Я никогда не могла понять, почему люди не интересуются тем, что было до их рождения, не расспрашивают своих родителей, бабушек и дедушек, как они прожили свою жизнь, чем довольны, а что бы сделали по-другому, если бы могли.
Когда мои родители и брат с сестрой отошли на тот свет и забыли прихватить меня с собой, я еще была слишком мала для вопросов, и тайна, скрывающаяся за трауром и чудаковатостью тети Ганы, открывалась для меня за годы нашей совместной жизни медленно и постепенно, как дно высыхающей реки.
— Не будь их, тебя бы и на свете не было, — говаривала мне с упреком мама, когда я со скучающим видом стояла на кладбище и ждала, пока она подметет могилы и расскажет усопшим все новости. Но если бы я тогда слушала внимательнее и спросила бы о судьбах, скрытых за золотыми надписями, мне было бы теперь гораздо легче сложить из тысячи обрывков воспоминаний события, предшествующие моему рождению.
Моя бабушка Эльза Гелерова овдовела после пятнадцати лет брака. Она уверяла, что совместная жизнь с Эрвином Гелером, за которого она вышла замуж в двадцать один год, была безмятежной и счастливой, поэтому за все годы брака у нее не появилось ни одной морщинки и ни одного седого волоса.
Она великодушно забыла о том, какой муж был громкий и неряшливый, забыла, как злилась на его привычку перебивать других, и никогда не упоминала о том, что покойный Эрвин был невероятно упрям, последнее слово всегда должно было оставаться за ним, именно эти качества, по крайней мере, по мнению Эльзы, и свели его в могилу.
Если бы он послушался своей жены и не складывал стопки бумаг на верхние полки, он бы заметил торчащий гвоздик и не поранился бы. Если бы вместо того, чтобы ругаться и жаловаться на небрежных столяров, он перевязал большой палец, как Эльза ему советовала, туда не попала бы инфекция. А если бы упорно не настаивал на том, что инфекцию вытянет стебель тимьяна, а пошел бы к доктору Янотке, как жена его умоляла несколько дней кряду, яд бы не распространился на все тело, и Эрвин наверняка прожил бы дольше, чем всего-то сорок один год.
После смерти мужа Эльза пребывала в полной растерянности. На кухне она была королевой, салфетки на вычищенных до блеска столиках и шкафчиках у нее всегда были туго накрахмалены, а дочки воспитаны в уважении к старшим, но практические хлопоты, связанные с покупкой угля, оформлением всяких бумаг и управлением писчебумажной лавкой, были для нее пугающим неизвестным.
Она даже не знала, как организовать похороны, и сомневалась, стоит ли усопшему заказать панихиду в часовне или устроить обряд по иудейским правилам, как настаивала семья.
Сложность заключалась в том, что Эрвин отрекся от иудаизма сразу же после того, как заключил с Эльзой брак под хулой. Родители жены так ему никогда и не простили вероотступничество. Особенно мать. Когда они изредка приезжали из городка Нови-Йичин, она говорила в основном по-немецки, чтобы подразнить патриотически настроенного зятя, восхищавшегося Масариком и его республикой, и не притрагивалась к еде, которую готовила Эльза, будто не верила, что ее кушанья кошерные. Этим она дочь очень обижала, потому что, несмотря на то, что под влиянием мужа Эльза значительно охладела к религии, у нее все еще было два набора посуды: для молочной и мясной пищи, и она ни разу в жизни даже не пробовала крольчатину или свинину. Но в синагогу она теперь ходила только с родителями, когда приезжала к ним в родной город, а из праздников отмечала только Хануку, которые ее дочери ошибочно считали частью рождественских традиций и ждали с нетерпением, когда будут зажигать свечи и, главное, получат от родителей несколько мелких монет.
Эрвин под влиянием масариковского гуманизма решил, что дочери имеют право выбрать во взрослом возрасте религию по своему усмотрению. Эльза с ним согласилась, поскольку уважала своего мужа, которого ей нашли и сосватали родители, о чем потом горько сожалели, и верила, что он желает детям самого лучшего. После этого Эльзины родители стали приезжать к ним значительно реже.
Но после смерти Эрвина во вдовий дом, стоящей на восточной стороне площади, съехались все родственники с Эльзиной стороны и настаивали на том, чтобы как можно быстрее его похоронить, как требовал старинный обычай. Подавленная Эльза стояла на коленях возле лежащего на полу покойника под белой простыней с горящей свечкой в изголовье и отрешенно наблюдала, как родители достают из полотняной сумки белый саван и приглушенными голосами препираются с братьями Эрвина, кто сходит за кантором, кто принесет деревянный гроб и как бы побыстрее назначить дату похорон, и уже понимала, что хотя она сейчас окружена множеством людей, отныне она со всем должна справляться сама.
На нее ляжет забота о доме, хозяйстве и писчебумажной лавке на первом этаже. Теперь она будет кормилицей семьи. Ей самой придется позаботиться о том, чтобы старшая Гана, красота которой день ото дня становилась опаснее, не слишком возгордилась, и чтобы вечно хворающей Розе хватало еды и заботы.
От этих мыслей ее отвлекла внезапная тишина, нарушаемая только громкими всхлипами матери. Это было странно. Ведь мать не любила Эрвина, и, хотя теперь выказывала положенное уважение к усопшему и воздерживалась от всяческих замечаний на его счет, но все-таки явно не настолько скорбела о смерти зятя, чтобы рыдать в голос. Эльза огляделась по сторонам. Взгляды всех присутствующих были устремлены на нее.
— Я был у кантора, — тихо сказал брат Эрвина. — Он сказал, что Эрвина нельзя похоронить среди нас, потому что он отрекся от своей веры.
Мать Эльзы отчаянно всхлипнула. Теперь тело Эрвина где-нибудь завалят камнями или превратят в пепел. Но что будет с его душой? Она дождется воскрешения? Мать так хотела выдать дочь за обеспеченного предпринимателя с твердой верой, а вместо этого отдала ее в руки отступнику. Она сама подвергла Эльзу и ее детей риску, что с приходом Мессии им не будет даровано спасение. Это представление так напугало бедную женщину, что она спрятала лицо в ладони.
Но Эльзу сообщение деверя не удивило и даже не испугало. Эрвина больше нет. Не так уж важно, где будет покоиться его тело. Она пожала плечами.
— И что тогда? — спросила она.
— Гражданская панихида, — сказал деверь.
Эльзина мать застонала.
Мамин стон, звучавший как вопль роженицы, запечатлелся в Эльзиной памяти надолго, поскольку этот тревожный крик обозначил момент, когда нежная и беззаботная Эльза переродилась в решительную и самостоятельную личность.
— Ладно, — сказала она. Провела пальцами по краешку простыни, под которой лежало тело ее Эрвина, до неузнаваемости искаженное заражением крови, встала и обратилась к старшему брату мужа:
— Я буду вам очень благодарна, если вы позаботитесь обо всем необходимом. Расходы я беру на себя.
Мать открыла было рот для очередного отчаянного вскрика, однако глянув на Эльзино измученное, но решительное лицо, снова захлопнула.
Так вдова Гелерова купила на городском кладбище место для себя и своего мужа, могилу, в которой она так и не упокоилась, хотя на надгробии значилось ее имя. Пока Эльзина мать лила слезы над судьбой, уготованной душам дочки и ее семьи, и на похоронах украдкой хотя бы надорвала в знак траура выходные платья внучкам, разинувшим рот от удивления, а в последующие месяцы вместо них читала молитвы, которые возлагались на ближайших родственников усопшего, Эльза даже не соблюла обязательную траурную неделю — шиву, — во время которой нужно было сидеть дома и горевать, а вместо этого занялась более практичными делами.
Почти все свои сбережения она выложила за место на кладбище и похороны, и так как отныне ей предстояло экономить, уволила подручного Урбанека. Красивый молодой человек с густыми бровями и дерзким взглядом всегда был ей не по душе, ей казалось, что он в магазине только бездельничает, и она не раз просила мужа от него избавиться. Эрвин защищал подручного.
— Покупательницы его любят, — уверял он. — Он любезный и умеет с ними обращаться. И вообще лавка — это моя забота, я же не вмешиваюсь в твою готовку.
В первый же день она поняла, какую совершила ошибку. В торговле она ничего не смыслила, не знала, где Эрвин заказывает товар, не могла таскать тяжелые коробки с тетрадями и календарями, не разбиралась в счетах. Спустя неделю хаоса и отчаяния она проглотила свою гордость, зашла к уволенному продавцу и попросила его вернуться обратно.
— Знаете, пани Гелерова, — сказал подручный, устремив взгляд куда-то за Эльзину спину. Он сразу понял, что дела у вдовы совсем плохи, и хотел воспользоваться ситуацией. — Я уже нашел себе место на стеклозаводе. Там мне будут платить по две сотни в неделю. Разве что вы поднимете жалованье.
Но Эльза уже была тертый калач, она знала, что работы в городе нет, и не очень-то поверила его болтовне о месте на фабрике.
— Поднять жалованье я не могу, вы ведь знаете, как у нас туго с деньгами после смерти мужа.
— В том-то и дело, — не сдавался Урба-нек. — Ведь мне придется теперь одному впа-хивать, раз пана Гелера больше нет.
— Я буду вам помогать.
Подручный фыркнул так презрительно, что она чуть не обиделась совсем.
— Еще объяснять вам, что к чему! Почему бы просто не поднять мне жалованье? Лавка приносит доход, аренду вам платить не приходится.
— И на сколько же вам поднять жалованье? — спросила Эльза, решив про себя, что, как только всему от продавца научится, снова его уволит.
— На тридцать крон в неделю, пани Гелерова.
Эта неимоверная наглость так возмутила Эльзу, что она повернулась на каблуках, и когда продавец, сообразивший, что перегнул палку, крикнул ей вслед: «Или хотя бы десять», она даже не оглянулась.
Тогда Эльза поручила четырнадцатилетней Гане все хозяйство и заботу о младшей Розе, а сама все свои силы и способности направила на писчебумажную лавку. Днем она продавала, вечерами наводила порядок на складе, чтобы сдать две комнаты на первом этаже под табачный киоск, а ночью пыталась разобраться в счетах и заказах. Она вставала ни свет ни заря, будила Гану, и они вместе готовили. Ей хотелось, чтобы старшая дочь научилась всему, что нужно для ведения хозяйства.
— Розе необходимо горячее питание и регулярные прогулки, — повторяла она. — Следи за этим.
И Гана слушалась маму, потому что привыкла слушаться. По утрам она готовила, а вернувшись из школы, заботилась о худенькой Розе. Она следила за тем, чтобы сестра хорошо ела, тепло одевалась, не переутомлялась и не простужалась. Но больше всего она любила сесть на кухонный диван, взять пряжу, спицы или крючок и ловкими пальцами вязать бесконечные воротнички, одеяла, свитера и наволочки. За каждой петлей она мечтала о своей будущей счастливой жизни. О муже, которого она окружит любовью, детях, которых она будет катать в коляске и укрывать вязаными одеяльцами, и о доме с самыми красивыми вязаными шторами в городе. Слава о ее таланте быстро шагнула за порог дома, и не только подружки, но и соседки гораздо старше и опытнее ее любовались Ганиными изделиями, повторяли изобретательные узоры и приходили к ней посоветоваться.
С сестрой у Ганы не было особых хлопот. Роза была тихим ребенком, любившим уединение. Еще в раннем детстве она создала для себя свой собственный мир тишины и фантазий, мир, в котором не было болезней, пилюль для укрепления организма, оздоровительных прогулок и ненавистного рыбьего жира.
Она играла тихо, как мышка, и так же тихо умела исчезать и прятаться в темном углу, где мечтала о солнце, цветах и далеких странах и где ее было не найти. Со временем семья обнаружила все ее укрытия, но порой Розе удавалось найти новый тайник, и тогда мама снова в панике открывала все шкафы и шарила там, опасаясь, как бы Роза не задохнулась. И успокаивалась, только когда находила ее спящей в кладовке за мешком с мукой или в прихожей под висящими пальто.
В год, когда умер Эрвин Гелер, Розе было девять. Она по-прежнему предпочитала одиночество, но уже не искала темных укрытий и не поднимала в семье переполох своими внезапными исчезновениями. Не столько потому, что образумилась и не хотела пугать родителей, сколько потому, что выросла и теперь найти подходящий по размеру тайник было не так просто. С людьми она ладила по необходимости, но на самом деле в их обществе особо не нуждалась.
Отца Роза любила, но вскоре после его смерти обнаружила, что ей без него живется легче. Теперь ей не приходилось терпеть шум, который вечно его сопровождал, топот, хлопанье дверями, громкий голос, звяканье приборов о тарелку и неприятное чавканье. Мама теперь была вечно занята и не донимала ее больше своей опекой, и у Розы оставалось больше времени на грезы.
У нее никогда не было близкой подружки, а когда Гана спросила ее однажды, не страдает ли она без этого, Роза удивленно ответила:
— Но у меня же есть мама и ты.
И посмотрела на нее своими большими карими глазами, которые у них с сестрой были так похожи. Только от Розиного взгляда создавалось впечатление, что она видит человека насквозь вместе с его самыми сокровенными тайнами, так что те, кто плохо ее знал, поскорее отводили глаза и меняли тему разговора.
Дома все привыкли к ее глазам. Мама только иногда напоминала Розе, что неприлично смотреть на людей в упор, а вот Гана, если, склонившись над работой, чувствовала на себе сестрин взгляд, сразу огрызалась: «Роза, не пялься».
В то время как дочери росли и превращались в настоящих красавиц, Эльзины волосы седели, а на лице появились усталые морщины. Но все равно люди то и дело советовали ей снова выйти замуж и передать заботу о лавке мужу. Но Эльза об этом и слышать не хотела. Она жила теперь только ради своих дочерей: думала о них, когда просыпалась, и с мыслями об их будущем ложилась вечером спать. Она берегла каждую крону и мечтала, как из ее дочерей вырастут прекрасные невесты с большим приданым, которые выйдут замуж за надежных и обеспеченных мужей. Тогда Эльза наконец отдохнет, будет присматривать за внуками, печь яблочные штрудели, а вечерами вязать одеяла из белой пряжи.
Людмила Караскова никогда не хворала, но в сентябре 1937 года вдруг почувствовала слабость в ногах и дрожь в руках. Сначала она решила, что переутомилась. Потом начала спотыкаться о пороги и край ковра, предметы валились у нее из рук, разбила четыре тарелки и две чашки из бабушкиного фарфорового сервиза, и ноги так отяжелели, что она не могла подняться по лестнице. В одно морозное утро Карел Карасек отвел мать к доктору, так она оказалась во всетинской больнице.
Она родилась на третьем этаже дома на площади и с тех пор — то есть все шестьдесят лет своей жизни — только однажды ночевала не под крышей родного дома. Тогда она была в возрасте Христа и отправилась в паломничество на Святой Гостии просить Богоматерь дать ей ребенка, которого она никак не могла завести за десять лет брака.
Соседки говорили, что это она зря, ведь тело после тридцати ссыхается и стареет, но Людмила так зациклилась на своей идее, что никто не мог ее отговорить. Уж не знаю, что она пообещала Богородице, но не прошло и года, как у нее родился сын Карел, а потом один у нее и остался, когда муж Моймир не вернулся с войны. Дочь ей так и не суждено было иметь, поэтому порой она хотя бы пыталась представить, какой она могла бы быть. Маленькой, с голубыми глазами, как у Моймира, и светлыми волосами в мать.
Эльза Гелерова, которая переехала в их город к мужу уже после войны и была ровно на двадцать лет младше Людмилы, ни капли не походила на воображаемую дочь, но несмотря на это Людмила ее очень полюбила. Когда Эльза после свадьбы приехала в Мезиржичи, она никого не знала и чувствовала себя в городе потерянной. Она вдруг везде оказалась чужой. Соседи дружески здоровались с ней, но смотрели с подозрением.
Хоть Эльза была еврейкой, но в мезиржичскую синагогу, стоящую на берегу реки, не ходили ни она, ни ее красавец-муж Эрвин, что возмущало некоторых еврейских жителей. Нехорошо, когда люди отворачиваются от своей веры, судачили они между собой. Вероотступничество явно свидетельствует о непостоянстве и недостатке характера.
Соседи с любопытством осмотрели новобрачных и сошлись на том, что Эрвин работящий, а Эльза — приятная особа. Но потом кто-то заметил, что этих евреев в городе становится многовато. И что они отнимают у местных работу. И что в газетах писали, будто самый бедный еврей богаче честного труженика крестьянина. И вообще евреев даже в армию не стоит брать, ведь они, по сути, те же немцы и говорят по-немецки. В конце концов, и Шену с Розенфельдом тоже не место в мезиржичском «Соколе»[6]…
Пусть это мнение мало кто разделял, хотя бы потому, что фабрикант Райхль тоже был евреем и обеспечивал работой кучу людей, но зачем зря навлекать на себя неприятности дружбой с евреями, ведь они всегда были немного сомнительной компанией. Достаточно вспомнить события осени 1899 года. В Мезиржичи еврейские погромы не были такими жестокими, как во Всетине, где не обошлось без человеческих жертв, но несколько окон в еврейских домах и в синагоге все же разбили.
Людмила Караскова, тогда уже вдова, не слышала этих толков, а может, просто не хотела слышать, и взяла Эльзу под свое крыло, хоть и была ей почти чужая. Именно Людмила посоветовала Эльзе разговаривать в городе по-чешски, хотя в своем родном Нови-Йичине она привыкла общаться по-немецки, и объяснила ей, что местные жители слишком патриотичны и скептически настроены к немецкой речи. Научила Эльзу, куда ходить за покупками, а каких лавок лучше избегать, объяснила, с какой соседкой можно и поболтать, а с какой лучше только вежливо поздороваться.
Когда Эльза овдовела, ее мать проводила бессонные ночи в страхе за Эльзину судьбу и молилась за дочь, внучек и душу дочкиного безбожного мужа в местной синагоге, но за советом, как выправить какие-то бумаги или разобраться со счетами в магазине, Эльза обращалась к Людмиле Карасковой.
Людмила Караскова стала главной свидетельницей перемены в Эльзе. День за днем, месяц за месяцем она наблюдала, как ее молодая подруга — поначалу такая неуверенная и беспомощная — становится самостоятельной, решительной и дальновидной женщиной, готовой противостоять любым невзгодам.
Но видела она и морщины вокруг карих глазах, и озабоченные складки у рта, замечала седину на висках, хотя Эльза искусно прикрывала ее платком, завязывая его сзади узлом. Людмила заметила, что Эльза забывала улыбаться, уголки губ у нее сами собой опускались вниз, а на лице застыло суровое выражение, но все же верила, что под слоем грусти, забот и хлопот это все та же Эльза, с которой она познакомилась много лет назад. Ласковая, дружелюбная и всегда готовая прийти на помощь.
В ту осень, когда Людмилу Караскову из-за ее болезни не радовало приятно греющее сентябрьское солнце, и каждое движение настолько изнуряло, что у нее посохла вся герань в деревянных ящиках за окном, она убедилась, что это правда. Пока Людмилу в больнице подвергали неприятным обследованиям, которые все равно ни к чему не привели, Эльза заглядывала раз или два в неделю в мастерскую на первом этаже, где Карел Карасек корпел над часовыми механизмами. Она расспрашивала его о здоровье матери и оставляла на прилавке кастрюльку с обедом.
Вы, наверное, подумаете, что Людмилин сын был ей за это благодарен, но как бы не так. Карел Карасек не любил Эльзу Гелерову. Его радражал ее строгий вид, крепко сжатые губы и презрительный тон, будто Эльза считает его болваном. Именно так Эльза и считала, что, впрочем, неудивительно. А как еще назвать двадцатишестилетнего молодого человека, которого интересуют только маленькие зубчатые колесики и крошечные пружинки, когда мир вокруг предлагает ему столько красоты и радости? Как еще назвать молодого мужчину, который не способен себе найти жену в городе, где бродят десятки мечтающих о замужестве красавиц?
Вернувшись из больницы, Людмила чувствовала себя немного лучше, но все опасались, что болезнь будет только прогрессировать. Она быстро уставала, лицо посерело, а кожа высохла и шуршала, как бумага. Она едва управлялась с готовкой и много лежала.
Эльза по-прежнему ее навещала. То заходила вечером поболтать, то в воскресенье после обеда приносила корзинку с булками или кусок штруделя. Карел каждый раз удалялся в свою мастерскую. Его не интересовали женские разговоры: бесконечные обсуждения грубо помолотой муки, плохого кофе и общей дороговизны. Не интересовали и Эльзины жалобы на табачника, который занял у нее две комнатки на первом этаже рядом с писчебумажной лавкой, провонял весь дом табаком, а аренду выплатил только под угрозой выселения. Поэтому, к счастью, он даже не подозревал, что после того, как женщины обсудят вдоль и поперек всякую ерунду, в том числе новое платье соседки, и вспомнят усопших мужей, приходит черед его холостяцкой жизни.
— Вон даже Йозеф Ганак скоро женится, — вздыхала Людмила. — А он ведь на два года моложе моего Карела. Я все время ему твержу, пусть найдет себе невесту, не то останется один, когда меня не будет на свете, но все как об стенку горох.
Эльза ничего не ответила, только погладила ее по руке. Глядя на Людмилины ввалившиеся щеки, она не находила в себе силы лгать подруге в глаза и уверять ее, что она еще поживет.
— Жалко, что ты не на десять лет младше, — улыбнулась Людмила. — Как бы я хотела видеть тебя своей невесткой. Что ж, придется еще потерпеть и подождать, пока вырастут твои дочери.
Эльза рассмеялась, но мысленно перекрестилась. Еще чего! Пани Лидушку она любит, но за такого рохлю, как ее сын Карел, она свою дочь никогда не отдаст.
Гана стояла в спальне перед туалетным столиком и расчесывалась. Створки трюмо она поставила так, чтобы видеть себя со всех сторон, и любовалась, как поблескивают черные пряди и ниспадают до пояса.
У нее были красивые волосы, она это знала, но ей больше хотелось постричься покороче по последней моде. Как только мама разрешит, она пострижется под каре.
Гана встала к столику боком, выпрямилась и выпятила грудь. Фигура у нее стройная, как у киноактрисы: с узкими бедрами и плоским животом, но грудь, на ее вкус, слишком большая. Гана слегка ссутулилась, чтобы немного ее скрыть. Так-то лучше. Потом подошла поближе к зеркалу, внимательно изучила свое лицо в отражении, и попробовала улыбнуться. Щелочка между зубами никуда не делась. Маленькая, но заметная. Мама ее уверяла, что с возрастом щель уменьшится, но Гане она казалась только шире. Она оскалилась и высунула между резцами кончик языка.
Из кухни раздался смех:
— Ты скалишься, как собака.
Гана даже не обернулась.
— Не глазей на меня, а делай уроки. Я сейчас приду проверять.
Розе было уже тринадцать, она училась в гимназии. Учиться ей не очень-то нравилось, но мать настаивала, чтобы после школы она пошла в педагогическое училище, как Гана.
— Иметь профессию очень важно, — говорила она, когда Роза возражала. — Может, ты никогда и не станешь учительницей, но образование никому не помешает.
Роза стиснула зубы, уткнулась в тетрадку перед собой и проворчала:
— Воскресенье, а я должна заниматься арифметикой. Ты и правда прирожденная учительница.
Она пыталась сложить числа в столбик, но то и дело отвлекалась на сестру.
— Тебе идет, не бойся, ты ему понравишься.
— Кому? — спросила Гана, хотя прекрасно понимала, кого сестра имеет в виду.
— Не притворяйся. Пану Ярославу, разумеется. Не из-за меня же он с нами гуляет.
Гана зачесала волосы в хвост.
— Может, из-за Ивы.
— Пф-ф! И поэтому провожает нас до самого порога? — засмеялась Роза. — Он тебе нравится, да?
— Он неплохой, — сказала Гана с деланым равнодушием и, послюнявив палец, пригладила брови. На самом деле, Ярослав казался ей самым красивым мужчиной, какого она видела в жизни. Стоило ей о нем подумать, как дух перехватывало — а думала она о нем почти постоянно.
— И хватит крутиться перед зеркалом. Вот мама придет и увидит, что ты опять прихорашиваешься, и ой как рассердится.
— Что уже и причесаться нельзя? — сказала Гана, но на всякий случай поставила створки в исходное положение, закрыла за собой дверь спальни, села рядом с Розой и заглянула ей через плечо.
— У тебя тут ошибка. Эти цифры нужно записать ровно друг под другом.
Пока Роза со вздохом в третий раз переписывала пример, Гана обвела взглядом кухню, достаточно ли она убрана, по маминым меркам. Ведь отпустит же ее мать вечером в кино, если все будет как положено. Гана сказала маме, что пойдет с Иваной Зитковой, бывшей одноклассницей. Если бы мать знала, что ее пригласил Ярослав, точно бы не отпустила никуда или навязала с ними Розу.
Эльза Гелерова любила своих дочерей, в этом никто не сомневался, но растила их в строгости. Сама она работала с утра до вечера и бездельничать не позволяла ни Гане, ни Розе.
Гана склонила голову набок и прислушалась, не слышно ли маминых шагов на лестнице. Ярослав будет ждать, она не хочет опоздать. Они редко видятся, потому что Ярослав сейчас служит в Границе, и они еще ни разу не оставались наедине, потому что ей вечно приходится таскать с собой маленькую Розу.
Вообще-то Роза уже совсем не маленькая. Только мама считает, что за ней нужно постоянно приглядывать, и бережет ее как стеклянную куколку. Да, Роза довольно худая, но в остальном ничем не отличается от своих ровесниц. А матери постоянно кажется, что она бледная и усталая, она боится оставить ее одну хоть на минутку.
