«Миллионы, миллиарды мыслей и чувств — вот то единственное, из чего составляется народ!»
Эта сентенция сразу бросилась в глаза Фабиану, когда он распечатал первое длинное письмо Кристы; и ее голос звучал в его ушах, будто она сама читала ему свое письмо.
Эту мудрую мысль, писала Криста, высказал в беседе с ней настоятель одного монастыря — почтенный старец, седой как лунь, в которого она влюбилась. Да, влюбилась!
У Фабиана заныло сердце, когда он прочел это признание, хотя Криста и писала, что настоятель стар, сед как лунь и рот у него сморщенный и впалый, как у старухи.
«Эти миллионы и миллиарды чувств хороши и благородны в одни эпохи; низменны и злы — в другие. Но горе народу, если чаша злых помыслов перевешивает чашу добрых». Так ей сказал настоятель.
Криста подробно описывала, как познакомилась со старым настоятелем, когда рисовала акварели во дворе монастыря «Три самаритянина», неподалеку от Рима. Почтенный старец заговорил с нею, и она сразу же пришла в восхищение от чудесной ясности его блестящих глаз, желтовато-карих, как янтарь. «Дочь моя», — называл он ее. Австриец по происхождению, он сорок лет прожил в Италии. Вскоре они стали проводить вместе целые часы, оживленно беседуя. Сначала говорил на общие темы, затем настоятель стал упорно возвращаться к политическим вопросам, особенно подробно касаясь политического положения.
Мрак навис над миром, говорил он, и тяжкие испытания обрушились на человечество. Горе, горе немецкому народу, чаша злых помыслов переполнена и клонится все ниже и ниже. Уже недалеко время, когда она перевесит чашу добрых помыслов.
Настоятель не скрывал, что прежде он восхищался Германией. Прежде? А теперь? О нет, теперь он ею не восхищается. Германия слишком сильно изменилась в последние годы, изменилась к худшему, отвечал он. Горе, горе немецкому народу!
Ему, например, рассказывали, что теперь опасно говорить правду. Один надежный человек привел ему в доказательство тысячи примеров… Страшных примеров… Слышала ли она о том, как позорно обращаются в Австрии с разными религиозными обществами и монастырями?
Нет, она никогда ничего об этом не слышала.
Зло растет и порождает зло! Тот же самый человек рассказал ему, как грубо и безжалостно изгоняют из монастырей почтенных и богобоязненных монахинь. Он привел подробности, которые не могут не вызвать краску стыда у каждого добропорядочного человека. «Да, старому настоятелю будущее немецкого народа кажется мрачным, как темная ночь», — писала Криста. В письме она так часто возвращалась к своему почтенному настоятелю с прекрасными глазами, что Фабиан почувствовал досаду. Особенно поражало старика то, что в облике немецкого народа проступили страшные и опасные черты, которых он прежде никогда не замечал в нем.
«О каких это страшных чертах вы говорите?» — в испуге и недоумении стала допытываться Криста.
«Например, коварство, дочь моя, — отвечал ей настоятель, — вот одна из этих черт — пугающая и совершенно неожиданная в облике немецкого народа. С некоторых пор она проявляется все чаще и чаще».
И он рассказал ей историю, звучавшую совсем неправдоподобно. Эта история случилась не с тем надежным человеком, а с собственным племянником настоятеля; от него он и узнал ее.
Его племяннику, венскому студенту, верующему и богобоязненному, воспитанному родной сестрой настоятеля, претили все эти националистические союзы молодежи и студенческие организации, в настоящее время расплодившиеся в Австрии, как ядовитые грибы. Он посвятил себя занятиям и стал избегать встреч с теми знакомыми и товарищами, которые прожужжали ему уши всевозможными посулами, соблазнами и фантастическими россказнями.
«Что же случилось, дочь моя? Вы, наверное, сочтете это невероятным, да и мне вначале не верилось. Однажды мой племянник нашел у своей двери сверток, и что, по-вашему, произошло, когда он беззаботно открыл его? Произошел взрыв, и у моего племянника оторвало правую руку! Вы так же возмущены этой безбожной жестокостью, дочь моя, как был возмущен и я. Я считал бы эту историю злостной выдумкой, если бы мой племянник не остался калекой».
Фабиан недоверчиво покачал головой и с досадой рассмеялся. Хватит с него рассказов об этом почтенном седом как лунь настоятеле. Криста, по-видимому, слишком наивна, она не догадывается, что стала жертвой клеветы, которую сеет католическая церковь. А потерявший руку племянник — ложь, драматический эффект, придуманный почтенным старцем. Надо обязательно предостеречь ее от этого человека.
Конечно, Криста тоже возмущена, она не допускает, чтобы такие вещи происходили в действительности, она ведь сама пишет об этом. И все-таки ясно, что в конечном счете она ему верит. Так или иначе беседы с ним глубоко взволновали ее.
«До сегодняшнего дня мы с вами, к сожалению, намеренно избегали разговоров на политические темы, — писала Криста. — Мама наложила на них запрет, а вы тоже до них не охотник. Вы всегда твердили, что не надо верить всяким россказням, что все это явления переходного времени, что надо выжидать, выжидать… или что-то в этом роде! Но теперь мне думается, что мы были не правы. Во всяком случае, я решила обстоятельно поговорить с вами обо всем этом, когда мы встретимся; ясно, что вы о многом судите более разумно, чем тысячи других».
Фабиан уже почти дочитал письмо, а в нем, к его большому разочарованию, все еще не был затронут тот вопрос, который имел для него жизненно важное значение.
«Я столько настрочила, — кончала Криста, — но я вся под впечатлением моих бесед с настоятелем и не могу не писать вам о них. Уже поздно, мама сердится. Завтра рано поутру мы отправляемся в Кампанью. В следующем письме я наконец отвечу на ваше длинное и прекрасное письмо, письмо настоящего друга, если можно так выразиться. Обещаю вам это».
Письмо Кристы, посвященное неутешительным рассказам настоятеля, по правде говоря, сильно разочаровало Фабиана и привело его в скверное настроение. Хорошо хоть, что он приглашен в десять часов к гауляйтеру играть в бильярд.
После нескольких недель томительного ожидания пришло наконец второе письмо от Кристы. Долгожданное письмо. Он стал читать его очень внимательно, вопреки привычке торопливо пробегать письма глазами.
Криста начинала с уверения, что она неделями носила с собой его длинное и прекрасное письмо, письмо настоящего друга, и что она много раз его перечитывала. И чем чаще она его читала, тем прекраснее оно ей казалось и тем большей отрадой были для нее дружеские чувства, которыми оно проникнуто.
Фабиан улыбнулся счастливой улыбкой, даже покраснел. Он снова почувствовал, как глубоко, по-настоящему любит эту женщину. «Только бы она скорее вернулась, только бы скорее вернулась», — думал он.
Не раз, сообщала ему Криста, мысленно отвечала она на это письмо, но теперь, когда она взялась за перо, ей кажется, что это одно из тех писем, на которые нельзя ответить письменно, оно настойчиво требует живого, непосредственного общения.
«Вы пишете, что в моем присутствии ощущаете большую уверенность в себе и ясность, чувствуете себя как-то благородней и лучше. Это такая большая похвала для меня, что я не знаю, как на нее ответить. И потому умолкаю».
Впрочем, уже сейчас она может сказать, что радуется духовной близости, возникшей между ними. Так же, как и он, она хочет, чтобы эта близость укрепилась. Она молит бога, чтобы это стало возможным. Так она и писала: «Молю бога».
Но здесь она снова чувствует, что перо беспомощно и необходима встреча. Она радуется, что снова увидит его, что они поговорят обо всем, чего нельзя написать, и надеется, что свидание не за горами.
«Я теперь часто мечтаю посидеть и поболтать с вами в нашем кафе „Резиденция“. Возможно, что мы с мамой вернемся раньше, чем предполагали, и если это случится, то не без вашей вины. Больше я вам ничего не скажу».
Фабиан почувствовал себя счастливым, читая эти строки. И сердце у него забилось сильнее.
Она писала еще об их общей знакомой, его клиентке, и одно замечание Кристы особенно его порадовало. «Если я люблю человека, — писала она, — то это не значит, что я непременно стремлюсь к браку, как Рут. Почему она не становится возлюбленной своего избранника? Ведь это же было бы самое естественное, простое и понятнее. Ей незачем ждать, пока он разведется с женой. Ведь Рут не какая-нибудь маленькая продавщица! Скажите ей мое мнение, когда она снова придет к вам в контору».
«Так мыслит только чистый, искренний человек, преодолевший все мелкие предрассудки», — думал счастливый Фабиан. Да, это женщина, на которой спокойно можно жениться, не рискуя раньше или позже прийти в ужас от ее отсталости, как это случилось в его браке с Клотильдой.
Письмо Кристы еще долго согревало сердце Фабиана. В Бюро реконструкции теперь стало спокойнее, улеглась летняя сутолока, и Фабиан мог позволить себе выпить иногда рюмочку ликера с друзьями.
Даже когда снег облеплял покрытые смолой дорожные катки, рабочие в толстых чулках все еще работали на улицах среди дыма и чада. Только мороз прогнал их. Площадь Ганса Румпфа вчерне уже была закончена, и городской архитектор Криг надеялся, что к весне будут готовы и магазины и ларьки — словом, все, вплоть до последней оконной рамы. Начиная с первого мая на площади Ганса Румпфа раз в неделю будет базарный день и начнется перестройка площади Ратуши.
Осенью прибыли наконец из Мюнхена план и рабочие чертежи Дома городской общины, составлявшие гордость Таубенхауза, сделанные одним модным архитектором. Это было нечто вроде небоскреба довольно унылого вида, несмотря на четыре башенки по углам, напоминающие минареты. Фабиан заказал картину величиной с дверь, на которой это строение, высоко вздымающееся над вершинами Дворцового парка, выглядело очень внушительно. Картина получилась настолько удачной, что Таубенхауз даже пожелал повесить ее у себя в приемной, но Фабиан еще до того выставил ее в витрине ювелира Николаи, и прохожие долгое время дивились на это творение.
Подготовительные работы для постройки Дома городской общины были проведены еще поздней осенью. Храм мира в Дворцовом парке, поэтичный скромный пантеон в стиле архитектора Шинкеля, построенный городом по окончании Освободительных войн, был разрушен и весной должен был быть снова воздвигнут где-нибудь в укромном уголке того же парка. На его месте на зеленом холме, с которого был виден весь город, предстояло вырасти Дому городской общины. Пока что холм был точно измерен, и красные колышки отметили будущую линию фундамента; в этом году больше ничего нельзя было сделать.
Затем машина Фабиана стала часто появляться на Вокзальной площади. По его заданию архитекторы уже работали над проектом ее перестройки. А потом Фабиан велел все с теми же украшательскими атрибутами написать маслом и новую площадь. Да, это площадь, какой не сыщешь и в столице, черт возьми! Люди диву давались, глядя, на роскошные клумбы и газоны, на два чудесных фонтана, которые посылали в сказочно прекрасное небо свои сверкающие струи. Даже рекламы Ниццы и Монте-Карло не выглядели столь соблазнительно. Трамвайные станции превратились в изысканные галереи, а между фонтанами на крытой дерном площадке высился изящный павильон, окруженный маленькими столиками, совсем как в Париже. Когда иллюстрированная газета поместила эту фотографию, весь город был вне себя от восторга.
Таубенхауз! Таубенхауз! Крюгер по сравнению с ним был человеком, начисто лишенным фантазии. Разве мог он додуматься до чего-либо подобного?
Таубенхауз был так доволен, что собственной персоной заявился в контору Фабиана, чего он никогда не делал.
— Превосходно, — сказал он; лицо его сохраняло свою обычную неподвижность. — Мы можем гордиться нашей новой площадью. Примите мои поздравления. — И затем, строго взглянув на Фабиана, добавил: — Прошу вас, дорогой правительственный советник, впредь ничего не опубликовывать в печати без моей санкции.
Фабиан поклонился в знак безусловной покорности и щелкнул каблуками.
Однако Фабиана по-прежнему часто видели в автомобиле у Вокзальной площади. Одна идея, крепко засела у него в голове.
Его внимание привлек обширный складской участок транспортной фирмы «Леб и сыновья». Участок был запущенный, с плохоньким зданием конторы и полусгнившим деревянным амбаром. Вдобавок там же стояло штук десять больших и малых, уже отслуживших свое мебельных фургонов с надписью «Леб и сыновья» и изображением какого-то нелепого геральдического льва. Ясно, что такой запущенный участок по соседству с новой Вокзальной площадью — позорное пятно для города. Эти ветхие строения надо убрать! На их месте вырастет роскошная гостиница; мысль о ней уже несколько недель занимала Фабиана.
Клотильда постоянно упрекала его в непрактичности. Потому-то он и «остался ни с чем, тогда как другие стали миллионерами». Ну вот, теперь посмотрим, права ли она. Во всяком случае, у него нет ни малейшего желания сложа руки созерцать, как все вокруг лопатами загребают деньги. Сапожник Хабихт, занимавшийся мелкой починкой, стал владельцем процветающей обувной фабрики, которую он ежегодно расширяет. Шарфюрер Дерр, бывший зеленщик, заведует пунктом по сбору яиц и уже выстроил себе великолепную виллу на Принценвалле. Его друг Таубенхауз привлекает к работам по асфальтированию улиц фирмы, которые запрашивают втридорога; и уж, конечно, у него есть на то достаточно веские основания. Тот же самый Таубенхауз поспешил купить несколько дешевых строений на Капуцинергассе, прежде чем приказал снести эту улицу. Штурмфюрер Лампенбарт раньше торговал кроличьими и заячьими шкурками, а нынче у него элегантнейший меховой магазин. Десятки таких случаев вспоминались Фабиану. Почему же ему, который по своим способностям на голову выше их всех, не нажиться на этом перевороте? Нет, не такой уж он дурак!
Фабиан решительно открыл заржавевшие железные ворота и очутился на участке фирмы «Леб и сыновья». Из трубы маленького конторского помещения тонкой струей вился дым; рабочий, шаркая лопатой, сбрасывал кокс в подвальное помещение.
— Есть тут кто-нибудь из хозяев? — спросил Фабиан.
— Да, молодой господин Леб в конторе, — отвечал рабочий, прекратив на мгновение свое занятие.
Фабиан постучал в дверь и вошел, не дожидаясь ответа.
В холодной, совершенно пустой конторе, за старым письменным столом, сидел юноша с огненно-рыжими волосами; по его лицу текли слезы. Он растерянно смотрел на измятое письмо, которое держал в руках, и даже не давал себе труда вытереть глаза.
— Извините за беспокойство, — сказал Фабиан.
— Я не слышал вашего стука, господин правительственный советник, — огорченно произнес рыжий юноша; наконец он спохватился, что нужно вытереть мокрое от слез лицо.
Машинально поднявшись, он пододвинул гостю единственный стул, стоявший у стены.
— Вы меня знаете?
— Кто же вас не знает, господин правительственный советник! — усталым голосом отвечал молодой Леб. — В последнее время я часто видел вас на Вокзальной площади… Вас сопровождали землемеры с приборами…
Фабиан кивнул.
— Да, — сказал он, опускаясь на стул. — Мы измеряли площадь. Господин Леб, говорят, все еще в Швейцарии? А вы, надо думать, его сын?
Юноша снова сел за письменный стол.
— Да, — произнес он удрученно и указал на измятое письмо. — Отец все еще в Швейцарии, в Цюрихе. Совсем один. Да, я его сын, Изидор Леб. — И слезы снова повисли на светло-рыжих ресницах молодого Леба.
— Надеюсь, никаких дурных вестей? — участливо спросил Фабиан. Вид плачущего человека всегда вызывал у него сострадание.
Изидор Леб покачал головой, и несколько слезинок скатилось по его веснушчатому лицу.
— Нет, нет, — отвечал он, — вся беда в том, что мы оба так одиноки. Отец сидит в Цюрихе и мучается, а я сижу здесь и мучаюсь. Беда в том, что все вокруг так тяжко.
— Надо спокойнее относиться к жизни, господин Леб! — попытался Фабиан утешить юношу, который едва сдерживал рыдания.
Горе это было неподдельно, и Фабиан жалел Изидора Леба. Это был рыжий, как белка, хилый юноша со светло-рыжими ресницами. Его бледное лицо было густо усеяно веснушками, а на носу они сливались в сплошное пятно. Он производил впечатление изнеженного, избалованного маменькина сынка, который вдруг оказался брошенным на произвол судьбы.
— Я уже успокоился, — ответил Изидор и вытер лицо скомканным, грязным носовым платком. Участливость Фабиана, видимо, подействовала на него благотворно.
— А теперь послушайте, господин Леб, — серьезно начал Фабиан, — у меня к вам дело. Один из моих клиентов поручил мне снестись с вами. Его интересует ваш складской участок.
И они сразу оживленно заговорили, уже почти не слыша доносившегося со двора шарканья лопаты.
— Покупатели уже находились не раз, — сказал Изидор Леб, — но сделка не состоялась, всем хотелось получить участок за понюшку табаку. А отец распорядился не продавать его меньше чем за сто шестьдесят тысяч марок.
Фабиаи тихонько свистнул сквозь зубы.
— Сто шестьдесят тысяч марок, — повторил он. — Сумма изрядная! Мой клиент рассчитывал на значительно меньшую. Он предлагает вам восемьдесят тысяч. Сделка будет оформлена по всем правилам. За это я ручаюсь, а ведь вы меня знаете.
Изидор взглянул на собеседника своими бледно-голубыми водянистыми глазами, чем-то напомнившими Фабиану глаза Клотильды, и кивнул. Сейчас он был вполне серьезен и деловит.
— Это ровно половина. Подумайте, ведь в нашем участке свыше трех тысяч квадратных метров.
Фабиан назвал такую сумму не потому, что решил купить участок за полцены, а потому, что как раз эта сумма — восемьдесят тысяч марок — в данный момент была в его распоряжении. Он встал.
— Напишите отцу, — закончил он, — что мой клиент, к сожалению, не может предложить больше. Напишите также, что я беру на себя ответственность за все остальное.
Изидор кивнул, и слабая улыбка впервые появилась на его веснушчатом лице.
— Я знаю, — возразил он, — что мой отец питает к вам полнейшее доверие. Он вас очень ценит и всегда отзывался о вас с большим уважением. Но я не думаю, чтобы он согласился. Нет, не думаю. — Он с сожалением покачал головой, всем своим видом показывая, как ему неприятно отвергать предложение Фабиана.
— Во всяком случае, я буду вам благодарен, если вы немедленно сообщите отцу о нашей беседе, господин Леб.
— Я сегодня же напишу ему.
— Давно ли ваш отец в Швейцарии? Целых два года? Ну, тогда он, конечно, не может судить о нынешней обстановке. Не исключено, что настанут времена, когда он вообще ничего не получит за свой участок. Будем, конечно, надеяться, что до этого не дойдет. Тем не менее, все возможно.
Фабиан не хотел распространяться на эту тему. Неделю тому назад советник юстиции Швабах сообщил ему, что готовятся новые суровые законы касательно недвижимости, принадлежащей евреям, однако Изидору Лебу он ничего не сказал об этом.
— Хочу дать вам добрый совет, господин Леб, — настойчиво продолжал Фабиан. — Поезжайте в Цюрих. Расскажите вашему отцу, как обстоят нынче дела! За эти два года положение сильно изменилось. Скажите ему, что я дал вам этот совет,
Изидор посмотрел на Фабиана широко открытыми глазами, в которых опять заблестели слезы, и печально покачал головой!
— Я бы поехал с радостью! Хоть сию минуту! — пояснил он. — Но ведь это невозможно. — Слезы снова хлынули у него из глаз, и он попытался вытереть их грязным платком.
— Почему невозможно? — спросил Фабиан и засмеялся, чтобы ободрить молодого Леба.
Лицо Изидора Леба выражало полное отчаяние..
— Потому что мне не дадут паспорта, да будет вам известно. Мне девятнадцать лет, и военное ведомство не дает мне паспорта.
— Военное ведомство? — Фабиан перестал смеяться, но едва подавил улыбку. На что нужен военному ведомству этот беспомощный маменькин сынок, который упадет в обморок при первом же пушечном выстреле? — Послушайте, господин Леб, — сказал он, вынимая часы. — Присядем, в моем распоряжении еще десять минут. Если вопрос только в этом, то выход, пожалуй, найдется. Военные власти, надо полагать, заинтересованы в одном: чтобы вы вернулись иа Швейцарии. Ну, вот вы и вернетесь через недельку… Вам немедленно дадут разрешение на выезд, если кто-нибудь поручится за ваше возвращение.
— Да, да! — Изидор склонился над столом и смотрел на Фабиана широко открытыми глазами, в которых мелькнул луч надежды. — Кто же поручится за меня? — спросил он и от волнения на его веснушчатых щеках появился лихорадочный румянец. Он весь дрожал. — Прочтите это письмо, господин правительственный советник! — воскликнул он, так как Фабиан упорно молчал, и протянул ему измятое письмо.
