Первое вступление Ганнибала в великую игру, которая продлилась около 20 лет и в которой он чаще всего вынуждал соперников играть по его правилам, состоялось весной 219 года, в Испании, под стенами Сагунта. Именно здесь и именно в этот момент разыгралось событие, определившее личную судьбу нашего героя и ознаменовавшее начало Второй Пунической войны, которую римляне, никогда не заблуждавшиеся относительно того, кто ее затеял, частенько называли просто «Ганнибаловой войной». Как мы не раз и не два постараемся показать в нашем дальнейшем повествовании, если Ганнибал в самом деле предпочитал держать инициативу в своих руках, если он проводил свою политику и разработал свою оригинальную стратегию, то делал все это исключительно во имя родного города, даже если истинные его цели порой ускользали от понимания современников. И чтобы увидеть за захватывающей историей его походов нечто большее, чем обыкновенная военная авантюра, нужно вернуться еще дальше назад и вспомнить, с чего пошло непримиримое противостояние римлян и карфагенян. Первый и весьма продолжительный акт этой драмы начался в 264 году, когда римляне высадились в Сицилии, спеша на выручку наемникам-мамертинам, а завершился в 241 году подписанием договора, согласно которому Карфаген лишался всех своих сицилийских владений. Затем наступила передышка, нечто вроде перемирия без разоружения, продлившаяся 20 лет. Сегодня, глядя из перспективы, мы отлично видим, что этот «мир» на самом деле был всего лишь интермедией между двумя войнами. Среди современных историков широкой популярностью пользуется точка зрения Арнольда Тойнби, который предложил называть противоборство Карфагена и Рима, начавшееся в 264-м, а закончившееся в 201 году после поражения карфагенян при Заме подписанием невыгодного для них мира, «единой Пунической войной, разделенной на два периода». В Карфагене после 247 года основное, а вскоре и все целиком бремя ответственности за ведение этой войны возложили на себя представители одного из родов — рода Баркидов.
В Сицилии, первом театре войны, которую, возвращаясь к римской «системе отсчета», мы привычно называем Первой Пунической [10], сухопутные и морские сражения между карфагенянами и римлянами длились уже полтора года, когда командующим одного из главных соединений стал военачальник по имени Гамилькар Барка. Незадолго до этого у Гамилькара, уже имевшего трех дочерей, родился первый отпрыск мужского пола — сын Ганнибал.
Постоянно отступая, карфагеняне за несколько лет утратили почти все свои позиции на западе Сицилии. К 254 году, после сдачи города Панорма (ныне Палермо), они укрылись в двух крепостях, расположенных на западной оконечности острова, — в Лилибее (ныне Марсала), которым владели с 397 года, после разрушения Мотия, и в Дрепане (Трапани), служившем им морской базой благодаря превосходному рейду, который и сегодня с успехом используется для стоянки судов итальянского флота.
Вытесненные к самому побережью, ставшему для них крайней линией обороны, карфагеняне собирали силы для нанесения ответного удара. В 249 году гарнизон Лилибея под командованием умелого военачальника Гимилькона прорвал блокаду крепости, окруженной войсками римского консула П. Клавдия Пульхра (Полибий, I, 48). Такая же неудача ждала консула и в Дрепане, где плохое знание рейда и недостаточная маневренность флота стоили ему потери 93 кораблей, потопленных начальником пунийского флота Адгербалом. Одновременно второй консул Л. Юний Пулл проиграл сражение другому карфагенскому наварху — Карфалону, а в довершение всех бед его эскадра, застигнутая жестоким штормом, затонула на широте Камерины (Полибий, I, 51–54). В Риме двойное поражение обоих консулов 249 года произвело тягостное впечатление. Против них выдвинули обвинение в вольнодумстве: якобы флот Юния Пулла сгинул у мыса Пахин из-за того, что консул с презрением отмахнулся от предсказаний авгуров (Валерий Максим, I, 54). Что касается П. Клавдия Пульхра, то даже Цицерон, которого трудно заподозрить в чрезмерном ханжестве, в своем трактате «О природе богов» (II, 7) заклеймил его как нечестивца, усугубившего свою вину беспримерно дерзкой выходкой [11]. Накануне разгрома у Дрепана он, разъяренный тем, что священные куры отказались выйти из своей клетки и склевать предложенное зерно, велел утопить их в море, сказав: «Пусть пьют, если не хотят есть (ut biberent, quoniam esse nollent!)» В тогдашнем Риме подобная шутка ни у кого не могла вызвать даже тени улыбки, а легкомыслием консула немедленно воспользовалась соперничавшая в сенате с Клавдиями группировка Фабиев. В результате исполнительная власть в Риме с 247 по 245 год перешла в руки последних. В пунической кампании наступил спад, и историков до сих пор не перестает удивлять, почему Карфаген не ухватился за возможность расквитаться с ослабевшим противником и вернуть себе утраченные позиции. Складывается впечатление, что карфагенский сенат уже оплакал в душе потерю Сицилии.
Но Гамилькар Барка не собирался оставлять в покое римские войска. Он без конца досаждал им, курсируя со своим флотом вдоль побережья Южной Италии, особенно в районе Бруттия. Затем, вернувшись на север Сицилии, он подступил к Панорму и вскоре захватил крепость «На Герктах», что в переводе с греческого значит «темница», «тюрьма». Полибий (I, 56) оставил подробное описание этой горы, крутым уступом нависающей над берегом и увенчанной своеобразной естественной башенкой-донжоном. К сожалению, он не счел нужным с такой же точностью указать, где именно между Панормом и Эриком располагалась крепость. Скорее всего речь идет не о Монте Пеллегрино, чьи голые скалы подступают вплотную к Палермо с северной стороны, а о Монте Кастелаччо — 900-метровом утесе, находящемся километров на десять северо-западнее. На этой высоте Гамилькар устроил себе базу и отсюда нападал на римлян, обосновавшихся в Панорме. Пригодилась ему и гавань, защищавшая крепость «На Герктах» со стороны моря. На своих судах он совершал вылазки к италийским берегам, добираясь до города Кумы.
Гамилькар удерживал крепость в течение трех лет. В 244 году в результате смело проведенной операции он завладел городом Эриком, вклинившись таким образом между римским гарнизоном, стоявшим у подножья горы, и отрядом, занимавшим захваченный в 248 году консулом Юнием Пуллом храм Венеры Эрицинской, сооруженный на ее вершине. На северо-востоке с горы Эрик (Монте Сан-Джулиано) открывался подход к Дрепану, так что Гамилькар со своим небольшим войском мог отныне контролировать передвижения римских солдат и не давал им усиливать давление на все еще осажденную карфагенскую морскую базу. В осаде оставался и Лилибей, расположенный дальше к югу.
Между тем в Риме, в течение пяти лет после пережитого разгрома воздерживавшемся от морских сражений, в поисках выхода из тупика задумали перевооружение флота. За неимением средств в государственной казне сенат обратился за помощью к частным лицам, в особенности к тем из них, кто был лично заинтересован в победе и дальнейшем завоевании Сицилии. Представители правящего класса, как сообщает Полибий (I, 59), то есть аристократия Кампании, сама и развязавшая эту войну, за собственный счет — одни лично от себя, другие объединившись в группы — оснастили новый флот, потребовав взамен возмещения издержек в случае успеха (Cl. Nicolet, 1978, р. 708) [12]. В начале лета 242 года флот в составе двухсот квинкверем под командованием консула Г. Лутация Катула встал на рейд в виду Дрепана и Лилибея. Весной 241 года этот флот возле Эгатских островов, на широте Лилибея, перехватил караван тяжелогруженых карфагенских судов с продовольствием и подкреплениями. Римские корабли, не имевшие на борту никакого груза и потому более маневренные, без труда взяли верх над противником: пятьдесят пунийских судов были затоплены, а еще семьдесят взяты в плен вместе с экипажем [13].
Гарнизоны Лилибея, Дрепана и Эрика по-прежнему твердо удерживали занятые позиции, однако теперь, когда на море вновь хозяйничал Рим, им было не от кого ждать помощи. Гамилькар получил из Карфагена приказ вступить с римским консулом в мирные переговоры. Первоначальные условия договора, представленные на обсуждение в Рим, претерпели существенные изменения в сторону ужесточения, очевидно, после их обсуждения народным собранием — так называемыми центуриатными комициями. Карфаген обязался полностью освободить от своего присутствия не только Сицилию, но и Эолийские острова, лежащие между Сицилией и Италией и традиционно служившие одним из мест стоянки пунийских эскадр, и не предпринимать в будущем никаких попыток нападения на Сиракузы и их союзников. Подверглась пересмотру и финансовая сторона договора: срок уплаты военной контрибуции, установленный Гамилькаром и Лутацием в размере 2200 евбейских талантов, с двадцати лет сокращался до десяти, а кроме того, Карфагену пришлось срочно выплатить еще тысячу талантов (Полибий, I, 63). Но, какими бы значительными ни были эти суммы, они, конечно, не компенсировали военных затрат Рима, буквально утопившего в море целые состояния: если верить Полибию, римляне потеряли семьсот кораблей — против четырехсот карфагенских. Часть контрибуции наверняка пошла на оплату расходов частных лиц, призванных на помощь сенатом в 243 году (Cl. Nicolet, 1978, р. 609).