Мать вечно была чем-то озабочена, но в последнее время что-то перебарщивает. Бережет каждую крону, которую приносит писчебумажная лавка и аренда двух комнаток на первом этаже, говорит, это на черный день. Какой еще черный день? Почему должны прийти черные дни?
Каждый вечер она садится к радио и слушает новости, а на следующий день обсуждает с покупателями в лавке, какой кошмар творится в мире и как этот Гитлер распоясался.
Эльза пришла в ужас, когда ее брату Рудольфу пришлось с семьей покинуть Германию, потому что Гитлер там не хотел ни евреев, ни чужаков, а дядя был и тем, и другим.
Его магазин тканей закрыли, и дядина семья приехала в Чехию, точнее к Гелеровым в Моравию, и какое-то время они все прожили в Мезиржичи. К бабушке с дедушкой в Нови-Йичин им не хотелось, потому что дядина жена была гойкой и бабушка не могла с этим смириться.
Дядя Рудольф рассказывал, что в Германии с государственной службы выгнали всех, кто не голосовал за Гитлера, а большевиков там полные тюрьмы.
— Все немцы носят свастику и хотят опять войны. Гитлер и сюда придет, вот увидите, — говорил он. — Мы тут не останемся, поедем в Англию или еще дальше. И тебе, Эльза, советую: продавай дом, пока есть время, бери девочек и уезжай отсюда. Бог знает, чем это все закончится.
— Мы живем в XX веке, — отвечала мама. — Времена погромов прошли. Даже если будет война, женщин и детей никто не тронет.
Так она говорила вслух, но в глубине ее души брат посеял страх. После отъезда Рудольфа и его семьи Эльзина бережливость граничила со скаредностью, а прослушивание вечерних новостей по радио стало одержимостью.
Гана не могла этого понять. Зачем кому-то война? Не стоит зря беспокоиться. Старики напуганы воспоминаниями о Великой войне и все видят в черном свете. Но Гитлер все-таки в Германии, а Гелеровы живут тут, в Чехословакии. Если он и захочет распространиться дальше, армия и союзники быстро подрежут ему крылья. Так говорит Ярослав. Ярослав…
Гана потянулась к Розе, склонившейся над примером, и выдернула кончик косички у нее изо рта.
— Не соси ты эти волосы.
Роза улыбнулась.
— Готово. Проверишь?
Наконец дверь открылась, и Гана сразу поняла, что мать не в лучшем настроении, по тому, как она громко захлопнула ее. Либо пани Карасковой стало хуже, либо они вместе слушали радио и снова услышали какую-нибудь плохую новость. Гана собралась и уже мысленно приготовилась к возмущенной нотации вроде той, когда ей влетело за то, что она осмелилась закатить глаза в ответ на мамин прочувствованный рассказ о страданиях и казнях гражданского населения в Испании, когда по какой-то непонятной для Ганы причине испанцы друг друга поубивали.
— Как можно быть такой эгоисткой? — сердилась тогда мать. — Ты думаешь только о себе. Там умирают невинные люди, а ты закатываешь глаза. Тебе даже выслушать трудно.
— Да нет же, мама, это не так, — защищалась Гана. — Мне их очень жаль. Но зачем мне мучиться и слушать, раз я не могу им ничем помочь?
Однако на этот раз Эльзу Гелерову возмутило не бесправие в далеких странах, а беспорядок в коридоре на первом этаже.
— Мало того, что весь дом из-за него провонял, как какой-то кабак, так он еще заставил коробками весь коридор, там даже не пройти. А сколько грязи от него! Аренду не платит уже четыре месяца и даже подмести не может за собой. Если бы отец был жив, он бы себе такое не позволял. А с бедной вдовой каждый делает, что хочет.
Табачник Скацел был вечной причиной всяческих бед и Эльзиных жалоб. Она бы с радостью его выселила, но ей не хватало духу лишить отца троих детей и кормильца семьи источника дохода. Так что пока Эльза только угрожала выселением, Скацел обещал, иногда что-нибудь платил, но его долг за аренду двух каморок на первом этаже, в котором располагалась табачная лавка, постоянно рос.
Гана поняла, что ситуация развивается не в ее пользу. Если мать начнет говорить о деньгах и высчитывать, сколько ей должен арендатор, как мало прибыли принесла за прошлый месяц писчебумажная лавка, и почем нынче хлеб и молоко, Гана не осмелится ей напомнить про деньги на билет в кино. На самом деле, они ей и не нужны, ведь Ярослав — настоящий джентльмен и, конечно, пригласит ее сам, но она-то сказала маме, что идет с Ивой, так что…
Эльза опустилась на кушетку и спрятала лицо в ладонях. Вся ее злость и строгость вдруг куда-то улетучились. Плечи ссутулились, а из-под платка выбилась седая прядь волос. Гана подсела к ней и обняла за плечи.
— Пани Лидушка выглядит с каждым днем все хуже, — прошептала Эльза в ладони. — Когда ее не станет… я останусь совсем одна.
Ее плечи задрожали.
Гана придвинулась к ней поближе.
— Но у тебя есть я и Роза, мамочка. Ты никогда не будешь одна. Обещаю.
Эльза тяжело вздохнула, выпрямилась и провела ладонями по лицу. Потом подняла голову и посмотрела на Розу, все еще сидящую за столом над тетрадями. Девочка казалась смущенной и испуганной. Она никогда еще не видела, чтобы мама растерялась, а уж тем более плакала. Эльза заставила себя улыбнуться.
— Ганочка идет с Иваной в кино. Может, пойдешь с ними? Ведь вы, девочки, со мной так мало развлекаетесь.
Роза быстро глянула на Гану. Та сидела возле матери с растерянным видом и от неожиданности не могла вымолвить ни слова.
— Я лучше с тобой останусь, мамочка. Мне уже не хочется на улицу в такой холод, — взмолилась Роза.
— Спасибо, — прошептала ей Гана, надевая пальто в прихожей.
Роза улыбнулась.
— За тобой должок.
Гана уже немного опаздывала и почти всю дорогу бежала бегом, но на углу остановилась, чтобы отдышаться, одернула пальто и поправила прическу. Потом незаметно выглянула.
Ярослав уже ждал перед входом. Окало него как раз остановилась поговорить какая-то пара. Гана наблюдала, как Ярослав дружелюбно с ними здоровается, любезно склоняется к руке светловолосой женщины в шляпке, модно сдвинутой набекрень, и подает руку коренастому мужчине рядом с ней. Гана почувствовала гордость, что такой красивый и галантный мужчина ждет именно ее.
Было темно, и фонарь над входом освещал только небольшой пятачок у входа, окружив голову Ярослава нимбом и окрасив его военную шинель в серый с золотыми отблесками. Надо же, военный с нимбом, посмеялась Гана про себя. Вдруг ей в нос ударил неприятный запах. Она отшатнулась от угла, который, по всей видимости, ночные гуляки использовали как общественный туалет. Но вонь осталась. Гана посмотрела на свои ботинки, и в темноте скорее почувствовала, чем увидела, что наступила в собачью кучку. Она принялась лихорадочно вытирать подошву о край ступеньки, ее мутило. Тут Ярослав поднял голову и помахал ей. Потом сказал что-то собеседникам, и направился Гане навстречу. Девушка чуть не заплакала от досады и унижения. Больше всего ей хотелось повернуться и убежать, но это бы точно не спасло положения.
Так она и стояла, пытаясь выдавить из себя улыбку. Ярослав уже был в двух шагах от нее, и она вытянула руку, чтобы он не приближался.
— Не подходи ко мне, пожалуйста.
Он удивленно остановился.
— Что случилось?
— Произошла авария.
— Какая еще авария? — Он оглядел ее с ног до головы, но ничего неподобающего не заметил. Вид у него стал совсем растерянный.
— Я во что-то наступила. — Она чувствовала, как у нее горят щеки, и радовалась, что уже темно.
Ярослав изучающе посмотрел на ее ботинки.
— Ничего страшного, — сказал он.
Конечно, Ярослав Гане давно нравился, ей казалось, что она в жизни не встречала мужчины красивее. Но в тот декабрьский вечер, когда он усадил ее на лавочку, а сам спустился по крутому берегу к реке, чтобы почистить ее отвратительно воняющий ботинок, Гана по-настоящему в Ярослава влюбилась. Гану совершенно не смутило, что они попали в зал только после киножурналов, она бы не возражала даже, если бы они пришли на середине фильма, ведь она все равно не следила за сюжетом. Гана думала только о мужчине, сидящем рядом, о руке, которая мягко сжимала ее ладонь, и об общем будущем, которое их, разумеется, ждет.
Ярослав Горачек не был плохим человеком. Пожалуй, немного эгоистичным и самовлюбленным, но он искренне жаждал найти любовь и родственную душу. И хотя, когда он на первых порах колебался, выбирая, ухаживать ли за Иваной или за Ганой, решающую роль сыграли деньги, обвинять молодого человека в жадности было бы несколько несправедливо.
Ярославу нужна была невеста с деньгами, ведь он был военным. Время тогда было такое: если офицер чехословацкой армии хотел жениться, ему следовало заручиться официальным разрешением начальства, которое можно было получить, только если у невесты имелось соответствующее приданое.
Ивана была красива, хоть и не как-то ослепительно, она чаще улыбалась и была более открытой, чем Гана, которая все больше помалкивала. Зато у Ганиной матери Эльзы Гелеровой был свой дом на площади, на первом этаже которого она держала единственный писчебумажный магазин в городе, а еще получала доход от помещения, которое сдавала в аренду. Гану бедной невестой не назовешь, тогда как Ивана даже не могла себе позволить учиться, поскольку вынуждена была работать и вносить свой вклад в семейный бюджет. Это решило дело.
И вот когда Гана после полугода знакомства была твердо уверена, что выйдет замуж за Ярослава, и начинала собирать приданое, а вечером перед сном размышляла над кроем свадебного платья и не могла уснуть, выбирая между сатином и кружевом, перед Ярославом, к тому времени уже искренне влюбленным, встала неразрешимая проблема. Гана была еврейкой.
Поначалу он сам не придавал большого значения этому факту, но со временем его стало беспокоить, почему Ганино происхождение так волнует некоторых людей из его окружения.
Так у каждого появились свои тайны. Гана скрывала связь с Ярославом от матери и пыталась придумать, как наименее болезненным способом — по крайней мере, для нее — объявить маме, что она уже несколько месяцев встречается с мужчиной, о котором та ни разу не слышала.
А Ярослав надеялся, что миг, когда ему придется выбирать между нежной Ганой и своим будущим в армии, никогда не настанет.
К Гане он приезжал так часто, как дозволяли служебные обязанности. Если его и беспокоило, что Гана скрывает от матери их «дружбу», он никогда не давал об этом знать. Наоборот, похоже, Ганина игра в прятки была ему только на руку.
Он поджидал ее в тесных переулочках, гуляли они по тропинкам вдоль реки и среди полей и лугов за городом. Больше всего ему нравилось, когда из-за поворота дороги выныривала какая-нибудь фигура. Тогда он затаскивал Гану в кусты или в темный уголок и крепко прижимал к себе.
— Мы же не хотим, чтобы нас кто-то увидел, правда? — шептал он ей на ухо и целовал волосы, щеки и губы, а довольная Гана, прижимаясь к нему, прятала смех в лацканах его шинели, ей даже в голову не приходило, что за поведением Ярослава может стоять что-то еще, кроме стремления ей угодить и немножко подурачиться.
На самом деле, Ярослав только поддерживал Ганину скрытность. Она отдаляла выбор, которого, казалось, не избежать, и он надеялся, что тем временем что-то случится и спасет его. Что — он и сам не знал, просто чудо. Первое смутное предупреждение он получил еще тогда, когда ждал Гану у кинотеатра.
В тот вечер, когда Ярослав, полный сомнений, притоптывал на тротуаре, потому что ноги в выходных туфлях начинали замерзать, его окликнул знакомый голос.
— Еще не пришла?
Ярослав обернулся и на автомате поднял руку, чтобы отдать честь своему начальнику, а Горник только улыбнулся и показал головой на кругленькую блондинку рядом с ним.
— Марженка, вы уже знакомы с прапорщиком Горачеком?
Марженка помотала головой.
— Нет, Фананек, кажется, нет. Рада познакомиться. — Она протянула Ярославу руку.
Ярослав склонился, чтобы поцеловать ее, благодаря в душе правила хорошего тона за то, что помогли ему скрыть веселую улыбку, которую он был не в силах подавить. Он никогда прежде не видел своего начальника в чем-то, кроме военной формы. В слишком длинном пальто и шляпе, едва закрывающей высокий лоб, Горник смахивал на бродячего торговца из тех, что ходят по домам и предлагают средства для уничтожения насекомых, а ласковое прозвище, с которым обратилась к нему жена, усиливало впечатление, будто он только что вернулся после долгой и успешной торговли и решил свою дорогую половинку вывести в свет.
Ярослав потряс руку капитана, в такую холодную погоду неприятно теплую, и невольно посмотрел в ту сторону, откуда спешили опаздывающие. В конце узкой улочки стояла Гана и даже в темноте было видно, что она в нерешительности. Наверное, стесняется подходить к нему в обществе незнакомых людей.
— Уже идет, — сказал он, и головы супругов Горник повернулись в Ганину сторону.
— А, Ганочка Гелерова, — выдохнула Мария Горникова, явно радуясь, что ей будет о чем рассказать подружкам за чашечкой чая.
— А разве она не еврейка? — спросил капитан и изучающе посмотрел на Ярослава.
Ярослав не знал, что ответить, и растерянно пробормотал:
— Позволите? — слегка поклонился. — Милостивая пани.
И направился навстречу Гане.
Но вопрос капитана засел у него в голове, не давал покоя в течение всего вечера — пока он здоровался с Ганой, помогал ей отчистить ботинок от вонючей неприятности и даже когда в полутьме зала он собрался с духом взять Гану за руку. Ярослав выкинул его из головы, только когда поцеловал Гану в губы на прощание.
Но совсем забыть об этом деле ему было не суждено. Спустя почти два месяца встреч с Ганой, когда Ганины темные глаза и женский запах уже запали Ярославу глубоко в душу, капитан Горник вызвал его в свой тесный кабинет с высокими окнами и неудобными деревянными стульями. После нескольких формальных вопросов, которые точно не стоили того, чтобы обязательно обсуждать их наедине в кабинете, и долгого общего вступления, где Горник не преминул напомнить о важности семейного тыла и привел в качестве примера счастливого супружества свой двадцатилетней брак с Марженкой, капитан наконец-то подобрался к сути дела.
— Кстати, вы еще встречаетесь с Гелеровой? — спросил капитан, как будто этот вопрос только что пришел ему в голову При этом он постукивал пальцами по столу, устремив взгляд куда-то за окно.
— Да, пан капитан. — Ярослав сразу смекнул, что это не просто праздный интерес.
Они оба помолчали.
— Ярослав, — сказал наконец Горник. Он посмотрел на подчиненного и откашлялся, будто у него кость застряла в горле. — Вы перспективный молодой человек, у вас вся жизнь впереди, — он снова откашлялся, — вам стоит следить за тем, чтобы не наделать лишних ошибок.
Ярослав начинал догадываться, к чему клонит капитан, но не знал, что на это сказать.
— Но ведь капитан Ирак тоже… как и Гана, и никого это не волнует… — смущенно пролепетал он.
— Пока что, пока что. Но знаете, время такое, вы только посмотрите на ситуацию в других странах — скажем, в Германии. Не то чтобы я предвзято к кому-то относился, Ярослав. Но с этими евреями вечно одни неприятности, не случайно именно они у Гитлера в немилости. Я вам это говорю как друг. На свете столько красивых девушек, зачем усложнять себе жизнь? Понимаете?
Ярослав помолчал немного, потому что во рту у него вдруг вырос огромный плесневелый гриб и не давал дышать.
— Да, пан капитан.
— Это хорошо, — сказал Горник, явно почувствовав облегчение.
— Разрешите идти, пан капитан? — спросил Ярослав. Стены комнаты сжимались вокруг него, потолок давил сверху, а в воздухе не хватало кислорода. Он почувствовал во рту кислый привкус. Ярослав выбежал из офицерского корпуса, свернул за угол, и там, где никто не мог его увидеть, наклонился вперед и, уперев руки в колени, вдохнул поглубже холодный зимний воздух.
Он потрясенно уставился на грязный плац перед собой. Неужели Горник намекал, что ему придется выбирать между будущим в армии и Ганой? Он оперся о серую стену канцелярского корпуса и стоял так еще долго после того, как тошнота отступила.
В полдень Эльза накинула на плечи шерстяную шаль, заперла лавку и по солнышку, вселяющему надежду, что уже скоро придет весна, перебежала через площадь и свернула в узкую улочку к дому пани Карасковой. Она прошла мимо часовой мастерской и через витрину увидела Карела Карасека, склоненного над работой при свете настольной лампы. Эльза поднялась по лестнице, тихонько постучала в дверь и вошла на кухню.
Людмила сидела за обеденным столом, на коленях у нее лежало посудное полотенце, а перед ней — несколько картофелин. Под столом, вокруг стула и по всей кухне валялись кожура и укатившиеся наполовину очищенные клубни. Левой рукой она придерживала картофелину на разделочной доске, а правая рука, сжимавшая нож, непослушно летала по воздуху, будто ей не принадлежала. Только иногда удавалось отрезать кусок кожуры, скорее случайно, чем по воле хозяйки, чаще всего нож попадал мимо.
Эльза бережно схватила Людмилу за руку и выдернула нож у нее из пальцев. Даже странно, сколько пришлось для этого приложить усилий. Эльзу совсем не удивило, что Людмила не попросила о помощи сына. Карел и так вечно проводил время за работой в мастерской на первом этаже, а с тех пор, как мать заболела и каждый день приносил ей новые тяготы, поднимался наверх только в случае крайней необходимости. Он осторожно ступал, отводил взгляд и делал вид, что не замечает слабости матери.
Сама Людмила осознавала, что ее состояние день ото дня ухудшается, но боролась с болезнью тем, что ее игнорировала. Она не рассказывала никому, как мир шатается у нее под ногами, как правая сторона тела не слушается приказов мозга и живет собственной жизнью. Но страх перед будущим и беспомощность только росли и все чаще выплескивались наружу.
Людмила посмотрела на Эльзу. На глазах у нее выступили слезы, с губ срывались приглушенные всхлипы.
— Что же будет дальше, что дальше? — прошептала она.
Эльза пристроилась рядом и потянулась к ближайшей картофелине, чтобы ее дочистить.
— Вам нужно найти кого-нибудь помогать по хозяйству.
Людмила кивнула:
— Я тоже об этом думала. — Она говорила медленно, слова выходили откуда-то из горла.
— Поискать? Тут приехало несколько семей из Австрии, они успели убежать от Гитлера. Может, кому-то из них нужна работа.
Людмила покачала головой.
— Из-за того, что они евреи?
Людмила посмотрела на нее чуть ли не с укоризной.
— Ты же знаешь. — произнесла она медленно, — это меня никогда не беспокоило. Но вряд ли такие женщины пойдут в служанки. Наверняка у них хватает средств, раз они смогли убежать от Гитлера. Все равно, они тут ненадолго. Уедут как можно дальше, как твой брат с семьей. — Она помолчала. — Тебе тоже надо уезжать. Продай дом или хотя бы сдай в аренду, пока ситуация не улучшится, мы с Карелом за ним присмотрим. Возьми девочек и переезжайте к брату. Здесь вас ничего хорошего не ждет.
Она устало вздохнула и несколько раз открыла и закрыла рот, как будто ей не хватало воздуха.
Эльза бросила почищенную картошку в кастрюлю, встала и набрала в нее воды. Людмила произнесла вслух те опасения, которые уже несколько месяцев терзали ее саму.
— Ну, я поспрашиваю для вас про какую-нибудь помощницу, — сказала она, будто не слышала Людмилиных слов.
— Я буду тебе благодарна.
Людмила несколько раз сглотнула, левой рукой придержала непослушную правую, с трудом встала и нетвердыми шагами переместилась на диван.
— Обещай мне хотя бы, что подумаешь над тем, что я тебе сказала.
Эльза, стоя спиной к ней, лишь едва заметно кивнула. Пока руки резали овощи для супа, в голове проносились десятки противоречивых мыслей. Она чувствовала, что Людмила Караскова права, не зря она проводила вечера, слушая новости, но сдать дом и переехать в страну, язык и обычаи которой Эльза не знала, казалось ей слишком серьезным шагом в неизвестность. Надо это еще как следует обдумать и спланировать. Ведь Роза даже школу еще не закончила, а Гана в этом году доучится в педагогическом училище. Сначала нужно найти надежного арендатора, чтобы было на что жить. Где такого найти? И какую арендную плату ему назначить? Да разве можно бросить здесь родителей? А кто будет ухаживать за могилой Эрвина? А что, если Гитлер, и правда, придет и сюда, как грозится? Что тогда будет с ними со всеми?
Мысли обжигали ее, как брызги воды в кипящем масле. Удрученная Людмилиным плачевным состоянием и собственными тревогами за будущее, которые не давали ей глубоко вздохнуть, Эльза, выйдя от Карасеков, направилась не на площадь, а к реке. Лавку откроет попозже, придется сегодня покупателям подождать со своими салфетками, блокнотиками и карандашами. Ей нужно пройтись, убедиться, что река по-прежнему течет в своем русле, а на деревьях вдоль берега снова распускаются почки.
Она медленно спустилась к реке, оперлась о ствол многолетнего дерева, закрыла глаза и подставила лицо первым весенним лучам. Река успокаивающе гудела и приглушала городской шум. Больше всего Эльзе хотелось бы лечь на воду и нестись по течению куда-нибудь подальше от печали и забот. Прочь от ответственности и необходимости решать.
Она повернулась и осторожно, чтобы не поскользнуться, поднялась обратно на тропинку. В последний раз оглянулась на реку, единственной заботой которой было удержать воду в своих берегах, на деревья, которые высматривали весну гораздо терпеливее, чем она, и вдруг вдалеке на тропинке заметила две фигуры.
Она видела их только со спины, но сразу узнала Гану в девушке, которая нежно прижималась к руке молодого человека в форме. Да и как она могла не узнать ее красивые длинные волосы и приталенное пальто, которое они вместе выбирали? Но на всякий случай наклонилась вперед и внимательнее присмотрелась к удаляющейся парочке.
Ведь Гана должна быть еще в институте. Она уверяла, что в четверг у нее занятия до четырех… Значит, врала. Что еще дочь от нее скрывает?
Эльза побрела обратно к городу. Грусть и разочарование смешались со страхом и разлились перед ней трясиной бессилия. Но Эльза не могла себе позволить поддаться отчаянию и беспомощности. У нее две дочери, о которых она должна позаботиться. Ей придется выбирать им будущее, обеспечить счастливую жизнь, пусть даже против их воли.
Эльза повесила на дверь лавки табличку «Закрыто», что после смерти Эрвина позволила себе лишь однажды, когда так прихватило спину, что она не могла выпрямиться. Села на широкий подоконник у окна с видом на площадь и стала ждать возвращения Ганы.
Гана, запыхавшись, взбежала по лестнице. Она заметила объявление на двери магазина и сразу подумала, что с мамой или Розой что-то стряслось.
— Что случилось? — выпалила она с порога.
Эльза даже не обернулась и по-прежнему смотрела в окно, как будто ее занимали только снующие по площади люди.
— Я напишу дяде и попрошу его найти для нас в Англии жилье, — сказала она вместо ответа.
У Ганы пол ушел из-под ног. Она схватилась рукой за стол.
— Но почему?
— Почему? Ты еще спрашиваешь почему? — Эльза отвернулась от окна, и Гана заметила, что глаза у нее покраснели.
— Потому что я боюсь. Боюсь, что придет Гитлер и отберет у нас лавку, как случилось с дядей Рудольфом. Или нас, как и его, изобьют на улице только за то, что мы еврейки.
С каждом словом Эльза яснее понимала, что им правда нужно уезжать.
Гана, конечно, помнила дядин подбитый глаз, но отказывалась верить, что нечто подобное может произойти и в Мезиржичи.
— Ну, мы не знаем, как это все было… К тому же тут все-таки не Германия.
— Пока. Если Гитлер будет продолжать в том же духе, скоро станем частью Германии. — Эльза снова посмотрела на площадь. Солнце уже спряталось за тучи, и ощущение близкой весны улетучилось.
— Может, ты просто хочешь тут остаться из-за этого военного, с которым сегодня гуляла у реки?
Гана ничего не ответила, тогда Эльза продолжила:
— Ты еще слишком юна, чтобы заводить романы. Тебе нужно ходить в институт и помогать мне с Розой, а не шляться с парнем, которого ты явно стыдишься, раз ничего мне о нем не рассказываешь!
Эльза все больше распалялась, говорила громче и злее.
— И давно ты мне врешь?
— Мама…
Гана уже плакала, но Эльза не могла с со бой совладать. Весь страх, неуверенность, злость на мир, который ее предал и вынуждал принимать тяжелые решения, сквозили в ее голосе и обрушились на дочь.
— Ты лгунья, самая настоящая лгунья.
Она прошла мимо рыдающей Ганы и остановилась в дверях.
— Вы с Розой закончите учебный год, а я попробую сдать дом. Как только получим визы, сразу уедем. Это мое последнее слово, так и передай этому своему ухажеру. — Она сняла с вешалки ключ от лавки и вышла, хлопнув дверью.
Гана была послушной дочерью. Она охотно хлопотала по хозяйству и заботилась о своей младшей сестре Розе, потому что хотела облегчить матери жизнь. Поступила в педагогическое училище, хотя совершенно не мечтала стать учительницей и с трудом могла вообразить, как предстанет перед полным классом глазеющих на нее детей. После тренировок в «Соколе» и репетиций театрального кружка, где она выполняла ответственную роль суфлера, она мчалась сразу домой, чтобы приглядывать за Розой, хотя знала, что сестра вполне способна сама о себе позаботиться.
