнула сотрудница ей вслед.

Гана закрыла за собой дверь. Обо мне, своей единственной родственнице, она даже не спросила.

ГЛАВА ШЕСТАЯ Май 1954

Ярослав Горачек решил стать военным, когда ему исполнилось четыре года. Он точно помнил, как сидел у отца на плечах и с высоты, которой могли только позавидовать толпы собравшихся у площади людей, смотрел на военный парад в честь первой годовщины образования независимой Чехословакии. Ровные ряды и слаженно мелькающие ноги военных настолько поразили его воображение, что он маршировал всю дорогу домой, маршировал теперь всегда, когда ходил с мамой за покупками, и, несмотря на протесты родителей, маршировал даже по воскресеньям в церкви. Когда я еще жила у Гораче-ков, дядя Ярек, если был в хорошем настроении, за ужином иногда со смехом рассказывал, как звонко разносился топот маленьких ног под каменными сводами храма.

— Но потом папа сказал, что статуя Девы Марии нахмурилась из-за моего топота. С тех пор я перестал маршировать в церкви, но теперь меня туда было не затащить. Так я стал атеистом.

Я не знала, что значит атеист, и решила, что это какое-то военное звание, ведь дядя Ярек в конце концов и правда стал военным. Хотя сначала выучился у своего дяди на мясника.

Если задуматься, довольно подходящая подготовка для военного. Когда у Горачеков на обед было мясо, он всегда его разделывал. Брал нож — самый большой, который находил в ящике, — и мне приходилось отворачиваться, потому что у меня в голове обе его профессии перемешались и перед глазами возникали странные образы.

— Потом я пошел в армию, да так там и остался. Потому что армия заботится о своих.

Когда он произносил эти слова, все уже понимали, что следующий пассаж будет предназначен Густе, и смотрели на него. А Густа всегда делал вид, будто его вообще здесь нет. Он весь съеживался, уходил в себя, и взгляд становился отрешенным, как у тети Ганы.

— Армия дает человеку дисциплину и становится для него второй семьей.

Дядя Ярек горячился все сильнее, а Густа исчезал на глазах в ожидании предсказуемого финала.

— Я не мог учиться в военном училище, Густав. Но ты-то точно станешь офицером.

Он хлопал сына по плечу, нисколько не смущаясь отсутствием в нем энтузиазма к этим планам. Видимо, отец надеялся однажды сломить Густу, вдалбливая ему каждый вечер свои мечты, ведь и вода годами камень точит.

У тети Иваны к армии было несколько иное отношение, я уверена, что она тоже была не в восторге от идеи, чтобы Густа стал военным. Просто не хотела спорить с мужем и в сотый раз выслушивать, как они обязаны армии всем, что у них есть.

Кажется, тетя Ивана была единственным человеком — по крайней мере из тех, кого я знала, — кому война принесла что-то хорошее. Поскольку дядя Ярек в армии Первой республики был сержантом, а им нельзя было жениться без разрешения армии. Дядя Ярек не мог бы получитьэто разрешение, поскольку у его избранницы было слишком скромное приданое. Когда республику оккупировали немцы, Горачек ушел из армии и устроился работать у своего дяди мясником. Женитьба мясников никого не волновала, так что он наконец смог взять в жены Ивану и сделать ее пани Горачковой. После войны мясник Горачек опять превратился в старшего сержанта Горачека, но времена уже изменились, к тому же он уже был женат, так что армия вскоре выделила им квартиру на втором этаже буржуазной виллы, и теперь на военных парадах дядя Ярек снова маршировал в ногу с товарищами.

В чем, собственно, заключалась его служба, я не представляю, зато точно знаю, что он сделал в тот день, когда выяснилось, что его отпрыски собирались сбросить меня с лестницы. Он нацепил фуражку и потопал в сторону центральной площади. Перед домом тети Ганы он замялся, прикидывая, правильно ли собирается поступить, но потом решительно взбежал по лестнице. Наверняка перешагивая через две ступеньки, ведь он так гордился своей физической формой и укреплял ее при каждом удобном случае.

Ярослав Горачек позвонил в дверь. Ноль реакции: тетя Гана никогда не принимала гостей, поэтому решила, что кто-то ошибся адресом, и даже не удосужилась открыть. Он позвонил во второй раз и наконец услышал в квартире слабые шорохи. Тетя Гана очнулась из полузабытья, отодвинула стул и пошла к двери. На секунду у нее мелькнула мысль, что это ее сестра Роза, но потом тетя вспомнила, что Роза умерла и больше никогда не придет. В отличие от меня, тетя Гана была слишком благоразумна, чтобы надеяться, что произошла какая-то ошибка, поэтому особо не спешила.

Ярослав Горачек был когда-то знаком с тетей, и до него доходили слухи, какая она стала чудачка, но все равно пришел в ужас от открывшей ему дверь фигуры в черном.

После смерти моей мамы Розы Гана выходила из дома уже только за хлебом. Ничего другого она не покупала. Целыми днями она просиживала за столом, иногда отщипывала корочку хлеба и совала в рот. Она всегда была худой, правда, за месяцы, проведенные в больнице, немного поправилась. Но к тому времени она уже снова сбросила набранные килограммы, черная одежда на ней висела, щеки ввалились, а глаза казались безжизненными.

— Это было ужасающее зрелище, — рассказывал потом дядя Ярек, но главное, в тот момент в нос ему ударила такая сильная вонь из квартиры, что заставила его отступить на два шага назад. — Первое, о чем я подумал, что нельзя Миру туда отправлять, — рассказывал он.

Ганино выражение лица внезапно изменилось.

— Тебе что тут надо?

Когда дядя Ярек дошел до этого места, в его тоне появились агрессивные нотки.

— А что мне было делать? Я сказал, что Мира у нас и что дальше так продолжаться не может. Пусть забирает, иначе отведем ее в опеку, пусть там с ней делают, что угодно. У нас все-таки не пансион.

Он повернулся спиной, так ему хотелось поскорее уйти оттуда. Избавиться от этого кислого запаха, бьющего из квартиры, и от женщины в черном, избавиться от ее безжизненных глаз.

— Стой.

Он остановился.

— Где она?

Ярослав назвал адрес. Потом сбежал по лестнице и направился в пивную. Он не хотел присутствовать при том, как черная Гана появится в их доме.

Наверное, когда тетя Гана пришла за мной, Ивана Горачкова так же удивилась и испугалась, как и я. Она застыла в дверях и смотрела на тетю Гану, будто понимая, что должна что-то сказать, но не могла ничего придумать. Я стояла чуть поодаль и думала только об одном: я не хочу идти с тетей Ганой, но придется, ведь у Горачеков больше оставаться нельзя.

Тетя Гана переступала с ноги на ногу. Сломанные голени у нее все время отекали и болели. Она посмотрела на меня, будто видела впервые в жизни, и принялась изучающе разглядывать. Я решила, что она хочет найти во мне хоть какое-то сходство со своей сестрой Розой, раз уж ей придется обо мне заботиться. В детстве у меня только глаза были мамиными. Только с возрастом я начала находить в себе ее черты, а сейчас уже могу предста вить, как бы она выглядела, если бы ей дове лось состариться.

— Идем.

В голосе Ганы звучала такая усталость, что Ивана Горачкова перестала бояться и заставила себя заговорить.

— Ганочка, мне очень жаль, что так вышло…

— Идем, — повторила тетя Гана, теперь это прозвучало трагично и нетерпеливо. Как будто она не хотела даже слушать то, что ей Ивана собиралась сказать.

— Если бы я могла…

Тогда я думала, что она говорит о смерти моей семьи, что хочет выразить соболезнование тете Гане. И только гораздо позже я поняла, что она имела в виду на самом деле.

Тетя Гана резко выпрямилась, теперь ее тощая, одетая в черное фигура излучала не отчаяние, а ярость. Она бросилась ко мне, больно вцепилась в плечо костлявыми пальцами и с неожиданной силой потащила прочь.

— Ты могла, — кричала Гана маминым голосом. — Могла!

Я заревела от страха. Даже жизнь с Идой и Густой теперь показалась мне не такой ужасной по сравнению с тетей Ганой. По крайней мере, я уже понимала, чего от них ждать. Но как жить с безумной Ганой? Я надеялась, что тетя Ивана все-таки разрешит мне остаться у них. Она же видит, что у Ганы Гелеровой не все дома. Но Ивана Горачкова только стояла, как вкопанная, закрывая лицо руками. Я семенила рядом с тетей, и меня охватывало такое же отчаяние, какое по неизвестной мне причине отражалось на Ганином лице.

На улице тетя отпустила мое плечо и пошла медленнее. Это короткая сцена отняла у нее все силы, и теперь она размеренным шагом, явно преодолевая боль, направилась через город к дому на площади. Я послушно брела за ней. А что мне еще оставалось? Я не осмелилась сказать, что все мои вещи остались у Горачеков — от зубной щетки и пижамы до школьного портфеля. За всю дорогу мы не обменялись ни словом. Тогда я думала, что тетя Гана злится, но теперь я понимаю, что она была в таком же ужасе, что и я. Ведь она и о себе-то не могла толком позаботиться, а теперь ей пришлось взять на попечение маленькую девочку.

