Фабиан часами ходил из угла в угол по своему роскошному кабинету. Приемная пустовала. Время от времени он останавливался перед большой картой, покрывавшей почти весь его огромный письменный стол, и углублялся в изучение синих и красных линий, тянувшихся от Северного Ледовитого океана до Черного моря, через всю необъятную Россию. Лицо его при этом становилось задумчивым, даже озабоченным.
Зимой армия несла невероятные потери. Да и как могло быть иначе? У войск ни крыши над головой, ни теплой одежды, ни крепких сапог, ни достаточного питания. Ведь война была рассчитана на шесть недель.
«Шесть недель, господин полковник фон Тюнен! Москва? Петербург?» У Фабиана дрогнули углы губ. «Что ж, полковник тоже может ошибиться, и даже генерал», — попробовал он внушить себе.
Накануне Фабиан разговорился в «Глобусе» с пожилым штабным врачом, находившимся в отпуске вследствие полного истощения нервной системы. Человек исполинского сложения, он теперь едва держал в руках бокал с вином. Они ампутировали там дни и ночи — неделями, месяцами, пока не сваливались от переутомления. Целые роты, целые полки! Армии одноногих призраков бродили по Германии, но мертвые — те молчали.
К счастью, Клотильда снабдила юного Гарри толстыми вязаными перчатками, теплыми чулками и шерстяными вещами; о нем можно не беспокоиться. Во всех письмах он клянчил вещи для друзей и солдат, которые боялись холода больше, чем смерти.
Наступил час, когда верховному главнокомандующему вновь пришлось возвысить голос, чтобы подхлестнуть ослабевший дух народа. Он заявил во всеуслышание, что русская армия уничтожена, уничтожена раз и навсегда! И никогда ей больше не подняться. «Забрал к себе господь людей, не пощадил он и коней». Неужели и этого недостаточно?
Через несколько дней о том же возвестил начальник имперского бюро печати. Русская армия уничтожена, уничтожена, уничтожена.
Глаза Фабиана вновь засветились верой. Стоит ли обращать внимание на сообщения «Неизвестного солдата», утверждающего, что немецкие войска потерпели под Москвой тяжелое поражение, заставившее их отступить? Ложь и обман, ничего больше! Полковник фон Тюнен специально позвонил Фабиану по телефону и сообщил, что зимнее затишье кончилось и армии снова наступают.
— Через месяц мы будем в Москве, даю голову на отсечение! — кричал он в трубку.
Радио торжественно возвещало о крупных победах на Украине. В ушах у Фабиана стояли грохот боев и победные крики… Бывали дни, когда он с трудом переносил свою скучную, кабинетную службу. Он видел себя скачущим верхом по полям рядом со своей батареей, он слышал грохот орудий, видел, как взлетали ввысь глыбы черной земли. Как раз в таком настроении он узнал новость, опять пробудившую в нем надежду. Ему сообщили, что Таубенхауз в городе.
Таубенхауз! Быть может, он приехал, чтобы снова занять пост бургомистра, и тогда Фабиан, ты свободен и знаешь, куда тебе идти!
Таубенхауз посетил ратушу. Фабиану бросилось в глаза, что он уже майор. Лицо его посмуглело, обветрилось. Ни намека на прежнюю бледность. Волосы, прежде стоявшие торчком, были коротко острижены, он отпустил красивую бороду, придававшую ему бравый фронтовой вид.
Таубенхауз уже не просто говорил громким голосом: он кричал, командовал, все с ног сбивались, чтобы ему угодить. Этот тон он вывез оттуда, с фронта!
Он любезно пригласил Фабиана к девяти часам вечера в «Звезду» распить бутылку вина. Будет и гауляйтер.
Майору Таубенхаузу было разумеется, о чем порассказать, как, впрочем, и всем прибывавшим с фронта. Ведь он не кто-нибудь, а комендант города Смоленска, не больше не меньше! Город? Нет, не город, а куча развалин. Немецкая артиллерия и немецкие танки хорошо поработали. Он приказал выстроить здание для административного аппарата, а теперь они строят казино — ничего роскошнее не сыщешь на всем пути от Берлина до Москвы. Строит Криг, здешний городской архитектор. Таубенхауз вытребовал его в Смоленск. Там ему нет надобности скаредничать, как здесь, где из-за какой-нибудь лестницы, которой вся-то цена тридцать тысяч марок, он начинал кричать караул. Ну и потеха была, когда Криг снова свиделся с Герминой, одной из своих двух дочерей-близнецов! Таубенхауз захватил малютку в Смоленск, она вела у него хозяйство и была начальником секретариата. А какой у них повар! Первокласснейший! Он прежде служил в Берлине, в отеле «Эдем». Не повар, а просто чудо! Да, на питание не приходится жаловаться. С непривычки кажется, что здесь, в тылу, настоящий голод. А там захотят быка — и бык тут как тут! Полсотни зайцев? На следующий день они уже лежат на кухне! А вина, какие вина! Какие водки, ликеры! Не успеешь пожелать шампанского, виски, токайского, малаги, как бутылки уже на столе.
К сожалению, Таубенхауз пробыл в городе только три дня. Он приехал сделать кое-какие закупки и набрал пропасть всяких вещей, которые в громадных ящиках и тюках были отправлены на его квартиру в Смоленск: лампы, электрические печи, занавеси, дорожки, ковры, пылесосы, духи, бюстгальтеры. Целый вагон вещей.
Таубенхауз уехал, и в городе воцарилась прежняя скука, пока опять кто-то не заявился с фронта со свежими новостями.
Даже «Звезда» по вечерам часто пустовала, в городе становилось все меньше и меньше мужчин. В гости друг к другу местные жители больше не ходили. У всех жизнь была отравлена печалью, заботами: не много оставалось семей, в которых не оплакивали бы покойника. Доклады в салоне Клотильды теперь устраивались реже и, по правде говоря, изрядно докучали Фабиану.
Вначале ему казалось, что его отношения с дамами Лерхе-Шелльхаммер возобновятся, но эта радостная надежда вскоре развеялась.
Фрау Беата несколько раз приглашала Фабиана к ужину — в благодарность за его заступничество. За одним из таких ужинов она преподнесла ему папку с ценными гравюрами, которые достались ей от отца.
Они вкусно ели, пили вино, оживленно беседовали часок-другой, но, увы, задушевный тон былых встреч не возвращался. Разговор часто замирал и еще чаще выливался в условную светскую болтовню, что было мучительно для всех троих.
Одна лишь фрау Беата была неизменно в хорошем настроении и по-прежнему курила свои крепкие сигары.
— Я не лишена пророческой жилки, — шутила она. — Разве я не предсказывала, что в случае войны обе мои невестки с детьми засядут в своем швейцарском поместье? Вы помните, доктор? — Она в самом деле не раз говорила об этом.
Фабиан заметил, что в последнее время она стала пить больше коньяку, чем прежде.
А Криста усвоила себе невежливую манеру, во время разговора чертить что-то на клочке бумаги — какие-нибудь профили, завитушки; по-видимому, она была больше занята своими мыслями, чем разговором. Часто она подолгу молчала, казалась рассеянной и отсутствующей. Как и прежде, на ее губах витала улыбка. Иной раз ему начинало казаться, что в ней пробуждается прежнее влечение к нему, но в ту же минуту он убеждался, что она избегает какого бы то ни было дружеского слова. Она уже не краснела, когда он обращался к ней. Раньше нежная улыбка играла на ее лице даже тогда, когда она наливала ему чашку кофе. Теперь она улыбалась из вежливости, и только.
— Мне кажется, что вы обе, стали гораздо молчаливее, — вырвалось однажды у Фабиана.
— Молчаливее? — переспросила фрау Беата. Она покачала головой и, посмеиваясь, ответила: — Возможно, что и так. Чем больше мыслей, тем меньше слов!
— Прекрасно сказано, — подхватил Фабиан. — Но ведь это должно значить, что у вас есть многое, что сказать. Почему же вы в моем присутствии не говорите обо всем, что вас занимает, как бывало прежде?
Фрау Беата рассмеялась.
— Прежде? — воскликнула она. — Ах, как бы это было хорошо! Но «прежде» кануло в вечность. Мир вокруг нас изменился, и мы изменились вместе с ним. Никто теперь не говорит как прежде — это невозможно. Изменились понятия, слова приобрели другое значение. Слишком много мы наслышались лжи и правды, всего вперемешку, и теперь уже разучились отличать ложь от правды. Все мы отравлены злобой, изъедены недоверием, все мы опасаемся, что и у стен есть уши. Мы слишком часто слышим слово «доносчик», прежде нам неведомое. Нам всем не хватает непринужденности и естественности, мы уже не способны говорить просто, ясно, правдиво.
