В сердце у меня полыхает пожар горя, подавленная душа посыпается пеплом, и мне безумно стыдно. Мои способности к сочинительству отказали. Нет ни малейшего желания формулировать свои мысли. Я пытаюсь перечитать отрывки и сделанные для памяти заметки, но меня мгновенно охватывает рассеянность, которая лишь расширяет пространство страдания. А в этом пространстве нет места поэту и сочинителю. К чему мне себя применить? У меня нет сил на то, чтобы связывать воедино записи, образуя из них оригинальные картины. Муза покинула меня. Очевидно, она вступила в сговор с господствующим мнением. Или я ошибаюсь, поддавшись внушению какого-нибудь демона? Как бы то ни было, я чувствую себя так, словно меня голым выставили при свете дня на площади, на всеобщее обозрение и поругание.
Вместо того чтобы писать, я сижу и взвешиваю составляющие своей жизни. И у меня не выходит ничего хорошего. Как я ни подгоняю вес и ценность, мне не удаётся отрегулировать весы так, чтобы я сам стал их язычком. Один-единственный груз не в мою пользу перетягивает все остальные, а потому никакое сочетание их — за и против меня — не даёт того дисбаланса, который был бы благоприятен для моего дела. Зато груз против тут же опускает чашу весов до самого низа. А оттуда меня и моё сочинение не поднять никаким лингвистическим рычагом или риторическим выкрутасом — скорее мне поможет эта рабочая тетрадь, в которую я собираюсь каждую свободную минуту заносить новые темы, дополняя прежние уточняющими подробностями, тетрадь, которую я собираюсь снова и снова перерабатывать на случай, если мой вожделенный эпос так и не будет сочинён.
Как — в общем и целом — обстоят дела? Если совсем коротко, то меня заполонило чувство вины. Во мне свирепствует стыд. Призвав на помощь все свои добродетели, всю образованность, весь рассудок, я обнаруживаю воздвигаемое рядом оборонительное сооружение, причём возводится оно не против окружающего мира, но против меня самого. Почему? Меня явно хотят огородить и заставить замолчать. «Ради всего святого, Йадамилк, помолчи! — слышу я многократно повторяющийся приказ. — Закрой глаза и иди дальше, контролируй своё перо, введи цензуру!» Иначе? Иначе «последняя рука» придаст твоим устам окончательную, посмертную форму.
Значит, писать о собственном бесстыдстве хуже, нежели молча предаваться ему. Мне не дают писать о том, о чём я хочу, и заставляют — о том, о чём не хочу. О Танит, ты, что видишь отверженное лицо моей матери, устреми взгляд на меня, помоги бедному писцу. Ты ведь знаешь, почему она горючими слезами выжгла всякую надежду со своего возлюбленного лица. Она сделала это ради меня, Танит. Ради того, чтобы лицо её единственного сына озарили успех и слава.
Нельзя безнаказанно писать о воздействии на нас, людей, теологии победы, особенно когда автор приводит в качестве главного примера самого себя. Я должен помалкивать о себе и своей всё глубже укореняющейся дурной наклонности. Ну конечно! Только таким образом мне удастся продвинуться ещё чуточку вперёд. Мой эпос значительно обогатился с того раза, как я делал последние записи. Итак, я возвращаюсь к тебе, ускользающий от понимания Ганнибал-Победитель, подразумевая под этим «возвращением» попытку через язык вновь обрести тебя.
— Ганнибал погиб!
Не помню, как были произнесены эти слова — криком или шёпотом. Всё войско застыло на месте. Произошло немыслимое. Время внезапно обратилось в ничто. Страны света перестали существовать и указывать направление. Меня окружают поникшие, утратившие дух люди, которым кажется, будто их плоть раздирает рвущийся наружу скелет. Только что жизнь их была проста, а мир устроен основательно и прочно. В один миг исчезла всякая очевидность. Все потеряли точку опоры. Жизнь стала холодной и какой-то облупившейся. У людей больше нет цели, им некуда сделать следующий шаг и не к чему стремиться в дальнейшем.
— Ганнибал погиб!
На нас пала ночь. Все пытались хоть что-нибудь рассмотреть в этой непроглядной тьме, непроглядной из-за смерти Ганнибала.
Что же случилось? Ты, Ганнибал, хотел быть на виду у всех. Ты хотел устроить для рати представление, исполнить блестящий трюк. У нас уже давно не происходило ничего знаменательного, и тебя охватило нетерпение. Ровный темп марша действовал тебе на нервы. Мы в это время шли на север по долине быка Родана. Никто не мог бы пожаловаться на состояние дороги. Мы продвигались без особых хлопот. Впереди у нас высился горный массив — предвкушение собственно Альп. Скалы громоздились друг на друга, обрываясь в бездну. Отвесные склоны были начисто лишены растительности. Вскоре мы, однако, перестали обращать внимание на складчатый массив. Наш путь лежал мимо него — вплотную, но всё же мимо. Это колоссальное собрание утёсов и плоскогорий было нам безразлично, оно как бы не существовало для нас. Только не для тебя, Ганнибал. В сопровождении небольшой свиты ты взобрался на гору и таким образом придал ей значимость в наших глазах. «Смотрите, Ганнибал!
Во даёт! Ну шутник...» — донеслись до меня восхищённые голоса.
Но там, наверху, его конь испугался и стал на дыбы. Испуг этот был столь неожиданным и выразился столь бурно, что ты, Ганнибал, слетел с лошадиной спины, точно оттолкнувшись от трамплина. И толчок этот был настолько сильным, что ты пушинкой полетел вдоль отвесных скал (именно к такому сравнению прибегали впоследствии многие очевидцы). Твой благородный жеребец тоже обрушился вниз. Эти два падения были совершенно не похожи друг на друга. Конь фырчал, ополоумев от страха, а его копыта выбивали из скалы искры. Потом жеребец начал сам биться о каменную стену. К этому времени он был уже мёртв. Подчиняясь прихоти горы, глыба безжизненной плоти поочерёдно то стукалась о камни, то проволакивалась по ним. Ещё мгновение — и полёт прекратился. Многие даже удивились, что гора вдруг перестала с прежней крутизной обрываться вниз: казалось, будто она делала это намеренно, прикладывая все свои недюжинные силы. Несколько секунд воины, затаив дыхание и приставив ладони к надбровным дугам, не сводили взглядов с откоса.
Всё-таки, Ганнибал, слово «пушинка» плохо подходит к твоему случаю. Оно применимо лишь потому, что им воспользовались многие. О твоём теле и о твоём путешествии вниз явно позаботился Владыка Гор, Баал-Либанон. Гора сама разметила трассу твоего слалома, так что ты спускался, плавно скользя вправо-влево. Бог заставил твоё тело мягко подстраиваться под особенности горного рельефа. В отличие от жеребца, ты был совершенно пассивен. Почему? Потому что полагался на Судьбу? Хотелось бы думать, что так. Ты не пытался ухватиться за скалу или за камень, дабы остановить падение. Ты не скорчился в знак протеста против того, что происходило с тобой. Очевидно, ты не смотрел ни вверх, ни вниз: вверх — на свиту или на слона, который внезапно попятился и наступил на копыто твоему коню, вниз — на воинов, стоящих с разинутыми ртами, не в силах поверить в то, чему они стали свидетелями. Нет, ты не летел кружась, как пушинка, ты быстро и плавно скользил вниз, виляя из стороны в сторону, словно ручеёк. Твоё тело доверилось чужим рукам, которые бережно переворачивали его — со спины на живот, потом обратно на спину. Перед ещё более крутым обрывом тело твоё принял карниз, который остановил падение, задержал тебя, отчего на только что бывшую грозной гору снизошли смирение и кротость.
— Между прочим, там росла толокнянка, — рассказывает кельт Негг. — И было полно ягод. Я набрал целую горсть, потому что очень люблю толокнянку— или, как мы её называем, медвежью ягоду, — особенно если её прихватило морозцем, тогда она перестаёт быть такой мучнистой. Так что Ганнибал там неплохо устроился, его ягодное ложе было помягче того, на котором приходится спать мне.
Но что было думать о тебе всем остальным? Минута проходила за минутой, а ты лежал недвижим. Смотревшие на тебя сверху видели лишь расслабленное, податливое тело — тело спящего, или потерявшего сознание, или скончавшегося. Неужели ты и впрямь умер? А если нет, почему не закричал? Почему не поднял руку, показывая всем, что это ещё не конец? Я могу полагаться только на твои слова о том, что ты испытал там, где долину Родана теснят восхитительные в своей дикой красе горы. Невредимо лёжа на уступе, ты одновременно, невесомый, пребывал в некоей Пустоте, и в твоих чертах, всё глубже отпечатывалась смерть: сначала она проявила себя в мягких тканях, затем в костях, затем во внутренностях, которые эти кости призваны оберегать. Ты ощущал блаженство. Всё поверхностное в твоей жизни рассеялось, у тебя не осталось ни целей, ни намерений. Твой страх был уничтожен страданиями, а твои страдания поглощены способностью выстоять. Головокружительное счастье вознесло тебя на высоту, с которой ты мог распоряжаться своей судьбой и с которой видел человека, равнодушного к тому, будет он жить на свете или нет. Твоя жизнь свершилась. Теперешнее ощущение не могло быть превзойдено, сколько бы ты ещё ни прожил: это было счастье человека, подчинившего себе страх и таким образом вырвавшего его из своего сердца.
Твоя ошеломлённая свита, часть которой спешилась, а часть продолжала сидеть верхом, естественно, хотела получить точные сведения о случившемся на их глазах. Они закостенели, а их кровь заледенела при мысли сначала о непосредственных, затем — о более отдалённых его последствиях. Сие конкретное происшествие способствовало кипению среди свиты страстей, связанных с открывавшимися возможностями, оно смешало её мысли и чувства, породило идеи и прожекты, которые могли перетасовать всё и вся, поменяв людей ролями и представив их в новом свете.
Падение правителя, причём падение буквальное, повлёкшее за собой появление трупа, казалось бы, не предъявляет ни к кому дополнительных требований. Все мёртвые тела схожи в том смысле, что смерть в любом случае имеет одинаковые последствия: смерть убивает тело, убивает человека. Однако с кончиной правителя связаны некие экстраординарные явления. Она высвобождает тени: власть и почести, богатство и возможность распоряжаться им, право повелевать и ожидать подчинения, дела, оставшиеся неоконченными и требующие завершения, — всё, что само по себе, казалось бы, ничто, поскольку больше нет тела, к которому это прилагалось, нет человека, который нёс бремя всего этого, правитель лежит мёртвый. Призрачные мороки, одуряющие тени разлетаются в разные стороны от того, кто не только более не способен ничего нести, но кого нужно нести другим. В такие минуты держава и власть на некоторое время съёживаются, боевой дух утрачивается, кругом воцаряется пустота.
Сами же тени взмывают вверх и начинают парить над головами. Они ищут и одновременно не ищут себе новых хозяев, пытаются соблазнить и бегут их. В самый что ни на есть ответственный период они заигрывают и дразнят: «Возьмите нас, если сумеете!» В иерархической структуре приближённых, в которой совсем недавно каждый знал своё место, наступает бурление и хаос, да, хаос, который потрясает её до самого основания. Званые и незваные начинают ссориться, интриговать и мысленно даже драться за эти тени, оставленные смертью на попечение живых.
Кто будет облечён тем, от чего смерть освободила правителя? Как и когда это произойдёт? Облекающие пока пустоту одежды дрожат, словно тени в Аиде. В точности как раньше уже не будет, даже тени не останутся прежними. Каждый честолюбец становится разбойником Прокрустом[148]: если одеяние слишком коротко, его необходимо вытянуть, если слишком длинно — обрубить.
Кто сопоставит правителей и героев с тенями, которые отбрасывают порабощённые? Это сделаю прямо сейчас я, Йадамилк. Власть и славу нужно откуда-то взять, их нужно захватить и похитить, нужно сосредоточить в одном месте и копить дальше, на них нужно навести лоск, чтобы они ослепляли живых. Тени, чёрные мороки, которых не желает знать смерть, исходят от подавляемых. Правителям нужно иметь в своём распоряжении тех, кем править, повелителям — тех, кому повелевать, героям нужны побеждённые и неудачники. Тому, кто, облечённый великолепием, стоит впереди, нужны толпящиеся вдали оборванцы; бедняки видят свою нужду в зеркале неизрасходованного богатства богачей, ибо богатство всегда продолжает накапливаться и остаётся неизрасходованным. Когда власть, полномочия и ценности отбираются у людей в пользу правителя, героя и богача, тогда бедные и объявленные недееспособными видят, что блеск и всякие побрякушки не более чем тени, которые отбросили от себя сами бедняки.
Ганнибал испытал Ничто и преодолел его. Он до конца испил чашу, наполненную для него Небытием.
Но об этом не знали ни свита, ни кто-либо другой — за исключением богов, пожелавших подвергнуть его такому испытанию. Сам я даже не видел падения. Однако до меня, еле передвигавшего свинцовые ноги рядом с Медовым Копытом, донеслись сначала гул удивления, затем испуганные крики и красноречивая тишина. Мой раб Астер шёл сзади и своим зорким, терпеливым взглядом следил за тем, как я справляюсь с трудностями пути. Он носил тюрбан на манер мученического венца: совпадение, о буквальности которого не подозревали тогда ни он, ни я; теперь же я представляю его себе в этом венце — распростёртое во весь рост, искалеченное, забитое до смерти тело.
Пока я плёлся вперёд, произошло нечто заслуживающее внимания. Навстречу нам, против движения войска, протиснулся отряд верховых карфагенян. Их послали усилить охрану воинской казны и других находящихся при нас ценностей. Если Ганнибал и правда погиб, всякое может случиться... Будет ли теперь отменен переход через Альпы, или Рим по-прежнему останется нашей целью? Возможно, кто-то уже приказал поворачивать назад? Возможно, уже прозвучал приказ перебросить все силы в Испанию и Карфаген... или вовсе распустить наше войско?
Значит, какой-то приближённый уже примерил на себя одну из освободившихся после Ганнибала теней и сообразил, чем это чревато: «Выставьте охрану у воинской казны и всего, что имеет обменную ценность. Карфагеняне, окружите железным кольцом богатства, которые служат залогом нашего будущего! Наёмники могут взбунтоваться и отнять их!»
— Ганнибал мёртв! — послышались крики впереди и сзади меня.
Я не мог в это поверить.
— Это неправда! Замолчите! Это не может быть правдой! — возопил я.
Я был настолько уверен, что продолжал кричать — между приступами тяжёлого удушья. О, боги, мне было необходимо, чтобы Ганнибал был жив. Ганнибаловы победы должны были стать моими победами. Ганнибаловы деяния должны были породить мои деяния, которым ещё предстояло расти и зреть. «Ошибка, обман зрения, путаница, — шептал я самому себе, — кто-то другой, а не Ганнибал, упал с обрыва и расшибся насмерть». Я не переставал успокаивать себя этим бормотанием, пока крики вокруг не сменились другими, которых я именно и ждал:
— Ганнибал жив! Ганнибал жив!
И всё же конь сбросил его, а не кого-то ещё, и он пролетел вниз довольно большое расстояние. Что произошло потом? Помог ли кто-нибудь из приближённых своему начальнику и повелителю? Пока нет. В головах свиты молниями замелькали разнообразные возможности, завертелось всё, что с этой минуты могло принять тысячу разных оборотов, закрутился вихрь теней, которые отбрасывают от себя беспомощные и бремя которых смерть снимает с тела, когда производит свою опустошительную работу. Ганнибал лежал труп трупом, не подавая ни малейших признаков жизни. «Воинская касса, нам следует опасаться наёмников!» — подумал один из свиты. «Нужно раздобыть верёвки и какие-то приспособления, чтобы поднять тело сюда: снизу до Ганнибала не добраться», — произнёс другой. Не успел этот последний закончить фразу и повелеть доставить на уступ всё необходимое, как увидел внизу полуобнажённого мужчину, который лез на отвесно вздымавшуюся над ним скалу: гора продолжала как ни в чём не бывало возвышаться всей своей коварной массой и даже улыбаться яркозубой улыбкой, когда на её поверхность попадало ослепительное солнце.
А карабкался снизу кельт по имени Негг. Мне не довелось наблюдать за его отчаянным поступком. Не столько из-за расстояния, сколько из-за крутого изгиба скалы я был лишён удовольствия насладиться сим жутким зрелищем, когда Негг, шаг за шагом находя опору для рук и ног, поднимался всё выше и выше и преодолевал нарастающее сопротивление горы. Мало-помалу Негг добрался до небольшого карниза, на котором лежал Ганнибал, чувствуя себя, с одной стороны, спасенным-для продолжения победоносной жизни, а с другой — брошенным в пустоту небытия.
Что там найдёт Негг? Такой вопрос задавали себе все. Мёртвого Главнокомандующего, изувеченного предводителя, обессиленного царя, властителя, парализованного страхом?
Кельты обычно значительно выше ростом и крепче, нежели мы, уроженцы южных краёв. Негг же был великаном даже среди кельтов. Долезши до Ганнибала, он набрал полную горсть медвежьих ягод и засунул себе в рот. Только после этого он наклонился и поднял Главнокомандующего. Он вознёс всё ещё безжизненное тело Ганнибала над головой, словно хвастаясь трофеем или собираясь низринуть в пропасть врага.
— Безумец! Сорвиголова! Преступник!
Эти и подобные слова неслись со всех сторон. Но Негг едва ли слышал их. Он неторопливо делал своё дело. Ганнибал не очень рослый, поэтому, нагнувшись, чтобы ещё раз набить себе рот медвежьими ягодами, мастодонт Негг взял его под мышку. Кельту нравятся ягоды, он считает, что они придают ему силы, что они полезны для здоровья. Подкрепившись, он продолжил восхождение — уже с Ганнибалом на спине. Надо сказать, что Негг нёс его довольно странным образом. Он не перебросил Ганнибала через плечо, крепко прихватив за оба запястья. Нет, Ганнибалу пришлось висеть, вытянувшись во всю длину, вдоль могучей спины Негга. Ганнибаловы руки кельт перетянул к себе на грудь, где и сжимал в одном из кулаков.
Однако до сих пор зрители не могли решить, жив Ганнибал или умер. Большинство считало, что Негг спасает труп, вернее, не спасает, а поднимает к высокому уступу, на котором стояли приближённые и над которым, изогнув поджарую волчью спину, нависал ещё более высокий горный хребет. Негг лез размеренно и осторожно. Свободной рукой он то подтягивался, то использовал её для опоры. На расстоянии пяти-шести человеческих ростов от верха он опустил свою ношу. И тут войско ощутило дуновение свежести, которое переросло в крепкий порыв очистительного ветра.
Ганнибал встал на собственные ноги и оказался жив-здоров. У всех видевших это солдат вырвался ликующий вопль, крик победы. И он ещё долго перекатывался среди скал, поскольку Ганнибал сумел без посторонней помощи долезть доверху. Ожидавшая на уступе свита принялась громогласно выражать свой восторг. (Замаячившие было возможности испарились. Теперь всё вновь заполонила действительность). Одни махали руками, другие тянули их к Ганнибалу. Однако он не принял ничью протянутую руку. Вскарабкавшись наверх, он только обнял брата Магона.
— Тебе повезло, — шепнул ему Ганнибал. — На этот раз ты не должен принимать у меня эстафету.
В лице Магона сквозь муку уже просвечивала радость: прямо на глазах у Ганнибала с его лба, глаз и губ стали уходить признаки страдания и боли. Ведь брат Главнокомандующего был из тех, кто ни под каким видом не хочет примерить на себя тени обездоленных, дабы связать себя союзом с властью и славой. Магон хочет совершенно иначе распорядиться своей жизнью, он собирается — и твёрдо рассчитывает, что это ему удастся — сбросить с себя снаряжение военачальника, как только мы добьёмся победы над Римом. Ему хочется стать крупным винодельцем и земледельцем, заняться разведением племенных лошадей и рогатого скота.