Мы были странной парочкой. Тощая измученная женщина в черном растянутом свитере, длинной юбке, грубых башмаках и платке, натянутом на лоб, тащила по городу заплаканную и растрепанную девятилетнюю девчонку в легком домашнем халатике и тапочках. Пока мы дошли до тетиного дома, я уже дрожала от холода.

На втором этаже дома на площади тетя Гана уселась за кухонный стол, а я, хоть и озябла до костей, сразу же открыла все окна, чтобы выветрить затхлый запах, от которого меня мутило.

— Я не взяла с собой зубную щетку и пижаму, — сказала я Гане в спину.

Она даже не шелохнулась.

— Мне завтра в школу а портфель остался у Горачеков, — продолжала я.

Тетя Гана сунула руку в карман и положила на стол ломоть хлеба. Даже издалека было видно, что к нему пристали волоски черной шерсти. Я повернулась к окну, которому всегда так завидовала, набросила на плечи покрывало с кухонного дивана, села на подоконник и стала наблюдать за людьми, снующими по площади.

Утром я проснулась от холода. Я лежала на кухонном диване, и пружины впивались мне в ребра. На мне был тот же халатик, в котором я пришла к тете, а накрыта я была вязаным покрывалом, в которое вчера завернулась перед тем, как заснуть. Окна по-прежнему были открыты, и холодный утренний воздух пробирал до костей. Я встала, закрыла окно и снова свернулась калачиком на диване, чтобы хоть немного согреться. Кухонные часы остановились несколько месяцев назад, но по звукам, доносящимся с площади, я вычислила, что пора вставать и идти в школу. Наверное, впервые в жизни мне очень туда хотелось.

Башенные часы начали бить, и я насчитала семь ударов. В соседней комнате послышалось какое-то шебуршение, вскоре дверь открылась и на пороге появилась тетя Гана.

При виде меня она застыла, будто совсем забыла, что я тут. Так мы и таращились друг на друга. Я не могла отвести от нее взгляд, потому что впервые видела не в черном. На ней была длинная белая ночная рубашка, в которой она выглядела еще тоньше и печальнее, чем в своем черном свитере. Белые волосы были заплетены в косу, и единственным темным пятном на ней выделялись глаза. Видимо, вечером она вымылась, потому что вроде бы уже не так ужасно пахла, как накануне, хотя вздохнуть поглубже я на всякий случай не отваживалась.

— Тебе пора в школу, — сказала она.

Это было удивительно точное замечание для такого отрешенного создания, как тетя Гана.

— Нов таком виде я не могу пойти в школу, — я шмыгнула носом, мне было искренне жаль пропустить сегодня учебу. — У меня нет с собой ни башмаков, ни портфеля.

Тетя Гана зажгла огонь на плите и поставила кипятиться воду для чая. Потом вытащила из буфета кружку и сосредоточенно уставилась на нее.

— После обеда зайдешь за своими вещами.

Я догадалась, что к Горачекам она посылает меня, а не кружку, и представила себе, как тащу через весь город тяжеленный деревянный чемодан и портфель, но не осмелилась возразить. Завернувшись в покрывало, я подсела к кухонному столу.

Тетя Гана подвинула ко мне лукошко с черствым хлебом.

— Сегодня понедельник, я пойду за покупками.

Хлеб, конечно, был старый, зато хотя бы не мятый из кармана, и волоски к нему не пристали, а я с воскресного обеда ничего не ела, так что не стала брезговать. Тетя Гана переоделась, потом налила чай и села напротив меня. Я старалась не смотреть, как она отламывает хлеб, мочит корку в кружке и сует в рот. Значит, такими теперь будут все мои утра, подумала я, когда тетя Гана собрала крошки в ладонь и высыпала в рот.

За весь завтрак мы не произнесли ни слова. Тетя доела, но по-прежнему сидела и смотрела своим странным взглядом куда-то сквозь меня. Я не знала, что мне делать, поэтому, убрав пустую кружку на столик для мытья посуды, снова свернулась на диване. Тетя вдруг встала, налила воды в лохань и начала мыть посуду. Ее было немного, но она явно стояла в лохани очень давно. Я неохотно поплелась к ней и взяла полотенце. Тетя удивленно на меня посмотрела, но ничего не сказала. Потом протерла стол, подмела пол и исчезла в спальне.

Я нарочно вытирала посуду очень медленно, чтобы хоть чем-то себя занять, но все равно закончила гораздо раньше, чем тетя появилась снова. Она, даже не взглянув на меня, сняла с вешалки в прихожей матерчатую сумку и направилась к двери. Протянула руку за ключом и только тут видимо вспомнила, что не одна.

Тетя обернулась и снова посмотрела на меня своим странным взглядом.

— Ладно, куплю картошку, — заявила она, как будто заканчивая долгий спор, и открыла дверь. На пороге стоял большой чемодан, а сверху лежал мой красный портфель. Я вздохнула с облегчением, что мне не придется тащиться с тяжелыми вещами через весь город, но одновременно до меня дошло, что теперь мой переезд к тете Гане стал окончательным и бесповоротным. Горачеки собрали мои вещи и доставили чемодан до самой двери, только бы не увидеться снова со мной и Ганой.

— Я даже не успела сказать спасибо тете Иване. — Я проскользнула мимо Ганы и втащила чемодан в прихожую. Это было непросто, от Горачеков я бы его точно не донесла.

Тетя Гана промолчала. Только презрительно фыркнула и закрыла за собой дверь.

Я вывалила все свои вещи на кровать и стала прикидывать, куда можно разложить белье, колготки, блузки и платья. И где найти место для тех немногочисленных игрушек и книжек, которые Горачеки разрешили мне взять с собой из нашего дома. Большинство моих вещей и вся зимняя одежда остались в старой квартире, поскольку — как выразилась тетя Ивана — дом у них не резиновый.

Я воспользовалась тетиным отсутствием и заглянула во все ящички и шкафчики на кухне, осмотрела тетину спальню, обшарила кладовку и удивилась, как мало вещей у тети Ганы. В буфете стояли две кастрюли, пара тарелок и кружек. Все ящики, кроме одного, были абсолютно пустыми, а в платяном шкафу висело только пальто и несколько свитеров — само собой, черных. В ящике ночного столика прятался тонкий ломтик хлеба. В кладовке на полках стояли полотняные мешочки с крупами, мукой и горохом. Я на всякий случай задвинула горох подальше и прошла через кухню в прихожую, чтобы посмотреть, что скрывается за еще одной загадочной дверью.

В темной прихожей было четыре двери. Дверь напротив входа никогда не закрывалась: она вела прямо в просторную кухню. Но напротив ванной по левую сторону была еще одна таинственная белая дверь, о которой я во время редких визитов к тете Гане выведала только, что за ней была раньше бабушкина спальня. Только бабушкина, потому что ее муж, мой дедушка Эрвин, умер, когда мама с тетей были еще совсем маленькими. Я не понимала, почему мне нельзя заглянуть внутрь. Бабушку это не могло побеспокоить, раз она умерла, но мама всегда предостерегающе шлепала меня по руке и говорила, что не стоит напоминать тете Гане о бабушке, а то она опять загрустит. Как будто тетя Гана когда-нибудь была веселой.

Я на цыпочках подбежала к двери запретной комнаты и осторожно дернула ручку. Она была заперта. Я с досадой пнула дверь ногой и вернулась на кухню. Там, прилежно сидящей на стуле, и застала меня тетя Гана.

Она подошла к столу и стала разбирать покупки. Большой мешок картошки — килограмма три не меньше, сельдерей, лук, морковь и еще один кулек гороха. Я вопросительно посмотрела на нее.

— Нужно есть витамины, — сказала тетя. — Детям, — добавила она и вытащила из сумки буханку хлеба и молоко. Потом беспомощно огляделась кругом. Наверное, ждала, что кто-нибудь ей подскажет, что дальше. До меня уже начинало доходить, почему тетя Гана такая худая и почему ей мама иногда носила кастрюльки с обедом.

Пока я уносила овощи в кладовку и снова запрятывала горох в самый дальний угол, тетя села к столу и спрятала лицо в ладонях. Я уже не так ее боялась, но эта беспомощность меня напугала.

— Мы справимся, — сказала я, больше даже себе в утешение, чем ей, и села рядом.

Прикоснуться к ней я не решалась, ведь я знала, что даже маме это не позволялось.

Из-под прижатых к лицу ладоней донесся вздох. Гана кивнула.

— Почему же ты вздыхаешь? — спросила я.

Тетя Гана шмыгнула носом, оторвала ладони от глаз и посмотрела на меня. С носа у нее медленно стекала противная капля. Меня так и подмывало достать носовой платок и протянуть ей, но я сообразила, что так не годится.

Тетя помолчала, а потом ответила:

— Потому что теперь я уже не могу умереть.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ Май 1954— сентябрь 1955

Тетя Гана встала, пошарила в буфете и достала ключ. Она потеребила его в руках, как будто не могла вспомнить, от какой он двери, потом вся съежилась и со вздохом направилась к бабушкиной комнате. Я мигом соскользнула со стула и побежала за ней.