— Если бы в ваших словах все было верно, — задумчиво отвечал Фабиан, — как это было бы печально.
Фрау Беата взяла новую сигару.
— К сожалению, это сущая правда! — сказала она. — И то, что мы очутились в таком положении, не только печально, но и трагично.
Смущенный и глубоко подавленный, возвращался Фабиан в этот вечер домой по тихому Дворцовому парку. Неужели фрау Беата нрава?
Узнав об аресте Марион и ее приемной матери, Фабиан тотчас же отправился к медицинскому советнику Фале, хотя поддерживать связь с евреями было, конечно, небезопасно. Впрочем, после этого посещения он медицинским советником больше не интересовался и был удивлен, когда Фале однажды явился к нему в ратушу на прием.
Секретарша робко спросила, примет ли он старика с еврейской звездой на одежде. С тех пор как Фабиан занял место Таубенхауза, к нему впервые пришел на прием еврей.
— Разумеется, — не задумываясь, отвечал он. Фабиан любил подчеркивать свое независимое поведение в еврейском вопросе. — Как бургомистр я обязан принимать любого жителя нашего города, фрейлейн.
Но когда в кабинет вошел медицинский советник, Фабиан невольно отпрянул. В дверях стоял скелет. На прозрачно-бледном лице Фале под седыми кустистыми бровями сверкали большие черные глаза. Белоснежная борода стала так жидка, что, казалось, можно было сосчитать редкие тонкие волосы; такие бороды Фабиан видел на китайских масках. Но не только внешность Фале испугала Фабиана, еще больше потрясла его желтая еврейская звезда, нашитая на пальто медицинского советника, которое стало теперь слишком свободным.
Боже мой, ученый с мировым именем, член многих иностранных академий носит этот унизительный знак! Фабиан попытался скрыть чувство стыда под маской необычайной предупредительности, с которой он встретил Фале, и усадил его в кресло.
— Не могу видеть на вас эту звезду, господин медицинский советник! — невольно вырвалось у него, когда он здоровался с Фале. — Я тотчас же позвоню гауляйтеру и добьюсь, чтобы вам разрешили ее снять.
Но медицинский советник Фале очень вежливо отклонил предложение Фабиана.
— Я вынужден буду немедленно отказаться от всяких льгот, — сказал он хладнокровно, и редкие волосы в его бороде зашевелились. — Эта звезда, которой для издевки придали форму ордена, дана нам национал-социалистской партией. Откровенно говоря, я нисколько не стыжусь, что ношу этот знак, по крайней мере, каждому видно, что я не принадлежу к нации, устраивающей погромы, — Он говорил прямо, без обиняков, и Фабиан был поражен уверенным тоном и стойкостью старика.
— Вы знаете мою точку зрения на эти вопросы, господин медицинский советник, — сказал он, заботясь, о своей собственной репутации.
Фале кивнул головой и иронически улыбнулся. Тонкие посиневшие губы его раздвинулись, обнажая мелкие зубы.
— Да, я знаю, — сказал он. — Эту точку зрения разделяют многие, насколько мне известно, и тем удивительнее, что никто из вас даже пальцем не пошевельнул, если не считать вашего брата Вольфганга! Вы не станете этого отрицать! Простите мне мою откровенность, но это единственное, что осталось нам, евреям.
Фабиан покраснел от горьких упреков Фале и, чтобы перевести разговор на другую тему, спросил старика, получил ли он какие-нибудь вести от Марирн.
Бледное лицо Фале преобразилось, темные глаза запылали, на крыльях серо-белого носа появились ярко-красные полосы.
— От Марион? — спросил он. — Да, я получил записочку, которую ей удалось отправить с польской границы. Она отправлена из Бреславля и написана наспех, в большом волнении. И все же эта весть меня осчастливила. Хочу надеяться, что я снова увижу мою дочь здоровой. Марион — единственная отрада моего старого сердца!
Медицинский советник пришел к Фабиану, как он объяснил, по весьма спешному и важному делу: он предлагал ему купить его имение в Амзельвизе.
— Вы хотите продать Амзель? — спросил пораженный Фабиан и засмеялся. — Но вы ведь знаете, что я не миллионер, — прибавил он.
Фале оставался серьезным.
— Меня к этому принуждают, дорогой друг, — совершенно спокойно сказал он.
Фабиан снова подивился его хладнокровию.
И нельзя было не дивиться старику, который в свои семьдесят лет с таким спокойствием и чувством собственного достоинства переносил преследования, угрозы, издевательства, конфискацию капитала и имущества. Конечно, нервы его сдали, но на первый взгляд никто бы этого не заметил. С ним случались приступы истерического плача, вызываемые не удручающими обстоятельствами и тяжкими жизненными ударами, а незначительными поводами, которые раньше едва ли могли задеть его.
Если он узнавал, что солдат, приехавший в отпуск, не находил своего дома, он начинал плакать и не сразу успокаивался, даже когда выяснялось, что жена и ребенок отпускника оказались у соседей в полном здравии. Прочитав, что тысячи гессенцев были некогда проданы своим правителем в солдаты, он расстроился до слез, хотя факт этот был ему известен уже много лет; он плакал при одной только мысли, что какая-то собака потеряла хозяина. Такая чувствительность была следствием болезни нервов. Фале знал это очень хорошо, но, несмотря на все старания, его здоровье не восстанавливалось.
В вечер, когда увезли Марион и Мамушку и он нашел дом пустым, с ним случился обморок. Хорошо еще, что сыскалась смелая женщина, жена огородника, которая стала ухаживать за Фале и вести его хозяйство.
Полная ясность мысли быстро вернулась к нему; он знал, что жизнь его идет к концу, и подчинился судьбе. Он жил только одной надеждой — снова свидеться с Марион, все остальное не имело для него значения и оставляло его равнодушным.
Вполне хладнокровно, лишь изредка сопровождая свои слова тихим презрительным смехом, Фале рассказал Фабиану о преследовании со стороны начальника местного отделения гестапо Шиллинга, который угрозами уже неоднократно вымогал у него то десять, то двадцать тысяч марок. В итоге он передал ему уже около восьмидесяти тысяч.
— А две недели назад этот господин Шиллинг снова пришел ко мне, — продолжал Фале. — «Я так почитаю вас, господин медицинский советник, — сказал он, — что даже не в состоянии это выразить. Если вы не пожалеете тридцати тысяч марок, то я поставлю вас в известность, когда вам необходимо будет скрыться». Но, поскольку у меня уже ничего не осталось, я смог дать ему только двое ценных часов. — Медицинский советник улыбнулся и продолжал: — А вчера господин Шиллинг явился опять и сказал: «Пора, собирайте ваши вещи, больше трех дней вам здесь нельзя оставаться, я уже не могу откладывать ваш арест. Я дам вам адрес в Берлине, это секретный отдел СС, там вы получите паспорт от Организации Тодта[16] и дальнейшие указания. Паспорт обойдется вам в три тысячи марок, продовольственные карточки стоят ежемесячно триста марок. Ваш счет закрыт, денег у вас больше нет, но для того, чтобы вы не нуждались, я хочу купить у вас Амзель, хотя и не знаю, на что мне эта обуза. Я предлагаю вам за него сто пятьдесят тысяч наличными. Но, конечно, я бы предпочел, чтоб вы нашли другого покупателя. У вас, наверно, есть друзья в городе. И учтите, что решать надо быстро, через три дня для вас все будет кончено».
Фабиан поднялся возмущенный, красный от гнева.
— Скажите, все это правда? — спросил он, подходя к Фале.
Фале рассмеялся, в первый раз за все время. Меж синих губ мелькнули два ряда мелких зубов.
— Конечно, это правда, — сказал он насмешливо. — Может быть, вы теперь поверите, что в нашей Третьей империи даже обман строго организован.
— Подождите минутку, — попросил Фабиан и стал в раздумье ходить по своему кабинету.