Так завершился первый, 20-летний, период этой войны, вспыхнувшей едва ли не случайно в результате стечения обстоятельств, которым Рим отдался на волю, не имея никакой долгосрочной внешнеполитической программы (S. Lancel, 1992, р. 380). В самом деле, решение о вступлении в войну исходило вовсе не от сената. Когда в 264 году римский народ на собраниях, проводимых по центуриям по инициативе консулов, в частности Аппия Клавдия Кавдекса, умело манипулировавшего общественным мнением, согласился прийти на помощь бандам кампанских наемников-мамертинцев, которые воевали в Мессане и прежде обратились с аналогичной просьбой к Карфагену, — это казалось скорее случайностью, чем сознательным политическим выбором. Однако политическая стратегия порой умеет маскироваться под такие вот необязательные, нелогичные решения, и то, что разыгралось в Мессане под видом малозначительной «карательной операции», преследовало далеко идущие и давно вынашиваемые цели. Во внешних проявлениях римского империализма той поры наблюдался признак некоего автоматизма, и верно сказано, что «самый механизм его завоеваний увлекал его все дальше и дальше вперед» (J. Heurgon, 1969, р. 338). Одним из принципов действия и источником энергии этого механизма была, как справедливо отмечено П. Вейном, внутренняя потребность Рима «вытеснить Карфаген из Италии, лишив его опоры в виде Сицилии» (P. Veyne, 1975, р. 827). Римляне, всерьез обеспокоенные близостью к своим границам пунийцев, отделенных от италийского побережья всего несколькими милями Мессанского пролива, конечно, были бы не прочь обеспечить собственную безопасность ценой вооруженного столкновения, ставкой в котором стала бы одна Сицилия. Одним словом, Римом замышлялось нечто вроде «превентивной войны», которая нейтрализовала бы сицилийский буфер (действительно, Сицилия вскоре превратилась в римскую провинцию) и укрепила бы статус неприступности италийских земель. Напомним, что в годы, непосредственно предшествовавшие сицилийскому периоду Пунической войны, в Риме произошло возвышение родов кампанского происхождения, гораздо острее остальных сознававших опасность подобного соседства, усугубленную наличием морских баз карфагенян на Эолийских островах (J. Heurgon, 1969, р. 344). В период между 267 и 245 годами консулами семь раз становились представители рода Атилиев, уроженцев Кампании; и Первая Пуническая война стала их войной, как в начале III века война с этрусками была войной Фабиев. Последовавшая вскоре аннексия Сардинии, ставшая возможной благодаря войне с собственными наемниками, в которую, как мы покажем, дал втянуть себя Карфаген, окончательно ликвидировала пунийское присутствие в Италии. И если бы не злополучная идея Ганнибала захватить Сагунт, сложившееся геополитическое равновесие, возможно, продержалось бы достаточно долгое время. Примерно так рассуждал и Ганнон — лидер пацифистской или, вернее, «африканской» партии карфагенского сената. Впрочем, точных исторических свидетельств у нас нет и никогда уже не будет…
Вместе с тем непростительной ошибкой было бы недооценить влияние других факторов, в частности, экономических, поскольку эти факторы диктовали поведение определенным римским кругам, а такие свидетельства у нас как раз имеются. Так, в недавних работах ряда исследователей совершенно справедливо отмечено начавшееся в первой половине III века усиление Кампании, уроженцы которой практически задавали тон в сенате. Именно в эти годы Кампания, богатейший сельскохозяйственный район, начала с успехом экспортировать свои вина и развивать производство керамической посуды, которая постепенно вытесняла с рынка аналогичную продукцию Апулии и Тарента (G. et С. Picard, 1970, pp. 183–184). Изучение керамики, найденной в североафриканских поселениях, в частности в Карфагене, проводившееся в последние два десятилетия, позволяет сделать вывод, что экспорт изделий горшечников Центральной Италии, во всяком случае, латинских мастеров так называемой «мелкой штамповки», доходил и досюда (J.-P. Morel, 1969, pp. 101–103; 1983, p. 739). Захват Сицилии, которая служила перевалочной базой торговым каботажным судам, сыграл чрезвычайно благотворную роль в расцвете этого «бизнеса», и не случайно к концу III века «кампанская керамика с клеймом А» хлынула в Карфаген настоящим потоком.
Но если стратегические цели Рима, смутные в начале войны, затем все-таки определились достаточно ясно, то готовность, с какой Карфаген смирился с потерей Сицилии, с трудом отвоеванной у греков несколькими веками раньше, способна кого угодно повергнуть в изумление. «Nimis celeris desperatio rerum» [14], по выражению Тита Ливия (XXI, 1, 5), помешавшее карфагенянам продолжить схватку, наверное, причинило немало страданий Гамилькару, который на своем участке «фронта» одерживал победу за победой и оставил поле боя только под давлением сената, заставившего его вступить с римлянами в переговоры. Тем не менее попробуем взглянуть на ситуацию глазами карфагенских сенаторов. Учитывая незначительность территории, занятой в Сицилии, продолжение карфагенского присутствия на западном плацдарме острова имело смысл только в том случае, если бы морские базы пунийцев (Лилибей и особенно Дрепан) оставались бы действующими, а западная оконечность Сицилии продолжала бы служить перевалочным пунктом для торговых судов Карфагена. Но к исходу сицилийской кампании стало ясно, что возросшая мощь римского морского флота больше не даст им спокойной жизни. Трезвомыслящие карфагенские политики проанализировали сложившуюся ситуацию и сделали из нее выводы.
Как и следовало ожидать, классические источники, во всяком случае Диодор и Полибий, обходят гробовым молчанием вопрос о спорах, наверняка бушевавших тогда в Карфагене. Но невозможно объяснить простым совпадением тот факт, что как только пунийцы осознали неизбежность потери Сицилии, они тут же принялись расширять свои приграничные африканские владения. В промежутке между 247 (год отправки Гамилькара в Сицилию) и 243 годами Ганнон завоевал город Тевесту (ныне Тебесса), существенно сдвинув юго-восточные границы государства и вплотную приблизив их к южным пределам древних нумидийских царств (S. Lancel, 1992, р. 279). Стремление Карфагена укрепить «тылы» в какой-то мере явилось реакцией на поход Регула, предпринятый в 256–255 годах. И хотя Регул не добился успеха, переполоху в карфагенской метрополии он наделал немало, заставив ее жителей припомнить вторжение Агафокла, случившееся 50 годами раньше (S. Lancel, 1992, pp. 385–387). Вполне вероятно, что «клану» консерваторов именно политика расширения и укрепления африканских рубежей представлялась наилучшим ответом на новый «расклад» взаимоотношений с Римом. В течение следующих 50 лет группировка карфагенского сената, возглавляемая Ганноном, неизменно придерживалась этой точки зрения, которая в конце концов и привела страну к разгрому при Заме.
Так обстояло дело к 241 году, когда Гамилькар возвратился из Сицилии. Он покидал остров с воинскими почестями, предварительно отведя свое войско из Эрика в Лилибей (Полибий, I, 66, 1) и добившись того, что его солдаты, как и воины Гискона — командующего лилибейским плацдармом, — сохранили не только свободу, но и оружие. На долю Гискона выпала тяжкая обязанность обеспечить переправку в Африку 20 тысяч человек. Завершая рассказ о четвертьвековой истории этой войны и перечисляя имена участвовавших в ней вождей, Полибий (I, 64, 6) не смог удержаться, чтобы не заявить, что из всех полководцев «лучшим по уму и доблести следует признать Гамилькара Барку».
Как и большинство пунийских имен, имя Гамилькар принадлежит к числу «теофорных»[15], то есть указывает на связь его носителя с божеством семитического пантеона, от которого зависит и чьим покровительством пользуется получивший имя человек. Собственно «Гамилькар» (иногда у латинских авторов встречается более правильная транскрипция «Адмикар») восходит к финикийскому «bdmlqrt», что значит «служитель Мелькарта», великого тирского бога и небесного покровителя финикийской экспансии на Западе. Поэтому неудивительно, что имя Гамилькар встречается в источниках очень часто, свидетельствуя о его широкой распространенности. Самым древним и самым известным нам носителем этого имени, не считая героя настоящего повествования, является Гамилькар, погибший в 480 году до н. э. в битве с греками близ города Гимеры, в Сицилии (S. Lancel, 1992, р. 107).