Тетя отперла дверь, не оглядываясь, пошла прямиком к окну и распахнула настежь обе створки. Я была разочарована. Почему они такую тайну делали из этой комнаты?

У стены стояла деревянная кровать, рядом платяной шкаф, а напротив — два комода. Ни ковра, ни занавесок, ни покрывал, ни даже картин. Только желтые крашеные стены и окна, выходящие во двор. Я дождалась, когда тетя выйдет за постельным бельем, и тут же заглянула в ящики. В нижнем я нашла накрахмаленные белые вязаные покрывала, завернутые в оберточную бумагу. И больше ничего, совсем.

— Почему эта комната была заперта? — спросила я, но тетя меня, видимо, не слышала или опять думала о чем-то своем. Я уже почти свыклась с тем, что с тетей Ганой особо не поболтаешь.

Я принесла свои вещи, и они заполнили целых три ящика. Своего любимого медведя, которому Ида выколола глаза, а тетя Ивана обратно пришила, я посадила на кровать. Потом села рядом с ним и оглядела свое новое жилище. Уже третье за последнее время.

Теперь у меня есть своя собственная комната, но меня это ничуть не радовало.

Мне понадобился не один день, чтобы уломать тетю Гану сходить со мной в наш старый дом на улице, ведущей к церкви. Я хотела забрать кое-какие необходимые вещи, для которых у Горачеков не нашлось места. Например, свою кружку, ходячую куклу с закрывающимися глазами и волосами, которые можно расчесывать, подаренную мне на прошлое Рождество, и новую еще не тронутую акварель. Сначала я собиралась взять и Дагмаркин кукольный сервиз, с которым я тайком играла, только когда Дагмарки не было дома, потому что с тех пор, как я разбила одну чашечку, она уже отказывалась его мне давать. Но когда я увидела сервиз на полке в нашей общей комнате, он уже не показался мне таким привлекательным, и вообще я начала понемногу понимать, почему тетя Гана заперла комнату бабушки Эльзы и туда почти не заглядывала.

Я запихала все свое белье, пижамы и зимние вещи в большую матерчатую сумку и заперла дверь дома, который принадлежал мне, но уже не был для меня родным.

Наверное, не стоило туда возвращаться, потому что, хоть мы и пробыли в старой квартире над часовой мастерской всего ничего, мне было ужасно тяжело, а тетя, которая вообще ждала на лестнице, вернувшись домой, снова перестала разговаривать: она только сидела на кухне и смотрела в пустоту.

Но вообще надо признать, тетя Гана старалась. На обед у нас бывала картошка со сметаной, картофельные оладьи, картофельная запеканка или еще что-нибудь из картошки, овощей или бобов — кроме гороха, — и я по взгляду, который тетя бросала на потрепанный кошелек, поняла, что дело не в скудной фантазии, а в нехватке денег. Я-то обедала в школьной столовой, так что не голодала, а вот тетя Гана довольствовалась одним только картофелем и хлебом.

Меня угнетало, что она о себе совсем не заботится.

Я стеснялась ходить по городу с тетей в растянутом черном свитере и стоптанных башмаках, поэтому под любым предлогом старалась этого избежать. Мне было неприятно, что люди на нас оглядываются, некоторые даже брезгливо отворачиваются, а кое-кто — в основном дети — кричит вслед что-нибудь обидное. А тете было глубоко плевать.

— Почему ты всегда носишь черное? — приставала я к ней. — Почему хотя бы не здороваешься, когда заходишь в магазин? Почему все время тут сидишь?

Тетя не отвечала. Она пропускала мои вопросы мимо ушей, и со временем я перестала спрашивать.

С деньгами становилось с каждым днем все напряженнее. Тетя не работала. Да и не могла. Кем ей было работать? Продавщицей? Представляю, как бы она внезапно застывала посреди магазина, уставившись в одно точку. Учительницей? Кто бы доверил своих детей такой странной женщине? Уборщицей или поварихой? Но сил у нее было не больше, чем у вареной мухи.

Она постоянно хваталась то за сердце, то за спину, то за живот, а порой так задыхалась, что мне становилось страшно. Думаю, тетя не смогла бы работать, даже не будь она слегка помешанной. «Помешанной» ее называл мой отец, а мама всегда защищала.

— Гана не помешанная, — возражала она. — У нее просто душевная усталость.

Но пожив с тетей Ганой, я начинала соглашаться с папой.

Тете Гане полагалась небольшая пенсия, а после визита дамы из опеки с таким высоким пучком, какого я в жизни не видела, стало приходить пособие и на меня, так что нам с тех пор жилось немного легче. Хоть меню оставалось неизменным, зато тетя теперь могла откладывать на черный день: на случай, если мне понадобятся новые колготки или карандаши. Тот день, когда нас посетила дама из опеки, я помню в мельчайших подробностях. Я тогда прожила у тети Ганы месяца три. Я уже пообвыклась и боялась, как бы не пришлось снова переезжать.

В житье с тетей Ганой были свои достоинства и недостатки. Да, ее стряпня была не слишком разнообразной, и с чудаковатой тетей особо не поболтаешь. Но со временем я перестала ждать от нее ответов. Я садилась напротив нее и рассказывала ей все, что происходило в школе, кто что сказал, что было на завтрак у Ярмилки Стейскаловой — просто все, что взбредало в голову. Тетя никогда меня не перебивала, но иногда вставала и уходила в спальню.

Еще одним преимуществом было, что тетя ничего мне не запрещала и не требовала. Если бы я решила не идти в школу или пойти туда босиком, она бы даже не заметила. Как ни странно, я никогда этим не пользовалась.

Дама из опеки села на краешек стула, нацепила очки и оглядела кухню. Вид кухни даму скорее всего удовлетворил, так как тетя тщательно прибирала ее каждый день. Наверное, она ждала, что тетя хотя бы предложит ей чаю, но Гана подвинула стул, села напротив и молчала. Женщина разложила перед собой какие-то бумажки и начала вещать.

Она поясняла постановления, перечисляла законы, задавала вопросы и сама же на них отвечала, спросила, почему мы не получаем сиротскую пенсию, тут же заполнила за нас заявку и сунула тете на подпись, а мы с тетей только таращились на нее, и наверняка у нас были одинаково недоуменные выражения лица, во всяком случае даме из опеки Гана совсем не показалась странной.

Закончив свой пятнадцатиминутный монолог, из которого я усвоила только, что останусь у тети, а пособие нам будет приносить почтальонша пятнадцатого числа каждого месяца, дама сгребла бумажки, резво вскочила и ущипнула меня за щеку.

— Значит, тебе у тети нравится?

Я открыла было рот, но дама потрепала меня по щеке и ответила сама:

— Ну, конечно, деточка, нравится, — и исчезла.

Я повернулась к тете, чтобы обсудить с ней этот удивительный визит, но та уже поднялась и направилась к спальне, из чего я сделала вывод, что с нее довольно на сегодня человеческого общения и ей нужно отдохнуть. На улице шел дождь, поэтому я уложила подушку на широкий подоконник и взяла из нижнего ящика комода свою любимую книжку об осиротевшей девочке по имени Поллианна. Я открывала ее всякий раз, когда мне становилось грустно. Книга так мне понравилась, что я не стала возвращать ее в библиотеку, сказав, что она потерялась. Вообще-то я рассчитывала, что библиотекарша не станет на меня сердиться, если я сделаю достаточно огорченный вид. Она и не рассердилась, сказала, что так бывает, но штраф выписала. Пришлось заплатить из денег на школьные обеды, а потом несколько дней сидеть на хлебе и воде, так что я считала, что сполна расплатилась за свою хитрость, и угрызения совести меня совсем не мучили.

Я устроилась на подушке и нашла свою любимую главу, где Поллианна объясняет правила игры в радость, мечтая, чтобы и у меня все обернулось к лучшему, чтобы я тоже научилась снова видеть вокруг только хорошее и чтобы Гана чудом превратилась в любящую тетушку, как Поллианнина тетя Полли. Только когда я подняла голову, я по-прежнему сидела в кухне совсем одна, а на улице шел дождь.

Постепенно я подметила, что тетины дни проходят по раз и навсегда заведенному распорядку. Она в одно и то же время вставала, ела и ложилась спать. За покупками ходила по определенным дням в одни и те же магазины, стирать нужно было по субботам, и любое нарушение обычного ритма надолго приводило ее в то странное состояние оцепенения, знакомое мне еще по ее визитам к маме. Тетины периоды молчаливой апатии меня уже не пугали, но страшно раздражали. Неужели так сложно владеть собой, как все люди? — думала я. Она всего боится или просто ленится? Я никак не могла понять ее постоянную усталость. Во мне жизнь била ключом, а тетины вздохи угнетали, хоть я и научилась со временем не обращать на них внимание.

По возможности я все дни после школы проводила с Ярмилкой Стейскаловой. Были у меня и другие подружки, но никто не мог сравниться с белокурой Ярмилкой, я даже простила ей, что она такая красавица. В хорошую погоду мы чаще всего играли у них во дворе. Я легко к этому приспособилась, потому что тете Гане было совершенно все равно, где я, и сомневаюсь, что она бы заметила, если бы я вообще не вернулась.