«Единственно правильным было бы, — думал он, — поехать к гауляйтеру и раскрыть ему все махинации Шиллинга. Такие элементы, как Шиллинг, подрывают репутацию партии, таких надо расстреливать. Но… — Тут он остановился. — Все это не так просто. Шиллинг, конечно, приказал следить за Фале, он знает, что медицинский советник у меня. Мой телефон, очевидно, тоже под наблюдением. Он прикажет арестовать нас обоих, меня и Фале, как только мы покинем ратушу. Тем самым я окажу плохую услугу Фале, а ведь сейчас самое главное — выручить его. Терпение, выход найдется. Сто пятьдесят тысяч марок за Амзель — цена смехотворная, одна мебель и ковры стоят много дороже. Терпение, еще немного терпения!»
Фале не сводил глаз с шагавшего взад и вперед Фабиана.
— Мне, конечно, очень бы хотелось, — заговорил он тихо и спокойно, стараясь не нарушать ход мыслей Фабиана, — чтобы имение попало в хорошие руки, чтобы кто-нибудь поручился за мою библиотеку. Сто пятьдесят тысяч, в конце концов, очень скромная цена за Амзель, а Марион найдет меня всюду, где бы я ни был.
Фабиан покачал головой. «Амзель и за миллион — это тоже почти подарок», — думал он. Поручительство за библиотеку он, конечно, легко может взять на себя, а набрать сто пятьдесят тысяч марок для него и подавно не представит труда.
Тут же он нашел выход, как помочь Фале, не совершив бесчестного поступка, то есть не использовав его тяжелого положения.
— Уважаемый господин медицинский советник, — сказал Фабиан, улыбаясь, — будьте совершенно спокойны, ваши друзья не оставят вас в беде. Я куплю Амзель и сегодня же вечером составлю купчую вместе с советником юстиции Швабахом. Завтра в одиннадцать утра вы можете получить деньги и во второй половине дня выехать из города. Я ставлю только одно условие: в любой момент вы можете выкупить Амзель за ту же цену.
Через несколько минут они вышли из кабинета. Фабиан проводил Фале через приемную до прихожей. Секретарша, стоявшая в приемной, раскрыла рот от удивления, увидя, что Фабиан провожает человека с еврейской звездой.
Вольфганг только что погасил свет в спальне, как до его слуха донесся легкий, трижды повторенный стук в окно. Он сел на кровати и прислушался. Снова стук, вернее царапанье, тихое, словно кто-то водит ногтем по стеклу. Вольфганг соскочил с кровати и подошел к окну.
— Кто там? — громко спросил он.
— Это я, Гляйхен, — прошептал голос снаружи. — Откройте окно, профессор.
— Как? — удивленно воскликнул Вольфганг и засмеялся. — Идите же к дверям, Гляйхен.
— Слишком светло от луны, откройте окно и не зажигайте света. У меня на то есть свои причины, — ответил Гляйхен.
Вольфганг открыл окно, и на подоконнике тотчас же очутился пыльный ранец, затем солдат в обтрепанной фуражке на голове с трудом влез через окно в комнату.
— Слава богу, что вы дома, профессор, — с трудом переводя дыхание, сказал Гляйхен. Он прислушался, не донесутся ли какие-нибудь звуки из сада, и задвинул занавеси. — Теперь можете зажечь свет.
Гляйхен снял фуражку и вытер со лба пот, его лицо было густо покрыто пылью. Он сильно поседел, волосы его стали серыми, такими же, как глаза, в которых по-прежнему пылал мрачный огонь. Виски у него побелели, лицо было худое и обветренное, запыленный мундир весь в дырках и в грязи.
— К чему эта таинственность, Гляйхен? — спросил-Вольфганг, оправившись от изумления. — Вы приехали в отпуск?
Гляйхен засмеялся и откинул голову.
— В бессрочный отпуск, да будет вам известно, профессор, — спокойно ответил он и в изнеможении опустился на стул. — Я дезертировал.
— Дезертировали?
Гляйхен кивнул. Он хотел уже приступить к рассказу, но Вольфганг перебил его.
— Потом, Гляйхен! — сказал он. — Сначала надо поесть и промочить горло. У вас губы совсем посерели. Пройдите в мастерскую, ставни закрыты, и никто туда заглянуть не сможет. Я разбужу Ретту, она приготовит вам поесть. Рассказывать будете после.
Вольфганг сразу понял, что произошло. Раз Гляйхен дезертировал — значит случилось что-то из ряда вон выходящее. Он разбудил Ретту и отдал полусонной старухе какие-то хозяйственные распоряжения.
— Гляйхен неожиданно приехал в отпуск, — добавил он, понизив голос. — Временно он останется у нас, но об этом никто не должен знать. Слышите, Ретта? Ни единая душа.
Заспанная, кое-как одетая, с растрепанными седыми волосами, Ретта была до смешного уродлива.
— От меня никто ничего не узнает, — ворчливо сказала она, почесывая голову. — Ничего нет удивительного, что господин Гляйхен сбежал. Военщина ему не по нраву.
Гляйхен жадно глотал пищу, как человек, не евший много дней, а вино пил точно воду. Вольфганг, закутанный в старый халат, молча курил свою «Виргинию».
Наконец Гляйхен утолил голод и жажду; он поднялся, проковылял по комнате и упал в кресло.
— Вы хромаете, Гляйхен? — спросил Вольфганг.
Гляйхен сделал пренебрежительный жест рукой.
— Пустяки, — ответил он, — я упал во время бегства. Несколько дней покоя — и колено заживет.
Он помолчал, пристально глядя перед собой, затем медленно начал свой рассказ, несколько минут назад прерванный Вольфгангом.
— Я больше не мог это выносить, — начал он. — Конечно, я знал, что война — не детская забава, но то, что происходит на фронте, — это не война, это бойня и разбой.
Части, в которой находился Гляйхен, было дано задание очистить от партизан район под Петербургом. Главные операции были возложены на полк СС.
— Профессор, — воскликнул он, — что они сделали с молодежью в своих трудовых лагерях и школах призывников! Будь они прокляты! Прокляты! Превратили наших юношей в диких зверей, в осатанелых бестий!
— Взгляните-ка на нового «Неизвестного солдата», — прервал его Вольфганг, — он многому научился у вас! — Вытащив один листок из кучи бумаг, он передал его Гляйхену.
Гляйхен жадно и радостно накинулся на него.
— Завтра я увижу его! — воскликнул он. — Это старик с двумя таксами; надеюсь, он хорошо делает свое дело.
«МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС» — было озаглавлено анонимное письмо.
«Поворотный пункт в войне уже наступил. В России, в Африке, на море и в воздухе — повсюду немецкая армия вынуждена перейти к обороне. А высадка англичан и американцев в Алжире — это гвоздь, вколоченный в гроб немецкой армии.
Тысячи немецких солдат отдают ежедневно свои жизни, в дни боев погибает по пяти тысяч, по двадцати тысяч солдат! Германия истекает кровью, как человек, которому вскрыли вены. Рвите цепи!»
Гляйхен удовлетворенно кивнул и засмеялся.
— Неужели у народа и теперь не откроются глаза?
— Ваши планы, Гляйхен, — снова начал Вольфганг, — кажутся мне вполне разумными, но пока что я вас не отпущу, так и знайте! Вы истощены. Чтобы собраться с силами, вам надо отдохнуть несколько недель. Не забудьте, что в Берлине вам понадобятся крепкие нервы, да и колено необходимо залечить. Ведь вы недалеко уйдете, если будете вот этак ковылять.
Гляйхен сам это понимал. Он кивнул.
— Да, прежде всего надо подлечить колено! — воскликнул он. — Вы, конечно, правы. А что в Берлине мне понадобятся силы, тоже спорить не приходится.
Тем не менее Гляйхен счел необходимым обратить внимание Вольфганга на опасность, которой он себя подвергает, укрывая дезертира.
— Можете быть уверены, профессор, — сказал он, — что в один прекрасный день — раньше или позже — гестапо придет сюда, и тогда нас обоих повесят.
Нет, нет, он не мог это выдержать ни единого дня. Охваченные пламенем деревни, пылающие амбары, женщины и дети в огне, повешенные, расстрелянные, забитые насмерть, пытаемые, голодные, толпы евреев, толпы партизан, расстрелянных и брошенных в могилы, ими же самими вырытые! Нет, нет, нет, ни одного дня он не мог больше оставаться там. А теперь даже говорить об этом он не хочет. Ни говорить, ни вспоминать.
— Профессор, — вскричал он, — лучше жить в норе, под землей, как живут звери, чем видеть эти подлости! Пусть лучше меня повесят, отрубят мне голову или разорвут на куски!