Из-за обилия одинаковых имен в официальных документах той эпохи было принято указывать имена предков — дабы избежать путаницы. Поэтому на памятных стелах рядом с именем того, кому стела посвящалась, как минимум фигурировало имя его отца, часто — еще и имя деда, а порой, правда, редко, воспроизводилось настоящее генеалогическое древо рода. Но в обыденной жизни люди предпочитали различать носителей одного и того же имени при помощи фамильных имен или прозвищ, напоминающих римские cognomina и agnomina[16]. Так, судя по классическим источникам, у Гамилькара появилось прозвище Барка, восходящее к одному из двух возможных семитических корней. Первый из них означает «благословение» (от него же происходит арабское «Ьагака»), а в нашем случае свидетельствует о том, что Гамилькар, несомненно, обладал редкой харизмой. Вторая, более вероятная, версия связана с семитическим корнем «Ьгк», означающим «вспышка молнии», что тоже прекрасно согласуется с образом этого человека, прославившегося в сицилийской кампании своими стремительными наступательными действиями. Греческий эквивалент того же слова, звучавший как «keraunos» и тоже обозначавший «молнию», стал весьма распространенным добавлением к родовому имени среди представителей военной касты эпигонов[17] Александра Македонского. Но даже если мы примем за справедливую именно вторую версию значения имени Барка, это не даст нам ответа на вопрос, получил ли его наш Гамилькар первым, как cognomen ex virtute[18], а уж затем передал сыновьям, в том числе Ганнибалу, или сам унаследовал его от предков.
С этим вопросом неразрывно связан и еще один, очевидно, не поддающийся решению и касающийся происхождения рода. Наверное, мы не ошибемся, если предположим, что положение, которое занимали Баркиды в Карфагене середины III века, основывалось на достаточно древних корнях. Однако дальше предположений мы заходить не рискнем, хотя такие попытки и предпринимались. Речь идет о весьма смелом толковании нескольких стихов из Силия Италика, видного римского сенатора, занимавшего пост консула в 68 году н. э., то есть в год смерти Нерона, и известностью своей больше обязанного почтительным уважением к памяти Цицерона и Вергилия, чьи бывшие поместья — в Тускуле и близ Неаполя — он выкупил за собственный счет, чем своей громоздкой эпопеей в 17 песнях, озаглавленной «Punica», то есть «Пунические войны». Это сочинение, в вычурно-поэтической форме повторяющее то, что Тит Ливий изложил в прозе в третьей декаде своей «Истории», целиком посвящено истории Второй Пунической войны. В первых строфах эпопеи автор рисует молодого Ганнибала — как мы увидим позже, в полном соответствии с классической традицией, — орудием мести предков. По версии Силия Италика, Ганнибал через «старого Барку» ведет свой род от легендарного Бела. В ту пору, утверждает Силий, когда Дидона, убежав из Тира, бродила по миру в поисках пристанища, пока не основала Карфаген, с ней вместе странствовал и юный сын Бела (Punica, I, 71–73). Очевидно, о существовании Бела автор «Пуники» узнал у своего литературного учителя Вергилия, поскольку именно в «Энеиде» (I, 621) он представлен как отец Дидоны. Таким образом, далекий предок Ганнибала, если верить автору, оказывается братом Дидоны. Искушение Силия Италика связать родственными узами величайшего деятеля истории Карфагена с легендарной основательницей этого государства понять легко. На самом деле во второй четверти VII века до н. э. в Тире действительно правил царь по имени Баал, и нет ничего невозможного в том, что усиливающееся давление ассирийских царей (Ассаргаддона и Ашшурбанипала) на финикийские города привело к массовому изгнанию беженцев с Востока, которые начали селиться в этой африканской колонии, основанной в конце IX века, то есть за полтора столетия до Баала (G. Picard, 1967, р. 18). Так, во всяком случае, свидетельствуют письменные источники. Мало того, ряд открытий, сделанных во время недавних раскопок на территории Карфагена, позволяет еще более сократить временной разрыв между 814 годом как датой, полученной из письменных источников, и первыми материальными свидетельствами существовавшей тогда культуры (S. Lancel, 1992, pp. 44–46). Поэтому весьма популярная в прошлом романтическая конструкция Э. Форрера, в соответствии с которой Карфаген был основан в 666 году двумя дочерьми Баала — Дидоной и Анной, бежавшими из Тира в страхе перед Ашшурбанипалом, должна быть отринута как совершенно не заслуживающая доверия.
Но вернемся к Белу Вергилия (и Силия). Предположение, что древнеримский поэт мог прослышать про тирского царя Баала, фигурирующего исключительно в восточных источниках, выглядит просто несерьезно. Зато значение слова «баал» как формы звательного падежа уважительного обращения к мужчине («господин», «муж»), входившего первой частью в состав имен божеств семитского пантеона, он знал наверняка. Думаем, этого ему вполне хватило, чтобы назвать так легендарного отца Дидоны, тем более что латинская транскрипция пунического термина — Belus — позволяла использовать его и в размере спондея, и в размере трохея, превращая в своего рода «служебное слово» при построении гекзаметров. Так, автор «Энеиды» даже позволил себе роскошь дважды употребить это слово в одном и том же стихе (I, 621). «Язык эпоса — сын гекзаметра», — утверждал Антуан Мейе, и мы должны признать, что это справедливо в том числе и относительно употребления имен собственных. Итак, Силию оставалось лишь «замкнуть» Ганнибалом ветвь почтенного и древнего рода.
С другой стороны, как мы уже попытались мельком отметить выше, нет никаких причин сомневаться, что Гамилькар и его семья принадлежали к пунийской аристократии. Косвенных указаний на это хватает с избытком. Во-первых, факт назначения Гамилькара командующим сицилийским войском говорит сам за себя: немыслимо допустить, что карфагенский Совет старейшин мог поручить столь ответственное дело человеку, не принадлежащему к правящему классу. Судя по всему, рекрутов в Карфагене не знали, и кроме наемников в армии служили только ливийские подданные, которыми командовали молодые карфагеняне благородного происхождения (G. Picard, 1967, р. 20). И хотя в дальнейшем, как мы увидим, Гамилькар и его старший сын, продолживший дело отца, проводили политику, направленную на изменение общественной жизни в «демократическом», условно говоря, духе, ничего действительно «революционного» эта политика не предполагала, и ни о какой истинной «солидарности» с низшими общественными классами никто из ее проводников не помышлял. Мало того, опора Баркидов на армию и простой народ всегда служила им лишь инструментом удовлетворения личных амбиций или средством нейтрализации влияния того клана в сенате, который противодействовал проводимой ими внешней политике.
Но самым верным признаком принадлежности Баркидов к карфагенской аристократии служит их земельное богатство. И хотя данных по этому вопросу у нас не так уж много, зато они вполне надежны. Так, вернувшись из Италии осенью 203 года, Ганнибал высадился на африканском берегу, но не в Карфагене и не возле расположенного поблизости мыса Бон, а в местечке Малый Лептис (ныне Лемта, район Сахеля в Тунисе), где и провел несколько месяцев, предшествующих битве со Сципионом при Заме. Объяснить этот его шаг только желанием, чтобы между ним и римскими силами, которые уже вступили в область Утики и бассейн Нижней Меджерды не произошло сражения, невозможно. Зато одна из легенд, которая, как читатель убедится позже, заслуживает определенного доверия, утверждает, что он приказал своим солдатам заложить здесь обширные плантации оливковых деревьев. Он действительно вполне мог заниматься подобными трудами до конца 202 года, когда состоялась битва со Сципионом, но с еще большим успехом — в промежуток между 201 годом, когда Карфагену был навязан мир, и 196 годом, когда он занимал пост суффета [19]. Все это говорит о том, что к латифундиям Бизация его привязывал горячий личный интерес. Наконец, летом 195 года, когда ему пришлось срочно бежать из Карфагена, он, прежде чем покинуть Африку навсегда, укрылся в таком месте, которое считал самым надежным приютом, — одной из укрепленных башен, расположенных между Тапсом и Ахоллой (Тит Ливий, XXXIII, 47), то есть именно в этом районе. Это могло быть только родовое имение, поскольку, покинув африканскую землю еще ребенком на долгих 35 лет, вряд он нашел бы время и возможность заниматься покупкой и благоустройством собственного поместья. Следовательно, оно досталось ему от отца — Гамилькара, который, в свою очередь, то воюя в Сицилии, то безвылазно сидя в Испании, где после войны с наемниками занял должность «проконсула», очевидно, располагал ничуть не более широкой возможностью развернуть плодотворную деятельность земельного собственника сообразно агрономическим предписаниям Магона [20]. Таким образом, богатство Баркидов, возможно, и не достигавшее умопомрачительной пышности, описанной Флобером на первых же страницах «Саламбо», носило, скорее всего, наследственный характер.
Если о предках Гамилькара нам не известно практически ничего, то судьба первого поколения его потомков, напротив, прослеживается достаточно четко. Предположительно, Гамилькар родился около 275 года до н. э., значит, командование сицилийским войском в 247 году получил будучи молодым (Корнелий Непот говорит о нем «admodum adulescentulus» [21], что все-таки кажется перехлестом). Имени его жены мы не знаем, как не знаем и имен трех его дочерей, родившихся прежде сыновей. Старшая вышла замуж за Бомилькара, которому впоследствии довелось сыграть не последнюю роль в событиях 215–212 годов в качестве командующего карфагенским флотом; их сын Ганнон, едва перешагнув юношеский возраст, избрал военную карьеру и служил под началом своего дяди Ганнибала; как мы увидим позже, он внес немалый вклад в победу при Каннах. Вторая дочь Гамилькара вышла замуж за Гасдрубала, именуемого также Гасдрубалом Красивым. Очевидно, это случилось между 241 и 237 годами, пока тесть вместе с зятем не отправились в Испанию. Должно быть, она умерла молодой, потому что Гасдрубал затем женился вторым браком на иберийской принцессе. Третьей дочери Гамилькара досталась слава, пережившая века — благодаря гению Флобера, изобразившего, а вернее сказать, целиком выдумавшего ее под именем Саламбо, ибо на самом деле о ней известно лишь, что ее прочили в жены нумидийскому вождю Нараве (Полибий, I, 78).