В плохую погоду мы приходили к Ярмилке домой, но потом я заметила, что ее мама не очень-то мне рада. Раньше она со мной разговаривала, угощала чем-нибудь, расспрашивала, как поживает мама, и передавала привет папе, но с тех пор, как я поселилась у тети, она меня ни о чем не спрашивала и не предлагала даже воды с сиропом. А потом Ярмилка вообще перестала приглашать меня к себе в гости. Это не давало мне покоя, но спросить было боязно: вдруг услышу что-нибудь неприятное в ответ, но в конце концов я не выдержала. Шел дождь, мы не могли играть на улице и поэтому стояли в арке под крышей и развлекались тем, что считали зонтики.

— Яруш, — начала я, — почему ты меня больше не зовешь в гости?

Ярмилка заметно покраснела.

— Ну а что там делать?

— Ну поиграть, пока идет дождь.

— А может, пойдем к вам? — Ярмилка явно увиливала от ответа. Она прекрасно знала, что к нам нельзя.

— Ты имеешь в виду к тете Гане? Ты же знаешь, что она боится гостей.

— Вот именно.

Я удивленно посмотрела на свою лучшую подружку.

— В каком смысле?

— Твоя тетя сумасшедшая.

— Нет, у нее просто душевная усталость. — Теперь мне мамино мягкое определение показалось очень подходящим.

Ярмилка помялась, но потом сказала:

— Мама говорит, что твоя тетя сумасшедшая и что нам не стоит общаться с такими людьми.

Она как будто окатила меня ушатом холодной воды.

— Но ты же дружишь со мной, а не с тетей Ганой. Я-то тут при чем? — набросилась я на нее.

Ярмилка чуть не расплакалась.

— Я так не считаю, честно, но мама сказала, что по тебе это тоже заметно. Ты с тетей совсем распустилась, и мама против того, чтобы ты была мой лучшей подружкой. К тому же вы какие-то евреи, так она сказала.

— Ну это уж точно глупости, — запротестовала я. Как я могу быть еврейкой, если даже не знаю, что это значит?

Ярмилка взяла меня за руку.

— А мне вообще неважно, правда. Ты всегда будешь моей лучшей подружкой — до самой смерти.

Она утерла нос рукавом, и я подумала, что, может, и правда плохо на нее влияю: раньше она бы, как приличная девочка, высморкалась в носовой платок.

Невзирая на дождь, Ярмилка проводила меня до самых дверей тетиного дома и пообещала, что завтра после школы мы точно погуляем. Я поднималась по лестнице и перекатывала на языке это странное слово.

Тетя Гана сидела за столом в идеально прибранной кухне. Она не могла не услышать, как я вошла, но даже не обернулась. Я скинула портфель, остановилась в дверях и смотрела, как она сосредоточенно чистит картошку. Платок у нее еле держался на голове: он сполз назад, открывая волосы. Они были абсолютно седыми, но такими же густыми, как у меня. То ли я уже привыкла, то ли в последнее время она слегка поправилась, во всяком случае мне показалось, что щеки у нее не такие впалые, а подбородок не такой острый, как раньше. Если бы не выпавшие зубы, она, пожалуй, могла бы выглядеть не так уж безнадежно. Но ей очевидно было на это глубоко плевать.

Я подошла к ней и села рядом.

— Тетя?

Она не сразу обернулась.

— Кто такие евреи?

Она молча уставилась на меня, потом отложила нож, завернула рукав и показала многозначное число, вытатуированное на предплечье.

Потом встала и, даже не вымыв перепачканные в земле руки, удалилась в свою комнату.

Так что на следующий день я с легким сердцем могла сказать Ярмилке, что я точно не еврей, потому что у меня нет номера на руке.

Впрочем, это не избавило нас от всех наших трудностей. Мне все еще были не рады у Стейскалов, к тете не сунешься, а на улице опять шел дождь. Мы стояли в арке на том же месте, что накануне, и я уже предчувствовала, что меня ждет очередной одинокий день. Я подняла глаза к небу, но низкие тучи над крышами домов были такими же серыми и печальными, как мои перспективы на будущее.

И тут мне пришла в голову одна идея. У меня же есть целый дом. С тех пор, как умерли мои родные, прошло больше года, и дом так и стоял пустым. Мастерская на первом этаже была заперта и заброшена, потому что город нашел более подходящее помещение, ведь тесная каморка, в которой отец починил и почистил сотни часовых механизмов, была слишком темной и неудобной. А остальная часть дома по-прежнему принадлежала мне. Когда к нам приходила та дама из опеки, она сказала, что можно дом продать, в городской администрации конечно бы его выкупили, но потом несколько смущенно добавила, что дело наше, но она бы не советовала нам этого делать.

— Вряд ли грянет валютная реформа, как в прошлом году, но мало ли… — сказала она, и единственный раз за весь визит ненадолго замолчала. — Ну, вам решать.

Дом мы, само собой, не продали, но скорее даже не по совету сотрудницы опеки с высоким пучком, а просто из-за тетиной неспособности что-нибудь предпринять.

Так я оказалась владелицей целого дома на улице у церкви и почти точно знала, где найти от него ключ.

— Подожди здесь, — сказала я Ярмилке и побежала домой. — Я скоро вернусь, — крикнула я через плечо.

Я взбежала по лестнице, зашвырнула портфель в спальню бабушки Эльзы и заглянула на кухню. Тети там не было. Видимо, она смотрела в стену в своей комнате или вылеживала одну из непостижимых мне хворей. Я пододвинула стул к буфету, пошарила на верхней полке и нашла ключ. Разумеется, тетя не способна была придумать новый тайник.

Я спрыгнула вниз, убрала стул на место — чтобы тетя не разволновалась, что что-то не так, как она привыкла, — снова сунула ноги в резиновые сапоги и помчалась обратно к Ярмилке. Но уже подходя, я замедлила шаг, вспомнив странные звуки на чердаке нашего старого дома, которые меня когда-то так напугали, и то гнетущее впечатление, от которого я не мота избавиться, когда наведалась туда за своими вещами, уже живя у тети. Тоски и отчаяния я боялась даже больше, чем шаркающих шагов на чердаке.

Потом я решила, что мне уже десять, значит я уже не ребенок, чтобы бояться, к тому же я буду не одна, а с Ярмилкой. А где-то в глубине души я надеялась, что моя благоразумная подружка не согласится на мою затею.

Но Ярмилка была в восторге от этой идеи, так что мы натянули на голову капюшоны зеленых дождевиков и пошлепали по лужам к моему старому дому.

Ключ в замке повернулся легко, как я привыкла, свет на лестнице зажегся, внутри было холодно, затхло и влажно. Мы заглянули в квартиру, но остались стоять на лестнице. Стулья громоздились на столе вверх ногами, как будто хозяйка собиралась мыть пол, а на окнах не было ни штор, ни занавесок. Дом выглядел ровно так, каким его оставила дезинфекционная бригада.

— Фу, как тут воняет, — сказала Ярмилка. — Может, лучше поднимемся на чердак? Ты говорила, что оттуда видно весь город.

Да, я так говорила, но на самом деле это было только мое предположение, потому что я-то там никогда не бывала. Мама говорила, что я испачкаюсь, потому что там очень пыльно, или споткнусь, потому что там темно, а то и вовсе выпаду из окна, ведь я такая неосторожная. По правде сказать, мама сама не ходила на чердак. Она уверяла, что боится высоты.

Мы поднялись с Ярмилкой на третий этаж, прошли мимо комнаты, которую я когда-то делила со своей младшей сестренкой, которая… Я заставила себя поскорее подумать о чем-то другом.

На чердак вела узкая крутая лестница.

— Лезь ты первая, — подтолкнула меня Ярмилка. — Ты ловчее.

В этом я не была уверена, но послушно добралась до крышки, закрывающей выход на чердак.

А вдруг она заперта, понадеялась я. Или я не смогу ее поднять.

Но деревянная крышка открылась очень легко. Я заглянула внутрь, и страх улетучился. Несмотря на дождь, на чердаке было светло. Туда пробивался свет из окон на фронтонах и двух световых люков. Видимо, мама ни разу в жизни не поднималась на чердак, иначе бы она знала, что окна расположены так высоко, что из них просто невозможно выпасть.

Я вскарабкалась наверх, и Ярмилка пролезла за мной. С полу от наших шагов взвилась пыль.

— Здесь не так воняет, — сказала Ярмилка, и это было правдой.

Кое-где черепица отстала и прилегала неплотно, так что внутрь проникал свежий воздух. Тут пахло старой мебелью, зато не было ни следа той затхлости, что царила в жилой части дома.

Вдоль скошенных стен стояли старые комоды, тяжелый деревянный сундук, ночной столик с выломанными дверцами и стулья, сложенные друг на друга, чтобы занимать как можно меньше места. В самом высоком месте крыши чердак перегораживали два высоких платяных шкафа. Под окном во фронтоне, выходящем на город, стояла деревянная кровать с продавленной металлической сеткой. К ней были прислонены три серых матраса из конского волоса, а на веревках, натянутых между балками, проветривались пуховые перины и пухлые подушки в полосатых наволочках.