Фабиан взял листок и быстро пробежал его. Это было письмо охваченного отчаянием отца к сыну. «Мне страшно за тебя, — писал старик Леб, — я потерял сон от страха. Освободи меня от этой муки, приезжай сюда, мой бесценный».
Бесценным называл старик Леб от избытка родительских чувств эту веснушчатую белочку! Но Фабиан даже не улыбнулся, письмо старого Леба потрясло его.
— Я поручусь за вас, — сказал он после недолгого раздумья. — Закон не препятствует тому, чтобы я взял на себя это поручительство.
Изидор вскочил и протянул Фабиану бледную, покрытую веснушками руку.
— Вы это сделаете, господин правительственный советник? — крикнул он; голос его от волнения звучал визгливо. — И я могу уехать завтра же?
Фабиан улыбнулся и отошел на несколько шагов, опасаясь, что рыжеволосый малый кинется его обнимать.
— Чтобы все это уладить, понадобится, вероятно, несколько дней, звоните мне ежедневно по телефону, — сказал он. — Я подумаю, может быть, найдется еще лучший выход. Но вы должны обещать мне, объяснив отцу, как сильно изменилась обстановка, немедленно по телеграфу сообщить ответ. Я должен поставить об этом в известность моего клиента, — деловито добавил он.
— Обещаю, обещаю! — воскликнул Изидор. Руки его, когда они прощались, были влажны от пота.
Фабиан направился к машине, поджидавшей его за углом. Он был доволен результатами разговора. «Может быть, Клотильда все-таки не права? — мелькнула у него мысль, когда он вытирал носовым платком руки. — Бог ты мой, почему он так потеет, этот Изидор?»
Фабиан в три дня уладил все дело с паспортом. Он отправился к генералу, возглавлявшему военное ведомство в городе, и изложил ему свою просьбу.
— Этот земельный участок имеет очень важное значение для новой Вокзальной площади, — сказал он.
Старый генерал, с которым он был знаком еще по ресторану «Звезда», объяснил, что Изидору Лебу лучше всего подвергнуться в обычном порядке медицинскому освидетельствованию у военного врача. Если молодой человек окажется негодным к военной службе, а, по-видимому, это так, то он его просто освободит, тем более, что евреи ему и даром не нужны. Спустя неделю Изидор Леб уехал в Швейцарию. Через несколько дней Фабиан получил телеграфное уведомление о том, что старик Леб согласен продать участок за восемьдесят тысяч марок и что сделка вступит в силу с того момента, когда деньги будут внесены в цюрихский банк.
Молодой Изидор Леб не приехал обратно. У него не было ни малейшего желания возвращаться в Германию, да никто и не интересовался его возвращением. Военные власти никому не поручили следить за Изидором Лебом.
Фабиан был доволен, угрызения совести не мучили его. «Не сделай я этого дела, — думал он, пожимая плечами, — раньше или позже его сделал бы кто-нибудь другой».
Оказалось, что Фабиан не так уж непрактичен, как полагала Клотильда. Он поручил архитектору Кригу составить проект роскошной гостиницы и принес этот эффектный эскиз советнику юстиции Швабаху, который считался специалистом по учреждению новых акционерных обществ.
— Мы хотим строить гостиницу и нуждаемся в вашем совете, коллега, — сказал он.
Советник юстиции Швабах надел пенсне и уткнулся своей лохматой головой в проект.
— Великолепно, я просто потрясен! — сказал он, рассмотрев отдельные чертежи. — Да, этот Таубенхауз — малый не промах!
— Идея принадлежит не Таубенхаузу, а одному из моих клиентов, владельцу земельного участка, — заметил Фабиан.
Швабах кивнул. Он уже знал, кто владелец этого участка.
— И где же будет расположена гостиница «Европа»? — спросил он.
— У вокзала, на участке фирмы «Леб и сыновья».
Советник юстиции выпятил губы и снова кивнул:
— Хорошее дело, многообещающий проект, черт возьми! Привлечь к этому делу людей с капиталом не составит, конечно, труда: завод Шелльхаммеров, естественно, заинтересован в том, чтобы у вокзала была гостиница, так же как и другие фирмы, к которым приезжают иногородние клиенты. Хабихт ищет, куда бы поместить свои капиталы, да и вообще немало найдется людей, нажившихся на новой конъюнктуре, которые ищут прибыльного помещения денег. Строительная смета — два миллиона. Хорошо, а сколько хочет ваш клиент за участок?
Швабах навострил уши, заросшие седыми курчавыми волосами. Его разбирало любопытство: в какой мере его коллега научился мыслить по-деловому?
— Мой клиент требует двести тысяч наличными, — глазом не моргнув, отрезал Фабиан, — и восемьсот тысяч в акциях гостиницы.
Советник юстиции Швабах запустил руку в шевелюру и встал, качая головой.
— Мой совет вашему клиенту — согласиться на пятьсот тысяч в акциях гостиницы. Он, видно, не знает, какие расходы в настоящее время ложатся на предприятие. Деньги! Деньги! Нынче все хотят зарабатывать деньги!
Преподав Фабиану это поучение, он закончил:
— Ну, хорошо, мы учредим акционерное общество «Гостиница „Европа“». Я все подготовлю.
Спустя неделю за обедом в «Звезде» состоялось учреждение общества «Гостиница „Европа“». Швабах пригласил с десяток заинтересованных лиц; среди гостей был и Таубенхауз. Советник юстиции поздравил Фабиана, который сумел уговорить своего клиента уступить участок за триста тысяч, и выразил удовлетворение по поводу того, что Таубенхауз согласился принять подарок в сто тысяч акциями нового общества и обещал ему свое благосклонное содействие. Таким образом, общество «Гостиница „Европа“» будет крепко стоять на ногах. Он, Швабах, забыл еще об одном пустяке. Он просит, чтобы его уполномочили предложить высокочтимому господину гауляйтеру двести тысяч марок акциями, хотя ему, конечно, неизвестно, согласится ли гауляйтер принять их в подарок. Во всяком случае, он рискнет обратиться к нему с таким предложением.
На торжестве по случаю учреждения общества произносилось много тостов. Фабиан был в превосходном настроении и поздно ночью предложил учредить — еще одно акционерное общество под названием «Земельные фонды». В первую очередь обществу надлежало заняться земельными участками на Вокзальной улице, оживить эту запущенную, захудалую трассу и придать ей современный вид. Вокзал находился в двух километрах от Старого города, и Вокзальная улица была застроена дешевыми доходными домами, фабричными зданиями, гостиницами, теплицами и старыми виллами. Для начала общество «Земельные фонды» ознакомится с отдельными участками и затем начнет постепенно скупать их для новостроек современного типа.
— Нищенская Вокзальная улица превратится в одну из самых роскошных торговых улиц! — воскликнул Фабиан.
Советник юстиции Швабах чокнулся с Фабианом. У этого Фабиана, оказывается, больше деловой сметки, чем можно было предположить.
В тот же вечер Швабаху было поручено подготовить почву для учреждения общества с ограниченной ответственностью под названием «Земельные фонды», а также приискать надежного маклера.
В этот полный событий вечер Фабиан впервые в жизни напился пьян. «Куй железо, пока горячо!» — всю ночь вертелось у него в голове, и он непрерывно смеялся, представляя себе, как он не щадя себя работает в кузнице. А ведь это чертовски трудно — ковать горячее железо. И как, собственно, это делают? Он этому не учился.
Ложась спать, он сказал себе вслух:
— А Клотильда, видно, ошиблась! Урожденная Прахт тоже может ошибиться, совсем как Гомер.
Впервые случилось, что он крепко спал, когда постучался шофер, ежедневно отвозивший его в контору. Фабиан не поехал, сославшись на нездоровье, и обещал позвонить туда после обеда. «Вино-то было хорошее, — подумал он, — но что меня дернуло пить виски?»
В час дня к нему опять постучались, и в комнату вошел долговязый Фогельсбергер.
— Гауляйтер просит господина правительственного советника отобедать у него в Айнштеттене. Из Берлина прибыл представитель общества «Люфтганза», у гауляйтера состоится с ним беседа. А у вас — это слова гауляйтера — всегда такие интересные мысли, господин правительственный советник, — закончил Фогельсбергер и засмеялся.
— Весьма польщен, — отвечал Фабиан. — Постараюсь не обмануть его ожиданий.
Значит, надо поскорее бриться, принимать ванну, облачаться в парадный костюм — словом, спешить.
— Вы можете не торопиться, господин правительственный советник, моя машина ждет у дверей. А я пока спущусь вниз и выпью виски.
— Брр! Не пейте виски, это очень вредно! — предостерег его Фабиан.
— Вы себе и представить не можете, как мы кутили сегодня ночью! — воскликнул Фогельсбергер.
За обедом Фабиан мало-помалу пришел в себя, но он был не в ударе, и сколько-нибудь значительные мысли ему не приходили в голову. Он утешал себя тем, что гость из Берлина и сам прекрасно разбирается во всех этих вопросах. Суть дела заключалась в том, что гауляйтер, если Фабиан правильно понял, хотел превратить городской аэродром в аэропорт международного значения.
Перед десертом гауляйтер поднял бокал за Фабиана.
— Теперь особый тост за нашего достопочтенного правительственного советника, — произнес он, склоняясь над столом, чтобы чокнуться с Фабианом. — Сегодня утром я получил извещение, что фюрер произвел вас в обер-штурмфюреры.
Фабиан поднял бокал, щелкнул каблуками и стал принимать поздравления присутствующих. Его знобило, еще немного — и на глаза у него навернулись бы слезы. Как он торжествовал!
Первой мыслью его была Криста. Такое назначение означало признание его способностей, и Кристу это, вероятно, обрадует. Во всяком случае, ей не придется краснеть за него. Что касается самого Фабиана, то он был до глубины души счастлив, хотя звание обер-штурмфюрера соответствовало чину капитана, который он уже имел в армии. Но все равно начало было многообещающее.
Через несколько дней, после того как в газетах появилась заметка о присвоении ему звания, стол Фабиана оказался заваленным поздравительными телеграммами и письмами. В бюро тоже с утра до вечера толпились поздравители. Даже Клотильда сочла нужным поздравить его. «В такой день голос вражды и неприязни должен смолкнуть» — так начиналось ее поздравление.
Но в то же время он получал — этого следовало ожидать — и анонимные письма: одно письмо было настолько резким, что он не решился кому-либо показать его. И под ним опять стояла подпись: «Не-известный солдат».
Поскольку в этом письме содержались серьезные оскорбления, Фабиан решил на этот раз не бросать его в корзину, а передать гестапо.
Письмо, которое Фабиан больше никому не показывал, гласило:
«В Библии говорится о непростительном грехе: это грех против святого духа. Те, кто продал душу, будут повешены на самой высокой виселице! Одумайтесь, доктор Фабиан, пока не поздно!
Не оскверняйте вашу душу, служа жалкой кучке преступников, ибо вам этот грех не простится. Одумайтесь, доктор Фабиан, пока еще есть время!»
Марион медленно поднималась по ступенькам епископского дворца. Выпал свежий снег, и когда она очутилась наверху и нерешительно обернулась, то увидела на ступеньках четко отпечатавшиеся следы своих ног. Она постояла, чтобы перевести дыхание. Теперь, когда она уже отважилась прийти сюда, отступления быть не могло, хотя мужество, которое только что наполняло ее сердце, рассеялось как дым. Она принадлежала к тем людям, которые всегда держатся смело, даже дерзко, но в решительный момент обессиливают от страха.
Из двери на верхней площадке вышел дежурный в черном мундире, с револьвером на боку; он с любопытством оглядел ее. В ту же секунду в Марион проснулась безмерная, несказанная ненависть, и мужество вернулось к ней. Она объяснила дежурному, что хочет видеть гауляйтера, и тот, еще раз окинув ее любопытным и одобрительным взглядом, распахнул перед нею дверь. Гауляйтер неоднократно заявлял, что принимает всех без исключения, но очень редко кому-нибудь удавалось переступить порог, отделявший его кабинет от комнаты адъютанта.
Марион приложила все усилия, чтобы выглядеть как можно красивее и привлекательнее. Дорогая шубка окутывала ее стройное тело, меховая шапочка была сдвинута на затылок, оставляя открытыми черные, как смоль, волосы, падавшие на большой красивый лоб. Туфли, перчатки, все мелочи, дополняющие дамский туалет, — все было безукоризненно.
Странная тишина в вестибюле и весь его вид поразили ее. Входя сюда с улицы, человек попадал точно в какой-то иной мир. Стены сверху донизу были расписаны святыми, пророками, аллегорическими фигурами, отчего все здесь дышало благолепием и святостью. Казалось, это преддверие рая. Марион с детства не была в епископском дворце.
Она медленно поднималась по белой мраморной лестнице, и сердце у нее снова сжималось от страха. Но донесшиеся сверху веселый смех и мужские голоса ободрили ее, и она решительно постучала в серую, украшенную замысловатым орнаментом дверь, которая вела в комнату адъютанта.
В это мгновение на пороге показались два офицера; они, смеясь жали на прощание руки друг другу. Один из них, человек средних лет с выражением какой-то особенной удали на лице, стал торопливо спускаться по лестнице. В дверях остался долговязый белокурый офицер. Он знаком пригласил Марион войти.
— Прошу вас, — приветливо сказал он; улыбка еще продолжала играть на его губах. Он быстро скользнул по ней взглядом, и по лицу офицера она поняла, что понравилась ему. Сегодня, если она хочет чего-нибудь достигнуть, ее главная задача — нравиться всем мужчинам, которые ей здесь встретятся. — Прошу вас, садитесь, — учтиво продолжал он, указывая на стул.
Окутанная табачным дымом комната адъютанта — она же и библиотека — была доверху заставлена книгами. Марион чувствовала на себе испытующий, хотя и дружелюбный взгляд офицера. Она назвала свое имя и стала было объяснять цель своего прихода, но офицер прервал ее.
— Фрейлейн Фале? — сказал он, улыбаясь. — А я-то ломал себе голову: где же я вас видел? Вы ведь известная теннисистка? Продолжайте, прошу вас. Вы курите? — Он пододвинул к ней коробку с сигаретами.
Марион покраснела; до сих пор все шло хорошо.
— Благодарю вас, — сказала она и сообщила, что в настоящее время она учительствует. Затем изложила свою просьбу, которая и привела ее сюда. У нее в классе тридцать мальчиков и девочек, но для занятий им предоставлена только одна небольшая комнатка, раза в два меньше этой библиотеки. Один единоверец предложил им три комнаты для школы, и она пришла сюда, чтобы получить на то разрешение господина гауляйтера.
Долговязый офицер внимательно выслушал ее и кивнул, но, по мере того как она говорила, дружелюбное выражение сбегало с его лица. Под конец он отвел от нее взгляд и потупился.
— Разрешите мне минутку подумать, — сказал он несколько более холодным тоном. — Дело ваше — не простое. Тем не менее я постараюсь быть вам полезным. — Он снова поднял глаза и взглянул на нее: — Хотя, повторяю, дело довольно щекотливое. Господин гауляйтер сегодня очень занят, и я не знаю, примет ли он вас. Вы ведь еврейка? Кажется, так вы сказали?
— Да, еврейка, — отвечала Марион и посмотрела прямо в лицо адъютанту. Ее большие черные глаза вспыхнули ярким пламенем, не понять, что значило это пламя, было невозможно. Ее глаза говорили: «Не думайте, что я стыжусь этого, и берегитесь нанести мне хоть малейшее оскорбление». Фогельсбергер хорошо ее понял.
Он стал смотреть в сторону и так тряхнул головой, что белокурые пряди его волос блеснули в воздухе. Улыбка опять появилась на его губах.
— Хорошо, хорошо! — снова начал он. — Будьте спокойны, я сделаю все, что от меня зависит, фрейлейн Фале. Через несколько минут я дам вам ответ.
Марион с благодарностью взглянула на него.
— Я вам чрезвычайно обязана! — воскликнула она.
Долговязый офицер вышел из комнаты, его шаги гулко отдавались в коридоре.
Марион была довольна; она продолжала сидеть и ждать, обводя глазами старинные, переплетенные в свиную кожу книги на полках. «Он желает мне добра, — думала она, исполненная благодарности. — Чем дольше он задержится, тем больше надежды».
Через четверть часа в коридоре снова раздались шаги долговязого офицера. Вот они приблизились, замерли, дверь распахнулась.
— Господин гауляйтер просит вас, — сказал адъютант с едва слышной ноткой удовлетворения в голосе.
Марион вспыхнула от радости и поблагодарила его улыбкой.
— Прошу! — сказал офицер. Они долго шли по коридору, пока он наконец не постучал в высокую дверь с белыми кариатидами по обе стороны. — Прошу! — повторил он с поклоном и щелкнул каблуками.
Марион вошла.
Величина и необычайный вид приемной в первое мгновение смутили ее. Это был большой зал с великолепной плафонной росписью, которая сразу очаровала Марион. На плафоне было изображено вознесение господне; сонм ангелов окружал спасителя; другие ангелы устремлялись из светлых облаков к толпе апостолов и верующих, оставшихся на земле. Итальянскому мастеру удалось создать впечатление, что потолок уходит куда-то в бесконечную высь, теряется в небесах.
Паркет из темного и светлого дерева был уложен в виде звезды. Вдоль стен стояли ряды роскошных красных кресел, возле них статуи ангелов в серой с золотом одежде, а рядом прозаические и уродливые отопительные батареи. Марион вспомнились городские толки о том, что отопление, которое провел во дворце гауляйтер, обошлось в миллион марок.
В конце этого зала там, где кончалась паркетная звезда, стоял большой письменный стол, за которым писал что-то приземистый человек с расчесанными на пробор рыжими волосами и рыжими бакенбардами. Это был гауляйтер. В школе, где преподавала Марион, дети называли его Волком. Марион узнала его, хотя видела один только раз, и то мельком. Волк продолжал писать и даже не шевельнулся, когда она вошла.
Она сидела на стуле возле двери и ждала в терпеливой позе благовоспитанной дамы. Ангел на плафоне долго, занимал ее внимание; округлив щеки и дуя в трубу, он, казалось, спускался из желтого облака прямо на нее; его полные красные щеки показались ей забавными. Каждая отдельная фигура на плафоне до такой степени захватывала ее воображение, что минутами она забывала, где она и зачем пришла сюда. «Неужели этому рыжему приземистому человеку хорошо среди всех этих ангелов и святых?» — думала она.
Между тем Румпф, по-видимому, чувствовал себя среди них превосходно. В первые дни, когда он еще только начал работать в этом зале, ему пришла на ум шутка, которую он повторял всем и каждому:
— Ангелы и святые уже перестали смущать меня; надеюсь, они тоже привыкли ко мне, хотя, конечно, им это нелегко далось.
Но так было в первые дни. Теперь он уже не замечал ни ангелов, ни святых.
Вдруг Марион услышала, как гауляйтер зашевелился за своим столом. Он отодвинул стул и положил перо. Затем поднял голову, и на Марион уставились темно-голубые глаза, круглые, как шары.
— Подойдите поближе, фрейлейн! — сказал он, и его голос уверенно и громко прозвучал под сводами тихого зала.
Марион поднялась и пересела поближе к письменному столу, в одно из роскошных красных кресел, на которое ей небрежно указал гауляйтер. Она чувствовала, что он следит за каждым ее движением, лукавая улыбка оживляла его широкое, красное, толстое лицо. Все это она видела, хотя и старалась не смотреть на него.
Пусть глазеет, пусть ухмыляется, она должна сделать все, чтобы понравиться ему, если хочет достичь своей цели.
Гауляйтер негромко засмеялся и сказал:
— А ведь мой адъютант прав: в самом деле, ведь это вы вышли победительницей на теннисном состязании в Дворцовом парке.
Марион покраснела и подняла на него свои черные глаза. Она знала, что они красивы.
— Да, я была неплохим игроком, — ответила она скромно, но твердым голосом.
Гауляйтер кивнул и с интересом стал рассматривать ее.
— Помню, помню, вы превосходно играли! — воскликнул он, и его благожелательный тон придал смелости Марион. — Но почему, — продолжал он, — почему вы тогда, во время состязания, так неудержимо смеялись? Нам всем это казалось непонятным.
— Почему? — Вспомнив об этом состязании, Марион снова разразилась своим особенным, задушевным смехом, позабыв, с кем она говорит. Она смеялась тогда потому, что ее коварные мячи вконец загоняли противников. Когда ей удавалось подать мяч так, что противник не мог его принять, ее разбирал смех. — О, в эти дни я была злючкой, — закончила Марион и онова рассмеялась.
Ее смех заразил и гауляйтера.
— Вы очень злая? — спросил он.
— О да, я могу быть злой, — подтвердила Марион. — Как и большинство женщин. — Она опять весело рассмеялась.
Гауляйтеру, по-видимому, нравился ее непринужденный тон.
— Этим летом я не видел вас на корте в Дворцовом парке, — сказал он. — Разве вы больше не играете?