Первый сын родился у Гамилькара в 247 году, то есть в год его отъезда в Сицилию. Мальчика в честь деда назвали Ганнибалом, что по-финикийски означает «пользующийся милостью Баала» (Hnbcl). Вскоре на свет появились еще два сына: Гасдрубал (по-финикийски «мне помогает Баал» — Zrbcl), — во время италийского похода Ганнибала он возглавил командование войсками в Испании и был убит в 207 году на берегах Метавра, спеша на выручку брату, — и Магон (Mgn, по-финикийски «дар»), сражавшийся в Лигурии на завершающем этапе италийской кампании и, если верить Титу Ливию (XXX, 19, 5), погибший в море в 203 году, на пути домой. Всех трех братьев разделяла очень небольшая разница в возрасте. Нет никаких сомнений, что Гамилькар возлагал на сыновей большие надежды, и вполне правдоподобным выглядит анекдот, пересказанный римским историком Валерием Максимом (IX, 3, 2). Глядя на увлеченно игравших мальчишек, Гамилькар якобы воскликнул: «Вот львята, которых я ращу на погибель Риму!»
Мы не знаем, какие мысли тревожили Гамилькара, когда он обсуждал с Лутацием условия мирного договора, положившего конец Первой Пунической войне, как не знаем, предвидел ли он, что последствия этого договора скажутся на судьбе его родины немедленно. Он сложил с себя полномочия полководца еще в Сицилии, препоручив заботы об армии командующему лилибейским плацдармом Гискону, а сам вернулся в Карфаген. О том, что он предпринял дальше, мы можем только догадываться. Весьма вероятно, что он попытался завязать нужные связи в кругах, враждебно настроенных к клану, возглавляемому Ганноном, однако точных сведений об этом у нас нет, а потому следует отвергнуть как недостоверную версию о якобы имевшем место тайном сговоре с неким «царем» Бомилькаром II, о котором не упоминает ни один из источников. На самом деле Бомилькаром звали командующего карфагенским флотом, женатого на старшей дочери Барки (G. Picard, 1967, р. 68). Известно лишь, что некоторое время спустя восставшие солдаты-наемники, служившие под его началом в Эрике, вменили Гамилькару в вину его отставку, посчитав, что он принял ее по собственной воле (Полибий, I, 68, 12). Легко представить себе, что должен был чувствовать так и не побежденный врагом полководец, которому эту отставку навязали свыше. Очевидно, он как никто сознавал всю опасность возвращения в Африку войска, требовавшего платы за свой ратный труд, в то время как государственная казна совершенно опустела. Дальнейший ход событий показал, что его опасения имели под собой все основания.
Разумеется, особой статьей подписанного с Римом мирного договора предусматривалась немедленная эвакуация тысяч солдат, скопившихся в окрестностях Лилибея, — наемников, навербованных с бору по сосенке, а также ливийцев, являвшихся подданными Карфагена. Их отправкой в метрополию занялся Гискон. Он действовал достаточно мудро, понимая, что массовое прибытие в Карфаген тысяч вооруженных людей чревато нежелательными последствиями, а потому разделил войско на небольшие отряды, отбывавшие из Сицилии поочередно. Тем самым он давал правительству возможность собраться с силами и постепенно выплатить солдатам причитавшееся им жалованье, после чего те могли спокойно убраться каждый к себе на родину. Однако серьезные денежные затруднения, испытываемые Карфагеном, заставили сенаторов совершить крупную ошибку. Они решили, что если собрать в городе всех наемников сразу, то с ними легче будет договориться об уменьшении обговоренных сумм (Полибий, I, 66, 5). В результате случилось то, что и должно было случиться: мающиеся бездельем и нетерпением люди очень скоро превратились в озлобленную толпу, готовую на любые бесчинства, — те самые бесчинства, на которые туманно намекает Полибий и которые вдохновили Флобера на создание красочной картины пиршества в «садах Гамилькара».
Положение становилось угрожающим. Совет старейшин согласился выдать каждому солдату по золотому статеру «на пропитание» с тем условием, что нежеланные гости покинут город, прихватив имущество и семьи (последнее требование, по мнению Полибия, вызвало особенное раздражение наемников), и под руководством командиров соберутся в Сикке — городе, известном своей 800-метровой скалой (по-арабски «эль-Кеф»), нависающей над западной оконечностью тунисского хребта. Почему именно в Сикке? Очевидно, решающую роль сыграли соображения типа «чем дальше — тем лучше». Действительно, наиболее короткий путь, вначале пролегавший параллельно внутреннему течению Меджерды, а затем пересекавший Туггу (ныне Дугга) и Мусти (ныне Эль-Криб), насчитывал около 200 километров, отделивших Карфаген от его бывших верных солдат. К тому же Сикка, притулившаяся на самом юго-западе африканской территории Карфагена, вклиниваясь углом в нумидийскую страну, населенную массилиями, больше походила на военный лагерь, чем на город, во всяком случае с тех пор, когда Ганнон завладел Тевестой. Полибий описывает, как проводили эти люди свои дни в полнейшей праздности, не зная, куда себя девать, от нечего делать предаваясь пустым мечтам и в сотый раз подсчитывая, сколько именно задолжал им Карфаген. Флобер «от себя» добавил к этой картине присутствие «жриц Таниты» (скорее уж Астарты) и живописно изобразил храм Венеры, впоследствии действительно прославивший город (в римскую эпоху его так и именовали — Венерина Сикка). Впрочем, точных сведений о том, что здесь практиковали священную проституцию [22], с которой солдаты Гамилькара уже столкнулись в Эрике с его храмом Венеры Эрицинской, у нас нет, хотя, если правда, что эту традицию принесли в Сикку элимы из Сицилии, то она должна была иметь очень древнее происхождение.
Вести с наемниками переговоры прибыл в Сикку Ганнон — недавний покоритель Тевесты и верховный главнокомандующий карфагенской армии. Он нажимал главным образом на плачевное состояние карфагенских финансов и уговаривал солдат согласиться на получение меньшего по сравнению с уговором жалованья. Восторга в слушателях его речи не вызвали. Ситуация осложнялась тем, что солдатская масса представляла собой настоящую мешанину наций и языков. Помимо уроженцев Африки ливийцев, составлявших большинство (к ним мы еще вернемся), Полибий (I, 67, 7) упоминает иберов, галлов, лигуров, жителей Балеарских островов и тех, кого греческий историк именовал «полугреками», употребляя крайне редкий термин «mixhellenes» и уточняя, что почти все они были дезертирами или беглыми рабами. Обратиться ко всем сразу не представлялось никакой возможности, и Ганнону пришлось вести переговоры с каждым отрядом по отдельности, а в качестве переводчиков использовать командиров. Последние или хитрили, или действительно плохо понимали, что им предлагают, во всяком случае солдаты слушали Ганнона настороженно и не собирались с ним соглашаться. Они вообще не доверяли ему и не понимали, почему должны договариваться с этим подозрительным типом, которого они не знали и под чьим началом не служили. Кончилось все тем, что солдаты взбунтовались против собственных командиров и двинулись на Карфаген. Не дойдя 20 километров до пунийской столицы, они разбили лагерь на берегу озера, неподалеку от Тунета (ныне Тунис).
Теперь в Карфагене поняли, какую глупость совершили, позволив наемникам собраться вместе в столь угрожающем количестве. Их даже нечем было припугнуть — ведь им разрешили забрать с собой все имущество и увезти с собой в Сикку семьи! А солдаты уже почуяли свою силу. Чем стремительнее рос страх обитателей города перед вооруженной солдатней, тем жарче разгорались их аппетиты (Полибий, I, 68, 6). Они уже вытребовали себе положенное жалованье, но теперь этого им казалось мало. Они хотели, чтобы им оплатили стоимость оружия, павших коней и хлебного пайка сразу за несколько лет, и притом в кратчайшие сроки. Вести переговоры с Гамилькаром Баркой они наотрез отказались, считая, что он их если и не предал, так бросил, но согласились встретиться с Гисконом, который командовал ими в Лилибее, а затем так умело организовал их отправку с Сицилии.