Она была послушной дочерью, но на этот раз решила ослушаться. Она не отступится от Ярослава и не уедет в Англию. Маме с Розой придется уезжать без нее.
В тот же вечер Эльза Гелерова села к обеденному столу, отвернула выглаженную скатерть и, старательно вырисовывая буквы на белой бумаге для писем, начала писать. Она передала брату приветы от знакомых, перечислила всех, кто умер и родился, рассказала, как идет торговля, и пожаловалась на дороговизну. И только исписав целый лист, когда осталось место на один последний абзац, изложила свою просьбу, которую так долго откладывала.
Похоже — писала она, — мне придется послушаться твоего совета и уехать из страны. Мы уже не чувствуем себя здесь в безопасности. Дорогой брат, ты поможешь нам найти жилье? Сердечные приветы жене и детям. Твоя сестра Эльза Гелерова.
Даже не перечитывая письмо, она быстро сложила его, сунула в конверт и заклеила.
Когда она аккуратно надписывала сложный иностранный адрес, ее снова охватила паника. Она даже название города, в котором живет брат, не может толком прочесть. Ведь она в этой Англии даже хлеба не сможет нормально купить! Как она будет зарабатывать на жизнь? С минуту Эльза смотрела на заклеенный конверт, но потом встала, решительным шагом подошла к висящему в коридоре на вешалке пальто и сунула конверт в карман. Неделю он пролежал там, пока она не собралась с духом купить марку, и еще два дня — пока она все же не бросила письмо в почтовый ящик. После этого она начала делать первые шаги, чтобы получить паспорта и визы.
Гана действовала более решительно. На первой же встрече с Ярославом она описала ему всю серьезность ситуации.
— Мама хочет нас увезти, — пожаловалась она, подозрительно оглядываясь по сторонам и прикидывая, кто мог их увидеть на последней прогулке у реки и наябедничать матери. Она была абсолютно уверена, что Ярослав найдет выход из этой запутанной ситуации. Придет к ее матери и объявит ей, что любит Гану и никуда ее не отпустит. Он сам о ней позаботится и не даст никому в обиду.
Но Ярослава эта внезапная огласка совершенно выбила из колеи. Разумеется, он понимал, что они с Ганой не смогут прятаться вечно. Но все еще надеялся, что ЧТО-ТО произойдет, ЧТО-ТО изменится, и Ганину мать больше не будет беспокоить, что дочь слишком юна для романов, а капитану Горнику и начальству в армии станет наплевать, что его невеста — еврейка.
Да, его невеста. Так он всегда в мыслях называл Гану. Но сейчас вдруг эта уверенность куда-то пропала. Жизнь теперь показалась ему слишком сложной — как математическая задача, у которой нет правильного решения. Что он ни сделает, все будет ошибкой. Но ошибки тоже бывают разными. Какая из возможных ошибок наименее серьезная?
Он понял, что Гана вопросительно смотрит на него и ждет ответа. Он даже прослушал, что именно она спросила.
— Что-что?
Она посмотрела настороженно.
— Что мы будем делать? — повторила она свой вопрос.
Что мы будем делать? Если бы он знал! Не ждет же она, что он решит за нее? Неужели непонятно, что это конец? Он же ей объяснял, что может жениться только с позволения начальства и на девушке с соответствующим приданым. Теперь мать не даст Гане приданого. Нет приданого, нет и свадьбы. Неужели она правду хочет, чтобы он произнес это вслух?
— Что-нибудь придумаем, — сказал он. Время, повторял он про себя. Мне нужно время, чтобы подумать. Наверняка я найду решение.
На самом деле, он уже знал решение, но не хотел себе в этом признаваться. В мирное время он охотно женился бы на Гане и даже готов был бы побороться за их счастье, но времена настали не те.
Для Ганы тоже безопаснее будет уехать, думал он. А если начнется война? Что она тогда тут будет делать совсем одна, если семья переедет за границу, а ему придется воевать. А ему придется, он же военный… Правда, если он женится на Гане, то прощай военная карьера… Ужас. Они встречаются чуть больше полугода, и, к счастью, между ними еще не случилось ничего такого, что бы его к ней накрепко привязало. Несколько поцелуев, ничего серьезного. Гана наверняка поймет, что он не может отказаться от будущего ради короткого романчика.
— Что мы придумаем? — спросила она. Он понимал, что ей нужен более конкретный ответ. Но сказать ей в глаза правду было слишком тяжело.
Что возможно так даже лучше для них обоих.
Гана уедет куда-нибудь, где никого не будет беспокоить, что она еврейка, а он со временем женится на какой-нибудь девушке, происхождение которой не будет вредить его карьере военного.
— Через несколько месяцев я закончу училище, — сказала Гана, и Ярослав испугался, что это намек. Неужели она всерьез ждет, что он сейчас сделает ей предложение? Но Гана, к счастью, продолжала. — Мама сказала, что подождет, пока я закончу учебу. А тем временем будет искать арендатора для нашего дома, чтобы на каникулах уехать к дяде в Англию.
Ярослав вздохнул с облегчением. До лета он порвет с Ганой. Постепенно и безболезненно. У него будет оставаться на нее все меньше времени, и в конце концов их роман сам собой сойдет на нет.
— Вот видишь, — сказал он, взял ее лицо в ладони и заглянул в темные глаза, которые еще совсем недавно казались ему неотразимыми. Сейчас их пристальный взгляд его раздражал. Он поцеловал ее в лоб. — Зря ты беспокоишься. Мало ли что еще может случиться до тех пор. Например, твоя мама передумает.
Не такого ответа ожидала Гана, но и это ее успокоило. Ярослав прав. Наверное, она зря так разволновалась. До каникул еще далеко.
И Гана с воодушевлением взялась за учебу, твердо решив закончить училище на отлично, чтобы убедить маму и саму себя, что мечтает стать учительницей и учить детей чешской истории и языку, прививать им любовь к чешской литературе, что можно делать, само собой, только тут. Наверняка мама сама тогда признает, что не стоит перечеркивать такие усилия и мечты из-за каких-то туманных тревог и лишних переездов.
Но мало-помалу и в Ганину душу стала закрадываться мысль, что мамины страхи не так уж и преувеличены, как ей хотелось бы. Не только Эльза Гелерова пыталась найти возможность эмигрировать. Гана не могла не заметить, что для еврейских беженцев Чехословакия была только перевалочным пунктом, как и в первую волну эмиграции из нацистской Германии. Она видела, как беженцы нервничают и стремятся поскорее уехать как можно дальше, чувствовала их страх и желание оказаться со своими преследователями по разные стороны океана или хотя бы моря.
Выдача виз затягивалась, ходили слухи о введении квот на прием беженцев в заморских странах, а Эльза Гелерова все еще ждала письма от брата и размышляла, стоит ли начать искать арендатора для дома уже сейчас или подождать, пока и если будет рассмотрено ее ходатайство о паспортах и визах.
В июне письмо от дяди Рудольфа наконец дошло. К тому времени Гана уже стала успешной выпускницей педагогического училища и пережила еще один неприятный разговор — точнее даже ссору — с матерью.
— Ну теперь, раз экзамены позади, можешь наконец заняться английским, — сказала Эльза. Гана принесла домой аттестат с отличием и заслуженно им гордилась, а значит, ожидала хоть словечко похвалы. Но ее мать привыкла к хорошим оценкам, к тому же ее волновали более важные дела, так что она только пробежала глазами аттестат и вместо того, чтобы похвалить, выдала очередное распоряжение. Наверняка это Гане показалось несправедливым и суровым.
— Но мама, зачем мне английский? Ты же сама настаивала, чтобы я пошла в педагогическое училище. И всегда говорила, что учительница — для меня самая подходящая профессия, а теперь хочешь увезти меня отсюда. Тебе так не нравится Ярослав?
— Да нет мне дела до этого твоего Ярослава, хотя не особо он мне по вкусу, и я совсем не уверена, что он тебе подходит, — ответила Эльза пока еще миролюбивым тоном. Аттестат у Ганы был блестящим, не поспоришь, и в обычной жизни она бы очень радовалась. — Но мне не нравится этот неугомонный Гитлер, который сидит в своем Берлине и совсем распоясался.
— Ты хочешь сказать, что я зря промучилась четыре года?
— Образование никогда не бывает зря.
— В Англии я не смогу быть учительницей, я училась в чешском училище.
— Английский ты быстро выучишь. Можешь начинать прямо сейчас.
— Я ни в какую Англию не поеду.
— Поедешь, — Эльза повысила голос. — Что ты тут без нас будешь делать?
— Выйду замуж.
— Твой солдатик тебе уже сделал предложение? — Она помолчала. — Не сделал и не сделает. Он ищет невесту с приданым, а у тебя, девочка, его не будет!
Гана повернулась спиной и униженно выбежала с кухни. Самое ужасное, что мама права, Ярослав пока что ни словом не обмолвился о браке. Они встречались все реже, потому что он был вечно занят в казарме и часто ездил на учения. Он тоже постоянно твердил, что ситуация в стране ужасная, и Гане порой казалось, будто он пытается ей внушить, что эмиграция в Англию — лучший выход из положения. Как-то она даже спросила напрямую, хочет ли он, чтобы она уехала, но Ярослав ушел от ответа и только повторил, что желает для нее самого лучшего, совсем как мать.
А Гана знала, что для нее самое лучшее. Лучше всего остаться с Ярославом и верить, что они будут счастливы вместе.
Тонкий белый конверт от Рудольфа из Англии с одной-единственной экзотической маркой и множеством квадратных и круглых печатей пришел весь помятый и с загнутым уголком, словно ему пришлось с боем добиваться своего права быть доставленным адресату. Эльза нетерпеливо надорвала конверт с короткой стороны, вытащила сложенный лист бумаги и начала читать.
Тон письма Эльзу напугал.
«Наконец-то ты решилась, — писал он. — Быстрее продавай дом, деньги тебе понадобятся. Надеюсь, еще не поздно. В Британию от Гитлера бежит много людей, и местные начинают волноваться. Они требуют ограничить поток беженцев, так что поторапливайся и бери с собой родителей. Их нельзя там оставлять совсем одних, ведь им скоро понадобится наша помощь… Пока что беженцев принимают и другие страны: США, Канада, вроде бы Доминиканская Республика, может быть, лучше всего просить убежища в Палестине… я тоже об этом думаю».
Эльза была совсем сбита с толку. Брат торопит ее и одновременно советует продать дом. А это не так быстро. Изначально они обсуждали, что дом она сдаст с тем, чтобы арендаторы отправляли ей деньги в их временное пристанище, а когда все вернется на круги своя — должно же это когда-нибудь произойти, — им будет куда вернуться. Брат зовет ее ехать в Англию, но сам же рассказывает, что там беженцам не очень-то рады. Зачем он упоминает другие страны? Как вариант на будущее, или намекает на то, чтобы она попробовала достать визы сразу туда? Он пишет, чтобы она привозила родителей и тут же напоминает, что они стареют… будто не знает, что они ни за что не покинут Нови-Йичин. Похоже, он очень за них за всех беспокоится.
Эльза снова пробежала глазами письмо, но ничего нового в нем не нашла. И только неровные и непослушные буквы, явно написанные в спешке, не такие, как в других письмах Рудольфа, свидетельствовали о его волнении.
На следующий же день Эльза оставила Гану присматривать за лавкой, а сама отправилась в Нови-Йичин передать родителям просьбу брата. Как она и ожидала, они и слышать не хотели об эмиграции.
— Но вы поезжайте к Рудольфу, как только будет возможность, — сказал отец, и мать согласно кивала. — И не мешкайте. Можно сделать доверенность на продажу дома, чтобы вы могли уехать сразу, как получите документы. А деньги я потом тебе вышлю вслед.
Эльза не рассчитывала на то, что родители будут готовы покинуть страну, в которой родились и прожили всю жизнь, но то, что они вместо того, чтобы отговаривать ее уезжать, наоборот, советуют поспешить, поразило ее.
— Нет, в этом нет необходимости, — сказала она. — Бог весть, сколько мы будем ждать виз, а я еще не нашла ни одного покупателя. Думаю, что раньше осени мы точно не уедем.
— Подумай об этом, — настаивал отец. — Если тебе нужны деньги на дорогу, мы тебе дадим.
Уходя, она заметила нарисованную мелом свастику на стене дома напротив, и все поняла. Она взглянула на отца, который провожал ее до выхода. Он кивнул.
— Такое безобразие по всему городу. Ты же знаешь, тут много немцев, они все теперь как с ума посходили и хотят в рейх. Вчера вечером они ходили по улицам, кричали и пели. Это было ужасно. — Он сглотнул. — Мама плакала.
Последние слова напугали Эльзу сильнее всего. Она не раз видела, как мать сетует, возводит руки к небу и произносит молитвы. Слышала, как она стенает и театрально рвет на себе волосы и одежду. Но никогда не видела, чтобы она просто плакала.
Эльза вдруг увидела отца другими глазами. В годы ее детства они были не очень близки. Между ними стояла хоть и невидимая, но непреодолимая стена, выстроенная на обычаях и традиционном воспитании. Она делала невозможным непринужденный разговор между ними, а уж тем более ласку или объятия. Отец был отцом, кормильцем семьи, человеком, который обеспечивал свою жену и детей. Мужчина, благодаря которому его жена могла радоваться жизни, стенать и сетовать на горести, которые являются неотъемлемой ее частью. Но до сих пор ему не приходилось смотреть на слезы бессилия и страха, которые он не в силах высушить.
Бруно Вайс каждое утро уходил на службу, а вечером возвращался, садился во главе стола за кошерный ужин, который готовила жена Грета, а потом погружался в чтение своих книг. С детьми он разговаривал редко, и то только делая замечание или напоминая о невыполненной обязанности. Он читал молитвы своих предков и соблюдал старые обычаи, потому что так делали его родители, соседи и друзья. Он с младенчества носил кипу, а другую жизнь не мог и не хотел даже представить.
Он был частью Эльзиной жизни и все детство был для нее человеком, благодаря которому она чувствовала себя в безопасности.
Только после собственной свадьбы, когда они с мужем отвернулись от веры, она поняла, что отец ее любит. В отличие от матери, он не сказал ни слова упрека, не бросал никаких страшных угроз и своим молчанием дал понять, что, хоть и остается при своем мнении, признает ее право на свободный выбор. Отец не изводил Эльзу укора ми, и это лучше доказывало отцовскую любовь, чем он мог выразить словами.
Теперь он стоял рядом и выглядел потерянным. Он больше не понимал мир, в котором прожил семьдесят лет, не узнавал город, по улицам которого ходил каждый день, боялся соседей, которые отводили взгляд при встрече или — еще того хуже, — не здороваясь и не улыбаясь, нагло таращились на него, как на бродячего пса.
— Может, вам все-таки лучше уехать с нами? — сказала Эльза.
Отец покачал головой.
— Не беспокойся. Что нам, старикам, сделают? Мы уж как-нибудь тут доживем. Но для твоих детей здесь нет никакого будущего. — Он протянул ей сумку. — Ты не забыла ватрушки, которые тебе мама собрала с собой?
На повороте Эльза обернулась и оглядела улицу, на которой когда-то играла. И хотя стояло лето, но при виде исписанных стен холодок пробежал у нее по спине.
Летом тридцать восьмого года Эльза Гелерова навещала Карасеков очень часто. Хоть она и уверяла, что ходит поболтать с пани Людмилой и посоветоваться, но на самом деле за разговорами без устали подметала и убирала, потому что пани Людмила уже не могла без посторонней помощи даже встать с кресла.
Раз в неделю приходила домработница, а грязное белье забирала пани Зиткова, которая за небольшую плату стирала для хозяек побогаче, чтобы им не приходилось губить свои нежные руки в корыте. Обратно она приносила благоухающие, выглаженные и аккуратно сложенные стопки, и пани Людмила каждый раз, расплачиваясь с утомившейся за день прачкой, с завистью думала, как бы ей хотелось сейчас самой сгорбиться над стиральной доской. Она тихонько вздыхала, благодарила и хвалила работу пани Зитковой, хотя и считала, что не стоит так сильно крахмалить простыни, а то они царапают кожу.
Болезнь прогрессировала, и Людмиле все тяжелее было утром и вечером спускаться и подниматься по крутой лестнице, так что она навсегда обосновалась на кухне. Она уже еле волочила ноги и большую часть времени проводила в кресле у окна с видом на узкую улочку, слушала гул реки и шелест листьев в кронах деревьев, а спать ложилась на кухонную тахту. Карел принес ей удобное кресло из гостиной, которая использовалась только изредка для приема гостей. Из экономии там никогда не топили, так что в зимние месяцы она толком не прогревалась. Поэтому гости, как правило, надолго не задерживалась, но все равно уходили закоченевшие.
Летом тридцать восьмого года Эльза стала брать с собой к Карасекам и Гану, а к концу лета часто посылала ее одну помогать пани Людмиле.
Гана не любила туда ходить. Помогать больной пани Людмиле по хозяйству ей было несложно: какая разница — раскладывать товар в писчебумажной лавке или мести пол на кухне у Карасеков. Пусть она уже выучилась на учительницу, но заявку на работу в школе не подавала. Мама Эльза этого не требовала, учитывая эмиграцию в Англию, а Гана и не перечила, поскольку из-за Ярослава не хотела связывать себя обязательствами.
С Ярославом они встречались все реже, и держался он все более отстраненно. Гана приписывала его дурное расположение тревогам и беспокойствам. Ведь ему приходилось нелегко, и говорил он только о том, что его, наверное, скоро переведут. Он пока сам не знал куда, поэтому Гана не хотела привязываться к работе, чтобы поехать с ним.
Она, конечно, огорчилась, когда он заявил, что какое-то время не сможет с ней видеться и, учитывая напряженную ситуацию в стране и угрозу военных действий, вероятно не сможет оповестить ее о месте своего пребывания. Но решила, что как будущая жена военного должна привыкать к таким невзгодам.
И все-таки собралась с духом и на последнем свидании спросила в лоб:
— Ты вообще хочешь на мне жениться, или я в тебе ошиблась? Мама говорит, что тебе главное мое приданое. Скажи правду. Если не хочешь, я уеду с нашими в Англию и оставлю тебя в покое.
— Конечно, я хочу на тебе жениться, — выпалил Ярослав. Разве мог он ответить «нет», даже если хотел? Ведь она его прямо в глаза обвинила во лжи. Упрекнула, что он водит ее за нос. Какая ерунда. Он всегда считал себя честным человеком и хотел, чтобы окружающие тоже так думали. Как она осмеливается в нем сомневаться? Его трясло от гнева, но он подавил свои чувства.
— Просто сейчас неподходящий момент, чтобы говорить о свадьбе. Разве ты не видишь, какие тяжелые времена настали? Нельзя думать только о себе. Но тебе нечего беспокоиться, я о тебе позабочусь, обещаю.
Поэтому Гана даже не подозревала, что в тот же вечер, возвращаясь на поезде в казарму в Границе, он решил, что лучше всего никогда больше с Ганой не видеться.
Во время визитов к Карасекам — если вообще можно часы, проведенные за уборкой и готовкой, называть визитами — Гану пугали две вещи: Людмилина болезнь и враждебные взгляды Карела.
Гана была молодой и здоровой, и вид дряхлеющей Людмилы производил на нее удручающее впечатление: ею овладевал не страх за больную женщину, а ужас от неумолимости времени и опасения за собственное будущее. Людмила Караскова была для нее неприятным примером того, что может случиться с людьми. Напоминанием, что в жизни существуют такие вещи, как старость, болезнь, отчаяние и бессилие. Речь Людмилы становилась все менее внятной, язык переставал ее слушаться, и порой случалось, что слова так не и не слетали с губ, а застревали где-то в горле. В результате получался странный звук — не то всхлип, не то лай, — и Гана не знала, как на него реагировать.
Сделать вид, что она понимает, или переспросить и снова мучиться, ожидая, когда у дрожащей старухи получится сказать, чего она от нее хочет? В такие минуты Гана злилась на больную за то, что та ставит ее в такое неловкое положение.
Карел Карасек лучше понимал мать, но только он-то проводил большую часть времени в мастерской. К счастью. Гана терпеть не могла его манеру говорить с ней. Этот тихоня цедил слова еще неохотнее, чем его мать, и смотрел на Гану, будто на какую-то проныру, блохастую бездомную кошку, которая пытается втереться к ним в доверие.
Гана даже не подозревала, насколько близка к истине. Если бы она только услышала, какие вечерние разговоры Карел Карасек ведет порой с матерью, она бы больше никогда не переступила порог этого дома.
— Мама, не зови ты все время эту Гелерку с дочерью, — не выдерживал время от времени Карел. — Я знаю, что тебе нужна помощь, но ведь мы можем себе позволить кого-нибудь нанять.
— Я их лю-блю. Эльза моя под-ру-га.
Карел садился возле матери и брал ее за руку.
— Знаю. Но у них такие странные глаза. У старой Гелеровой такой вид, будто она обо мне что-то знает, а молодая вообще постоянно отводит взгляд.
— Она не ста-рая. — Людмила с трудом подняла руку и погладила сына по голове. Порой он ведет себя, как маленький ребенок, подумала она. Наверное, не стоило Эльзе жаловаться, что Карел не спешит с женитьбой. Бог весть, что она о нем теперь думает. — Мне нуж-на ком-па-ния.
— Вот именно. Если мы найдем помощницу по хозяйству, она будет приходить каждый день, и ты не будешь сидеть одна.
— Нет, я не хо-чу ни-ко-го чуж-ого.
Пока не хочу, подумала она.
Долго ли ты еще протянешь без посторонней помощи, подумал и сын. Но он понимал, что не стоит зря мучить мать такими вопросами. Оба чувствовали, что однажды — хотят они того или нет — такой момент настанет.
— Все равно они скоро уе-дут в Англию, — добавила Людмила, помолчав немного.
Скорей бы уж, подумал Карел, со вздохом встал и тихим шагом спустился к своим часам в безопасную мастерскую.
Толпа расступилась, пропуская мужчин в белых халатах с носилками, и снова сомкнулась за ними. Люди, стоящие сзади, вставали на цыпочки, чтобы лучше видеть из-за зонтиков, и передавали свои наблюдения и предположения окружающим.
— Он уже не жилец.
— Опоздали.
— Вы видели, как он упал?
— Схватился за сердце — и всё, конец.
— Как это может быть? Я его знала. Очень хороший человек был. Не заслужил такой смерти.
Последнее замечание показалось Иване Зитковой особенно глупым и нелепым. Да, пан учитель Эрбан был хорошим человеком. Он вел у них в школе чешский и историю и, насколько она помнила, никогда не повышал на детей голос, даже когда они читали под партой или шептались с соседом, потому что объяснения учителя и его монотонный гнусавый голос наводили на них скуку. Но с каких это пор имеет значение, хороший человек или плохой? Неужели кто-то правда считает, что жизнь справедлива?
Она повернулась спиной и поспешила обратно в «Деликатесы», чтобы отдать хозяйке пани Пашковой посылку, за которой ее послали, и доделать очередной поднос бутербродов. Начальница многозначительно посмотрела на часы. Будто сама не знает, что путь на почту и обратно занимает никак не меньше сорока минут, даже если перед окошком нет очереди и не случается никаких чрезвычайных происшествий, например, когда человек, идущий вам навстречу, вдруг роняет зонт, делает шаг в сторону и падает на землю, как подкошенный. Парень в синем пиджаке сразу бросился по лужам в ближайшую лавку, чтобы вызвать «скорую», но Ивана с первого взгляда поняла, что доктор пану учителю уже не понадобится. Глаза у него закатились, челюсть отвисла, а голова запрокинулась под неестественным углом, прямо как у ее младшего братика, который шесть лет назад умер от дифтерита. Нет, жизнь несправедлива.
Если бы жизнь воздавала по заслугам, Ивана не стояла бы целыми днями на кухне, готовя бутерброды с ветчиной, украшенные яйцом и ломтиком огурца, для дамочек, которые могут себе позволить ими полакомиться только потому, что удачно родились.
Кто там наверху решает, родится ли человек в достатке или в бедности? Кто решил, что Ивана будет делать бутерброды, которые ее родители в жизни не попробуют, потому что у них нет денег на то, чтобы сидеть за круглым столиком, потягивая фруктовый лимонад или вино с минералкой, держать изящную чашечку с кофе, благородно оттопырив мизинчик, и выбирать себе лакомства из богатого ассортимента лавки деликатесов, где работает их дочь?
Говорят, она должна радоваться, что получила такое хорошее место! Неужели кто-то правда считает счастьем возможность обслуживать посетительниц, которые ставят себя выше других только потому, что кошелек у них туже набит? Естественно, готовить бутерброды и разносить кофе куда приятнее, чем стирать белье чужих людей, как бедная мама, но Ивана была бы счастлива, если бы смогла учиться дальше, а не торчать тут. А потом она бы устроилась туда, где не болят ноги от стояния с утра до вечера, а уголки губ — от вымученных улыбок, которые посетители и посетительницы получают бесплатно к пирожным и закускам.
Справедливость! Справедливо бы было, если бы на ее месте оказалась Гана Гелерова.
Она-то не хотела учиться и всегда говорила, что в школе ей скучно, но ее матушка пожелала, чтобы удочери было образование. Еще бы. У нее-то ума побольше, чем у обеих ее дочерей, вместе взятых.
Ах, что бы Ивана только не отдала за возможность учиться в гимназии или хотя бы в училище… А у Ганы хватает наглости еще жаловаться. Она иногда заходила к Иване в «Деликатесы», заказывала кольцо с кремом — ее любимое пирожное — и ждала, пока Ивана приберет на кухне и до блеска выскребет столики. Хозяйка улыбалась Гане улыбкой, припасенной для лучших клиенток, и просила передать привет матери, а Иване, когда она уходила, шептала на ушко, что завтра утром ей надо прийти пораньше, чтобы успеть еще вымыть пол перед открытием.