— Прими мою благодарственную жертву, Баал-Хаммон! — кричит он так, что его слышит вся окружающая знать.
С Неггом у Ганнибала тоже разговор весьма короткий.
— У тебя есть конь?
— Нет, — отвечает тот.
— А верхом ездить умеешь?
— Ещё бы!
— Немедля дать кельту коня, — приказывает Ганнибал. — А ты, мой тёзка, военачальник Ганнибал, уступишь своего коня мне. Магон, — продолжает Главнокомандующий, — у тебя всегда есть с собой кошель с деньгами. Брось-ка его кельту.
Внизу, под уступом, продолжали ликовать солдаты. Весть о случившемся распространилась и в голову, и в хвост войска, дав повод многим трубить победу. Все были убеждены, что нам подан добрый, просто замечательный знак, отчего каждый ощутил прилив сил. Сам я тоже почувствовал в себе обновлённые силы и, оставив Медовое Копыто на попечение Астера, пустился бегом, надеясь как можно скорее повстречаться с Ганнибалом, причём на том самом месте, где произошёл сей необычайный случай.
Встреча несколько отложилась. Место вмешательства богов отыскать было нетрудно, его один за другим указывали мне проходившие мимо воины. Воздевая руки кверху, они провозглашали здравицу и слова благодарности, многих охватывало чувство сопричастности невероятному событию. Оно нашло и на меня, так что и я в толпе солдат вскинул руки и издал радостный вопль. Мне тоже оказалось трудно оторваться от этого благословенного места. В конце концов я покинул его, отдохнувший душой и телом. Я абсолютно не думал о своём эпосе. Я перестал повторять старые и искать новые симметрии, искать путеводные нити в глубине прошлого, отражённого в мифе о Европе, притом что это прошлое так и просилось на бумагу, оно хотело быть выраженным в словах и составить основу эпического полотна.
Однако прежде чем я протиснулся сквозь толпу к самому Ганнибалу, я стал свидетелем зрелища, отнявшим у меня только что обретённые силы. Во всяком случае, я сел на валун и смотрел, не отрываясь смотрел на танец, который в одиночестве исполнял на каменной плите совершенно голый человек богатырского сложения.
«Копейщик Негг. Наёмник, участвовавший во многих войнах. Спаситель гезат. Герой-кельт».
Эти и многие другие слова слышал я от проходивших мимо воинов, но ни один, кроме меня, не остановился и не сел рядом. Вероятно, все устали и проголодались и хотели поскорее попасть туда, где армия могла бы встать на ночлег.
Не знаю, сколько времени я просидел на этом камне, помню только, что меня догнал слуга с обожаемым Медовым Копытом и со всей поклажей в целости и сохранности. Разумеется, они остановились, но я отстраняюще махнул рукой и пробормотал что-то в том духе, чтобы они шли дальше и оставили меня в покое, я, дескать, хочу ещё посидеть и посмотреть на танцующего кельта, и я вовсе не устал, напротив, чувствую себя превосходно.
Сейчас, когда я царапаю этот текст, я не уверен, что моему продолжительному сидению на камне способствовал вечерний пейзаж, однако думаю, что это было так, ибо я ощущал некую непостижимую и тем не менее очень глубокую согласованность между стихийно-церемониальным танцем кельта и едва ли не зловещим оживлением нависающих гор, которое нагнеталось косыми лучами клонящегося к закату солнца. Иногда мне казалось, что в эту минуту начинает исполняться приговор богов, что горы, представавшие моему взгляду — как, впрочем, и все горы на свете, — должны, того гляди, исчезнуть в бездонной глуби. На нас наступал могучий Океан. Он волна за волной накатывался на землю, которую заселили люди и на которой они паразитируют, словно имеют на неё естественное, а не временное, дарованное богами право. Не рокот ли моря доносится из дали? Возможно, уже вся Иберия до самого Ибера скрылась под посланными в наказание водами? Возможно, теперь очередь за Южной Галлией? И теперь люди будут истреблены с лица земли, как об этом рассказывается в многочисленных мифах о Всемирном потопе и водах Хаоса. Потоп наслал со своего трона Баал-Хаддад. Я слышу его зычный голос, от звука которого ломятся ливанские кедры, заставляя их стволы скакать подобно разыгравшимся телятам. Воды уже поднялись выше гор. Только твой голос способен призвать их к порядку. Повинуясь твоему грому, они откатываются назад, так же как по твоему хотению затапливают всё вокруг.
Вечернее солнце заливало горы своим тёплым светом, так что по откосам и изломанным остовам скал словно потёк поток расплавленной меди, в котором там и сям вспыхивало пламя разных оттенков красного — рубинового и карминного, пурпурного и багряного, приглушённого цвета гранита и яркого коралла. Эти переливы красок, вспыхивавшие по всей поверхности складчатых возвышенностей, напоминали пожар, который распространяется по городу, наконец-то взятому осаждающими и подожжённому ими. Языки пламени перескакивают с одного строения на другое, полосатыми тиграми ползут по кровлям, и кровожадно вгрызаясь в истекающие кровью прекрасные творения и поглощая их. Продвижение огня не могут остановить ни торжища или площади для собраний, ни голые стены укреплений или сторожевые башни. Творения человеческих рук, отражением которых стали эти каменные глыбы, и вообще всё, что открывалось взору, даже самые суровые и неприютные, самые безжизненные в мире скалы должны были расколоться, разломаться и рассыпаться в искрящийся прах, дабы на веки веков быть поглощёнными тьмой Хаоса.
Захватывая то один косой склон, то другой, солнечный свет поворачивал ко мне их горящие огнём бока. Каждая долина, какой бы она ни была широкой, каждое ущелье, каким бы оно ни было глубоким, не говоря уже о зияющих «драконовых ямах» или о хребтах, которые вздыбили свои волчьи спины, приготовившись к спасительному прыжку... Закат воспламенял всё, и взметнувшееся ввысь, и прячущееся в углублении. А когда взгляд мой заскользил по опустошению, чтобы посмотреть, что осталось после недолгого полыхания, я обнаружил чёрную гору, зазубренную и посиневшую, громоздившиеся останки которой окутывались тенью и мраком. Там же, куда ещё просачивались сверху лучи-последыши, на меня смотрели молчаливые, как сфинксы или мумии, громады, тронутые сизыми оттенками синевы, которая постепенно переходила в аквамариновый и темно-кобальтовый.
Мимо меня по-прежнему тащились ступавшие всё более грузным шагом солдаты. Танцующий кельт ничего не замечал. Он вообще не видел и не слышал того, что происходило в это время на земле. Он исполнял сложный круговой танец. Пройдя полкруга, он притопывал правой ногой, а завершив полный круг — либо вскидывал руки вверх, либо раскидывал их в стороны. Я вычислил, что на каждом третьем кругу он приседает на корточки и совершает из этого положения высокий скачок, который изгибает его тело в виде некоего загадочного знака, обращённого в открытый космос. Определённое число раз постучав босыми ногами по каменной плите, он в прежнем темпе и с прежними па возобновлял своё круговое движение.
Лицо Негга было неизменно обращено ввысь. Набрякшие веки прикрывали глаза под высокими надбровными дугами, из редких усов, задиравшихся к ноздрям, когда он, фыркая, выдыхал через рот, выпячивались пухлые губы. Когда Негг подпрыгивал, превращаясь в непонятный знак, раздавался пронзительный свист, напоминающий звук цикады, а когда он топал ногами, то хрюкал, словно эфиопская свинья. Волосы он на кельтский манер вымазал густой пастой и зачесал назад, так что на затылке они топорщились упрямыми колючками. И Негг был совершенно голый. О том, что кельты иногда сражаются в обнажённом виде, я слышал, однако не подозревал, что речь идёт о полной разоблачённости. Если не считать золотого ожерелья на шее и пояса, стягивавшего более чем округлый живот Негга, он был полностью обнажён. Его увесистая мошонка металась во время танца из стороны в сторону, словно летучая мышь, которая, как ни велико было искушение, всё не решалась выпустить из когтей надёжную ветку в недрах Негга.
Я не в состоянии объяснить даже себе, почему меня так очаровали разоблачённый варвар и его затейливая пляска. Конечно, он привлекал внимание своей оригинальностью, а танец его был весьма неоднозначен, но в других случаях человек одержимый или впавший в экстаз скорее оттолкнул бы меня. Однако зрелища того вечера низвели эпика на роль ошарашенного наблюдателя, которого временами охватывало ощущение, будто самосозерцание этой пылающей горы и этого пляшущего великана может в любую минуту стереть меня с лица земли. Я воспринимал всё, не противясь впечатлениям и не пытаясь отбирать их. Воздух, который я вдыхал, пах так, будто рядом в гору ударила молния. Сердце моё не билось сильнее от изумления: оно вообще не давало о себе знать. Я перестал чувствовать своё тело, я почти утратил способность думать, а потому перестал соотносить созерцаемое с чем-либо, в том числе со своим эпосом или со своей судьбой, с Ганнибалом или с предприятием, которое затеяли мы, карфагеняне, отчего нам и приходится идти через эту дикую местность и становиться свидетелями сих грубых зрелищ. Боги разломали эти горные массивы, дабы продемонстрировать нам, или одному мне, как происходило сотворение мира и как оно похоже на его погибель. Начало и конец пересекаются друг с другом, и никому не известно, что будет дальше: резкий подъём или полное разрушение. Представшее передо мной привело к утрате памяти. Я был опустошён и выскоблен от всего относившегося к воспитанию и фактическому знанию. Моя просвещённость была отброшена в сторону и стала недоступной для меня, всякая окультуренность испарилась, моё будущее осталось за бортом.
Вот почему я далеко не сразу сообразил, к чему призывает меня Ганнибал, который незаметно для меня, в сопровождении двух военачальников, подъехал сзади, Он не интересовался мною и не разыскивал Негга. Ганнибал просто хотел показаться как можно большему числу воинов, дабы все увидели, что он не пострадал и находится в добром здравии. Случайно обнаружив тут меня, он остановил коня и крикнул:
— Йадамилк, займись кельтом!
Ему пришлось прокричать это не единожды, прежде чем я вскочил на ноги. Возможно, я бы и тогда не услышал знакомый голос, если бы Негг в эту самую минуту не прекратил танец. Резким движением он вышел из круга и из своего экстаза — тяжело, как бык, оставляющий корову, с которой только что спаривался. Теперь это был другой человек, другое создание, в совершенно ином состоянии. Я взглянул на каменную плиту, на которой разыгрывалось это дикое и неукротимое поэтическое представление, затем перевёл взор на запыхавшегося колосса, который скованными, косолапыми шагами приближался ко мне. А потом я последовал за этим великаном, не понимая, зачем это может быть кому-нибудь нужно.
Негг привязал новообретённого коня к лиственнице, хвоя которой осенней желтизной соперничала с его собственными усами. Кошель с деньгами он, оказывается, прикрепил коню под хвост. Поверх снятой одежды кельт положил два копья, одно из которых длинней и тяжелее второго — это и был гез, от которого получили своё название гезаты. С Негга ручьями тёк пот, и он вытер его, легонько потеревшись торсом о коня. Лицо и подмышки он обтёр гривой, пах — конским хвостом. Затем он оделся, под моим молчаливым взглядом. Сам Негг тоже не произносил ни слова, даже не пытался. Изредка лишь слышалось его сопение — когда он натягивал штаны или отвязывал из-под лошадиного хвоста кошель, чтобы спрятать его за пазухой. Приведя себя в порядок, он, однако, не стал садиться верхом, а, взяв коня за гриву, вывел его на тропу. Я пошёл следом и, насколько я помню, первое, о чём я подумал на более или менее цивилизованном уровне, было: «Римляне называют тех, кто носит штаны, braccati, что значит также «чужаки».
Мысль незатейливая, и всё же начало было положено. Вскоре я оказался способен к размышлениям. Похоже, римляне едва ли не всегда говорят о других народах чуть презрительно. Или я ошибаюсь? Может, и мы, карфагеняне, действуем так же? И греки тоже? По части оскорблений греки, пожалуй, переплюнут всех, решил я. Впрочем, римляне уже наступают им на пятки и, того гляди, перещеголяют греков, если только Ганнибалу не удастся усмирить их всех. Наш антагонизм с греками, так же как и римский, возник на политической почве, рассуждал я далее. Выдвигая некоторые возражения против греческой культуры, мы в основном принимаем её; ведь это равносильно возвращению на родину и использованию того, что греки похитили у восточных финикийцев, разумеется, в несколько изменённом виде: более изощрённом и изысканном. Именно из политических соображений мы некогда объединились против греков с Римом[149] (с селом под названием Рим!), из чего, однако, получилось много договоров и мало военных действий. Этруски куда больше помогли нам, когда нужно было оттеснять или останавливать греков, постепенно прибиравших к рукам Италию и прочие удобные земли в Западном Средиземноморье.
Учиться у римлян нам было нечему. С ними мы обменивались товарами, вероятно, с большей выгодой для самих себя. Прежде чем общаться на более высоком уровне, Рим должен пройти выучку. Но он слишком ограждён собственным тщеславием, чтобы в открытую идти к кому-то в ученики. Римляне предпочитают действовать noctu et tenebris, ночью и в сумерках. Для чеканки монеты им пришлось позаимствовать ремесленников из Птолемеева Египта. Но они даже в этом не смогли или не захотели признаться. При свете дня они называют всё своим. Впрочем, римским старикам издавна трудно примириться с чем-либо новым, пока они не убедятся в его полезности. Сначала они стоят обескураженные, разинув рты, потом обозлённые и обиженные, примерно как в своё время стояли у Козлиного болота римские праотцы после знаменитого вознесения на небо Ромула[150]: царь тютю, царский трон опустел. А на что нужен трон, если царя больше нет? Так же и теперь: на что нужны всякие новомодные штучки, если прародители прекрасно обходились без них? Впрочем, выражения лиц меняются, а логика выправляется, стоит только старикам убедиться, что новое может обернуться большей выгодой, большей славой, большей добродетелью, большей властью. Но Рим не был бы Римом, если бы там тотчас не затевали огораживания в виде юридических и словесных ухищрений, дабы поставить на нововведениях собственное клеймо и сделать их столь же покорными, как стадо коров или баранов. В общем, в глубине у них юридические параграфы, а сверху — недобрый глаз, который рад изурочить что угодно. У нас тоже есть и свои законы, и свои недоброжелатели, поэтому мы, карфагеняне, всегда будем называть римлян так, как они того заслуживают: воры, разбойники, насильники, мародёры, губители культуры, — и соответственно обращаться с ними.
— Эй ты, — обращается ко мне Негг. — Подойди, я кое-что скажу.
Я выполняю его просьбу.
— Ты не хочешь купить этого жеребца?
— У меня уже есть конь, — отвечаю я.
— Такой же хороший, как этот?
— Может, даже лучше.
— А двух тебе не надо?
— Нет. Ты же знаешь, куда мы идём. Боюсь, когда мы полезем на сами Альпы, там трудно будет добыть еду даже для одного.
— Чушь, — добродушно бросает Негг. — Если у тебя две лошади, можно на одну нагрузить столько еды, чтобы хватило на двух.
— Это не пришло мне в голову.
— Ясное дело.
Выждав совсем недолго, он продолжает:
— Ну, а теперь? Надумал?
— Нет, — отзываюсь я.
— Ты говоришь «нет» одной лошади или двум?
— Я не понимаю.
— Ты говоришь «нет» покупке коня или той идее, которую ты должен был продумать, но пока этого не сделал?
— Я сказал «нет».
— У тебя нет денег?
— Чтоб я да не нашёл денег...
— «Чтоб я да не удержал...» — сказал рыбак, сжимая в руке угря. «Чтоб я да не ушёл...» — сказал угорь, выскальзывая из его руки и возвращаясь в свою стихию.
— Оказывается, ты умеешь не только лазать по скалам и танцевать, но и трепать языком. У тебя весьма разносторонние способности.
— Так как насчёт покупки?
— Если ты не хочешь сохранить жеребца, подаренного самим Ганнибалом, тебе придётся продать его кому-нибудь другому.
— Поверь мне, ты ещё будешь проклинать собственную глупость. Поднимешься в Альпы — увидишь, какой ты неисправимый балда.
— Ты ещё и дерзить умеешь.
— Уж как-нибудь! Пока торгуешься, можно выдвигать сколько угодно резонов за и против. Разве тебе это не известно? Кстати, как зовут твоего коня?
— Медовое Копыто.
— Рано или поздно тебе придётся его съесть.
— Не думай, что тебе всё будет сходить с руте только потому, что ты вызволил Ганнибала из трудного положения. К тому же я с тобой вовсе не торговался.
— Разве ты не ответил на моё предложение?
— Я сказал «нет».
— Если человек отвечает на предложение, значит, началась торговля. Это должно быть ясно даже карфагенянину. А теперь кроме шуток: чтобы переправить через Альпы одного коня, нужно иметь двух.
— Откуда тебе это знать? — возражаю я. — И что будет с тобой? Ты ведь намерен справиться вообще без лошади.
— Я не питаюсь травой, тем более вялой и сохлой.
— Почему ты не хочешь оставить жеребца себе? Потому что он у тебя один?
— «Скотина!» — сказал телёнок маме-корове. «Попка дурак!» — сказал попугайчик попугаихе. «Осёл!» — сказал мул своему папаше. Конь лишает человека свободы и делает копейщика непригодным к бою.
— Первый раз слышу, — уязвлённо откликаюсь я.
— Я так и думал, — быстро парирует Негг. — Разве верхом можно достаточно сильно метнуть тяжёлое копьё? Чтобы бросок был удачным, копейщик должен стоять на твёрдой земле.
— Буду иметь в виду.
— Ты многого не знаешь об этой жизни: ни как прокормить коня, ни как лучше метать копьё в бою. Ну ладно, покупаешь моего жеребца?
— Нет.
— Смотри не пожалей, — говорит Негг, отвергая меня и как покупателя, и как собеседника.
Тем временем мы вошли в тень горы, уже погруженной в ночную тьму. Жёлтая хвоя лиственницы кажется закопчённой рваной паутиной. Мысли мои возвращаются к Ганнибалу и к эпосу, потом я спрашиваю себя, хватит ли у меня сил догнать слугу и своего любимца Медовое Копыто. Я пробую прибавить ходу, но обнаруживаю, что с каждым преодолённым участком пути в теле накапливается тяжесть. При каждом шаге невидимая рука вешает на меня гирю за гирей, надеясь, что я пойду под этой тяжестью на дно. Удивительное дело: та же самая плоть всё тяжелеет и тяжелеет...
Я со вздохом вспоминаю свою рабочую тетрадь. Мне надо бы радоваться, что она есть, и я радуюсь этому. Неужели вы, карфагенские полководцы, вы, священнослужители, и вы, близкие мне просвещённые люди, считаете, что я не знаю требований, предъявляемых к поэту? Жгучая тяга к чему-либо, которая, постепенно нарастая, в конечном счёте удовлетворяется. Чёткая ясность, которая приподнимает набрякшие веки и разгоняет сон. Показ тягот с упором не на их тягости, а на владении собой. При изображении боли не должно быть никакого нажима, по ней следует мягко проскальзывать: страдания и муки могут быть сильными, но их нужно затрагивать лишь походя, никакой смерти от тоски, никакого нагнетания страстей вокруг пустяков, капризов и прочих смехотворных вещей; главное — сохранить заданный тон, победа будет за ним, ибо он уже задан и преследует определённую цель (телос), заключающуюся в достижении ясности, владения чувствами, славы и красоты. Эх, моя тетрадь... пусть ты не поёшь и сама не есть песня, но ты заложишь основу, почву для моих песнопений; собственно говоря, ты уже заложила её, поскольку я решился вывести записанное в тебе.