Гискон начал с выплаты жалованья, однако с компенсацией за хлеб и коней просил подождать. Этой отсрочкой как предлогом немедленно воспользовались двое вождей наемных отрядов, представлявших интересы той части войска, которую совершенно не устраивало мирное разрешение конфликта. Они и взяли на вооружение политику «чем хуже, тем лучше». Наибольшую опасность таил в себе некто Спендий — «полугрек» родом из Кампании, беглый раб и римский дезертир, то есть человек без будущего и без надежд. Полибий (I, 69, 4) описывает Спендия как сильного и смелого воина — в отличие от Флобера, запечатлевшего под этим именем труса и подлеца, резко противопоставленного мужественному Матосу. Помимо этого Спендий обладал незаурядным тактическим чутьем и талантом к иностранным языкам, которыми среди окружавших его дикарей мало кто мог похвастать. Ему не составило труда убедить вожака ливийцев Матоса действовать с ним заодно. Правда, у Матоса имелись собственные причины опасаться мирного исхода переговоров. Уроженец Африки, он понимал, что в случае чего ему бежать от гнева карфагенского сената некуда, и потому с жаром принялся убеждать своих соотечественников, что возвращаться на родину им никак нельзя, потому что мстительная рука Карфагена достанет их и там. Когда стало известно, что Гискон отказался выполнить все требования наемников сразу, в их стане поднялась большая суматоха. Солдаты собирались кучками и кричали до хрипоты. Но Спендий и Матос сумели очень скоро направить всеобщее недовольство в нужное им русло. Если взять слово пытался кто-либо из несогласных с ними, они так умело заводили толпу, что несчастному не давали говорить, а со всех сторон неслись яростные крики: «Бей его!» Полибий (I, 69, 12), описывая эти сцены, использует греческий глагол «balle», но что именно орала возбужденная солдатня, мы, конечно, можем только догадываться. Гискон все еще не оставлял надежды договориться по-хорошему с мятежным войском, однако и его терпению настал предел. Когда за своей долей добычи к нему явились африканцы, он посоветовал им обратиться к «своему начальнику», то есть к Матосу. В ответ разъяренные солдаты, подстрекаемые Спендием и Матосом, кинулись громить сундуки карфагенских воинов, а самих их вместе с Гисконом захватили в плен.
Итак, непоправимое свершилось. Наемники объявили Карфагену беспощадную войну — «polemos aspondos», как пишет Полибий (I, 65, 6), то есть буквально войну без пощады к побежденному, войну на уничтожение. Греческий историк, которому и на сей раз не изменила его обычная проницательность, совершенно справедливо указал, за счет какого «топлива» пылал костер этой войны. Почти повсеместно на территориях, подвластных Карфагену, царило такое ожесточение, что взбунтовавшиеся наемники, особенно ливийцы, чувствовали себя словно рыба в воде. Во время сицилийской кампании, потребовавшей колоссальных расходов, карфагенский сенат и так выжимал все соки из жителей африканских территорий. Полибий (I, 72, 2) утверждает, что в эти годы налоги с горожан выросли вдвое, а у крестьян отбирали половину урожая. Чтобы правильно оценить размах этой конфискационной политики, необходимо вспомнить, в каком положении находились ливийские крестьяне под владычеством Карфагена.
Как бы велико ни было искушение распространить на эту область наши знания о крестьянском земледелии на африканских территориях во времена Римской империи, поддаваться ему не следует. Вопрос этот достаточно сложен, хотя изучен неплохо, в частности, относительно периода II–III веков н. э. Основной источник сведений — каменные таблички, найденные при раскопках в среднем течении Меджерды, на которых сохранились выбитые законы и правила, регламентирующие порядок организации фермерских хозяйств в подчиненных империи областях. «Римский юридический гений изобрел „четырехслойную“ систему права собственности на одну и ту же землю: первым, основным и вечным собственником являлся римский народ; затем шел „хозяин“ — император или крупный землевладелец; затем — арендатор-откупщик; наконец, колон, распоряжавшийся двумя третями производимой продукции» (G. Picard, 1990, р. 64). Таким образом, колоны, отдавая треть урожая и отрабатывая определенное количество дней на «барщине» в пользу арендатора, получали право владения своим участком земли вместе с прилегающим к нему домом, включая право его продажи и передачи по наследству. Шла ли речь об имперских землях или латифундиях, принадлежавших крупным землевладельцам, в Риме предпочитали именно такую систему косвенного налогообложения. От системы прямых налогов ее выгодно отличало отсутствие необходимости привлекать к работе тысячи рабов и сельскохозяйственных рабочих, представлявших собой наиболее нестабильную часть общества. Крупные восстания рабов, потрясавшие Республику на протяжении двух последних веков ее существования, достаточно напугали Рим и послужили ему хорошим уроком. Шестьдесят с лишним лет назад выдающийся исследователь истории античной Африки Стефан Гзель опубликовал статью под названием «Сельские рабы в римской Африке» (S. Gsell, 1932), в которой доказал, что никаких сельских рабов на самом деле там не было.
Что касается пунической Африки, то здесь, насколько мы можем судить с учетом многочисленных «белых пятен» в наших познаниях, дело обстояло совершенно иначе. Полибий (I, 71, 1) указывает на существование хоры — территории, управляемой непосредственно Карфагеном и охватывавшей главным образом земли у мыса Бон, в районах, близких к Северному Тунису и в бассейне среднего течения Меджерды. Именно эти земли служили городу главным источником сельскохозяйственной продукции, притом в количествах, достаточных для его обеспечения. Благодаря обилию рабской рабочей силы хозяйство на этих землях велось способом, принятым в эллинистическую эпоху. Все имеющиеся в нашем распоряжении источники подтверждают, что в сельском хозяйстве Карфагена широко использовался труд рабов, источником пополнения которых служило, во-первых, пиратство, а во-вторых, войны. В 310 году, когда тиран Сиракуз Агафокл одержал победу над карфагенянами при Тунете, он обнаружил в оставленном ими лагере тысячи штук наручников, предназначавшихся для будущих пленников, которыми надеялась разжиться армия пунийцев. И действительно, уже на следующий год, когда военная удача отвернулась от Агафокла, сицилийским грекам, попавшим в рабство, пришлось заняться возделыванием целинных или разоренных войной земель (Диодор Сицилийский, XX, 13, 2; 69, 5). Еще полвека спустя римские солдаты, занявшие под предводительством Регула мыс Бон, увезли на своих судах более 20 тысяч рабов (Полибий, I, 29, 7).
Но поддержали мятежников вовсе не те сельские рабы, которые трудились на богатых и плодородных землях хоры, непосредственно соседствующей с Карфагеном. Тысячи людей, присоединившихся к наемникам, — 70 тысяч, если верить Полибию (I, 73, 3), — состояли в основном из «ливийцев», то есть африканцев, в частности, жителей внутренних сельских районов, сохранивших свою свободу, но вынужденных выплачивать Карфагену дань «натурой». Вместе с поборами, взимаемыми с горожан, этот натуральный оброк, опять-таки по свидетельству Полибия (I, 71, 1), и служил источником финансирования общественных, в том числе и военных, расходов Карфагенского государства. В последние годы сицилийской войны эти расходы так выросли, что крестьянам приходилось отдавать половину своего урожая. Одним из инициаторов конфискационных мер выступил как раз покоритель Тевесты Ганнон, следовательно, нечего удивляться, что наемники категорически не желали иметь с ним дело в качестве посредника.
Порой в научной литературе предпринимались попытки квалифицировать широкие народные волнения, которыми умело воспользовались мятежные наемники, как «революцию» (G. Picard, 1967, р. 70). Нам это понятие представляется слишком политически насыщенным, чтобы применить его к рассматриваемому случаю. Революций не бывает без политических целей, не важно, провозглашаются эти цели до или после переворота. Но никакой политической стратегии у мятежников не видно. Мало того, известные нам факты свидетельствуют, что классических проявлений социальной смены ролей, характерной для любой «жакерии», в том числе и вспыхнувшего в самой Африке несколькими веками позже движения «цирконцеллионов», здесь не наблюдалось. Так что на революцию бунт, поднятый мятежниками, явно не тянул. Тем не менее волна всеобщего недовольства, захватившая ограбленных Карфагеном африканских крестьян, вылилась в действенную и почти автоматическую солидарность с вооруженными людьми, посмевшими восстать против их обидчика. В эллинистической историографии особенно подчеркивается проявляющаяся в подобных обстоятельствах коллективная солидарность женщин, превратившаяся в своего рода клише. И у нас нет оснований не доверять Полибию, когда он утверждает (I, 72, 5–6), что в африканских городах женщины массовым порядком продавали свое личное имущество и украшения и несли деньги в казну мятежников. За счет этих средств Спендий и Матос уплатили солдатам все, что тем причиталось, и у них еще осталось достаточно ресурсов на ведение собственной кампании. Если согласиться с приводимой Полибием цифрой, проверить которую все равно невозможно, и допустить, что к восставшим присоединилось 70 тысяч ливийцев, то получается, что армия наемников насчитывала около ста тысяч бойцов. Матос разделил их на несколько отрядов: одним предстояло отправиться к северо-западу от Карфагена на помощь войскам, осадившим Утику и Бизерту; других он отправил к Тунету, где уже сосредоточились крупные силы, угрожавшие пунической метрополии с юго-запада. Таким образом перешеек, на котором стоял город, оказался в тисках, а сам он был отрезан от остальной территории страны.