— Нет, — ответила Марион и покачала головой. Теперь она не смеялась. Она посмотрела на гауляйтера; в глубине ее темных глаз снова разгорелось пламя. Затем она продолжала уже совсем другим тоном: —Меня исключили из клуба, потому что я еврейка.
— Понимаю, — кивнул гауляйтер. Он задумчиво покачал головой и неодобрительно засмеялся. — Клуб поступил неумно, очень неумно! — сказал он. — Следовало сохранить такого сильного игрока, как вы. Надо было добиться, чтобы для вас сделали исключение! Не хотите ли снова вступить в клуб?
Марион решительно тряхнула черными кудрями.
— Нет, нет! — воскликнула она, лицо ее покраснело, глаза пылали. — Ни за что!
Она и вправду больше слышать не хотела об этом клубе. Членами его состояли люди избранных кругов города — врачи, офицеры, судьи, адвокаты. Но все это избранное общество вело себя по отношению к ней как бесхарактерный, безвольный сброд. Врачи, офицеры и судьи, которые сегодня за ней ухаживали, завтра уже не узнавали ее. Боже ее сохрани опять встретиться с ними! Еще счастье, что она побила их всех в игре. Пришлось-таки им побегать!
Гауляйтер тихо засмеялся. Он молчал и задумчиво смотрел на нее своими темно-голубыми глазами.
В зале стояла мертвая тишина: молчание гауляйтера, его пытливые темно-голубые глаза вселили тревогу в Марион. Может быть, не следовало так вызывающе бросать слово «еврейка»; во всяком случае, зря она столь резко отклонила его услуги, когда он заговорил о клубе. У него жесткий, стеклянный взгляд, нельзя понять, о чем он думает. Может быть, она задела его. Говорят, что от гауляйтера всего можно ожидать.
Не надо было забывать, что в этих краях он господин над жизнью и смертью. В его печально знаменитом лагере Биркхольц заключенных, которые пытаются бежать, преследуют собаки-ищейки, и крики истязуемых слышны в окрестных деревнях. Об этом ей рассказывал один крестьянин, и он не лгал.
Беспокойство и страх вдруг охватили Марион. Ей захотелось вскочить и убежать из этого жуткого зала. В это мгновение гауляйтер откинулся на спинку кресла. Тонкий солнечный луч, пробившись через окно, заиграл на его рыжих бакенбардах, курчавившихся возле ушей. Красная физиономия вдруг одобрительно закивала, и Марион с облегчением вздохнула; страх, охвативший ее, прошел.
Гауляйтер откашлялся, и благосклонная улыбка заиграла на его резко очерченных губах. Он еще раз кивнул.
— Вы красивая девушка! — сказал он и добавил: — Наверно, у вас есть возлюбленный?
Вопрос был так неожидан и груб, что Марион громко рассмеялась.
— Господин гауляйтер, — воскликнула она, — ни одна женщина не ответит вам правдиво на такой вопрос!
Гауляйтер в свою очередь засмеялся.
— Великолепно, — сказал он. — Вы даете прекрасные ответы, которые, собственно, ответами не являются. — Он встал. — Мое время, к сожалению, ограничено, — сказал он, — а о том, что привело вас ко мне, мы еще не говорили. — И деловито закончил: — Вашим школьным делом, фрейлейн Фале, я как гауляйтер, во всяком случае, живо интересуюсь. Нам еще надо будет подробно о нем потолковать. Но уже сегодня я могу заверить вас, что все это будет улажено. Сейчас мне, увы, необходимо закончить срочный доклад, но завтра я выберу время для беседы с вами; я буду работать дома. Можете ли вы приехать ко мне в Айнштеттен завтра в шесть часов?
— Конечно, — ответила Марион, засветившись улыбкой.
Гауляйтер протянул ей руку через стол.
— Тогда, значит, завтра в шесть, — сказал он. — Вы обратитесь к ротмистру Мену. До свидания.
Аудиенция закончилась.
Уходя, Марион заметила на плафоне женскую фигуру в светлых одеждах, с восторженно простертыми к небу руками. Это было ее последнее впечатление, она быстро закрыла дверь.
Марион стремительно сбежала вниз, удача окрылила ее. Она оказала школе важную услугу, хотя все, решительно все предрекали провал ее затее.
Спускаясь по дворцовой лестнице, она увидела, что на ступеньках еще сохранились следы ее ног, но так как слегка подтаяло, они стали совсем черными. Это выглядело очень забавно.
С тех пор как гауляйтер поселился в «замке», в Айнштеттен ежечасно отправлялись автобусы, но Амзельвиз находился самое большее в пятнадцати минутах ходьбы оттуда, и Марион пошла пешком. Ровно в шесть она обратилась к дежурному, объяснив, что ей нужно видеть ротмистра Мена.
Дежурный, ни слова не говоря, повел ее к большому безмолвному дому. Но едва они отошли на несколько шагов, как из дома вышел офицер залихватской наружности, которого она видела вчера во дворце, и направился к ней навстречу.
Он весьма предупредительно приветствовал ее.
— Мне дано почетное поручение встретить вас, фрейлейн Фале, — сказал он. — Господин гауляйтер ждет вас. Он уверял меня, что совершенно очарован вашей непринужденной манерой разговаривать. Но особенно восхитил его ваш задушевный смех.
Он не сказал, что Румпф вчера вечером, за картами, прожужжал ему все уши рассказами о новом знакомстве. «Чудное создание, — говорил он, — свежа, как маков цвет. От ее смеха молодеешь на десять лет. Я не знал, что у евреев такие восхитительные женщины. Ей-богу, в такую можно по уши влюбиться!»
И чего-чего только не говорил он! Ротмистр Мен был интимный друг гауляйтера. Он знал и всячески поощрял его любовь к красивым женщинам.
Мен попросил Марион войти и провел ее в просторную, высокую прихожую, где на полу, выложенном плитками, стояли темно-синие, в метр вышиной, вазы с ветками белой сирени, распространявшими дивный аромат. Старик камердинер снял с нее шубку. Ротмистр Мен, учтиво поклонившись, открыл дверь.
— Господин гауляйтер просит вас быть как дома, — сказал он. — Я тотчас доложу ему о вас.
Марион была удивлена и смущена такой изысканной вежливостью. Сердце ее громко стучало, когда она осталась одна; она боялась даже оглядеться вокруг.
Весь вчерашний вечер она ликовала при мысли, что ей удалось раздобыть для школы три комнаты. И только ночью успокоилась настолько, чтобы припомнить все подробности своего визита к гауляйтеру. Одно было ясно: она не произвела на него неблагоприятного впечатления. Понравилась ли она ему, сказать трудно. Потом ей вдруг стало казаться странным, что Волк предложил ей явиться в Айнштеттен по делу о каком-то школьном помещении для еврейских детей. Подумать только! Сама того не желая, она впуталась в настоящее приключение, довольно необычное, быть может, даже опасное. И самое скверное, что ей даже не с кем посоветоваться. Единственный человек, которому она вполне доверяла, Криста Лерхе-Шелльхаммер, была где-то во Флоренции, или в Риме, или Бог ее знает где. Полночи Марион пролежала без сна, наконец к ней вернулась ее спокойная рассудительность. «Ничего с тобой не сделается, — говорила она себе. — Волк тебя не съест. В конце концов можно и постоять за себя».
Ей даже пришла в голову мысль взять с собой испанский кинжал отца. На всякий случай она зашьет его в платье! Марион заснула успокоенная, а наутро устыдилась своих мыслей. Волк не посмеет до нее дотронуться.
После обеда ее опять охватила тревога, и она для собственного успокоения искусно зашила в платье испанский кинжал. Ну, теперь-то уж с ней ничего не случится.
И вот она здесь.
Комната, в которой она находилась, была небольшая гостиная, выдержанная в светло-голубых тонах, с голубыми креслами и множеством маленьких вставленных в рамы гравюр с изображением лошадей. На накрытом для чая столе посредине комнаты стояло печенье и букет белой сирени.
Она услышала тяжелые шаги на лестнице; это мог быть только хозяин дома.
И в самом деле, по лестнице медленно спускался гауляйтер; он не спешил, так как хотел докурить сигару; в голове его теснилось множество мыслей.
До сегодняшнего дня, если хорошенько подумать, он знал только продажных женщин. Одной он оплатил билет ценою в доллар; другую купил за три сигареты, завалявшиеся у него в кармане; третьей — в Сан-Франциско — преподнес шляпку с огромным страусовым пером. Все эти смехотворные подробности уже стерлись в его памяти. Женщины, бывшие прежде только рабынями, по-видимому, и теперь еще не целиком освободились от морали рабынь. «У каждой есть своя цена, — думал он, — даже в наши дни. Одну покупают за косынку, другую за три сигареты, третью за дворец или высокий титул. В наше время миром правит тот же закон: женщина продается, а мужчина покупает ее. Редко бывает, чтобы женщина отдавалась мужчине, не спрашивая о цене». Он, по крайней мере, не знал такой женщины. И тем не менее, мечтал встретить женщину, которая бы бескорыстно полюбила его. Ей он охотно подарил бы и дворец, и титул.
Но еврейская девушка, ожидающая его там, внизу, — она ничего не спрашивала, ни дворца, ни титула. Что же ей нужно? Терпение! Терпение! Он готов был заплатить высокую цену.
Он сильно нажал на дверную ручку и вошел в гостиную. Марион тотчас же бросилось в глаза, что он был в штатском, отчего выглядел моложе. Вместо отвратительного коричневого мундира на нем был светло-серый костюм. Если бы не ржаво-красные, расчесанные на пробор волосы, от которых лоб его казался еще ниже, он был бы видным мужчиной, даже несмотря на приземистую фигуру.
Смеясь, он стал громким голосом выговаривать Марион за то, что она не расположилась поудобнее.
— Живо, живо, устраивайтесь получше! — восклицал он. — Молодым девушкам смелость к лицу. Мы будем пить чай и говорить о делах, так я представлял себе. Но, видно, мне придется еще и ухаживать за вами, — весело продолжал он, кладя на тарелку Марион целую гору печенья.
— Благодарю вас! Хватит, хватит! — воскликнула Марион, и к ней вернулся ее сердечный, задушевный смех.
На этот раз гауляйтер пожелал сразу перейти «к делам» как он выразился.
— Расскажите мне сначала о вашей школе, — предложил он.
Марион рассказала о трудном положении, в котором очутилась еврейская школа, как она накануне рассказала об этом адъютанту, особенно напирая на невыносимые антигигиенические условия школьного помещения. Конечно, она не забыла упомянуть об эпидемии коклюша, разыгравшейся весной этого года, и подчеркнула, что все дети в школе переболели заразными болезнями.
— Этой зимой у нас было шесть смертных случаев только от дифтерита. Тяжелая пора для еврейской общины! — серьезно добавила она. — Но самое худшее — что наш класс в подвале, — продолжала Марион. — Помещение меньше этой комнаты и совершенно темное. Уличные мальчишки через решетку бросают к нам всякую гадость — дохлых мышей, кошек и еще кое-что похуже.
Упомянув об этом, Марион громко рассмеялась.
— В конце концов пришлось застеклить окна, но с тех пор в подвале не хватает света. В помещении, где нет вентиляции, целый день горит электрическая лампа.
Гауляйтер внимательно слушал Марион. Наконец он жестом остановил ее — все понятно. Он заставил Марион выпить еще чашку чаю.
— Я не имел ни малейшего представления обо всем этом, — сказал он. — Возьмите все три комнаты, весь этаж, если вам его предложат. Я не возражаю.
— Как школа будет благодарна вам, господин гауляйтер! — Марион поклонилась, взволнованная и растроганная.
Гауляйтер засмеялся.
— Надеюсь, люди постепенно убедятся, что я не такой изверг, каким меня изображают, — отвечал он. — Вы, наверно, знаете, что меня обвиняют в чрезмерной суровости. Или это не так? Вы можете говорить вполне откровенно, фрейлейн Фале.
Марион колебалась, потом она подняла на гауляйтера свои большие глаза, в тусклом свете казавшиеся совсем черными, и кивнула головой.
— Да, так говорят. Вас считают очень суровым.
— Очень суровым? — Гауляйтер захохотал. — Совсем недавно мне в высоких, очень высоких сферах заявили, что я слабый человек, которого каждый может обвести вокруг пальца. Ха-ха! Что вы на это скажете? Между тем, я давно уже держусь мнения, что управлять народом можно только суровыми мерами. Некоторые народы — к сожалению, и немецкий народ в том числе — не повинуются ничему, кроме кнута.
Покуда они пили чай, он изложил Марион свои взгляды.
— По правде говоря, — начал гауляйтер, — с тех пор как мир стоит, в нем существуют только господа и слуги, господа и слуги — больше ничего. Если вам внушают другое, вас просто обманывают. Господа и слуги или, точнее, господа и рабы. Я в этом уверен.
Он считал, что люди с течением времени стали учтивее, вот и вся разница. Прежде господ называли властителями, а слуг — рабами, теперь господ величают шефами или директорами, а рабов — служащими или сотрудниками, чтобы польстить им. И даже товарищами. Во времена французской революции их из вежливости называли гражданами. А по существу все это одно и то же. С тех пор как стоит мир, небольшая кучка господ управляет рабами.
— Съездите, фрейлейн Фале, в так называемую свободнейшую в мире страну и присмотритесь к тому, что там делается. Хозяин, недовольный служащим, учтиво заявляет ему: «С первого числа я больше не нуждаюсь в ваших услугах». И служащий будет сотни раз выслушивать такие заявления, покуда не поймет, чего хотят от него хозяева. А если он этого не поймет, то попросту подохнет. Может быть, даже в какой-нибудь великолепно оборудованной больнице, которую государство соорудило на гроши рабов. Ха-ха!
Гауляйтер смеялся громко и презрительно. И поскольку речь зашла о делах, ему хорошо знакомых, стал подробно распространяться о социальных условиях в Америке.
— Там, за океаном, докатятся до большевизма скорее, чем это принято думать, — пророчествовал гауляйтер, переходя на английский язык, чтобы произвести впечатление на Марион. Некоторое время беседа велась по-английски, пока он не спохватился, что и Марион отвечает ему на том же языке.
— Вы превосходно говорите по-английски! — воскликнул он.
Марион засмеялась.
— Я ведь преподаю в школе английский язык, — сказала она.
— Вы даете уроки языка?
— Да, французского, английского и итальянского.
— Вы знаете итальянский? — живо заинтересовался гауляйтер.
— Знаю. — Марион объяснила, что в детстве ее воспитывали гувернантки, с которыми она говорила по-английски, по-французски и по-итальянски.
— Стойте, стойте! — воскликнул он, пододвинув к Марион сигареты. — Меня осенила великолепная идея!
Со вчерашнего дня он ломал себе голову, как привлечь это восхитительное создание. Что сделать это будет нелегко, он понял с первого взгляда. Ему нравилось ее прямодушие, ее такт, беззаботность и особенно ее задушевный смех. Прежде всего надо почаще встречаться с нею, с девушкой, похожей на итальянскую мадонну. И вот случай приходит ему на помощь.
— Стойте, стойте! — повторил он и подошел к окну, чтобы закурить сигарету. Потом обернулся и сказал: — Мне дали поручение следующим летом съездить в Италию. Как было бы хорошо, если бы вы к тому времени обучили меня немного итальянскому языку. Надо знать хоть несколько слов, чтобы не чувствовать себя совсем дураком. Хотите? Будем заниматься раз в неделю! Я был бы вам весьма признателен, фрейлейн Фале.
Марион растерянно посмотрела на него. Она не могла принять предложение гауляйтера, но не знала, в какой форме отклонить его.
Румпф рассмеялся.
— Отчего вы колеблетесь? — спросил он. — Вы меня боитесь? Это смешно. Я всегда буду относиться к вам с должным уважением. Я знаю вас, фрейлейн Фале, и знаю вашего отца.
Марион покраснела. Ей сразу стало ясно, как она должна поступить.
— Моего отца? — И она кивнула головой в знак согласия. — Хорошо, попробуем.
В темно-голубых глазах Румпфа блеснула радость. Он пожал ей руку.
— Благодарю, — сказал он. — Вам придется пустить в ход весь ваш педагогический талант, ибо перед вами ученик, которому вечно некогда. Начнем через неделю. В это же время? Идет! А теперь выпьем по рюмочке ликера!
Они еще немного поболтали о теннисном клубе и других спортивных обществах в их городе.
— Только не подумайте, что я вас выспрашиваю. Для этой цели у меня имеются специальные люди.
Зазвонил телефон, и Марион поднялась.
— К сожалению, мне пора. Прошу прощения, — сказал гауляйтер.
Он вышел с Марион в переднюю и крикнул старому камердинеру:
— Вы проводите даму до ворот.
«Терпение, терпение», — думал он, глядя вслед Марион.
За это время совсем стемнело, поднялась вьюга. У ворот стояла серебристо-серая машина; из темноты к Марион приблизилась какая-то фигура. Это был Мен.
— На меня возложена честь проводить вас домой, — сказал он.
— Благодарю, — ответила Марион. — Но мне всего-несколько минут ходьбы.
Мен преградил ей дорогу.
— Вы видите, какой снег идет! Очень прошу вас, — настаивал он. — Мне приказано довезти вас до дверей вашего дома.
Через несколько минут они уже были в Амзельвизе, и ротмистр Мен, снова сославшись на приказ, передал Марион несколько веток белой сирени.
Она вошла в кухню в весьма приподнятом настроении. Внимание, которое ей оказал гауляйтер, подчеркнув этим свое к ней расположение, невольно радовало Марион. Всякой девушке приятно, когда ей оказывают внимание.
— Ты, я вижу, развеселилась? — заметила Мамушка, настроенная отнюдь не весело. Она подозрительно взглянула на сирень.
Марион рассмеялась.
— У меня достаточно причин для этого! — воскликнула она. — Кажется, я понравилась высокопоставленной особе!
— Боже мой!
Марион опять засмеялась. Как же не радоваться, ведь это обстоятельство, может послужить на пользу школе, да и всем им вообще.
— Разве ты не понимаешь?
Ей пришлось, конечно, рассказать все впечатления этого дня до мельчайших подробностей. Она сделала это с большим юмором, надламывая и бросая в огонь одну за другой ветки сирени.
— Мне жаль чудных цветов! — негодовала Мамушка. — Чем провинилась бедная сирень?
Цветы обуглились и сгорели; Марион принялась мешать в печке щипцами.
— Мало ли о чем приходится жалеть на этом свете, — ответила она. — Я, например, жалею людей за то, что они вынуждены лгать и лицемерить.
Несколько дней спустя медицинский советник Фале получил в высшей степени учтивое письмо от директора больницы, доктора Зандкуля, того самого, который написал отвратительную книгу о евреях. Директор сообщал, что он счастлив снова передать высокочтимому ученому его исследовательский институт и все права на него. Он просил только, чтобы в экстренных случаях больнице предоставляли возможность пользоваться институтом, ибо исследовательский институт при больнице, строительство которого только что утвердил господин гауляйтер, будет готов лишь к следующему лету.
— Ну вот, и в наше время еще возможны чудеса, — сказал счастливый Фале. — Кто знает, быть может, они еще образумятся.
— Безумцы, сумасшедшие, одержимые! Даю вам слово, профессор, их еще сошлют на Чертов остров, и они там поубивают друг друга.
— Дай-то бог, Гляйхен! — сказал Вольфганг из своего угла.
Была уже поздняя ночь.
— Чешскому президенту они, должно быть, всыпали яд в вино, а может быть, они его усыпили хлороформом! Скандал за скандалом! Вот увидите, профессор, завтра из Праги по телеграфу раздастся крик о помощи, как в свое время из Вены. Бьюсь об заклад! На что хотите! Ложь, обман, коварство, низость куда ни глянь!
— Пейте, Гляйхен! — сказал Вольфганг и громко рассмеялся, когда тот в отчаянии воздел руки к небу.
Гляйхен, всегда спокойный и превосходно владевший собою, сегодня был в бешенстве. Он ходил большими шагами по мастерской и говорил громко, отчетливо, точно перед многолюдным собранием. Он скандировал каждый слог, каждый звук, в каждом его слове чувствовалась искренняя, глубокая убежденность.
Его серые непроницаемые глаза, в которых обычно только тлел огонек, запылали, когда он продолжал:
— Подлецы! Что они сделали с немецким народом! Они раскололи его на национал-социалистов и беспартийных, которые хотят отмежеваться от этого позора! Раскололи по религиям и расам! Вместо того чтобы развивать положительные черты в народе, они потворствуют всем дурным: ложному национализму, фетишизации мундира, тщеславию, страсти к орденам, патологической потребности во внешнем блеске, милитаристскому честолюбию!
Гляйхен остановился и в отчаянии тряхнул седой головой.
— Мы тоже катимся в пропасть, профессор, — закричал он, — и никто никогда не узнает, как безмерна наша боль, наша печаль! Никто! Никогда! И тем не менее, — продолжал Гляйхен, помолчав, — этот король всех мошенников, у которого нашлась одна-единственная оригинальная мысль — вновь ввести телесное наказание, — мог сделать с нашим народом нечто великое. Он мог сделать его самым просвещенным, самым добрым, великодушным и творческим народом, которому никто в мире не отказал бы в уважении! И тогда этому человеку воздвигли бы памятник в небесах! А теперь этому подлецу воздвигнут памятник в преисподней! Трагично, трагично, невообразимо трагично!