Я открыла самый большой шкаф. Он был набит пальто, старомодной одеждой и шляпами, на дне и на верхней полке были кое-как навалены коробки. В соседнем шкафу дело обстояло почти так же, только вместо шляп на меня сверху посыпались меховые шапки и муфты. Общими усилиями мы с Яр-милкой приподняли тяжелую крышку деревянного сундука и нашли там настоящий клад. Сундук был полон книг и журналов. Мы порылись в найденных книгах, полистали пожелтевшие журналы. Пока Ярмилка примеряла шляпы перед зеркалом на внутренней стороне дверцы платяного шкафа, я выискивала среди тяжелых томов в твердом переплете тонкие романы в мягкой обложке о приключениях Тарзана, выращенного обезьянами, ликовала, отыскав «Охотников на мамонтов»[2] и сверху на стопку сложила все серии «Габры и Малинки»[3].

Потом мы подвинули стулья к окну, выходившему на нижнюю часть города. Шел дождь, и мы смотрели на слегка поднявшуюся воду реки под нами. Мы видели заросший кустами правый берег и Водную улицу, тянущуюся вдоль реки, низкие домики на заднем плане, здание лесопилки с высокой кирпичной трубой, убегающие вдаль рельсы, высокие деревья городского парка и лесистые вершины холмов за городом вдалеке.

Мы стояли и наблюдали, как люди, прячась под зонтами или кутаясь в дождевики, спешат с работы домой.

Тогда я даже не подозревала, что в такой же день тринадцать лет назад на этом же месте стояла моя мама и старалась разглядеть темные фигуры людей, шагающих по городу, только вид ей застилали не капли дождя, а слезы.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ 1955–1960

Не помню, чтобы тетя Гана меня о чем-то спрашивала. И уж точно она не интересовалась, где я провожу весь день после школы или почему возвращаюсь домой уже в темноте. Впрочем, спрашивать не было нужды, потому что я все ей рассказала сама. Я была в таком восторге от неожиданных находок и новых возможностей для игр и приключений, которые нам предлагал чердак, что должна была этим поделиться. Я таскала домой старые книги, показывала ей, зачитывала отрывки, которые меня особо заинтересовали.

На чердаке нашего старого дома мы с Ярмилкой провели не только первую осень, зиму, дождливые весенние и летние дни, но и множество вечеров в последующие годы. Мы перерыли все шкафа и ящики, осмотрели каждый предмет старомодной одежды и отслужившей свое посуды. Часами мы изучали вещи, назначение которых никак не могли разгадать, а под конец всегда усаживались на матрасы из конского волоса на старой железной кровати и разговаривали. Темы для разговоров у нас никогда не иссякали, потому что каждый день приносил новые впечатления.

В те времена, когда Ярмилка за год вытянулась на двадцать сантиметров, а у меня стала чесаться грудь, а потом выросло что-то похожее на две пуговицы от пальто, наши разговоры вращались в основном вокруг прекрасного будущего. Я была решительно настроена пробиться в литературу, а Ярмилка планировала стать знаменитой актрисой. Изначально она мечтала о карьере балерины, но потом пришлось признать, что с таким ростом ни один партнер по танцам не сможет ее поднять.

Так мы придумали, что я буду писать для нее пьесы и изображу ее жизнь в биографическом романе. Тогда уже приключенческая литература, как слишком искусственная и оторванная от жизни, перестала меня интересовать, я увлеклась настоящими романами — начиная от «Упрямицы» Элишки Красногорской[4] и заканчивая всеми выпусками маминых «Вечеров под лампой».

Когда мои бока округлились, а пуговицы на груди превратились в два шарика ванильного мороженого, я уже сидела на железной кровати на чердаке, по большей части, одна, и компанию мне составляла одна из тех толстых книг, которые я при первом изучении содержимого деревянного сундука откладывала в сторону. Пока я глотала Стендаля, Бальзака и Толстого и мечтала, как однажды встречу своего Люсьена, Жюльена или князя Андрея, красавица Ярмилка теоретической подготовке к жизни предпочла практику и прогуливалась — разумеется, с соблюдением всех приличий — вдоль реки со взрослым студентом строительного училища.

А сами мы уже стали ученицами местной гимназии и по-прежнему оставались лучшими подружками, и, хотя мы уже обе знали, что такое еврей, для нас обеих это не имело ни малейшего значения.

События недавней войны были еще живы, и людям больше всего хотелось стереть их из памяти. Правда, по знаменательным датам вспоминали имена павших сопротивленцев, партизанских командиров и тех, кто им помогал, возводились памятники советским освободителям, но о том, куда делась бабушка Эльза и через что прошла тетя Гана, никто не говорил.

По крохам и обрывкам я складывала картину того, что, вероятно, произошло, и начинала догадываться о том кошмаре, что выжег клеймо у тети Ганы на руке и привел к тому, что она разучилась жить, а могла только выживать. Я поняла, почему она вечно таскает в кармане ломоть хлеба и отворачивается, завидев на улице мужчину в униформе, и почему однажды в первый год моей жизни у нее она сожгла мою полосатую пижаму на кухонной плите.

— Я дала тебе ее постирать, а не сжигать, — кричала я на тетю, застав ее за этим странным занятием, но от пижамы уже остались только обугленные пуговицы. — Ты вообще ничего не понимаешь, эту пижаму мне подарила мама.

В глазах у меня стояли слезы ярости. Тетя ничего не возражала, и это сильнее всего приводило меня в бешенство.

— Ты можешь хотя бы ответить?

Гана наморщила лоб и медленно открыла рот, но так и не издала ни звука. Она несколько раз открывала и закрывала беззубый рот, как рыба на суше. Ее безжизненные глаза подернулись поволокой, и тогда я первой выбежала из кухни. По выражению ее лица я поняла, что тетя в своем праве, это я поступила плохо, и я чувствовала себя виноватой.

В гимназию я записалась за компанию с Ярмилкой и еще потому, что не знала, куда пойти учиться, чтобы стать писательницей. Хотя я спокойно относилась к учебе, у меня были на удивление хорошие оценки, к тому же, как сирота, я, несмотря на буржуазное происхождение моего отца, могла беспрепятственно продолжать образование.

В первый день учебы Ярмилка, как обычно, ждала меня перед домом. Я сразу заметила, что она без пионерского галстука. По таким торжественным случаям, каким бесспорно считалось начало учебного года, пионерский галстук был обязательным атрибутом. Не носили его только те, которые не заслужили — хотя я никогда толком не понимала чем, — но таких и в гимназию не принимали.

— К этому платью он совсем не подходит, — объяснила мне Ярмилка и приоткрыла сумку, в которой лежал аккуратно выглаженный галстук. — Повяжу уже в школе.

Она пригладила широкую юбку, поправила ремешок сумки на плече и смущенно добавила:

— И знаешь что? Не называй меня больше Ярмилка, я уже не маленькая. Тебя же никто не называет Мирушка.

— Попробую переучиться, — сказала я и подумала, что была бы не против, если бы кто-нибудь называл меня так ласково.

Но у меня была только тетя Гана, а она ко мне обращалась только изредка, а уж развернутого предложения от нее дождаться можно было только в случае острой необходимости.

Мне не раз приходило в голову, что она бы, наверное, вообще не заметила, если бы я исчезла из ее жизни. День за днем я возвращалась в тихий дом к молчащей женщине, которая даже не смотрела на меня. Праздники и дни рождения у нас, разумеется, не праздновались, и все мои попытки добиться хотя бы скромного празднования и подарка терпели неудачу. Хотя я о своем приближающемся дне рождения заранее твердила неделями и постоянно расписывала, какие подарки получали мои друзья, тетя меня даже не поздравляла. В день моего тринадцатилетия тетино равнодушие так меня огорчило, что я удрала на чердак нашего старого дома с твердым намерением никогда больше добровольно не возвращаться к тете.

— Я останусь на чердаке навсегда и умру тут, — рыдала я.

— Не волнуйся, я буду тебя навещать и приносить тебе еду, — утешала меня Ярмилка.

Ее слова меня несколько удивили, я-то рассчитывала, само собой, что Ярмилка будет меня отговаривать от этой затеи. Теперь, чтобы не потерять лицо, не оставалась ничего другого, как действительно торчать на чердаке.

Ночью чердак выглядел совсем не так, как днем. К счастью, на дворе был июнь, так что темнело поздно, и ночи стояли теплые, но ужаса, который охватывал меня при каждом шорохе и скрипе, я бы и врагу не пожелала. Свет луны проникал внутрь сквозь световые люки, предметы отбрасывали зловещие тени, и старое дерево тихонько поскрипывало. Я не сбежала оттуда только потому, что боялась пересечь весь чердак и спуститься по лестнице мимо заброшенной квартиры и мастерской. Вместо этого я сжалась в комочек на железной кровати, не смея пошевелиться, чтобы кровать не заскрипела и не привлекла ко мне внимание страшилищ, скрывавшихся в темноте. От страха я не могла уснуть, и как только рассвело, пулей выскочила из дома и помчалась по пустынным утренним улицам к тете Гане. Я надеялась, вдруг она не заметила моего отсутствия. Теперь мой поступок казался мне глупым и ребяческим.