Обессиленный Гляйхен замолк.
— Мерзавцы! — вырвалось у Вольфганга.
Оба долго молчали. Гляйхен сидел неподвижно и смотрел в пространство. Перед его взором проносились мрачные видения.
Наконец Вольфганг поднялся, чтобы взять новую сигару.
— Что вы сейчас собираетесь предпринять, Гляйхен? — спросил он. — Какие у вас планы?
— Какие планы? — Гляйхен медленно выпрямился. — Прежде всего я хочу отправиться в Амзельвиз, обнять жену и сына, — ответил он. — Затем разыскать своих единомышленников в городе, и тогда…
— Что тогда?
— Тогда, — начал Гляйхен, постепенно обретая бодрость и уверенность, — тогда я поеду в Берлин, где работает крепкая и решительная боевая группа. Они дали мне знать на фронт, что нуждаются во мне. У них теперь есть даже подпольная радиостанция. Война, дорогой друг, — продолжал он спокойно, — война будет длиться не вечно, русские двинули на нас огромные армии, оснащенные куда лучше нашего. У них тьма превосходных танков, с которыми не в состоянии состязаться сам ад. Партизаны сражаются в тылу, это тоже целые армии. Они нападают на поезда, выводят из строя паровозы и железнодорожные пути на протяжении нескольких километров.
Вольфганг нетерпеливо болтал ногами, как он это делал всегда, когда в его воображении возникала какая-нибудь мрачная картина.
— Это было бы, конечно, крайне неприятно, — ответил он, — кстати, я ничего так не боюсь, как виселицы. Скажу откровенно, я слишком труслив, чтобы самому активно включиться в борьбу. Я боюсь не столько смерти, сколько тюрьмы и побоев. Но что поделаешь, в такие времена надо в конце концов на что-то отважиться. Отдохнув у меня несколько недель, вы дадите мне возможность сделать хоть какой-нибудь пустяк для нашего дела.
В эту ночь Гляйхен спал в мастерской как убитый и на следующий день проснулся бодрым и свежим. Прежде всего он закопал в землю, на метр глубины, свой мундир, фуражку и ранец, причем сделал это так искусно, что даже Ретта не смогла бы обнаружить место, где были спрятаны вещи. Затем он стал принимать и другие меры в интересах их общей безопасности. У Гляйхена были хорошие руки. Он провел электрический звонок от садовой калитки к дому, и другой — к входным дверям; к кухонному окну он прикрепил небольшое зеркальце, так что теперь уже никто не мог бы застать их врасплох.
Сам он расположился в маленькой столовой; из окна этой комнаты можно было мгновенно выскочить в сад. И целую неделю таинственно мастерил что-то в саду. Оказалось, что он вырыл у самого дома, в кустах сирени, яму, достаточно глубокую и широкую, чтобы в ней мог свободно сидеть человек. По ночам Гляйхен с мешком за плечами ковылял по полям и рассыпал вырытую землю. Он считал, что необходимо иметь наготове убежище, где он мог бы просидеть несколько часов, если возникнет необходимость. Узкий вход, в эту подземную нору был скрыт с помощью старой рамы, заставленной полуразбитыми цветочными горшками.
Предсказание Гляйхена, что гестаповцы раньше или позже нагрянут к Вольфгангу, сбылось, но врасплох они никого не застали.
Гестаповцы обыскали весь дом, погреб, чердак и ничего не нашли. Они перерыли все шкафы и кровати, обошли запущенный небольшой сад, обыскали помещение, где стояла обжигательная печь, переворошили лопатами запасы кокса. Гляйхен слышал их шаги у самого входа в подземное убежище. Затем они смолкли вдали.
Гляйхен просидел еще четыре часа в своей норе и вышел оттуда, только когда незваных гостей уже я след простыл.
— Виселица еще раз миновала нас, профессор, — сказал он смеясь, но все еще бледный от волнения.
Ретта слегла, так она была напугана происшедшим. Гляйхен пробыл у Вольфганга целых два месяца. Об этом никто не подозревал, даже Криста, которая два раза в неделю проводила в Якобсбюле послеобеденные часы. Гляйхен окреп, разбитое колено зажило, и теперь уже никакие силы в мире не могли удержать его здесь.
Несколько вечеров он провел у своих единомышленником в городе и наконец, приняв все меры предосторожности, рискнул повидаться в Амзельвизе с семьей.
Так как он не мог воспользоваться трамваем и автобусом, ему пришлось целых три часа потратить на дорогу, чтобы какой-нибудь час пробыть с женой и сыном.
К его большой радости, он нашел жену в хорошем состоянии. Как всегда, она была спокойна, сдержанна и заплакала, только когда он уходил.
— Что это за страна, — воскликнула фрау Гляйхен, — где человек вынужден скрываться, как преступник, только потому, что не хочет делать мерзостей!
— Ты знаешь, что мы боремся за свободу и лучшее будущее! — ободрял он ее.
Сыну он разрешил проводить его ночью до Якобсбюля.
На следующий день крестьянин довез Гляйхена на возу с сеном до ближайшего большого города, где Гляйхен скрылся на время. Путь его лежал в Берлин.
О гауляйтере Румпфе совсем перестали говорить. По-видимому, слухи в том, что он впал в немилость, оказались достоверными; о нем постепенно забыли. Прекратились телефонные звонки из Мюнхена, курьеры больше не приезжали в город, на аэродроме не приземлялись специальные самолеты. Румпф был человек конченый.
После того как «прекрасная еврейка» перестала бывать в «замке», туда стала приезжать, на собственном автомобиле, актриса городского театра, но вскоре и эти посещения прекратились. Затем в одной из маленьких вилл, прилегавших к «замку», несколько недель гостила остроумная майорша Зильбершмид. В «замке» шли приемы и пиршества — как всегда, когда гауляйтер скучал. Полночи он играл на бильярде с Фабианом, опорожняя за игрой две, а то и три бутылки красного вина.
Осенью он стал особенно неспокоен и говорил ротмистру Мену, что собирается переехать в Турцию, но в начале зимы внезапно отбыл в Киев. Там он охотился и предавался бесконечным попойкам и только ранней весною вернулся обратно. У него был прекрасный, здоровый вид и торжествующее выражение лица; ротмистр Мен, встретив его, решил что гауляйтер привез хорошие вести с русского театра военных действий. В последние месяцы с востока поступали крайне неутешительные сообщения.
— Я был прав, — сказал он, как только вышел из автомобиля, — в России дело дрянь. Лучше не спрашивайте, во что обошлись нам Севастополь и Крым. У меня не хватит духа назвать вам цифры. А теперь наши измотанные армии уже без всякого энтузиазма наступают на Дон. Ну что ж, я много лет подряд предрекал ему такой исход. Но этот баловень судьбы не терпит советов, он знает все лучше всех!
Ротмистр Мен склонил голову в знак согласия и улыбнулся довольно бледной улыбкой.
— Да, — сказал он, — вы всегда были против русского похода.
Три дня Румпф чувствовал себя в городе неплохо. Он рассказывал об охоте, встречался со знакомыми, устраивал официальные приемы в «Звезде», но потом снова заскучал.
И вдруг случилось чудо. Ночью позвонили из главной ставки и вызвали его для доклада. Через два часа он уже сидел в самолете.
Спустя четыре дня он вернулся, осиянный новой милостью. Он тотчас же принялся за работу, запершись в своем кабинете в «замке».
— Не пускайте ко мне никого три дня! — приказал он. — Ротмистр Мен будет меня замещать.
Гауляйтер работал несколько дней без перерыва: когда ему хотелось, он умел проявлять железную выдержку. За работой он ежедневно выпивал три бутылки красного вина и выкуривал десятки крепких сигар. Фогельсбергер день и ночь стучал на машинке: материалы были такие секретные, что даже засекреченная секретарша не допускалась к ним. Каждую ночь Румпф вел долгие телефонные разговоры с главной ставкой. Наконец он закончил работу и вызвал к себе ротмистра Мена.
— Послушайте, Мен, — сказал он, — бумаги эти столь секретны, что никто не должен их видеть. Я поручаю лично вам передать этот доклад штатгальтеру в Вене. Отправляйтесь в путь немедля!
Румпф выглядел очень усталым. Он не спал тридцать шесть часов подряд.
Ротмистр Мен звякнул шпорами.
— Слушаюсь!