Потом Ивана с Ганой шли по улицам города домой, как когда-то, когда они еще были лучшими подружками. Теперь они уже не были подружками, только Гана этого не заметила. Их дружба дала серьезную трещину, когда Иване пришлось бросить школу, а совсем закончилась, когда Ярослав позвал Гану на первое свидание.
Ивана могла поклясться, что именно на ее улыбку клюнул Ярослав. Именно ее фигура его околдовала, а открытость придала ему смелости, чтобы с ними познакомиться. Молодой человек в униформе поначалу делил свое внимание поровну между обеими девушками, улыбался одинаково лучезарно Гане и Иване и любезные комплименты расточал им обеим, но через несколько недель Ивана заметила, что он чаще обращается к Гане, чаще берет ее под руку и провожает до самых дверей дома. И ей все стало ясно.
Виноват во всем был этот самый дом на площади. Дом с квартирой на втором этаже, писчебумажной лавкой на первом и табачным киоском в аренду. Гана урвала свое счастье не обаянием, а имуществом. При этой мысли Ивана с горечью поджала губы, и во рту у нее скопилось столько желчи, что было трудно глотать. Так бы и стиснула тонкую Ганину шею и держала бы, пока… Нет, это уж слишком. Но если бы Гана исчезла с лица земли, Ивана бы точно скучать не стала.
Ивана подняла поднос и понесла его из кухни в зал. Выглянула в окно. Дождь, который уже несколько дней не унимался, а в полдень сменился все-таки на морось, теперь снова усилился. Толпа зевак разошлась, и улица была почти пустынна.
Странный день. Пасмурное небо обруши валось на город и приближалось, будто войска неприятеля в ожидании приказа к атаке. Обычно в субботу после обеда у них бывало людно, но сегодня был занят только один столик. Хозяйка хмурилась на Ивану, словно это она виновата, что людям не хочется идти в «Деликатесы» под дождем. Она повернула ручку приемника, но, когда вместо музыки стали передавать новости, с досадой снова выключила радио.
Да и кому хочется слушать о бесконечных уступках, которыми чехословацкое правительство пытается успокоить разбушевавшиеся Судеты?
Хозяйка заперла кассу и проронила, обращаясь к Иване:
— Я скоро вернусь. Справитесь тут без меня?
Известное дело, подумала Ивана. Знаешь, что сегодня будет мало посетителей, и идешь спокойно пропустить рюмочку. Что ж, пани хозяйка может себе это позволить.
— Да, пани. — Ивана приподняла уголки губ. — Не беспокойтесь.
Она взяла чистое полотенце и пошла натирать до блеска столики. Как-то же нужно скоротать эти три часа до закрытия.
Колокольчик над дверью навязчиво зазвонил. Ивана обернулась, но, завидев фигуру в униформе, вздрогнула, повернулась спиной и снова склонилась к столу, чтобы оттереть несуществующее пятно. Ей нужно было выиграть время, чтобы прийти в себя и успокоить дыхание.
Деликатесная лавка была тем местом, где дамы встречались, чтобы полакомиться чем-нибудь вкусненьким, и куда мамаши заводили своих отпрысков с прогулки, чтобы на время заткнуть им рот мороженым или куском торта. Мужчины сюда ходили гораздо реже и обычно в качестве сопровождения — молочным коктейлям и кофе со взбитыми сливками они предпочитали кружку пива в одной из многочисленных городских пивных. Ивана поздоровалась и изобразила на лице любезную профессиональную улыбку — она особенно постаралась, чтобы Ярослав случаем не подумал, что его присутствие выводит ее из равновесия.
— Зашли к нам спрятаться от дождя?
— Гадайте еще.
Ей показалось, или Ярослав с ней заигрывает?
— У вас тут свидание с Ганочкой?
Ярослав замялся, как будто упоминание о Гане было ему неприятно. Ну-ка, ну-ка, что же это такое творится? Неужто в раю сложности? Гана ни о чем таком не говорила, хотя они болтали всего два дня назад. Наоборот, Гана уверяла, что, хоть мама и заставляет ее уехать с семьей в Англию, она никуда не поедет, потому что хочет остаться с Ярославом. Правда, еще заметила, что в последнее время они не часто видятся с Ярославом, потому что он со своей частью где-то на учениях и точно не вернется раньше, чем через месяц. Интересно…
— А Гелеровы еще не уехали в Англию? Когда мы с Ганой виделись в последний раз — встретились случайно летом, — она сказала, что они собираются уезжать в конце каникул.
Все это странно. Очень странно. Ивана вернулась к прилавку, облокотилась на него и наклонилась вперед.
— Должна была уехать, но сестре еще не выдали паспорт. Гана не хотела ехать одна.
Так Гана сказала матери, когда та ее уговаривала поехать вперед без них. На самом же деле она вообще не собиралась уезжать. Но хотела признаться матери в этом только в назначенный день отъезда. И в тот же день переехать к Ярославу. Неужели она забыла ему об этом рассказать? Или кто-то из них врет?
— Я приехал домой проведать, не затопило ли родителей, — Ярослав быстро сменил тему. — После таких дождей река местами вышла из берегов, а они живут совсем близко.
— Правда? — Ивана приподняла брови, изображая удивление. В действительности она прекрасно знала, где живет Ярослав, и когда-то нарочно прогуливалась в том районе со своей бывшей подружкой Ганой в надежде, что они с ним случайно встретятся. Однажды они и правда встретились, и Ярослав потом в сумерках прохаживался с Ганой по тропинке вдоль реки.
— Надеюсь, что все в порядке, — добавила она вежливо.
— Да, на этот раз нам повезло, — улыбнулся Ярослав. — Мне нужно сегодня же вернуться в казарму, но я вспомнил, что давно не видел свою красивую подружку, и не удержался, чтобы не зайти к вам по дороге на вокзал.
Ивана заподозрила, что скорее всего Ярослав хотел разведать, в городе ли еще Гелеро-вы, но все равно покраснела.
— Закажете что-нибудь? — поспешно спросила она.
Ярослав заказал бутерброд, облокотил ся на прилавок и стал рассказывать Иване о разлившейся реке, которая, к счастью, в этот раз достигла только нижней ступеньки крыльца. А вот как-то раз вода залила всю кухню, и им пришлось выносить ее ведрами, но на него ведра не хватило, и он стал вычерпывать фарфоровой чашкой, а мама вместо того, чтобы похвалить, отобрала ее, да еще влепила подзатыльник, потому что это был фарфоровый сервиз из бабушкиного наследства, но он-то ничего в этом не смыслил, ему тогда было всего три. Ивана смеялась и совсем забыла, что Ярослав — кавалер ее когда-то лучшей, а теперь уже бывшей подружки Ганы, а может, и не забыла, но ей было абсолютно плевать, потому что Ярослав ей нравился и она обещала ему, что, когда он в следующий раз приедет в Мезиржичи, она будет гулять с ним вдоль реки и смеяться над его историями.
А Ярослав слушал Иванин смех, куда более радостный и беззаботный, чем Ганин даже во времена, когда она еще смеялась, и думал, что Гана сама виновата, раз он теперь стоит тут у стойки с Иваной, потому что она вообще перестала улыбаться, а только донимает его своими заботами, как будто ему своих не хватает, и хочет, чтобы он разобрался за нее со всеми ее трудностями. Как можно быть такой эгоистичной?
Из «Деликатесов» на вокзал он пробирался на всякий случай переулками и поклялся, что снова приедет в Мезиржичи, только когда Гана покинет город.
В тот сентябрь Гана так никуда и не уехала, и позже тоже. В те времена, когда у нее еще были на это силы, Гана потом часто размышляла, как бы сложилась ее жизнь, а также жизни сестры Розы и мамы Эльзы, если бы они тогда продали дом, собрали чемоданы и сели на поезд. Если бы она не познакомилась с Ярославом, не возомнила, что любит его, и сделала бы то, что должна была.
Когда четыре года спустя Эльза Гелерова стояла, пошатываясь, со своими родителями над вырытым рвом, который был уже почти полон телами тех, кто стоял на этом месте перед ними, она зажмурилась и подумала, что это испытание уготовано ей судьбой. Но на излете лета тридцать восьмого именно Гана вмешалась в судьбу и решила, что сделает все возможное, чтобы как можно дольше откладывать отъезд в Англию. Гана не выполнила просьбу матери.
Все паспорта и визы были уже готовы, кроме Розиного. Выдача ее документов затянулась, поскольку она была несовершеннолетней, а подавая на визу, не приложила согласие обоих родителей.
— Да ведь ее отец умер, — ворчала Эльза, вытаскивая из ящика жестяную коробку из-под конфет, в которую складывала важные бумаги. Там, среди документов на недвижимость, свидетельством о предпринимательской деятельности и метриками лежало и свидетельство о смерти ее супруга Эрвина.
— Весь город знает, что я вдова, но пану чиновнику на все нужна бумажка, — продолжала она ворчать, засовывая свидетельство в конверт. — Когда пойдешь к пани Людмиле, занеси это письмо на почту, — крикнула она Гане. — Из-за одной бумажки я никуда не помчусь. У меня нет на это времени, должны прийти люди посмотреть дом.
Как только распространились слухи о том, что дом на площади выставлен на продажу, объявилось несколько претендентов. Да и кого бы не заинтересовал ухоженный дом с лавкой и табачным киоском на первом этаже и роскошной квартирой на втором? Но беда в том, что все понимали, почему вдова Гелерова продает дом, знали, что она спешит с продажей, и сумма, которую они предлагали, была гораздо ниже рыночной стоимости. Да, Эльза была в отчаянии. Она была напугана, как и тысячи других людей, которые понимали, что Европа — а особенно маленькая Чехословакия — небезопасное место для жизни. Но ее отчаяние пока не достигло такого градуса, чтобы дать себя обобрать людям, которые пытаются воспользоваться ее тяжелой ситуацией, и все еще ждала, что в конце концов появится кто-то с приличным предложением. Может, как раз пан Дрозд с супругой, с которыми она договорилась сегодня на начало третьего?
Гана взяла конверт и сунула в карман легкого жакета.
— Нет, туда не клади. Положи лучше в сумочку. Еще потеряешь, и мы никуда не поедем.
Если бы Эльза Гелерова не произнесла этих слов, Гане никогда бы и в голову не пришло сделать то, что она сделала. Она наверняка пошла бы на почту, купила бы марку и отправила письмо. Через несколько дней Роза получила бы документы, а так как Дрозды действительно оказались порядочными людьми, которые, поторговавшись немного, согласились на Эльзину цену, Гелеровы бы еще в сентябре уехали в Англию.
Гана направилась к почте, но, уже сбегая по лестнице дома, твердо знала, что не отправит это письмо. Она даже не взяла его с собой, а сунула между страниц «Войны и мира». Там оно будет в безопасности. Эльза никогда не притрагивалась к таким толстым книгам, а Роза читала и перечитывала только «Габру и Малинку».
Пусть она не видела Ярослава уже целых три недели — ведь он где-то на учениях, — но на последней их встрече он сказал без обиняков, что намерения у него серьезные, и он о ней позаботится. До этих его слов она уже засомневалась было из-за маминых нелестных замечаний в адрес Ярослава и задумывалась об отъезде, но теперь-то она убедилась, что должна остаться. Поскольку ее будущее здесь, с Ярославом.
Это письмо с последней бумажкой, необходимой для выдачи документов сестры, она пошлет попозже. Не сейчас.
Впервые за долгое время она чувствовала себя почти счастливой. Она выиграла время, которое ей так было нужно.
В сентябре Гана была в отчаянии из-за молчания Ярослава и напугана прогнозом, что Чехословакия станет следующей после Австрии мишенью Гитлера. Несколько раз она чуть не поддалась искушению сбегать на почту и отослать все-таки письмо со свидетельством для Розы.
В Судетах начались волнения, генлейновцы[7] громили чешские, а главное еврейские магазины, и Гана просыпалась ночью от кошмаров. Радио и газеты приносили новости о перестрелках и даже убитых. Приводило в ужас, что каждое разжигающее ненависть выступление Гитлера по немецкому радио вызывало такие страсти.
Потом вмешалась армия и погромы прекратились. Гана вздохнула с облегчением, но не могла отделаться от страха за Ярослава. Он наверняка где-то там, в Судетах. Иначе почему он так долго не пишет? По-прежнему от него не было никаких вестей. Она дважды попробовала ему написать на адрес казармы, но ответа не получила. Да и не рассчитывала. Ведь он еще в начале лета на их редких коротких встречах велел, чтобы она ему не писала, что это бесполезно, все равно он не сможет ответить, но Гана не знала, как еще добиться хоть каких-то известей.
Она представляла себе, как Ярослав где-то на западной границе охраняет укрепление, по его словам, непробиваемое, а в нагрудном кармашке носит ее фотографию.
В одном она не ошиблась. Ярослав действительно носил в нагрудном кармане фотокарточку, но Иванину. Хотя из-за объявленной боевой готовности он проводил в казарме или на учениях почти все время, но на то, чтобы навестить свою новую девушку, всегда находил минутку. Он поджидал ее под высокими деревьями в Красенской аллее, махал ей через стеклянную витрину «Деликатесов» и, оказавшись в городе, старательно обходил площадь, чтобы не встретить Гану.
Когда президент Бенеш объявил всеобщую мобилизацию, Гана поняла, что война, от которой мать хотела их оградить, неминуема. И что она подвергла свою семью опасности. Мобилизация — это первый шаг к войне. А война — значит голод, страх, горе и смерть.
Она вытащила с книжной полки в их с Розой комнате толстый томик Толстого, который все равно ничему не научил человечество, потому что люди, которые читают классику, достаточно умны, чтобы понимать бессмысленность войны и без описаний ее жестокости, а те, кому стоило бы поучиться, никогда не притрагиваются к умным книгам.
Выудила оттуда письмо, сунула его в карман и заглянула на кухню:
— Я обещала пани Карасковой зайти к ним сегодня. — И не успела мать спросить, в чем дело, добавила: — Скоро вернусь.
Гана стремглав бросилась на почту, как будто могла нагнать целый месяц, на который задержала отправку письма. А вдруг еще не поздно, думала она, а вдруг Роза с мамой успеют уехать. Что она сама будет делать, Гана не знала. От Ярослава не было ни слуху ни духу уже целых два месяца.
Розины документы пришли в середине октября. Но к тому времени ситуация изменилась, и Эльза Гелерова уже не рассматривала возможность эмиграции в Англию. Она отменила заказ в транспортной компании, которая должна была перевезти ценную мебель и коробки с самым необходимым, порвала тщательно подготовленный список вещей, которые боялась забыть, а старательно вымытые чемоданы унесла обратно на низкий чердак. По Мюнхенскому договору Судетская область перешла Германии, и Нови-Йичин, который теперь стал называться Нойти-чайн, Эльзин родной город и родина ее родителей, стал частью Третьего рейха.
И тогда Бруно Вайс и Грета Вайсова в полной мере почувствовали свою ничтожность.
Три четверти жителей Нови-Йичина признали себя немцами. У Вайсов дома тоже говорили по-немецки, и дети их ходили в немецкие школы. Но они были евреями, и не столько вести от сына и других беженцев из Германии, сколько исторический опыт, заложенный глубоко в генах и передающийся из поколения в поколение, заставил их собрать самое ценное из имущества, сохранившегося от родителей, дедушек и бабушек, и накопленного за всю жизнь, и уехать к дочери. Они не стали ждать, когда город займет немецкая армия и улицы захлестнут взбесившиеся толпы, выкрикивающие враждебные лозунги.
Когда они разгрузили мебель из фургона в Мезиржичи, Эльза распорядилась отнести ее на задний двор и накрыть брезентом. На неделе зашел Карел Карасек с рабочими и помог перетащить самое ценное на их чердак. Людмила хотела хотя бы немного отблагодарить Гелеровых за помощь. Под чердачное окно сложили части кровати, на которой когда-то родилась Эльза, а перед этим ее брат Рудольф, посередине поставили шкафы с дверцами из гнутой древесины, вдоль стен расставили венские стулья в надежде, что однажды придет день, когда они снова нагрузят фургон и перевезут Вайсов вместе с их имуществом обратно в Нови-Йичин.
А в квартиру над писчебумажным магазином с видом на площадь занесли любимое кресло Бруно и Гретину посуду для мясного и молочного. При виде громоздящихся вещей Эльзу Гелерову охватила паника. Скоро в доме вообще будет не повернуться.
— Но мутти[8], — запротестовала она, когда мать открыла очередную коробку. — Куда я это все дену? У меня и так достаточно посуды.
— Гитлер выгнал меня из моего дома и кухни, но ты хоть не будешь заставлять меня есть некошерное, — заявила Грета Вайсова. — Отныне готовить буду я.
Она открыла шкафчик, со вздохом опустилась на колени, вытащила Эльзины кастрюли и стала расставлять по полкам свою посуду. Эльза просто повернулась спиной и пошла показывать рабочим, куда поставить кровати.
— Отнесите их в гостиную, — сказала она. — Салон нам не нужен, все равно мы чаще едим на кухне.
Там же у окна поставили синее набивное кресло отца с подлокотниками, которое якобы было сделано на заказ еще для его деда, и в этом кресле Бруно Вайс сидел, читал и порой поднимал голову и смотрел в окно, туда, где оставил свой родной город.
В своем синем кресле Бруно сидел и в тот ноябрьский день, когда из Нови-Йичина приехала в Мезиржичи жена Арношта Лангера с дочерью. В старые добрые времена они были соседями, встречались на лестнице, вежливо здоровались, разговаривали о погоде и передавали приветы семье. Но в те дни, которые пани Лангерова с дочкой провели у Гелеровых, они говорили только об одном. Что будет с Арноштом Лангером и его сыном Максом, которых после хрустальной ночи в Нойтичайне забрали жандармы. Они уверяли, что хотят их уберечь от разъяренной толпы, которая вывалила на улицу, громила еврейские магазины и разрушила синагогу.
— Они увели всех мужчин. — Дородная пани Лангерова всхлипывала, а ее испуганная худая дочка ежилась на диване и вытирала глаза грязным носовым платочком. — Я им говорила, что Максу еще нет восемнадцати, но они мне не верили. Они кричали на меня и грозились нас тоже забрать. Я видела в окно, как их сажают в кузов грузовика. Он был такой набитый.
— Пани Лангерова, — предупредила ее Эльза, — здесь вам не стоит говорить по-немецки. Местные этого не любят, особенно сейчас.
Теперь уже плакала и пани Лангерова.
— По-чешски, по-чешски! Я ведь даже не знаю толком чешского!
Пани Лангерова с дочерью были первыми, кого Гелеровы приютили на ночь. Гане с Розой пришлось уступить им свою комнату, а самими спать в маминой спальне на левой стороне супружеского ложа. Любившей уединение Розе это было особенно тяжело.
— Не понимаю, почему они поселились именно у нас, — ворчала она. — Скоро тут не квартира будет, а общежитие какое-то. — Она понизила голос. — Ты заметила, как у пани Лангеровой трясется живот, когда она плачет?
— Роза! — одернула ее Гана, но и сама не удержалась от улыбки. Пани Лангерова была такой толстой, что у нее все тело тряслось.
После захвата Судетской области Эльза Гелерова окончательно распрощалась с идеей переезда в Англию. Пусть она и не хотела себе в этом признаваться, но в глубине души радовалась, что обстоятельства решили за нее, поскольку эмиграция ее очень пугала. Теперь у нее было чувство, что опасность миновала и что ее место тут, в доме, где она может предоставить хотя бы временное убежище тем несчастным, которые лишились своего угла. Она им сочувствовала и понимала, что чуть сама не оказалась в такой же ситуации в Англии.
— Гитлер получил, что хотел, теперь уж наверняка успокоится, — отвечала она, когда отец ее уговаривал, чтобы она с девочками все-таки эмигрировала.
— Ты забываешь, — говорил он ей, — если бросить бродячему псу ломтик колбасы, он не успокоится, пока не получит еще и еще.
Эльза отказывалась верить, что отец прав.
— А вы бы где жили, если бы я продала дом и упорхнула вслед за Рудольфом? Здесь я могу быть полезна. Посмотри на этих бедолаг: им же совсем некуда пойти. И Лангеры далеко не единственные.
Через три недели пана Лангера с сыном отпустили при условии, что они покинут немецкую территорию. В дорогу они получили всего десять немецких марок и рекомендацию никогда не возвращаться. Эльза Гелерова помогла им снять в Мезиржичи жилье над мастерской местного сапожника. Лангеры охотно бы уехали куда-нибудь подальше, скажем, в Америку, но у них не было средств, поскольку все их имущество осталось в Судетах. Вслед за Лангерами приезжали новые и новые.
В часовую мастерскую приходило не много заказчиков, в некоторые дни всего по два-три: сдавали часы в починку или покупали новые. В те времена ничего не выбрасывали, так что ремонта хватало. Люди были терпеливее и знали, что для всего — будь то отношения или вещи — нужно время. Не разводились при первых же разногласиях и не тратились на новые вещи при первых поломках. Ремесленники трудились на совесть, чтобы их изделия прослужили как можно дольше, так что многие предметы переживали своих творцов и хозяев и передавались в семье из поколения в поколение.
Карел Карасек любил свое ремесло. Лишь изредка ему в руки попадались одинаковые часовые механизмы. Поэтому каждый ремонт был для него своего рода вызовом, загадкой, которую предстояло разгадать.
Карел любил тишину мастерской на первом этаже, и единственная музыка, которую он признавал, была тихая мелодия часовых механизмов, звук качающегося маятника и бой стенных часов. В мастерской он чувствовал себя в безопасности. На вопросы зякяз-чиков было несложно найти ответ, а благодарность за хорошо сделанную работу ему льстила и убеждала его, что не такой уж он недотепа, как думает мать и эти высокомерные Гелерки.
Да, иногда он чувствовал себя не в своей тарелке, особенно в обществе женщин ему было нелегко, но у него были свои причины для неуверенности. Карел рос с матерью, отца практически не помнил. Он не знал, как мужчина должен обходиться с женщинами, не чувствовал, где грань между любезностью и дерзостью. Боялся обидеть женщин своими взглядами, поэтому на всякий случай на них вообще не смотрел. Не знал, о чем мужчины разговаривают с женщинами, поэтому предпочитал молчать. Не хотел, чтобы его улыбку сочли за дерзость, поэтому хмурился. А потом оказывается, что он ведет себя как грубиян! Черт ногу сломит с этими женщинами!
Это было досадно, ведь он не хотел до конца дней своих оставаться одиночкой. Женщины ему нравились. Его завораживали их руки. В них было столько жизни — изящные, с тонкими пальцами и мягкими ладонями. Он представлял себе, каково это, когда можно до них дотронуться.
Особенно ему хотелось потрогать руки Иваны Зитковой. Каково это провести ладонями по ее рукам вверх, зарыться пальцами в длинные волосы, скользнуть к пуговицам блузки, положить голову на мягкую грудь и вблизи вдохнуть этот сладкий сахарный аромат, который облаком окутывал Ивану. Перед сном он заходил в своих представлениях дальше, намного дальше, а потом чувствовал себя сконфуженным, как будто на самом деле опорочил и обесчестил невинную девушку.
Иногда, когда у пани Зитковой особенно болела поясница, Иване приходилось, вернувшись из «Деликатесов», брать стопки выглаженного белья и разносить клиентам. А поскольку прачке было уже немало лет, со временем вечерний разнос сделался полностью Иваниной обязанностью. В отличие от Иваны, Карел Карасек был просто счастлив. Каждый вторник, когда она приходила, он нетерпеливо ждал в мастерской, чтобы побыть с ней чуть-чуть наедине, радовался, когда она хвалила мастерство его ловких пальцев, и ей единственной разрешал трогать выставленные в витрине часы. Ради нее он обходил рабочий стол, открывал стеклянную дверцу высоких напольных часов и, вдыхая ее сладкий аромат, показывал, как завести часовой механизм при помощи гирь, подвешенных на металлических цепочках.
Потом расплачивался за стирку, накинув немного мелочи за доставку, и обещал себе, что в следующий раз он точно наберется храбрости и позовет Ивану, например, в кино или даже погулять вечером. А Ивана улыбалась все шире, и Карелу даже в голову не приходило, что эти улыбки предназначены не ему, что она улыбается, предвкушая чаевые, а еще потому, что в сумерках за углом ее поджидает Ярослав. Ивана ждала этих встреч с нетерпением, ведь к тому времени, в январе тридцать девятого, это уже был не Ганин, а ее Ярослав, только вот беда, бывшая подружка об этом ничего не знала.
— Когда я выйду замуж, тоже поставлю в доме такие часы, — сказала Ивана, осторожно закрыла стеклянную дверцу и положила ключик на открытую ладонь Карела.
Это почти интимное прикосновение вывело его из равновесия.
— И когда же это будет? — брякнул он и сам удивился, как ему хватило смелости такое произнести.
Она улыбнулась.
— Будь моя воля, я бы вышла замуж хоть сейчас. Но мой Ярослав — военный…
Ивана не закончила фразу и только тяжело вздохнула.
Карел Карасек уставился на нее. Очевидно, он ожидал совсем другого ответа. Что-то вроде: «Мне не за кого выйти замуж» или «Ну кто же на мне женится?», а он бы тогда ответил: «Например, я», — а потом они пошли бы в кино, и все бы уже шло как по маслу. Они бы поженились, и Ивана стала бы прекрасной женой, он это чувствовал, и о маме бы позаботилась… Он так чудесно это все себе представлял, а в реальности он стоит посреди часовой мастерской, непонимающе смотрит на девушку, с которой в своих фантазиях провел не один вечер, и может выдавить из себя только бестактное:
— Ярослав Горачек? Он же встречается с Ганой Гелеровой.