Тетя Гана не спала. И даже не переоделась в ночную рубашку. Она сидела за кухонным столом, и, хоть не вымолвила ни слова, я поняла, что она меня ждала. И что волновалась за меня.

Я опустилась перед ней на колени, обвила руками тонкую талию и заплакала.

— Прости, пожалуйста, прости меня. — Я уперлась лбом в ее костлявые колени под черной юбкой и сотрясалась от рыданий.

Тетя ничего не сказала. Но подняла руку и погладила меня по голове.

Я знала, как она ненавидит любые прикосновения, и понимала, что это высшее проявление расположения, которого можно от нее добиться. В то утро после своего тринадцатого дня рождения я поняла, что меня все-таки кто-то любит.

В гимназию, расположенную почти на окраине города, мы могли попасть двумя путями. Утром, когда надо было спешить, мы шли напрямую: от площади по улице, идущей вдоль парка приюта для глухих. Высокое красивое здание с башенками, построенное на склоне холма, выглядывало из крон деревьев и напоминало таинственный замок. Но на обратном пути мы предпочитали идти через рабочий квартал Задруга: бродить там среди низких домиков, заглядывая за частокол в крошечные дворики и палисадники. Так дорога часто растягивалась с пятнадцати минут на добрых полчаса.

Но потом произошло одно событие, которое заставило меня вставать пораньше, чтобы и по утрам ходить через Задругу. В ту же гимназию, прямо в наш класс поступила и фарфоровая куколка Ида Горачкова.

Разумеется, с тех пор, как она выжила меня из их дома, я уже несколько раз с ней пересекалась. Мезиржичи — город не такой большой, чтобы ни разу не встретиться за эти почти пять лет. Иногда мы сталкивались на улице или в магазине, но каждая из нас делала вид, что не замечает другую. Мы продолжали себя так вести, даже когда стали одноклассницами. Ни слова друг другу не сказали, смотрели друг сквозь друга, будто были прозрачными.

А потом случилась эта странная история. Ида начала крутиться вокруг Ярмилки, которую уже все теперь называли Ярмила. Она пела дифирамбы ее белокурым локонам — они и правду были роскошными — нахваливала Ярмилкину сборчатую юбку, в которой, на мой взгляд, Ярмила смахивала на воздушный шар, потому что была далеко не худышка, и предлагала дать поносить свой легкий голубой свитерок.

— Он та-а-а-к пойдет к твоей юбке! — говорила она.

А как-то увязалась за нами по дороге домой. Она шла рядом с Ярмилкой, весело болтая, а меня будто вообще там не было.

— Я так рада, что мы оказались в одном классе, Ярмила, — щебетала она. — Я сразу поняла, что у тебя есть вкус. По правде сказать, только у тебя он и есть в этом классе.

Я думаю, мы подружимся.

— Я всегда интересовалась модой, — осторожно ответила Ярмилка. — Когда мы были маленькими, мы с Мирой на чердаке…

— Если хочешь, дам тебе почитать «Женщину и моду». — Ида пропустила мимо ушей упоминание обо мне. — Мама на него подписана, и у нас дома лежат все номера.

Тут уж Ярмилка не могла устоять. Она помялась.

— Ну, я бы посмотрела.

— Знаешь что? Мы тут совсем неподалеку живем, давай прямо сейчас зайдем за ними?

Мы стояли на перекрестке, где наши пути расходились. Ярмилка остановилась в нерешительности.

— Наверное, в другой раз, сегодня меня ждут дома.

Ида натянуто улыбнулась и пропела:

— Как хочешь. Тогда завтра?

— Ну, может, завтра, — неуверенно сказала Ярмилка. Когда Ида наконец отчалила, она повернулась ко мне:

— А почему ты собственно так не любишь эту Иду? Вроде она довольно милая.

— Милая? — У меня зарябило в глазах. — Я же тебе рассказывала, как она меня чуть не убила.

— Ну, Мира, не преувеличивай. Вы же были детьми. Это просто была такая игра.

В этот момент я поняла, что дела мои плохи, Ида опять выигрывает, и нужно держать ухо востро, чтобы она не увела у меня лучшую подружку, поэтому я начала ходить с Яр-милкой и туда и обратно через Задругу.

Но это не спасало. Ида втиралась к Яр-миле в доверие на переменках и за обедом и все равно увязывалась нас провожать даже длинной дорогой. И вот однажды случилось то, что должно было случиться. Околдованная лестью Ярмила не смогла устоять перед искушением и предпочла мне Иду с ее модными журналами.

— Ты по-прежнему моя лучшая подруга, — уверяла она меня, но я понимала, что Ида испортит нашу дружбу и ничего уже не будет, как раньше.

Ярмила ходила к Иде в гости все чаще, а я брела домой одна. Я заглядывала в садики в Задруге, глазела на запыленные витрины магазинов, наблюдала за прохожими на площади и размышляла, откуда они идут и куда, кто ждет их дома, пыталась угадать их мечты и желания.

Видимо, задумавшись, я часто путалась у людей под ногами, потому что однажды передо мной внезапно выросла чья-то фигура и преградила мне путь.

— А где твои подружки?

Я подняла голову и сразу узнала Густу, хотя он уже не был таким тощим, как раньше, и волосы отрастил гораздо длиннее. Он дружелюбно улыбался и как будто радовался нашей встрече.

— Какие еще подружки? — спросила я. Наверное, мой ответ прозвучал недоверчиво.

— Ну, Ида и та блондинка.

— Ида никогда не была моей подругой, — сказала я. — Ты, наверное, и сам это заметил, когда я у вас жила.

Он засмеялся и потер подбородок, как будто хотел проверить, не начала ли у него случаем расти борода.

— Она ревновала. Она тогда была маленькой и глупой.

— Ну, не такой уж и маленькой.

Мне очень нравилось, как Густа смеется. В мире как будто сразу становилось чуточку теплее.

— Ты тоже хотел от меня избавиться, — добавила я, чтобы он не думал, что я все забыла.

Он приподнял брови и развел руками.

— Ну это неудивительно, из-за тебя меня отселили в чулан. — Он громко засмеялся. — Но наша Ида такая противная, что, когда тебя забрали, я через пару дней добровольно вернулся обратно в чулан. Да-да, — он пожал плечами и сделал трагическое лицо, — Так Идушка расправилась с нами обоими.

Волей-неволей я улыбнулась. Но потом он посерьезнел и засмотрелся на меня.

— Значит, Ида увела у тебя подружку? А почему бы тебе не отомстить ей за все ее козни?

— Отомстить? Как? — Я немного испугалась. Конечно, я тоже не без греха, однако слово «месть» мне совсем не понравилось.

Но Густа наклонился ко мне и шепнул:

— Для начала, например, пойти со мной в субботу в кино.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 1961–1963

На улицах города в вечерних сумерках царило необычное оживление. Фигуры, закутанные в теплые пальто и шарфы, вяло тянулись к назначенным сборным пунктам у школ, учреждений и фабрик. Дети школьного возраста — шагающие чуть радостнее — путались у взрослых под ногами и раскачивали незажженными фонариками.

Противная морось прекратилась, и люди нетерпеливо топтались на условленных местах, искали спички или зажигалки и ждали отмашки, чтобы двинуться к площади, где все колонны шествия с фонариками должны были встретиться, выслушать речь по поводу очередной годовщины Великой октябрьской революции и уже вместе толстой флюоресцирующей коброй ползти в нижнюю часть города, чтобы там в специально оговоренном месте любоваться убогим фейерверком, как в прошлом, позапрошлом и позапозапрошлом году.

Эти шествия я никогда не любила. Неспешная река людей, текущая по улицам города, напоминала мне траурное шествие, а мерцающие огоньки — поминальные свечи. Похорон я повидала на своему веку достаточно. Слишком много для своего возраста. В шестнадцать лет не хочется возвращаться к грустным воспоминаниям и думать о смерти. Хочется жить настоящим и будущим.

Я оглядела одноклассников. Они стояли группками перед школьной лестницей и так же, как я, ждали первого удобного случая, чтобы улизнуть.

— Мира, вставайте в ряд! Смотрите не заблудитесь, как на Первомай.

Наша классная руководительница Маслова с улыбкой погрозила мне пальцем. Хоть она и учительница, да к тому же ужасно старая, мы знали, что она всегда на нашей стороне. От обязательных внеклассных мероприятий она была в таком же восторге, как и ученики, но единственное, что могла сделать — это отметить присутствующих, а потом притвориться, что не замечает, как мы отстаем.

Я посмотрела туда, где стояли выпускники, и помахала Густе. Мы сговорились заранее, что дальше площади со школьным шествием не пойдем. Мы собирались незаметно отделиться и любоваться праздничным салютом в чердачное окно нашего старого дома.

— Теперь можете зажигать фонарики и идем, — загремел голос кого-то из физкультурников. Обычно у них самые натренированные голосовые связки. Фонарики начали загораться, некоторые вспыхнули высоким пламенем.