Поют песни и читают эпос всегда выжившие, они принимаются за это покойным вечером, исполненные довольства и склонные к умным размышлениям. Крапивные укусы подлости позволительно показывать лишь мимоходом, над всем должен витать аромат амбросии, крик должен быть приглушён, плач — строго ограничен. Эпос — это волнение души, ему предназначено доносить сие волнение до публики в пиршественных залах, на аренах, во дворах храмов, где перед тобой сидят здоровые молодые люди, умные и думающие, каждый из которых с восходом солнца готов действовать иначе, нежели другие.
Тени колышут мои мысли из стороны в сторону, убаюкивают меня. Закопчённые ветви напряжённо растопыренных лиственниц задевают по лицу своей паутиной. О боги, как я отяжелел, сколько на мне висит гирь! Кто понесёт моё свинцовое тело? Я наступаю на острый камень, и этот укол боли пробуждает меня. Я решаюсь попросить у Негга разрешения сесть на его дарёного жеребца.
— Что было с твоими подошвами? — издалека подступаюсь я.
— Ты о чём?
— Разве ты не поранил кожу на подошвах?
Негг молчит.
— Ты не стёр себе ноги танцем?
— Я что, хромаю? — говорит Негг без всякой иронии или злости. — Может, со стороны кажется, будто у меня болят ступни? Судя по всему, я иду твёрже тебя.
— Почему ты танцевал?
— Потому что я совершил нечто, чего не мог совершить никто другой. Гора выглядела неприступной, но не для меня. Ганнибал казался трупом, но не на мой взгляд.
— Откуда ты мог знать, что он жив?
— Ты разве говоришь о своих божествах с теми, кто поклоняется другим богам?
— Иногда, — отвечаю я. — Значит, тебе бог подсказал, что Ганнибал жив и что эта гора доступна для человека?
— Я слышал, твоя религия отличается от моей. Доступна для человека... Если ты имеешь в виду любого человека, мой ответ: «Нет». Только мне, и никому другому, послышался голос: «Лезь наверх, Негг. Ганнибал жив. Я укреплю твоё бедное, склонное к страхам сердце, так что вперёд, взбирайся на гору!» Вот как было дело. Совершенно определённый бог на определённом месте использовал меня для определённых действий.
— Так вот почему ты плясал? Не потому, что получил в подарок жеребца или кучу монет?
— Ты чтишь других богов, нежели я. Мне это хорошо известно, карфагенянин. Вы, карфагеняне, и ты вместе с ними, ветка за веткой обрываете Древо жизни, потому жизнь твоя и идёт всё к большему убожеству. Как может человек, беспрестанно насилующий Древо жизни, верить в бессмертие? Естественно, что тот, кто постоянно мучит и терзает Древо жизни, должен почить вечным сном. Сей вердикт вынесен и нам, вы тоже, если не ошибаюсь, осознали его неизбежность. Вы не понимаете лишь одного: что ежедневно грешите в отношении Древа жизни и каждым своим поступком оскверняете его. Ваша учёность ещё не подсказала вам, что вы на самом деле творите. Зато что жизнь кончается с последним вздохом, это вы усвоили и в это верите. У вас, карфагенян, кажется, даже нет царства мёртвых, правда?
Я молчу. Я безумно ослаб. При каждом новом шаге я боюсь свалиться на землю. В голове у меня туман. Тело снедает усталость. Мне кажется неправдоподобным возрождение плоти, которое наступило после спасения Ганнибала. Тогда жизненные силы были на подъёме, словно восходящее солнце. «Чего мы в действительности добиваемся? — думаю я. — Зачем мы попали сюда, в эти негостеприимные края?» Возрадуйся, поэт, ты же среди тех, кто устанавливает новые границы! Мы, карфагеняне, заново размечаем карту Европы, возвращаем её к былому состоянию. Не признаваясь в этом, Ганнибал исполняет идею, заложенную в мифе о Европе. Каждый предпринимаемый Главнокомандующим шаг, каждый его поступок, каждый приказ — это песнь, это строфа «Карфагенской поэмы». Я придам этой поэме языковую форму, дабы Карфаген могли воспевать все, в том числе и наши потомки, Представления о богах, которых придерживается кельт Негг, — полная чушь... если выражаться его языком. Подобно прочим кельтам, он заблуждается. Верить в то, что боги даруют нам жизнь, способную победить смерть, — безумие. Человек достоин презрения. Без благословения богов он не менее отвратителен, чем говорящая обезьяна. Мир состоит из нагромождения непонятных кошмаров и ужасов. Лишь благословенная земля достойна лучшего, и Европа станет такой землёй. Это подсказывает мне поэма о Карфагене, которую будут петь миллионы голосов. Ценность нашему временному существованию придают боги. Как может человек, видевший разлагающееся человеческое тело, рассуждать о вечной жизни для этого трупа? Кто может назвать такого человека умным? Он фантазёр, человек, утративший здравый смысл. Он утешает ещё живущих ложью. Постыдились бы утешаться! Даже эллины без большой веры и надежды рассказывают об Элизиуме, чудесной равнине, где среди чистых рек, окаймлённых приятно шелестящими деревьями, обитают души блаженных и где всегда в избытке нектар и амбросия. И тем не менее у греков есть слово «эпистрофа», которое означает «поворот назад»: из земли ты взят, в землю ты и возвратишься.
— Я танцевал, — продолжил разговор Негг, — потому что боги удостоили меня важного поручения, самого важного из всех, какие выпадали на мою долю в этой жизни. Твой Главнокомандующий поможет бойям добиться победы. Сумеет ли он также победить Рим, я не знаю. Об этом боги не говорили ни мне, ни кому-либо из жрецов. Но бойям предстоит завладеть долиной Пада, в чём сейчас не сомневается ни один кельт. А мне предстоит снова стать кельтским воином. Вот почему я танцевал. Вот почему это был самый долгий танец за всю мою жизнь.
— Кельтским воином? Почему? Держи меня, Негг!
Чего-чего, а этого он, идучи с конём в поводу впереди, сделать не мог. Однако необыкновенный копейщик Негг, который то и дело оборачивался ко мне, бросил коня и попытался вывести меня из тьмы моего рассудка. Хотя мне казалось, что я задаю ему массу вопросов, из моего горла вырывалось лишь клокотание. Чтобы привести меня в чувство, Неггу пришлось принять крутые меры. Сначала он щипал меня за щёки, потом дёргал за уши. Когда это не помогло, он прибег к кельтскому методу (так я, во всяком случае, думаю): ногтями и кончиками пальцев крепко ухватился за мои соски и оттянул их возможно дальше от грудной клетки. Вскричав от боли, я пришёл в себя.
Негг что-то бормотал и покрикивал надо мной, и мне почудилось, будто он снова пустился в пляс. Я слышал повторяющиеся звуки, которые напомнили мне танец, видел пламенеющие горы и чувствовал, как с Океана накатывается приливная волна, готовая поглотить всё живое. Я ничего не соображал. Вскоре, однако, я обнаружил, что отдался чему-то во власть.
Чему?
Я отдался во власть ощущению собственного тела. Моё тело стало уютным ложем, на которое можно было возлечь и которым можно было укрыться — одеяло за одеялом, подушка за подушкой, кусочек тепла здесь и кусочек тепла там...
А случилось всего-навсего следующее: Негг подсадил меня на дарёного жеребца, и я, как ни странно, сумел приспособиться к этому. Я повис на коне, обняв его руками за шею, а ногами обхватив бока. И тут моё тело доказало, что хочет жить дальше. При полном отсутствии воли с моей стороны волю к жизни проявило тело. Так Эрос направляет нас к предметам вожделения — помимо каких-либо знаний, помимо всякого представления о «логосе» и «номосе».
— Но же, но! — заорал Негг, наподдавая жеребца ладонью.
Я не могу ничего поделать, придётся ещё раз подтвердить то, о чём я писал ранее: сердце моё сжигает боль, над моей удручённой душой витает пепел, и мне стыдно за это. По-прежнему я не могу писать про то, что хочется, и вынужден писать совсем про другое. О Танит, верни моим словам крылья, клюв и когти! Позволь мне снова ощущать дерзкие перескоки от паруса к крыльям и обратно! Однажды Ганнибал предстал передо мной в виде открытой книги. Я уже коротко упоминал об этом. Уверяю вас: речь идёт не о бреде помутнённого высотой сознания. Ты, Ганнибал, наслаждался жизнью, лёжа на небольшом карнизе, задержавшем твоё падение. Твой страх сгорел от испытанного тобой страдания, а страдание это было поглощено твоей способностью выстоять. Тебя охватило головокружительное счастье от живительного ощущения себя человеком, которому всё равно: быть или не быть. Твоя жизнь свершилась. Сколько бы ни прожил, тебе не превзойти теперешнего себя, не добиться большего счастья — счастья победы над собственным страхом и избавления от него.
Всё это продолжалось довольно долго, о чём мне не следует умалчивать. После Родана мы двигались вдоль Исары, которая текла на северо-восток — к Италии, во всяком случае, к Альпам; наш поход принял таким образом более разумное направление, считало воинство. Независимо от того, шли мы по самому берегу или поодаль от реки, в местности, по которой проходил наш путь, неизменно ощущалось главенство этих водных артерий. Мы часто поглядывали в сторону воды, отражавшей цвет неба. Река превосходит озеро по своему раскрепощающему воздействию. Река всегда в движении, и она нескончаема по своей длине. Фактически река состоит из двух потоков, если можно так выразиться, — из рекообразного и озерообразного. Озерообразный поток ближе к берегу. На первый взгляд вода вообще почти не движется. Дальше — и иногда у другого берега — она течёт с более или менее постоянной скоростью. Это вода из крупных и мелких притоков. По цвету она светлее более спокойного потока. Бывает, что светлые воды вовсе белеют либо приобретают оттенок грязи, которую несут с собой притоки. Можно также сказать, что у реки есть активная и пассивная стороны. Один берег женственен, там река оставляет свой ил и тину. Этот берег отлогий и похож на луг. Он более плодороден. Второй берег мужской, река подтачивает его, и потому он нередко выше, более обрывист и изъеден. Если река извивается, мужской и женский берега как бы меняются местами. Если в реке преобладает быстрый поток, она пульсирует, словно дрожащее крыло.
Наконец мы вступили в сами Альпы. Тут я обнаруживаю, что реки текут, подчиняясь прихоти гор. Однако, принуждённые к повиновению, реки проявляют непокорность в виде мелких укусов и подтачивающих наскоков на скалы. Вода сильна уже самим своим непрестанным движением, и сила её растёт, если поток несёт с собой песок, гальку или булыжники. Река вгрызается в камень своего ложа и шлифует его, она продлевает долины и вымывает глубокие ущелья; сплошь и рядом встречаются скалы, на поверхности которых ясно различимо прежнее русло. Между горами и реками идёт, можно сказать, постоянная война. Стороны пытаются сломить друг друга.
Для человека, внимательного к знакам, которые подаёт природа, не может быть неожиданностью изменение ландшафта. Такой человек знает, чего ожидать, прежде чем изменение бросится в глаза. Быстрота течения и ширина русла, плодородность долины, растущие по берегам деревья и травы — всё указывает на то, что за горизонтом должна произойти смена декораций. К северу от Оранжа природа посуровела. Один за другим исчезли малейшие признаки юга.
Идти по долине Исары становилось всё труднее. Мы продвигались вперёд ценой неудобств и больших усилий. У нас на глазах русло реки сужалось, она извивалась и теснилась между скал, бросалась в атаку на каменные преграды, швыряя нам в лицо клочья пены. Исара показывала свой неровный и капризный норов. Она то исполняла бешеный танец, виляя из стороны в сторону и вздымая над головой колышущиеся покрывала, то вдруг, смирившись, представала перед нами тёмным, едва ли не чёрным зеркалом. Высокие горы подступали всё ближе и ближе, усложняя наше продвижение против течения, всё вверх, вверх и вверх. Мы по себе замечали, как гора определяет направление и скорость воды. Исара не могла более сама решать, где ей оставлять накопившуюся грязь или вгрызаться в скалу. Ей приходилось избавляться от ила там, где это было возможно, и подтачивать то, что попадалось под руку.
Однажды вернувшиеся из разведки воины объяснили нам, что дальше пути нет, во всяком случае, для такой большой армии. Дорога сужается и делается весьма не гладкой. Чтобы преодолеть препятствия, нужно сократить число людей в шеренге, то есть идти попарно, отчего войско растянется до невозможных размеров. В походе его обычно прикрывают мобильные отряды лёгкой пехоты и всадников. Совсем вперёд выдвинуты лазутчики, а сзади постоянно подъезжают гонцы, которые привозят вести о том, что происходит в опорных пунктах и гарнизонах, оставленных нами на пройденной территории; разумеется, поступают также депеши из Испании, Карфагена и многих других мест.
В преддверии первой схватки с неведомыми горами пришла пора сосредоточить боевые силы, превратив их в более компактную армию. И вот мы, поколе это было возможно, разбили настоящий лагерь, чего не делали с тех пор, как распрощались с пиршественными столами царя Бранка. А пир был свыше недели назад, и за это время мы, идя вдоль Родана и Исары, покрыли расстояние примерно в сто миль.
В штабе бурно обсуждается положение. Мы дошли дотуда, где горы и река вступают в открытую войну друг с другом. Неуступчивый горный массив на севере вынуждает Исару делать огромный крюк, река отвечает на это тем, что бурлит и волнуется у отвесных скал. Наши каварские проводники называют горный массив Веркором. Теперь нам также известно, что Исара отнюдь не знаменует собой твёрдую границу с территорией могущественных аллоброгов. Напротив, за земли, на которые мы вступаем, враждуют между собой три кельтских племени. В данное время и в данном месте идёт раздор между каварами и аллоброгами, которые выхватывают друг у друга эти громадные, но, по нашему мнению, бесплодные и безобразные возвышенности. С аллоброгами же у Ганнибала нет договорённости о свободном проходе.
Ганнибал стоит на распутье и должен выбрать одно из двух: либо переправляться через реку, либо углубляться в горы. По иронии судьбы противоположный берег широкий и легко проходимый, во всяком случае, на довольно большой кусок вперёд, а потому было бы очень соблазнительно вторгнуться на территорию, бесспорно принадлежащую аллоброгам, которая, согласно нашим сведениям, простирается далеко на север и имеет столицей город под названием Виндобона[151]. Разумеется, Ганнибал не боялся никаких аллоброгов. Но переправа через реку отняла бы время, которого у него не было: преодоление Родана заняло у нас целую неделю. Кроме того, если мы переберёмся на другой берег, нам придётся вслед за Исарой идти в обход Веркора.
Итак, отсюда мы полезем наверх и углубимся в массив; с берега нужно поскорее уходить. К востоку от возвышенности, в районе, пока скрытом от наших взглядов, противоборствующие силы природы, по сведениям проводников, утихомириваются, и в долине Исары снова будет достаточно удобный путь на нашей стороне реки.
Мы уже давно заметили, что за нами следят. У недоступных гор появились глаза, и глаза эти принадлежат не филину, не соколу и не ворону, а человеку. Стоило нам свернуть в сторону от Родана и пойти вдоль Исары, как мы почувствовали, что за любым перемещением нашего разветвлённого войска наблюдают. Что это были за люди? Чего они хотели? Конечно, это горцы, решили мы. А проводники помалкивали, не открывали, что они знают. Группы следящих явно были небольшие. Вероятно, отряды каких-нибудь разбойников, которые не могли повредить хорошо организованной армии. Однако по мере нашего продвижения вдоль Исары число наблюдающих глаз росло. У стратегических пунктов оно становилось значительным. Мы не только видели, но и слышали тех, кто следил за нами, — чего они и добивались. Ганнибал несколько раз высылал отряды, чтобы отпугнуть их, и преуспел в этом. Постепенно выяснилась правда: это были аллоброги. Мало нам устрашающего величия гор, мы ещё попали в самое пекло раздоров между тремя кельтскими племенами. Помимо двух упоминавшихся выше, это были трикории, чьи земли находились к востоку отсюда.
Потом наступил вечер, в который Ганнибал открылся мне. Сам же я раскрылся перед ним, когда впервые заговорил о современных последствиях мифа о Европе. Ганнибал тогда твёрдой рукой поддержал мне голову. Я понял, что он разглядел в моём лице, одушевлённом восторгом жизни. Он различил в нём лицо мертвеца. Жизнь горела в нём настолько интенсивно, что обнажила пожиравшие меня силы, и я предстал перед Ганнибалом в виде человека, уже приконченного ими. Секрет моей смерти бился во мне властно и мощно, как сердце.
С Ганнибалом же случилось нечто прямо противоположное. Он предстал передо мной с лицом мертвеца, однако я никогда прежде не видел лица более живого, более одухотворённого жизненной силой. Жизнь его билась в очень тонкой скорлупке. Ганнибал мог в любую минуту умереть. Вся его воля и весь его разум запросто могли исчезнуть, могли быть принесены в жертву. Ноги его почти всё время стояли на вершине жизни, а если и соскальзывали с неё, то он мгновенно забирался обратно.
Наступил час откровения. Но где оно придётся к месту в моём тексте? Не знаю. Я ищу и не нахожу ничего, абсолютно ничего конкретного. В жизни произошло столько всякого другого. А сердце моё сжигает боль, над моей удручённой душой витает пепел, и мне стыдно за это. Я не могу писать о том, о чём хочется, и вынужден писать о чём-то ещё. Рассуждать же о своей бессовестности хуже, нежели жить с ней.
Даже после своего падения Ганнибал продолжал испытывать могущество горы. Невозможно разглядеть, что скрывается за высотой, пока ты не поднимешься на неё, посему Ганнибал оставил долину и взошёл на гору, соблазнительно вздымавшеюся рядом. Мы, оставшиеся, наблюдали за его смелым восхождением снизу. Собственно, на это тоже был расчёт: чтобы всё воинство посмотрело сие предприятие Главнокомандующего. Восхождение стало очередной демонстрацией его жизненной силы, его дерзкой и отчаянной предприимчивости, которой он вновь привлёк к себе и заставил блестеть было потускневшие взоры, сплотил вокруг себя сверкающие щиты. Вражеских наблюдателей сдуло с окрестных возвышенностей, словно Ганнибал принёс с собой бурю. Подъём на гору был обставлен как помпезный спектакль. Шествие открывали две слонихи с погонщиками. Ганнибал знал своих слонов: в некотором отношении они превосходили прочих приручённых животных. Конечно, они не умеют прыгать и боятся топей. Зато они чувствуют подошвами малейшие затвердения почвы и таким образом подсказывают, где пролегают не видимые человеческому глазу и тем не менее протоптанные дороги. Теми же чувствительными подошвами они нащупывают путь там, где вообще нет тропы. Следом за слонами ехал верхом Ганнибал, а за ним трусила его небольшая свита избранных.
— Лгут не одни только вроде бы надёжные разведчики, — хмурым, тёмным вечером говорю я Ганнибалу. — Совершенно неожиданная ложь заключена также в общепринятых оборотах речи и прописных истинах.
Ганнибал молчит. Возможно, он ждёт продолжения? Он не смотрит на меня, взгляд его устремлён прямо, на отвесно вздымающуюся перед ним каменную стену. Сзади тоже устрашающе нависает мрачная гора с изломанными очертаниями. Она напоминает ворота в царство злых духов. Мы так и не переправились на другую сторону Исары, мы — то есть всё наше воинство — углубились в горы и попали в середину массива, который начал играть с нами, то и дело изменяя свои причудливые формы. При том, что воздух был прозрачен, как эфир, невозможно было полагаться на своё зрение. Пейзаж становится иным буквально через несколько шагов. Некая могучая сила ломает и корёжит скалы, убирая одни и воздвигая на их месте другие. Тут раскрывает свою узкую пасть ущелье, там гору прорезает расселина. То, чему по природе своей положено быть застывшим и неподвижным, навеки оставаясь в прежнем виде, меняет облик под нашими испытующими взглядами. Происходят путающие и совершенно очевидные сдвиги и перемены.