— Подождите, Мен, — окликнул его Румпф, — мне пришла в голову одна мысль. В Вене вы легко разыщите «мадам Австрию». Помните ее? Правда, мы в последний раз обошлись с ней не слишком деликатно, но вряд ли она в обиде на нас, эта особа не из чувствительных. Хорошо, если бы вы захватили с собой прекрасную Шарлотту! Скажите, что я приглашаю ее к себе на три месяца. Да, еще может статься, что она займет место хозяйки дома в моем замке святого Грааля на Мраморном море. Турки любят красивых женщин. Расскажите ей об этом.
Ротмистр Мен был очень доволен, что гауляйтер так хорошо настроен. После тридцати шести часов без сна это было тем более удивительно.
— Шарлотта, в конце концов, довольна забавна, хотя в свое время она и действовала мне на нервы, — смеясь, продолжал Румпф. — В сущности, она не глупее других женщин. Ха-ха-ха! Как мы тогда смеялись над Цветущей Жизнью!
Мен тоже засмеялся.
— Конечно, она не только красива, но и забавна, — согласился он.
В тот же вечер ротмистр Мен уехал в Вену. У него было отдельное купе особого назначения, и он воспользовался случаем, чтобы хорошенько выспаться.
В Вене все знали прекрасную Шарлотту. Она была теперь известна как содержательница кабаре «Мадам Австрия». Ротмистр Мен без труда узнал от швейцара гостиницы множество интересных подробностей о Шарлотте. Когда она вернулась на самолете из Германии, ее считали очень богатой. У нее было много денег и драгоценностей. Беда в том, что она очень зазналась и сгорала от тщеславного желания сделаться солисткой балета в оперном театре, но у нее не хватило таланта. Глубоко уязвленная, она ушла из оперного театра и попала в руки каких-то театральных аферистов и сомнительной репутации актеров, которые убедили ее, что она является достаточной притягательной силой; сама в состоянии заполнить своим искусством целый вечер и может, в сущности, наплевать на всех режиссеров и директоров.
На ее деньги и ее кредит они основали кабаре «Мадам Австрия», где гвоздем программы была прекрасная Шарлотта, сразу ставшая первой актрисой, первой танцовщицей и первой певицей, что для одного человека было, пожалуй, многовато. В первый месяц, дела в кабаре шли блестяще, затем число посетителей пошло на убыль, им было скучно видеть на подмостках всегда одну и ту же красивую куклу то в красном, то в желтом, то в зеленом платье. Как актриса и певица она никуда не годилась; тут ее не спасала и красота. Кабаре «Мадам Австрия» погрязло в долгах; к приезду ротмистра Мена оно находилось при последнем издыхании.
— Одним словом, Шарлотта обанкротилась, — сообщил Мену швейцар.
Вечером ротмистр Мен ужинал в гостинице с прекрасной Шарлоттой, вновь и вновь восхищаясь ее красотой. Она была вне себя от радости, что опять встретилась с ним.
— Как поживает ваша прелестная невеста? — спросила она. — Помните, как она в тот вечер была мила под хмельком? Ее, кажется, звали Кларой?
— Да, ее звали Кларой, — сказал, смеясь, Мен. — Малютка вскоре после этого сбежала от меня с каким-то киноактером.
— О! — Шарлотта тоже не могла удержаться от смеха. — Как можно было изменить такому человеку, как вы? Это просто безвкусно! — воскликнула она, все еще смеясь.
Она осведомилась о Фабиане, которого считала слегка надменным и скучным, расспрашивала о всех знакомых, но больше всего, конечно, интересовалась гауляйтером.
— Это самый великодушный и самый замечательный человек из всех, кого я встречала в жизни! — мечтательно воскликнула она, по-видимому совершенно забыв о том, как грубо и бесцеремонно Румпф выставил ее за дверь. — Я никогда его не забуду, — добавила Шарлотта. — Я всегда вспоминаю о том, как это было любезно с его стороны, — предоставить мне самолет для возвращения в Вену. — Что-что, а злопамятной она не была.
Затем она стала рассказывать о своих победах и сказочных успехах: ее окружали майоры, полковники, генералы, бароны, графы; среди ее почитателей был даже один князь. Она так и сыпала громкими именами, пока у Мена голова не пошла кругом. Да, какие это были чудесные времена! Вся сцена в театре была заставлена цветами; приходилось нанимать экипаж, чтобы увезти их домой! Да, райская была жизнь!
В половине десятого начиналось выступление Шарлотты; конечно, она предоставила в распоряжение ротмистра свою ложу.
Это был маленький театрик, едва вмещавший двести человек. По обе стороны зала были устроены клетушки, которые Шарлотта именовала ложами.
Ротмистр Мен прослушал выступление венского комика, шутки которого он плохо понимал, и довольно хорошую певицу. Затем «мадам Австрия» выступила со своей новейшей программой «Невеста солнца».
Затянутая в тонкое трико, почти голая, прекрасная Шарлотта размахивала длинными покрывалами, окутывавшими ее словно прозрачным облаком. Эти покрывала в свете софитов казались то белыми, то розовыми, то красными. Иногда они превращались в пламенеющие лучи, напоминавшие зрителям, что перед ними Невеста солнца. К концу номера Шарлотта, оставшись одна на сцене, жонглировала золотыми шарами, которые она, смеясь, бросала в публику. Ротмистру Мену достались три таких шара, и все ее поклоны, казалось, были адресованы только ему.
Сняв грим, Шарлотта провела Мена в какой-то особый бар, где все знали ее и где кельнеры склонялись перед ней, как перед королевой.
Лишь теперь, когда Мен пригляделся к прекрасной Шарлотте, он, счел своевременным передать ей приглашение гауляйтера.
Шарлотта вскрикнула от восторга. Конечно, она принимает это приглашение с восторгом. Она готова ехать хоть завтра! Когда угодно!
— О, этот очаровательный гауляйтер! — восторженно щебетала она. — Я все еще безумно влюблена в него!
— Он будет счастлив, когда вы выступите перед ним в «Невесте-солнца», Шарлотта, — сказал ротмистр Мен.
— В «Невесте солнца»? Охотно! — Она крепко держала в своих руках руку Мена и, казалось, не намеревалась ее выпустить. — Как вы сказали? Гауляйтер зовет меня на три месяца? Вот будет чудно! — восторгалась Шарлотта, устремив на Мена свои прекрасные глаза. — Когда же мы едем, друг мой?
— Завтра у меня еще есть дела в Вене. Послезавтра, если это вас устраивает, — отвечал Мен.
— Отлично! Пусть будет послезавтра. Я так счастлива, что оставляю их всех… Это всё жулики! Сулили мне золотые горы — и облапошили меня… А сами живут как князья! Ну и пусть, пусть сами выпутываются из долгов. — Прекрасная Шарлотта весело рассмеялась и поклонилась кавалеру, который прислал ей через кельнера букет роз.
— Но ведь в «замке» нет сцены! — вдруг испуганно выкрикнула она.
— Ну, мы уж как-нибудь смастерим маленькую сцену.
— А освещение для «Невесты солнца»? — продолжала допытываться Шарлотта.
— А что, если мы возьмем осветительный аппарат из кабаре? — предложил Мен.
— Идея! — торжествующе воскликнула Шарлотта. — Мы заберем все провода и. лампы! Пусть эти жулики увидят, каково им без «мадам Австрии»!
Шарлотта и ротмистр Мен уехали на следующий день вечером. Они провели день в Мюнхене, где у Мена еще были дела, и на следующее утро прибыли в Айнштеттен.
— Прекрасная Шарлотта в Айнштеттене! — доложил ротмистр Мен гауляйтеру.
— Превосходно! Вы отлично выполнили поручение, Мен.
Ротмистр приказал сколотить небольшую сцену и устроить необходимое освещение. И вечером того же дня Шарлотта танцевала Невесту солнца.
Когда ротмистр Мен ввел гауляйтера в зал, Шарлотта стояла, залитая светом, покрывала ее играли всеми цветами радуги, а под конец она предстала во всей своей обольстительной красоте и начала жонглировать золотыми мячами.
Гауляйтер был в восхищении, гости рукоплескали.
— Вот и вы, прекрасная Шарлотта! — воскликнул гауляйтер. Он помог ей сойти со сцены и прижал к своей груди. — За эти три месяца мы не соскучимся. Надеюсь, вы все та же Цветущая Жизнь?