— Я же сказал, что фитили надо подрезать, — гремел голос, перекрывая топот ног, но шествие уже потихоньку двинулось вперед.

— Осторожно! Соблюдайте дистанцию!

В голосе физкультурника послышались истерические нотки. Наконец-то мы двинулись, а то уже простояли на точке сбора добрых полчаса, и у меня начали мерзнуть ноги. Я шла рядом с Ярмилкой, и мне было совершенно неважно, что она разговаривает с Идой, потому что я думала о Густе — весь последний год я в основном только этим и занималась.

Мы встречались каждый день. Гуляли по городу, сидели на лавочках, а потом и на старом чердаке, и разговаривали. Я рассказывала о тете Гане, о школе, о книгах, которые читала. Густа говорил в основном о тайнах, запрятанных в прошлом, о событиях давно минувших дней и тех, свидетели которых еще были живы. Именно Густа помог мне понять, какой кошмар стоит за номером, набитом на Ганиной руке, хотя даже он не мог представить его в полной мере.

— О прошлом нужно знать как можно больше, чтобы не повторять тех же ошибок. Отдельные события всегда как-нибудь связаны друг с другом, они влияют друг на друга и влекут за собой следующие. Понимание этих зависимостей — единственный путь, по которому человечество может продвинуться вперед.

Я слушала его восторженные слова. Ах, если бы все было так просто, думала я. Но даже в свои шестнадцать я понимала, что люди — это всего лишь люди, со своими ошибками и мечтами, и что они никогда не будут учиться на своих ошибках, и никакие научные исследования их не изменят. Меня восхищал его пыл, но разделить я его не могла.

— Вот тебе пример: ни один уравнительный строй не продержался дольше нескольких лет. Каждая подобная попытка заканчивалась крахом. Наше уравнительное общество — такой же эксперимент, обреченный на гибель.

Такие речи я совсем не любила. С одной стороны, они казалась мне бессмысленными, хоть их произносили дорогие мне губы, а с другой — безусловно опасными.

— Надеюсь, ты держишь при себе эти свои теории, — каждый раз напоминала ему я.

— Но как мир может измениться, если мы все будем молчать?

Он возмущенно хмурился и щурил свои голубые глаза, которые были еще ярче, чем у меня. Он часто щурился, потому что плохо видел, но очки не носил, чтобы не мешали. Он был не таким высоким, как его отец, и еще по-мальчишески стройным. Серьезный вид ему совсем не шел. Мне гораздо больше нравилось, когда он улыбался.

В тот вечер, когда мы пришли на чердак старого дома, мы не разговаривали о нуждах человечества. Мы стояли, тесно прижавшись друг к другу, на краю старой деревянной кровати, облокачиваясь на узкий подоконник, и смотрели в темноту, озарявшуюся время от времени разноцветными отблесками салюта. Оглушительные взрывы ракет пугали меня и ассоциировались с осажденным городом.

— Наверное, так же громыхало, когда город в конце войны освобождали русские, — я села на спинку кровати и зажала уши руками.

Густа обнял меня за плечи.

— Наверное, — он улыбнулся. — Я не помню, мне был всего год.

Я придвинулась к нему поближе, и, хотя так сильно зажимала ладонями уши, что в голове шумело море, грохота ракет оно не перекрывало. Я закрыла глаза и легла на кровать. Густа вытянулся рядом и стал водить руками по моему телу. Это было успокаивающе и жутко одновременно. Я чувствовала, как он целует меня в губы, в шею, расстегивает пуговицы на пальто, на свитере, и уже, забыв про страх, обеими руками стала помогать ему расстегивать пуговицы, снимать свитер и стягивать чулки. На чердаке было холодно, сквозь щели между черепицами задувал ледяной ветер и просачивалась осенняя влажность, но мы этого не замечали. Мы накрылись большим полосатым пуховым одеялом, прижались друг к другу и забыли про взрывы салюта, про людей на улице и мечты спасти мир.

С Ярмилой мы виделись в школе, я не могла держать на нее зла за то, что она проводит время с Идой над модными журналами. Ведь это у меня теперь оставалось на дружбу все меньше времени, потому что я предпочла общение с Густой. И хотя Ярмила дружила с Идой и гуляла с очередным — уже третьим по счету — студентом строительного техникума, она всегда находила для меня время, когда была мне нужна. А мне она нужна была для того, чтобы рассказывать ей о Густе. Какой он остроумный, милый, просто чудесный. Нужно же было кому-то рассказать, что мы теперь пара.

Ида тоже об этом знала и не могла смириться. Она по-прежнему меня игнорировала, не смотрела в мою сторону, иногда позволяла себе с Ярмилой колкие замечания на мой счет, а дома устраивала Густе сцены.

— Ты совсем идиот, что ли? Не понимаешь, что она за тобой бегает, только чтобы отомстить мне?

Густа не хотел с ней спорить и молча ушел в свою комнату. Но Ида пошла за ним и расточала свой яд дальше.

— Ты что, не помнишь, какие козни она нам строила, когда тут жила? Как нам было тяжело?

Густа обернулся.

— Ты ничего не путаешь? Насколько я помню, козни Мире строили мы. Особенно ты ее терпеть не могла.

— Тебя же из-за нее отселили в чулан.

Густа оглядел свою крошечную комнатушку.

— А знаешь почему я тут остался? Потому что жить с тобой невыносимо. Проваливай отсюда и оставь меня в покое наконец.

Густа рассказывал это со смехом, но смех был грустным. Ида обиделась и пошла жаловаться маме. Насколько я знаю тетю Ивану, она не придавала большого значения ее жалобам, зато у отца Ида нашла сочувствие. Он возлагал на сына большие надежды, годами убеждал его, чтобы тот шел по стопам отца и стал военным, он уже представлял звездочки и нашивки на его погонах. Ведь Густа каждый раз молча его выслушивал, никогда не упоминая, что у него другие планы на жизнь, а потом вдруг объявил, что хочет изучать историю.

— Историю? Но что ты будешь делать с таким образованием? Сидеть в музее и стряхивать пыль с экспонатов. Разве это работа для настоящего мужика? Ты так семью не прокормишь. — Он удрученно качал головой.

— Ну что ж, — вмешалась в разговор тетя Ивана, которая, как каждая мать, была на стороне сына. Она редко спорила с мужем, но теперь чувствовала, что должна. — Зато сможет проводить время с семьей. В отличие от тебя его не будут постоянно переводить с места на место.

И правда, в тот момент дядя Ярек служил в Кромержиже и к семье приезжал только на воскресенье.

— Вы сами не захотели переехать со мной.

— И что нам так каждые два года переезжать?

Ссора перешла в другое русло, и Густа потихоньку испарился. Но то, что он добился своего и вместо военного училища пошел учиться в гимназию, отец ему так и не простил. Он то и дело отпускал на его счет презрительные замечания, а когда узнал, что Густа общается со мной, Ида получила в его лице сильного союзника.

За годы, что я провела у тети Ганы, в квартире с окнами на площадь ничего не изменилось. У каждой вещи было свое строго определенное место, а у Ганы — неизменные привычки. Только я да часы на стене служили доказательством того, что время не стоит на месте.

Я уже ничем не напоминала ту худенькую девчонку с вечно запутанной косой и ссадинами на коленках и локтях. Не то чтобы я выросла очень высокой, но густые волосы теперь зачесывала в длинный хвост. Челку я не носила, так как никто мне ее не стриг и со временем она сама отросла. Ярмилка говорила, что лицо у меня в форме сердечка, но сама я была к себе более придирчива: мне казалось, что оно у меня круглое, как яблоко, а снизу прилеплен острый подбородок. Я начинала находить в себе мамины черты, какой я ее знала по фотографии на прогулке в парке. Только глаза у меня были не карие, а синие, как у папы, и вместо маминой хрупкости я унаследовала папину коренастость.

Иногда перед сном я доставала фотографию, сделанную более пятнадцати лет назад, из ящика, где прятала ее от тети Ганы, и так же, как когда-то мама рассказывала все новости надгробным плитам, я делилась своими тайными мыслями с пожелтевшим снимком. Вглядываясь в эту молодую пару с коляской, я с годами все больше жалела, что родители в старшем возрасте стерлись из моей памяти.

При тете я никогда не вспоминала родителей, и хоть в прошлом нашей семьи оставалось для меня много вопросов, я понимала, что спрашивать Гану бесполезно. Она бы все равно не ответила и закрылась бы в своей спальне, как порой делала, когда уставала от моих рассказов. Я привыкла делиться с ней всем или почти всем, что происходило за день, и давно привыкла, что тетя никак не показывает, что меня слушает. Поэтому я очень удивилась, как резко она отреагировала, когда поняла, что Густа, о прекрасных качествах которого я ей твердила не первый месяц и с которым я проводила столько времени, это сын Иваны и Ярослава Горачека.

Она постучала ладонью по столу, и даже когда я молча уставилась на нее, продолжала стучать и бессвязно повторять:

— Нет, только не он! Только не Горачек!