Гляйхен устало опустился на стул и стал ерошить волосы.
Мастерская скульптора была жарко натоплена, но вокруг старого крестьянского дома в этот вечер бушевала метель. И когда ветер сотрясал оконные рамы, в комнату врывался ледяной воздух, и лампа качалась под потолком. Вольфганг забился в темный угол и, полулежа в низеньком потертом кресле, курил свою «Виргинию». Рядом с ним возвышалась фигура в человеческий рост, в полумраке казавшаяся почти белой, — «Юноша, разрывающий цепи». Жюри мюнхенской выставки отклонило эту работу под каким-то смехотворным предлогом. Не удивительно, что у Вольфганга было далеко не радостное настроение. Вкусы в стране теперь определялись бездарностями и тупицами.
Новый порыв ветра с такой силой потряс окна, что в комнату сквозь щели пробилась снежная пыль. Вольфганг вышел из своего угла, перешел в полосу света и поставил на стол новую бутылку вина.
— Напьемся допьяна, друг мой! — воскликнул он. — Только пьяным и можно еще жить в этой стране!
— Да, да, напьемся, профессор, — согласился Гляйхен и опорожнил до дна свой бокал. — Ничего другого эти подлецы не оставили нам. — Немного погодя он продолжал: — Я, кажется, еще не говорил вам, что гестапо вчера конфисковало мою пишущую машинку.
Вольфганг испуганно взглянул на него и, потрясенный, воскликнул:
— Что вы говорите, Гляйхен!
Гляйхен успокоительно рассмеялся.
— Не бойтесь, профессор. Столько ума, сколько у гестапо, найдется еще и у меня.
Но Вольфганг долго не мог успокоиться.
— Будьте осторожны, Гляйхен, — попросил он. — Вы не знаете всего коварства гестапо. Самый ничтожный промах — и голова с плеч! Тогда и с «Неизвестным солдатом» будет покончено.
— Это-то я знаю! — засмеялся Гляйхен и задумчиво добавил: — Представляете вы себе, сколько сейчас в стране людей, ведущих подпольную борьбу? Нет, не представляете? Сотни и сотни. А что знает об этом мир? Ничего. Что знает мир о десятках тысяч людей, которые гибнут в тюрьмах? Ничего. Разве что изредка в газете промелькнет коротенькая заметка, что тот или другой застрелен при попытке к бегству. Больше нам ничего не сообщают. Но мы, профессор, знаем! Этот застреленный — один из неподкупных, один из непримиримых.
— Не будем терять надежды, Гляйхен, — ответил Вольфганг и достал из шкафа еще одну бутылку. — Нам еще рано впадать в уныние. Выпьем за лучшее будущее!
— За лучшее будущее!
Оба молчали, прислушиваясь к порывам ветра. Время от времени на чердаке раздавался треск или где-то в саду откалывался сук и глухо ударялся о землю.
Гляйхен сидел, мрачно глядя в пространство. Иногда он отпивал глоток вина и снова смотрел в пол. Наконец он заговорил:
— Одно только мне неясно, профессор. Почему демократические страны не порвали всякие сношения с этим королем мошенников сразу после того, как он ввел войска в Рейнскую область? Почему? Их протеста было бы достаточно! Им-то ведь были известны скандальные подробности поджога рейхстага, о которых ничего не знал немецкий народ, о которых не знает и поныне! Они знали, что в Германии власть захватили преступники. Почему они не предостерегли немецкий народ? Почему позволили ему слепо ринуться навстречу гибели? Теперь они денно и нощно говорят о гуманности и человечности. В глубине души они ведь были убеждены, что этот король мошенников ввергнет Германию в пропасть! Или они хотели уничтожения Германии? Выходит, что так! Вот чего я не понимаю, профессор!
Вольфганг не отвечал. Он уснул. Занималось утро.
Гляйхен еще долго говорил, хотя и не получал ответа.
— Передавать по радио трогательные рождественские стишки и народные песни — и до смерти избивать дубинками социалистов! Эта банда подлецов верна себе во всем. Позор и стыд, стыд и позор! — сердито говорил он, но голос его становился все тише и тише.
— С каждым днем мы все глубже погружаемся в болото лжи и разложения, — уже шепотом пробормотал он. — Я вижу день гибели! — Наконец он совсем смолк.
Они оба заснули, лампы в мастерской продолжали гореть, вокруг дома бушевала метель.
Как и у всех людей, у Фабиана были свои удачные, счастливые дни.
В одно апрельское утро он проснулся в особенно веселом и радостном настроении. Он отлично выспался и, открыв глаза, понял, что ему снилась Криста. Во сне он так отчетливо видел пред собою ее лицо, как никогда не видел его в жизни, и даже когда он проснулся, оно все еще стояло перед ним. Улыбка Кристы — вот с чего начался этот день.
На улице он стал вспоминать, о чем они говорили во сне. Криста поздравляла его с производством в обер-штурмфюреры, кто-то написал ей об этом. «Еще немного терпения, — сказала она ему. — Одна римская гадалка предсказала мне: „Вы выйдете замуж за красивого человека, который станет министром в своей стране“». И они оба долго, долго смеялись над этим.
Солнце сияло и сильно грело, хотя было еще только начало апреля. Фабиан решил пойти в контору пешком. Он раскланивался со знакомыми, и они почтительно отвечали на его приветствия. Все сегодня выглядели необыкновенно свежими и хорошо вымытыми — вероятно, оттого, что светило солнце.
В конторе его ждал маклер, занимавшийся Вокзальной улицей. Общество «Земельные фонды» уже скупило множество участков, некоторые из них по смехотворно дешевой цене, и теперь маклер предлагал еще несколько выгоднейших сделок.
Так или иначе, но общество «Земельные фонды» еще будет делать большие дела. Фабиан подсчитал, что он заработает на этих операциях свыше миллиона. «Нет, Криста, не за бедняка выйдешь ты замуж; не исключено также, что твой суженый станет министром. Почему бы, собственно, и не исполниться предсказанию римской гадалки?»
В одиннадцать у него было дело в суде, и он выиграл его. Да, сегодня все шло великолепно! Затем он поехал на часок за город подышать свежим воздухом. Солнце все еще светило и сияло.
У железнодорожного переезда, возле завода Шелльхаммеров, ему пришлось долго ждать: по путям проходил нескончаемый товарный состав. Фабиан насчитал тридцать вагонов. Что вез этот поезд? На платформах стояли танки, новехонькие танки, одинаково окрашенные в серый цвет. Он видел это собственными глазами, хоть они и были прикрыты толстым брезентом. Картина, милая сердцу Фабиана! Несколько дней назад ему рассказали, что на швейной фабрике Вурмзера делают снаряды. В три смены. Со всех рабочих и служащих взяли подписку о сохранении тайны, и все же весь город знает об этом. Да, у Вурмзера делали снаряды, и на ткацкой фабрике «Лангер и Компания» тоже, и где-то еще, — он уже позабыл где. Что же, значит, армия вооружается, эта хорошо. С Версалем покончено.
После обеда он поехал к Дворцовому парку и велел шоферу остановиться у ворот в стиле барокко.
Дворцовый парк стоял еще голый. Липы отбрасывали на расчищенные аллеи растрепанные, похожие на метлы, тени. На газоне, перед домом садовника, выделялись одинокие крокусы — желтые, как яичный желток, и лиловые; у самых дверей кучками цвели подснежники и светло-желтые карликовые тюльпаны. Фабиан неторопливо пошел по главной аллее. На кустах уже набухли почки, кое-где даже пробивались листья, а рядом стояли еще совсем мертвые кусты. Но если царапнуть ногтем ветку, то видно было, что она уже зеленеет, наливается соком и жизнью. И липы, казавшиеся безжизненными, уже покрылись почками. Сомнений быть не могло: как ни сурова была зима, на смену ей шла весна.
Еще месяц — и Криста опять будет в городе, и его жизнь снова получит смысл и содержание. «Только любимые, — думал Фабиан, — обогащают жизнь, без них она бедна и призрачна».
Криста обещала написать ему подробнее, и выражать нетерпение было бы недостойно. Так или иначе он твердо решил возможно скорее жениться на Кристе, чтобы никогда уже не расставаться с ней. Вот уже с месяц, как он присмотрел красивую виллу, которая, несомненно, придется по вкусу Кристе. Пожалуй, она немножко великовата, но у них будет достаточно средств, чтобы держать столько прислуги, сколько понадобится. Практика и всевозможные финансовые операции давали ему солидный доход, да и Криста, вступив в брак, принесет с собой крупное состояние — не то что в свое время Клотильда с ее заложенными и перезаложенными четырьмя домами.
На обратном пути он прошел мимо дома Кристы. Все ставни были закрыты. Небольшой палисадник выглядел по-зимнему запущенным, на кустах висели увядшие листья. Но Нерон уже был здесь и с лаем прыгал у решетки, его светлые глаза так и сверкали. Фабиан окликнул собаку, и она тотчас же радостно завиляла хвостом и стала тереться головой о решетку, так что Фабиан смог погладить ее. Нерон бежал за ним до соседнего участка и нетерпеливо залаял, когда Фабиан пошел дальше. Он еще долго слышал лай. Хорошее предзнаменование…
Вернувшись к себе, он нашел на письменном столе телеграмму от Кристы. «Возвращаемся шестого мая. Помните, что нам предстоит большой разговор», — телеграфировала она.
Телеграмма опьянила его. Он, как гимназист, покрывал ее страстными поцелуями. Криста тоже думала о предстоящем разговоре!
Он открыл окно и долго смотрел в темную ночь. На небе была видна только одна большая звезда. Звезда Кристы! Воистину он достиг сейчас вершины своей жизни.
От счастья Фабиан не мог заснуть; он спустился в ресторан и заказал бутылку шампанского. Росмайер только что проводил последних посетителей. Вид у него был довольный. Фабиан пригласил хозяина распить с ним шампанского.
— Я получил добрые вести по телеграфу, — весело сказал он, — выпейте со мною, Росмайер.
Хозяин гостиницы сел и пригладил жидкие волосы, закрывавшие шишки на его голове.
— Благодарю, — сказал он.
— Вы сегодня, я вижу, в превосходном настроении, Росмайер? Он наконец заплатил по счетам?
Ресторатор покачал головой.
— Нет, он все еще не заплатил, а уже подходит время платить проценты по закладным. Но меня это теперь не тревожит.
— Вот видите, что я вам говорил!
— Я стал смотреть на все с иной, возвышенной точки зрения, как вы мне и советовали, — продолжал Росмайер. — Ведь дело и правда идет о вещах куда более значительных. А кроме того, банки дают мне сколько угодно денег, и ротмистр Мен запросил, не хочу ли я приобрести гостиницы в Карлсбаде и Мариенбаде.
— В Карлсбаде и Мариенбаде?
— Да, все гостиницы, принадлежащие евреям, будут конфискованы. Я собираюсь съездить туда на будущей неделе и привезти себе десяток-другой ящиков с серебром и хрусталем. Гауляйтер выдаст мне соответствующее разрешение. Вы же знаете, что за последние годы у меня перебито и украдено много посуды.
Апрель быстро близился к концу, и в городе уже начались приготовления к Первому мая. Первое мая, издавна праздновавшееся рабочими, теперь было превращено в торжественный праздник национал-социалистской партии.
Рестораны и гостиницы были открыты до поздней ночи, и уже с вечера, в канун праздника, на некоторых домах вывесили флаги. Утром же этого большого дня весь город был усеян флагами со свастикой? На Вильгельмштрассе флаги свешивались буквально из каждого окна. Многие из них были так длинны, что доходили до самого тротуара, например флаг, вывешенный из окна советника юстиции Швабаха. Блоквартам[8] было приказано смотреть в оба и доносить о тех, кто не вывесил флага. А кому же охота попасть в черный список! Все окна конторы Фабиана также были украшены небольшими флагами.
Утром пораженные горожане увидели целые стены флагов — символ безусловной победы национал-социалистской партии. Иные удивленно качали головами. В конце концов, качать головой никому не возбранялось, хотя, конечно, лучше было делать это не слишком явно. По улицам шныряли сотни шпиков. Качание головой могло выражать радостное сочувствие всему происходящему, а могло выражать и скорбь о несчастной Германии.
В городе гремели марши, они неслись из всех улиц, из всех переулков. Из домов поспешно выходили нацисты в коричневых и черных рубашках; пожилые люди гордо красовались в партийных мундирах. Тут были судьи и профессора, чиновники и учителя — и все в форменной одежде. Да, что и говорить, это был большой день для партии. Из переулков шли отряды Союза гитлеровской молодежи в коричневых рубашках; у многих за поясом торчали кинжалы. В голове каждого отряда плыло небольшое знамя со свастикой. Молодежь пела, и звуки молодых, свежих голосов разносились по всему городу. «Сегодня Германия — наша, а завтра, завтра весь мир», — пели они, и еще множество других песен оглашало воздух. Навстречу им шли отряды молодых девушек в синих юбочках; девушки тоже несли знамена со свастикой. Они весело щебетали и время от времени затягивали песню. Пусть весь мир видит, что им хорошо живется под сенью флага со свастикой и что они дочери народа, любящего музыку. Разве вожаки национал-социалистов не твердили постоянно, что немецкий народ дал миру Моцарта и Бетховена?
Время от времени на Вильгельмштрассе появлялись — в одиночку или небольшими группами — бегуны; толпа глядела на них и расступалась, пропуская их. Бегуны обливались потом, рубашки на них были насквозь мокрые, на плечах они тащили тяжелые ранцы. Это были члены спортивного союза «Победители», предпринявшие по случаю Первого мая марш с походной выкладкой. До Вильгельмштрассе они пробежали уже двадцать километров с тяжелыми ранцами на плечах и теперь, обессиленные, с остекленевшими глазами, устремились на площадь Ратуши, где их уже дожидался Таубенхауз с большим серебряным кубком.
Вот прошел духовой оркестр, шумно и победоносно играющий новый марш. За ним следовали три отряда коричневорубашечников. Топот ног, обутых в тяжелые сапоги, наполнил Вильгельмштрассе. Последний отряд сильных, мускулистых парней вел приземистый человек с оттопыренными, красными ушами, которые бросались в глаза уже издалека. Это был штурмфюрер Хабихт. Его отряд выглядел самым удалым. Если эти парни полезут в драку, — берегись! Над колоннами развевались знамена со свастикой, толпа как положено становилась во фронт, мужчины снимали шляпы и в знак приветствия вытягивали вверх руки.
Но вот затрещали барабаны, марширующие загорланили песни. Потом пение стало стихать вдали.
Колонны направлялись к ученому плацу, где их ждал гауляйтер. Туда стекались все: рабочие завода Шелльхаммеров, рабочие и работницы ткацких фабрик, вагоностроительных и котельных предприятий, служащие универсальных магазинов, контор — все, все.
Им велели слушать речь гауляйтера, и они подчинились, чтобы продемонстрировать свою приверженность партии. У тех, кто надеялся увильнуть, ничего не вышло: когда они собирались в колонны и когда расходились по домам, их имена проверялись по спискам. Не говоря уж о том, что улицы кишели шпиками и наблюдателями, никто не знал, не донесет ли на него подручный, работающий вместе с ним за токарным станком, или красивая кассирша из универсального магазина.
Фабиан оделся очень тщательно. Впервые он принимал участие в официальном празднестве в качестве крупного должностного лица. Новая фуражка обер-штурмфюрера с ярко-красным околышем была просто великолепна и очень шла ему. Свои старые, внушительно скрипевшие сапоги он счел слишком топорными и заменил их более элегантными, из тонкой лакированной кожи.
Хотя погода была неустойчивая и с обложенного тучами неба время от времени падали капли дождя, Фабиан поехал по городу в открытой машине. Он сидел в небрежной позе, предоставляя прохожим любоваться своей особой. Когда с ним здоровались, он дружески, любезно и даже чуть-чуть снисходительно подымал руку. «Людям нужно кем-то восхищаться, на кого-то смотреть снизу вверх. Есть, конечно, и такие, которые предпочитают смотреть сверху вниз, я, например, но об этом нельзя, говорить вслух», — думал Фабиан. На Вильгельмштрассе он приказал шоферу ехать медленнее, чтобы посмотреть, как выглядит в праздник эта торговая улица. Многие магазины были украшены цветами и знаменами, портретами и бюстами фюрера. Особенно выделялся своим убранством магазин ювелира Николаи: лавровые деревца обрамляли большой знак свастики, составленный из белых и красных роз.
«Старина Швабах, как всегда, хочет перещеголять всех нас», — подумал Фабиан, увидев огромный флаг, свисавший на тротуар с балкона Швабаха.
Неистовое «хайль» докатилось до него с учебного плаца. Гауляйтер только что взошел на трибуну. Смещавшись с толпой адъютантов, штурмфюреров, обер-штурмфюреров, штандартенфюреров, Фабиан слушал выступление гауляйтера и минутами с трудом подавлял улыбку. Он хорошо знал эту речь, так как сам сочинил ее. Румпф попросил его об этом, когда они играли в бильярд в Айнштеттене.
— Государство без колоний не может стать великим государством! — надрывался гауляйтер. — Оно подобно городу, окруженному пустыней, а не садами, полями и перелесками. Мы восхищаемся государствами, которые силой завоевывают колонии там, где это еще возможно! Мы восхищаемся Италией Муссолини!
Фабиан одобрительно кивнул, это были его слова и его мнение.
Гауляйтер казался теперь в свете солнца еще более багровым, чем обычно, а минутами был красен, как рак. Время от времени он начинал буквально неистовствовать на маленькой трибуне, украшенной свастикой и лавровыми деревцами. Бросался из стороны в сторону, подпрыгивая, и один раз так хватил кулаком по кафедре, что стук разнесся по всей площади и записи гауляйтера полетели в воздух. Фогельсбергер тотчас же подскочил к нему и быстро собрал рассыпавшиеся листки.
— Маленькой Голландии принадлежит целый архипелаг! Франция владеет огромными земельными пространствами, хотя ей приходится ввозить негров для обработки полей, потому что французские женщины отказываются рожать! А Англия! Давайте посмотрим, что такое Англия, — выкрикивал Румпф слова, заготовленные Фабианом, — величиной она с кулачок, но этот кулачок разжался, пальцы протянулись далеко-далеко, и что же они захватили? Пятую часть земного шара захватили эти пальцы!
Громкие крики «хайль» послужили наградой оратору, вытиравшему пот с лица.
— Ну, а у нас? Как обстоит дело у нас? Великие державы отняли у Германии те жалкие колонии, которые сколотил для нее Бисмарк, хотя нам с нашей ужасающей перенаселенностью, видит бог, не приходилось ввозить негров! Когда слона повергли наземь и он потерял способность сопротивляться, — орал Румпф, — победители отпилили ему клыки — наши колонии! И что же они оставили нам? — Лицо гауляйтера налилось кровью. — Ничего не оставили, даже грязной лужицы, даже мертвого негра!
Эти выражения уже были продуктом его собственного творчества.
— Почему? Я вас спрашиваю: почему? — вопил гауляйтер, и слова его разносились по площади, где люди стояли вплотную друг к другу. — Потому что у нас не нашлось сильного человека, который дал бы отпор этим разбойникам! Теперь они уж ни на что подобное не решатся! Теперь, теперь у нас есть этот сильный человек!
Он замолчал в изнеможении и переждал, покуда не затихли неистовые крики «хайль».
После этого он уже быстро закончил свою речь, тем более что по каким-то соображениям выбросил несколько фраз Фабиана.
— Нам осталась только надежда, — кричал он, — надежда на будущее! Дурак тот, кто верит, что раздел мира совершен раз и навсегда. Приходят новые поколения, поколения отважных людей, не боящихся смерти, умеющих держать оружие в руках, — эти люди установят новый порядок в мире. Вам же я говорю: не теряйте надежды и будьте всегда наготове!
Он кончил. Нескончаемое «хайль» разнеслось далеко вокруг. Одновременно заиграли все оркестры. Толпа запела «Германия превыше всего», и взволнованный Фабиан, подняв руку, присоединился к поющим. С юных лет он восхищался этой песней.
К площади подъехали серебристо-серые автомобили, которые тотчас же были окружены офицерами в черных и коричневых мундирах; офицеры поздравляли гауляйтера с успехом и выражали ему свое восхищение.
Позднее гауляйтер, стоя на балконе епископского дворца, принял парад коричневых и черных отрядов. Он стоял совсем один и удалился лишь после того, как прошла последняя колонна.
Фабиан продолжал стоять на площади перед дворцом, болтая с начальниками отрядов. Полковник фон Тюиен, в форме штандартенфюрера, высказывался как специалист о различных подразделениях, возвращавшихся с парада.