— А вы сомневались в этом? — смеясь, спросила Шарлотта, и ее прекрасные глаза засияли.
В то время как десятки больших городов уже были превращены в развалины, ущерб, который наносили воздушные налеты этому городу, был сравнительно невелик. Конечно, многие дома и общественные здания — больницы, церкви, фабрики — были разрушены прямым попаданием, несколько переулков и улиц выгорело почти сплошь, но в основном город уцелел.
Полковник фон Тюнен, который вел учет каждой бомбе, считал эти повреждения незначительными. Однажды он явился к Фабиану и попросил дать ему точные сведения, какой, по мнению специалистов, нужен срок для восстановления разрушенных зданий, тот вопрос интересовал его больше всего.
Специалисты образовали комиссию, члены которой все лето сновали по городу, что-то высчитывали, спорили и в конце концов решили: повреждения могут быть исправлены за два года, несколько большего времени потребует только восстановление церквей. Впрочем, нашлась группа архитекторов, сплошь состоявшая из членов нацистской партии, которая утверждала, что все, до последнего желоба, может быть восстановлено в течение одного года.
Полковник фон Тюнен разъезжал в своем элегантном автомобиле по городу с таким довольным и торжествующим видом, словно он собственными руками задержал бомбы.
«Через какой-нибудь год город снова примет такой вид, будто войны не было», — писал он в докладе, предназначенном для Берлина.
Этот доклад был бы менее оптимистичен, если бы он писал его несколькими неделями позже. Но как он мог знать об этом?
В летнее время самолеты противника редко появлялись над городом, но осенью налеты небольших групп участились. Сначала обыватели утверждали, что летчики предпочитают лунные ночи из-за лучшей видимости: затем стали говорить, что они любят темноту, так как в темноте их самолеты невидимы; и, наконец, пришли к убеждению, что летчики появляются, когда им вздумается, — и при лунном свете, и в полном мраке.
В первую неделю октября было два ночных налета подряд, не причинивших особого ущерба; на третью ночь над городом появилась такая большая группа самолетов, что у фрау Беаты от грохота машин замерло сердце. Небо в ту ночь было обложено низкими дождевыми тучами. Фрау Беата и Криста сидели и читали, когда их вспугнула сирена. Это было вскоре после одиннадцати.
— Опять! Уж третью ночь подряд, мама! — сказала Криста и отложила книгу. — У меня нет никакой охоты спускаться в подвал. Наверно, они опять только посмеются над нами, как вчера!
Мать и дочь теперь часто оставались дома во время налетов. Правила противовоздушной обороны соблюдались уже не так строго. Вначале полковник, фон Тюнен категорически настаивал на том, чтобы все уходили в бомбоубежище. Но после нескольких: случаев, когда вода, хлынув из лопнувших труб, затопила подвалы, унеся много жизней, и после того как не раз огонь уничтожал квартиры, покуда их обитатели отсиживались в убежищах, он предоставил каждому самостоятельно решать вопрос, где рисковать жизнью, дома или в бомбоубежище.
Началась пальба из зенитных орудий. Фрау Беата и Криста едва успели надеть пальто, как над ними уже загрохотали самолеты. Казалось, они заполнили все небо от края до края. На террасе выл сенбернар Нерон.
Бледные, призрачные лучи прожекторов не скользили, как обычно, по темному небу. Сегодня они, как растрепанные кисти для бритья, мазали низко свисавшие дождевые тучи, тщетно силясь прорваться сквозь их взлохмаченную толщу. Очертания погруженного в темноту, притихшего города были почти стерты.
Внезапно над вымершим городом появились четыре яркие лампы; минут десять они неподвижно висели в воздухе и затем начали медленно, едва заметно спускаться вниз. И тут же на город посыпались бомбы. Они пронзительно выли, а разрывы их сотрясали террасу так, что звенели стекла.
— Ну и налет же! — воскликнула фрау Беата, огромная тень которой обрисовалась на краю террасы.
Возле нее шевелились какие-то беспокойные светлые пятна: это был Нерон, которого фрау Беата держала за ошейник. Пес лаял и визжал от страха.
— Да, сегодня нам туго придется, мама, — сказала Криста.
Она не решалась выйти на террасу и так дрожала, что у нее зуб на зуб не попадал. Вокруг царила жуткая тишина.
Ночной мрак вдруг стало пронизывать какое-то красноватое мерцание. Уж не обман ли это зрения? Нет, красноватое пятно не исчезало; наоборот, оно становилось пурпурно-алым. Это не обман зрения! Пурпурно-алое пятно по-прежнему выделялось в темноте, оно медленно ширилось, делаясь все ярче и ярче. Как красный злой глаз, выглядывало оно из ночной темноты. Вдруг внутри его вспыхнул яркий огонь.
— Там, внизу, горит, — сказала стоявшая на лестнице служанка.
Вот еще грознее запылал красный глаз, но вдруг он стал расплываться и обратился в пылающую толстую гусеницу, которая медленно ползла сквозь мрак. Пылающая красная гусеница распухала, делалась все шире и шире, вилась зигзагами и неудержимо ползла вперед, не останавливаясь ни на одно мгновение. Там, где прежде сверкал злой красный глаз, теперь взвивался пурпурный дым, уходя ввысь, к дождевым облакам, а вот уж и края облаков окрасились зловещим пламенем.
И снова зарокотали самолеты над темным городом, и снова зашумели, засвистели, завизжали бомбы.
Из города доносился беспорядочный гул множества голосов, крики, вопли, вой сирены, пронзительные звонки пожарных машин. Кое-где, точно из кратера вулкана, стали пробиваться темно-серые облака дыма, в одном месте, в другом, в третьем.
— Смотри, смотри, мама, — растерянно шептала Криста.
— Я вижу, дитя мое, — отвечала фрау Беата, с трудом удерживавшая собаку.
В западной части города вдруг метнулись в ночь яркие огни.
— Это в Ткацком квартале! — в один голос крикнули служанки на лестнице.
А гусеница из густого красного дыма неудержимо продвигалась вперед, прожорливая и страшная; она съеживалась и опять разворачивалась, охватила уже весь Ткацкий квартал и вдруг повернула, словно собираясь ползти обратно. То тут, то там мелькала лента реки, в которой отражалось огненно-красное, блестящее зарево.
— Какой ужас! Бедные люди!
Очаги пожаров распространялись все дальше к дальше, кое-где сливаясь в одно общее пожарище. В иных местах уже можно было различить церковные башни, трубы, остроконечные фронтоны. Вдруг раздался глухой взрыв. Дом задрожал.
Что это? Служанки испуганно вскрикнули. Неподалеку от центра города в темном воздухе блеснуло облако светящего песка. На крышах домов вспыхивали и исчезали огоньки.
— Горит шелльхаммеровский завод! — крикнула фрау Беата. — Я ясно вижу обе церковные башни, между которыми он расположен.
— Я сейчас принесу бинокль, мама!
— Не надо никакого бинокля. — Фрау Беата вместе с Нероном подошла ближе к дому и стала кричать в темноту: — Вот вам и ответ на ваши танки! Видите? Только и делали, что хвастали, проклятые! Вам всего было мало! Одержимые! Если бы отец дожил до этого! Хоть бы бомба убила вас всех вместе с вашими женами. — Она громко всхлипнула и пошла к затемненному дому.
— Не ходи, мама, умоляю тебя! — закричала Криста. Она была ошеломлена, так как никогда не видела мать плачущей.
Фрау Беату уже невозможно было успокоить.
— Мне все равно, — кричала она, — но, прежде чем они снимут мне голову, пусть эти сумасшедшие выслушают правду!
Из облака светящегося, пылающего песка над центром темного города вырвалось яркое пламя. Послышались глухие взрывы, быстро следовавшие один за другим.
За высокими липами Дворцового парка вдруг посветлело. Можно было отчетливо различить стволы и голые вершины деревьев. За липами вставала стена огня, она ослепляла и, казалось, придвигалась все ближе и ближе.
— Крыша собора! Горит собор! — закричали девушки и побежали в дом.
Над городом зарокотали моторы новых эскадрилий; бомбы то выли, то визжали.
На следующий день город был грудой дымящихся развалин. До самых облаков поднимался слой смрадной пыли и золы, сквозь который с трудом пробивался даже солнечный луч. За какой-нибудь час большая часть города была уничтожена, целые кварталы разрушены или сожжены, дома превращены в мусор. В одном только испепеленном дотла Ткацком квартале, по слухам, погибло десять тысяч человек.