В Карфагене наконец-то спохватились. Срочным порядком принялись собирать войско из заморских наемников и собственных горожан, способных носить оружие. Последние образовали несколько кавалерийских отрядов. Нашлась и сотня боевых слонов. Одновременно из кораблей, уцелевших после сицилийской войны — трирем и квинкверем, — сформировали эскадры. Очевидно, именно с их помощью Ганнону и удалось переправиться к Утике. Слонов, скорее всего, переправили на плотах. Наемники, конечно, позаботились о том, чтобы сделать невозможным всякое сообщение между обоими городами, однако не будем забывать, что в ту эпоху — эпоху, уже подходившую к концу, — Утика еще имела открытый доступ к морю, а мятежники контролировали только сухопутные подходы. Недавние исследования, проводившиеся совместно археологами и специалистами по геоморфологии, позволили с точностью установить, как выглядел ландшафт в дельте Меджерды в ту эпоху, то есть к концу III века до н. э. (R. Paskoff, Н. Slim et P. Trousset, pp. 522–524).
Итак, Ганнон добрался до осажденных жителей Утики и получил от них орудия тогдашней артиллерии — катапульты и баллисты. Обрушившись с тыла на укрепления противника, он нанес им первое поражение, успех которого не в последнюю очередь обеспечили слоны, обратившие наемников в беспорядочное бегство. Уцелевшие после побоища солдаты укрылись на расположенном неподалеку лесистом холме, возможно, это была нынешняя невысокая гора Мензель-Гхуль. Ганнон, привыкший сражаться с нумидийскими бандами, которые, получив первый чувствительный удар, разбегались без оглядки кто куда, решил, что дело сделано, и, оставив свое войско, отбыл в Утику, дабы, как скупо сообщает Полибий, «уделить внимание своему телу» (peri ten tou somatos therapeian) (I, 74, 9). Этой туманно-лаконичной фразы Флоберу оказалось достаточно, чтобы изобразить картину, которая наверняка понравилась бы Тома Кутюру, автору полотна «Римляне времен упадка», ставшую гвоздем Салона 1847 года. У Флобера глазам зрителя предстает тучный «суффет» в окружении экзотичного вида юношей-«банщиков», который омывает свои раны в коричном масле, одновременно лакомясь самыми изысканными блюдами. Наемники не упустили своего шанса. Напав на лагерь, оставшийся без командира, они перебили большое число солдат, а остальных заставили бежать за крепостные стены Утики, но главное — захватили осадные орудия, в панике брошенные войском Ганнона. Некоторое время спустя пунийский военачальник еще раз повторил ту же ошибку, когда пренебрег реальными шансами на победу и не решился дать бой наемникам возле местечка, которое Полибий называет Горза и которое мы бы не спешили идентифицировать с Гурзой (ныне Калаа-Кебира), отмеченной в более поздних источниках, относящихся уже к римскому периоду, поскольку Гурза располагалась всего в двенадцати километрах от Гадрумета (ныне Сус), то есть далековато от Утики.
С этим моментом связано и новое появление на исторической сцене Гамилькара Барки, который после своего возвращения из Сицилии в 241 году оставался в тени и, судя по всему, в опале. Карфагенский сенат вынес справедливую оценку бездарным действиям Ганнона и передал командование небольшой армии (около 10 тысяч воинов и 70 слонов) несчастному герою Эрика. Первая же проведенная Гамилькаром операция, которую подробно описывает Полибий, доказала, что он в полной мере владел и талантом стратега, и тактическим чутьем, позволявшими ему верно оценивать ситуацию, принимать нужные решения и немедленно претворять их в жизнь. Эти качества он передал по наследству и своему сыну Ганнибалу.
Мы знаем, что наемники держали под контролем перешеек, связывающий Карфаген с континентом, перекрыв все тропы в предгорьях вершин Аммара и Нахли, подступавших к городу с запада. Полибий (I, 75, 5) добавляет, что восставшие прочно удерживали единственный мост через Меджерду (У греческого историка называемую Макаром), открывавший путь на Утику. Сегодня довольно трудно определить, в каком именно месте древнего русла реки располагался этот мост: то ли он был переброшен через ее правый приток, тогда впадавший в море с севера от горы Аммар (в этом случае береговая линия намного отстает от теперешней), близ нынешнего местечка Аль-Шебала; то ли, что менее вероятно, пересекал ее чуть выше по течению, возле Джибейды, в той точке, где русло реки за прошедшие столетия совсем не изменилось. Так или иначе, но Гамилькар заметил, что при определенном направлении ветра — по всей вероятности, восточном — в устье реки, вдоль морского побережья, наметало такое количество песка, что переход водного потока вброд становился вполне реальным делом. Рассказ Полибия тем более заслуживает доверия, что в дальнейшем тот же природный феномен привел к появлению на другом берегу реки песчаной гряды, отделившей от моря соленое озерцо Эр-Риана, и превращению в болотистые отмели былого залива Утики.
Гамилькар воспользовался первой же подвернувшейся возможностью и ночью форсировал устье реки по этой импровизированной гати, чтобы врасплох напасть на охранявших мост мятежников. Оказавшись зажатым в тиски между небольшим отрядом, охраняющим мост, и основными силами восставших, спешивших на помощь своим со стороны Утики, он сделал вид, что отступает, развернул свое войско так, что ударная его часть, сосредоточившаяся в арьергарде, оказалась лицом к лицу с противником, и вынудил того начать беспорядочную атаку (Полибий, I, 76, 5; о деталях операции см. W. E. Thompson, 1986, pp. 110–117). Сражение завершилось жестоким поражением наемников, потерявших в этом бою восемь тысяч солдат, в том числе две тысячи пленными. Остатки их войска разбежались кто в сторону Утики, кто к Тунету. Гамилькар занял мост и произвел «расчистку» окружающей территории.
Это был первый ощутимый успех, который несколько поднял моральный дух карфагенян, хотя все понимали, что положение оставалось угрожающим. Матос по-прежнему держал в осаде Бизерту; когда же армии Спендия удалось соединиться с многочисленными отрядами галлов, выступавшими под командованием некоего Автарита, Гамилькар, запертый на крохотном пятачке, со всех сторон окруженном горами (некоторые полагают, что этому пятачку соответствует цирк Хангет-эль-Хаджхадж, расположенный к юго-востоку от Туниса, неподалеку от древнего Нефериса; см. S. Gsell, 1921, III, р. 112, прим. 3), оказался в большой опасности. Положение усугублялось еще и тем, что в тылу у карфагенян держался отряд нумидийских всадников. К счастью, с ними удалось договориться. Гамилькар пообещал командиру нумидийцев Нараве, связанному с Карфагеном старинными родственными связями, в жены свою дочь, если тот вместе со своим двухтысячным отрядом согласится перейти на их сторону. Об обещанной невесте в истории не сохранилось никаких сведений, кроме того, что она была третьей дочерью карфагенского полководца; зато Флобер наделил ее иератическими чертами и почти колдовским очарованием самой «загадочной» героини исторических романов, заодно придумав ей и имя — Саламбо. С помощью Нараваса и его всадников Гамилькар сумел выпутаться из ловушки. Одержав победу в трудном бою, пунийский военачальник повел себя с большой мудростью. Взятым в плен вражеским солдатам, которых, если верить Полибию (I, 78, 13), насчитывалось четыре тысячи, он предложил перейти на свою службу и даже выдал им вооружение из трофейной добычи; тех же, кто это приглашение не принял, просто отпустил на все четыре стороны.
Хитроумная дипломатия Гамилькара поставила под угрозу успех политики «чем хуже, тем лучше», проводимой главарями наемников. Мягкость обращения карфагенян с побежденными служила слишком серьезным искусом и вполне могла вызвать массовое дезертирство из их рядов. Чтобы не допустить этого, следовало совершить нечто такое, что уничтожило бы всякую надежду договориться по-хорошему. В руках наемников все еще находились бывший управитель Лилибея Гискон и сотня-другая воинов, вместе с ним прибывших в Сикку для ведения переговоров с мятежниками. Галльский предводитель Автарит, свободно говоривший по-пунийски, принялся обрабатывать солдат, подговаривая их казнить Гискона и весь его отряд мучительной казнью. Несколько здравомыслящих голосов, призывавших к милосердию, без следа потонули в общих трусливых воплях. Гискона и его товарищей казнили.
Весть об их гибели привела Карфаген в страшное волнение. Как водится, несчастья посыпались на город одно за другим. В Сардинии взбунтовалась тамошняя наемная армия, захватившая власть над островом. Как мы вскоре увидим, удерживали они ее недолго, однако именно их восстание стало первым звеном в цепочке, завершившейся утратой Карфагеном Сардинии. Утика и Бизерта, до сих пор хранившие верность метрополии, вдруг переметнулись к врагу. В довершение всех бед погиб застигнутый бурей в море крупный караван с продовольствием и оружием, шедший из Эмпорий, то есть из мелких факторий, подвластных Карфагену и расположенных на побережье Малого Сирта.