— Великолепный материал! — восклицал седой полковник, размахивая руками. — Подобного ни у какого другого народа нет. Обратите внимание, какая воля к борьбе! Разве ее обуздаешь! С такой молодежью мы завоюем мир. Смотрите, вот ваш отряд, господин правительственный советник! — закончил он, указав на колонну нацистов в коричневых рубашках, приближавшуюся с громким топотом. Это был отряд Хабихта, который вместе с другими подразделениями был подчинен Фабиану.
Хабихт некогда служил унтер-офицером в Потсдаме и теперь прилагал все усилия, чтобы обучить военной выправке эту кучку ландскнехтов. Узнав Фабиана, он только бросил взгляд на своих молодцов, и те сразу подтянулись; знамя, древко которого один из них небрежно положил на плечо, молниеносно взметнулось вверх и поплыло в воздухе, как на параде.
Фабиан шагнул вперед и, как полагалось, вскинул руку.
Хабихт стал смотреть на Фабиана, его примеру последовали остальные, отряд, равномерно и гулко шагая, прошел мимо.
Тогда Фабиан опустил руку. Он был взволнован.
Мать и дочь Лерхе-Шелльхаммер вернулись на несколько дней раньше, чем предполагали. Их американские друзья поехали на машине до Генуи, чтобы — там сесть на пароход, и они решили присоединиться к ним. Но в Генуе стояла невыносимая жара, и они поспешили на север. Ехали день и ночь и прибыли домой в полном изнеможении. Весь первый день они чувствовали себя настолько усталыми, что оставались в постели. Затем, отдохнув, Криста поехала в город в своем маленьком автомобиле.
Прежде всего она направилась к гостинице «Звезда», чтобы узнать что-нибудь о Фабиане. Он был на майском параде. «Что ж, он городской чиновник и волей-неволей обязан принимать участие в празднестве!» Затем она поехала на Бухенштрассе взглянуть на дом номер шесть. В своем последнем письме Фабиан упоминал, что собирается приобрести этот дом. Нетрудно было догадаться, зачем он ему понадобился. Криста не сомневалась, что дом покупается из-за нее.
Да, если быть честной, то надо признаться, что Фабиан ей более чем симпатичен — она любит его. Он, несомненно, человек одаренный, выше среднего уровня, в этом она отдавала себе отчет. Прежде всего она ценила его ясный ум и понимание искусства. Кроме того, он красив, с прекрасными манерами, жить с ним ей будет нетрудно. Кристе нравилось и то, что он в свое время собирался стать священником. Такое желание могло возникнуть только у хорошего человека.
Она засмеялась. Да разве можно выразить словами отчего любишь?
Дом номер шесть понравился Кристе, хотя и показался ей слишком большим. Удовлетворив свое любопытство, она снова отправилась в центр города, чтобы повидаться с Марион.
Вид Вильгельмштрассе ужаснул ее. Домов почти не видно за сплошной стеной этих мерзких флагов со свастикой, которые она всегда ненавидела. Криста постаралась как можно скорей уехать с этой улицы. Кроме того, ей сказали, что еврейскую школу перевели куда-то поблизости. Она попросила вызвать Марион и довольно долго с ней проговорила.
— Интересные новости, — смеясь, сообщила ей Марион. — Произошли невероятные, ошеломляющие события. — Марион то и дело краснела и смеялась. так громко и радостно, что ученики выглянули в коридор посмотреть, что случилось. Но Марион и плакала. — Слава богу, что ты вернулась, Криста! — восклицала она. — Мне необходимо с тобой посоветоваться. Конечно, тебе это покажется невероятным, это похоже на сон, но… знаешь, в меня влюбился гауляйтер. — Последние слова Марион проговорила таинственным шепотом.
Ребятишки в классе что-то запели, и Марион поспешила к ним.
— Я приду к тебе, Криста, и все расскажу! — крикнула она, исчезая за дверью.
Свидание с Марион обрадовало Кристу: Марион, которая часто впадала в отчаяние, опять на что-то надеется.
Криста сделала кое-какие покупки, но отряды нацистов в коричневых и черных мундирах преградили дорогу ее машине.
Наконец она решила кружным путем добраться до кафе «Резиденция»; ей хотелось за чашкой чаю поразмыслить о том, что рассказала Марион, и о доме номер шесть.
Таким образом она очутилась неподалеку от епископского дворца и остановила машину в переулке, чтобы не попасть на глаза группе нацистских офицеров, стоявшей на площади.
Когда она уже собралась подняться по лестнице в кафе, ей бросился в глаза один из этих офицеров — седой, подвижный, он что-то рассказывал, сопровождая свой рассказ оживленными жестами. Криста сразу признала в нем полковника фон Тюнена. Ее мать называла Тюнена паяцем, так как он ни минуты не мог оставаться спокойным и всегда разговаривал руками. Полковник Тюнен беседовал с молодым, очень стройным офицером; они чему-то смеялись, но у Кристы вдруг остановилось дыхание, и она отдернула ногу со ступеньки.
Этот стройный смеющийся офицер показался ей знакомым, но она не верила себе, не хотела верить.
— Не может быть, — прошептала Криста, бледнея.
В это время одна из колонн строевым шагом прошла через площадь, и стройный офицер шагнул вперед, подняв руку в знак приветствия. При этом он обернулся к ней лицом, и она узнала его. Сомнений не было! Это Фабиан.
Она отпрянула и прислонилась к какому-то деревцу, затем, с трудом передвигая ноги, перешла через дорогу и вошла в только что открывшуюся лавчонку. Здесь она обычно покупала перчатки.
— Что с вами? — участливо спросила ее пожилая, седовласая женщина, владелица магазина. — Вам дурно, фрейлейн Лерхе-Шелльхаммер?
— Простите, я почувствовала себя нехорошо! — Криста присела на стул, у нее дрожали колени. Она была бледна, как смерть. «Не может быть! Не может быть! Не может быть!»
Ей подали стакан воды, и мало-помалу она пришла в себя.
— Успокойтесь, фрейлейн Лерхе-Шелльхаммер, вы испугались чего-то? — допытывалась женщина.
— Испугалась? Да, я испугалась, — едва слышно ответила Криста. — Эта толпа испугала меня. — Ее руки повисли как плети. — Разрешите мне отдохнуть еще минутку. — При этом она не отрывала глаз от окна.
Улица опустела. Отряд коричневорубашечников, сопровождаемый толпой любопытных, с шумом и смехом протопал мимо магазина. Наконец все стихло. Затем промчалось несколько автомобилей: Теперь, кажется, уже можно выйти на улицу. Криста огляделась по сторонам; не видя никого поблизости, прокралась к своей машине и медленно, почти не отдавая себе отчета в том, что делает, поехала домой. Она была так подавлена, что долго стояла перед домом, не понимая, что она уже у цели. Тяжело ступая, как старуха, взобралась она по лестнице.
— Боже милостивый, что с тобой, Криста? — в ужасе вскричала фрау Беата, когда дочь вошла в комнату. — На тебе лица нет!
— Мама! — крикнула Криста, опускаясь на стул. — Небеса разверзлись надо мною!
— Да говори же толком, дитя мое.
— Небеса разверзлись надо мною! — повторила Криста, машинально снимая шляпу. — Подожди, мама, подожди минутку, я все тебе расскажу. Уедем отсюда! Уедем! Уедем!
Фрау Беата была уверена, что с Кристой стряслась большая беда, о которой ей даже говорить трудно. Она вышла из комнаты и вскоре вернулась со стаканом горячего грога. По ее убеждению, это была панацея от всех зол. Грог если и не помогает, то, во всяком случае, подбадривает организм!
Прошло много времени, прежде чем Криста в нескольких словах рассказала матери о том, что ей пришлось пережить; о том, как она обманулась, о своем разочаровании, отрезвлении, смятении.
— Уедем отсюда, мама, — беспрестанно повторяла она. — Уедем, уедем из этого города!
Фрау Беата долго молчала, затем поднялась и стала тяжелыми шагами ходить взад и вперед по комнате. Наконец она остановилась перед Кристой.
— Трудно заглянуть в глубину человеческого сердца, Криста! Почти все люди в этой стране потеряли даже ту крупицу разума, которая у них была. — Она позвонила горничной и велела подать крепкого чаю. — И вот еще что, — добавила она, — заприте-ка дверь! Мы никого не хотим видеть. А если кто-нибудь придет или позвонит, скажите, что мы только что приехали, очень утомлены и никого не принимаем. Вы меня поняли?
Криста постепенно приходила в себя.
— Только бы уехать из этого города, уехать! — Она скоро удалилась в свою комнату и на следующее утро вышла оттуда молчаливая и мертвенно-бледная.
Продолжительная беседа матери с дочерью кончилась тем, что они решили опять уехать на несколько недель, хотя бы в Баден-Баден, где все-таки немного теплее, чем здесь, на севере. Они снова уложили чемоданы, только что распакованные. Большой автомобиль стоял в гараже, покрытый пылью и грязью, привезенной еще из Италии. Они уехали на следующее утро после завтрака.
Криста вздохнула свободнее, только когда город уже остался позади. Фрау Беата сидела за рулем и вела машину на большой скорости, как всегда, когда ей удавалось хорошо выспаться. Криста сидела рядом и, вся уйдя в свои мысли, безучастно смотрела на поля.
«Удивительно, — думала она. — Ведь он никогда не носил партийного значка, и мы никогда не говорили о политике — или очень редко. Порой я замечала, что он переводит разговор на другую тему, как только я касаюсь политики. Никогда он ни словом не вступился за нацистов и никогда ни словом не обмолвился против них». В голове ее проносились все одни и те же мысли.
— Cheer up, my girl![9] —бодро воскликнула фрау Беата. — Солнце еще проглянет! Да, Криста, я знаю: в молодости кажется, что все мужчины ломаного гроша не стоят! Но с годами мы начинаем судить о них справедливее. И понимаем, что они не ангелы и не исчадия ада, а всего лишь люди. Как и женщины… — Она рассмеялась.
Когда вечером Фабиан пришел на обед, который гауляйтер давал для всех высокопоставленных чиновников национал-социалистской партии и именитых людей города, швейцар доложил ему, что утром приезжала какая-то дама и спрашивала его. Радость пронзила сердце Фабиана. Криста! Это могла быть только Криста! Значит, она вернулась раньше, чем предполагала. Чудесно! За обедом он был в превосходнейшем настроении.
На следующее утро он позвонил Кристе, но горничная ответила, что дамы очень устали и никого не принимают. Тогда он заказал в цветочном магазине прелестную вазу с ландышами, которые сам очень любил, и приложил коротенькое письмецо Кристе.
«Я рад и счастлив, — писал он. — Последние месяцы были для меня жестоким, почти невыносимым испытанием, никогда еще пустота жизни и одиночество так не угнетали меня».
Позвонив вечером, он получил тот же ответ. Тогда он послал Кристе письмо, — она получит его завтра утром.
«Отдохните хорошенько, любимая моя Криста, — писал он. — И не сердитесь за то, что я докучаю вам цветами и письмами, это объясняется моей страстной жаждой увидеть вас после долгой разлуки. Я твердо надеюсь, что до вечера вы отдохнете настолько, что сможете подарить мне несколько минут. Сегодня с пяти часов и до семи я буду ждать вас в кафе „Резиденция“. Прежде всего я мечтаю о большом разговоре, „важном разговоре“, как вы писали. Дом номер шесть по Бухенштрассе я приобрел и буду счастлив показать его вам в ближайшие дни».
День прошел, как обычно, в работе. Пообедав, Фабиан купил у ювелира Николаи старинное ожерелье из темного янтаря, которое он давно уже присмотрел. Как он будет к лицу Кристе! Ровно в пять часов он сидел в кафе «Резиденция» за чаем.
В кафе было совершенно пусто; лишь немного погодя пришел какой-то старик; он уткнулся в газету и сильно кашлял. Фабиан ждал и на досуге внимательно рассматривал помещение. Это кафе было открыто еще в то время, когда во дворце обитал какой-то епископ; вся обстановка здесь была выдержана в стиле дешевого рококо. На стенах висели картины, писанные неумелой рукой в манере Ватто и теперь потускневшие, почти черные, большей частью в облупившихся рамах. На одной картине, изображавшей пикник в лесу, он с трудом разглядел двух молодых дам, слушавших юного кавалера, который играл на флейте. За окнами становилось все темнее, на улице и на сердце Фабиана сгущались сумерки. Он вздрагивал при звуке каждого приближавшегося автомобиля и готов был вскочить всякий раз, когда открывалась дверь. Ожидание становилось мукой. Просмотрев все газеты, он, чтобы убить время, стал обдумывать дело, которое ему сегодня поручили, и кое-что записал в блокнот.
Затем он снова принялся рассматривать картины, удивляясь, что юный кавалер все еще играет на флейте. Странно, но с тех пор как он узнал, что Криста в городе, он с пугающей его ясностью увидел всю пустоту и бессодержательность своей жизни. Он тянулся к ней, как умирающий от жажды тянется к воде. И его снова стала волновать загадка, как может человек иметь такую власть над другим человеком. Это походило на волшебство. Если долго смотреть на спящего, тот открывает глаза. Может быть, так и с любовью. Может быть, на нас смотрят сотни глаз, и сотни неведомых глаз в глубинах нашего существа открываются в ответ. А может быть, любовь и физически изменяет нас? Кто знает! Человеку никогда не проникнуть в эту тайну.
Уничтоженный, он под конец встал. Было уже около восьми, и он больше не надеялся на приход Кристы. Что-то, по-видимому, случилось! Уж не заболела ли она?
Усталый, терзаемый мрачными мыслями, он шел по тихим и темным улицам обратно в гостиницу. Он все яснее понимал, что жизнь без этой женщины для него бессмысленна, более того — невозможна.
Разбитый и подавленный, Фабиан вошел в свою комнату и зажег все лампы, так как темные улицы, по которым он возвращался домой, и мрачные мысли все еще преследовали его.
Почему Криста не прислала ему записку в кафе «Резиденция»? Почему она не позвонила ему?
Он был очень встревожен, но не решался звонить ей сегодня, чтобы не показаться навязчивым. Ясно, произошло нечто непредвиденное.
В тревоге и горести сел он за письменный стол, чтобы написать несколько больших, не терпящих отлагательства писем. Неудачный день, безнадежно неудачный день!
Около часа он писал, затем отложил перо, так как мысли его путались. И, вконец разбитый, лег в постель.
Наутро первой его мыслью была Криста. Нет, сегодня он уже не будет полагаться на телефон. Он проработал с час в бюро и в одиннадцать велел везти себя к дому Лерхе-Шелльхаммер. Сенбернар встретил его радостным лаем и даже побежал за ним вверх по лестнице, чего он обычно не делал.
— Надеюсь, дамы хорошо отдохнули. Могут ли они принять меня? — спросил он у горничной.
— Их нет дома, они сегодня утром уехали на машине.
— Уехали? Куда? — Он пошатнулся.
Горничная не знала, и Фабиан ушел. Он даже не дал себе труда скрыть свою растерянность перед девушкой.
Может быть, им вздумалось предпринять какую-нибудь непродолжительную поездку, пытался он успокоить себя, но сам себе не верил. Даже привета она не передала, даже словечка не написала!
Вчерашнее предчувствие беды не обмануло его; ему пришлось собрать все силы, чтобы взглянуть правде в глаза. Криста порвала с ним, просто порвала, ни слова не сказав. Это какая-то загадка… Может быть, его оклеветали? Но нет, Криста не такая женщина, чтобы поверить любому вранью. Она потребовала бы от него объяснений…
Глубокая печаль овладела им: едва завоевав Кристу, он по какой-то загадочной причине ее утратил. Печаль снедала его, и он поехал в Бюро реконструкции, чтоб хоть на несколько часов забыться за работой.
К обеду Фабиан не прикоснулся — ему не хотелось ни есть, ни пить — и рано вернулся к себе в гостиницу. Ему было так плохо, что он, одетый, повалился на кровать. Неподвижно, как оглушенный, пролежал он много часов, вперив взор в потолок.
Нет, нет, так продолжаться не может! Жизнь без этой женщины потеряла всякий смысл! Она открыла ему новый мир и, когда он увидел жизнь во всем ее великолепии, покинула его. Это больше, того, что может вынести человек. И теперь, пожалуй; единственный исход — пустить себе пулю в лоб.
«Прощай, Криста!» — будет его последней мыслью.
Сгустились сумерки, стало совсем темно, наступила ночь, а он все еще лежал и смотрел в потолок.
«Я стоял на вершине жизни, а она в мгновение ока низвергла меня в пропасть отчаяния», — думал он, готовый разрыдаться.
Наконец он с трудом поднялся и зажег свет. Затем выпил стакан воды и вымыл лицо и руки. Немного освежившись и вернувшись к жизни, он сел за письменный стол.
Пусть она узнает, что он ни в чем не виноват и что это невероятная жестокость бросить его так, без единого слова. «Только одно слово, Криста, одно-единственное слово, и все было бы по-другому. Но теперь поздно, Криста! Ты возвела меня на вершину жизни, ты показала мне великолепие этого мира. Скажи, какой же демон внушил тебе мысль в эту минуту, именно в эту минуту столкнуть меня в пустоту? Скажи мне, Криста. Благодарю тебя и прощай!»
Почувствовав страшную слабость, он подкрепился рюмкой коньяку и принялся быстро писать. Он писал страницу за страницей, и весь мир исчез для него. Порой до него доносился шум проезжавшего автомобиля, шаги официанта в коридоре, затем снова воцарилась глубокая тишина.
Спустя некоторое время ему почудился легкий стук в дверь. Он вздрогнул. Кто-то стучит? Да, стук повторился.
Он выпрямился за столом и спросил:
— Кто там?
Женский голос что-то проговорил смеясь, и дверь распахнулась. Если бы в этот момент вошла Криста, он бы нисколько не удивился, так спутаны были его мысли. Но к нему вошла другая женщина, которую он не сразу узнал.
— Господин правительственный советник, — смеясь, проговорила незнакомка, — вы, наверное, поражены столь неожиданным вторжением? — С этими словами она вступила в полосу света, и он узнал ее. Это была прекрасная Шарлотта.
С трудом скрыв свое изумление, он вскочил и пошел ей навстречу.
— Вы здесь, в этой гостинице, сударыня? — растерянно спросил он; в горле у него пересохло.
Прекрасную Шарлотту рассмешила его удивленная, недоумевающая физиономия.
— Да, с сегодняшнего дня я живу здесь, — сказала она. — И на этом же этаже. Гауляйтеру пришлось уехать на довольно долгий срок; он опасался, что я до смерти соскучусь в Айнштеттене. Поэтому я проживу некоторое время в гостинице.
Фабиан почти машинально подвинул ей кресло и предложил сигареты.
— Надеюсь, сударыня, вы не откажетесь от рюмки коньяку? — Он задал этот вопрос, не зная с чего начать разговор.
— Конечно нет, спасибо. — И Шарлотта подняла на него свои божественные глаза.
У них завязался оживленный разговор. Фабиан пробуждался от своего оцепенения. Он несколько раз видел Шарлотту в «замке», но всегда только мельком. Теперь он мог любоваться ее удивительной красотой, и вид этих совершенных линий и форм окончательно вернул его к жизни. Ничего не могло быть, ему приятней, чем этот неожиданный визит в минуту отчаяния и внутренней слабости. Ее приход был чудом, рассеявшим его унылые мысли, подлинным спасением.
Шарлотта беззаботно болтала, и ее глупости и пустой смех нисколько не смущали его.
— Я просто счастлива, что застала вас дома, — сказала она. — Я сегодня в ужасном настроении, в таком ужасном, что остается либо повеситься, либо напиться. Гауляйтер сказал мне: если тебе будет скучно, дитя мое, отправляйся к Фабиану, он расскажет тебе много интересных историй, например, про «Аистово гнездо». Это, что роман, который вы написали?
Фабиан невольно рассмеялся и покачал головой.
— «Аистово гнездо» — это высота, которую в последней войне никак не мог взять противник и которая стоила жизни тысячам людей.
Прекрасная Шарлотта затрепетала.
— Ради бога, не говорите о войне, — взмолилась она. — Уж не сражались ли и вы под Верденом?
Фабиан засмеялся.
— Нет, нет, в боях под Верденом я не участвовал.
— Они озорники, — смеясь, сказала Шарлотта, — и гауляйтер, и тем более, ротмистр Мен. Да, просто озорники — не знаешь, верить им или нет. Но я им все-таки благодарна, что они направили меня к вам. Это счастье, что я вас застала сегодня вечером в гостинице. Иначе я, наверное, впала бы в отчаяние.
Фабиан поблагодарил за комплимент.
— Такая красивая женщина не вправе слишком быстро впадать в отчаяние, — заметил он.
Он сказал, что ничего так не хочет, как помочь ей, и уверен, что город придется ей по душе.
— Надеюсь, вам предоставили хорошую комнату? — осведомился Фабиан.
Шарлотта звонко рассмеялась.
— Хорошую комнату! — воскликнула она. — Ну, разумеется, меня постарались удобно устроить, иначе гауляйтеру пришлось бы краснеть.
Она бросила недокуренную сигарету в пепельницу и поднялась.