Но Ивана не растерялась. Она уже давно искала удобного случая, чтобы поделиться новостью об их с Ярославом романе с кем-нибудь, кто точно передаст ее по назначению, то есть Гане.
— Ах, пан Карел, это уже давно в прошлом. С Ганочкой они разошлись, когда она решила эмигрировать в Англию.
Она взяла со столика деньги, спрятала их в кошелек, мелочь сунула в карман, застегнула пальто до самого верха и ослепительно улыбнулась на прощание.
— Ну, до вторника, пан Карел.
— Прощайте, — ответил Карел и вернулся за свой столик, как будто ничего не произошло, правда, хотя он просидел так два часа, часы он больше не чинил.
Гана Гелерова продолжала собирать себе приданое. Она сшила два комплекта постельного белья, обшила тесьмой полотенца, связала покрывало на супружеское ложе и на кухонную кушетку. В шкафу росла стопка наволочек, квадратных и круглых, и Гана терпеливо вязала шторы и салфетки на столы и столики и по-прежнему надеялась, что придет пора, когда у Ярослава найдется больше времени, чем на несколько мимолетных, почти случайных встреч.
— Времена нынче тяжелые, — повторял он, как будто она сама этого не знала. — Придется немножко потерпеть. Не бойся, все как-нибудь образуется.
Потом он исчезал, и она снова не видела его неделями.
Все свои надежды, мысли и тяжесть на душе Гана по вечерам вплетала в изящные узоры на салфетках. Как она могла жаловаться? Да и кому? Она сама понимала, что ее печаль совершенно пустяковая по сравнению с тяготами, которые обрушились на других.
Весь мир пришел в движение. И недели не проходило, чтобы в Мезиржичи не приехала новая еврейская семья с территории, занятой Германией. Тинтнеры, Хасы, Кляйны, Хонигваши… Они поселялись у родственников или снимали жилье, которое им помогал найти город или общины. Основную помощь оказывала еврейская религиозная община, но и Эльза Гелерова, которая не принадлежала к общине, старалась быть полезной. Дом Гелеровых стал для еврейских беженцев временным убежищем, в котором благодаря Грете Вайсовой у них весь день было кошерное питание, а по вечерам с Бруно Вайсом утешение в виде «Даф йоми»: ежедневного изучения Торы и комментариев к ней.
У Эльзы Гелеровой и впрямь не оставалось ни времени, ни желания заниматься любовными делами своей старшей дочери, да Гана бы и сама не захотела с ней делиться. Она знала, что Ярослав матери сразу пришелся не по вкусу, и не жаждала выслушивать речи о том, как та была права.
Хрупкая Роза замечала сестрину печаль, и в ее пятнадцать Ганина ситуация казалась ей настоящей трагедией. Беды людей, которые проводили у них несколько ночей, не так ее трогали. Она воспринимали их, как что-то происходящее с другими, вроде болезней или аварий, что с ней или ее близкими никогда не приключится. А Ганины страдания причиняли Розе боль, но она не знала, как ее утешить.
С лета Гана виделась с Ярославом раза четыре от силы, да и то урывками, и он вечно был чем-то обеспокоен и крайне раздражителен.
Как-то в конце февраля она наткнулась на него по дороге от сапожника. Гана радостно побежала к нему навстречу и, если бы не постеснялась, так и бросилась бы к нему на шею.
— Когда ты приехал?
— Сегодня, но я только на один день. Я хотел тебя предупредить, но не знал как, раз твоя мама не в восторге от наших отношений.
— А когда в следующий раз выходной?
— Я все время на службе, — нетерпеливо оправдывался он, как будто она его в чем-то упрекала. — А когда приезжаю домой, стараюсь немного помочь родителям, ты же знаешь, они уже немолоды.
Гана кивнула.
— Из Судет привезли кучу военных, ты даже представить себе не можешь, сколько хлопот с этой демобилизацией. Не говоря уж о том, что нужно обезопасить новые границы.
Гана все понимала, но о сложной ситуации в армии ей говорить совсем не хотелось.
— Ну хоть открытку иногда ты можешь послать? Чтобы я знала, что с тобой все в порядке.
— Я не могу тебе писать, я же тебе объяснял.
— Почему ты так злишься? Я просто за тебя волнуюсь.
— За меня не беспокойся, позаботься лучше о себе.
— Как это? — слезы выступили у Ганы на глазах. — Ты же говорил, что мне нечего бояться, что ты обо мне позаботишься.
Да, я так говорил, хотелось закричать Ярославу. Я так говорил, когда думал, что ты уберешься в эту проклятую Англию. Неужели до тебя правда еще не дошло, что мы уже не пара?
— Конечно-конечно, — сказал он вслух. — Позабочусь.
— Прости, — сказала Гана. — Я знаю, что ты устал, а я еще обременяю тебя лишними жалобами. Но это просто потому, что я тебя люблю и беспокоюсь.
Она уткнулась лбом в лацканы его шинели.
Ярослав смущенно оглядел пустынную улицу и погладил Гану по волосам.
— Да я знаю. А теперь мне нужно бежать на поезд. — И после некоторого колебания добавил: — Через две недели меня отпустят на побывку в воскресенье. Встретимся в пять на нашем месте у реки ненадолго? Сможешь?
— Конечно, — кивнула Гана. — Что-нибудь придумаю.
Ярослав молча кивнул и пообещал себе, что до тех пор придумает, как затянувшиеся отношения с Ганой пусть болезненно, но навсегда оборвать.
Но человек предполагает, а что-то — будь то ход истории, случайность или коварство судьбы — меняет наши планы. Планы Ярослава поменяли события в Словакии и Закарпатской Украине, которые потребовали присутствия чехословацких войск. Так что Ярослав оказался в центре событий и на этот раз действительно не по своей вине не мог прийти на встречу с Ганой, которую девушка ждала с таким нетерпением, а он — с обоснованным трепетом.
Гана отпросилась у матери навестить пани Караскову, но пробыла у больной совсем недолго, а потом поспешила к реке в то укромное место под деревьями, где они с Ярославом встречались, когда еще были настоящей парой. Прождав напрасно больше получаса, Гана поняла, что опять ей не дождаться своего Ярослава, и вся закоченевшая и напуганная страшными шорохами, наполнявшими темноту у реки, разочарованно поплелась домой и снова принялась вязать очередные занавески новым узором, которому ее научила бабушка Грета.
С неба падали пропитанные водой снежинки, смешанные с дождем, и превращали улицы в русла чавкающей слякоти. Сырость и холод захватили город и запрудили его, как и немецкие солдаты, которые медленно въезжали со стороны Красно и направлялись через мост к центру города. Площадь, где обычно в базарные дни фермеры продавали овощи со своих огородов и фрукты из собственных садов, а покупатели пробовали домашний мед, с видом знатока щупали птицу и разглядывали изделия ручной работы, теперь заполонили военные грузовики и уродливые мотоциклы с угловатыми колясками. В припаркованных фургонах молча сидели солдаты в непромокаемых плащах, и вид у них был такой, будто они никуда не собираются уходить.
Жители тихо стояли на тротуарах, окаймляющих площадь, и жались к домам. Словно надеялись, что стены смогут оградить их от сырой погоды и суровой реальности. Некоторое время они молча приглядывались, будто не верили новостям по радио и хотели собственными глазами убедиться в постигшем их несчастье, а потом униженно, склонив голову под бременем мыслей, надвинув шляпы на лоб, возвращались домой, промокшие и полные страха за будущее.
Гелеровым даже не пришлось выходить из дома, эта страшная сцена разыгралась прямо у них под окнами. Эльзу и ее родителей обуял ужас. Они беспомощно сидели в заставленной мебелью гостиной, окна который выходили на другую сторону. Видимо, им подсознательно хотелось быть подальше от площади, или, может, они просто боялись еще сильнее напугать девочек своими слезами.
Роза вернулась к своей детской привычке и съежилась в углу за шкафом с коллекцией открыток, перебирая тонкими пальцами изображения солнечных мест, где ей бы так хотелось оказаться прямо сейчас. Только Гана осталась на кухне, она села на широкий подоконник и наблюдала, как на площадь прибывают все новые и новые военные грузовики и мотоциклы. Часть машин, набитых военными, проезжала мимо, направляясь к местной казарме.
У ратуши притормозила машина, из нее вышли фигуры в длинных шинелях и фуражках. Гана издалека видела, как они оглядываются в поисках встречающих, но никто из членов городского совета не пришел на площадь. Только над входом висел один-единственный флаг с перевернутой свастикой. Мужчины поднялись по широкой лестнице и исчезли за дверью.
Ветер переменился, водянистые снежинки налипли на внешнее стекло двойного окна и заслонили Гане обзор. Она соскользнула с подоконника и пошла в спальню. Села рядом с сестрой, опираясь спиной о стену. Она молча наблюдала, как Роза перебирает открытки.
— Мы могли бы быть здесь. — Роза протянула ей фотографию Букингемского дворца, которую им отправил дядя Рудольф.
— Там уже живет король, — попыталась Гана пошутить, но Роза даже не улыбнулась.
— Я так мечтала увидеть море, — продолжала Роза. На Гану при этом она даже не смотрела. — Мне еще и поэтому так хотелось поехать в Англию. Я мечтала, как мы поплывем на таком огромном корабле через Ла-Манш. — Она подняла на сестру свои темные глаза и посмотрела на нее таким взглядом, от которого у Ганы сжалось сердце. — А ты хотела остаться тут из-за Ярослава, да?
В Розином вопросе не было упрека, но Гане он там послышался. На секунду ей показалось, что Роза знает о том, что она месяц прятала документ в толстой книге, и осуждает ее. Гану так и подмывало начать оправдываться и объяснить сестре свой поступок, но Роза уже продолжала:
— Говорят, теперь армию распустят. Значит, Ярослав сможет жениться. — Она помолчала, но не отвела взгляд. — А если ты за него выйдешь, то уже не будешь еврейкой?
— С чего ты это взяла?
— Мама сегодня утром говорила мутти Грете, что так было бы лучше всего. Потому что немцы ненавидят евреев, и брак с неевреем тебя убережет.
— Убережет? От чего меня надо уберегать?
Роза по-прежнему смотрела на Гану, даже не моргая.
— Не знаю. Теперь уже никуда не убежать, нас уже не выпустят. — Она притянула колени к груди и поглубже спряталась в уголок между стеной и шкафом. — Наверное, я никогда уже не увижу море.
Гана с деланой легкостью похлопала ее по колену.
— Не глупи, мы же даже не настоящие евреи. Помнишь, как мутти Грета вечно ворчит, что, окажись мы случайно в синагоге, даже не будем знать, как себя там вести.
Она встала и протянула Розе руку.
Надо сказать, что подобный разговор велся и в соседней комнате. Родители старались убедить Эльзу, чтобы она все-таки попробовала уехать из страны. Все напрасно. Эльза больше боялась отправиться в путь через оккупированную фашистами страну, чем смутной опасности, которая им грозила, если они останутся.
— Я не могу лишить своих детей дома. И уже тем более оставить тут вас, — повторяла она. — Если бы Эрвин был жив, я беспокоилась бы за него, но женщинам и старикам они ничего не сделают. Мы не представляем для них опасности.
— Все равно у нас все отберут, — убеждал ее отец. — Разве ты не слышала, что рассказывали Лангеры и остальные беженцы из Судет? На что ты будешь жить? Лавку тебе точно не оставят, на это можешь не рассчитывать. Неизвестно еще, что будет с домом. Бери девочек и уезжайте. Хотя бы попробуй. Документы у вас есть. Вдруг еще не поздно.
Но Эльза уже решила. И наученная годами вдовства, она вытерла слезы и начала думать, как пережить предстоящие тяжелые времена. Составление плана ее всегда успокаивало.
— Гане нужно как можно скорее выйти замуж за этого Горачека. И еще я попробую договориться с табачником Скацелом, чтобы он фиктивно купил у меня магазин. Я прощу ему часть долга и снижу плату за аренду.
— Девочка, если бы все было так просто! Если ты запишешь на него магазин, то больше никогда не получишь его обратно.
— Ну, я не такая дура. Я, само собой, составлю с юристом бумагу о том, что на самом деле, магазин принадлежит мне.
Отец только головой покачал.
— Эльза, послушайся лучше моего совета…
В тот вечер никто не мог уснуть. Бруно с Гретой тихонько обсуждали, как уговорить Эльзу уехать. Эльза пыталась придумать, как убедить табачника Скацела согласиться на фиктивную продажу, и чтоб он при этом ее не облапошил. Гана представляла себе, какое лицо будет у Ярослава, когда она ему скажет, что мама одобряет их отношения. А Роза лежала и пыталась держать глаза открытыми, потому что, как только ее веки опускались, из тьмы появлялись грузовики и из их кузовов спрыгивали бесконечные шеренги солдат.
На следующий же день Эльза отправилась посоветоваться с паном Леви. Юрист Карел Леви, так же как Эльза с Эрвином, отрекся от иудейской веры, и Эльзе почему-то из-за этого казалось, что он войдет в ее положение. Наверняка он тоже чувствует, что завяз где-то на мели между течениями и не принадлежит ни к одному из них. Евреи не считали его своим, а остальные воспринимали его еврейство как нечто само собой разумеющееся. На вопрос «К какому адвокату ты идешь?» часто отвечали просто: «К еврею», и этого было достаточно. Еще совсем недавно за таким ответом ничего предосудительного не стояло. Наоборот, в юридических делах еврейство считалось скорее преимуществом, ведь всем известно, что евреи знают толк в торговле и в праве. Но в последнее время это слово приобрело новый опасный подтекст, люди произносили его шепотом, будто стыдясь.
Домой Эльза возвращалась со смешанными чувствами. Адвокат Леви считал Ганин брак с арийцем хорошей идеей.
— Насколько я знаю новые немецкие законы, смешанный брак пусть не избавит вашу дочь от еврейства, но может для нее стать определенной формой защиты, — сказал он, и добавил: — Кстати, мой брат тоже на это рассчитывает.
По поводу продажи магазина он обещал Эльзе помочь, но при этом несколько раз предупредил: никакой гарантии, что арендатор ее не обманет, в этой ситуации нету.
— Вам нужно хорошенько подумать, кому вы поручаете свое имущество, пани Гелерова. Выберите такого человека, которому по-настоящему доверяете.
В этом-то и заключалась вся сложность. Эльза Гелерова понимала, что не может доверять Скацелу. Но на кого еще переписать лавку, чтобы это не слишком бросалось в глаза? Обдумывала она и Карасеков и была уверена, что они пойдут на это ради нее, но хорошо бы, чтобы новый — пусть и подставной — владелец имел хоть какое-то отношение к магазину. А уж этого от Карела Карасека она не могла требовать. Эльза решила зайти посоветоваться к меховщику Бергеру. Бергер был человеком опытным, он многое пережил на своем веку и всегда знал, как поступить. Может, он придумает что-то получше.
Эльза потуже затянула платок на голове, подняла воротник пальто и задумчиво шагала к площади. Она старалась не смотреть по сторонам, потому что вид вооруженных солдат на улицах города приводил ее в ужас. Что с того, что они корчили из себя освободителей и даже раздавали еду бедным? Все прекрасно знали, что эти продукты из запасов местных чешских казарм.
Площадь была почти пустая. Эльза свернула к магазину мехов, но, сделав всего несколько шагов, заметила, что витрины завешаны тяжелыми металлическими ставнями, а перед входом стоит жандарм. Чешский жандарм. Поколебавшись немного, она собралась с духом и подошла к нему.
— Кто-то ограбил магазин мехов? — спросила она, и ей самой этот вопрос показался нелепым. Какой дурак станет красть, если весь город заполонили мундиры?
Жандарм приподнял брови. Он явно подумал то же самое. Потом огляделся по сторонам, покачал головой и тихо сказал:
— Идите домой, пани. Пан Бергер повесился.
Эльзе не нужно было спрашивать почему. Жандарм знал, Эльза знала, знал весь город. Уважаемый гражданин города Мезиржичи Йозеф Бергер был евреем. Бергер понимал, как Гитлер ненавидит евреев, слышал истории об арестах, преследованиях и унижениях своих единоверцев, о поджогах синагог во время хрустальной ночи, он не хотел подвергнуться тому, что их всех теперь ожидало. В обеденный перерыв он вернулся в магазин пораньше и лишил себя жизни. Он выбрал собственное решение, которое поначалу его овдовевшей, сломленной отчаянием жене Рудольфине показалось слабостью, но спустя несколько лет, заглянув в глаза собственной смерти в Лодзинском гетто, она стала считать его прозорливостью.
Но Эльза не могла выбрать такое решение. Она не одна в этом мире. Она несет ответственность за двух своих дочерей. Она произвела их на свет, всегда желала им самого лучшего и позаботится о них и теперь. Должна о них позаботиться.
Эльза повернулась и поспешила домой через площадь. В дверях дома она столкнулась со Скацелом. Нужно будет как можно скорее поговорить с табачником и как-то с ним договориться, но именно сейчас у нее нет на это сил. Эльза поздоровалась и хотела войти, но Скацел так неудобно развалился в дверях, что она не могла протиснуться.
— Разрешите, — сказала она и сделала шаг вперед.
Скацел даже не шелохнулся, и тут Эльза поняла, что он нарочно стоит у нее на пути.
— Я хочу пройти. — Она попыталась проскользнуть мимо.
Скацел засмеялся и только сильнее подвинулся вбок, чтобы перегородить проход. Эльза удивленно остановилась.
— Что это за шутки? Пропустите меня, я иду домой.
Скацел загоготал, будто она сказала что-то смешное, потом все-таки отошел в сторону.
— Проходите-проходите, хозяюшка. Все равно вам недолго осталось тут хозяйничать. Скоро Гитлер таким, как вы, подрежет крылышки.
Эльза остолбенела.
— Что вы имеете в виду? Я всегда обращалась с вами порядочно.
— Порядочно? Вы обдираете меня как липку с такой ценой на аренду, и за каждый геллер готовы удавиться. Настоящая жидовка.
Эльза бросилась к лестнице.
— Скоро вам конец, Гелерова, — донеслось ей вслед. — Не последовать ли вам примеру вашего дружка Бергера?
Она захлопнула за собой дверь и оперлась на нее спиной. Колени у нее дрожали, а в висках стучало от ярости. Правда, она никогда не любила Скацела, но такой ненависти с его стороны не ожидала. До сих пор он разговаривал с ней вежливо.
Вдруг она всё поняла. Вчера она превратилась в человека второго сорта. Страшные мысли овладели Эльзой. Неужели все теперь будут так обращаться с ней и ее дочерями?
В коридор выглянула Роза.
— Мама, у нас гости. — Она подозрительно посмотрела на мать. — Что-то случилось?
Эльза покачала головой:
— Просто слишком быстро поднималась по лестнице и запыхалась.
— Ты уже слышала про пана Бергера, да? — спросила Роза и взяла у матери пальто, чтобы повесить на вешалку.
— Вы уже знаете? — Удивительно, как быстро новость разлетелась по городу.
— Нам сообщил тот мужчина, который к тебе пришел. Он по поводу нашего магазина.
Ах так, подумала Эльза. Коршуны уже слетаются.
Мужчина, который поднялся со стула, чтобы поздороваться, показался Эльзе смутно знакомым, но она не могла вспомнить, откуда его знает.
— Добрый вечер, хозяйка, — сказал посетитель, только тогда она поняла, что это Алоис Урбанек, бывший подручный в писчебумажном у Эрвина. Он уже был не таким по-мальчишески стройным, и за те шесть лет, что она его не видела, черты лица огрубели, но волосы остались такими же черными и были, по Эльзиному мнению, чересчур напомаженными. Он теребил в руках шляпу и выглядел смущенным.
— Садитесь, — Эльза замялась, не зная как обратиться к посетителю, — пан Урбанек, — продолжала она, но родители успели уставиться в стол, из чего она сделала вывод, что пауза получилась чересчур долгой и не слишком вежливой. — Что вас к нам привело… после стольких лет?
Алоис Урбанек сел на краешек стула и посмотрел на нее тем взглядом, из-за которого она его когда-то не выносила.
— Я услышал, что вы уезжаете за границу. Говорят, вы собираетесь сдавать в аренду лавку, так что я подумал… Я знаю, что некрасиво себя повел, когда умер хозяин, и приношу свои извинения. Я тогда был вам нужен, но думал только о деньгах. Наверняка вам пришлось очень туго. Но я усвоил урок, поверьте. Сейчас я работаю на заводе, работа непыльная, начальство мной довольно, но, знаете, хозяйка, мое место в торговле. Продавать у меня получалось прекрасно, пан Гелер меня хвалил, так что я подумал, если бы вы согласились сдать мне в аренду лавку, я бы посылал вам деньги каждый месяц или чаще, как скажете. Я понимаю, что вы можете подумать, что я снова хочу воспользоваться вашей ситуацией, но, поверьте, я спешил только ради того, чтобы кто-то другой меня не опередил.
Эльза молчала.
— Что думаешь, Эльза? Кажется, неплохая идея, — вмешался в разговор отец.
Но Эльза покачала головой.
— Вы ошибаетесь, пан Урбанек, мы не собираемся никуда уезжать.
Эльзин отец тяжело вздохнул и поник головой.
— Тогда извините, я не знал, я думал… — пробормотал бывший подручный. Он поднялся и направился к двери.
— Погодите, — остановила его Эльза. — Возможно, у меня есть для вас другое предложение.
Алоис Урбанек встал и выжидающе посмотрел на нее.
— А что, если вы у меня магазин купите?
— Но пани Гелерова, — грустно улыбнулся Урбанек. — Откуда мне взять столько денег? У меня жена и двое детей, с ними особо не накопишь.
— Роза, — повернулась Эльза к дочери, — иди помоги Гане в лавке.
Когда Роза неохотно вышла за порог, Эльза снова обратилась к бывшему подручному.
— Садитесь, я вам все объясню.
И пока снаружи зеваки на площади наблюдали, как из магазина мехов выносят гроб с телом несчастного пана Бергера, а табачник Скацел довольно ухмылялся, потому что наконец-то задал этой Гелерке, Эльза договорилась с Алоисом Урбанеком, что он фиктивно купит у нее магазин.
На следующий же день они вместе зашли к адвокату Леви, который охотно помог им не только дельными советами. Это он предложил подписать договор задним числом: якобы сделка состоялась сразу после смерти супруга Эрвина Гелера.
— Так будет менее заметно, — добавил он.
— Но это не так просто, пан адвокат, — возразила Эльза. — Ведь все было записано на мое имя: свидетельство о предпринимательской деятельности, налоги…
— Пани Гелерова, уж об этих бумагах я позабочусь. Разумеется, вы и сами понимаете, что не стоит об этом распространяться. — Леви посмотрел на молодого человека возле Эльзы. — Если нам повезет, страшные времена минуют, и вы получите обратно то, что вам принадлежит.
Алоис Урбанек согласно кивнул.
Вскоре выяснилось, что Эльзины поспешные меры оказались очень прозорливыми. Уже на следующей неделе вышло распоряжение, которое запрещало евреям продавать и сдавать в аренду фабрики, мастерские, трактиры, рестораны, магазины и лавки. Всем было понятно, что это только начало.
К тому времени Алоис Урбанек уже работал в лавке, и Эльзе пришлось признать, что покойный Эрвин был прав. Молодой человек был прирожденным продавцом. Покупатели — и особенно покупательницы — его так и нахваливали.
— Какого проворного помощника вы себе отыскали, пани Гелерова, — говорили дамочки, унося с собой, кроме упаковочной бумаги, за которой изначально пришли, кульки из вощенной бумаги, бумажные корзиночки и блокнотик, без которого ни одной настоящей хозяйке — как говорил новый продавец — ни за что не обойтись.
— Да-да, торговля — это его, — расплывчато отвечала Эльза, чтобы однажды, если понадобится, можно было сказать: «Я же всегда говорила, что это его лавка!»
Она никогда не призналась бы в этом вслух, но теперь жалела, что когда-то много лет назад уволила Урбанека. Если бы они тогда договорились, это избавило бы ее от множества хлопот. Может, и волосы бы у нее тогда так рано не поседели, и озабоченные морщины у переносицы не сделались такими глубокими. Наверное, она бы тогда смогла проводить больше времени со своими дочерями и успевала бы не только их чему-то учить, но и выслушивать, что им нравится, что беспокоит, чего ждут от жизни.
Эльза тяжело вздохнула. Что было, то прошло. Нет смысла понапрасну ворошить прошлое. Она всегда делала то, что считала нужным. И тогда, когда Эрвин так неожиданно оставил их одних, и теперь, когда договорилась с Урбанеком. Больше для сохранения семейного имущества она ничего сделать не могла. Ведь нужно еще позаботиться о дочерях.
Родители уговаривали ее послать их к Рудольфу в Англию, но тогда пришлось бы забрать раньше времени Розу из школы. До конца учебного года оставалось всего несколько месяцев. Должна же младшая дочь закончить среднюю школу, что из нее вырастет без образования? Не будет же эта заваруха длиться вечно. Рано или поздно все как-нибудь наладится. Так было всегда.
А без Ганиной помощи Эльза не могла обойтись. Гана часто заходила вместо нее к Лидушке Карасковой. Помогала ей с уборкой, готовила что-нибудь нехитрое, а иногда просто составляла больной компанию. Нет, девочки останутся там, где родились.
Адвокат Леви говорил, что брак с арийцем — неплохое решение. Роза, разумеется, для этого еще слишком юна, но Гана, видимо, только и мечтает о свадьбе. Она уже много месяцев собирает приданое и вздыхает так, что уши вянут. Пусть и выходит за своего солдата!
Вечером, когда Гана пошла навестить пани Караскову, а Роза корпела над сочинением, Эльза придвинула свой стул к креслу отца в гостиной, которая превратилась в спальню Бруно и Греты, и поделилась с родителями своими мыслями. Но ждать от них совета было напрасно. Отец Бруно покивал головой и в сотый раз повторил, что ей лучше уехать с девочками к Рудольфу в Англию. Мутти Грета тихонька молилась. Придется Эльзе решать самой.