Карфаген действительно оказался в очень трудном положении, и внешние его враги вполне могли использовать это обстоятельство к своей выгоде. Однако ничего подобного не произошло. Сиракузский тиран Гиерон охотно откликнулся на просьбу карфагенян и помог с продовольствием. Конечно, с 263 года, когда началась сицилийская война, он обещал лояльность Риму, однако, как отмечает Полибий (I, 83, 3), перспектива остаться один на один со слишком могучим покровителем его явно не прельщала. Помогая Карфагену устоять, Гиерон прежде всего заботился о защите собственного царства. Что же касается римлян, то они не предприняли ровным счетом ничего, чтобы добить ослабленного врага, и предпочли ограничиться ролью стороннего наблюдателя, строго соблюдающего условия «договора Лутация». Так, они отвергли предложение жителей Утики, готовых распахнуть перед ними ворота своего города, потому что это означало бы нарушение договора. Точно так же — во всяком случае, в тот момент — они не ответили на призыв мятежников Сардинии, пытавшихся залучить их к себе на остров. Но и по отношению к африканским мятежникам Рим демонстрировал удивительную сдержанность. Правда, был один эпизод, когда Рим слегка «повздорил» с карфагенским правительством. Дело в том, что пунийцы арестовали и бросили в темницу италийских торговцев, доставлявших продукты питания мятежникам. Рим прислал своих эмиссаров, которые и потребовали вернуть пленникам — общим числом около пятисот человек — свободу. Карфаген уступил, но лишь в обмен на собственных военнопленных, захваченных Римом в ходе сицилийской кампании (Полибий, I, 83, 5–8). Впоследствии Рим спокойно закрыл глаза на то, как Карфаген вербовал себе наемников в Италии, хотя это явно противоречило условиям договора Лутация (Аппиан, «Libyca», 5). Мы уже видели, что именно это наспех набранное войско позволило Ганнону дать первый отпор мятежникам. Мало того, римский сенат не чинил никаких препятствий купцам, снабжавшим Карфаген всем необходимым, в то же время категорически запрещая им предлагать свои товары бунтовщикам. Приходится констатировать, что римских патрициев и карфагенскую аристократию, заседавшую в Совете старейшин, связывало чувство настоящей, искренней солидарности, как это уже отмечалось историками (G. Picard, 1967, р. 72). Несмотря на соперничество между обоими городами, и тут и там прекрасно понимали: угроза, которую несли Карфагену мятежники, касалась не только его, но имела международный характер. Бунт — штука заразная, и в Риме успели в этом убедиться в 265 году, когда на завершающем этапе покорения Южной Этрурии пришлось подавлять восстание рабов города Вольсинии (ныне Больсена).
Стремясь как можно скорее покончить с мятежными наемниками, Гамилькар решил удвоить свои силы и предложил Ганнону объединить обе армии в одну. Однако взаимная антипатия обоих полководцев достигла к этому времени такой остроты, что в дело вмешалось общественное мнение. Карфагеняне постановили, что один из военачальников должен будет уйти, а право выбора единственного командующего армией предоставили самим солдатам. Формулировка, используемая Полибием (I, 82, 5), позволяет предположить, что такое решение, важнейшие последствия которого не замедлили сказаться, было принято народным собранием. Этот эпизод подтверждает усиление политической роли народного собрания в описываемую эпоху. Мимо него не прошел и Полибий, увидевший в этом явлении пагубное отклонение от конституции в том виде, какой известен нам благодаря Аристотелю (М. Sznycer, 1978, pp. 581–583; S. Lancel, 1992, pp. 134–136). Как бы там ни было, Ганнона из армии убрали, а в помощники Гамилькару назначили Ганнибала еще одного полководца, которого не следует путать с сыном Гамилькара, в ту пору еще ребенка. Этот Ганнибал приходился сыном другому Гамилькару — снова перед нами обилие тезок, способное заморочить голову современному историку, — которого иногда называли Гамилькаром Паропосским по имени сицилийского города, под которым он отличился в годы Первой Пунической войны (261–255). Впрочем, кажется установленным, что решение о назначении заместителем Гамилькара этого самого Ганнибала принимала не армия, а опять-таки народное собрание, состоящее из граждан (politai), во всяком случае, именно это утверждает Полибий (I, 82, 12).
Видя, в каком трудном положении оказался Карфаген, Матос и Спендий настолько осмелели, что вознамерились осадить сам город. Именно об осаде пишет Полибий (poliorkein auten ten Karchedona) (I, 82, 11), прекрасно разбиравшийся в тонкостях военного искусства, и у нас нет оснований ему не доверять. Гораздо больше нас занимает другой вопрос. Мы, к сожалению, не знаем, существовала ли уже к тому времени мощная тройная линия обороны, описанная Аппианом, которая защищала перешеек, на котором стоял город (S. Lancel, 1992, pp. 434–438). А Полибий имел возможность лично убедиться в ее эффективности, когда в 147–146 годах прибыл сюда вместе с войсками Сципиона Эмилиана и непосредственно наблюдал за штурмом осажденного города. Карфаген долго оборонялся, хотя нападавшие римляне имели в своем распоряжении не только огромные военные силы, но и мощные осадные орудия. Можно вслед за Стефаном Гзелем предположить, что эта линия укреплений как раз и появилась во время войны с наемниками, когда городу грозила серьезная опасность. Но и до этого Карфаген имел защиту в виде крепостного вала (teichos). В самом начале восстания, когда Матос захватил Тунет и осадил Утику, его солдаты время от времени подбирались к самым городским стенам, наводя ужас на его обитателей (Полибий, I, 73, 7). Впрочем, ни тогда, ни позже наемники так и не решились на штурм Карфагена. Перетянув на свою сторону Утику и отрезав таким образом перешеек от континента на северо-западе, мятежники предпочли перерубить все связи города с остальной территорией страны и надеялись вынудить его к капитуляции.
Но план удушения Карфагена так и не осуществился, во-первых, потому что город сумел наладить снабжение с моря, а во-вторых, потому что в командовании его армией наконец-то воцарилось согласие. После того как Гамилькару удалось вклиниться между передовыми отрядами мятежников, сосредоточенными возле городских стен, и их обозами, обрекая первых на голод, ситуация стала диаметрально противоположной. Из осаждающих наемники превратились в осажденных и думали теперь только о том, как бы поскорее убраться подальше от Карфагена. Война вступила в свою завершающую стадию, стремительно приближающуюся к развязке. Матос и Спендий привлекли на свою сторону ливийского вождя Зарзаса и с его помощью сколотили весьма значительную армию. Полибий (I, 84, 3) оценивает ее численность в 50 тысяч человек, но, скорее всего, он завысил эту цифру, желая преувеличить заслуги Гамилькара, которым он искренне восхищался и сравнивал карфагенского полководца с умелым игроком в триктрак — мы сегодня сравнили бы его с блестящим шахматистом. Мятежники использовали привычную для себя тактику, ранее доказавшую свою эффективность: они двигались параллельно войскам Гамилькара, вступая с ними в мелкие стычки, но старательно избегая широких равнин, где они оказались бы беззащитными перед слонами и конницей Нараваса. Из рассказа Полибия мы узнаем, что обе армии постепенно перемещались к югу, время от времени схватываясь в небольших сражениях, победа в которых чаще всего доставалась опытному и умелому Гамилькару, пока не достигли гористого района, где берут начало отроги мыса Бон. И здесь Гамилькару удалось заманить основные силы противника — около 40 тысяч человек — в ущелье или теснину, которую, согласно Полибию (I, 85, 7), «из-за сходства с известным инструментом именовали Пилой». Флобер предпочел воспользоваться названием если не более благородного, то уж наверняка более опасного орудия и обозначил в своем романе это место как «ущелье Топора». Разумеется, ученые попытались отыскать этот зубчатый гребень и, опираясь на скудные топографические приметы, сообщаемые греческим историком, назвать точные координаты «арены», на которой разыгрался последний акт этой драмы. С одной стороны, окружающие горы должны быть достаточно высокими, чтобы послужить ловушкой, с другой — внутри «чаши» должна располагаться плоская площадка, достаточно просторная для того, чтобы там могли развернуться несколько десятков тысяч воинов, а главное, слоны, которые и решили исход боя. Один из крупнейших немецких историков, специализирующийся на географической идентификации мест античных сражений, считает, что разыскал ущелье Пилы неподалеку от залива Хаммамет, где кружевные гребни горы Эль-Джедиди и горы Менцель (Atlas Arch. Tun., f. XXXVI) действительно образуют нечто вроде воронки, в которой вполне могли быть заперты отряды наемников (G. Veith, 1912, р. 550). Но, к сожалению, в этом древнем североафриканском гористом краю остроконечные гребни встречаются едва ли не на каждом шагу, а предлагаемая немецким специалистом точка расположена слишком близко к морю, чтобы полностью удовлетворить всем известным требованиям.
Так или иначе, но ловушка за мятежниками захлопнулась. Вскоре у них кончились съестные припасы, и им пришлось пустить в пищу вначале пленных, а потом и своих рабов. Предводители бунта Спендий, галл Автарит и ливиец Зарзас поняли, что выхода у них нет, и вступили с Гамилькаром в переговоры. В карфагенский лагерь отправились эта троица и еще семь воинов, всего десять человек. Гамилькар продиктовал условия: он берет в плен ровно десять человек, а остальных, разоружив, отпускает на все четыре стороны. Мятежники эти условия приняли, и тогда Гамилькар уточнил, что под пленными он разумел именно десятерых «парламентариев». О, пунийская верность! [23] Разумеется, карфагенский полководец заранее предвидел, что произойдет, и не ошибся. При вести о том, что их главари в руках врага, африканские солдаты, которым, как утверждает Полибий (I, 85, 6), никто не потрудился разъяснить условий договора, решили, что их предали, и схватились за оружие. Гамилькар затоптал их своими слонами.