Мы раз за разом сталкиваемся с тем, что пейзаж, казавшийся нам вполне гостеприимным, неожиданно отвергает нас. Нередки и обратные случаи. Высокие утёсы грозно наступают и, образуя дефилеи[152], стискивают наше войско, вытягивают его с головы до хвоста в одну ниточку. Бывает, что передовой отряд в сомнении останавливается: похоже, будто дорога ведёт в никуда. Вся армия воспринимает подобные сомнения так, словно её взяли за глотку и душат. Она хватает ртом воздух и со стоном застопоривается на месте; вьючные животные вздыхают, будто пали на колени под тяжестью груза и в предчувствии смерти. Если авангард снова трогается в путь, по всему войску проносится вздох облегчения. Опасный проход может через каких-нибудь двадцать шагов оказаться лишь небольшим сужением. Скала, нависающая на высоте двух человеческих ростов над тропой, тоже тянется совсем недолго. Там, где она кончается, гора уже ровнее и дорога становится вполне проходимой — по крайней мере, на некоторое время. Вершины и гребни горного массива чередуются друг с другом в непредсказуемом порядке и темпе. «La montagna che cammina, ходячая гора», — говорит кто-то. Но горный массив не только «ходит», его вершины весело танцуют, его утёсы играют с нами. Однако высоты стоят на месте — и одновременно не стоят. Они пляшут перед нашими глазами, заигрывают с нами, людьми, дерзнувшими протискиваться между ними.
— Посмотри вниз, на долину, — прошу я Ганнибала. — И задержи там взгляд.
— И что будет?
— Смотри не в самый проход, где уже темно. Погляди дальше, где тьма только начинает сгущаться.
— К чему ты клонишь? — спрашивает Ганнибал, переводя взор в указанном направлении.
— Чем ниже ты смотришь, тем темнее.
— Ты прав.
— А ведь мы говорим, что тьма опускается! — торжествующе возглашаю я.
— Ну и что?
— На самом деле тьма поднимается. Она идёт из глубины долины, распространяясь всё выше и выше. Темнота похожа на могучую реку, которая выходит из берегов и разливается вширь. Тьма выходит на поверхность из потаённых уголков, где она прячется днём.
— Вот софист выискался!
— Ты только что сказал, что я прав.
— Ладно тебе.
— Чем выше забраться, тем дольше с тобой останется свет.
— Чего ты добиваешься? — нетерпеливо бросает Ганнибал.
— Я пытаюсь указать на истину, которая касается нас всех.
— Ерунда! Ты пытаешься навязать мне своё сочувствие, пролить на мою душу бальзам. Почему, скажи на милость, ты решил, что я допущу это?
— Воспринимай как знаешь. Можешь считать это игрой художника слова или лечебным курсом учителя словесности. Альпы получили своё название в честь великана Альбиона. Другие называют его Альпионом. Мне всё равно, какое из этих имён ты выберешь. Оба слова кельтского происхождения и означают примерно одно и то же. Значение римского слова «albus» ты знаешь и без меня. На белых вершинах Альп свет светит дольше всего. Тьма не опускается, а поднимается. Это всё, что я хотел сказать.
Ганнибал молча покидает меня. Я не оборачиваюсь, но спиной чувствую, когда он, передумав, останавливается. Внезапно он охватывает меня огнём, заливает жарким, палящим светом. Не дотрагиваясь до меня, он трогает струны моего сердца. Превращает меня в хворост, который сам же и подпаливает. Над нашими головами вздымаются языки пламени, тогда как из-под ног поднимается тьма.
— Йадамилк, — доносится до меня голос Ганнибала. — Выслушай меня, только не перебивай. Я тогда лежал на узком карнизе скалы. Совершенно неподвижно. Только не говори ни слова! Я лежал целый и невредимый. И в то же время круг за кругом вращался в полной пустоте. Это было похоже на кельтский Аид, в котором всё устроено иначе, чем у нас. Я знал, что лежу невредим. Прекрасно знал. Я не мог встать на ноги. Не мог пошевелить рукой. У меня не ворочался язык. Было хорошо. Очень хорошо. Я вертелся в невесомости небытия. Это было замечательно. Страх уничтожился страданием, а страдание было поглощено способностью выстоять. Было здорово. Я наслаждался. На меня нашло ощущение головокружительного счастья. Молчи, Йадамилк, ни слова! Счастья от преодоления страха. Не раскрывай рта!
Так он спалил меня. Так он дал мне понять, что я — человек другой породы. Мы, дескать, совершенно разные. Он Орёл, а я — невзрачный королёк. Великое исключение — это он, Ганнибал, а не я. Он сделал резкий жест рукой, словно отбрасывая от себя всё лишнее — мои взгляды, мои речи, мою внешность, самого меня, штаб-барда Йадамилка.
Я остаюсь один в огне фантазий — пылающий во тьме костёр, с языками пламени и с углями, с тем и с другим: сквозь лик смерти проглядывает лик жизни, и наоборот. Кто любит лик жизни? Я, Йадамилк! Мне пообещали, что я переживу Ганнибала. Как эпик я буду значить для него больше всех прочих. Мне, и никому другому, суждено воспеть его жизнь — и в виде «биоса», и в виде «соэ». Я один из многих, кто любит Ганнибала. Теперь он явился мне и в обличье разъярённого леопарда, что несётся по горному склону и где-то посредине ложбины вонзается зубами в глотку наших коварных врагов, трусливых аллоброгов, которые решились опозорить карфагенское войско в трудную минуту, когда его и без того извели теснящиеся вокруг утёсы и каменные глыбы, переменчивость форм и видов гор, их размеров и расположения. В тот раз я увидел окровавленные когти и зубы с ошмётками мозгов.
Ганнибал, величайший из сынов Карфагена, наиглавнейший из потомков финикиян, наша живая надежда, единственная надежда Европы на светлое будущее, как ты собираешься сохранить свою самую живую часть, лицо, если не древним финикийским способом? Оставим египтянам их молочное стекло цвета опала; в отличие от этого стекла, твоё лицо совершенно прозрачно. Начиная с сегодняшнего дня, я могу заглядывать внутрь тебя, могу рассматривать одну за другой твои мысли и один за другим твои поступки; я вижу страну за страной, море за морем, вижу города и храмы, гавани и жилые кварталы, дворцы, музеи и библиотеки. Это мы, финикияне, изобрели прозрачное стекло, свободно пропускающее лучи солнца.
Итак, я остался один. Что произошло? Ничего такого, о чём нельзя было догадаться с самого начала. Просто мне подтвердили, что я не Баркид. Я не вхожу — и никогда не входил — в выводок львят. Мне было просто изображать мужчину в детстве, среди сестёр. Позже, в компании мужей и мужланов, это оказалось сложнее. Мой отец понял всё, ещё когда я лежал в пелёнках. Он понял, что я не гожусь для тех занятий, которые он только и мыслил себе для единственного сына. Его любовь ко мне проявлялась в том, что он держал меня поблизости и не скрывал отвращения, которое я внушал ему. Из любви ко мне он не отпускал меня от себя. Из любви к истине — не мог спрятать свою гадливость.
Что-то словно подтачивает меня снаружи. Я ищу причину такого ощущения и слышу журчание бегущей воды. Через равные промежутки откуда-то снизу доносится неприятный хлебающий звук. Это естественный водяной затвор отсасывает часть горного ручейка и в определённые минуты переправляет избыток воды в расположенное ещё ниже, более вместительное хранилище.
В тот вечер моего чёрного раба уже не было на свете. А я сижу здесь и ногтем выцарапываю мёртвые буквы. Мои способности к сочинительству отказывают мне. Я очень плохо начал последний отрывок. Возможно, изъяны моего текста исправит последующая обработка? Не знаю. Я даже не уверен в том, что хочу улучшить запись. Вдруг её недочёты можно обратить на пользу? Когда я буду просматривать эти заметки в более благоприятное время, мне может прийти в голову, как с ними поступить. Какой-нибудь недостаток может молниеносно превратиться в стих небывалой красоты, а сарказм — вылиться в строку, исполненную могучей силы. Кто посмеет обвинять скорпиона в ядовитости? Ведь таким его сотворили боги. И даже если мне никогда не достичь высот эпического слога, не добиться сильнейшего поэтического воздействия, разве не прочтут читатели между строк то, что я хотел сказать, разве не докопаются они до substantifique moelle, или соли, сути моих записей в рабочей тетради?
С раннего утра у меня была возможность спокойно посидеть, выводя ногтем получающиеся не самыми красивыми буквы. Я мог без помех со стороны предаваться письму. Каждый раз, когда мне приходит в голову какая-нибудь нужда, я собираюсь кликнуть своего верного слугу, но тут же спохватываюсь и вынужден проглотить свою просьбу. С острым чувством неловкости я прихожу к выводу, что в большей части кажущегося мне необходимым на самом деле потребности нет и, следовательно, я гонял Астера исключительно ради своих капризов и прихотей, коих у меня всегда в избытке. Я ворчал и привередничал, я требовал вещи, за которыми мне достаточно было протянуть руку. Теперь мне не к кому придираться, некого ставить на место, не на ком вымещать дурное настроение. Бог стукнул кулаком, и в моём непосредственном окружении образовалась пустота, которая будет отныне преследовать меня, где бы я ни находился и куда бы ни шёл. Поистине, вместо бывшего в моём распоряжении раба со мной рядом его противоположность, Антираб. Этот Антираб являет собой дыру, он глух и слеп, руки его не действуют, а ноги пригвождены к месту. Отныне я должен признать его, Антираба. Признать Астера я так и не удосужился.
Смерть распространяет своё влияние не только на нашу ограниченную жизнь.
Ганнибалово войско снова разбило лагерь на берегу реки. Река упорно продолжает называться Исарой и столь же упорно выказывает свой сумасшедший норов: она то впадает в буйство, то изображает кротость и пришибленность. Собственно говоря, мы остановились в городе. Паразиты бежали из него, прихватив, что успели, — не очень много, поскольку город вместе с окрестностями служит яблоком раздора между различными кельтскими племенами. Сам я обосновался в бревенчатом доме или хижине. Как и большинство здешних построек, он стоит на склоне горы. Дом, можно сказать, наполовину врыт в землю, так что задняя его сторона скорее напоминает землянку. Благодаря почве, камням и дёрну он кажется более сопряжённым с толщей земли, нежели с окружающим воздухом. «Разве проще строить таким образом, чем закладывать спереди более высокий фундамент?» — качая головой, спрашиваю я себя.
Помимо меня, в хижине поселились ещё двое. Так уж получилось, вернее, эти двое действовали довольно активно. Бальтанд-«я ищу приключений» достанет кого хочешь. Вторым стал Негг — «герой, разорвавший солдатский пояс». У Бальтанда тоже погиб раб во время вероломного нападения аллоброгов, но кожаный мешок ему удалось спасти — теперь он стоит в углу хижины, и Бальтанд, видимо, рассчитывает, что я, домосед, стерегу его. Сам же хозяин мешка по обыкновению где-то бегает, за что я был бы только благодарен, если бы сия суетня не давала ему потом столько поводов для болтовни.
А на Негге действительно, в один роковой для него день, лопнул солдатский пояс, за что он был изгнан из кельтского воинского сословия. Обжоры и выпивохи, кельты, однако, не выносят полноты. Толстякам приходится платить за это. Неприлично толстых ожидает наказание, которое определяется разными способами. У солдат в ходу пояс стандартного размера, с помощью которого и выявляют, кого допускать в свою братию, а кого нет. Негг действительно поперёк себя толще, хотя мускулов у него хватит на троих, к тому же он проворен, лёгок и гибок. Но ни сила, ни невероятной быстроты реакция не помогли Неггу, когда он животом разорвал пояс, уронив его к ногам. У Негга не было родственников, они все умерли. А это имеет большое значение — у кельтов, как и у других народов. Никто не болел за него, а потому никто не посоветовал Неггу поголодать и довести своё бренное тело до приемлемых размеров. Возможно, он ещё навредил себе острым языком.
Что мог предпринять Негг в нашем мире? Он больше не принадлежал к пользовавшемуся высокой репутацией воинскому сословию. Неужели он теперь сравняется с рабами? Того, кто следит за их работой (а Негга толкали именно в надсмотрщики), ставят едва ли не на одну ступень с ними. Негг не желал себе такого, а потому бежал и, примкнув к ораве бродячих гезатов, несколько лет участвовал в их разбойничьих набегах — чем, кстати, промышляли по всей Галлии и в других местах и оседлые кельты, прежде чем заделались земледельцами и ретивыми скотоводами. Впрочем, Негга они теперь осуждали. Они вообще терпели воинов-разбойников лишь в силу необходимости и вынуждены были дорого платить за их помощь в трудную минуту. А что сам Негг?
Негг умело орудовал своим копьём. Как и когда он нанялся к нам в войско, я не знаю. Кто первым встретился с ним, мне тоже не известно.
Теперь Негга знают все. Солдаты называют его «Ганнибаловым спасителем». Интересно, нравится ли это Ганнибалу? Может, он не слышал, что говорят между собой солдаты? Я, во всяком случае, не доносил Неггово почётное прозвище до ушей Ганнибала. Сейчас ему и так приходится слышать больше, чем вынес бы любой другой главнокомандующий, больше, чем приходилось слышать в кровопролитнейшие недели в Каталонии. Из-за этих аллоброгов мы понесли огромные и, по мнению многих, совершенно излишние потери. Из-за аллоброгов... Нет, тут виноваты не аллоброги, а горы. Горы с опасной тропой, петляющей по ущельям и ложбинам. Горы с их обрывами и гигантскими каменными глыбами, проклятыми богами ещё в первый день творения.
Я проголодался и потому выхожу наружу, где чувство голода мгновенно отступает. Моему взору открывается практически всё, что можно увидеть в этом городе. Впрочем, по-моему, называть Куларо городом можно лишь с большой натяжкой. Я вижу всего один высокий дом, разумеется, тоже бревенчатый. Там разместился Ганнибал с главными начальниками. Глядя на этот дом, я спрашиваю себя, как воспринимает Ганнибал разбросанные по голому, лишённому всякой растительности склону приземистые хижины, которые принадлежат скорее к подземному царству мрака, нежели к светлой и воздушной поверхности. Единственный приличный дом явно возведён недавно, вероятно, в связи с победой над каким-нибудь воинственным противником. На постройку пошёл прямо-таки мачтовый лес; брёвна просмолены снаружи и навощены изнутри — на это я обратил внимание ещё вчера вечером. Заметил ли Ганнибал, как хорошо подогнаны брёвна на стыках? Ощутил ли он рукой, что они гладки, точно шёлк? В таком жилище каждому карфагенянину вспоминаются запахи верфи и закрадывается мысль о проявленных строителями расточительстве и глупости, не говоря уже о том, что хочется подсчитать, сколько кораблей можно было бы построить из всего этого леса. Дом вполне можно возвести из камня, глины и кирпича, святилище богов можно одеть в ослепительно-белый мрамор. Но укажите мне капитана, который бы согласился взойти на борт судна, построенного из камня. Здесь хватает и этого добра, а столь ценимая карфагенянами древесина поступает из лежащих поблизости обширных лесов.
«Не чувствует ли себя Ганнибал капитаном каменного судна? — вдруг задумываюсь я. — И есть ли на свете боги, согласные помогать такому капитану?» — спрашиваю я себя, делая несколько шагов назад, чтобы в поле моего зрения попали заснеженные вершины Альп, к которым мы и направляемся. Эти заснеженные вершины давно не выходят у нас из головы. Там, наверху, уже настоящая зима. Нисходящие оттуда атмосферные потоки несут с собой сырость и воздух, который противно вдыхать. Здесь, внизу, пока осень. Меня поражает мысль о том, о чём не приходилось задумываться раньше: оказывается, времена года могут располагаться вертикально и высота может определять, какому сезону отдаётся предпочтение. Всего двумя стадиями[153] выше (а вовсе не двумя лунами позднее) вместо осени господствует настоящая зима.
Обозревая окрестности, я постепенно начинаю различать то, что смутно желал увидеть: бушующее, штормовое море, вздымающиеся к небу каменные волны с белыми гребнями пены. Внизу, под разбитыми на отдельные всплески волнами, тянутся могучие каменные валы — камень, камень и снова камень. Нет, это не валы, а скорее сулой, волнение, при котором волны сталкиваются и обрушиваются, тесня друг друга, точно борющиеся великаны; их отвесные склоны переливаются разными цветами, от холодного зеленоватого до светло-жёлтого, а верхушки волн бьются о небесную твердь с такой силой, что набивают себе синяки. Всё блестит, сверкает и сияет, сверху начинают широкими протоками литься полосы света... и тут же исчезают, в море возникают торопливо бегущие поперечные волны и тоже исчезают — в ореоле трепещущих пламенем радуг, иногда складывающихся в огнедышащего дракона, который, извиваясь, продвигается вперёд... Такие зрелища я не раз наблюдал в солнечную погоду, когда на море разыгрывался шторм.
Ганнибал сам выбрал для себя плавание в бурю по каменному морю. В таком случае корабль его тоже должен быть сделан из камня. И не только корабль, но и капитан. И в армии его все должны быть твердокаменными — солдаты, кони, слоны, мулы. Ганнибал-Победитель избрал не суровые воды, а суровейшую часть суши с её грохотом бездн и рёвом высот. Его стратегия Альпийского похода, вероятно, направлена на то, чтобы обрушить твердокаменные валы на стены Рима и забросать италийские города раскалёнными вулканическими камнями.
Вот как мне хочется видеть наше пребывание здесь со склонов Куларо. Холодный воздух образует дымку, которая колышется над морем, как пуховой периной колышется за Столпами туман на горизонте.
Однако я вижу представший передо мной пейзаж и более трезвым взглядом. За Куларо лежит довольно обширная равнина, рассечённая Исарой на две половины. Осенние дожди придали течению дополнительный напор, однако у реки нет возможности выплеснуть свои силы падением с высоты, а потому берега её бесплодны и, насколько хватает глаз, завалены каменными глыбами. Чуть выше простирается, со всех сторон окружённое горами, пастбище, которое, насколько я понимаю, и составляет предмет вожделения жителей окрестных скал и слепых долин. Большая часть равнины, как я вижу, возделана, но урожай к этому времени давно собран. На обоих берегах трудятся наши солдаты. Они собирают остатки травы, после того как прочесали каждый сарай и сеновал и прибрали к рукам всё, что не было захвачено при бегстве горцами. Вдалеке виден конный разъезд, который гонит перед собой большое стадо скота, явно захваченное в одной из долин.
Перед самым роскошным здешним строением — со злости мне хочется обозвать его Бревенчатым дворцом, или Лесным чертогом, или Мачтовыми палатами — происходят какие-то настораживающие приготовления. Скоро я понимаю, что намечается распятие четырёх человек. Кто они? Об этом я могу лишь высказывать предположения. Почему? Остаётся лишь гадать. Во всяком случае, Ганнибал посчитал необходимым распять их. Начальникам отрядов приказано успокоить солдат, распространив среди них, без подробностей, сию весть. «К вынужденным мерам подталкивает нужда, — бормочу я в попытке найти для себя объяснение, — обязательства влекут за собой обязанности, неотложное нельзя отложить; нам необходимы козлы отпущения».
Только я собираюсь улизнуть к своим записям, как вижу направляющегося ко мне благодушного Бальтанда и пробую взвесить, где его речи будут громче и длиннее, — в доме или на улице. Он уже прямо-таки бежит, размахивая руками, и я не успеваю ни войти в хижину, ни уйти куда-нибудь подальше, когда на меня наваливается сей златоуст.
— Сейчас будут вешать на дереве четырёх негодяев, — взволнованно рассказывает он. — Тебе обязательно надо посмотреть.
Я присаживаюсь на смолёное крыльцо, и Бальтанд следует моему примеру.