Она вернулась на кухню, села напротив Розы и смотрела, как девочка сочиняет фразу за фразой. Гана вошла в квартиру в тот момент, когда Роза дописала последнее слово и победоносно закрыла тетрадь.
— Ганочка, — сказала Эльза и забрала у дочери сумку с кастрюлькой, в которой отправила Карасковым немного картофельного супа, — а почему бы этому твоему Ярославу не прийти к нам в воскресенье на обед?
Как сказать матери, что Гана и представления не имеет, где Ярослав? Чехословацкая армия после провозглашения протектората перестала существовать. Профессиональные военные по большей части отказывались от предложения вступить в германские правительственные войска и постепенно уходили из армии. Какое решение выбрал Ярослав, Гана могла только додумывать сама, но судя по тому, что после последней случайной встречи он пока не отзывался, видимо, в город еще не вернулся.
Гана решила написать Ярославу записку, чтобы он зашел к ней, когда вернется, и оставить у его родителей. Поскольку они с Ярославом скрывали свои отношения, она никогда еще не была в маленьком домике у реки и с его родителями не знакомилась.
Но теперь, когда мать сменила гнев на милость, все будет по-другому, думала Гана.
Им уже не нужно бояться, что кто-то их выдаст.
Она постучала в дверь одноэтажного домика и стала ждать, оглядываясь по сторонам. Река в последние дни поднялась, водой покрыло даже валуны, торчащие обычно над поверхностью, а голые деревья на берегу напоминали скелеты, протягивающие худые руки за куском хлеба. Холод и дымка тумана висели в воздухе и оседали капельками на всё кругом — на слякотную тропинку, замерзшую траву, стены домика в мокрых разводах и на Ганино зимнее пальто.
Гана снова постучала, на этот раз настойчивей, и не успела убрать руку, как дверь открылась. Гана сначала подумала, что навряд ли эта невысокая женщина в шерстяной безрукавке приходится матерью Ярославу. Она была такая хрупкая и крохотная.
— Чего изволите, девушка? — Женщина улыбнулась той же улыбкой, как ей улыбался Ярослав, и Гана вздохнула с облегчением.
— Добрый день, пани Горачкова. Меня зовут Гана Гелерова. Не могли бы вы передать от меня записку для Ярослава, когда он вернется домой? — Она вытащила из кармана конверт.
Пани Горачкова посмотрела на письмо, но не взяла.
— Так он уже дома, Ганочка. Сейчас его позову, и вы сами ему все передадите.
Она шагнула к двери справа и позвала:
— Ярек, к тебе гости.
Пани Горачкова улыбнулась Гане и скрылась в глубине дома.
Ярослав выглянул в коридор и похоже страшно удивился.
— Гана… — сказал он и поспешно закрыл за собой дверь. Гана улыбнулась, сунула письмо обратно в карман и украдкой осмотрела свои башмаки, как бы не занести грязь в прихожую. Но Ярослав не стал приглашать ее войти. Он снял с крючка в узком коридоре пальто, торопливо набросил его, даже не застегивая пуговицы, схватил Гану за локоть и потащил на улицу.
— Погоди, — вырывалась Гана. — Куда ты меня так тянешь? Ты что совсем не рад меня видеть?
Ярослав оглянулся и, убедившись, что из окон домика их не видно, остановился и отпустил Ганин локоть.
— Что ты тут делаешь?
— Я пришла пригласить тебя на обед. Мама зовет тебя на обед, понимаешь? — Она улыбнулась ему как непонятливому ребенку и махнула рукой назад, откуда он ее так старательно утащил. — Нам уже можно не прятаться. Мама сказала, что мы можем пожениться.
— Пожениться? — повторил Ярослав недоверчиво.
— Она даже сказала, что лучше бы свадьбу сыграть поскорее. — Гана поколебалась, стоит ли продолжать, чтобы Ярослав не подумал, что она хочет выйти за него по расчету. — Мол, даже хорошо, что ты не еврей.
У Ярослава вдруг сделался очень усталый вид.
— Ты ничего не понимаешь, да? — сказал он тихо.
— Что не понимаю?
— Что дело не в твоей матери.
Гана удивленно развела руками:
— А… — и снова опустила руки.
Он вздохнул:
— Дело в том, что ты еврейка.
Гана сделала глубокий вдох.
— Но мама как раз сказала, что, если мы поженимся…
— Мы не поженимся ровно потому, что ты еврейка. В каком мире ты живешь? Ты не заметила, в каком ты сейчас положении? Гитлер ненавидит евреев! Я говорил тебе, чтобы ты уезжала. А теперь меня в это не втягивай.
— Ты ничего такого не говорил.
— Но я тебя не отговаривал.
— Ты говорил, что женишься на мне, что обо мне позаботишься.
— Потому что я думал, что у тебя хватит ума убраться в Англию. У тебя и у твоей матери. Раньше я был для нее недостаточно хорош, а теперь вдруг гожусь. — Он огляделся по сторонам, будто боялся, что его кто-нибудь услышит. — Ты знаешь, какие в Германии законы против евреев? Если они начнут действовать и тут, а они начнут, вам несдобровать.
Гана зажала уши руками. Она больше не могла сдержать слез. Она поняла, почему они в последнее время так редко виделись. Почему их встречи были такими краткими, и в чем причина обеспокоенности, которую Ярослав постоянно сваливал на тяжелые времена. Наконец-то она признала то, что давно подозревала. Она Ярославу просто не нужна.
Гана повернулась и побежала прочь. В глубине души она надеялась, что он окликнет ее, обнимет и попросит прощения. Скажет, например, что она слишком сильно на него давила и напугала его. Но никто ее не позвал, а когда она обернулась на мосту, тропинка была пуста.
Она вытерла слезы, уперлась взглядом в тротуар, чтобы прохожие не заметили ее красных глаз и не гадали, что случилось, и поспешила домой. Прошла мимо писчебумажного магазина, где мама как раз обслуживала солдата в немецкой униформе, взбежала по лестнице и закрылась в комнате. Гана села на кровать и хотела выплакать свое унижение, разочарование и отчаяние.
Хоть они и виделись теперь с Ярославом только изредка, он все равно был частью ее жизни. Когда его не было рядом, она разговаривала с ним мысленно. Представляла себе, что расскажет ему, когда они встретятся. Как поделится с ним своими заботами, а он ее утешит. Скажет, что ей нечего бояться, потому что он о ней позаботится.
Теперь-то она понимала, что все это была ложь. Она ждала, что слезы смоют бессилие и пустоту, которая заполнила все вокруг, но плач не приходил.
Две слезинки, подумала она. Две слезинки, впитавшиеся в рукав пальто. Большего Ярослав и не заслуживает. Она подошла к шкафу и запихнула приготовленное приданое поглубже, потом схватилась за край шкафа и ногой яростно затолкала стопку наволочек и покрывал в самый дальний угол.
Вечером она сказала матери, что Ярослав не придет на обед, потому что они поссорились. И что их отношениям конец.
— А нельзя как-то… Сейчас не лучшее время для мелких разногласий, — осторожно начала Эльза.
Гана посмотрела матери прямо в глаза.
— Мама, ты была права, он никогда не хотел на мне жениться.
Она не могла сказать матери правду и признаться, что не нужна Ярославу, потому что она еврейка. Ей это казалось таким же унизительным, как если бы он бросил ее из-за запаха изо рта или грязных ногтей.
Эльза только пожала плечами и больше с расспросами не приставала. Все равно ей этот Горачек никогда не нравился, она была готова с ним смириться только ради того, чтобы избавить дочь от неприятностей, которые в будущем грозит принести ей ее происхождение.
К счастью, люди не подозревают, что их ждет. Не подозревали об этом и Эльза с Ганой и Розой, и только благодаря этому они могли каждый вечер ложиться спать, а утром вставать и надеяться, что этот день будет не хуже предыдущего. Но такое бывало редко. Аресты, происходившие в первые же дни после оккупации, Гелеровых не коснулись, но меры, введенные немецким оккупационным правительством вскоре после провозглашения протектората, распространились и на них. В июне вступили в действие нюрнбергские законы.
— Я и так прекрасно знаю, что я еврейка, никакие предписания мне для этого не нужны, — отзывалась о новых законах Эльза, навещая пани Караскову. — Да хоть бы я еще собиралась замуж, за крикливого пруссака я точно не пойду, и девочкам своим запретила бы.
Пани Караскова только кивала. Она понимала, что Эльза просто пытается заглушить собственное беспокойство, и не хотела пугать подругу еще сильнее. К тому же, говорить ей становилось все труднее, а собеседнику, чтобы понять ее невнятную речь, нужно было привыкнуть.
В сентябре Германия напала на Польшу, и Гане с Розой опять пришлось переселиться в мамину спальню, потому что у Гелеровых часто останавливались беженцы на ночлег, которых к ним — да и не только к ним, как выяснилось — тайком отводила или посылала пани Анна, жена председателя мезиржич-ской еврейской общины, а иногда и адвокат Леви.
На кухне у Гелеровых стала заправлять мутти Грета, а Эльза разрывалась между лавкой и заботой о беженцах. Гана с Розой с ужасом слушали рассказы о кошмарах, творившихся в Польше. Они еще не знали, что поднимается ветер, который вскоре превратится в дикий смерч и сметет их тоже. Польша казалась такой далекой…
Беженцы были в основном людьми молодыми, они задерживались только на одну-две ночи, а потом с наступлением темноты снова продолжали свой путь неизвестно куда и больше никогда не возвращались.
Эльза порой так уставала, что у нее не оставалось сил навестить вечером немощную Людмилу Караскову. И все чаще посылала вместо себя Гану. Гана убирала, помогала пани Людмиле с тем, что Карел не мог или не умел сделать. Но вести с больной осмысленные беседы ей мешала не столько медленная речь Людмилы, сколько разница характеров, интересов, жизненного опыта и пропасть между двумя поколениями. О ночующих у них иногда беженцах, двигающихся с севера на юг, говорить вообще нельзя было, поэтому, чтобы выполнить роль собеседницы, Гана предложила пани Людмиле читать вслух газеты.
— Луч-ше ро-ман, — сказала пани Людмила. — Со счаст-ливым кон-цом.
Так горько переживающая свое разочарование Гана читала о любви, преодолевающей все препятствия хотя бы на страницах выпусков «Вечеров под лампой», и успевала попрощаться каждый раз до того, как из часовой мастерской возвращался Карел Карасек.
Когда одним холодным вечером она услышала на лестнице тяжелые шаги, то решила, что к Карасекам пришли гости. Она не ожидала, что это Карел. Обычно он ходил тихо, как привидение, к тому же возвращался домой, только когда мать оставалась одна. Гана справедливо решила, что он не любит визиты посторонних, особенно ее, поэтому нарочно избегает ее общества. Дверь кухни открылась, и Гана подняла голову от книги. Карел боком втиснулся в дверной проем, потому что нес целую охапку выстиранного и выглаженного белья.
— Бедная Иванка, — сказал он и положил стопку белья на стол. — Хоть она и тащила белье на тележке, но в ее положении…
Гана встала и потянулась за пальто.
— Ива Зиткова? Ну, я побегу. Давно я Ивану не видела, может, еще догоню.
Карел смущенно откашлялся:
— Вы еще дружите?
— А почему это нам не дружить? Мы вместе учились в школе.
— Ну, я думал… — Посмотрев на мать, он осекся.
— Что вы думали?
— Да ничего. — Карел повернулся к ней спиной и взял из стопки чистого белья кухонные полотенца, чтобы убрать их в шкаф.
Гана посмотрела на пани Караскову, но та отвела взгляд.
— Что-то случилось?
Карел не отвечал.
— Почему вы молчите? Вы что думаете, раз вы меня не любите, то я всем должна не нравиться?
Карел повернулся, оперся ладонями о стол и набрал побольше воздуха:
— Ну, я просто думал, что вы вряд ли в восторге от того, что ваша подруга выходит замуж за этого Горачека.
Он сгреб в охапку постельное белье и захлопнул за собой дверь.
— Он что меня так ненавидит? — спросила Гана. Глаза у нее жгло от злости, печали, предательства и унижения. Она поймала на себе жалостливый взгляд пани Карасковой и поняла, что это правда.
Гана, не прощаясь, выбежала их кухни, спустилась по лестнице, накинула пальто, сунула ноги в башмаки и выскочила за порог. Она добежала до поворота как раз вовремя, чтобы увидеть на мосту две фигуры, тянущие за собой тележку.
Гана Гелерова стояла на углу улицы Мост-ни, куталась в расстегнутое пальто и смотрела, как ее лучшая подружка Ивана Зиткова отпускает ручку тележки, набирает рукой снег с перил моста и бросает снежок в молодого человека рядом с ней. Гана видела при свете фонарей, как мужчина со смехом поворачивается, отряхивает шинель, а потом обнимает девушку за плечи и свободной рукой хватается снова за тележку. Она заметила знакомый профиль, но и без этого уже понимала, что Карел Карасек не соврал.
Хотя нюрнбергские законы и были унизительными, но до сентября 1939 года Гелеровы их на себе не очень-то ощущали. Однако после вторжения в Польшу и официального начала войны события стали развиваться стремительно. Постановления против евреев выходили одно за другим. Началось с запрета ходить в кино и театры. В трактирах и ресторанах евреи должны были сидеть в специально отведенных для них местах, и Эльза немедленно постановила, что в такие заведения никто из них даже соваться не будет. Гане это заявление матери показалось избыточным, учитывая, что Эльза и так славилась своей бережливостью и никогда не водила их по ресторанам.
Потом вышел запрет выходить из дома после восьми вечера. Эльза упрямо его нарушала и не бросала свои регулярные вечерние визиты к Карасекам, пока однажды ее не подстерег в дверях табачник Скацел и не пригрозил, что донесет на нее. Сложно было не прислушиваться к угрозам Скацела. Ведь Эльза понимала, что он только и ждет случая избавиться от растущего долга. С марта он не заплатил за аренду ни кроны и даже не оправдывался больше тяжелыми временами, а только грязно бранился.
В ноябре стало совсем туго. Каждому еврейскому предприятию назначалось специальное доверенное лицо (Treuhander). Из кого их выбирали, всем было ясно. Главная их роль заключалась в том, чтобы подготовить еврейские предприятия для «ариизации».
Табачник Скацел только того и ждал. Никто еще толком ничего не знал о новом положении, а табачник уже начал наводить справки по поводу управления писчебумажным магазином еврейки Гелеровой.
Каково же было его удивление, когда он узнал, что магазин принадлежит не Эльзе Гелеровой, а Урбанеку, который в последнее время работал там продавцом.
— Гелерова продала магазин Алоису Урбанеку сразу после смерти супруга Гелера, — сообщили ему в имущественном управлении.
— Этого не может быть, — сердито кричал он. — Ведь этот Урбанек там работает всего полгода. Раньше он там даже не показывался.
— По бумагам, магазин принадлежит ему с 1933 года. Но мы, разумеется, можем это проверить.
Адвокат Леви проделал работу на славу. Ревизия показала, что вдова Гелерова уже шесть лет не является хозяйкой магазина. Когда Скацелу это окончательно подтвердили, он завалился в первую попавшуюся пивную и, несмотря на ранний час, как следует набрался. Пошатываясь, он добрел до писчебумажной лавки, встал перед прилавком и заорал на застигнутого врасплох Урбанека:
— Я все равно эту вонючую жидовку отсюда выгоню! И тебя заодно. Не думайте, что вы выи грал и. Когда я выясню, как вы это сделали, вы отправитесь в тюрьму — все.
В то время как Эльза Гелерова не осмеливалась высунуть нос со склада и надеялась только, что эти крики не доносятся до квартиры на втором этаже, Урбанек обошел прилавок, схватил пьяного Скацела и протащил через запасной выход по коридору на его половину. Там он прижал табачника к стене и прошептал прямо в лицо:
— Ты тут особо не кричи, как бы кто не услышал и тебя не нашли тут однажды повешенным. Или ты не знаешь, что делают с предателями?
Видимо, Скацел, несмотря на опьянение, усвоил эту тихую угрозу, потому что с тех пор ограничивался только метанием свирепых взглядов. Он явно не подозревал, что сам Алоис Урбанек был собственными словами напуган еще сильнее и две ночи не мог толком глаз сомкнуть, дивясь на свою неожиданную смелость. И только убедившись, что Скацел его по-настоящему испугался, он смог вздохнуть с облегчением. Но, как ни был велик соблазн, на всякий случай не стал хвастаться своим геройским поступком даже перед женой, поскольку смутно догадывался, что вместо заслуженной похвалы схлопочет только несправедливые упреки.
Сколько раз Эльза Гелерова мечтала повернуть время вспять! В сороковом выходили новые и новые приказы, касающиеся всех жителей протектората еврейского происхождения вне зависимости от того, исповедовали ли они иудаизм, как Эльзины родители, которые принимали тяготы судьбы за древнюю участь своего народа, или никогда не ощущали себя евреями, как Гана с Розой. Ведь до недавнего времени они воспринимали свою национальность как самый обычный наследственный признак вроде цвета глаз или склонности к полноте. А Эльза уже поняла, что совершила непоправимую ошибку.
Было ужасно покупать бланк, который доставил лично председатель Еврейской религиозной общины, чтобы записать в него всю принадлежащую ей недвижимость, но еще хуже было наблюдать, как тяжело бывшему уважаемому юристу брать с нее деньги за формуляр, чтобы сдать их в районную администрацию.
Еще сильнее ее напугало мартовское распоряжение немецких властей: евреям предписано было в течение двух недель сдать все предметы из золота, серебра, платины, драгоценных камней и жемчуга. У Эльзы никаких украшений не было, а свое обручальное кольцо — память об усопшем муже — она отказалась сдавать. Не обращая внимания на головокружение, Эльза вскарабкалась по крутой лестнице, пролезла в узкое отверстие на неиспользуемый низкий чердак и спрятала кольцо в отверстие от сучка в балке, да так ловко, что его никто никогда не нашел.
В конце лета вышел приказ переписать все еврейское имущество, и теперь уже Эльза не могла вздохнуть от ужаса. Еще печальнее было видеть покорное выражение на лицах престарелых родителей и немой вопрос в глазах обеих дочерей. Что будет дальше, спрашивал их взгляд, но Эльза, к счастью, не могла на него ответить.
Потом объявили запрет евреям работать на государственной службе, и Гана не могла начать преподавать в местной начальной школе. Впрочем, она об этом никогда не мечтала, но поскольку нужно было иметь какую-то работу, она поступила в качестве подсобной работницы в гобеленовую мануфактуру, о чем мечтала еще меньше. Но с деньгами дома было туго, поскольку дохода от лавки, который им Алоис Урбанек честно тайком выплачивал, не хватало на пять человек. Эльзины родители из-за своего еврейского происхождения лишились права на пенсию и пособия, а Роза числилась в магазине только формально, потому что Эльзу по-прежнему терзали нелепые страхи за ее здоровье.
Работу Гане помог найти адвокат Леви за несколько недель до того, как за ним приехало гестапо и арестовало за «антинемецкую деятельность». Однажды утром в дверь адвоката позвонили трое мужчин и выволокли его из дома прямо в домашней одежде и тапочках. Пока его заталкивали в машину, его мать Берта успела схватить с вешалки за дверью летний пиджак и подобрать стоптанные башмаки, в которых он обычно окучивал розы в своем саду. Все это она запихала в матерчатую хозяйственную сумку, бросилась к машине и в последний момент успела сунуть ему. А потом только смотрела, как машина трогается с места и поворачивает в сторону Всетина. Тогда она видела своего сына в последний раз.
Загружать суды рейха рассмотрением дела какого-то мезиржичского еврея было бы излишне, так что после десятидневного допроса во всетинском гестапо Карела Леви, который еще несколько месяцев назад считался одним из самых почетных жителей города, перевезли в тех же домашних штанах, тонком пиджачке и стоптанных рабочих башмаках в Аушвиц, где спустя два месяца он умер от истощения.
После его ареста Гелеровы несколько недель жили в мучительном страхе, не выяснят ли следователи на допросе, что Леви помог Эльзе подделать продажу писчебумажной лавки и что Гелеровы дают приют евреям, которым удалось сбежать из Польши.
В сентябре сорок первого Гана снова сидела возле мутти Греты, склонив голову над рукоделием. Но на этот раз она не вышивала монограмму на очередной предмет своего приданого. Она пришивала на пальто, блузки и свитера желтые звезды с черной надписью «Jude».
— Если бы вы нас послушались и вовремя уехали, вам не пришлось бы сейчас ходить с клеймом, как какой-то скот, — плакала мутти Грета, а Гана заметила, что мама только покачала головой и вышла из кухни.
— Пришивай как следует, — сделала Гане замечание мутти Грета. — Ты что не видишь, что у тебя тут кончик отходит? Не хочешь же ты, чтобы люди еще толковали, что мы ходим оборванные.
В тот день, когда Гана впервые вышла на улицу в пальто с желтой звездой, нашитой на стороне сердца, она в душе поблагодарила странную привычку чешского народа начинать работать в шесть часов утра. Привычка, которую еще во времена Австро-Венгрии завел страдающий бессонницей император Франц-Иосиф и от которой после падения империи люди в других странах отказались, как от неудобной и нездоровой, теперь помогла Гане пройти по темным улицам практически незамеченной. Женщины на гобеленовой фабрике отводили взгляд от желтой звезды и делали вид, что не обращают на нее внимания, а через некоторое время и правда перестали замечать. Наоборот, Гана обнаружила, что с ней заговаривают чаще, чем обычно, и завязывают с ней разговор даже те, которые раньше и слова не сказали, и поняла, что они так показывают свой протест против унизительного клейма и выражают ей свою поддержку.
С этим сознанием ей было легче идти домой. Большинство прохожих делало вид, что не замечает знак, нашитый на одежде, некоторые виновато отводили взгляд, а кто-то даже кивал в знак приветствия, хотя Гана их даже не помнила.
Примерно в то же время начали организовывать рабочие бригады. Поскольку Ганина мать Эльза значилась домохозяйкой и официально не работала, как и ее родители, а значит считалась человеком бесполезным и никак не способствующим общему процветанию рейха и его победе, ее определили в рабочую группу из шести человек.
С другими товарищами по несчастью она теперь мела тротуары в городе, отскребала антинемецкие надписи мелом, которые иногда появлялись на стенах переулков, а зимой, облачившись в тяжелые башмаки, толстые чулки и самое теплое пальто, украшенное только желтой звездой, расчищала снег деревянными лопатами.
Грета и Бруно Вайс тоже были записаны в резервный список людей, пригодных к подсобной работе, который насчитывал сотню имен, так что Эльза все время, что родители прожили в Мезиржичи, боялась, что в свои семьдесят с лишним им тоже придется взять в руки метлу и выходить на улицы.
Стоял ноябрьский вечер. Холодный ветер трепал Гане волосы, продувал рукава и холодил под юбкой, а пальцы, сжимавшие ручки сумки с покупками, посинели от холода. Она спешила. Она не любила выходить из дома в сумерках, потому что улицы из-за затемнения были до того погружены во мрак, что не разобрать, где кончается тротуар, где торчит ступенька или зияет яма. Но сейчас ее донимали не столько ухабы и выбоины, сколько окрики наглых подростков. С желтой звездой, которая светилась в темноте на темном пальто, она чувствовала себя очень уязвимой. Четверо мальчишек десяти-двенадцати лет прицепились к ней у моста и преследовали, выкрикивая оскорбления и распевая глупые песенки. У площади Гана перешла на бег, но мальчишки бежали быстрее. Перед самой лавкой они догнали и обступили ее.
— Грязная жидовка, — выкрикнул один. Парень в кепке притянул к себе полу Ганиного пальто и принюхался:
— Фу, она правда воняет!
Гана отмахнулась от него сумкой и попыталась пробраться к дому. Тут открылась дверь лавки и оттуда выбежал Алоис Урбанек.
— Пошли вон, мерзавцы, — крикнул он. — Еще раз такое повторится, и я вас найду, вот увидите.
Мальчишки разбежались, и только оказавшись на безопасном расстоянии, замедлили шаг, а один смело крикнул через плечо:
— Жидолиз!
Мальчишки засмеялись и побежали восвояси.
Урбанек придержал для Ганы дверь в дом и, заметив, что она еле сдерживается, чтобы не заплакать, принялся ее утешать:
— Не обращайте внимания, Ганочка. Они просто дети. Сами не знают, что говорят.
— Это все из радио, — сказала Гана. Гелеровы свое радио уже сдали, потому что евреям запрещено было держать приемники, но Гана хорошо помнила еще с тех пор, как оно у них было, разжигающие ненависть передачи, в которых рассказывали, что евреи — дармоеды, у которых нет собственной земли: они объедают страну, которая их принимает, живут трудом других и злоупотребляют добротой честных тружеников. Они в принципе не заслуживают никаких льгот, поэтому им не положены талоны на фрукты, рыбу, птицу и мясо. Гана уже не помнила, когда в последний раз ела что-то сладкое, а ночью ей снились бутерброды с медом. Но евреям такого не полагалось.
— Спасибо, пан Урбанек. Только бы у вас не было из-за меня неприятностей. А вдруг мальчишки кому-нибудь расскажут, что вы меня защищали?
— Не расскажут. Их и дома за такое поведение не погладили бы по головке, — успокаивал ее продавец, хотя сам не был в этом уверен. — Но вам не стоит по вечерам выходить из дома. При свете дня они бы не осмелились нападать.
Гана потупилась.
— Вы же знаете, что нам, — она запнулась и ждала, поймет ли Урбанек, кого она имеет в виду, — можно ходить за покупками только с четырех до шести вечера. В это время уже темнеет. — Она потрясла полупустой сумкой. — Правда, к вечеру всё раскупают.