— У меня три прекрасные комнаты, — сказала она. — Это настоящая маленькая квартира, которая была оставлена для гауляйтера. Если у вас есть время, пойдемте, я вам ее покажу.
Она направилась к двери и знаком пригласила Фабиана следовать за собой. Он пошел, чтобы не показаться неучтивым, да и не в его натуре было отклонять просьбу красивой женщины.
Комнаты оказались просторными и со вкусом обставлены. Повсюду стояли большие вазы с ландышами, точно такие, какую Фабиан вчера купил для Кристы.
— Здесь просто великолепно, — заметил он.
— Правда, хорошо? — ответила она, равнодушно прохаживаясь по комнатам.
И, не дожидаясь, покуда он выскажет свое мнение, добавила:
— Вы уже ужинали? Нет? Вот и прекрасно.
Она даже захлопала в ладоши.
— В таком случае доставьте мне удовольствие и поужинайте со мной. Идет? Если вы ничего не имеете против, мы проведем этот ужасный вечер вместе. Садитесь и будьте как дома.
Не дожидаясь его ответа и как будто боясь, что он откажется, Шарлотта продолжала:
— Я закажу официанту ужин на двоих. Что он принесет, в конце концов, безразлично. Но шампанского я хочу непременно, если вы ничего не имеете против. Сегодня я должна пить шампанское, много шампанского. Надо вам сказать, что, пока я живу в гостинице, я гостья гауляйтера, а он приказал мне не скупиться.
Она позвонила официанту.
— Вы, господин Фабиан, лучше меня знаете, какая марка шампанского считается здесь лучшей, прошу вас, распорядитесь! Ах, вы и не подозреваете, в каком я сегодня ужасном настроении!
Проговорив это, прекрасная Шарлотта засмеялась.
— Никто и не подозревает, в каком я сегодня ужасном настроении, — снова сказала Шарлотта после того, как они, поужинав, перешли в восхитительный маленький салон. И опять рассмеялась. — Вы не верите мне, потому что я говорю это смеясь. Ах, как плохо вы знаете женщин!
— В таком случае мне остается только преклониться перед мастерством, позволяющим вам так искусно скрывать плохое настроение, — ответил Фабиан.
Шарлотта подняла на него свои прекрасные глаза.
— Я люблю лесть, — сказала она и улыбнулась. — Но садитесь же, прошу вас. Я налью вам бокал шампанского. Вы не представляете себе, как я вам благодарна за то, что вы развлекаете меня сегодня вечером. Выпьем за нашу дружбу.
Фабиан поклонился.
— За дружбу.
Шарлотта опустилась в одно из широких голубых кресел, в котором лежать было удобнее, чем сидеть. Она взяла со стола сигарету и закурила. Может быть, Фабиан хочет еще чего-нибудь? Ликера, кофе, виски?
— Да, да, — сказала Шарлотта и выпустила дым через ноздри. — Я бесконечно признательна вам за то, что вы составили мне компанию. Видите эти чемоданы? Я больше не вернусь в Айнштеттен. Мое пребывание в «замке» окончено. Гауляйтер был очень щедр! Посмотрите на это кольцо! В брильянте два карата. Или вот это. Видели вы где-нибудь более оригинальный мундштучок? На серебряной полоске выгравировано: «Цветущей Жизни». Это, конечно, шутка; мои товарищи, венские актеры, так прозвали меня. Ха-ха-ха! Другая, поумнее, была бы счастлива на моем месте, но только не я. Глупый человек не может быть счастлив, он весь во власти своих вздорных мыслей. Человек с головой, когда пьет шампанское, становится веселым, а глупый только больше печалится. Вы знаете, что граф Доссе умер?
Фабиан кивнул головой.
— Да, — участливо проговорил он. — Я очень ценил его.
— Бедный Александр, он рано простился с жизнью, — продолжала Шарлотта. — Прошло уже четыре месяца, и я немного успокоилась. В первые дни это никак не укладывалось в моей голове. Представьте себе мое состояние, когда гауляйтер положил передо мной телеграмму: «Граф Доссе тяжело ранен во время автомобильной катастрофы в Мюнхене».
— В Мюнхене? — переспросил пораженный Фабиан.
— Да, в Мюнхене. Я хотела тотчас же выехать туда, — продолжала Шарлотта, вставая и закуривая новую сигарету. — Но Фогельсбергер позвонил в Мюнхен, и ему сказали, что в клинику никого не пускают, а кроме того, мой приезд мог слишком сильно взволновать его после операции. Через три дня гауляйтер подал мне газету, и я прочла, что граф Доссе скончался в клинике от ранений, полученных при катастрофе.
Фабиан даже привскочил, но, по счастью, Шарлотта, занятая своей сигаретой, не заметила его удивления. К тому же в этот момент появился официант с кофе.
Шарлотта прервала свой рассказ и обратилась к нему:
— Передайте господину Росмайеру, что я очень довольна тем, как меня обслуживают, и сообщу об этом господину гауляйтеру.
Официант пробормотал что-то нечленораздельное и поклонился. Пока он расставлял чашки, Шарлотта поднялась с кресла и стала расхаживать по комнате.
— Я целых три дня никого не могла видеть, — вернулась она к своему рассказу. — Я была очень довольна, что никто меня не тревожил.
— Не надо сливок, — сказал Фабиан официанту просто для того, чтобы что-нибудь сказать.
Он отлично помнил, как Фогельсбергер доверительно сообщил ему, что после крупного разговора с гауляйтером на празднике в честь дня его рождения Доссе застрелился. Не исключено, впрочем, что Доссе был пьян, сказал Фогельсбергер. Во всяком случае, история получилась пренеприятная. Собака Доссе Паша так выла и скулила три дня подряд, что чуть всех с ума не свела, продолжал свой рассказ адъютант. Наконец гауляйтер приказал ее пристрелить, что и было исполнено одним унтер-офицером. У него, Фогельсбергера, не хватило бы духу это сделать, ведь он знал Пашу много лет. Все это молнией пронеслось в голове Фабиана.
— Сегодня день рождения бедного Александра, — снова заговорила Шарлотта и, вздохнув, начала помешивать ложечкой кофе. — Вот вы и узнали причину моей сегодняшней хандры. Будьте любезны, налейте мне еще шампанского. Благодарю!
Она залпом осушила бокал и продолжала:
— Александр умел меня любить. Он — единственный. Он был предан мне, как собака. Понимаете, если женщину любить по-настоящему, то нужно любить ее, как собака, — преданно и безоговорочно. Так как я не безобразна, то меня с юных лет любили, поклонялись мне. Ха-ха, а что значит любить и поклоняться? Это самое простое, тут никакого умения не требуется. Но я хочу, чтобы на меня молились, восхваляли меня, воспевали в стихах, прославляли, обожествляли! Александр это знал и любил меня, ни о чем не спрашивая, ничего не требуя, как собака.
Шарлотта ходила взад и вперед по комнате, иногда останавливаясь, чтобы глотнуть вина или стряхнуть пепел с сигареты. Она призналась Фабиану, что с годами ею завладела ненасытная страсть — быть любимой, страсть, уже граничащая с манией, и что она чувствует себя несчастной, когда эта страсть не удовлетворена.
Слушая Шарлотту, Фабиан не спускал с нее глаз. Он видел ее прекрасное лицо, то ярко освещенное светом лампы, то слегка затененное, и не знал, когда же оно прекраснее. Ее лоб, ее виски околдовывали его своей прелестью, и он все время открывал в ней новую красоту. Никогда не видел он таких ушей, точно выточенных из бледных кораллов. Никогда не знал, что человек может быть так похож на растение. Она казалась ему редким, красивым движущимся цветком.
Шарлотта разговорилась и теперь болтала без умолку. Фабиан не прерывал ее.
— Гауляйтер Румпф, — говорила Шарлотта, — не понимает женщин. Нет, нет. Он властен и груб, иногда добродушен, но чаще бессердечен, понимаете? Абсолютно бессердечен; он обращается с женщинами, как с куклами. Подойди, сядь, встань, прошу тебя не опаздывать. Если парикмахер замешкается, приходи непричесанной, но приходи точно в назначенное время. Мужчина, который требует, чтобы женщина являлась точно в назначенное время, даже если она плохо причесана, не понимает женщин. В Вене ни один мужчина не предъявит женщине таких нелепых требований. — Она остановилась посреди комнаты и нахмурилась. — Теперь к нему часто ходит другая молодая девушка, кажется, еврейка. Он берет у нее уроки еврейского языка.
— Еврейского языка? — перебил ее Фабиан.
— Да, еврейского. Он говорит, что настало время изучить язык евреев. Мне кажется, что он втюрился в нее, но это между нами. Однажды он представил ее мне. Она похожа на красивую итальянку. Может быть, он хотел возбудить во мне ревность? Он не знает, что я не способна ревновать, для этого я слишком красива, — прибавила она и засмеялась громко и весело.
Затем она попросила Фабиана налить ей еще бокал шампанского и при этом не забыть и себя.
— Александр не был красив. Напротив, он был безобразен. Это был его единственный недостаток. Но скажите, разве большинство мужчин не уроды? Ха-ха-ха! Вы, мужчины, препротивные людишки. Сколько среди вас встречается уродов, да еще к тому же слабосильных! Многие смахивают на тюленей, такие у них усы. Эти тюлени встречаются на каждом шагу. Император Франц-Иосиф тоже походил на старого тюленя. А другие точь-в-точь старые меланхоличные обезьяны; в большинстве случаев это умные мужчины; есть и такие, что напоминают птиц — большеглазые, с огромными орлиными носами.
Шарлотта расхохоталась, и никак не могла остановиться. Потом вдруг задумчиво опустила глаза и уже серьезным тоном продолжала:
— Да, Александр тоже был не красавец, скорей, даже урод, но он был хороший человек и единственный, кто умел меня любить. Он хотел на мне жениться, как только умрет его больная мать. Ах, теперь все вышло по-другому.
Шарлотта опустилась в кресло и умолкла. Фабиан увидел, что лицо ее изменилось и на ресницах повисли большие слезы.
— Я обидела Александра, страшно обидела. Я обошлась с ним плохо, очень, очень плохо. — Она медленно стянула с пальца кольцо с драгоценным камнем и швырнула его на пол вместе с серебряным мундштуком. — Не нужен мне этот хлам. Мне тошно от него! — воскликнула она; ее щеки пылали, прекрасные глаза были полны слез.
Через несколько минут Фабиан встал и попросил разрешения удалиться.
Было уже поздно, когда он вернулся к себе в комнату. Как только он остался один, мрачные мысли снова завладели им, но шампанское, выпитое у прекрасной Шарлотты, все же подбодрило его. «Может быть, это глупости, которые ты сам себе вбил в голову, — успокаивал он себя. — В ближайшие дни все выяснится, и ты напрасно терзаешься. Самое лучшее, что ты можешь сделать, это лечь спать. Вдруг завтра придет письмо от Кристы, и весь мир покажется иным. И помни, что написать письмо ты всегда успеешь».
На следующее утро Фабиан проснулся утомленный, вялый; было уже довольно поздно. Заниматься делами ему не хотелось, и он попросил своего помощника выступить вместо него в суде. Разрозненные листки прощального письма к Кристе он запер в письменный стол, даже не взглянув на них, как будто это писал другой человек, так безразлично было ему все на свете.
От Кристы не было письма, но когда он брился, в дверь постучал долговязый Фогельсбергер и сообщил что гауляйтер приказал Фабиану явиться к завтраку в «Звезду». «Мадам Австрия» тоже будет там.
Фабиан почел это приглашение за высокую честь и оживился. Это было первое приятное чувство за последние дни.
В приподнятом настроении Фабиан спустился к часу дня в ресторан. Он был в мундире со знаками различия обер-штурмфюрера.
Они завтракали втроем в небольшом кабинете: гауляйтер, прекрасная Шарлотта и он. Росмайер так почтительно раскланивался перед Фабианом, что тот явственно разглядел шишки на его лысине. Гауляйтер намеревался в ближайшие дни надолго покинуть город.
На пальце Шарлотты было, разумеется, кольцо с драгоценным камнем, которое она накануне вечером швырнула на пол; после завтрака она достала и оригинальный серебряный мундштук с надписью: «Цветущей Жизни». Шарлотта болтала и смеялась, как всегда, но Румпф казался отсутствующим и уделял ей меньше внимания, чем обычно.
Безразличное состояние Фабиана быстро прошло за завтраком; более того, он пришел в отличное настроение.
— Поухаживайте немного за молодой красавицей, дорогой друг, — сказал Румпф Фабиану.
Он назвал его другом!
— Думаю, что мы с вами подружимся! — заметила Шарлотта и, обворожительно улыбаясь, взглянула на Фабиана своими прекрасными глазами.
— Я буду только рад, — рассмеялся гауляйтер, — красивой женщине не пристало скучать.
Вдруг он заторопился. Приказал позвать Росмайера.
— На днях вы подавали нам старое шампанское, — сказал он ему, — с золотым ярлыком. Превосходное. Принесите такую же бутылку, мы разопьем ее на прощание.
Росмайер поклонился, польщенный, и Румпф, смеясь, заметил, что рога на его голове выросли еще на сантиметр.
Вскоре он попрощался и ушел.
Когда Фабиан после обеда поднялся наверх, он увидел возле своей комнаты двух молодых людей. Похоже, члены Союза гитлеровской молодежи. Как только он приблизился, они стали навытяжку, старший щелкнул каблуками и строго, внятно скомандовал: «Смирно!» А младший продолжал стоять неподвижно, держа в руке флажок со свастикой.
И вдруг Фабиан узнал их. Это были его сыновья, Гарри и Робби, которых он не видел уже несколько лет и которых горячо любил. Сердце у него забилось от радости. Он крепко обнял их, хотя мальчики держали себя официально и сдержанно. Младший, Робби, с флажком в руке, выглядел тщедушным и бледным, к тому же на лбу у него была белая повязка, что делало его похожим на раненого солдата, только что вернувшегося с поля битвы.
— Вот и вы! — воскликнул Фабиан и прижал их к своей груди. — А что с нашим бедным Робби?
— Он был ранен вчера при атаке на укрепление, — отвечал старший, Гарри, сильный, молодцеватый юноша.
Фабиан засмеялся.
— Как это понять? Входите, дети, — сказал он и пропустил обоих сыновей в комнату. — Как ты сказал? Где он был ранен?
— При атаке на укрепление, папа, — сказал Гарри.
— Погодите минутку, — перебил его Фабиан, — не хотите ли шоколаду с пирожными? Да? И целую гору пирожных? — Он позвонил официанту и попросил мальчиков рассказать об этом самом укреплении.
Они выстроили возле живодерни большое укрепление, которое решено было атаковать. Робби был в обороне, в партии красных, а Гарри в партии синих.
— Вы обманули нас! — воскликнул младший, Робби; свой флажок со свастикой он прислонил к стене, но тот все время падал.
— Вы недоглядели! — резко возразил Гарри. — Вы дали себя обмануть, трусы!
— Трусы? Мы, красные, не трусы! — возмутился Робби, тряхнув забинтованной головой.
— Такое укрепление не сдают! — заметил Гарри.
Фабиан не вмешивался в спор мальчиков, пытливо наблюдая за ними. Так вот какие у него сыновья! Он пожертвовал ими ради Кристы и оставил их на попечение Клотильды, хотя знал, что духовная атмосфера вокруг нее могла сделаться опасной для мальчиков. Теперь его сыновья состояли в Союзе гитлеровской молодежи. Он сам, несомненно, держал бы их подальше от политики, которая во многих отношениях казалась ему спорной.
Клотильда получила власть над их душами, а он, отец, оказался полностью отстраненным, в чем он теперь с горечью признался себе. Мальчики уже несколько месяцев были в городе и только сегодня впервые пришли к отцу.
— Вы забили в барабан, — воскликнул Робби, — а это, по уговору, было сигналом к окончанию атаки!
— Не говори глупостей, Робби, — отвечал Гарри, — вы должны были знать: до шести часов оставалось еще целых пять минут.
— Вы нас обманули, — кричал Робби, — это был чистой воды обман!
— Не мели вздора, малыш! — рассердился Гарри. — Не обман, а военная хитрость. Солдат должен быть бдительным до последней минуты. Вы потеряли укрепление по собственной небрежности.
— Хватит! — прекратил их спор Фабиан. — Так, значит, при этой атаке Робби и получил свою шишку?
— Они ударили меня колом по голове, папа.
Гарри гордо показал свой почетный кинжал.
— Я — командир седьмого отряда, — сказал он внушительно. — Кинжал мне дали за храбрость.
Фабиан улыбнулся.
— А кто ваш командир? — спросил он.
Гарри стал навытяжку и, подняв руку, ответил:
— Наш командир — штандартерфюрер полковник фон Тюнен. Он и построил укрепление.
Наконец официант принес шоколад и пирожные, и мальчики немного успокоилась. Они рассказали о всевозможных приключениях и о последних событиях в пансионе, где Фабиан часто посещал их.
Там, например, застрелился учитель математики, доктор Шолль, как раз за месяц до того, как они кончили курс.
— Доктор Шолль застрелился? Почему? — спросил Фабиан.
— Ему угрожала потеря места, так как он не вступил в партию, — ответил Робби.
— Потому что он был трус, — высказал свое суждение Гарри.
Фабиан покачал головой в знак несогласия.
— Грустно, — сказал он, — очень грустно. Мы все ценили его как справедливого человека и превосходного педагога. Твое суждение, милый мой, слишком поспешно.
— Стреляются только трусы, — отстаивал свою позицию Гарри. — Партия осуждает самоубийство как трусость.
Наконец мальчики коснулись непосредственной цели своего прихода. Речь шла о дне рождения Гарри.
— Первого числа я праздную день рождения, — сказал Гарри, — и мы пришли пригласить тебя к нам.
Фабиан подумал.
— Хорошо, — ответил он нерешительно, — я постараюсь быть, Гарри.
— Мама тоже ждет тебя, — снова начал Гарри, а Робби добавил: — Мама приглашает тебя к обеду в день рождения Гарри и просит непременно прийти. Она поручила мне передать это тебе.
Посидев немного, мальчики распрощались.
Фабиан смотрел, как они шли по коридору, — Гарри со своим почетным кинжалом и малыш Робби с забинтованной головой и флажком.
«Мои сыновья! — думал он. — Еще много лет они будут нуждаться в руководстве. Хорошо, что они пришли и напомнили мне об обязанностях отца».
Фабиан часто ужинал с Шарлоттой в гостинице. Время от времени она приглашала его на обед в свою маленькую прелестную квартирку; она сама придумывала и заказывала изысканные кушанья. Это был один из ее талантов. К обеду подавали только самые дорогие рейнские вина и неизменное шампанское, Шарлотта помнила о просьбе гауляйтера не скупиться.
Постепенно Фабиан привык к Шарлотте, но к красоте ее привыкнуть не мог, каждый день она наново поражала его. Образ Кристы все больше и больше бледнел, хотя тоска от этой потери улеглась не скоро. Свое прощальное письмо к Кристе он сжег. «Какое это было заблуждение! — с упреком сказал он себе. — Прежде всего надо было думать о сыновьях!»
Тоска по Кристе вновь пробудилась в нем, когда однажды из Баден-Бадена пришло письмо от фрау Беаты. К нему был приложен чек на большую сумму. Фрау Беата холодно, но очень вежливо благодарила его за хлопоты и сообщала, что пришла к соглашению с братьями. Ни привета, ни слова от Кристы.
Фабиан вздохнул, покачал головой и спустился в ресторан, чтобы поужинать с Шарлоттой и ротмистром Меном. Мен был назначен заместителем гауляйтера и в его отсутствие вел все дела.
Неудивительно, что Шарлотта, которая спала до двенадцати, а после обеда тратила долгие часы на свой туалет, по вечерам блистала свежестью. Она кокетничала с ротмистром Меном, вызывающая внешность которого нравилась ей.
— Господин ротмистр, — сказала она ему, смеясь, — у вас такой вид, будто вы не знаете страха. Вы в самом деле ничего не боитесь?
— Помилуйте, я боюсь вашей красоты, — возразил ростмистр.
— Значит, и красота может отпугивать? — Шарлотта сделала удивленное лицо. — А вы, мой друг, — обратилась она к Фабиану, — вы тоже страшитесь моей красоты?
Фабиан покачал головой.
— Нисколько.
— Слава богу! — воскликнула Шарлотта с облегчением и взглянула на Фабиана своими сияющими, прекрасными глазами. — Тогда у меня есть надежда. Я опасалась, что вас мучает несчастная любовь. Вы так часто бываете мрачно настроены.
Весь день Фабиан вспоминал ее взгляд и ее глаза. «Нет, — думал он, — с несчастной любовью покончено навсегда».
Иногда в сумерки он отправлялся погулять с ней, поглядеть на витрины. Ему было приятно показываться с такой красивой женщиной. Люди удивлялись Шарлотте, она казалась им человеком с другой планеты, населенной более красивыми существами.
— Это любовница гауляйтера, — донеслись до него однажды слова, которые муж шепнул на ухо своей жене.
Любовница? Это слово кольнуло его.