— Распинать будут тех, кто давал Ганнибалу ложные сведения. Все четверо прожужжали ему уши своим враньём, почему мы и забрались после Оранжа так далеко на север. Первому осведомителю Ганнибал не поверил. Не прислушался Главнокомандующий и ко второму, поскольку получал также другие сведения. Но он всё брал на заметку. Когда поступило третье донесение того же рода, Ганнибал заколебался; четвёртое окончательно убедило его — он сопоставил все эти вести, от первой до последней, и отбросил полученные им более правильные сообщения. Римляне идут за нами по пятам, Йадамилк!
— Ерунда, — говорю я и, встав, захожу в дом.
Бальтанд идёт за мной. Этого человека не остановить ничем, кроме грубой силы.
— Сципион вовсе не повернул свою армию. Он дождался подкрепления и, когда оно подошло, двинулся следом за нами. Уже взят Оранж.
— Ложь, — отрезаю я. — И почему ты говоришь «следом за нами», словно ты принадлежишь к нашему войску?
— Лжецов как раз и предадут распятию! Римляне действительно повернули назад. И Оранж не взят.
— Почему же ты наплёл всё это?
— Я только пересказал то, что наплели Ганнибалу, то, к чему он сначала отнёсся с осторожностью и во что затем поверил. Теперь лжецов ждёт дерево. Нам нужно присутствовать при распятии. Ведь мы потерпели больший ущерб, чем если бы Ганнибал подождал Сципионовы легионы и разгромил их из засады. И я и ты потеряли на этом своих рабов.
— Мой уже давно был свободен, — вру я.
— Твой чёрный невольник?
— Да, он был свободным человеком.
— Правда?
— Правда, — в третий раз лгу я.
— Как бы то ни было, из-за этих обманщиков войско понесло тяжёлые потери. Если бы не их враньё, аллоброги не устроили бы резни и мы бы не сидели сейчас тут. Наёмники крайне недовольны Ганнибалом. В их рядах происходит брожение. Того гляди, могут вспыхнуть беспорядки.
— Почему ты всегда болтаешь глупости?
— Просто я держу открытыми глаза и уши.
— Ты излишне легковерен. Скольких солдат ты слышал?
— Я говорил со многими.
— Сколько это много?
— Несколько.
— А сколько это несколько?
— От трёх до пяти.
— Тебе нужно побольше держать рот закрытым.
— Мой рот равняется по речам.
— Ты делаешь из мухи не слона, а гору.
— Ты первый человек, который считает меня легковерным. Мне будет что рассказать по возвращении домой. Забавно будет изумлять всех своими рассказами. Признайся, что ты только что струхнул, а?
Тут я пришёл в бешенство. Схватив Бальтанда за шиворот, я выкинул его вон.
— Убирайся прочь! — вскричал я.
— Я только хотел, чтоб ты тоже увидел казнь предателей.
— Замолчи!
— Что в этом плохого?
— Иди глазей на тех, кто распинает. И поторопись, а то опоздаешь к началу.
— Ты упускаешь свой шанс, Йадамилк, зрелище должно быть захватывающим.
— Болван!
Оставшись в одиночестве, я вновь испытываю то, о чём не раз упоминал в своих заметках за последние сутки. В сердце у меня полыхает пожар горя, подавленная душа посыпается пеплом, и мне безумно стыдно. Я уже неоднократно подчёркивал, что ничего не пишу без цели. Помогают ли эти заверения? Защищают ли они мой текст от неправильного понимания? Ответ будет явно отрицательным. Я прекрасно знаю, что можно целенаправленно обманывать и врать. Недобрый глаз может навести на сочинение такую тень, что чистейший глагол затмевается и приобретает противоположное значение. Тогда мои заверения идут мне только во вред, изложенные чёрным по белому доказательства ставятся с ног на голову. Читатель уговаривает себя, что все мои клятвы не более чем риторический приём. В таком случае весь текст оборачивается уловкой, пустым бахвальством.
Как мне спасти своё сочинение?
«Тот, кто хочет нализаться дикого мёду, не должен трусить перед пчёлами», — учит меня Негг.
Могу ли я сказать себе то же самое, когда речь идёт о языке? Сочинитель не должен бояться яда, который выпускает злонамеренность, желчи, которую источает зависть, или лжи, в которую противная сторона обращает правду. Дело сочинителя — писать дальше.
Однако это не просто. С самого пробуждения я мечусь между разными темами, о которых хотел бы писать, и много раз начинал не с того. Я пытаюсь избежать какого-то предмета, а потому ищу спасения в неоспоримом и само собой разумеющемся, но в моём случае всё незыблемое рушится и меня настигают страх и малодушие. Вот почему моя рука застывает на месте. Она дрожит. Горло моё пересохло. Его стянуло. Рука предпочитает посвятить себя пожару сердца и болящему горлу, нежели тому, о чём я запрещаю себе писать. По-моему, в этой рабочей тетради я уже достаточно обнажил себя, а? Мой отец ужаснулся бы от таких откровений.
Не нарушил ли я правила хорошего тона?
В конце концов, раб есть раб. Всякие свидетельства инфантильности, стыдливости, тщеславия, а также похоти допустимы, только если инструмент, на котором ты играешь, продолжает, наряду с этими побочными темами, выводить основную мелодию. Но ведь рабы не люди. Раб — это ничто. Он ноль. Я много размышлял над этим. По-моему, быть «филобарбаросом», то есть другом варваров, как Геродот, уже плохо. А испытывать сильную привязанность к рабу и вовсе негоже. Я ведь не Александр. Я не могу за несколько счастливых дней стать глашатаем всеобщего братства. Только великому А. удалось в подобный срок одурачить несколько тысяч человек, так что даже его греческие генералы позволили связать себя с дочерьми восточных правителей. Между прочим, Аристотель предупреждал его: варвары суть не только варвары по природе, они ещё рабы природы. «Варваров следует использовать, как мы используем животных или растения», — писал Аристотель. Что же тогда говорить о чернокожем рабе? «Невольник, — гласит мудрость, — не более чем живое орудие». Если орудие ломается, его выбрасывают и заменяют новым — и больше не думают о нём.
Да, в своём сочинении я выразил — пусть сдержанно и сжато — привязанность к этому рабу, к моему чернокожему слуге по имени Звезда, к кусочку ночи, к тени, которая год за годом везде сопутствовала мне. Должен ли я раскрыться и того больше? Я болел — он умело и заботливо ухаживал за мной, о чём я писал. Я нередко впадал в тоску — это очень огорчало его. Иногда я чувствовал себя бесконечно одиноким и мучился этим — только его взгляды согревали меня. Он был целебным средством от всех моих болячек... нет, не от всех, но от многих. Я гладил его руки. Но я горел в лихорадке. Я с благодарностью смотрел в его глаза — как будто можно благодарить nemo, ничто, пустое место. Я позволял ему смеяться. У греков и римлян это запрещено. Стоит свободному человеку услышать, что его раб смеётся, и тому не миновать плётки по голому телу, в том числе от граждан, даже не слыхавших про Аристотеля. Такой непреложный признак человечности, как смех, мгновенно загоняется внутрь.
Мне следовало давным-давно признать, что значит для меня Астер. Он с первого же дня осознал моё значение для себя. Мы зависели друг от друга. Я должен был сказать это, чтобы он знал.
С годами мой слуга стал вроде няньки, пожалуй, даже излишне суетливой. А может быть, со мной чаще случались помутнения рассудка, и моему невольнику приходилось, взяв меня на колени, всё крепче прижимать меня, словно младенца, к груди, всё сильнее утешать... Неужели не хватит сих постыдных откровений? Неужели я должен явить миру вопль своей души, ещё подробнее рассказать о минутах, когда я скорее всего был не в себе?
Дойдя досюда, я вдруг обнаруживаю у себя два лика, как у Януса, обращённых в противоположные стороны. Оба они выражают смущение и стыд, но по разным причинам. Вернее, одно лицо испытывает стыд, а второе — неудовольствие. Если я уберу из текста все упоминания о своих чувствах по отношению к рабу, уйдёт порицание, но не чувство стыда. Неужели тьма может в одно и то же время подниматься и падать?
Вот возьму и напишу: «Мой верный слуга погиб. Его достала стрела аллоброга». И в довершение всего, покойный оступился и упал в ущелье, где ударился затылком о камень, так что изо рта брызнули его блестящие белые зубы. Я просто с ума сошёл при виде этого. Все происходившие вокруг ужасы перестали что-либо значить для меня: свет погас, воздух внезапно почернел. Неведомая сила, точно безвольную игрушку, стащила меня вниз, и я очнулся, стеная и плача рядом с Астером.
В каком виде он предстал передо мной!
Мир словно сузился до пучка белого света, который хлещет по лицу, колет мне глаза. «Отец, возлюбленный отец!» — кричу я и слышу отголосок собственного крика. Ни удивления, ни чувства стыда. Я сразу же поверил в смерть Астера. В ослепительном свете из его груди весьма убедительно торчала стрела. О, как мне хотелось в эту минуту собственными руками задушить мировое зло! Пусть это зло явит себя, молил я, и я прикончу его! Однако мои вытянутые вперёд руки натыкаются на, увы, такую всамделишную стрелу. Я хватаюсь за неё и выдёргиваю из тела, ломаю о колено. Лишь после этого я замечаю раскроенный череп и челюсти, раскрытые, вроде ножниц, на какую-то невероятную ширину.
Я зажмурился и увидел... увидел мир, утративший всякое правдоподобие. Нет, больше вам не удастся провести меня! Мир — это сточная канава, господа хорошие! От жизни несёт смрадом, господа безмятежно настроенные и здравомыслящие! И хуже всего воняет изо рта у знати.
Одновременно руки мои осторожно, как у ищущего что-то на ощупь ребёнка, шарили вокруг. «Зубы, где зубы? Я должен найти зубы, без них я не могу вернуться домой!» Я ползал на четвереньках, ища среди камней и грязи белозубую улыбку. И тут что-то (или кто-то) схватило меня и подняло на ноги. Я продолжал царапать пальцами черноту воздуха, пытаясь отыскать единственно стоящее и ценное на свете, единственное вещественное проявление человеческой души. Взвалив меня на спину, незнакомец полез по откосу, по которому только что скатился вниз я.
Ну вот, я и написал. Пусть остаётся как есть. Два лика снова превращаются в один, хотя сердце продолжает гореть, а пепел — падать вокруг. Я не боюсь осуждения свободных граждан. Что, собственно, такого, если человек родился невольником и к тому же чернокож? Кусок угля тоже чёрный. Но, загоревшись, он делается ярче пунцовой розы — и ещё он греет.
Punctum! Точка!
Сегодня я наконец чувствую порыв ветра, который продувает мой настрой, освежает его. Напряжение спадает. Проблескивает луч надежды. Во мне поселяется ощущение, которое не назовёшь иначе, как радостью. За это нужно поблагодарить Астера... и слова, к которым я намеренно прибег. Сколько я ни противился, фраза за фразой высвечивала накопившуюся во мне гниль и помогала избавиться от неё. Чувства — штука важная, но ещё важнее череда деловых отношений. Я сумел выразить и их.
Власть и невольничество, господство и рабство (Herrschaft und Knechtschaft) — я воплотил их в картине собственной жизни, в которой продолжает жить Астер. Понимал ли он наши отношения? И если понимал, то до какой степени? Видел ли он, что я не только хозяин, который может в любую минуту продать его или распорядиться о предании его смерти? Однако я тоже зависел от него, а потому был в некотором роде рабом собственного раба. Дела, которыми он занимался по моему поручению, должны были кем-то делаться. В монотонном ритме повседневности возникала то одна нужда, то другая. Постоянно нужно было что-то приносить или уносить. Раб непрестанно занят изменением действительности для своего господина: грязное становится чистым, голод утоляется, расстилается постель, исполняется просьба за просьбой. Необходимо переделать тысячу дел, что и осуществляет невольник. Мне нужно было откровенно поговорить обо всём с Астером. Из-за своего смирения он наверняка даже вообразить не мог того, о чём я сейчас пишу. Его любовь ни в коем случае не сумела бы найти слов для выражения моих теперешних мыслей.
Ну вот, я и записал их в рабочую тетрадь, и весь свет может, прочитав мои слова, либо подтвердить их правоту, либо обругать меня.
Хотя в этом нет необходимости, я хочу сказать, что Ганнибал сделал всё, дабы предотвратить нападение аллоброгов. Нам пришлось иметь дело не с солдатами, а с разбойниками и грабителями. Даже они не могли рассчитывать на победу над нами в настоящем сражении. Однако они могли внести беспорядок, посеять суматоху среди какой-то части воинства, чтобы в это время заграбастать ценную добычу. Это и входило в их планы. Что аллоброги наблюдают за нашими перемещениями, мы обнаружили давно, отметин также, что они скапливаются там, где местность затрудняет движение вперёд. На эту особенность местности они и сделали ставку, когда обрушились на нас.
Итак, однажды ближе к вечеру мы достигли весьма сложной для преодоления точки ландшафта. Впереди зиял узкий туннель, через который нам предстояло протиснуться. Тут не просто была каменистая, не пригодная для обработки почва, сама местность производила неприятное впечатление. От травянистой гряды холмов нас отделяли высокие отвесные скалы с каменными глыбами, которые, казалось, еле держатся на краю обрыва и могут в любую минуту свалиться нам на головы. Мы вскарабкались на гряду, и Ганнибал повелел нам разбить под прикрытием леса некое подобие лагеря. В моём непосредственном окружении никто не понял, для чего нужен этот манёвр. А он призван был усыпить бдительность аллоброгов, убедить их, что мы не собираемся сегодня идти дальше. Через лазутчиков нам было известно, что аллоброги сторожат нас только днём, ночью же они уходят с гор. Мы ещё до темноты разожгли несколько костров. Совершенно верно: аллоброги покинули высоты и отправились по домам. Они даже не выставили караульных.
Ганнибал придумал занять район, оставленный аллоброгами. Для этого задания он выбрал ветеранов и сам повёл их, пеших и конных, по отвратительным горным тропам. Наутро, когда аллоброги обнаружили происшедшее, они сначала растерялись, и я подозреваю, что многие из них высказались против намеченного нападения. Тем временем наше войско начало проходить через теснину. Должен сознаться, что мы вели себя далеко не идеально. Всех обуяла спешка, никто не хотел задерживаться, и потому каждый подгонял передних отдававшимися среди утёсов громкими криками. Особенно волновались кони, многие из них вставали на дыбы и ржали. В обозе застряли две повозки, которые перегородили дорогу, так что образовалась пробка.
В создавшемся положении аллоброги и хотели прежде всего добраться до обоза. Там можно было поживиться ценными вещами и быстро слинять. Однако, увидев царившую в наших рядах сумятицу, они не устояли перед искушением и ринулись по откосам вниз, на нас. Произошла дорого нам вставшая стычка, ибо на помощь поспешили наши пехотинцы. Тем временем лошади ударились в панику. Некоторые были ранены и смертельно испугались: они понесли, и понесли вслепую, многие упали с обрыва и погибли. Неразбериха усилилась. Ганнибал видел смятение, но не решался вмешиваться, опасаясь, что только усугубит хаос. Впрочем, там не было и места: загромождённые глыбами откосы не давали простора для атаки. Тем не менее Ганнибал в конце концов вынужден был пойти на неё, чтобы отогнать аллоброгов. Необходимо было спасать обоз. Куда годится войско без обоза? И Ганнибал во главе своих закалённых ветеранов кинулся с высот вниз. Сутолока стала невыносимой. Обзора не было никакого. Люди и животные, друзья и недруги валились в ущелье или погибали на месте. Теперь о преодолении лощины нечего было и думать.
Между тем через некоторое время выяснилось, что аллоброги переоценили свои возможности. Оставшихся в живых прогнали, и наши воины преследовали их чуть ли не до самых сел. Однако результат нельзя было назвать успешным, поскольку мы потеряли много солдат, лошадей и ценной поклажи. Впрочем, Ганнибала за такой исход винить нельзя: он принял все возможные меры предосторожности, и только благодаря его смелости досадное нападение закончилось относительно быстро.
Я снова выхожу посмотреть на Куларо. Чуть погодя Негг приносит мне еду: хлеб, сушёное мясо и напиток — корму.
— Прекрасная брага, — говорит Негг, раздувая усы. — Греет нутро и даёт ощущение блаженства.
— Какой противный тут воздух, — ною я. — Меня от него тошнит. В лёгких такое ощущение, будто дышишь чумой. А попробуешь спастись от этого, дыша как можно реже, — не помогает.
— Я дышу полной грудью, — говорит Негг. — Ты будешь есть на улице, Йадамилк? Тут вовсю солнышко, нет, не вовсю, когда на небе танцуют облака и солнце то и дело затягивается вуалью, я обычно говорю, что солнце светит вполовину.
— Я пойду есть в дом.
— Но ты только посмотри, Йадамилк. Теперь солнце довольно долго будет без вуали. А у меня есть присказка: ничто так не красит солнце, как плотный ужин.
— Нет, на улице невозможно, хотя в доме тоже. Снаружи моя грудь превращается в кузнечные мехи, внутри мне словно натягивают на голову капюшон.
— Ветер вот-вот переменится. Поверь Неггу. Услада красой и трапеза сановника делают из капрала полковника... во всяком случае, по части настроения.
— А как это получилось, Негг, что ты принёс мне поесть? Кто тебе велел?
— Связка жемчуга.
— Что это значит?
— Я слышал и видел, как нанизывалась эта связка, и вот она добралась и до меня. А лучшая жемчужина в ней, самая большая и великолепная, конечно же Ганнибал. Приказ Главнокомандующего может добраться в сто раз дальше, чем червь в кишках у великана. Он передаётся от начальника к начальнику, затем от солдата к солдату, как в восходяще-нисходящей гамме, и по мере этой передачи жемчужины делаются всё мельче и мельче. Так ведь всегда и бывает с изящной ниткой жемчуга, правда?
— Ты по обыкновению несёшь чушь. Тебе удалось продать жеребца?
— Нет. Здесь очень плохо со спросом. Никто не понимает собственной выгоды.
— Кроме тебя?
— Я собираю корм для коня в укор одному глупцу. Когда наверху придётся туго, покупатель заплатит и за коня, и за корм.
— И ты по-прежнему надеешься, что им стану я?
— Я уверен в этом! Я и зерна прикупил у фуражира.
— Значит, вы оба нарушили воинскую дисциплину.
— Нет, если всё останется между нами.
— Я донесу на вас.
— Только не ты.
— Выдачу зерна собираются ограничить.
— Слонам, естественно, достаётся больше всех. Мне надо бы получать двойную порцию.
— Тебе не мешает спустить живот.
— Ты либо забьёшь Медовое Копыто, — упорствует Негг, — либо купишь моего коня, гружённого продовольствием.
— И что будет с твоим конём, если он станет моим?
— Мы съедим его.
— И заплатить за это должен буду я?
— Каждому приходится платить за выживание, благородным господам больше, чем прочим, менее благородным.
— Ты, Негг, ещё менее благороден, чем самые неблагородные. Ты торгаш и мошенник.
— Ты смеёшься, карфагенянин. Над чем?
— Разумеется, над тобой. А почему ты всё время жмуришься?
— Потому что ты ослепителен, как солнце, господин.
— Если от меня идёт солнечный свет, то от тебя — вонь.
— Я смеюсь до глубины души!
— Тогда я рассмешу тебя и того больше, чтоб ты вылез из своей глубины на поверхность. Сейчас ты всё поймёшь.
У нас в Карфагене есть полководец, который абсолютно серьёзно написал Ганнибалу... Как ты думаешь, что?
— Я ещё смеюсь, господин полководец.
— Итак, он написал: чтобы перейти через Альпы, нужно сначала приучить солдат есть человечину. Если Ганнибал этого не сделает, ему не преодолеть их. Все, как один, умрут от голода.
— Вот видишь, господин. Нет ничего зазорного в том, чтобы полководец питался голодающими лошадьми.
— Не воображай, будто солдаты Ганнибала станут каннибалами.