Между тем Матос все еще удерживал Тунет. Вместе со своим помощником Ганнибалом карфагенский полководец обложил город с двух сторон, причем Ганнибал занял подходы к Тунету, ведущие из Карфагена (возможно, расположившись на холмах, которые в сегодняшнем Тунисе превратились в квартал Бельведер), а сам Гамилькар подошел к нему с юга. На открытом пространстве, хорошо видном с городских стен, устроили показательную казнь: Спендия и остальных пленников, захваченных в ущелье Пилы, прогнали по дороге и распяли на виду у всех. Полибий, склонный за любыми событиями видеть «руку» Тюхе [24], писал в этой связи, что «Фортуна словно нарочно давала каждому из соперников возможность подвергнуть друг друга самым жестоким мучениям» (I, 86, 7). В самом деле, Матос, улучив удобный момент, неожиданно напал на потерявшего бдительность Ганнибала, а затем, сняв с креста тело Спендия, распял на нем же незадачливого пунийского командира.
Мы помним, что Ганнибал стал заместителем Гамилькара по решению народного собрания после того, как солдаты потребовали убрать от них Ганнона. Не исключено, что к этому времени в Карфагене, как предполагает Г. Пикар (G. Picard, 1967, pp. 73–74), произошло новое усиление олигархической группировки, временно утратившей влияние, и комиссия из 30 человек, созданная при Совете старейшин (карфагенском сенате), воспользовалась этим обстоятельством, чтобы помирить Гамилькара с Ганноном и заставить их действовать сообща. Полибий (I, 87, 3) считал эту комиссию временным органом, тем не менее в 203 году, незадолго до битвы при Заме, Совет Тридцати снова заявил о себе (Тит Ливий, XXX, 16, 3), так что можно предположить, что он действовал более или менее постоянно. Итак, прикрываясь лозунгом «национального единства», карфагенскому сенату удалось вернуть вечного Ганнона из политического небытия. На протяжении следующих 35 лет, как мы убедимся, он неизменно будет возглавлять «антибаркидскую» фракцию в сенате.
После примирения обоих карфагенских полководцев, успевших изрядно потрепать силы Матосу в многочисленных мелких стычках, последний решился дать решающее сражение. Где именно оно разыгралось, мы не знаем, возможно, неподалеку от города Малый Лептис (ныне Лемта, на побережье тунисского Сахеля); зато знаем наверняка, что Матос его проиграл и попал в плен. Флобер ничуть не погрешил против исторической правды, когда описал кровавый «парад», состоявшийся на улицах Карфагена и знаменовавший собой финал этого своеобразного соревнования, в котором каждый из участников стремился переплюнуть другого в жестокости [25]. Правда, от автора «Саламбо» ускользнул тот факт (впрочем, он об этом и не думал), что главные действующие лица триумфального шествия — «крестного пути» для Матоса — были neoi [26] города, предки тех juvenes [27], которые до самого конца Римской империи продолжали приносить человеческие жертвы [28] (Cl. Lepelley, 1980).
Казнь Матоса и его сподвижников своими картинными мучениями символизировала реванш, который одержал карфагенский полководец над своими на минуту освободившимися африканскими подданными. После этого, сообщает Полибий, вся Африка покорилась Карфагену. Последними волю к сопротивлению демонстрировали Гиппон-Акра (ныне Бизерта) и Утика, не слишком рассчитывавшие, что победитель проявит к ним милость, но и они в конце концов сдались, первый — Ганнону, вторая — Гамилькару. Сведения, которыми мы располагаем о дальнейшей судьбе этих двух городов и их взаимоотношениях с метрополией во время войны Ганнибала, позволяют думать, что условия их капитуляции отнюдь не носили характера драконовских. Жизнь, таким образом, постепенно возвращалась в привычное русло, хотя и не сразу. Наравас со своей конницей, как мы помним, оказал Гамилькару неоценимую услугу, однако прочие нумидийские племена, напротив, приняли сторону восставших наемников. Именно так поступили микатаны — плохо изученная народность, иногда отождествляемая с мукситанами, тесно связанными с историей Карфагена (S. Lancel, 1992, р. 280), — о которых нам известно лишь со слов Диодора (XXVI, 33), утверждающего, что по окончании «ливийской войны» они понесли заслуженное наказание. В это же время и другие нумидийские племена испытали на себе последствия совместного удара, нанесенного Ганноном и Гамилькаром (Аппиан, «Иберика», 4). По некоторым источникам, Гамилькар успешно использовал создавшееся положение, чтобы не только восстановить мир на всей африканской территории, но и расширить карфагенские владения (Аппиан, «История Ганнибала», 2; Корнелий Непот, «Гамилькар», II, 5). До каких пределов простиралась эта экспансия, нам неизвестно, однако не подлежит сомнению, что это была всего лишь территориальная компенсация. Дело в том, что восстание наемников — напомним, что шел 237 год до н. э. — привело к потере Карфагеном земли, больше трех столетий находившейся под его влиянием и даже под его властью.
Угроза нависла над пунийской Сардинией, очевидно, начиная с 239 года, когда Гамилькару, загнанному в угол Спендием и Автаритом, пришлось обратиться за помощью к Нараве. Наемная армия, стоявшая в Сардинии, прослышав о первых успехах в Африке своих братьев по оружию, взбунтовалась против карфагенян, находившихся на острове. Солдаты загнали в цитадель своего собственного командира — беотарха по имени Бостар, а затем убили его и всех его соотечественников. Сообщая об этом, Полибий (I, 79, 2), к сожалению, не указывает, о каком именно акрополе шла речь. Из Карфагена для подавления бунта выступил с войском полководец — еще один из бесчисленных пунийских Ганнонов, — которого постигла не менее печальная участь, поскольку по прибытии в Сардинию его воины в свою очередь взбунтовались. Если верить Полибию, который излагает этот эпизод почти скороговоркой, наемники довольно скоро захватили в свои руки весь остров и хозяйничали на нем, пока враждебно настроенное коренное население не вынудило их бежать в Италию. Что касается Рима, если первый призыв мятежников он пропустил мимо ушей, то на сей раз его реакция была иной.
Чем объяснить резкий поворот в политике римского сената? Почему от строгого соблюдения условий подписанного в 241 году «мира Лутация», в котором Сардиния даже не упоминалась, он совершил скачок к применению грубой силы? Разумеется, сыграло свою роль важное стратегическое значение острова. Достаточно бросить взгляд на карту, чтобы понять: Риму вряд ли нравился вытянутый в длину вражеский «корабль», бросивший свой якорь близ его западного побережья. Но тогда почему пункт, касающийся Сардинии, не включили в условия договора 241 года? Скорее всего, в Риме считали, что Сардиния, после аннексии сицилийских владений оказавшаяся отрезанной от пунической метрополии, вскоре сама упадет им в руки, словно созревший плод. Действительно, в 238 году, когда наемники покинули остров, римские сенаторы решили, что он стал «бесхозным». Это объяснение несомненно лучше, чем то, о котором упоминает Полибий, правда, сам он его отвергает (III, 28, 3); в данном случае он только излагает точку зрения, бытовавшую в римской историографии, согласно которой захват Сардинии явился ответом Карфагену, захватившему в разгар войны с наемниками италийских торговцев в плен. Есть и еще одно соображение, принадлежащее Г. Пикару (1967, 74–76). Вполне возможно, что Рим испытывал весьма серьезное беспокойство в связи с резким возвышением Гамилькара Барки в ущерб Ганнону и возглавляемой им партии олигархов, а потому не мог отказать себе в удовольствии нанести болезненный удар по престижу героя Сицилии.
По всей видимости, к концу зимы 238/37 года (относительно хронологических разноголосий источников см. F. W. Walbank, 1957, pp. 149–150; W. Huss, 1985, p. 267) римский сенат уже снарядил экспедицию для высадки в Сардинии. Карфаген отреагировал немедленно, прислав в Рим посольство с поручением заявить о своих правах на остров. В ответ на свои претензии послы услышали, что любая попытка карфагенян проникнуть в Сардинию будет расценена как враждебные действия против Рима, за которыми последует объявление войны (Полибий, I, 88, 10–11; III, 10, 1–2). И Карфаген, ослабленный более чем трехлетней войной с наемниками, смирился с утратой Сардинии; туда прибыл консул Тиберий Семпроний Гракх, заодно прихвативший и Корсику. Мало того, Карфаген согласился выплатить дополнительную контрибуцию в размере 1200 талантов, для чего к договору 241 года добавили несколько новых статей (Полибий, III, 27, 7). Греческий историк, обычно вполне сочувственно расценивающий все решения римского сената, подверг резкой критике этот «аншлюс», назвав его «второй и самой главной причиной» Второй Пунической войны (III, 10, 4). Первой, как мы помним, он считал личную неприязнь Гамилькара к римлянам. И в самом деле, бесцеремонная аннексия Сардинии заложила новый виток застарелой вражды между Римом и Карфагеном, вдребезги разбив лелеемую Ганноном и его единомышленниками, а может быть, кое-кем и в Риме, мечту о мирном сосуществовании обеих республик, разделенных Сицилийским проливом.