Он редко входил с ней в магазины, когда она делала покупки, так как у нее была дурная привычка намекать на свое интимное знакомство с гауляйтером.
С этих коротких прогулок они возвращались обратно в гостиницу, чтобы еще немного поболтать. Скоро он совершенно забыл Кристу и даже перестал видеть ее во сне.
Как-то вечером Шарлотта пригласила Фабиана к себе на ужин.
— У меня сегодня праздник! — таинственно сказала она. — А что за праздник, вы узнаете потом.
Он купил на редкость красивые цветы для этого вечера. «Должно быть, она празднует день рождения», — подумал Фабиан.
В небольшой, празднично освещенной столовой стол был накрыт наряднее, чем когда-либо. Серебро и хрусталь сверкали, в графинах мерцало белое и красное вино.
— Я здесь! — крикнула Шарлотта из маленькой гостиной. Разряженная, она полулежала в кресле к протягивала ему руку для поцелуя.
Фабиан подал ей цветы.
— Незнакомому богу этого праздника! — сказал он.
Шарлотта тихонько поблагодарила его. По-видимому, ей было не по себе, хотя она выглядела, как всегда, холеной и свежей. Устало и равнодушно взяла она цветы.
— Что с вами, сударыня? — спросил Фабиан, радостно ожидавший этого вечера.
— Сударыня? — переспросила Шарлотта, насупившись, с недружелюбной ноткой в голосе. — Зовите меня просто Шарлоттой.
Он нагнулся к её руке.
— Что с вами сегодня, Шарлотта?
Она устало улыбнулась. Эта апатичная улыбка встревожила его. Наверно, Шарлотта простужена.
— У меня болит голова, дорогой друг, — сказала она наконец. — Я уже испробовала все средства, но боль не проходит. — Вздохнув, она снова откинулась в кресле и замолчала. Затем стала медленно растирать виски своими нежными пальцами, утверждая, что это единственное средство, которое ей помогает. — Может быть, теперь вы попробуете?
— Боюсь, что у меня недостаточно ловкие руки, — ответил Фабиан.
— Напротив, я уверена, что ваша рука насыщена магнетизмом. Все равно, попытайтесь, — упрямо настаивала Шарлотта.
Фабиан послушно приблизился к ней и стал медленно, нежно, неустанно повторять одни и те же движения, водя пальцами ото лба к уху.
— Как хорошо, — прошептала Шарлотта, — чудесно. Я уже чувствую, как меня начинает клонить ко сну. Я ведь всю ночь не спала… — Потом она уже только бормотала: — Хорошо… Замечательно… — И наконец лишь приоткрывала губы, как бы силясь сказать: «Замечательно!» Скоро она перестала даже шевелить губами, а Фабиан продолжал делать те же магнетические движения. Лицо ее приняло спокойное выражение.
У него было достаточно времени, чтобы рассмотреть это сказочно красивое лицо, внушавшее ему какую-то робость. Лоб, нос, щеки, губы — как все это было совершенно! Особенно хорош был рот, нежный и вместе с тем сильный. Более красивого рта Фабиан никогда не видел. По форме ее рот напоминал слегка округленные лепестки роз. Фабиан даже отчетливо разглядел бесконечно нежный светлый пушок на верхней губе. Шарлотта наконец испустила чуть слышный вздох и больше не шевелилась. По-видимому, уснула.
Повременив немного, Фабиан осторожно отнял руки от ее висков, но, когда он хотел было бесшумно встать, ему почудилось, что в уголках рта спящей заиграла улыбка. Мгновение спустя улыбка обозначилась отчетливее, и Шарлотта раскрыла глаза; ее ясный взгляд ошеломил его.
— Я хорошая актриса, правда? — спросила она шепотом. — Как вы думаете, далеко я пойду? — продолжала она уже громче, разражаясь звонким, торжествующим смехом.
Фабиан не мог выговорить ни слова и только кивал — так он был поражен.
Шарлотта обхватила его шею своими нежными руками с силой, которой он не предполагал в ней, притянула его голову к своему лицу и решительно поцеловала в щеку. Затем она вскочила и громко расхохоталась.
— Вы все еще не боитесь моей красоты? — воскликнула она. — Нет? Ну, давайте начнем наш праздник.
И позвонила официанту.
Праздник длился до рассвета, и, расставаясь, они уже говорили друг другу «ты».
С того вечера они стала неразлучны. Их часто видели вдвоем в машине. Шарлотта заезжала за Фабианом в Бюро, по воскресеньям они отправлялись за город. Так, словно молодожены, провели они вместе прекрасное лето.
Однажды Фабиан даже взял ее с собой в Берлин, куда он на неделю отправился по делам службы. Красота Шарлотты очаровывала всех. Разговоры смолкали, когда она проходила мимо. Ее успех льстил Фабиану.
Впрочем, он замечал, что она не остается равнодушной ко взглядам восхищающихся ею мужчин. Она широко раскрывала глаза и улыбалась особенной улыбкой — более живой, даже одухотворенной, а иногда более нежной, чем обычно. И смех ее тоже менялся: он звучал громче, победнее, но зато часто казался и деланным, искусственным. Что же касается восхищенных взглядов, которые бросали на нее женщины, то она их просто не замечала. Женщины для нее не существовали.
И вдруг все кончилось.
Однажды долговязый Фогельсбергер с белокурой шевелюрой явился в «Звезду», где они обедали, я обратился к Шарлотте со словами:
— Сударыня, честь имею сообщить вам, что завтра утром в одиннадцать вас будет ждать самолет.
Шарлотта побледнела.
— Самолет? — едва выговорила она.
— Гауляйтер в свое время доставил вас сюда на самолете, — с такой же вежливой улыбкой продолжал Фогельсбергер, затянутый в черный мундир, — и теперь считает своим долгом тем же способом доставить вас домой. Мне дано почетное поручение сопровождать вас до Вены и высадить на венском аэродроме. Таков приказ.
Глаза Шарлотты сверкали. Она все еще была бледна.
— А если я откажусь от этого самолета? — спросила она.
От удивления Фогельсбергер лишился дара речи. Он с улыбкой взглянул на Шарлотту. Она бесконечно нравилась ему. Он был один из немногих, видевших ее в день рождения гауляйтера, когда она танцевала голая на столе красного дерева. На ней было лишь коротенькое трико, и это поразительное зрелище врезалось ему в память на всю жизнь. Все это он вспомнил сейчас.
Все еще с улыбкой глядя на Шарлотту, Фогельсбергер ответил:
— Как ваш друг и почитатель я не советую вам этого делать. Вы знаете, что я хочу вам добра. Итак, утром, точно в половине одиннадцатого, я приеду за вами. — Щелкнув каблуками, Фогельсбергер удалился.
Внезапный отъезд Шарлотты был для Фабиана крайне неприятной неожиданностью. Он привык к ней и не забывал, что она, сама того не зная, помогла ему пережить трудную пору.
Впрочем, к собственному удивлению, он не был огорчен тем, что она уехала, не ощущал тоски или боли. Наоборот, ему стало легче, привольнее. Шарлотта принадлежала к людям, о которых забывают, едва только за ними захлопнется дверь. После нее осталось лишь воспоминание о ее красоте.
«Одной красоты, значит, недостаточно, — думал он, одиноко сидя за бокалом вина в „Звезде“. — В человеке мы любим совсем другое». Вспоминая о Кристе, он почти стыдился, что отдал так много времени Шарлотте, женщине, которая стояла настолько ниже Кристы.
Временами трудно бывало не замечать за красотой Шарлотты ее пустоты и самомнения. Красота стала для нее проклятием: к людям она подходила с одной лишь эстетической меркой, не интересуясь их моральным и духовным обликом. «Говорят, что моя красота околдовывает мужчин»; «говорят, что мой смех возвращает к жизни даже мертвых». Ему вспоминалось много таких изречений Шарлотты.
Для нее самой ее красота стала центром мира, вокруг которого вертелось все. У нее было лишь одно желание — чтобы на нее молились, чтобы ее боготворили. Мужчина должен был стать ее рабом и слугой, замечать только ее и видеть цель своей жизни только в поклонении ей.
Ему вспомнилась также надменность, с которой она судила о женщинах, на ее взгляд недостойных внимания. Как часто он резко осуждал ее самомнение. Теперь он не мог без смеха вспомнить некоторые ее замечания. Когда, бывало, мимо проходила полногрудая дама, она говорила: «Будь у меня такая грудь, я покончила бы с собой». О женщине с большими ногами она сказала: «Лучше отрубить себе пальцы топором, чем ходить на таких ногах».
— Итак, прощай, Шарлотта, — сказал Фабиан и поднял бокал.
Уже прошло три дня, как она уехала, и нельзя было сказать, чтобы Фабиан очень горевал.
Впрочем, один вопрос не переставал занимать его. Почему гауляйтер так внезапно отослал Шарлотту в Вену? Тут должна быть какая-то причина. Но как Фабиан ни ломал себе голову, он не мог проникнуть в эту тайну. Наверное, просто каприз гауляйтера.
Теперь этот вопрос снова стал его беспокоить. Уже прошло несколько недель после отъезда Шарлотты, как вдруг гауляйтер без всяких объяснений приказал ему явиться в Айнштеттен. «Неужто он поставит мне в вину, что я так часто показывался с Шарлоттой на людях?» На душе у Фабиана было скверно.
Но Румпф и не вспомнил об этом, да и вообще словом не обмолвился о Шарлотте. В «замке» Фабиану сказали, что гауляйтер ждет его в бильярдной. Он очень удивился, когда оказалось, что Румпф — он был без пиджака и с кием в руке — не один. У бильярда стояла черноволосая молодая женщина с загорелым лицом.
— Эта дама утверждает, что знает вас, — сказал. Румпф, по-видимому, превосходно настроенный.
Фабиан поклонился молодой женщине. В эту минуту она обернулась к нему. Марион! Нет, видно, уж нечему удивляться на этом свете! Однажды он встретил у гауляйтера самую красивую женщину Австрии, а теперь вот — свою хорошую знакомую, еврейку.
— Марион! — радостно воскликнул удивленный Фабиан.
Румпф громко расхохотался. Такого рода сюрпризы были в его вкусе.
— Да, это я, — приветствовала Марион Фабиана. Она засмеялась своим звонким, задушевным смехом и вся залилась краской смущения. — Вы видите меня здесь в двойной роли, — сказала она, — учительница итальянского языка и ученицы, обучающейся игре в бильярд.
Румпф все еще раскатисто смеялся, намазывая мелом свой кий.
— Вы только посмотрите на эту девушку! — воскликнул он. — Ведь ее слова звучат как извинение. Можно подумать, что у меня с ней шашни завелись.
Марион покраснела еще сильнее. Она не удостоила Румпфа взглядом и снова занялась бильярдными шарами.
А Румпф, все еще продолжая смеяться, обратился к Фабиану:
— А ведь на самом деле я еще никогда не подходил к ней на более близкое расстояние, чем к вам, — сказал он. — Фрейлейн Марион действительно дает мне уроки итальянского языка. Но я совершенно не способен сидеть за столом как послушный школьник. Вот мне и пришла в голову мысль: нельзя ли соединить болтовню по-итальянски с игрой в бильярд? Представьте, это оказалось возможным. Или нет, professora[10]?
— Ессе Lentissimo commodore[11]! — откликнулась склонившаяся над бильярдом Марион.
— Professora и commodore, — пояснил Румпф, — так мы друг друга титулуем. Вы удивитесь, — продолжал он, — успехам, которые фрейлейн Марион сделала за такое короткое время. Просто невероятно! Скоро мне уже не придется давать ей фору.
Фабиан наблюдал Марион за игрой. Она в самом деле играла отлично. Прекрасная теннисистка, она, конечно, с легкостью научилась играть в бильярд, требовавшей быстроты глаза и физической ловкости.
В это мгновение Марион, низко склонившаяся над бильярдом, ударила мимо лузы, покачала головой и громко рассмеялась.
— А ведь это труднее, чем кажется! — воскликнула она.
— Вам не удалось срезать шар, вот и все, — заметил Румпф. — Ну, а теперь, professora, сделаем небольшой перерыв и. выпьем чаю. Прошу вас, пройдемте сюда.
В одном из углов бильярдной на возвышении была устроена ниша для зрителей и гостей; сейчас в этой нише был сервирован чай.
— Дорогой друг, — с улыбкой обратился гауляйтер к Фабиану, — вы сердцевед и уж, наверно, давно заметили, что Марион привлекла к себе все мои симпатии.
— Commodore, — сказала, смеясь, Марион, — по-видимому, я мешаю вам и гостю.
— Очень трудно не считать Марион крайне симпатичной, — убежденно сказал Фабиан.
— Трудно? Вы говорите — трудно? — подхватил Румпф. — Уверяю вас, это невозможно. И тем не менее, клянусь вам, что я ни разу не решался даже руку ей поцеловать, до того она чопорна и неприступна.
Марион что-то весело возразила ему.
А Румпф продолжал смеяться.
— Да, чопорна и неприступна! — повторил он. — А кроме того, к ней еще и опасно приближаться, — закончил он.
Марион нервно откинула черные локоны со лба и хотела было встать.
— Commodore! — снова воскликнула она и повторила свои возражения по-итальянски, так что Фабиан не все понял. Ему еще никогда не случалось видеть, чтобы гауляйтер так по-приятельски обходился с кем-нибудь.
А Румпф все смеялся.
— Простите, professora, — сказал он. — О кинжале я промолчу.
— Пожалуйста, не рассказывайте! — воскликнула Марион, краснея до корней волос.
Румпф обернулся к Фабиану.
— Дело в том, что Марион всегда носит при себе кинжал, — сказал он. — Этот кинжал, если понадобится, она пустит в ход против всякого, кто бы он ни был. Даже против меня.
Марион вдруг побледнела и вскочила.
— Разрешите мне удалиться, господин гауляйтер, — сказала она официально и строго.
Румпф сразу перестал смеяться. Он огорченно посмотрел на Марион.
— Но ради бога, Марион! — воскликнул он. — Неужели вы не понимаете шуток? Я был бы очень огорчен, если б вы ушли из-за моей глупой болтовни. Прошу вас, пейте чай и улыбнитесь в знак того, что вы уже не сердитесь.
«Он говорит с ней, как с ребенком, — подумал Фабиан. — А ведь Шарлотта, пожалуй, права, он не умеет обходиться с женщинами».
Марион снова села. Она улыбнулась, хотя глаза ее были полны слез.
— Простите, Марион, — сказал Румпф. — Я сегодня в задиристом настроении.
Встречи с Марион превратились в привычку для гауляйтера. Он пытался бороться с этой привычкой и несколько раз просто-напросто отменял свои приглашения.
«К черту! К черту! — ругался он, скрежеща зубами. — Спятил ты, что ли? Оставь в покое эту надменную еврейку, есть столько других женщин!»
Но из этих попыток ничего не выходило. Мучительное беспокойство терзало его, несколько дней он бывал до того не в духе, что даже напивался. Черт возьми, что же случилось с ним? Он сам себя не узнавал. На следующий день после этого он звонил Мариан и успокаивался лишь после того, как она опять приходила. Так вот до чего уже дошло!
«Хорошо, — сказал он себе, — тут ничего не поделаешь. Придет день, когда ей самой наскучит эта платоническая чепуха. В конце концов, она молодая женщина».
Летом, когда Шарлотта еще была в городе, стало особенно неспокойно.
Однажды Шарлотта и Фабиан отправились за покупками на Вильгельмштрассе, но им преградили путь три больших грузовика. Машины были битком набиты ландскнехтами в коричневых мундирах, горланящими и улюлюкающими; их вызывающие физиономии и наглые жесты возбуждали негодование прохожих. По-видимому, они были пьяны. Грузовики останавливались у ресторанов, кондитерских, кафе, у еврейских магазинов. Наглые ландскнехты угрожали перепуганным прохожим на улицах и врывались в квартиры. Своими зычными, грубыми голосами они выкрикивали хором: «Штурмовик начеку — еврей, берегись! Штурмовик начеку — еврей, держись!» Затем машины с ревом трогались, чтобы вскоре снова остановиться; гнусные выкрики ландскнехтов разносились по городу.
Этот шум поверг каждую улицу и весь город в страх и смятение. Что это? Покой города, до сих пор чинного, благонравного, был внезапно нарушен; испуганные жители недоумевали, почему полиция потворствует этому безобразию — улюлюканью, гиканью. К тому же никто не знал этих коричневых ландскнехтов; они со своими грузовиками вынырнули неизвестно откуда и неизвестно когда.
Так это началось.
А глубокой осенью, вернее, в начале зимы, город вдруг огласился сигналами пожарной тревоги и дикими криками испуганных людей. Пожарные машины, тяжелые грузовики, грохочущие телеги неслись по улицам, пронзительные сирены пожарных прорезали воздух, испуганные жители распахивали окна. Небо было объято кроваво-красным заревом. Улицы наполнились топотом тревожных шагов, отчаянные вопли понеслись из мрака:
— Синагога горит!
Да, синагога, старинное добротное здание, полыхало огнем. Она загорелась внезапно, как и множество других синагог в Германии в ту же ночь, и выгорела до основания; к утру от нее осталась лишь куча тлеющих балок и дымящегося щебня. Пожарные команды не покладая рук отстаивали бензохранилище, расположенное по соседству.
Но пожар синагоги был не единственным ужасом этой страшной ночи. Земля разверзлась, и ад выпустил на город полчища дьяволов. По улицам снова мчались большие грузовики с горланившими коричневыми ландскнехтами. Звон, треск и грохот наполняли город. То тут, то там вдребезги разлетались окна. Витрины всех еврейских магазинов были разбиты, великолепные торговые помещения ювелира Николаи — разгромлены. Осколки зеркальных стекол, словно толстый слой льда, покрыли тротуары. Ну, а кто знал, что Николаи еврей? Разве не у него в витрине была выставлена брильянтовая свастика, собственность Цецилии Ш.? И шкаф в стиле барокко купца Модерзона? За одну ночь Николаи был разорен дотла. Все витрины и сейфы были взломаны и разграблены, сотни колец, золотых цепочек, часов украдены. Из пригородов валом валили всякие темные личности, подбиравшие то, что не успели захватить другие. То же самое произошло и со многими другими еврейскими магазинами. Цветочный магазин Розенталя был разнесен в щепы. Оголтелые банды наполовину разрушили и разграбили универсальный магазин братьев Френцель. Осколки стекол кучами лежали вокруг шестиэтажного здания. Огромные рулоны сукон и кипы бельевой ткани были облиты бензином и зажжены, мебельные гарнитуры разрублены и брошены в огонь. Пылающие занавески и гардины взлетали над крышами, обугленная кушетка еще несколько дней свисала из окна последнего этажа. Фарфор, стеклянные изделия и зеркала попросту сбрасывались в пролет лестницы, так что звон и грохот были слышны на мили кругом. Ковры и дорожки вышвырнули на улицу. Пальто и костюмы растащили.
Орды, потерявшие всякий человеческий облик, врывались в еврейские квартиры, топорами выламывали двери и озверело накидывались на мебель и посуду. Они вспарывали ножами перины, и перья носились в воздухе, как снежные хлопья. Служанку, которая пыталась отстаивать имущество своих хозяев, коричневые ландскнехты закололи, а больного старика вместе с кроватью вышвырнули из окна во двор, где он к утру и умер. Врача-еврея, поспешившего к нему на помощь, избили до полусмерти и потом арестовали.
Из узких улочек старого города — Гербергассе, Шпитальгассе и Гензевега — неслись пронзительные крики. Целый день раздавались душераздирающие вопли и громкий плач детей и женщин. Эти вопли наполняли темноту и вонзались в сердца людей, как лезвие ножа.
Ужас, ужас и ужас! Отчаяние объяло город.
Наутро после наваждения той страшной ночи горожане были точно парализованы. Даже некоторые нацисты стыдились того, что произошло, но другие только злобно радовались. Многие плакали; целый день по улицам громыхали подводы, доверху груженные осколками стекол; евреям же пришлось внести штраф в десять миллионов марок за убытки, которые причинили им нацисты.
Маленький Робби, страшно возбужденный, прибежал к отцу в Бюро поделиться с ним своими сомнениями.
— Ты слышал, отец, на Шпитальгассе выбросили с четвертого этажа двенадцатилетнюю девочку?
Фабиан, который и сам был очень огорчен, успокаивал его, как мог.
— Послушай, дорогой Робби, — сказал он сыну, гладя его по щеке, — не повторяй всего, что болтают люди. Ты и представления не имеешь, сколько сейчас лгут и выдумывают.
— Мама тоже говорит, что все это враки, выдуманные врагами партии! — воскликнул Робби.
— Мама хочет успокоить тебя, Робби, но, конечно, многое преувеличено. А что говорит Гарри?
— Гарри говорит, что евреям так и надо.
Фабиан густо покраснел.
— Передай Гарри, что он рассуждает как уличный мальчишка. А ты, Робби, живо сбегай на Шпитальгассе и узнай, что с той девочкой. Затем ты вернешься ко мне и расскажешь, как было дело. Идет?