— Что мне воображать? Поживём — увидим... А воздух тем временем посвежел, зловоние исчезло. Как я и предсказывал, ветер переменился. Теперь ты можешь есть на улице, хозяин.
Негг прав. Облака разогнаны, ветер дует с другой стороны. Я оглядываюсь вокруг и не столько удивляюсь, сколько пугаюсь. Пейзаж вдруг одновременно расширился и углубился. Альпы возвышаются ещё более величественно, чем прежде, тогда как пастбищные земли около Куларо опустились ниже. Исара превратилась в теснимый глыбами скромный ручеёк. Этими перевоплощениями мы обязаны игре света, который внёс свои поправки в масштабы и размеры. Если я поднимаю взгляд кверху, приходится опустить его из-за лёгкого головокружения. Если я опускаю его вниз, меня словно заставляют поднять его по плавной спирали. Если я смотрю на Негга, тот смыкает веки, крупные шероховатые веки, напоминающие устричную раковину. Надо ртом недвижно нависают усы.
— Я поем здесь, на крыльце, — отзываюсь я.
— Я так и думал.
— А ты ел?
— Кажется, да. Господин, я не рассказал кое-чего ещё.
— Только ни слова про коня.
— Ни в коем случае. Сейчас речь пойдёт о другом.
— Почему ты умолк?
— Ты приступил к еде. Когда кто-нибудь начинает есть, я тоже это делаю, понарошку.
— Что ты хотел сказать?
— Теперь я отвечаю за то, чтобы ты в целости и сохранности перебрался через Альпы.
— Кто так распорядился?
— Ганнибал, кто же ещё?!
— По «связке жемчуга»?
— А как иначе? Ганнибал невзлюбил меня. Говорят, я унизил его достоинство.
— Ганнибал ведёт беседы с кем угодно. Копейщик ты или кто другой, не имеет значения.
— В моём случае очень даже имеет. Ему, видите ли, напели, будто я выставил его на горе в смешном виде. То, что я там сделал, — ерунда. Послушать их разговоры, так мне впору отдавать назад и жеребца, и кошель с деньгами. Я не должен был поднимать Ганнибала над головой, не должен был взваливать его на спину. Если послушать, что болтают люди, я вообще не должен был ничего делать. От моего вмешательства, утверждают они, пострадала Ганнибалова репутация. Моё вмешательство было излишним, говорят завистники. Очевидцы происшедшего рассказывают о нём тем, кого там не было. Солдаты сидят у костров и хохочут над этими рассказами. Они придумывают собственные версии и плетут многословные истории на основе того, что им показалось. Из-за меня Ганнибала поднимают на смех. Этого он мне никогда не простит. И ещё: он не получил ни царапины. Посему даётся понять, что мне вообще не следовало вмешиваться. Такое впечатление, будто сподвижники Ганнибала предпочли бы видеть его мёртвым или хотя бы при смерти. На худой конец — пусть бы вывихнул ногу или растянул сухожилие.
— Ты не знаешь Ганнибала, — вставляю я. — Уверяю, что дошедшие до тебя слухи распространяет не он. Кстати, если тебе не хочется быть моим слугой, не надо. Я могу сказать Ганнибалу, что ты мне не нужен.
— Тогда он ещё больше окрысится на меня.
— А ты станешь ещё язвительнее. Почему ты не доверяешь моему слову?
— Потому что тебе не хватает элементарного здравого смысла, — говорит Негг. — С человеком, который пренебрегает благоразумием, даже когда для него существуют чёткие и ясные основания, трудно иметь дело. Почему ты не покупаешь моего коня? Я уже запас целый сеновал корма.
— Стоимость которого входит в цену.
— Цену мы с тобой пока не обсуждали.
— Но ты сказал, что мы вместе съедим твоего статного жеребца.
— Только если подопрёт нужда.
— А когда она подопрёт? Когда твой конь покончит с кормом, который ты на него нагрузишь?
— Возможно.
— Раскрой глаза, Herr. Может, я не хочу тебя.
Он действительно открыл глаза и пристально посмотрел на меня.
— Оказывается, ты ещё глупее, чем я рассчитывал, — осмеливается заявить он. — Я предлагаю тебе свою лошадь ради того, чтобы ты выжил. Я прошу Ганнибала разрешить мне стать твоим денщиком, и полководец тотчас откликается: «Буду только рад. Я очень ценю Йадамилка. Иди к нему в услужение. Теперь, когда он потерял своего раба, ты нужен ему».
— Он не был рабом, — отпираюсь я. — Я отпустил его на волю.
— Вольным он был или рабом, во всяком случае, Ганнибал произнёс именно эти слова. «А что мне делать, когда мы вступим в бой?» — спрашиваю я Ганнибала. «Если ты спасёшь Йадамилка, ты спасёшь больше, чем целый отряд», — слышу я в ответ. Вот и думай, как теперь обернётся дело с тобой, со мной, с Альпами, с разными врагами и прочими неприятностями.
— Сколько же ты просишь за дарёного коня? — растроганно спрашиваю я.
— Коня вынужден был уступить мне военачальник, так что, сам понимаешь, жеребец ухожен. Он не отощал, и силы в нём хватает, а резвости и вовсе через край. К тому же он, в отличие от тебя, не кусачий.
— Так сколько? — повторяю я.
— Посоветуйся с Медовым Копытом, когда он там, среди ледников, почувствует, что значит питаться впроголодь.
— Я не уверен, что хочу тебя в служители. Во всяком случае, пока. Мне нужно сначала испытать тебя. Слушай внимательно и открой глаза, чтобы мне было тебя видно.
— Разве человек с закрытыми глазами исчезает? В первый раз слышу.
— Прежде всего скажи, что у тебя было самое страшное в жизни.
— Это я тебе скажу с ходу.
— Ты имеешь в виду меня?
— А вот и нет. Тут я сразу вспоминаю свою мать. Она долго болела и не собиралась умирать. Это продолжалось так долго, что все, кроме меня, уже хотели избавиться от неё. Считается, что в таких случаях хорошо трижды прокричать через замочную скважину туда, где лежит прикованный к постели: «Ты идёшь или приходишь? Или хочешь журавлиного мяса?» Что на более красивом языке звучит как: «Will you come or will you go? Or will you eat the flesh of cranes?»
— И кто трижды прокричал эти слова?
— Не важно. Мать поспешила умереть.
— О тебе, Негг, говорят, будто ты можешь поймать своё копьё на лету. Докажи, что это правда.
— На таком крутом склоне?! Ты требуешь невозможного. Но пойдём туда, где пасётся жеребец, набивая себе полное брюхо. Там я тебе покажу.
— Увиливаешь. Ты, Негг, просто-напросто лошадиный барышник, и более никто.
— А ты, господин? Ты просто-напросто поэт, который роняет больше слов, чем находит.
Тем не менее Негг заходит в хижину и выносит одно из своих копий — то, что полегче. Он не произносит ни слова, даже не зыркает на меня своими голубыми опалами, только опять хрюкает вроде свиньи. Он разбегается и изо всей силы мечет копьё. Я не успеваю одновременно следить и за копьём, и за проворными ногами бегущего по откосу Негга, поэтому я слежу за копьём и вижу руку кельта, хватающего древко за миг до того, как оружие должно воткнуться в землю. Негг хохочет и намеряется копьём на меня.
— Значит, мне не соврали, — кричу я.
Негг неспешными шагами движется ко мне.
— Отныне я и не заикнусь про коня, — обещает он. — Сам заведёшь о нём речь. Может, даже в стихах, — расплывшись в улыбке, прибавляет он. — Я только что узнал, что ты у нас великий поэт.
— Когда перевалим через Альпы, я посвящу тебе длинную оду.
И мы оба хохочем. Вскоре, однако, смех застревает у меня в горле. На площади перед Бревенчатым дворцом распинают четырёх человек.
— Что тебе известно про них? — указываю я в их сторону.
— Предатели, — отвечает Негг. — Так мне, во всяком случае, сказали.
Я тут же ухожу в дом. Есть я не могу. Я пробую попить кормы, но она не согревает меня изнутри и не приносит облегчения от мучающих меня мыслей. Вздохи — это стихия, в лоне которой дышит Демиург. «Ганнибал, — думаю я, — теперь я куда лучше прежнего вижу тебя и куда лучше прежнего понимаю Платона». Нашей жизнью правят два закона: способность требовать от других и необходимость жертвовать собой. Ганнибал-Победитель окунулся в очистительный огонь и обрёл эфирно-лёгкую жизнь саламандры[154]. К тебе не приложим ни первый, ни второй закон. Если ты сию минуту падёшь, ты всё равно победил. Если ты побьёшь римлян, это будет не большей победой, нежели одержанная тобой в девятилетием возрасте, когда ты твёрдым голосом поклялся отомстить Риму[155]. С тех пор ты постоянно живёшь в огне, под защитой языков пламени, и плавно переходишь из огня да в полымя, из огня да в полымя.
Размышлять о Ганнибале — всё равно что смотреть на Альпы. Исчезает какой-либо масштаб, соразмерность: близкое сливается с дальним, высокое — с низким. Теперь ты сам познал это. Твоё падение с горы стало окончательной инициацией в тайны Небытия, скачком победителя от соизмеримых с чем-либо побед к тому, что по сути своей есть победа — и только победа.
С самого нашего выступления из Нового Карфагена я представлял себе Альпы во всём их небесном величии. Над ними неизменно сияло солнце, так что их ледовые вершины слепили ярким светом. Теперь же, когда мы идём среди этих гор, нам их не видно. Весь горизонт заволокло серой дымкой. Очертания мира исчезли для нас. Мы в некоем причудливом однообразии шаг за шагом поднимаемся вверх. Нам виден лишь щебень под ногами да спина идущего впереди. Туман давит своей тяжестью, словно это какая-то особая материя. Он затрудняет дыхание, заставляет нас кашлять, не откашливаясь. Кто-то объясняет, что нас окружает вовсе не туман, а дождевая туча — вроде тех, которые мы несметное число раз видели проплывающими у себя над головами. Однако сие необычное, если не сказать забавное, прохождение через облака не вызывает у нас ни малейшей весёлости. Наши мысли и чувства затянуты серым туманом мрачности.
День проходит без перемен. Туман не желает рассеиваться, туча не желает подняться и уплыть прочь. Ледовые вершины Альп остаются скрыты от наших взоров. На второй день кто-то начинает беспрерывно кричать, заражая своим примером других. Вскоре кричит уже всё наше войско — по крайней мере, в пределах слышимости. Производимые нами мелодичные звуки напоминают перекличку перелётных птиц. Они взбадривают нас, и маршировать становится легче. Рано утром третьего дня налетает резкий порыв ветра. Тяжёлая туча разрывается. На короткое мгновенье нам показываются потрясающие альпийские высоты. Нас заливает жалящим потоком света: значит, всё это время, пока войско было окутано тучей, над ней сияло солнце.
«Солнце по-прежнему на небе», — думаю я, стараясь сохранить сию истину в памяти на будущее, когда нас снова накроет облаками. Налетает ещё один порыв ветра. Альпы обнажаются — словно богиня, которая, соблаговолив предстать перед простыми смертными, сбрасывает свои покровы.
После этого мгновенного ослепительного зрелища сверху начинают сыпаться крупные снежинки — ощущение, которого я лично ещё не испытывал. Белые звёздочки гаснут, стоит им только коснуться земли. Они падают также на лицо, но и там тают, вызывая лёгкое щекотание, после чего по щекам слезами течёт талая вода. Я пытаюсь поймать несколько снежинок на язык. Усиливающийся ветер приподнимает тучу и отгоняет её в сторону. Теперь нам видны влажные чёрные утёсы. Однако снять облако с вершин ветру не удаётся. Солнце не появляется. Более того, начинает моросить дождь.
Негг — человек своенравный. Ему мало общих костров, и он всегда разводит отдельный, для нас двоих. Он, как сорока, прибирает к рукам всё, что видит: ветки, поленья, головешки. Если отсырели колышки для палатки, он обтёсывает их, пока не доберётся до сухого дерева. Сейчас он опять обрабатывает колышек, нарочно не состругивая до конца стружку, чтобы она образовывала вокруг него этакую лохматость. Строгает он на ходу, запихивая готовые палочки себе за пазуху. Когда мы разбиваем импровизированный лагерь, Негг с помощью своих колышков устраивает нам аккуратное гнездо и, стащив у кого-нибудь тлеющую головню, разводит перед входом в палатку костерок. Он терпеливо и бережно подкармливает своего птенца, пока тот не вырастает в настоящий костёр и не одерживает верх над стужей и сыростью. Мясо и хлеб Негг раздобывает всегда. Мясо он поджаривает на решётке, брагу — подогревает. Его словоохотливость никогда не иссякает. Я почти всегда спорю с его высказываниями, так что ему приходится держать ухо востро. Чаще всего между нами завязывается разговор.
— Я с утра видел кельтских соколов, — говорит, к примеру, Негг. — Причём сразу трёх. Сначала одного, потом ещё двух. Я довольно долго следил за их полётом. Должен признаться, мне было очень приятно.
— Кельтских соколов? Разве у кельтов какие-нибудь особые соколы? — удивляюсь я.
— Конечно, особые, — отвечает Негг.
— Глупости, — бросаю я, подначивая его. — Может, ваши соколы на самом деле не кельтские, а карфагенские.
Моргая набрякшими веками, Негг склоняется ко мне и едва ли не шёпотом произносит:
— Это не шутки.
— Для кого: для тебя или для меня?
— Для нас обоих, — говорит Негг.
— Почему именно для нас?
— Не исключено, что для многих, — шепчет он, — Возможно, для нас всех.
— Для каких это всех?
— Для всего Ганнибалова войска. Для всего этого сборища карфагенян, слонов и прочих животных. И конечно же для всех нас, наёмников.
— Балбес! — шиплю я. — Как могут два кельтских сокола повлиять на всех нас?
— Я никого не обращаю в свою веру, — кротко отзывается Негг. — Тем не менее дело и впрямь серьёзное.
— Чем?
— Всё будет так, как на устах.
— Говори понятно! Ты не сказал ни одного внятного слова.
— Ваша милость...
— Прекрати, — обрываю я Негга. — С чем дело нешуточное?
— Ясно с чем: с полётом кельтского сокола.
— Объяснись. Этого-то я и не могу понять.
— Как он летит и куда смотрит.
— Так. И что дальше?
— Знаешь ли ты, господин, что нам теперь лучше предпринять?
— Я бы тебе ответил, если бы знал, о чём думает Ганнибал.
— Я скажу, если ты удостоишь меня своим вниманием. Учитывая, куда мы идём, не зная дороги, положение таково. Нам стоит воспользоваться глазами, которые видят лучше наших.
— Тебе это внушили друиды?
— Соколу пришлось нанести пять ударов, прежде чем он добил. свою добычу. Он был страшно голодный и пожирал мясо прямо на земле. Это был первый сокол. Два других тоже очень хотели есть. Возможно, из-за того, что долго стоял туман. Оба летали крайне странно. Они искали добычу, но обычно соколы делают это иначе. Они кружились, парили на обмякших крыльях над воробьём или мышью.
— И что это значит?
— Я видел, как соколы повели себя, наевшись. Они грузно полетели не вниз, на запад, а вверх, на восток. Ганнибалу не следует полагаться на то, что ему будут рассказывать люди с востока. Он должен слушать тех, кто придёт с запада.
— Ты хочешь, чтобы я передал твоё предсказание Ганнибалу?
— Я же не могу сам предстать перед Главнокомандующим и говорить с ним.
— У нас четыре страны света. Если кто-то появится с севера или с юга?
— Не появится. Это физически невозможно.
— Сейчас да, а, скажем, ещё через день?
— Может, я завтра тоже увижу кельтского сокола.
— Мясо, которое ты сегодня поджарил, не очень вкусное, хотя оно бычачье. Кстати, тебе известно, что такое поэзия?
— Уж как-нибудь. Я в своей жизни наслушался бардов. Да и мы, гезаты, неплохо сочиняем стихи.
— А ты знаешь, что такое поэзия вещей?
— Было бы невежливо с моей стороны знать столько же, сколько ты, хозяин.
— Тогда слушай. Я хочу процитировать одного великого карфагенянина.
— Когда речь заходит о поэзии, я слушаю не только ушами, но и носом.
— Давай принюхивайся! Этот карфагенянин жил более ста лет тому назад.
— Судя по всему, в то время ещё были великие карфагеняне. Теперь их что-то не видно.
— Этого карфагенянина звали Магоном, и он сочинил много замечательных книг о скотоводстве.
— Я так и понял, что мы должны оказаться среди скотины.
— Цитирую дословно. Быки, предназначенные на продажу, «должны быть молодые, коренастые, крепкого сложения, с крупными членами, длиннорогие и тёмной масти; они должны иметь высокий складчатый лоб, волосатые уши, карие глаза и чёрную морду; ноздри открытые и вытянутые кверху, выю длинную и мускулистую, подгрудок мягкий и свисающий чуть ли не до колен, грудь хорошо развитую, плечи широкие, живот большой, как у самки с приплодом, бока выдающиеся, бёдра обширные, спину прямую и плоскую или даже несколько вогнутую, ляжки округлые, ноги прямые и толстые, скорее короткие, нежели длинные, колени крепкие, копыта большие, хвост очень длинный и лохматый, шерсть на туловище должна быть короткая и частая, рыжеватого или коричневого цвета, весьма мягкая на ощупь».
— Во загнул так загнул!
— Изящно, а?
— Очень, — согласился Негг, пробуя мясо. — Эти слова явно написал выдающийся человек. А вот жаркое наше ещё не готово. Придётся нам пойти дальше, вверх по реке, и заглянуть сюда на обратном пути. Глядишь, оно дожарится, и у какого-нибудь чистого озера можно будет отведать бычатинки.
— Ну что ж, надежда умирает последней.
Погода остаётся пасмурной, а широко раскинувшаяся туча застряла на высоте, которая нам приятнее. Мы избавлены от вида головокружительных высот, но не от дождя, который время от времени сеется на нас. После Куларо Ганнибал изменил порядок следования войска. Новый порядок продиктован опытом, приобретённым благодаря нападению аллоброгов. Теперь конница у нас идёт впереди, за ней следует обоз, далее тяжеловооружённая пехота, и замыкает походную колонну прикрытие.
Однако за дни, осложнённые туманом, войско наше разбилось на большие части, утратившие соприкосновение друг с другом. Чтобы покончить с беспорядком, Ганнибал сколотил отряд из своих превосходных нумидийских конников и повелел им держать армию вместе. Эта задача не составляет для них труда, пока мы движемся вдоль Исары, долина которой здесь расширяется и в отдельных местах даже возделана. Сейчас она к тому же пустынна. Слух о разграблении Куларо заставил горцев поспешить со своими стадами выше в горы, в скрытые от наших глаз боковые долины. Через равные промежутки времени нумидийцы с развевающимися волосами и гривами проносятся вперёд или назад, криками сгоняя распавшиеся части войска вместе. Между собой они говорят на каком-то непонятном, птичьем языке, отголоски которого продолжают звучать у нас в ушах даже потом: Нумидийцы — пастыри, которым поручено привести самое большое и самое упрямое в мире стадо баранов к горным воротам, носящим название прохода, или перевала. Где находятся эти ворота, никому из нас не ведомо, мы лишь знаем, что по ту сторону перевала Альпы идут вниз.
Сам Ганнибал, похоже, успевает быть одновременно во всех местах и всех подхлёстывать: то в голове войска, то среди слонов и мулов, то около лёгкой и тяжёлой пехоты, а то в хвосте, в отряде прикрытия. Обычно он молнией проносится мимо, почему для нас оказывается сюрпризом, когда мы обнаруживаем его спокойно едущим сбоку. Он перекидывается несколькими словами со мной.
— Подъём довольно крутой.
— И это изматывает, — отвечаю я.
— Зато здесь хорошая дорога, — возражает он.