Алоис Урбанек покосился на обвисшую сумку.
— Кстати, чуть не забыл, я же принес вам немного яблок. Вот закрою магазин и отнесу вам.
— Тише, — Гана испуганно оглянулась. Она боялась, что их кто-нибудь услышит. Яблоки и другие фрукты евреям были запрещены. — Спасибо, — шепнула она и побежала вверх по лестнице.
Урбанек снова вышел на площадь, чтобы опустить решетку на витрину магазина. Вставляя крюк на длинной железной палке в петлю решетки, он думал о том, как часто, таская ящики на заводе, он мечтал, что однажды снова будет работать в писчебумажной лавке на площади. Теперь он даже управляет магазином, но часто ловит себя на мысли, что лучше бы опять стоять на складе и грузить тяжелые ящики на грузовики.
На лестнице с первого на второй этаж в доме Карасеков третья ступенька сверху темнее и менее затоптанная, чем остальные. В тридцать восьмом, когда тяжелые шкафы из имущества Вайсов переставляли на чердак их дома, у одного из рабочих выскользнул из рук ремень, на котором несли тяжелую мебель, шкаф съехал и всем весом навалился на деревянную ступеньку — кусочек откололся. Несчастный рабочий быстро опомнился и подпер шкаф плечом. В тот день он уже не мог поднять даже стул и целую неделю потом отлеживался дома, что не очень-то обрадовало его жену, поскольку он только ругался грубыми словами и лечил ушибленное плечо холодным и компрессами и ромом.
Карел Карасек заявил, что от этих Гелерок одни неприятности — мол, он всегда так говорил. И что Гелерова должна заплатить за ущерб. Но потом под ледяным взглядом матери сам отправился к столяру и заказал новую ступеньку. То, что она заметно отличалась по цвету, было не так важно. Но главное, новое дерево, стоило на него наступить, отчаянно скрипело, даже под тихими кошачьими шагами Карела Карасека, а порой стонало и посреди ночи — наверное, чтобы не растерять навык.
И наверняка именно скрип новой ступеньки выдал Гану Гелерову, когда она выходила от пани Людмилы. Во всяком случае Карел Карасек как раз вовремя появился на пороге двери, ведущей из мастерской в жилую часть дома. Он откашлялся, чтобы сказать Гане то, что уже давно не давало ему спокойно спать.
— Барышня, — начал он, — не могли бы вы зайти ко мне на минутку?
Гана вздохнула. Она терпеть не могла осторожную речь Карела, его сутулые плечи и пугающе тихие шаги. Как только она слышала его шепчущий голос, у нее мурашки бежали по спине. К тому жетон, которым он сейчас ней обратился — холодный и надменный, — не предвещал ничего хорошего.
Карел пропустил ее в мастерскую и тихонько закрыл за ней дверь. Гана сразу смекнула, что он не хочет, чтобы их разговор было слышно на втором этаже у пани Людмилы.
— Я вынужден вас попросить, чтобы ни вы, ни ваша мать к нам больше не приходили.
Можно было не спрашивать почему. Общаться с евреями было запрещено, и Карел боялся, что кто-нибудь из соседей их выдаст. К тому же Гана понимала, что ему гораздо проще сказать это ей, чем ее матери. Но она совершенно не собиралась облегчать ему неловкую ситуацию.
— Но почему? — притворно удивилась Гана. — Я же обещала пани Людмиле, что в субботу помогу ей вымыть голову.
Карел Карасек покраснел. Он надеялся, что Гана все поймет, уйдет, и больше ноги их тут не будет. Он не был готов к объяснениям.
— Неужели непонятно? — от волнения у него даже голос сорвался.
Гана злорадно улыбнулась, и Карел это заметил. Он заговорил громче.
— Вы подвергаете нас опасности. Вы же прекрасно знаете, как для нас опасно общаться с такими, как вы. — Он уже кричал шепотом, если такое возможно: — Я не хочу, чтобы меня из-за вас арестовали. Я вам не Друг.
— Это правда, вы нам не друг, — сказала Гана, повернулась и вышла на темную улицу. Было уже без пяти восемь, а после восьми евреям запрещалось выходить на улицу, и Гана прибавила шагу. Эльза уже ждала ее.
— Я уж испугалась, что с тобой что-то случилось, — взволнованно сказала она, забирая у дочери пальто и вешая на вешалку. — В следующий раз не засиживайся у Карасе-ков так долго.
— Следующего раза не будет, — отрезала Гана. — Представь себе, этот идиот Карасек запретил нам…
— Погоди, — остановила ее мать, а потом добавила шепотом: — Не при Розе.
— Почему Карасек идиот? — раздался из кухни голос Розы.
— Надо говорить пан Карасек, — прикрикнула на нее Эльза. — И не подслушивай, о чем говорят взрослые. Если ты уже вымыла всю посуду, иди почитай бабушке. Ты обещала.
— Мама, но я уже взрослая. Мне скоро восемнадцать.
Эльза только сдвинула брови и строго посмотрела на Розу, а та со вздохом направилась в комнату дедушки с бабушкой.
— Она, правда, уже не ребенок, — сказала Гана. — Пусть знает, что творится вокруг.
— Я не хочу понапрасну ее беспокоить, она ведь такая хрупкая.
Гана подняла брови.
— Роза совсем не хрупкая. Нормальная девочка. Может быть, она вела себя немного странно, когда была маленькой, но многие дети любят одиночество. Я даже не помню, когда она последний раз болела.
— Ой, смотри не накликай, — одернула ее Эльза. — Но я ее не из-за этого отослала, — продолжала она и поманила Гану к себе, чтобы она села рядом за стол. Эльза понизила голос. — Говорят, всех евреев будут свозить в один специальный город.
Гана прикрыла рот рукой.
— О Господи!
Эльза продолжала:
— Пан Мантель, тот, что со мной в бригаде, говорит, может, это и к лучшему. Мол, мы там будем среди своих. У нас там будут свои магазины, доктора, учреждения — словом, целый еврейский город. Каждая семья получит там квартиру. Но не знаю, не знаю. Как-то мне это все не нравится, но я ума не приложу, как этого избежать. Евреи из смешанных браков вроде бы смогут остаться, и я вот подумала, может, ты знаешь кого-то… кто бы на тебе женился. Или на Розе…
— Ты серьезно?
— Ну хотя бы фиктивно… А что Горачек?
— Мама! Ни Горачек, ни кто бы то ни было другой! Насколько я могу судить, смешанные браки сейчас все больше расторгаются. Ведь у нас все отняли. Никто не захочет рисковать имуществом, чтобы каким-то еврейкам не пришлось переезжать.
От упоминания Ярослава Горачека у Ганы сдавило горло. Ей совсем не хотелось рассказывать матери, что Ярослав недавно женился на Иване Зитковой. Бывшая лучшая подружка даже не удосужилась сообщить об этом Гане. Может, ей не хотелось, чтобы кто-то увидел ее с еврейкой, но скорее всего ей просто было неловко перед прежней пассией Ярослава. Гана узнала о свадьбе случайно от общей знакомой с гобеленовой фабрики. Теперь, когда прошло уже два года, Гана сама не понимала, что раньше находила в Ярославе. Если она еще что-то к нему чувствовала, то только отвращение и презрение.
— Я думала, может, Карел Карасек… Хотя бы ради матери.
— Карасек! Этот трус мне сегодня заявил, что нам не стоит больше приходить. Он боится, что кто-нибудь настучит на него, что он общается с евреями.
— Может, это и правильно, — помолчав, сказала Эльза. — Зачем зря привлекать к себе внимание? Но все равно, мне кажется, если бы я попросила пани Лидушку, она бы его уговорила.
— Мама, не думай об этом. Может, вообще рано беспокоиться. Может, до переселения вообще дело не дойдет.
— Ты права, — Эльза натянуто улыбнулась. — Наверное, я зря поднимаю переполох. Мало ли что люди наболтают.
Но в глубине души она понимала, что депортации в специальное предназначенное для евреев место не миновать.
О каждом немецком приказе и распоряжении поначалу перешептывались, и поскольку на первый взгляд все они казались абсурдными и унизительными, люди не могли поверить и считали это глупыми слухами. Но в конце концов все они претворялись в жизнь. Эльза Гелерова слышала, что переселение из некоторых городов уже началось.
Йозеф Мантель ей даже открыл, как называется местечко, куда свозят все еврейские семьи. Оно где-то под Прагой и называется Терезин.
Произнося это название, пан Мантель огляделся по сторонам, нет ли рядом жандарма, который присматривал за ними во время работы. Мужчина в униформе стоял с подветренной стороны, опираясь на стену, покуривал и от скуки заговаривал с прохожими.
— Только вот, пани Гелерова, — прошептал Мантель, — не все останутся в этом Те-резине. Да и как туда всем вместиться? Говорят, оттуда отправляют набитые до отказа поезда на восток.
— И куда они едут?
— А этого никто не знает. Но уезжать никто не хочет. Все боятся, что, например, после войны не смогут оттуда вернуться.
Никто не знает. Эти слова звучали у Эльзы в голове, когда она гладила Гану по волосам и повторяла:
— Да-да, мало ли что люди наболтают.
А про себя поклялась, что сделает всё, лишь бы ее дочери на уехали на этих таинственных поездах.
Когда в семнадцатом году Эльза Вайсова выходила замуж за Эрвина Гелера, она собиралась завести много детей. У нее самой был один-единственный брат сильно старше ее, так что она прожила одинокое детство с замкнутым отцом, проводящим все дни на работе, а вечера над книгой, и заботливой матерью, которую больше беспокоили чистые манжеты дочери, чем ее желания и мечты. Эльза никогда не сомневалась, что родители ее любят, однако не могла избавиться от чувства, что детство с братьями и сестрами было бы полнее и счастливее.
Первая Эльзина беременность прервалась на восьмой неделе после того, как она всего лишь споткнулась. Эльза даже не упала, схватившись рукой за стену ближайшего дома, но через несколько шагов она почувствовала, как в животе что-то дернулось, и не успела она дойти домой, как уже перестала быть беременной.
При второй беременности без какой-либо видимой причины кровотечение началось после первого месяца. Эльзу мучили тошнота, судороги и слабость, которая не давала ей встать с кровати, и повитуха за закрытыми дверями по секрету сообщила Эрвину, что лучше бы Эльзе попробовать встать и выкинуть, потому что она все равно рано или поздно ребенка потеряет, так уж лучше сразу, чтобы зря не мучиться. А уходя, не преминула добавить, что некоторым женщинам вообще не суждено стать матерями.
Но Эльза не стала вставать. С одной стороны, ей мешало головокружение и тошнота, которые начинались каждый раз, когда она пыталась сесть, а с другой — ей запрещала мутти Грета. Вайсы приехали в гости с визитом, который обычно ограничивался тем, что они сидели на диване, обменивались парой слов с дочерью, а Бруно Вайс из вежливости и с зятем Эрвином, и возвращались в Нови-Йичин. Но на этот раз мутти Грета не уехала, а осталась заботиться о дочери и ее хозяйстве. Все время Эльзиной беременности она прикладывала дочери холодные компрессы на лоб, массировала ноющую спину, заваривала укрепляющие чаи, намешивала питательные каши и давила картофельное пюре, она кормила ее, умывала, выносила таз и судно. Это было время болезненных мук не только для Эльзы, но и для Эрвина, которому мутти Грета за все это время не сказала ни слова и даже на него не посмотрела, а уж тем более не садилась с ним та один стол.
Схватки начались ровно на сороковой неделе беременности и длились ужасных три дня и ночи, во время которых мутти Грета корила себя, что не допустила выкидыша, а Эльза поклялась, что, если переживет эти роды, никогда больше не будет рожать, и даже если ребенок родится мертвым, значит, навсегда останется бездетной.
Под конец третьего дня при помощи вызванного доктора и его щипцов родилась почти четырехкилограммовая абсолютно здоровая девочка, которую назвали Гана. Эрвин выбрал это имя, потому что так звали его детскую любовь, но Эльзу уверял, что Ганой звали его любимую бабушку по отцовской линии. Мутти Грета радовалась, что хотя бы имя у ребенка еврейское, в честь матери пророка Самуила, пусть преступные родители и отреклись от веры, но Эрвина так и не простила. А Эльзе в тот момент было совершенно все равно. Обессиленная она лежала на окровавленной постели, ждала, пока выйдет плацента, и была уверена, что до утра не доживет.
Но она выжила и на удивление быстро пришла в себя после долгих родов, так что мутти Грета наконец-то смогла уехать к своему мужу Бруно и кошерному хозяйству, чему Эрвин, возможно, даже больше радовался, чем рождению черноволосой дочери.
После тяжелой беременности и родов, во время которых Эльза с ребенком чуть не умерли, она решила, что Гана будет их единственным чадом. Эрвин, напуганный угрозой жизни и житьем под одной крышей с враждебной тещей, согласился с ней, и действительно им удавалось целых четыре года исполнять супружеский долг и не зачать. Но тут Эльза обнаружила, что снова беременна, и впала в слепое отчаяние. Она даже Эрвину не призналась, чтобы зря не давить на совесть мужа, и делала все, чтобы потерять ребенка. Когда беготня по лестнице не помогла, она стала прыгать с кухонного стола. Парила ноги по колено в горячей воде, а потом и целиком купалась в такой обжигающей ванне, что после этого два дня ходила красная, как рак. Пила какие-то травы и ела острые блюда, таскала тяжелые сумки, а когда ничего не действовало, в ярости била себя по животу кулаком и громко плакала.
В конце концов она смирилась с неизбежным и после спокойной беременности родила в феврале 1924-го девочку весом два с половиной килограмма.
Говорят, у всех детей при рождении глаза голубые, но этот младенец смотрел на Эльзу с укором огромными черными гляделками. Видишь, говорил ей дочкин взгляд, это из-за тебя я такая маленькая и худенькая. Из-за тебя я такая слабая, что у меня нет сил плакать, и я только пищу, как котенок. Все потому, что ты не хотела, чтобы я родилась.
И страх за дочь, названную Розой, преследовал Эльзу каждый день ее жизни. Девочка росла тоненькой, и Эльза заставляла ее глотать рыбий жир. Зимой кутала ее в пальто, шапки и шарфы, а стоило ей чихнуть, впадала в панику. Когда Роза болела обычными детскими болезнями, Эльза ночи напролет не смыкала глаз, а каждый раз, когда девочка, устав от маминой неустанной заботы, пряталась в темный угол, чтобы хоть ненадолго ее оставили в покое, Эльза сходила с ума и приписывала такое странное поведение душевному расстройству, наверняка вызванному ее манипуляциями во время беременности.
От непоправимого вреда чрезмерной материнской опеки Розу спасла скоропостижная смерть Эврина. Эльзе пришлось сосредоточиться на базовых потребностях своей семьи, а заботу о Розе она передала старшей дочери Гане, взгляд которой не застилало чувство вины, так что она ясно видела, что Роза — обычная девочка, со временем превратившаяся в красивую девушку с большими карими глазами и нежной улыбкой.
Все восемнадцать лет Эльза боялась за свою младшую дочь и берегла ее как зеницу ока, поэтому, когда Гелеровы вместе со всеми остальными жителями еврейского происхождения, которые в те времена обитали в Мезиржичи, получили приказ 14 сентября явиться на вокзал, она твердо решила, что Роза никуда не поедет, и у нее даже был готов план.
Накануне отъезда в неизвестное она набила две хозяйственные сумки Розиными вещами и, хотя день был теплый, заставила ее надеть несколько слоев одежды. Роза удивилась, но сделала так, как велела мать. Она привыкла слушаться, а мать все равно игнорировала ее вопросы. Губы у Эльзы были плотно сжаты, она двигалась быстро и решительно, и спускаясь по лестнице, подгоняла и Розу.
— Я быстрее не могу, — возражала Роза и утирала тыльной стороной ладони пот со лба. — Ведь я закутана, как снеговик. Куда мы вообще идем?
— Увидишь, — отрезала Эльза и повела ее по тротуару вдоль площади. Она то и дело оглядывалась, будто делала что-то запретное, потом в последний раз обернулась через плечо и затащила дочь на боковую улочку. Теперь уже и Роза поняла, что они идут к Карасекам.
— Мама, но ведь к Карасекам…
— Молчи, — перебила ее Эльза и открыла дверь часовой мастерской. Она даже не посмотрела на Карела (который сначала было услужливо вскочил, но, узнав Эльзу Гелеро-ву, стал хватать ртом воздух, как карп, и снова сел) и потащила Розу через боковую дверь в коридор и по лестнице наверх. Там она заглянула в кухню и обратилась к фигуре, сидящей в кресле у окна.
— Пани Лидушка, я пришла проститься. Завтра мы уезжаем, но Роза останется у вас, как мы договаривались.
Тощая фигура, покоящаяся в кресле в толстом шерстяном свитере и с накинутым на колени пледом, криво улыбнулась, чуть-чуть приподняла руку и почти невнятно пролепетала:
— Хорошо.
— Мама… — Роза заплакала и крепко схватила мать за руку. — Я хочу поехать с вами, не оставляй меня здесь.
Эльза стряхнула ее руку.
— Ты останешься здесь, мы же вернемся.
— Но я даже не попрощалась с Ганой и мутти Гретой, и дедушкой.
Эльза крепко обняла дочь.
— Я им передам от тебя привет, и помни, что… — Она хотела сказать, что нужно следить за тем, чтобы ни одна душа ее не увидела, но тут хлопнула дверь, и запыхавшийся голос Карела перебил ее:
— Вам нельзя сюда ходить, пани Гелерова. Поймите, вы подвергаете нас опасности.
Он ошарашенно замолчал, потому что Эльза в последний раз крепко прижала к себе Розу, поцеловала ее в лоб, шепнула «спасибо» в сторону Людмилы Карасковой, выбежала из квартиры и бросилась вниз по лестнице.
Роза осталась стоять посреди кухни, закутанная в три свитера и осеннее пальто, на ней были две пары чулок, из глаз у нее текли слезы, а плечи сотрясались от рыданий. На обеденном столе стояли хозяйственные сумки, в кресле, накренившись набок, сидела Людмила Караскова, а ее сын переступал с ноги на ногу, поскольку не мог решить, броситься ли догонять Эльзу Гелерову или схватить Розу и выставить ее за порог.
В конце концов он обратился к матери:
— Ну нет, так не пойдет. Она не может здесь оставаться. Ведь нас всех расстреляют.
Он замолчал, будто до него только сейчас дошло, что это и впрямь может случиться. Роза всхлипнула и вытерла нос. И оба посмотрели на беспомощную пани Людмилу.
— Ну и что? — медленно произнесла Людмила Караскова.
И Карел, и Роза эти слова запомнили до самой смерти, хотя каждый их истолковал по-своему.
Я больна, понял слова матери Карел, я все равно скоро умру, а ты никчемный человек. Чего тебе бояться за свою жизнь, если у тебя ее и нет?
Пусть я и больна, услышала Роза, но никто не смеет мне диктовать, как мне жить и с кем дружить.
Роза высморкалась, стряхнула с себя пальто и свитера, подошла к больной и утерла ей слюни, которые текли из опущенного уголка губ. Карел Карасек встал с другой стороны кресла, и они вдвоем приподняли пани Людмилу и усадили прямо, а под спину подложили подушку. Потом сели за стол, лицом к ней.
— Нужно уволить прислугу, — помолчав, сказал Карел и повернулся к Розе. — К нам каждый день приходит помогать пани Зиткова, — с расстановкой объяснил он. — Но если я откажусь от ее услуг сейчас, это будет бросаться в глаза. Месяц или два подождем. А пока что, барышня, вам придется прятаться на чердаке.
— Меня зовут Роза, — сказала девушка, вытерла слезы и снова высморкалась. — И я хочу домой.
Только в тот момент у Розы уже никакого дома не осталось. В доме на площади, где она родилась и прожила все свои восемнадцать лет, мама Эльза заканчивала последние приготовления к отъезду. Она тоже плакала. Плакала, потому что только-только оставила свою дочь и не знала, увидит ли ее когда-нибудь. Плакала, потому что родители укоряли ее в том, что она не сказала им о своей затее и не дала им даже попрощаться с Розой. Словно не понимали, что у Эльзы не было выбора: прощание стало бы душераздирающим, и Роза точно отказалась бы выходить из дома.
Плакала, потому что, по Ганиному взгляду и озадаченному молчанию, она поняла, что старшая дочь обижается на нее за то, что она снова отдала предпочтение Розе.
— Ганочка, — сказала она и погладила дочь по руке, — я была бы счастлива, если бы ты тоже могла остаться здесь, но я не придумала, у кого тебя спрятать. — Она вздохнула. — У Урбанеков маленькие дети, они и так уже многое для нас сделали. Я заходила и к этой твоей подруге, Иване Зитковой, но она сказала, что будет нянчить…
— Мама! — Гана склонилась над открытым чемоданом. — Я не хочу тут оставаться.
И уж точно не у Иваны, хотела она добавить, но вовремя осеклась. Неужели мама не знает, что Ивана стала Горачковой? Как бы Гана могла прятаться в семье мужчины, который ее отверг?
— Раз она вышла замуж за Горачека, значит она перед тобой в долгу, — сердито сказала Эльза. — Он так долго водил тебя за нос, обещал золотые горы, пусть бы теперь помог.
Значит, мама все знала. Ну, разумеется, весь город знал о Ганином унижении.
— Он ничего мне не обещал, — тихо сказала Гана, складывая юбку во много-много раз, чтобы она влезла в чемодан.
— Эту с собой не бери. — Мама отложила юбку в сторону. — Возьми лучше толстую шерстяную. И две пары теплых чулок.
В отличие от Йозефа Манкеля, Эльза Гелерова не тешила себя надеждой, что жизнь в еврейских городах будет сносной благодаря тому, что они будут среди своих. От евреев, в основном молодых людей, которым удалось выбраться из Польши, она слышала об ужасах, творившихся при депортации еврейских семей в гетто, о тяжелых условиях, в которых там приходилось выживать, о голоде, болезнях, казнях и растущей жестокости немцев.
Известия были настолько ужасными, что Эльза не решалась им поверить, но собиралась сделать все, чтобы ее дочери были в безопасности. Или хотя бы в мнимой безопасности. Если немцы найдут Розу у Карасеков, их всех расстреляют. Поэтому она ни родителям, ни Гане не раскрыла, куда отвела Розу, хотя они, разумеется, догадывались. И сокрушалась, что ей не удалось спасти от переселения Гану.
Молодым девушкам всегда угрожает наибольшая опасность, подумала она, и вытащила из чемодана Ганину шелковую блузку, а вместо нее уложила хлопчатобумажную сорочку. Эта девчонка думает, что едет на курорт?
Те несколько ценных вещей, которые у Гелеровых и Вайсов еще остались, Эльза отдала на хранение Алоису Урбанеку, хотя инструкция, которую ей всучили вместе с повесткой на эшелон, запрещала под угрозой строгого наказания что-либо дарить или даже продавать. Все имущество, которое не влезало в багаж, включая дома, деньги и мебель, передавалось в пользу рейха. Но Эльза не могла допустить, чтобы фарфоровым сервизом, который им подарили на свадьбу, пользовалась какая-то немецкая оккупантка, чтобы она заводила позолоченные часы с боем и любовалась сумеречным лесным пейзажем, хоть Эльза никогда не верила, что его нарисовал сам Юлиус Маржак[9], как утверждал покойный Эрвин. Только банкноты она свернула в трубочку и зашила в воротник пальто, хоть не была уверена, понадобятся ли они там, куда они едут.
В последнюю свою ночь в доме на Мезиржичской площади Грета и Бруно Вайс не обсуждали тяжелую долю еврейского народа, а спорили о том, стоит ли рисковать и паковать в чемоданы запрещенный табак. Мутти Грета была категорически против, но Бруно возражал, что у него без сигарет дрожат руки, и когда жена заснула, он потихоньку выбрался из кровати, маникюрными ножницами разрезал подкладку пальто и сунул в рукав свое табачное сокровище.
Пока Бруно Вайс впотьмах боролся с подкладкой, а Эльза в своей спальне прикидывала, не взять ли все-таки кастрюлю побольше, Гана лежала в постели, свернувшись калачиком и размышляла о том, что ей уже двадцать три. Ее одноклассницы вышли замуж, готовят детям обед, ведут свое хозяйство, а вечером ложатся в кровать к своим мужьям. Она думала о том, что у нее ничего этого нет и, возможно, никогда не будет. Ей не хотелось покидать Мезиржичи, но в глубине души она надеялась, а вдруг там, куда они завтра все отправятся, среди всех этих желтых звезд ее ждет одна-единственная, уготованная ей судьбой.
Ночью 14 сентября 1942 года Роза Гелерова стояла у чердачного окна дома Карасеков и пыталась сквозь черную тьму и завесу слез разглядеть фигуры людей, шагающих через мост к вокзалу. Но ночь была темной, уличные фонари потушены из-за угрозы налетов, на окнах затемнения, так что она не видела ровным счетом ничего, и как она ни напрягала слух, рокот реки и собственные всхлипы заглушали тяжелое шарканье ног и вздохи тех, кто шагал навстречу вечности.
Хотя погрузка в эшелоны была назначена только на вечер следующего дня и Розу еще никто не искал, Карел Карасек не мог дождаться, когда девушка переедет на чердак. Он всеми органами чувств ощущал присутствие Розы, ему казалось, что ее запах парит в воздухе и пропитывает обивку мебели и штукатурку и каждому, кто входит в дом, сразу ее выдает. В его воображении Розин тихий голос отражался от стен, сотрясал оконное стекло и жег ему кожу.
Он разрешил ей поужинать с ними и помочь ему покормить пани Людмилу, к тому времени уже совершенно беспомощную, но когда она убрала со стола и собиралась поставить греться воду для мытья посуды, он чуть ли не с возмущением принялся ее подгонять:
— Ну иди уже. Вдруг кто-то придет?
