«Полевой суд чехословацкого войска, Омск, 25 июля 1918. Ордер на арест № 203.
Полевой суд чехосл. войска на основе предложения общественного обвинителя нижеследующим выдает ордер на арест Ярослава Гашека, бывшего члена редакции журнала «Гумористицке листы» в Праге, бывшего добровольца 1-го чехословацкого полка имени Яна Гуса, редактора «Чехослована» в Киеве, члена редакции газеты социал-демократов (коммунистов) «Походень» («Факел») в Москве, организатора чехословацкого красноармейского отряда в Самаре, обвиняемого в многократной измене государственным интересам чехословацкой нации.
Всем участникам чехословацкого революционного движения строжайше приказывается арестовать Ярослава Гашека, где и когда бы он ни появился, и под усиленной охраной доставить в полевой суд чехословацкого войска.
Председатель полевого суда: Айзенбергер, собственноручно.
Следователь: Гесс m. p., собственноручно».
О том, что пережил Гашек с начала июня 1918 года, когда, переодетый, он покинул Самару, до сентября того же года, когда он добрался до занятого Красной Армией Симбирска, у нас нет сведений, за исключением единственного упоминания в письме Салату-Петрлику[104].
«От непоследовательности я избавился за 30 месяцев неустанной работы в коммунистической партии и на фронте, не считая небольшого приключения после того, как в 1918 году „братья“ взяли штурмом Самару и мне два месяца пришлось играть роль слабоумного сына немецкого колониста из Туркестана, который в молодости ушел из дому и бродит по свету, чему верили и дошлые патрули чешских войск, прочесывавшие местность». Это упоминание не может охватить всего драматизма событий. Гашек опять переживал глубокое разочарование — его вера в революционность чехословацкого войска была развеяна. И теперь ему угрожает кровавая месть собственных земляков.
Как всегда, не видя выхода из создавшегося положения, он прибегает к шутовской маске. Скрывается в татарских деревнях под видом «полоумного сына немецкое го колониста из Туркестана». Теперь это уже не дадаистская выходка, а продуманная попытка избежать смертельной опасности. Гашек не мог выдавать себя за русского, он не настолько хорошо владел разговорным языком, произношение тоже сразу бы его выдало. Как чех он вызвал бы подозрения. Выгоднее всего было играть роль немецкого колониста. Под этой личиной Гашеку удалось обмануть встречавшиеся на пути легионерские патрули. Рассказывают такой случай. Однажды Гашек, переодетый крестьянином, ехал на подводе. Когда появился патруль, он быстро нагнулся и стал собирать намеренно рассыпанное под телегой зерно, чтобы чешские солдаты не могли разглядеть его лицо.
Существуют не вполне достоверные сведения, что Гашек работал в окрестностях Самары в подполье. По воспоминаниям Ольги Миненко-Орловской[105], он якобы скрывался неподалеку от Самары в поселке Дачи, в загородном доме бывшего преподавателя бузулукской гимназии Каноныкина, с которым познакомился, находясь в лагере военнопленных в Топком. Каноныкин будто бы уговорил деятеля бузулукской земской управы Миненко-Орловского взять Гашека в свою семью домашним учителем. Но пока велись переговоры с администрацией лагеря, Гашек уехал в Киев. С дочерью Миненко-Орловского Ольгой Гашек случайно познакомился в апреле 1918 года в редакции газеты «Солдат, рабочий и крестьянин». В трудное время она вызвалась помочь ему и укрывала на даче своего дяди Каноныкина — члена самарского правительства. Все это мало похоже на правду, как и утверждение, будто во время неожиданного прихода легионерского патруля Гашек играл под Швейка и посылал насмешливые приветы поручику Чечену[106].
Важнейшим источником для освещения одного из самых загадочных периодов жизни Гашека становится литературный очерк, озаглавленный «Юбилейное воспоминание». Он был написан после возвращения на родину (мы судим об этом по почерку, который скорее всего принадлежит Клименту Штепанеку). Автор изображает свое бегство из Самары и появление в татарской деревне Большая Каменка Елховского уезда Самарской губернии. Текст рассказа очень важен, необходимо привести его целиком:
«Летом 1918 года в Самаре была создана армия контрреволюционного Учредительного собрания. Членов и лидеров его позднее, ближе к зиме, повесил или иным образом отправил на тот свет адмирал Колчак.
В Самарской губернии в ту пору колосилась пшеница и приближался сенокос. В самой Самаре трибуналы штамповали приговоры, по которым рабочих и работниц выводили из тюрьмы и расстреливали за кирпичным заводом. В городе и окрестностях рыскала контрразведка нового контрреволюционного правительства, поддерживаемого купцами и чиновниками, снова повылезавшими из щелей и развлекавшимися доносами. В эти трудные минуты, когда мне на каждом шагу грозила смерть, я счел самым благоразумным двинуться на восток, в Большую Каменку. Там живет часть поволжской мордвы. Это народ добродушный и очень наивный… И вот, когда я улепетывал на северо-восток, по дороге меня догнал мордовский крестьянин.