Через час Робби вернулся сияющий.
— Про девочку все выдумали, — объявил он.
— Вот видишь, Робби, — обрадовался Фабиан. — Что я тебе говорил? Не надо верить всему, что болтают.
Состоятельные евреи объединились, купили убогий танцевальный зал в Ткацком квартале и быстро, без огласки перестроили его под молельню. Они не жалели расходов и платили немногочисленным рабочим, большей частью старикам, почасовую плату в пятикратном размере. Через две недели молельня была готова и освящена торжественным богослужением. Но уже вечером она сгорела.
В этот вечер Вольфганг приехал в город, чтобы встретиться с Гляйхеном в ресторане «Глобус». Уже смеркалось, когда он в наглухо застегнутом пальто обошел все переулки и улицы, где хозяйничали разбойники. Иначе он их не называл.
«Они преступники, — думал он. — Мы знали это давно. Но одураченный народ еще и по сей час этого не понимает. У него есть жратва и питье, а до остального ему дела нет. Да и что может народ, если Шелльхаммеры и прочие миллионеры, если промышленники и угольные магнаты поддерживают этих преступников и жертвуют им миллионы?»
Он чуть было не столкнулся нос к носу с одним из этих коричневых ландскнехтов, но тот вовремя отскочил.
— Поосторожней! — крикнул Вольфганг коричневорубашечнику. Сегодня задевать его было опасно.
«Честь Германии втоптана в грязь, — скорбно думал он, продолжая путь. — Мы докатились до того, что стыдно называться немцем! Позор и стыд, стыд и позор, как говорит Гляйхен. Прощайте, друзья мои в Париже, в Лондоне, во всем мире! У меня не хватит мужества снова показаться вам на глаза. Проклятие обрушилось на меня. Вам этого не понять! Проклятие обрушилось на меня и на весь немецкий народ! Немецкий народ доверился мошенникам и лжецам, потому что им доверились сильные и богатые. Вот в чем его вина! Судите сами, могут ли люди, у которых нет ничего, кроме рубашки на теле, не доверять тому, кому верят сильные и богатые, — ведь им-то есть что терять. Вот проклятие, которое обрушилось на меня. Друзья мои в Париже, в Лондоне, во всем мире, вы умны, проницательны и, должно быть, жалеете меня, но вам не понять моего героя! Прощайте, прощайте навсегда!»
Сумерки тяжело опускались на город, как печаль на сердце Вольфганга. От реки по улицам расползался туман, окутывая все вокруг легкой пеленой. Вольфганг очутился вблизи ратуши и вдруг увидел толпу людей на Рыночной площади; среди них было много молодчиков в коричневых рубашках. Они, казалось, любовались каким-то интересным зрелищем Лица у них были веселые, многие громко хохотали. Вольфганг, любопытный от природы, подошел ближе. Что это так потешает их?
Сначала он сам чуть было не расхохотался. На первый взгляд казалось, что на Рыночной площади толкутся и танцуют пьяные. Но это были не пьяные. Это были призрачные фигуры, расчищавшие метлами Рыночную площадь. В свете фар стоявшего на площади автомобиля они отбрасывали огромные тени на стены домов. Да, картина эта была фантастическая и причудливая, так что смех разбирал. Приблизившись, Вольфганг заметил, что некоторые метельщики в цилиндрах. Он вздрогнул и подошел еще ближе. Метельщики улиц в цилиндрах? Фантастическое и страшное зрелище. Вдруг он увидел, что это евреи. А прислушавшись к толкам возбужденных людей, быстро сообразил, что значит это позорное зрелище. Евреи, говорили в толпе, сегодня вечером освятили новую молельню. Когда они возвращались в город, их задержали коричневые орды. Им сунули в руки большие метлы и заставили подметать улицу. Смех, которым Вольфганг чуть было не разразился, замер на его губах. Он побледнел от негодования. Почтенные люди, большей частью пожилые, иные в черных сюртуках и цилиндрах, разыгрывали странную комедию на потеху гогочущей и горланящей толпы.
В это мгновение неподалеку от фонтана его работы он заметил старика в черном сюртуке с белой бородой и с цилиндром на голове; лицо старика показалось ему знакомым. Как и другие несчастные, он силился справиться с длинной метлой, но от непривычных движений шатался из стороны в сторону, бледный и изнеможенный. Длинная палка, на которую была насажена метла, стукаясь о поля цилиндра, сбила его с головы старика низко на лоб; казалось, что старик пьян. Боже мой, да ведь это его старый друг, медицинский советник Фале.
В мгновение ока Вольфганг оттолкнул гогочущих молодчиков и ринулся к советнику.
Вырвав у него из рук метлу, он крикнул:
— Это занятие не для вас, мой друг!
Медицинский советник Фале испуганно отпрянул и хотел снова схватить метлу.
— Но и не для вас, дорогой профессор! — воскликнул он.
Но Вольфганг, не выпуская метлы из рук, уже принялся мести, как и все прочие. Внезапно он почувствовал, что его схватили за руку.
— Что вы делаете? — крикнул кто-то над его ухом. — Убирайтесь к черту!
Тут же подскочил второй верзила. Он крикнул что-то об аресте.
Вольфганга силой загнали в ближайшую улицу, которую он тотчас же узнал. Это была Хайлигенгайстгассе. Узнал он также и помещение, куда его втащили, — комнату, где его однажды допрашивало гестапо. Она была битком набита людьми, кричавшими и плакавшими.
Вольфганг не успел еще отыскать местечко, чтобы присесть, как всех арестованных выгнали на улицу и втиснули в какую-то машину. При этом один из молодчиков сильно ударил его в правое ухо.
Машина эта была одним из тех небольших автобусов, которые теперь курсировали по асфальтированным улицам города с промежутками в десять минут. Таубенхауз в свое время пустил на линию тридцать таких машин, изготовленных на заводе Шелльхаммеров. Почти оглушенный ударом в ухо, Вольфганг, покорившись своей участи, забился в угол. Машина тронулась. «Вот они и схватили тебя, — думал он. — И понемногу выловят всех, кто отказывается выть по-волчьи, всех, всех, одного за другим. И тебя они в конце концов тоже поймают, Гляйхен». Ни о чем другом он думать не мог.
Как ни был он растерян, он заметил, что большинство находившихся в машине — евреи, женщины и мужчины; среди них было несколько ремесленников, каменщиков, плотников. И все они, по-видимому, были так живо заинтересованы каким-то происшествием, что забыли о собственном несчастье.
Отблеск пожара полыхал в окнах автобуса.
— Да, да, это горит новая молельня в Ткацком квартале! — сказал невысокий кривоногий старик каменщик в замазанных известкой рабочих штанах.
— Боже праведный! Они подожгли новую молельню! — запричитал какой-то старый еврей и стал рвать на себе волосы. — На Шиллергассе они вчера выбросили женщину из окна, — продолжал он, пристально вглядываясь в лица своих спутников. — Она сломала себе обе ноги. Они выбросили и ребенка, он тут же умер! Что за времена! Боже праведный!
Молодчик, стоявший на подножке автобуса, открыл дверцу и крикнул:
— Заткните глотки или я вас всех перестреляю!
Мучительная гримаса исказила лицо Вольфганга.
«Хотел бы я, чтобы Гляйхен очутился здесь или, еще лучше, мой братец! Пусть бы посмотрел, как они обходятся с людьми». И он стал испуганно ощупывать свой бумажник. Не потому, что беспокоился за его сохранность, а чтобы убедиться, что там еще лежит «Виргиния».
Да, «Виргиния», еще лежала в бумажнике, он вздохнул с облегчением, бесконечно счастливый тем, что сигара цела, заранее предвкушая удовольствие курения. Как ни странно, но в мыслях у него не было ничего, кроме такого вот вздора.
Теперь, когда автобус шел полем, видно было, что далеко в городе пылает пожар. Старик еврей снова громко запричитал.
— Боже праведный! — восклицал он. — Какие времена! Боже праведный!
Машина остановилась. Они прибыли.
Коричневорубашечник, подгоняя арестантов, стал бить их прикладом по ногам; все быстро высыпали из машины. Вольфганг с распухшим ухом — ему казалось, что оно стало величиной с голову, — вылез последним; мысли его все еще были прикованы к сигаре. Арестованные стояли в кромешной тьме перед оплетенными блестящей проволокой воротами, которые вдруг широко распахнулись перед ними. Теперь он понял, где находится.
Находились они в Биркхольце, который Вольфганг знал по фотографиям.
Ворота закрылись за ним, и он зашагал к выбеленной башне, над дверьми которой черными жирными буквами было написано: «Равенство! Свобода! Братство!». Часовой крикнул, чтобы он поторапливался, и Вольфганг быстро пошел по пустому длинному проходу, в котором исчезла толпа арестованных евреев. В конце прохода он увидел человека, за одну руку подвязанного к потолку. У него был вид висельника, но он еще жил; лицо у него было красное, мокрое от пота, из перекошенного рта сочилась слюна. Он смотрел на Вольфганга невидящими, налитыми кровью глазами и непрестанно шевелил голыми грязными ногами, пытаясь пальцами коснуться пола.
— Эге, да ты все еще болтаешься здесь! — закричал часовой и нагло расхохотался. — Что, небось, к ночи-то стало попрохладней? — С этими словами он пинком ноги открыл дверь и втолкнул Вольфганга в маленькую комнатку, где за столом сидел человек с черной курчавой бородой и карандашом в руках.
— Хайль Гитлер! — крикнул человек с черной курчавой бородой; череп у него побагровел от злости. — Не знаешь, что ли, как вести себя, негодяй?
Вольфгангу показалось, что ухо его превратилось в баллон, привешенный к голове. Кровь бросилась ему в лицо.
— Арестовали меня и еще требуете вежливости? — отвечал он коротко и резко.
— Что? — зарычал человек, приблизив к Вольфгангу свой ярко-красный череп. — Вилли, поди сюда!
В комнату вошел приземистый человек в арестантском халате, сером в белую полоску. У него было бледное лицо и острый кривой нос.
— Этого мерзавца надо обучить хорошим манерам, Вилли! — крикнул человек с черной курчавой бородой.
Толстяк в арестантском халате подошел к Вольфгангу и снизу вверх посмотрел на него косыми глазами. В ту же секунду он поднял руку и со страшной силой ударил Вольфганга под подбородок.
Вольфганг упал как подкошенный.
В вечер, когда сгорела еврейская молельня, свыше сотни евреев было арестовано; многие бежали или скрылись куда-то. Среди задержанных на Рыночной площади находился и медицинский советник Фале. Арестованы были все ремесленники, каменщики, плотники, столяры, работавшие на постройке новой молельни, — гауляйтер квалифицировал это как провокацию, — а также все поставщики материалов, не принадлежавшие к нацистской партии… Гестапо знало все, вплоть до самых — ничтожных подробностей, и уже это было просто страшно.
Горожане обезумели от страха. Они не решались перемолвиться словом даже с лучшими друзьями:, а вдруг те состоят на службе в гестапо? С этого дня все ушли в себя, и грозная тишина водворилась в некогда столь веселом городе. Подозрение внушали слуги, мастеровые, поставщики, весь мир. Единственный, кто еще отважился говорить откровенно, был «Неизвестный солдат», продолжавший рассылать свои анонимные письма.
«Остерегайтесь шпионов! — писал он. — Остерегайтесь ротмистра Мена, выброшенного из армии за грязные истории с женщинами. Он руководил погромом в день пожара синагоги! Остерегайтесь долговязого Шиллинга, ставшего начальником местного отделения гестапо! Он организовал поджог молельни в Ткацком квартале. Остерегайтесь „протирателя очков“ Орловского — он начальник шпионов». «Неизвестный солдат» называл еще много других имен.
Кто был этот «протиратель очков» Орловский? Бывший судебный исполнитель, выгнанный со службы за пьянство. Теперь, элегантно одетый, он каждый вечер сидел в ресторане, протирал свои очки и пил до потери сознания. Когда он входил, все умолкали. Он вращался в лучшем обществе, дружил с баронессой фон Тюнен, к которой часто являлся на «чашку чаю», был чуть ли не постоянным гостем в салоне Клотильды.
Когда на следующий день гауляйтер Румпф увидел в списке задержанных имя Фале, он пришел в бешенство, и ротмистр Мен, вручивший ему этот список, даже испугался, как бы гауляйтер не прибил его.
— Нельзя же ученого с мировым именем арестовать, как простого еврейского мальчишку! — орал Румпф. — Где были ваши глаза? Я поставлю к стенке этого идиота Шиллинга, я прикажу запороть до смерти всех этих идиотов, Мен! Слышите, до смерти!
Ротмистр Мен, бледный, как полотно, щелкнул каблуками. Он стоял неподвижно, как труп, не шевеля ни единым мускулом. «Терпение, — говорил он себе, — это пройдет. Поди отгадай все его мысли! Какое мне дело, в конце концов, до этой еврейской девчонки, в которую он втюрился! Стоит мне доложить кому следует, и он полетит ко всем чертям!»
— Я тотчас же позвоню коменданту Биркхольца, — смиренно отвечал он. — Я скажу ему, что в случае с Фале произошла роковая ошибка. Я сам поеду в Биркхольц.
— Да, и сию же минуту, если вы не хотите, чтобы я уложил вас на месте! — заорал багрово-синий Румпф и швырнул вслед Мену тяжелую бронзовую чернильницу.
Медицинский советник Фале в это время был с другими арестованными на «заутрене». Так называли в лагере утренние упражнения, состоявшие в том, что арестанты-евреи бегом, один за другим, носились вокруг внутреннего лагерного двора, с грузом от шести до восьми кирпичей на груди. Несчастному, который уронит кирпич или не поспеет за другими, угрожало тяжелое наказание: двадцать пять палочных ударов по голому заду. Об этом только что грозным голосом возвестил широкоплечий, одетый с иголочки офицер-эсэсовец. Сверкая лаковыми сапогами, с двумя огромными бульдогами на привязи, он стоял у решетки внутреннего двора.
Фале ковылял на своих слабых ногах вслед за плотным евреем с короткой шеей, стараясь соблюдать дистанцию в колонне, которая бежала по кругу, словно подгоняемая бичом. Через несколько минут силы Фале иссякли, в ушах у него, казалось, работал мотор. Это было его собственное свистящее дыхание. То у одного, то у другого скатывались кирпичи — один, два, вся ноша, — несчастные падали в поросший травою песок, к ним тотчас же подбегали люди в черных мундирах и били их палками из орехового дерева. Если же человек был не в состоянии подняться, его оттаскивали в сторону, и тогда появлялся арестант в сером полосатом халате, по имени Вилли, который стремительно, как коршун, набрасывался на упавшего и начинал наносить медленные, страшные удары потерявшему сознание арестанту, громко отсчитывая каждый удар.
Фале, уже почти без сознания, продолжал бежать. Вдруг короткая шея перед ним исчезла: бежавший впереди толстый человек упал со всеми своими кирпичами, и Фале пришлось сделать большой крюк, чтобы не споткнулся об него. В этот момент, хотя он был уже близок к обмороку, до него донесся громкий голос с неба, звавший: «Фале, Фале!» Да, да, ему почудилось, что этот голос раздается из дыры в небе, и он взглянул вверх. В то же мгновение все кирпичи один за другим соскользнули с его груди. Это была катастрофа! Остатками сознания он понимал, что это гибель, но, как ни странно, отнесся к этому безучастно. Вдруг вся колонна остановилась, он услышал звук падавших кирпичей и увидел, что многие, обессилев, бросились на землю.
«Фале, Фале! Медицинский советник Фале, профессор Фале!»
Сомнений не было, это относилось к нему. Медленно, без единой мысли в голове поплелся он через двор.
Рядом с высоким, широкоплечим офицером, державшим на привязи бульдогов, стоял коренастый человек в черной форме, с наголо остриженной круглой головой, и приветливо улыбался. Он даже сделал несколько шагов ему навстречу и чуть-чуть приподнял руку.
К его большому сожалению, сказал он, произошла досадная ошибка, он просит медицинского советника Фале извинить его.
Фале понял только, что он свободен и что высокий офицер выведет его отсюда, но воспринял все это равнодушно; он еще с трудом переводил дыхание.
Арестант в полосатом халате, по имени Вилли, стремительно, как коршун, подлетел к нему с сюртуком и цилиндром. Этот Вилли был преступник, приговоренный к смерти. Комендант с недели на неделю отсрочивал ему исполнение казни за хорошее поведение.
Наголо остриженный офицер снова подошел и поднял руку в знак приветствия. Фале приподнял цилиндр.
Все еще задыхаясь, Фале апатично поплелся за высоким офицером. Проходя рядом с ним через белую башню, он даже не обратил внимания на мертвеца, привязанного за руку к вбитому в потолок костылю и неподвижно висевшего в проходе.
Часовой открыл большие решетчатые ворота, и Фале очутился на свободе. Через несколько минут он дошел до большой дороги и присел передохнуть у канавы.
Он сидел довольно долго, пока сердце его не стало биться ровнее. Человек в черном сюртуке и цилиндре, с редкой седой бородой и черными глазами привлекал любопытство прохожих крестьян. Они понимали, что это отпущенный на свободу арестант из Биркхольца, скорей всего, один из евреев, арестованных накануне. Многие приветливо здоровались с ним, а один даже рассказал, как, минуя город, кратчайшим путем добраться до Амзельвиза.
Но Фале еще долго сидел и слушал жаворонка, заливавшегося высоко в небе. Эти трели растрогали его до слез; он видел, как жаворонок — серенькая, неприглядная птичка — спустился на землю и просеменил по траве. Песня жаворонка оживила его, и он стал собираться с мыслями. Потом встал и пошел домой.
«Душа, человека необъяснима, — думал он. — Никто не станет этого отрицать. И какие миазмы поднимаются со дна человеческой души, этого не знает никто».
Тщетно пытался он отогнать воспоминания о том, что видел в Биркхольце; эти картины неотступно, упорно преследовали его, стояли перед ним с полной отчетливостью.
Крестьяне, работавшие на полях, удивленно смотрели на человека в черном сюртуке и цилиндре, который шел и что-то бормотал про себя. Сначала они думали, что он возвращается с похорон. Но потом решили, что этого человека выпустили из Биркхольца и он слегка тронулся умом.
«Как это трагично, — продолжал думать Фале, — как несказанно трагично, что таинственные миазмы поднялись со дна немецкой души». С цилиндром в руках он пересек молодую березовую рощу, радуясь светлой зелени и солнечным бликам на траве между белых стволов… «Как я скорблю о немецком народе, ведь то, что мне пришлось пережить, — это болезнь народной души». Он думал о том, что истории известны примеры непостижимых душевных заболеваний целых народов, детские крестовые походы, например, или инквизиция, или французская революция. Все это случаи, загадочного массового психоза. Душа человека еще далеко не исследована и задает все новые и новые загадки. Но душа немецкого народа тяжко больна, и если чудо не спасет немецкий народ, то он обречен на гибель.
Березовая роща мало-помалу перешла в высокий буковый лес. И если в березах звенел щебет птиц, то среди высоких буков царила полная тишина. Только однажды Фале услышал тихий шелест и увидел одинокую сойку, семенившую по краю широкого солнечного пятна; ее крылья отливали стальной синевой. Он остановился, чтобы не вспугнуть ее. Но она вдруг поднялась и улетела, а с высокого бука вниз головою ринулась на соседнее дерево рыжая белочка.
Медицинский советник Фале не спешил. Это была удивительная прогулка, насыщенная созерцанием и философскими размышлениями. Лишь под вечер добрался он до дома и удивился, когда Марион в слезах бросилась ему на грудь.
Страшную, мучительную ночь провела Марион. Ночь ужаса и отчаяния. Утром она уже совсем было решила пойти к гауляйтеру, который не раз просил ее немедленно обращаться к нему в случае каких-либо неприятностей, как вдруг ее всполошил телефонный звонок. Дрожа всем телом, она подошла к аппарату, но дружелюбный тон ротмистра Мена успокоил ее. Произошла досадная ошибка, сказал Мен, через час он лично привезет медицинского советника домой.
Ротмистр Мен в самом деле был в Биркхольце, но разминулся с медицинским советником, так как тот пошел лесом. Теперь Марион была вне себя от радости.
— Где ты был, папа, что они сделали с тобой? — допытывалась она сквозь слезы.
— Все это не так страшно, — ответил Фале и улыбнулся, — ничего плохого со мной не случилось. Ошибка, которая очень скоро разъяснилась. Потом я все расскажу. Я чудесно прогулялся по буковому лесу. Но теперь я страшно голоден.
Фале с трудом поднялся в свою библиотеку.
Но когда Марион пришла, чтобы позвать его обедать, он сидел в библиотеке на кушетке и плакал. Внезапно этот плач перешел в истерические рыдания.
— Присядь ко мне, Марион, — таинственно сказал он ей, тихо плача, — но только, смотри, будь осторожна и никому не передавай того, что я тебе скажу. Это трагедия! Немецкий народ гибнет! Он попал в руки преступников. Но молчи, Марион, слышишь? Молчи!