Роза не знала, что к Карасекам, кроме прислуги, никто не ходит, поэтому с извиняющейся улыбкой начала поспешно собирать свою одежду. Так как в кухне было тепло, а на ней было несколько слоев, от которых она за вечер постепенно избавлялась, это оказалось не так быстро. Карел тем временем схватил обе ее сумки и нетерпеливо ждал в дверях.
— По-стель-ное бе… — выдавила из себя Людмила Краснова.
Карел шагнул за порог.
— Нам надо взять белье, — напомнила ему Роза.
Он неохотно обернулся.
— Это будет слишком бросаться в глаза. Если кто-нибудь заглянет на чердак и увидит постеленное белье, он сразу догадается, что там кто-то прячется.
— Вы такой предусмотрительный, — сказала Роза, и Карелу почудились нотки восхищения в ее голосе. Но потом она добавила: — Но ведь первым делом он увидит там меня, разве нет?
А я и говорил, что это опасно, так и хотелось выкрикнуть Карелу. Зачем ты вообще к нам пришла?! Но в последний момент он взял себя в руки.
— Нужно придумать какое-нибудь укрытие, — сказал он и постарался, чтобы это прозвучало так, будто у него все тщательно продумано. — Скажем, в шкафу или под кроватью. Там полно старой рухляди.
И правда. Чердак был заставлен мебелью, которую привезли из Нови-Йичина Розины дедушка с бабушкой, и поскольку деть ее было некуда, она вся теперь была свалена кое-как у Карасеков на чердаке. Пока Роза заправляла подушку и одеяло, которые проветривались на чердаке на веревке в ожидании, когда кому-нибудь пригодятся, Карел занялся кроватью. Составлять, собирать и находить нужное место для каждой детали у него получалось прекрасно, хотя часовые колесики и пружинки, с которыми он имел дело в своей мастерской, были несколько других размеров. Еще до наступления темноты кровать была собрана и с Розиной помощью поставлена под окно на южном фронтоне.
— Окно высоко, но на всякий случай держись от него подальше. Не ходи много, пол деревянный, и шаги слышно даже на первом этаже. И главное, не включай свет. Ни в коем случае.
Он встал у люка и огляделся по сторонам.
— Иди помоги мне. Сдвинем эти шкафы на середину, чтобы за ними не было ничего видно. В крайнем случае бросишь одеяло на веревку, вылезешь в окно и спрыгнешь на соседний дом. Это довольно высоко, но крыша там плоская, так что… — Он посмотрел на нее. — Я говорю, в крайнем случае, если будет совсем худо…
Роза встала на кровать, аккуратно выглянула из окна в темную пропасть под собой и кивнула. Ей казалось, что хуже быть и не может.
Роза провела на чердаке два месяца. В первые дни она пугалась каждого хлопанья дверей и скрипа ступенек, ждала, когда за ней придет гестапо и мужчины в униформах стащат ее за волосы по лестнице, как на ее глазах задерживали Эву Фуксову. Кто-то настучал на нее, что она отпорола желтую звезду с пальто и пошла в магазин днем, когда евреям не положено, чтобы купить для своей семьи продукты, которые обычно к вечеру уже раскупали.
Пани Фуксова так и не вернулась домой. Говорят, ее отправили в концентрационный лагерь, но Роза была уверена, что ее-то сразу расстреляют, и Карасеков вместе с ней.
Утро, когда к Карасекам приходила прислуга пани Зиткова, Роза проводила в постели, поскольку на чердаке было не теплее, чем на улице, а крыша защищала только от дождя и ветра. Если через окно над кроватью проникало достаточно света, Роза, накрывшись двумя одеялами и укутавшись в старое теплое зимнее пальто пани Людмилы, читала бульварные романы и старые журналы, которые за долгие годы накопились в сундуках. Потом она обнаружила в одном из шкафов спицы, распустила несколько изношенных старых свитеров, навязала полный ящик носков и радовалась, что сделает Карасекам сюрприз под елку, а на следующее Рождество, может, уже и маме, Гане и бабушке с дедушкой. За вязанием она вспоминала мут-ти Грету, которая учила ее вязать пятку, огорченно вздыхала над ее неряшливым рукоделием и ставила ей в пример Ганины образцовые изделия.
Когда на чердаке становилось темно, Роза дремала или просто лежала на спине и смотрела в окно над кроватью на звезды и облака, мечтая о жизни после войны.
Пани Зиткова уходила от Карасеков после полудня и спешила домой, чтобы занять свой пост у корыт с бельем. Груды белья были не такими высокими, как до войны, потому что тяжелые времена заставляли заказчиц экономить, но Зитковой это не доставляло никакой радости. Прачке было не просто прокормить кучу детей и немощного мужа, так что ей не оставалось ничего другого, как, кроме стирки, подрабатывать домработницей. Старшая дочь Ивана уже вышла замуж и переехала с мужем и маленьким сыном к свекрам в домик у реки.
Роза не могла дождаться, когда за домработницей закроется дверь. Карел всегда выжидал несколько минут, потому старательно запирал входную дверь на два оборота, поднимался по лестнице и снизу стучал в люк, чтобы Роза знала, что путь свободен. Роза немного медлила, потом выглядывала посмотреть, вернулся ли Карел в мастерскую, потому что стеснялась при нем выносить с чердака полный горшок. А потом осторожно спускалась по крутой лестнице, следя за тем, чтобы не разлить содержимое фарфоровой посудины.
Решив вопрос с гигиеной, она отправлялась на кухню к пани Карасковой. Она и рада была бы помочь по хозяйству, но слишком усердствовать не стоило, чтобы домработница не заподозрила ее присутствие, так что Роза хотя бы ухаживала за больной. Хотя для нее все это было в новинку, спустя несколько дней она уже справлялась не хуже профессиональной сиделки.
В отличие от Ганы, она привязалась к пани Людмиле. Ее не беспокоил запах, который, несмотря на уход, исходил от больной, ей было несложно разговаривать с ней и расшифровывать невразумительные ответы, читать ей романы о бедных девушках и богатых женихах, кормить ее, переодевать, умывать, подкладывать подушки, чтобы у пани Людмилы не образовывались пролежни, а если у нее на коже все же выступали красные пятна, бережно их смазывать и растирать. Роза хотела хоть немного облегчить Карелу жизнь, и, поскольку из-за риска пролежней, которые могли привести к мучительной смерти, больную нужно было несколько раз за ночь переворачивать с боку на бок, предлагала даже спать у нее и вставать к ней, когда нужно, но Карел настаивал на том, чтобы на ночь Роза возвращалась на чердак.
Он боялся, что к ним ворвутся солдаты с обыском, боялся, что Роза утром до прихода домработницы не успеет вернуться в свое убежище или что они пропустят какую-нибудь мелочь, которая ее выдаст. Мало ему Розиного запаха, который еще долго после ее ухода витал в воздухе и который Карел ощущал по всему дому. Каждый вечер он тушил свет, открывал настежь окна и ждал, когда запах выветрится. Но все равно чувствовал его, засыпая, просыпаясь посреди ночи и вставая утром.
В середине ноября Карел Карасек сидел в своей мастерской и пытался пинцетом поставить шплинт на правильное место. У него почти получилось, когда в кухне, расположенной прямо над мастерской, послышались странные звуки. Сначала что-то упало на пол — видимо, пани Зиткова уронила метлу, подумал он, — а потом бесконечно долго кто-то как будто возил стулом по полу, отвлекая его от работы. Он сердито дернулся, и шплинт выскользнул из пинцета. Черт, Зиткова как будто нарочно устроила весь этот трамтарарам.
Нарочно! Он выпустил пинцет, вскочил, и лупа выпала из глаза. Карел выбежал из мастерской и непривычным для себя быстрым шагом припустил вверх по лестнице. Тут он услышал, как кто-то тяжелой поступью спускается сверху, и увидел Зиткову с тазом выстиранного белья в руках.
— Вы знаете, что у вас на чердаке мыши? — набросилась она на него и поставила таз на пол.
— Мыши? — повторил Карел.
— А может, и крысы, я точно слышала, как они там бегают. Ни за что там не буду вешать белье. Тут всего ничего, натяну веревку на кухне, если не возражаете.
— Не возражаем, — тихо сказал Карел, и открыл дверь кухни. Пани Людмила сидела в кресле, трость, обычно прислоненная поблизости, чтобы больная могла чуть что позвать Карела стуком, валялась на полу, а стул возле кресла, на котором для нее складывали вещи, был отодвинут в сторону Она с укором посмотрела на него. Как же он сразу не понял, что она его зовет?
— Я так испугалась, что чуть в панталоны не напрудила, — не унималась Зиткова, явно так взволнованная присутствием грызунов в доме, что забыла, что в приличном обществе о таких вещах не говорят.
— Я сейчас же поставлю там ловушки.
Карел закрыл за собой дверь и нерешительно переминался с ноги на ногу, потому что мышеловки лежали где-то в кладовой, а Карел не хотел сейчас тратить время на поиски. Через кухонную дверь доносились приглушенные жалобы пани Зитковой, но поскольку ничего не предвещало, что домработница осмелится вернуться на заселенный грызунами чердак, он бросился на третий этаж, а потом по крутой лестнице на чердак. Приподнял люк и огляделся. Всюду было тихо. Чердак выглядел абсолютно пустым.
— Роза? — прошептал Карел, но ответа не последовало. Он забрался наверх, захлопнул люк и чуть громче повторил:
— Роза, отзовись. Это я, Карел.
Потом заметил сброшенное на пол одеяло и окно над пустой кроватью. Оно было открыто. Он вспомнил совет, который дал Розе, когда устраивал ее на чердаке, и от вросших в деревянный пол ног по всему телу разлилась паника. Он, пошатываясь, подбежал к кровати, схватился за раму окна и собирался с духом, чтобы подтянуться и выглянуть наружу.
Что он там увидит? Розу, распростертую на плоской крыше соседнего дома? И как он ее оттуда незаметно заберет? Нельзя же ее там оставить лежать весь день. А если она сильно разбилась? Хватит у него силы ее затащить на чердак? А что, если дела обстоят еще хуже? Вдруг Роза сорвалась и скатилась вниз на соседский двор или на улицу? Тогда она точно разбилась насмерть! И как ему только в голову пришло советовать ей такой вздор? Лучше бы он держал язык за зубами!
Он встал на кровать и выглянул наружу. На крыше пусто. Это может значить только…
— Я не смогла подтянуться, — раздался голос у него за спиной. — У меня не хватило силы.
Роза сидела на дне платяного шкафа, глаза у нее были заплаканные.
Карел Карасек не помнил, чтобы когда-нибудь чувствовал такое облегчение. Он опустился на колени рядом со шкафом и крепко прижал к себе Розу. Он сам не понимал, когда это случилось, но свои дни без Розы уже не представлял.
— Та пани меня видела, — сказала Роза, и Карел спустился с небес на землю. — Она стояла возле люка и смотрела прямо на меня. — Роза тыльной стороной ладони вытерла мокрые глаза. — Она же меня не выдаст, правда?
Хотя Карел дрожащую и без конца извиняющуюся Розу успокаивал, что пани Зиткова точно ее не выдаст, сам он не был в этом уверен. Укрытие евреев каралось расстрелом, и для тех, кто знал про укрываемых и не заявил на них, тоже. Пани Зиткова, конечно, не сту-качка, но у нее большая семья. Вдруг она рассудит, что своя рубашка ближе к телу?
Размышляя так, Карел Карасек вернулся на кухню. Даже из-за закрытой двери он слышал сетования пани Зитковой, что само по себе звучало очень необычно, потому что изнуренная тяжелым трудом домработница обычно была скупа на слова, словно не хотела зря расточать свои силы. Карел остановился на пороге, вздохнул поглубже и решительно стиснул ручку двери. Ничего не поделаешь, нужно поговорить с Зитковой, объяснить ей, что у них не было другого выбора и пришлось взять к себе Розу. Может, ему удастся надавить на ее материнские чувства.
Белье кое-как висело на натянутой над плитой веревке, а Зиткова как раз запихивала свой фартук в потрепанную сумку.
— Пауки мне не страшны, даже змей я не боюсь, но мышей терпеть не намерена. Фу. — Она вздрогнула. — Сейчас они на чердаке, а через несколько дней будут в кладовке и по всему дому. — Она обернулась к Карелу. — Я вот тут вашей матери говорю, что я бы не удивилась, если у вас в подвале водятся крысы. Река тут близко, в подвалах влажно, эти твари любят влажность. Наверняка они и по первому этажу бегают. Нет, пан Карасек, в таком доме я не могу хозяйничать. Не сердитесь, но нет. Этой нечисти я ужасно боюсь. Стирать я для вас буду, пожалуйста, но на уборку найдите кого-нибудь другого.
Она решительно закрыла сумку, и будто не могла дождаться, когда покинет стены этого дома, выскочила, как ошпаренная, за порог.
— Расплатитесь, когда я приду за бельем, — крикнула она снизу и ретировалась.
Карелу Карасеку оставалось только надеяться, что пани Зиткова будет придерживаться своего решения, будто она видела именно крысу, до тех пор, пока эта ужасная война не закончится.
Носки, которые Роза вязала долгими днями на холодном чердаке, а после увольнения пани Зитковой и вечерами на кухне, на Рождество 1943-го тоже не порадовали тех, кому были предназначены. Они перекочевали в нижний ящик шкафа в спальне, которую уже к тому времени Роза делила с Карелом Карасеком.
Как и предполагала пани Людмила в те дни, когда еще была способна планировать будущее и видеть в жизни какой-то смысл, двое молодых людей, живущих под одной крышей и отрезанных от окружающего мира, рано или поздно сблизятся или начнут друг друга ненавидеть. В случае с Розой и Карелом, к счастью, случилось первое.
Розе нравилась рассудительность, с которой Карел подходил ко всякому решению и которую многие — включая его собственную мать — принимали за нерешительность. Тишина, которая его окутывала, производила на нее приятное впечатление, а спокойный тон его голоса давал чувство безопасности.
Карел был на целых четырнадцать лет старше, поэтому она предполагала, что он на эти долгие годы мудрее, опытнее и образованнее ее, и смотрела на него с таким уважением, что поначалу даже не осмеливалась обращаться на «ты».
Как Карел мог устоять перед красивой девушкой, которая смотрела на него темными глазами с нескрываемым восхищением, манила его своим запахом и была так близко?
Он любил Розу, ему было с ней хорошо, поэтому он сам удивился, что его тело не может забыть страсть, которую пробуждала в нем Ивана Зиткова. Ивана уже была замужней пани и матерью почти годовалого мальчика, но каждый раз, когда она заходила в часовую мастерскую и клала на прилавок белье, выстиранное ее матерью, Карел не мог отделаться от ощущения, что она бы сама не отказалась, если бы он взял ее за руки, притянул к себе и показал бы ей, как страстно ее желает.
И в этом он не ошибся. Хотя мечта Иваны сбылась, и она вышла замуж за того мужчину, за которого хотела, она не рассчитывала, что Ярослава Горачека так сильно изменит и сломит необходимость покинуть армию. Из веселого юноши он превратился в педанта и ворчуна, который вместо того, чтобы повторять Иване, какая она красавица и как он счастлив быть с ней, только жаловался на судьбу и на слишком жидкий суп.
Так что Ивана хотя бы и раз в неделю наслаждалась восхищенными взглядами, пусть и от совершенно чужого мужчины, и когда однажды Карел Карасек набрался смелости и взял ее за руку, чтобы показать ей, как заводятся старинные напольные часы, она не отпрянула. Наоборот, придвинулась к нему поближе и прислонилась плечом к его руке. Карел Карасек, к тому времени уже набравшийся опыта в любовных играх с Розой, сразу понял, что всего шаг отделяет его от мечты, и не стал колебаться. Он поспешно запер дверь мастерской и ловко довел свою долгожданную красавицу до постели, деликатно спрятанной за ширмой.
И хотя это произошло с ними один-единственный раз и четверть часа в запертой часовой мастерской принесла обоим скорее разочарование, однако и для Карела, и для Иваны этот случай имел далеко идущие последствия. Карел уже до конца жизни не мог избавиться от угрызений совести перед своей Розой, а Ивана никогда не была уверена, кто отец ее голубоглазой дочери Иды.
После побега пани Зитковой Роза, несмотря на первоначальные слабые протесты Карела, переселилась с чердака в квартиру и взяла на себя все хозяйство. Так она коротала длинные дни, которые вынуждена была проводить взаперти в доме, и у нее оставалось меньше времени на размышления о том, почему мама не дает о себе знать после отъезда в Терезин. Роза понимала, что Карасекам она написать не могла, чтобы не привлекать к ним внимание, но почему она не давала о себе знать хотя бы пану Урбанеку? Это было непонятно и наводило на страшные мысли.
Карел Карасек несколько раз заходил в писчебумажную лавку, ждал, пока останется с Урбанеком наедине, и спрашивал:
— Что Гелеровы? Нет от них вестей?
Алоис Урбанек качал головой.
— Странно. Ведь мы с пани Гелеровой договорились, что она напишет мне с нового адреса, чтобы я мог им иногда что-нибудь посылать… — Он замялся. Зачем говорить больше, чем нужно?
На самом деле он обещал Эльзе Гелеровой, что будет каждый месяц высылать ей деньги за аренду. Тогда он еще не подозревал, что сразу после отъезда Гелеровых в их квартиру вселится семья немецкого офицера, служащего в местной казарме, выбро сит кресло дедушки Бруно и кошерную посуду бабушки Греты, повесит на окна занавески из Ганиного приданого, будет спать на белье с ее монограммой и потребует арендную плату за писчебумажный магазин и табачный киоск. Конечно, столько, чтобы платить двойную аренду, лавка не приносила, но Урбанек бы постарался хоть чем-нибудь помочь Эльзе…
Карел не стал рассказывать Розе о договоренностях между Алоисом Урбанеком и Эльзой Гелеровой, чтобы еще больше ее не напугать. Он считал, что это могло значить только одно — Розина семья не осталась в Терезине, а из места, куда их переместили, не было возможности написать. Хоть он и не очень-то жаловал Эльзу и Гану, но ради своей Розы надеялся, что после войны они все встретятся.
В свободные минутки Роза садилась возле кресла пани Людмилы и составляла ей компанию. В те дни больная уже с трудом могла найти общий язык с миром живых, но мир умерших, о котором она день ото дня мечтала все сильней, еще отказывался ее принять.
В последние недели Людмила Караскова уже не отличала дня от ночи, не могла проглотить еду и даже питье, которое Роза терпеливо давала ей по ложечке. Она задыхалась и покой находила только в коротком похожем на беспамятство сне, от которого снова пробуждалась от недостатка кислорода.
Карел открывал мастерскую только на два часа в день, менялся с Розой у постели матери, и, хотя никто их них не произносил этого вслух, они мечтали о том, чтобы Людмилины муки закончились.
Это случилось в полдень самого короткого дня 1943 года. Людмила проснулась, посмотрела на Розу, которая пробовала чесночный суп, сваренный по рецепту из семейной поваренной книги Людмилы, на Карела, сидящего в кресле у кровати, потом устремила взгляд в окно.
С неба сыпались снежинки, кружили по воздуху, метались вверх и вниз, лепились на стекло одна к другой, и комната постепенно погружалась во тьму. Пани Лидушка закрыла глаза, но из полумрака снова появились белые хлопья, завертелись снежным вихрем, потом лавиной, которая подхватила Людмилу Караскову, дала ей наконец глубоко вдохнуть и с последним выдохом унесла прочь из этого мира.
Смерть матери принесла Карелу Карасе-ку не облегчение, как он ожидал, а сильные угрызения совести. Как можно было желать чего-то настолько невозвратного и окончательного, как смерть матери? Он правда хотел, чтобы мама перестала страдать, или просто эгоистично думал о себе и своем спокойствии?
Кроме угрызений совести, его терзали и практические вопросы. Пока мать была жива, они получали паек на двух взрослых людей. А поскольку пани Людмила в последние месяцы ела очень мало, продуктов им хватало, хоть они держали у себя Розу. Как они теперь будут обходиться с карточками на одного?
Он даже подумал о том, чтобы скрыть от ведомств и всего мира смерть матери. Похоронить ее в подвале или во дворе, и только после войны устроить достойные похороны. Но Розу эта идея привела в ужас, она заявила, что уж лучше будет голодать, но ни в коем случае не допустит, чтобы тело ее дорогой пани Людмилы было закопано где-то в углу двора, как трупик домашнего животного. Карел признал, что она права. Ему бы тоже не давала покоя мысль, что мать даже после смерти не обрела покой, да еще преследовал бы страх последствий, которые придется разгребать, если страшный обман раскроется.
Так пани Людмиле достался скромный похоронный обряд, а Карел с Розой остались одни. Сначала им казалось странным жить в доме вдвоем, не считаться с присутствием третьего, иметь возможность дотрагиваться друг до друга, целоваться и даже заниматься любовью, не прислушиваясь постоянно, не нужно ли чего пани Людмиле: повернуть на бок, дать попить или подоткнуть подушкой спину.
Но через несколько недель они привыкли к уединению, научились распознавать звуки с улицы, так что Роза уже не бросалась сломя голову на безопасный чердак каждый раз, когда за дверью слышались поспешные шаги, а Карел не боялся оставлять ее одну дома, потому что знал, что она будет сидеть там тихо, как мышка, и не будет даже приближаться к окну.
Незадолго до Рождества 1944 года Роза снова сидела со спицами в руках, но на этот раз вязала не носки. Ведь носки самых разных цветов и размеров и так уже забили целый ящик, и все сложнее становилось надеяться, что те, кому они предназначены, когда-нибудь их наденут. Теперь она вязала распашонки, чепчики и пинетки для ребенка, который, по их расчетам, должен был родиться в середине следующего года. Она пыталась казаться храброй и не реветь при мысли о том, как будет рожать совсем одна, только с помощью Карела, в таких вещах еще более неопытного, чем она сама, и как будет заботиться о малыше, если переживет роды, хотя в жизни не то что ни одного маленького ребенка, но даже котенка в руках не держала.
Карел тоже не высказывал вслух своих опасений.
— Вот увидишь, весной война уже закончится, — утешал он Розу и самого себя. — Еще до рождения ребенка немчура уйдет восвояси и мы даже успеем пожениться. А старуха Зиткова будет у нас на свадьбе свидетелем.
Роза смеялась, но от нее не ускользнуло, что Карел не решается ей обещать то, что ей больше всего хотелось услышать — что мама, Гана и дедушка с бабушкой наконец-то вернутся домой.
В начале сорок пятого восточный фронт приблизился к границам протектората и немцы начали отправлять молодых людей в окрестные деревни на принудительные работы — копать противотанковые рвы. Поначалу Карела охватила паника, что его тоже призовут и Роза останется в запертом доме одна без какой-либо помощи. Когда он убедился, что на принудительные работы призывают только несовершеннолетних юношей, он успокоился, но тут же появился новый страх. По всему городу на каждой витрине были развешены листовки: там было написано, куда жителям прятаться в случае бомбардировок и что взять с собой в убежище.
Но Розе нельзя ни в какое бомбоубежище, это Карелу было ясно. Он в отчаянии бродил по сырому подвалу и прикидывал, какой угол самый безопасный. В конце концов он стащил с чердака тяжелые набитые конским волосом матрасы в то место, где раньше располагался колодец и где стены показались ему наиболее прочными.
Если бы одна из тех бомб, которые обрушились на город в первой половине апреля, задела крышу, этого не пережили бы ни дом, ни Роза с Карелом и их нерожденным ребенком. И напрасно бы тогда Роза спускалась в глубокий подвал, зря жалась бы к стенам, обложенным матрасами. На месте дома осталась бы только обгорелая воронка, как от домов, стоявших метрах в двухстах от площади.
Из жильцов этих домов никто не выжил и не дождался начала мая, когда к Мезиржичи с юга и с востока начали стягиваться советские войска, и, хотя бой за город был коротким, в нем погибли десятки солдат, которым наверняка не хотелось умирать в самом конце войны, и чуть не обвалился мост, соединяющий Мезиржичи с Красно.
А потом наступил конец. Вечером шестого мая Роза по прошествии почти трех лет переступила порог дома и, повиснув на руке Карела Карасека, прошла тяжелой переваливающейся походкой по узкой улочке, повернула направо и вышла на площадь. Там она остановилась перед домом, где выросла. Подняла голову и посмотрела на окна, на которых висели занавески, связанные умелыми пальцами ее сестры Ганы. Витрина писчебумажной лавки была забрана тяжелой решеткой, а дверь в дом заперта.
— Завтра зайдем и возьмем у пана Урбанека ключ. Нужно же прибрать перед тем, как мама с Ганочкой и бабушка с дедом вернутся домой, — сказала Роза, а Карел кивнул и погладил ее по руке.
Хотя Розе хотелось подождать, пока вернется ее семья, она поддалась уговорам Карела, который мечтал, чтобы его первенец родился в браке, и в начале июня они поженились в местном загсе.
Через неделю после этого родилась я, и родители выбрали для меня имя Мира, что, говорят, значит мирная, приветливая и чудесная. Я совсем не мирная, стараюсь быть приветливой, зато чудеса сопровождают меня с самого рождения и по сей день. Чудом было само мое появление на свет, чудом я пережила эпидемию тифа, и, может быть, новые чудеса помогут мне воплотить мои мечты.
Прошел месяц, а прибранная квартира с видом на площадь по-прежнему стояла пустой. Не вернулись ни Эльза, ни Гана, ни Грета, ни Бруно. Не вернулись ни Хирши, ни Бачи, ни Кляйны, ни Перли. Из того эшелона, который в сентябре сорок второго отправился с мезиржичского вокзала, пока в город не вернулся никто.