Гордость города — собор, который строили и перестраивали на протяжении трех столетий, превратился в руины. Вокзал был уничтожен, так же как ратуша, Дворец правосудия, десятки церквей и школ, прекрасный епископский дворец со знаменитыми фресками — все сожрал огонь. Около ста заводов военного назначения, среди них и завод Шелльхаммеров, выпускавший знаменитый танк «Леопард», были стерты с лица земли. На этом заводе в последнее время работало двадцать тысяч человек.
О Ткацком квартале рассказывали страшные вещи. Окруженные кольцом огня, люди бежали, как бегут от степного пожара дикие звери; тысячами метались они с малыми детьми и грудными младенцами по улицам и переулкам, вдыхая знойный, лишенный кислорода воздух, падали на землю и умирали. Тысячи других в горящих одеждах бросались в реку и погибали ужасной смертью. Спаслись лишь очень немногие, и то благодаря счастливой случайности,
Пятьдесят тысяч человек в течение часа остались без крова. Даже на следующее утро еще не было возможности пройти по улице, так накалены были мостовые и дома. Нельзя было дышать этим знойным, пропитанным гарью воздухом, который стоял между домами коричневым облаком пыли и пепла. Еще много дней пожарные вели борьбу со старыми и вновь вспыхнувшими очагами пожаров.
Фабиан работал дни и ночи в одной из уцелевших комнат своего полуразрушенного Бюро реконструкции. Надо было разместить бездомных и сделать еще множество других неотложных дел. Полковник фок Тюнен лежал с тяжелыми ожогами в одной из переполненных больниц, а баронесса фон Тюнен неутомимо, почти без пищи и сна, выполняла свои тяжелые обязанности. То здесь, то там мелькала нарядная форма с красным крестом. Сестры боялись ее суровости и непреклонности. Баронесса не раздевалась трое суток.
Она была одной из первых, нашедших в себе мужество проникнуть в разрушенный, испепеленный Ткацкий квартал, куда не решались заглянуть даже самые отважные из мужчин, — такой ужас он внушал. Через несколько недель она рассказывала об этом Клотильде, которая заболела после той ночи и была вынуждена три дня оставаться в постели.
— Ну и нервы нужны были, дорогая, — говорила баронесса, — нервы из стали! Подумать только о детях, которые там погибли!
На перекрестках улиц и поблизости от них мертвецы лежали в одиночку, но чем дальше, тем их становилось больше, это уже были целые горы трупов. Они лежали в том положении, в каком их настигла смерть: лицом вниз, с вытянутыми руками, один на другом; многие были так изуродованы, что их нельзя было опознать. В переулках находили сотни сваленных в кучу людей, задохшихся, полуобуглившихся, сгоревших, настолько иссушенных жаром, что взрослые казались детьми. Женщины часто подбирали юбки, чтобы легче было бежать. И так, с подобранными юбками, они и остались здесь, прижав к сердцу детей с искаженными открытыми ротиками, грудных младенцев, сгоревших вместе с одеялами, в которые они были завернуты. Женщины лежали, вытянув толстые ноги в дырявых чулках и полуистлевших башмаках. Кое-где они сидели обугленные на ступеньках лестниц, крепко сжимая в объятиях мертвых малышей. Ужасное это было зрелище!
В женскую тюрьму, ту, где сидела в свое время фрау Беата, попала бомба и превратила ее в кучу щебня. Четыреста заключенных, числившихся на тот день в тюрьме, страдали недолго. Погиб также вылощенный и накрахмаленный асессор Мюллер Второй. Об этом фрау Беата узнала из газет. И, по правде говоря, очень обрадовалась. Вот кому поделом!
— Наконец-то кара настигла подлеца! — воскликнула она. — Всем бы шпионам и палачам, всем бы бесстыдным мерзавцам такой конец!
Горожане упрекали Румпфа в том, что он при первом же сигнале воздушной тревоги со страху сбежал из епископского дворца в Айнштеттен, в свои подземные хоромы, как делал это всякий раз при воздушных налетах. Однако нелепо было обвинять его в трусости. Гауляйтеру было незнакомо чувство страха; напротив, он был храбр до безумия. Известно, что во время шествия к Галерее полководцев, под пулеметным огнем, он бросился на землю лишь тогда, когда увидел, что оба шагавших рядом соратника убиты. Нет, не из страха за свою жизнь он при воздушных налетах неизменно возвращался в Айнштеттен, а потому, что не хотел допустить мысли, что англичане, могут нарушить течение его частной жизни. Он настолько же презирал англичан, эту «деградирующую нацию», насколько ценил американцев.
В тот злополучный вечер гауляйтер пировал в «замке» со своими друзьями и из епископского дворца уехал около девяти часов. В гостях у него были штурмфюреры, обер-штурмфюреры, штандартенфюреры, крайсляйтеры и коменданты лагерей. Среди них были испытанные кутилы, чемпионы и рекордсмены пьянства, которым уступал даже сам Румпф. Полбутылки коньяку они выпивали залпом, даже глазом не моргнув. Прекрасная Шарлотта, которая маленькими глотками пригубливала вино из своего бокала, побледнела от усталости; она восхищалась Румпфом, еще сохранившим ясную голову, хотя знаменитые чемпионы пьянства уже несли какую-то околесицу, икая и запинаясь.
Весь вечер они безобразничали, засовывали под мундиры подушки, изображая из себя горбунов и толстяков, и хохотали до упаду.
Когда в городе завыли сирены, гости гауляйтера разразились громкими торжествующими криками; они не обращали внимания на налет и, только когда гауляйтеру доложили, что город горит со всех сторон, отправились вместе с ним на одну из башен «замка», откуда с ужасающей ясностью виднелось пламя пожара под пурпурными облаками. Гауляйтер по телефону отчитал майора, который командовал наземной противовоздушной обороной, за то, что тому не удалось сбить этих воздушных пиратов, убивавших женщин и детей, и посоветовал ему лучше подыскать себе место в тире.
Спустя несколько минут — налет еще не кончился — гауляйтер уже мчался в сопровождении шести автомобилей в город; на охваченной огнем Вильгельмштрассе им преградил дорогу рухнувший дом. Черные от копоти и дыма пожарные закричали «хайль», увидев его в этом аду; но присутствие в его автомобиле «сказочной красавицы» крайне удивило их.
Утром Румпф убедился, что «английские поджигатели и убийцы» не постеснялись уничтожить и его кабинет. Впрочем, гибель бессмертных фресок не произвела на него особого впечатления, он оплакивал лишь пропажу двух тысяч гаванских сигар, запертых в старинном шкафу.
Гауляйтер приказал вырыть братскую могилу для «доблестно павших» и установить над ней шестиметровый крест со знаком свастики.
Изувеченные жертвы ужасного налета — от них остались только зола и кости, отдельные конечности или скрюченные, наполовину обгорелые тела — были сложены в общую могилу и торжественно похоронены. Гауляйтер первым поднялся на ораторскую трибуну.
— Нам нужна стойкость и стойкость! — кричал он. — Поклянемся, что мы будем драться до последней капли крови. Пусть мир увидит, с каким геройством восьмидесятимиллионный народ борется за права, в которых ему до сих пор отказывали. Победа уже близка, вот она, перед нашими глазами, еще несколько месяцев — и она будет в наших руках!
Речь Фабиана, который в качестве заместителя бургомистра выступил после гауляйтера, была проникнута сдержанным оптимизмом. Все нашли, что это достойная и тактичная речь.
Хотя после смерти Робби прошло уже немало времени, Фабиан все еще не пришел в себя. Разрушение города, в котором он родился, гибель тысяч жителей, горе людей, потерявших кров, изнурительная работа последних дней — все это тяжелым бременем ложилось на его душу. Он был погружен в глубокую печаль, которую несколько развеяло лишь неожиданное возвращение Гарри из России.
Гарри отличился в боях и в награду получил Железный крест и недельный отпуск.
И вот он вернулся, Клотильдин Генерал. Вернулся на родину героем!
Клотильда была преисполнена материнской гордости. Она водила сына по знакомым и друзьям: пусть все восхищаются им, пусть все видят Железный Крест. Конечно, надо было использовать приезд Гарри и для Союза друзей. Гарри, ее сын, ее герой, должен пожинать лавры и как оратор! И он сделал большой доклад «О танковых боях». Бог ты мой! Ведь здесь и понятия не имеют о том, что происходит в России. «Вот мчатся шесть русских танков… Но мы не знаем страха и сами наступаем на них».