— Посмотрим, надолго ли её хватит.
— Здесь, в глубине Европы, местность мало исследована. Нам только известно, что эти края населены многочисленными горцами. Сейчас их не видно, но подозреваю, что они видят нас. Ты, Йадамилк, посматривай вокруг.
Ганнибал минует отряд испанцев и нескольких балеарцев (последние явно попали не туда) — и тут же исчезает за рощицей золотисто-жёлтых лиственниц.
Направление марша изменилось к юго-востоку. Теперь мы следуем вдоль реки под названием Арк, это приток Исары. Идёт — вернее, уже клонится к вечеру — четвёртый день с тех пор, как мы покинули Куларо, и почти весь раздобытый там провиант съеден. Вьючные животные, слоны и верховые кони в основном существуют на подножном корму. Окрестные жители знают об этом. Когда туча поднялась и туман рассеялся, они стали из укромных мест наблюдать за нами. Строить укреплённые стоянки для ночлега нет времени: это отнимало бы половину походного дня, и Ганнибал запретил заниматься этим. Таким образом ночью лагерь оставляется на произвол судьбы — в надежде на недремлющих караульных. Спят все (если спят), сжимая в руке оружие.
Сколько мы ни буравим взглядами горный массив, в нём не открывается ущелья, которое бы повело нас вниз. Похоже, наша цель отодвигается всё дальше и дальше. Рим повернул к северу свою могучую спину и оставил после себя презрительный смех, эхом отдающийся между скал. Сами боги воздвигли этот бастион как защиту от непрошеных гостей: дескать, тот, кто попытается форсировать сей больверк, пускай делает это на свой страх и риск. Кто осмелится пойти против ясно выраженной воли богов, против самой природы мироздания? Ответ ясен: Ганнибал! Каких богов он втайне склонил на свою сторону? Он проворно скачет туда-сюда вдоль своего войска. Остановившись, роняет несколько доброжелательных слов жадно внимающим слушателям. В самых мрачных глазах загорается от его слов светлая искорка.
Однажды колонна вдруг застревает. Некоторое время толпа накапливается, затем движение полностью прекращается. Вскоре большинство уже сидит на земле, а животные нетерпеливо топчутся на месте или подъедают увядшую траву и кустарник по обочинам. Несколько пастырей-нумидийцев с воплями бросаются вперёд. Над нами сгущаются тёмные тучи, грозя, того гляди, пролиться никому не нужным дождём. Солдаты хотели бы стать лагерем, прежде чем разразится непогода. Там и сям слышатся крики, отзвуки которых, отдаваясь от скал, разносятся по узкой долине.
— Что они там творят в голове колонны? — спрашивает воин по имени Тарро, замыкающий отряд испанцев впереди нас.
— Кто приказал остановиться? — интересуется его товарищ Моррис.
— Ищут двух друидов, — отвечает кто-то.
— Они что, сбежали?
— Переводчики — вперёд!
— Что происходит?
— Мы попали в мешок?
— Говорят, нас там встречают.
— Что, опять бой?
— Я слышал, речь идёт о переговорах.
— Давайте же. Пошевеливайтесь. Мы торопимся.
— Неужели нам тут стоять целый день?
— Вон идут друиды.
Оказывается, горцы выслали нам навстречу послов. Они пришли по горной тропе вдоль боковой долины, пересекающей нашу дорогу с севера на юг. Чтобы показать свои миролюбивые намерения, они несут в руках венки и ивовые ветки. Листья ивы уже начали по краям желтеть, а миртовые венки горят красным. Одеты горцы пестро: обычная для кельтов короткая куртка с красивым кованым поясом, каждая нога отдельно обёрнута в шерстяную материю (так называемые штаны) и широкий плащ или накидка — скреплённые у горла, они закрывают плечи и спину и спускаются до самых пят. Завидно тёплый наряд, учитывая ночные холода, от которых страдаем мы сами. Горских воинов отделяет от Ганнибала с его свитой большая лужа. Дождевая вода в ней настолько чиста, что, когда кельты поднимают ивовые ветки вверх и затем опускают их книзу, кажется, будто ветки хотят соединиться со своим отражением.
Решится ли Ганнибал довериться местным жителям? Ведь пришельцы тут мы, и мы должны затевать переговоры и откупаться, чтобы нас пропустили. Но мы ведём войну и не можем терять время на каждое крохотное племя, возникающее у нас на пути. Если бы мы это делали, мы бы ещё топтались у Пиренеев. Ивовые ветки в руках и прикрытый плащом острый кинжал сзади за поясом? Один из старейшин обходит лужу и даёт понять, что хочет держать речь. Тут же выясняется, что никто не понимает его тарабарщины. Пока мы ждём друидов, которые присоединились к нам в Оранже, появляются разведчики с донесением о том, что они нашли место для стоянки в горной долине, чуть выше по ходу колонны.
Приступают к переговорам, во время которых мимо тянется наше войско, причём это продвижение рассчитанно не кончается, пока горцы остаются с нами. Начинается небольшой дождик, и Ганнибал накидывает на коня свой солдатский плащ. Главнокомандующий явно не торопится, он пристально наблюдает за кельтами, словно не просто вслушивается в тон их речи, а хочет распознать взглядом их тайные мысли. По мере приближения к критическому пункту нашего похода, то есть к горному перевалу, который нам необходимо преодолеть, чтобы попасть в долину Пада, Ганнибала отличает всё большее самообладание, граничащее едва ли не с оцепенением.
Между тем дюжий варвар, согласно переводу друида Корана, говорит следующее:
— Сначала мы неодобрительно смотрели на карфагенян. Мы считали вас врагами, которые пришли отнять у нас землю. Впоследствии мы узнали, что ваше несметное воинство направляется на борьбу с кельтским недругом Римом и что вы хотели бы лишь проследовать мимо, посему мы...
— От кого ты это узнал? — перебивает его Ганнибал, и друид Инис переводит его слова.
— От беженцев из Куларо, — следует ответ.
— Мы обобрали этот город до последней соломинки. Там не осталось в живых даже цыплёнка.
— Это верно, господин. Но Куларо — не наш город, он находится в руках аллоброгов, а с ними мы враждуем, как раз из-за притязаний на сей город и его окрестности. По здешним меркам там весьма плодоносные почвы.
— Ты упомянул беженцев из Куларо. Как вы могли приютить беженцев оттуда? Кто это пытается спастись у враждебного племени?
— Соглядатаи, господин. У нас были люди, которые втёрлись в доверие к аллоброгам и некоторое время жили в этом городе. С приходом карфагенян они не решились долее задерживаться там.
— И ты надеешься, что я в такое поверю?
Ганнибал по-прежнему сидит верхом. Чтобы видеть Главнокомандующего, посланцу приходится задирать голову кверху. Время от времени он начинает вертеть в руках ивовые ветви, словно ему хочется бросить их в лужу у себя за спиной.
— Я говорю правду, господин. Но скажи мне: эти люди, что перелагают наши речи, твои пленники?
— Нет, — отвечает Ганнибал. — Они направляются в принадлежащий бойям город Бононию и присоединились к нам по собственному желанию.
— Они относятся к духовенству и не имеют права носить оружие.
— Мы его и не носим, — заверяет Инис.
— Мы сами стараемся обеспечить их безопасность, — заявляет Ганнибал.
— В этих краях, — продолжает посланец, — уже очень давно обитаем мы. Никто лучше нас не знает здешних дорог и горных ущелий. Поскольку мы не хотим, чтобы похищали наших женщин, чтобы грабили, а то и сжигали наши города и жилища, мы предлагаем вам следующее соглашение: мы обязуемся за плату предоставить вам необходимый войску скот и другой провиант, а также опытных проводников. Вы же берёте на себя обязательство как можно скорее миновать наши земли, не опустошая их и не высылая вокруг отряды фуражиров. По-моему, это вполне приемлемые предложения.
— Возможно. Но обладаете ли вы властью для подкрепления своих слов? — спрашивает Ганнибал. — И откуда мне знать, что я могу доверять вам? Разве вы из своих горных крепостей не смотрели завидущими глазами на наш обоз и наше оружие? Что мешает вам завести нас не туда? Вам известны здешние ловушки — теснины, котловины, которые невозможно защищать. Вы запросто можете напасть сверху в обманчивой надежде сокрушить нас.
— Ни в коем случае, господин. Если нас не испугает ваше огромное войско, это сделают ваши животные. Они противоестественны.
— Слоны?
— Вы так называете этих непомерно раздутых уродов?
— Да, это слоны.
— Они требуют много пищи и издают звуки, не менее страшные, чем их вид. Не иначе как в них воплотились демоны.
— Их подарило мне карфагенское божество, оставшееся довольным моей жертвой ему, — говорит Ганнибал.
— Кто же осмелится нападать на вас, которых столь явно поддерживают небеса? Никто никогда не видел более объёмистого дара богов.
— Вы не в состоянии доказать ни своего страха перед моими животными, ни своей власти над жителями гор, — продолжает Ганнибал. — Всё это может быть пустой брехнёй. Но отдайте нам в заложники десять молодых людей, и я, пожалуй, соглашусь на ваше предложение. Пока войско будет сыто, на нас не будут нападать, а проводники будут вести нас правильной дорогой, я буду выполнять свою часть соглашения. Пускай друиды засвидетельствуют это и ответят на ваши вопросы.
И Коран, и Инис не замедлили это сделать, но им не пришлось говорить долго. Сбившись в кучку, горцы принялись обсуждать, отдавать нам заложников или нет. В конце концов они согласились с Ганнибаловым требованием и передали нам десять юношей. Ганнибал направил их в передовой отряд, а новых проводников выслал ещё дальше вперёд. Горцы спрятали в ближайшей долине скот и две повозки муки и зерна, которые вскоре и передали нам.
Наконец и мы можем в наступающих сумерках отправиться под струящимся дождём в лагерь.
— Горцы прибыли с правильной стороны, — говорит Негг и, распахнув рубаху, извлекает из-за пазухи свои лохматые палочки. — Как ты думаешь, во сколько Ганнибалу обошлись гости?
— Понятия не имею, — отвечаю я. — Во всяком случае, из кассы он денег не брал, так что они не прознали, где наша казна.
— А не заранее ли они предполагали, что Ганнибал потребует заложников?
— Как так?
— Да так, что десять юношей были у них наготове.
— И что с того?
— Да то, что Ганнибалу нужно было потребовать сыновей самых знатных родителей. Боюсь, что теперь ему подсунули сыновей всякой швали.
— Ты хочешь сказать, что заложники не имеют никакой ценности?
— Это нам предстоит проверить.
Следующие строки пишу в крайней спешке.
Нас постигло ещё одно вероломное нападение, на этот раз обернувшееся более крупными потерями. Ганнибал с самого начала не доверял горцам, однако он считал, что, отвергнув их предложение, мгновенно обратит их во врагов. С каждым дневным переходом мы без помех приближались к альпийскому хребту, образующему естественную границу между севером и югом, между подъёмом в горы и спуском с них. Рано или поздно возвышенности должны были образовать выступ, по которому было бы видно, что подъём окончен. Кроме того, войско нуждалось в муке и мясе, а лошади и тягловые животные — в зерне. И разве заложники не служили защитой от нападения? Нет, не служили.
Заложников, как и проводников, мы держали под неослабным наблюдением, и ещё мы всё время осматривали неприступные скалы, среди которых пролегал наш путь, и усиливали бдительность, как только тропа и окрестности вызывали у нас подозрение. Только благодаря тому, что мы постоянно были настороже, нам удалось значительно снизить потери и быстрее пережить шок, в который повергла нас внезапная атака противника.
Мы тут же прикончили и заложников и проводников, что весьма мало огорчило горцев. Мы имели дело с необыкновенно грубым народом. Враги сколотили довольно большой отряд, который поджидал нас в засаде в заранее намеченном месте. Окрестности были крайне неблагоприятны для нас: высокие горы с одной стороны и бездонная пропасть с другой. Нам не оставалось ничего другого, как пытаться протиснуться по уступу. Бежать было некуда. Горцы оседлали высоты, откуда они скатывали на нас глыбы и метали увесистые камни. Более того, благодаря подходам из боковых долин они напали сразу с головы и с хвоста. План нападения был продуман до мелочей. Чего горцы добивались? Это были разбойники, к тому же одержимые страстью к войне. Мы потеряли много ратников, много коней и вьючных животных. Нападающим также удалось разорвать нашу колонну, отрезав передовые отряды с Ганнибалом и большей частью военачальников от основного войска. Ганнибал и половина солдат вынуждены были ночевать на огромной голой скале, откуда им, впрочем, было нетрудно обеспечивать свою безопасность.
Утром враг заметно ослабил напор и обе части армии сумели воссоединиться. В течение дня горцы постепенно отступили. Теперь местность меньше благоприятствовала им, а может, они были довольны нанесённым уроном и собирались с наступлением темноты заняться мародёрством. Помимо всего прочего, вокруг носились бесхозные лошади, которых можно было прибрать к рукам.
Ганнибал ведёт нас дальше, к вожделенному перевалу через Альпы. На нас то и дело нападают мелкие отряды, как с головы, так и с хвоста. Иногда им удаётся убить пару человек и захватить несколько вьючных животных. Противник также понёс серьёзные потери, а Ганнибал ещё решил совершать короткие вылазки в окрестные долины. Человек пятьдесят испанцев и нумидийцев налетают на города и селения и поджигают их. Эти карательные экспедиции разряжают накопившуюся в войске злость. Все жаждут мести. И тем не менее самое главное, что мы наконец приближаемся к горному Проходу.
Здесь, наверху, царит вечная зима. Белым вихрем кружится снежок, лёгкой порошей прикрывший твёрдый прошлогодний наст. Близится закат Плеяд[156]. Нам не приходится ждать ничего, кроме стужи, снега и ночного мрака.
Итак, горная дорога вывела нас к самой высоте. Мы ещё издали завидели седловину, и по войску пронёсся вздох облегчения. Ранее мы отклонились от Арка и пошли вверх по одному из его притоков. Ганнибал не ошибся. Мы попали в просторную долину, в которой может разбить стоянку вся рать. Главнокомандующий распорядился о двухдневном отдыхе. Мы надеемся, что подоспеют отставшие; эта надежда оправдывается. К нам также подтягиваются по тропе кони, испугавшиеся и убежавшие во время атаки горцев, и вьючные животные, потерявшие свою поклажу.
Я стараюсь держаться возможно ближе к Ганнибалу. Мне хочется выведать его настроение и побольше узнать из роняемых им слов. Позавчера я участвовал в странной вылазке. Кое-кто может решить, что о случившемся там не стоит рассказывать в моей рабочей тетради, однако это мнение поверхностно и неверно. Дело в том, что я не просто описываю события, которые мне довелось наблюдать и в которых я участвовал. Я перехожу сразу к сути и показываю знамения, говорящие сами за себя. Таким образом достигается изображение значащего мира, мира смыслов. Я взял себе за правило: то, чего нельзя высказать, не следует замалчивать, его нужно изображать.
— Поедешь с нами? — спросил Ганнибал, прежде чем вскочить на коня.
— У меня нет оружия, — ответил я.
— И ты туда же! — рассмеялся Ганнибал.
У него было обложено горло, и он здорово хрипел. Та же напасть поразила и меня. Я никогда в жизни не говорил таким низким и осипшим голосом, чего Ганнибал никак не ожидал. Теперь он, что называется, посмотрел на меня новыми глазами.
— Моего оружия хватит на двоих, — отсмеявшись, произносит Ганнибал.
— Если не буду в тягость, с удовольствием поеду.
Услышав меня, Ганнибал снова не может удержаться от смеха. Вероятно, я действительно произвожу комичное впечатление с этим басом, подобающим морскому волку. Такой голос не соответствует моей наружности.
— И это ты, в обычное время звучащий по-гречески столь красиво и мелодично. С твоим выговором кажется, будто гласные танцуют на радуге из солнечного света, бриза и аромата цветов.
— Теперь и ты у нас заделался поэтом, — говорю я.
— Айда, Йадамилк! Ты будешь под защитой пятидесяти всадников. Кстати, тебе повезло, что ты сохранил коня.
— Я почитаю себя счастливцем, — признаю я, но не заикаюсь о том, что у меня есть ещё один выживший конь.
Вот как получилось, что я оказался участником карательной экспедиции в одну из окрестных долин. Предполагалось, что мы уничтожим всех встреченных врагов, захватим все попавшиеся съестные припасы и подожжём оставленные без присмотра жилища.
Надо сказать, что наша часть экспедиции ушла совсем не далеко. Ганнибал остановил нас у первой же хижины. Сорок конников продолжили рейд, причём Главнокомандующий потребовал, чтобы они не лезли на рожон. Он хотел вскорости увидеть их целыми и невредимыми.
— Нам с Йадамилком нужно полечить голосовые связки, — говорит он непревзойдённому Карталону, исполняющему все поручения Ганнибала и отлучающемуся от Главнокомандующего лишь по строжайшему повелению последнего. — А ты, Карталон, съезди привези нам вина и мёду.
Всё это может показаться чистым капризом Ганнибала. Почему нам было не повернуть назад? Что мы забыли в покинутом жителями доме? Горячее вино мы могли пить где угодно. Всё войско находилось в пути. По меньшей мере четыре карательные экспедиции вторглись в соседние долины, дабы хорошенько напугать и примерно наказать разбойников и насильников. У них ведь тоже были свои слабые места: дома и очаги, жёны и дети, дорогая скотина. Может быть, Ганнибалу просто захотелось походить по деревянному полу? Лучшего объяснения я не нахожу.
Мы осматриваем дом, который, в отличие от большинства, стоит на каменном фундаменте. Мы не обнаруживаем ничего ценного и ни одной живой души. Мы с Ганнибалом усаживаемся за большой стол, только сначала Ганнибал несколько раз проходится взад-вперёд по комнате, и по походке видно, как он стосковался по деревянному полу. Двое солдат приносят дрова и разводят огонь. Когда мы остаёмся одни, Ганнибал самым своим сиплым голосом произносит:
— Теперь, Йадамилк, я уж тебя допрошу всласть. Раньше никак не получалось. Теперь у нас с тобой есть время друг для друга.
— Мне особенно нечего сказать, — смиреннейше отзываюсь я.
— Может, ты скажешь, как говорят двое моих греков, Сосил и Силен, которые перестали писать. Оба утверждают, будто писать больше нет смысла. Они не в состоянии обнаружить ничего, за что бы меня похвалить. Ни моя стратегия, ни моя тактика им не по вкусу.
— Какое нахальство! — сердито бросаю я.
— Значит, ты продолжаешь писать обо мне и о нашем походе?
— Естественно. Когда выдаётся свободная минута.
— Интересно было бы послушать какой-нибудь отрывок.
— Мои записи делаются наспех. Они отнюдь не готовы для чтения.
— Ты не жалеешь?
— О чём?
— О том, что присоединился к походу.
— Как у тебя язык повернулся! Конечно нет. Кстати, ты же приказал мне.
— Не пытайся снять с себя ответственность. Ты просто умолял взять тебя.
— Ложь!
— Решение было за тобой!
— Признаю.
Всё это время Ганнибал смеялся.
— Я действительно повелел тебе следовать с нами, — признает он. — Через тебя многое дойдёт до твоего отца, и я полагаю, ты захочешь...
Из-под пола донёсся душераздирающий женский крик, сразу следом за ним — мужской. Ганнибал вскочил со стула.
— Ага, значит, тут остались жители. Мы не заметили их, потому что не осветили все закоулки у нас под ногами.
И женщина и мужчина продолжают орать.
— Их что, приканчивают? — удивлённо спрашиваю я.
Ганнибал уже устремился вон. Я последовал за ним, только в более ленивом темпе.
— Тут роженица с мужем, — выкрикивает кто-то.
— Он лежит в куваде, — уточняет другой.
Не я, а Ганнибал знал, что такое «кувада».
— А, мужские роды! Ведите обоих сюда! — приказывает он.