— Куда путь держишь, мил человек? — окликнул он меня, останавливая телегу, доверху груженную кочанами капусты.
— Да так, — говорю я, — прогуливаюсь.
— И хорошо делаешь, — весьма решительно провозгласил мордвин. — Прогуливайся, голубок. В Самаре казаки народ режут. Садись-ка на воз, поедем дальше. Страшные дела творятся в Самаре. Везу это я на базар капусту, а навстречу Петр Романович, что из соседней Лукашевки. «Вертайсь, — говорит, — казаки на самарских дачах отбирают капусту. У меня все забрали, а соседа Дмитриевича порубали шашками. „Смилуйтесь, братцы, — кричал он им. — Как можно, православные, обирать людей на дороге. Мы везем товар на рынок!“ А казаки ему: „Теперь наше право“. Стащили его с подводы и зарубили. „Вот окаянный, — говорят, — видали мы таких. Поди, в сельском Совете служит“.
Мордвин взглянул на меня, и по его глазам я понял: он совершенно убежден, что и я бегу из Самары.
— Та-а-ак, — протянул он. — Хорошую погодку выбрал ты для прогулки. Ну да что ж, промеж мордвы сховаешься, пока вся эта заваруха кончится. Народ натерпелся вдосталь, а нынче у нас свои поля да угодья. Только вот помещики да генералы сызнова хотят властвовать и драть с нашего брата шкуру. Перво-наперво кулаков остерегайся. Денька через два-три сюда заявятся разъезды оренбургских казачков. Наши сказывали — их уже под Бузулуком видали, а с другой стороны войско на Ставрополь движется. Ночью пушки палили и зарево большое светилось. Ладно, давай-ка закурим, махорка у меня есть.
Он достал холщовый кисет с бумагой и махоркой, мы свернули цигарки, закурили и продолжали разговор.
— Из каких мест сам-то будешь? — спросил мордвин. — Издалече?
— Издалече, дяденька.
— И у вас тоже бои идут?
— У нас тишь да гладь.
— Оттого-то тебе там и наскучило. А тут выход один — бежать. Вот кабы удалось тебе перебраться на ту сторону Волги… Там ни генералов, ни помещиков, ни купцов. Большую силу там собирают против самарцев. Ты, голубок, не бойся, к вечеру доберемся до дому, я тебе одежонку дам мордовскую, обуешь лапти, а утречком отправишься в Большую Каменку. Прокормишься трудом да подаяньем… Всему помаленьку научишься, а потом опять как-нибудь к своим прибьешься.
Утром, когда я двинулся дальше, на северо-восток, никто бы меня не узнал. К полудню я добрел до какой-то татарской деревни, прошел ее, но за околицей меня догнал татарин и коротко спросил: «Бежишь?» После такого немногословного вступления он сунул мне в руку каравай хлеба и с напутствием «Салям алейкум!» повернул обратно. Примерно через полчаса догнал меня другой татарин из той же деревни и на невероятно ломаном русском языке предупредил, чтобы я не шел по дороге, а спустился к речке, а потом, у леса, поднялся бы вверх по берегу. И все повторял: «Казаки, дорога, есть казак, коя барасын?»[107] На прощанье он дал мне пачку махорки, коробок спичек и бумаги на самокрутки, добавив: «Татар бедная, генерала сволочь, генер кихнет». В пойме реки, на опушке рощи, я съел этот каравай. В траве неподалеку от меня происходило то же, что в Самаре. Толстый муравей-солдат пожирал маленького муравьишку, еще минуту назад тащившего кусочек коры на коллективное строительство нового муравейника.
К вечеру я добрался до Большой Каменки, вошел в первую попавшуюся избу, поклонился висевшей в углу иконе, поздоровался с хозяевами и сел за стол. На столе стояла большая миска сальмы — картофельной похлебки с клецками из пшеничной муки и крошеным зеленым луком. Хозяйка принесла деревянную ложку, положила ее передо мной и предложила откушать вместе с ними. Хозяин пододвинул ко мне хлеб и нож. Поначалу никто меня ни о чем не спрашивал. Круглые добродушные лица мордвин не выражали особого любопытства. Когда мы наелись, хозяин сказал, что я буду спать на чердаке, и только после этого завязалась беседа. «Издалече?» — «Издалече, хозяин». — «Бежишь? Да, видать, бежишь, ни онучи толком закрутить не можешь, ни лапти по-нашему, по-мордовски, лыком подвязать. Сразу видать, голубок, из Самары бежишь. Кирпич делать умеешь?» Я на авось сказал, что умею…»
Рукопись обрывается посреди фразы. Бродяжий сюжет и на сей раз имеет автобиографическую подоплеку. Последняя фраза послужила вехой для исследователей. На основе ее было установлено, что гостеприимным хозяином, приютившим Гашека, был Яков Федорович Дорогойченков, сельский писарь, ведавший строительством школы и нанимавший рабочих для обжига кирпича. В Большую Каменку Гашек скорее всего направился по совету его сына, с которым познакомился в Самаре, в редакции газеты.
Судьба, как пылинку, занесла его на необозримые просторы России, и он затерялся в многомиллионной человеческой массе.