— Ладно, я больше не буду о нем рассказывать, — сказала я несколько обиженно, но тетя никак не могла успокоиться и все выкрикивала:

— Не верь им, не верь ни одному их слову. — Она отчаянно тянула меня за рукав.

— Ладно-ладно, — повторила я, но тетя уже поднялась и побрела на опухших ногах в свою спальню.

Вскоре я заглянула к ней, она лежала на кровати, накрывшись с головой одеялом, и вся дрожала.

Я хорошо знала все тетины приступы. Выучила, что при упоминании наших родственников она впадает в глубокое оцепенение, просочившиеся изредка новости из внешнего мира могут ее так взволновать, что ей приходится прилечь, а любое нарушение заведенного порядка заставляет ее провести весь день в постели. Но на этот раз я никак не могла взять в толк, что ее так расстроило.

Значит, Густу к нам привести не получится, подумала я, заварила мелиссового чая, поставила чашку тете на ночной столик и ушла к себе в комнату делать уроки.

В то время как тетю Гану малейшее отклонение от ежедневной рутины выбивало из равновесия, я мечтала о переменах. Густа стал для меня побегом от повседневности, моим другом и любовником. Ни Ярмиле, ни тете Гане я уже не рассказывала о проведенных вместе минутах. Я понимала, что они меня не одобрят. Хотя моя подружка прогуливалась по тропинке вдоль реки с многими парнями, никому из них она не позволяла даже взять ее за руку. «Я берегу свою честь», — говаривала она, и мы обе смеялись над этим старомодным выражением.

Я не была такой осмотрительной. Мне хотелось иметь своего близкого человека, кого-то, кого я могу любить всем сердцем и кто будет отвечать на мою любовь. Поэтому я приводила Густу на чердак старого дома и на скрипучей железной кровати, на которой я в день своего тринадцатилетия провела одну из самых страшных ночей своей жизни, теперь испытывала счастье и надеялась, что оно будет длиться вечно. Оба мы считали, что наше будущее — дело решенное. Меня околдовали романы, и я хотела посвятить себя литературе. А Густа предпочитал факты и твердо решил изучать историю.

Однако то, что Густа считал дискуссией, молодой учитель истории Богумил Броучек — которого ученики прозвали Жучком — счел попыткой уронить его авторитет. На многие пытливые вопросы Густы он просто не мог ответить, потому что для него — в отличие от заинтересованного ученика — история была всего лишь школьным предметом, который ему пришлось взять в нагрузку к урокам рисования.

Вместо того, чтобы признаться, что он в чем-то не уверен, и пообещать вместе с Густой докопаться до истины, он постоянно увиливал от ответа. В отчаянных попытках ответить на вопросы Густы он ловил на себе взгляды развеселившихся учеников, которые хоть и не знали и десятой части того, что знал он, наслаждались замешательством учителя, и в такие минуты Жучок испытывал к Густе неприязнь, граничащую с ненавистью.

Хотя со временем Густа понял, что излишне задавать молодому учителю вопросы, выходящие за рамки материала, содержащегося в учебнике, и перестал спрашивать, у Жучка, когда он входил в их класс, сводило живот. Он ошибочно принимал Густино молчание за презрение и все бы отдал, лишь бы избавиться от надменного ученика.

Несмотря на то, что ни одна историческая взаимосвязь не ускользала от внимания Густы, в современном мире он разбирался гораздо хуже. Сам он был человеком прямым и открытым, поэтому и в других не умел распознавать коварство. Так же, как в свои десять лет Густа верил Идиным нашептываниям, потому что не понимал, зачем сестре выдумывать, так и восемнадцатилетнему Густе даже в голову не пришло осторожничать в своем окружении. Он так и не усвоил один базовый принцип, которому родители учат своих детей во всех народно-демократических республиках и других диктатурах с младенчества, как только они научатся говорить. До него не дошло, что некоторые свои мысли лучше держать при себе и ни в коем случае не произносить их вслух и не записывать. А уж тем более в школе, к тому же в присутствии человека, который имеет на него зуб.

Это случилось через несколько дней после смерти Зденека Неедлы[5]. В школьной газете вышел высокопарный некролог, принадлежащий перу молодого Жучка. «Какой великий человек нас покинул, — писал он, — какое великое дело оставил нам товарищ Зденек Неедлы и чему нас только не научил. Именно он открыл значение гуситского движения, обнаружил неиссякающий источник познания в “Старинных чешских сказаниях” Алоиса Ирасека». В подобном духе была написана вся короткая заметка, которая ни одного из учеников не заинтересовала настолько, чтобы прочесть дальше заголовка.

Кроме Густы. Он почувствовал себя обязанным указать на все ошибки и неточности, которые, по его мнению, встречаются в заметке Жучка, более того, он замахнулся даже на товарища Неедлы, обвинив его в ненаучном подходе к историческим фактам.

Я живо могу себе представить замешательство молодого учителя, когда Густа принес ему свой отзыв для публикации. Наверняка он сразу сообразил, какую ошибку совершает его ученик, и, видимо, чтобы самому не вляпаться в неприятности, попытался его образумить:

— А вы не хотите, Густав, некоторые фразы переформулировать?

— Какие, например? — удивился Густа.

— Ну, например, о ненаучном подходе товарища Неедлы. Вы же еще школьник, вам негоже критиковать уважаемого ученого, профессора и бывшего министра культуры.

— Но даже вы не назвали бы научным подходом использование в качестве источника «Старинных чешских сказаний», — возразил на это Густа.

Молодой учитель счел, что слова «даже вы» звучат из уст Густы презрительно, и больше его не отговаривал.

— Хорошо, раз вы настаиваете, я передам вашу работу на одобрение товарищу директору.

Учитель наведался в кабинет директора и с должным возмущением доложил ему о взглядах Густы на эту деликатную тему. А товарищ директор почувствовал, как под ним зашаталось директорское кресло. Он понял, что ради того, чтобы удержаться на своем месте, нужно противостоять критике великого товарища и чем-нибудь пожертвовать. Поэтому директор созвал педсовет и с его одобрения произвел ритуальное жертвоприношение: за три месяца до выпускных экзаменов Густу выгнали из школы.

Так для семьи Горачеков надолго закончилась безмятежная жизнь. Густу вместо исторического факультета призвали в армию, глава семьи, дядя Ярек, не дождался долгожданного повышения, и Ида теперь тоже боялась, что не получит рекомендацию в университет. От маминых вздохов и упреков отца с сестрой Густа сбегал на наш чердак. Там мы любили друг друга и подолгу обсуждали теперь весьма ограниченные возможности нашего будущего.

Больше всего меня угнетало, что Густа теперь должен целых два года служить социалистической родине, и мы не сможем вместе учиться в университете. Густа настаивал, чтобы я продолжала учебу, я так и собиралась, но в конце концов пришлось отказаться от этой затеи по одной простой причине. Еще до того, как Густа ушел в армию, я поняла, что беременна.

Сама беременность была поводом для исключения из гимназии, а учитывая, что вся школа знала, что мы с Густой пара, я бы точно вылетела. Поэтому я никому ничего не рассказывала, ни Ярмиле, ни Гане, и только после выпускных экзаменов — не таких успешных, как я ожидала, поскольку мне было сложно сосредоточиться на учебе, — Густа объявил дома, что мы собираемся пожениться.

К тому времени я уже стала совершеннолетней. Густа уже служил в армии, так что женился в отвратительной зеленой униформе, которая противно царапалась и воняла дезинфекцией, а мой живот уже нельзя было скрыть под платьем. Горачеки не пришли на свадьбу, потому что злились на Густу, и тетя Гана тоже, поскольку вообще не ходила в незнакомые места.

Денег на празднование у нас не было, поэтому после церемонии мы позвали Ярмилу и друга Густы Штепана, которые выступили свидетелями, на обед и испеченный нами свадебный торт в дом моих родителей. Мы решили туда переехать. С маленьким ребенком я бы не могла жить у тети, которую не то что детский плач, а даже слишком громко произнесенная фраза выводила из строя.

Перед уходом в армию Густа с друзьями побелил стены и помог мне разобрать шкафы, которые долгие годы никто не открывал. Большую часть их содержимого я даже не узнавала. Я оставила только мебель, посуду и фотографии, сложенные в старой шляпной коробке.

Странное было чувство вернуться в дом своего детства. Со смерти родителей прошло почти десять лет, и время превратило острое горе в тихую печаль. Я прошлась по комнатам, в которые раньше заглядывала только изредка, чтобы не всколыхнуть грустных воспоминаний, и убедилась, что прошлое из них практически выветрилось. Я уже не видела в кухне мамину тень, не слышала на лестнице тихие папины шаги и даже не помнила, какого цвета глаза у моих брата и сестры.

После свадьбы мы провели в новом доме одну-единственную ночь, потому что Густе следовало на другой день вернуться в свою часть. Я смотрела вслед своему мужу, как он торопится по узкой улочке, и, когда он завернул за угол, затворила окно и оглядела кухню.

Сделала глубокий вдох. От затхлости не осталось и следа. Я протянула руку и провела пальцами по свежевыкрашенному столу, погладила ладонью прохладную белую стену старо-нового дома и почувствовала, что нам тут будет хорошо.

Загрузка...