— Они не могут ни ходить, ни стоять.
— Мужчине в этих случаях приходится не легче, чем женщине, — объясняет один испанец. — Он платит за своё отцовство муками в течение пяти дней и четырёх ночей. Его страдания столь же реальны, как и страдания матери.
Ганнибал пробрался между воинами, столпившимися у двери в каменный подвал. Я не отставал от него.
Женщина лежала на полу, корчась от родовых схваток. Она и муж орали один громче другого. Теперь они были вдобавок перепуганы нами. Мужчина схватил себя под коленями и скрючился, поджав ноги к самому подбородку.
— Мы прибьём тебя, если не унесёшь ноги подобру-поздорову! — выпалил стоящий рядом солдат.
— Распоряжения здесь отдаю я! — рявкает Ганнибал. — А я приказываю вытащить его на улицу. Женщину отнесите в дом.
Двое солдат схватили мужчину за руки. Тот не переменил позы, так и остался скрюченным, крепко держа себя под коленками. Солдаты подняли его, как поднимают большой котёл с ручками. Ганнибал склонился к мужчине и отчётливо произнёс:
— Не уйдёшь своей дорогой, прощайся с жизнью.
Однако мужчина не встал и не убежал прочь. Обряд кувады явно был важнее спасения своей шкуры, что, собственно, и хотел проверить Ганнибал.
— Пускай лежит, потом посмотрим, что он тут творит, — сказал Ганнибал. И, уже обращаясь ко мне, прибавил: — Пойдём внутрь, к женщине.
Тем временем прибыл Карталон с вином и мёдом. Он вошёл следом за нами и, сделав большие глаза при виде женщины, поставил кувшин вина у огня. Женщина с разметавшейся в стороны копной рыжих волос умолкла. Она лежала, возвышаясь, на дощатом полу, руки её были стиснуты на животе.
— Как же теперь будет с нашим разговором? — заканючил я. — У меня было к тебе много вопросов.
— А как теперь будет с вином, которое должно вылечить нам горло?
— Женщина тоже будет пить вино? — спрашивает от очага Карталон.
— Разумеется, — отвечает Ганнибал, расхаживая по половицам всё той же походкой, свидетельствующей о том, как он истосковался по такому полу.
Мы большими глотками пили подогретое вино. Карталон, опустившись на колени, попытался приоткрыть роженице рот. Это удалось не сразу. Сначала Ганнибал показал женщине, что он пьёт, и мне пришлось сделать то же самое. Мы опрокинули ещё по кубку. Женщина, глядя на нас, нехотя разжала губы. Попробовав несколько капель, она с жадностью принялась пить.
— Ты когда-нибудь помогал при родах животным? — спрашивает меня Ганнибал.
Я качаю головой. Тогда он задаёт тот же вопрос Карталону.
— Нет, никогда, — следует ответ.
— Ты меня удивляешь, Карталон. Даже я однажды принимал роды у оленихи, которую сам же ранил из лука. А уж при рождении слонов я присутствовал много раз.
У женщины снова начались схватки. Лицо её исказилось, она зажала рот ладонью и крепко сомкнула веки. Всё это не помогло. Она орёт в голос.
— Как только она перестанет кричать, я дам ей ещё вина.
— Правильно, — говорит Ганнибал. — А я осмотрю её. Во время схваток легче понять положение плода.
Ганнибал наклонился к женщине и принялся изучать её живот. Через некоторое время он призвал на помощь руки, ладонями и пальцами прощупывая, как лежит младенец.
— Ай-ай-ай, — сказал он, вставая во весь рост. — Младенец в неудачном положении. Если я правильно понял, он лежит поперёк. Из-за этого женщину ждёт смерть.
Роженица открыла глаза и испуганно уставилась на Ганнибала, тот снова наклонился над ней.
— Твой муж не убежал, а лежит около дома и стонет, — говорит он женщине, хотя знает, что она не поймёт ни слова. — Теперь ребятёнок снова зашевелился, — добавляет он, положив правую руку ей на живот.
Мне и Карталону он лаконично сообщает:
— Дело ясное. Младенец не может выйти наружу. Мы должны ей помочь. У кого самая узкая рука?
— Рука? — запинаясь, переспрашиваю я, уже практически догадавшись, что задумал Ганнибал.
— Вероятно, у тебя, Йадамилк.
Ганнибал сравнивает наши ладони и запястья. Естественно, самая узкая рука оказывается из нас троих у меня.
— Значит, придётся тебе, Йадамилк.
— И что, скажи на милость, я должен сделать этой рукой? — в ужасе вопрошаю я.
— Оказать вспоможение при родах, — крайне спокойно произносит Ганнибал. — Благодаря тебе может увидеть божий свет новый человек.
— Это невозможно, — уверяю я.
— Мы выпьем ещё. А ты, Карталон, продолжай давать вина женщине.
— Всё будет замечательно, — говорит Карталон не понимающей ни слова роженице.
— Теперь, Йадамилк, пришла твоя очередь становиться на колени. С левой стороны от женщины. И действовать тебе придётся левой рукой, которая у тебя, кстати, поуже правой.
— Я что же, должен тянуть младенца вниз?
— Да, сам он не опустится. Если мы не поможем матери, и она и ребёнок умрут.
Я нерешительно опускаюсь на колени с левой стороны роженицы. Конечно, мне в коленку тут же впивается сучок из половицы. Я ору от злости и боли.
— Ты, кажется, тоже собрался «кувадить»? — спрашивает Ганнибал и отнюдь не деликатно хохочет.
Тем временем я поступаю так, как велел Ганнибал: складываю пальцы левой руки, делая её похожей на клин, и костяшками вниз веду к чреву женщины. К моему великому удивлению, рука запросто проходит в её распахнутое, как разинутый рот, лоно.
— Теперь не торопись, — предупреждает Ганнибал. — Тебе нужно осторожно продвигаться вперёд кончиками пальцев. Возможно, наиболее чувствительный у тебя указательный. Подойдёт и средний. Всё может решить малейшее движение.
Рука моя невольно дёргается.
— Что ты чувствуешь? — мгновенно осведомляется Ганнибал.
Я молчу, не зная, что сказать.
— Ты нащупал гладкие плёнки?
— Нет ещё.
— Продвигайся дальше, но крайне осмотрительно.
— Теперь я что-то нащупал, только это не плёнки.
— Поводи пальцем по тому, что ты нащупал.
— Оно упругое.
— Прекрасно. Следовательно, плод освободился от оболочки и воды уже прошли. Это значит, что ребёнок вытянул ножки, насколько я могу судить сверху, во всю длину.
— Зад или, возможно, живот, — шёпотом докладываю я.
— На попе обычно бывает разрез.
— Нет, это точно живот.
— Тогда осторожно с пуповиной!
— Я уже нащупал её, — выдавливаю из себя я.
Только теперь я замечаю едкий запах женщины. Раньше я был в таком напряжении, что не обращал на него внимания. Мне хочется отвернуться в сторону, но я конечно же не решаюсь. Так или иначе глаза мои следят за тем, что делает рука в женской утробе.
— Пощупай указательным пальцем, есть ли пульс, — говорит Ганнибал.
— Есть, — констатирую я.
— Значит, младенец жив. Теперь, Йадамилк, попробуем объединить наши усилия, ты внутри, а я сверху живота. Медленно передвинь руку вправо.
— Тут явно бедро, — говорю я.
— Хорошо. Иди вдоль ноги, пока не доберёшься до ступни. Я сделаю всё возможное, чтобы ступня оказалась в правильном положении.
Карталон видит, как я вспотел, и подходит с полотенцем, которым обтирает мне лоб и шею. Я совершенно утратил представление о реальности. Мне кажется, я вовлечён в нечто, напоминающее кошмар. С огромным усилием я выговариваю:
— Похоже, это пятка.
— Чудесно. Нажми указательным пальцем на подъём и постарайся направить ступню вниз. Вот так! Ты чувствуешь, что я помогаю тебе?
— Нет, — отзываюсь я.
— Ты обязан чувствовать.
— Может, и помогаешь.
— То-то же! А теперь?
— Я нащупал крохотную лодыжку.
— Было бы лучше, если б ты сразу ухватил и вторую ногу.
— Мне что, отпустить эту?
— Нет. Сначала высвободи средний палец и вытяни его как можно дальше. Получается?
— Я ничего не нахожу.
В это мгновение я чувствую ужасающую боль в запястье. Женщина невольно натужилась, и теперь сократившиеся мышцы пытаются «удавить» мою руку. Ганнибал видит, что случилось, и хватает меня за плечо.
— Ни в коем случае не шевели рукой, — шипит он.
Женщина тоже поняла, что больно зажала мне руку.
Откинув назад собственные руки, она выпускает из себя весь воздух и, широко отверзши рот, набирает полную грудь нового. Лишь в этот миг я, наконец, соображаю, что происходит. На меня накатывается мгновенное прозрение.
Мы с Ганнибалом помогаем в рождении Европы. Мы даруем ей свободную жизнь. Мы соединяем её разрозненные части в единое целое, которым она и была с самого начала, — как мы руками помогаем скоординировать различные части тела, превратить их в единый организм. Внезапно мне стало очень важно, чтобы младенец родился живым и чтобы он был цел и невредим.
Но Ганнибал не знает моих тайных замыслов, которые теперь обретают чёткость и надежду.
Нам удаётся повернуть младенца, и он начинает выходить ножками вперёд. Когда появляются бёдра, мы обнаруживаем, что это девочка.
— Европа, — шепчу я.
Ганнибал по-прежнему ничего не понимает.
— Европа цела и невредима, — шёпотом продолжаю я.
Ганнибал не обращает внимания на мои слова. Он уже встал и пьёт третий кубок вина с мёдом. Меня же охватывает восторг, который называют «одержимостью богом», и это выражение в точности отражает моё состояние. Бог подарил мне сие необыкновенное событие, сии удивительные роды, как залог будущего: народившейся Европы, народившейся благодаря Карфагену, благодаря нам с Ганнибалом. Ганнибалу и не нужно было понимать это уже сейчас. Его ждут разные подвиги, и он должен свершать их один за другим. В порыве восторга я срываю с себя ожерелье из монет, которое навязал мне в подарок от отца Итобал. Положив монисто на грудь женщины, я говорю:
— Отдай его Европе, когда она вырастет большая.
Ганнибал с легкомысленным лукавством произносит:
— Берегись, Йадамилк. Она принадлежит к врагам. Смотри, чтоб этот подарок не расценили как предательство.
Я поднимаюсь с пола, испытывая странное чувство отчуждения.
— Иди сюда, Йадамилк, — улыбается Ганнибал. — Ты заслужил ещё вина.
Из широкой высокогорной долины, в которой войско два дня стояло на отдыхе, можно без особых усилий подняться на один из отрогов, мысом вдающийся в окружающий пейзаж. Фактически это плоскогорье, способное вместить несколько сот человек и настолько открытое ветрам и солнцу, что на нём нет ни прошлогоднего наста, ни следов вчерашней пляшущей позёмки. Наёмникам, которые всерьёз загрустили от многократных наскоков горцев — чего они никак не ожидали, когда вербовались в Ганнибалово войско, — приказано было, выстроившись попарно, взойти на отрог, чтобы окинуть взглядом долину Пада и часть Италии. Ясная погода продержалась столько времени, что, по крайней мере, половина воинства успела взглянуть на просторы, начинавшиеся там, где кончались Альпы. В большинстве случаев насупленные лица солдат просветлялись от этого зрелища.
У самого края отрога стояло несколько военачальников, которые бегло объясняли воинам, что интересного предлагает открывающийся вид. Однако кое-кто из солдат посмотрел не только вдаль, но и прямо вниз, так что они увидели, насколько крута и труднопроходима тропа, ведущая к подножию.
— О боги! — восклицает кто-то. — Неужели мы завтра утром должны будем лезть туда?
— Это ещё окончательно не решено, — отвечает один начальник.
— Специальный отряд сейчас ищет для нас наилучший путь, — прибавляет другой.
— Среди этих обрывов вряд ли могут жить люди, а? — осведомляется тот же солдат.
— Даже горцы, — говорит второй.
— Спасибо и на том.
— По крайней мере, мы будем избавлены от их дурацких атак, — вставляет третий.
— Избавлены от волков! — с нажимом отзывается первый солдат. — Потому что они налетали на нас, как волки. Да-да, каждый раз это была стая изголодавшихся волков, которая кидалась туда, где мы были слабее всего... и мгновенно хватала за глотку.
Я же лелеял воспоминания о недавно пережитом. Раньше моя левая рука всегда была для меня лишь левой рукой. Теперь она стала чем-то большим. Она стала рукой, которая помогла рождению Европы. Я постоянно думал о благословении, снизошедшем на мою левую руку, и иногда даже подносил её к губам и целовал. Иногда я ещё странно подхохатывал и тогда мог снова поцеловать руку — дабы загладить своё кощунство. Однако в основном я пребывал в серьёзном, если не сказать торжественном, настроении. «Правда ведь, меня переполняет радостное смирение?» — спрашивал я себя, на что мог совершенно честно признаться: «Да, это так».
В последние дни меня пробуждал по утрам не холод, а «Карфагенская поэма», которую я начал сочинять и которую мог закончить очень скоро, если бы только мне дали день-два побыть наедине с собой.
Но как раз этого не получилось. В то самое утро нас подняли спозаранку и велели сниматься с лагеря. К рассвету нужно было свернуть стан и приготовиться выступать. Мы не менее двух часов провозились в темноте или при свете чахлых костерков.
Когда я вышел из палатки, над долиной занималась красноватая заря. Я направился к палатке Главнокомандующего. Около неё стоял военачальник Карталон, которого я спросил, где искать Ганнибала. Карталон указал на отрог, прибавив, что вряд ли Главнокомандующий хочет, чтобы его беспокоили. Не обращая внимания на это предостережение, я пошёл прямо на плоскогорье.
Ганнибал стоял на самом краю. Заслышав мои шаги, он сделал жест, призывавший к молчанию. Я остановился на почтительном расстоянии, но потом, незаметно для себя, стал подбираться всё ближе и ближе, пока в конце концов не оказался рядом. «Ганнибал обозревает пространство, на котором будут разворачиваться его победы, — подумал я. И ещё: — «Карфагенская поэма» может послужить прекрасной интродукцией для моего эпоса».
— О чём ты думаешь? — внезапно спросил Ганнибал.
— О «Карфагенской поэме», — правдиво отвечаю я.
— Про что в ней будет говориться?
— Про все свершения карфагенян.
— Все-все?
— Про самое главное, самое выдающееся, что сделали карфагеняне для известного мира.
— Разве это главное не шло на пользу в первую очередь нам самим?
— Не скажи. Ты ведь сам покорил Альпы и привёл на высочайший горный массив огромное войско, за что тебя будут восхвалять в веках. Я убеждён, что тебя будут превозносить как покорителя Альп, пока жив на земле хоть один человек. Почему? Потому что твой подвиг пошёл на пользу всем.
— Не уделяй слишком много места в своей поэме мне и моей родне. Вспомни лучше про Ганнона Великого!
— Я уже вспомнил про него.
В этот миг из-за горизонта пробилось солнце, залив красным возвышенности, обрывистые склоны и ледники. Гребень хребта засиял золотом. Даже воздух изменил свою окраску.
— Я собираюсь посвятить заново родившейся Европе большой эпос, — тихо говорю я.
— Счастливец, ты можешь думать о таких вещах. Я же думаю о том, как нам лучше спуститься по южному склону. Впрочем, едва ли дело пойдёт хуже, чем на подъёме.
— Мой эпос может быть закончен лишь через много лет.
— Я надеюсь, мой военный поход закончится быстро. В противном случае... в противном случае я последую примеру фараоновой мыши. Стоит Риму сникнуть от усталости, как я заскочу ему в пасть и стану рвать, кусать и терзать его.
— Ты уже рассказывал. Но я в это не верю. Не верю я и в скорое окончание войны.
— Что ты хочешь сказать?
— Только то, что война будет продолжена, уже не за Рим, а за другие края. В Европе слишком много нерешённых проблем, чтобы война кончилась быстро.
Навстречу нам приплыло несколько лёгких розовых облачков, которые осели на склоне под нами. Я наклонился над обрывом, чтобы увидеть, поплывут ли они дальше. Но они не уплыли. Напротив, к ним стали прилепляться новые облака, которые, казалось, образовывались в глубокой долине прямо на глазах. Над головой облаков не было вовсе. Они скапливались у нас под ногами. Обзор становился всё хуже и хуже. Вскоре образование облаков пошло намного быстрее, и мы перестали видеть что-либо, кроме их розовой массы.
— Пора возвращаться, — говорит Ганнибал.
— Наша беседа в хижине у горцев прервалась, — торопливо напоминаю я. — Она, конечно, прервалась событием замечательным и благословенным, но ты по-прежнему должен мне пространный разговор, Ганнибал.
— Глядишь, когда-нибудь получится.
— Я не забуду этого обещания.
— Тебе нужно подловить меня. Я никогда заранее не знаю, когда выдастся спокойная минута.
В этот самый миг я, первым из нас двоих, замечаю удивительное явление. На скоплении облаков, простирающемся перед и под нами, появляется колоссальная тень, которую отбрасывают контуры гор. Среди их очертаний выделяется тень нашего отрога, а сверху него — тени меня с Ганнибалом. Примечательным и фантастическим в этом зрелище были вовсе не сами тени, а их невероятные размеры. И Ганнибал и я казались увеличенными в тысячу раз.
Я прихожу в неописуемый восторг. Охваченный радостью, едва ли не эйфорией, я возглашаю:
— Се Ганнибал-Победитель!
И, вытянув руку, показываю, куда смотреть. Моя тень вдали повторяет движение. Я поднимаю обе руки кверху. Тень повинуется мне. Теперь и Ганнибал возносит руки.
— У тебя заниженные мерки, Ганнибал. Вот твой истинный масштаб. Само небо подтверждает твоё величие.
От возбуждения у меня начинают стучать зубы. Меня колотит озноб.
— А ты, Йадамилк? Ты ведь тоже стал исполином.
— Ганнибал-Победитель! — снова кричу я.
Моя рука тянется заткнуть рот. Я второй раз проговариваюсь, в присутствии Ганнибала называю его тайное имя. Я испуганно кошусь на него, но он не подаёт вида, что случилось нечто особенное. Мой энтузиазм вспыхивает с новой силой.
— Это нужно показать войску! Тогда все возликуют и будут счастливы.
— Нет, Йадамилк, не надо.
— Ты должен! Должен! — как ребёнок, воплю я.
Я с трудом выговариваю слова. Крик и шёпот перемежаются, мешаясь в одну кучу. Ганнибал неумолим.
— Нет, Йадамилк! — строго произносит он.
— Ты не имеешь права лишать воинство сего грандиозного зрелища, — продолжаю упорствовать я. — Каждый сам поймёт значение этих теней.
— Я сказал «нет».
— Дай посмотреть хотя бы военачальникам.
— И им не надо. Нам скоро выступать.
— Хотя бы несколько человек! — ору я, — Взгляни, каким потрясающим светло-красным бордюром обведены наши тени!
— Тут все цвета радуги, — говорит Ганнибал. — Ты только посмотри на солнце! Вокруг него сияет лучезарный нимб.
— Твою тень должны увидеть не только мы с тобой. Это благословенное, символическое знамение, дарованное нам Мелькартом.
— Я знаю. Нам воссиял Мелькарт.
— Если военачальники увидят это, их боевой дух возрастёт и нам будет легче добиться победы.
— Нет, — в который раз заявляет Ганнибал. — Обещай мне молчать об этом.
— С нами говорил через космос сам Мелькарт. Это событие огромного значения.
— Обещай, что ты будешь молчать.
— Конечно, я обещаю, но я делаю это с грустью. Печально, что только мы с тобой...
— Да, это будем только мы с тобой.
— Но в «Карфагенскую поэму» я вставлю всё, что мне дозволит Муза.