Недавно Гарри находился в Ростове-на-Дону; теперь его армейская группировка наступала в районе Волги, другая группировка намеревалась захватить Кавказ. Гарри в девятнадцать лет рассуждал как опытный офицер генерального штаба и своей смелой уверенностью вдохнул в Фабиана новое мужество.
— Дело, конечно, будет нелегкое, папа, — сказал он отцу, — но мы справимся, ручаюсь головой. Мы перейдем Волгу и дойдем до Урала с его рудными богатствами, а через несколько месяцев в наших руках будет и Баку с его нефтью. Клянусь тебе, папа! Мой генерал, а он гениальный стратег, полагает, что мы из Баку прорвемся в Иран, чтобы из Индии проткнуть кинжалом сердце Англии.
Недельный отпуск Гарри пролетел как один день, и он снова уехал на фронт.
Только через несколько недель родители снова получили от него короткую весточку. Полк Гарри внезапно перебросили в район Сталинграда.
«Вот уже грохочет самолет, через десять минут я улетаю», — писал он.
— Мы все реже и реже слышим по радио экстренные сообщения, победные фанфары, — сказал Фабиан. — Разве это не странно?
Бодрость и уверенность Гарри на некоторое время придали ему новые силы, вернули горячую веру в победу. Как это было прекрасно! Но вот прошло несколько недель. И что же? Вновь обретенная надежда увяла, его одолевают прежние сомнения, вера в победу подорвана. Что бы там ни говорили, а непредвиденный отпор тормозил победное продвижение армии. Ведь Фабиан-то умел читать карты, как бы победно ни звучали официальные донесения.
В последнее время у него появилась потребность вечерами, после изнурительной работы, гулять по разрушенному городу. Он избирал такие маршруты, при которых ему не приходилось перебираться через груды развалин и горы мусора. Расчищенные улицы едва освещались, прохожих на них почти не было видно, лишь изредка встречалась какая-нибудь телега, тщетно пытавшаяся проехать среди куч щебня. Кругом руины, зияющие глазницы выгоревших окон, черные от копоти здания, призрачные фронтоны. Здесь, в глубокой тишине, он любил предаваться своим мыслям.
Как одинок он был, как страшно одинок! Он чувствовал это ежечасно! Люди, к которым его тянуло, теперь его избегали. Сердце Фабиана сжималось от боли, когда он думал о Кристе, а он часто думал о ней. Да, когда он видел ее в последний раз, она была мила и любезна с ним, но он понимал, каких усилий ей стоило быть милой и любезной. Как бы она ни вела себя, он чувствовал, что между ними выросла стена, слишком ясно это чувствовал. Ему было известно, что она снова сблизилась с Вольфгангом, хотя прежде ей была не по душе его резкость. Брат Вольфганг, которого он все еще любил, раз и навсегда захлопнул перед ним двери своего дома. Робби трагически погиб, а Гарри воюет где-то под Сталинградом в своем танке, безрассудно храбрый и, конечно, опьяненный верой в победу, свойственной юности. Одному богу известно, свидятся ли они. Гарри заявил ему на прощание, что вернется не иначе как с Рыцарским крестом.
С Клотильдой он окончательно порвал и, оставшись без пристанища, жил теперь в маленькой комнатке в своем Бюро реконструкции.
Через несколько дней после того как Фабиан купил Амзель, Клотильда вступила во владение домом, великодушно предоставив свою обширную городскую квартиру Союзу друзей. Она с большим вкусом — в этом ей нельзя было отказать — расставила в имении великолепную старинную мебель. Большую часть огромной библиотеки медицинского советника она велела снести в подвал. В Доме осталось только несколько тысяч томов — те, которые были в особенно нарядных переплетах. Это придавало дому ученый вид, против чего она не возражала. А что это за книги, ей было безразлично: Клотильда уже много лет ничего не читала.
Фабиан не вмешивался в ее распоряжения, он позаботился лишь о том, чтобы редкие книги были аккуратно сложены в подвале; но он еще раз напомнил Клотильде, что по договору Фале может снова приобрести Амзель, как только настанут другие времена.
И тут опять обнаружилось, какая глубокая, непроходимая пропасть разделяет их.
Клотильда, оглядев его с головы до ног, злобно сверкнула светло-голубыми глазами.
— Ты настоящий идиот! — закричала она вне себя от негодования. — Я, скорей, дам себя разорвать на куски, чем выпущу Амзель из рук! Ты как думаешь, еврей вернул бы тебе купленное? Что? Только ты можешь быть таким идиотом! Я забочусь о сыне, который борется за нашу страну, а ты — о каком-то ничтожном еврее!
В этот вечер он навсегда покинул дом.
Фабиан остановился. Он хотел избежать встречи с тремя одноногими инвалидами, которые, смеясь и болтая, шли по улице. Теперь на каждом шагу попадались эти одноногие жертвы злополучной суровой зимы — зимы первого года войны с русскими.
На сегодня хватит. Фабиан устал от скитаний по улицам, от раздумий. Он отправился поужинать, как всегда по вечерам, в винный погребок при «Звезде». Погребок еще был открыт для посетителей, но остальные помещения гостиницы гауляйтер занял для служебных надобностей. Отужинав, Фабиан сидел за бутылкой легкого мозеля и курил сигару, погруженный в свои мысли, преследовавшие его, как рой назойливых насекомых. Теперь ему часто случалось быть здесь единственным посетителем. В городе стало очень неуютно. Кому была охота идти в ресторан, чтобы на много часов застрять там в случае воздушной тревоги!
Но сегодня ему повезло. Дверь открылась — и кто же вошел? Архитектор Криг! Да, он!
От радости Фабиан вскочил. Вот это приятно! Наконец-то можно перекинуться словом с разумным человеком! Он сразу заметил два новых ордена на груди у Крига.
Криг привез ему привет от Таубенхауза. О, этому в Смоленске жилось великолепно! Настоящий паша, магараджа, Великий Могол! А какое казино он выстроил в Смоленске! Мечта! Такое здание было бы уместно и в Париже! Деньги? Деньги никогда не играли роли для Таубенхауза.
Криг явился прямо с вокзала; он решил, что Фабиан сидит в «Звезде», и оказался прав! Криг подпрыгнул и захлопал в ладоши.
— Как я живу? Спасибо, хорошо! Очень хорошо! Впереди у меня месячный отпуск. Что-то там не ладится на Кавказе; скажу вам по секрету: высокопоставленные господа, видно, просчитались, — шепнул он на ухо Фабиану. — Мне было поручено, — продолжал он, повысив голос, — построить вместе с одним мюнхенским архитектором гостиницу в Тифлисе.
— В Тифлисе? — удивился Фабиан.
— Да, в Тифлисе, — засмеялся Криг. — Три недели назад наши войска должны были войти в Тифлис, сегодня — в Баку. Мебель и ковры для роскошной гостиницы в Тифлисе уже лежали наготове в Киеве. Ну-с, вот я и получил месячный отпуск! Уж сегодня-то Росмайер попотчует нас каким-нибудь особенным вином. В смоленском казино меня избаловали. Но сегодня вы мой гость, Фабиан. Ни слова, я купаюсь в деньгах! — добавил он.
Тифлис? С ума они сошли, что ли? Или они всегда были сумасшедшими? «Неизвестный солдат», которого Фабиан прежде ненавидел, писал на днях: «Эти безумцы дойдут до Волги, до подножия Кавказа, но дальше они не ступят ни шагу!» Фабиан мало-помалу стал верить «Неизвестному солдату» больше, чем официальным сводкам.
Когда кельнер принес драгоценное старое вино, Криг стал играть роль хозяина, изливая на Фабиана целый поток любезностей.
— Разрешите, уважаемый благодетель! — с воодушевлением сказал он, торжественно поднимая бокал, чтобы чокнуться с Фабианом. Видя, что Фабиан смеется, он продолжал с сияющей физиономией: — Благодетель! Да, таким я считаю вас, уважаемый друг, и на это у меня есть все основания. Вы в свое время рекомендовали меня Таубенхаузу, когда я носился с мечтой застроить новую Рыночную площадь! А ведь я тогда сидел на мели. Из чисто дружеских, бескорыстных побуждений вы привлекли меня к участию во многих проектах! Под вашим влиянием я вступил в партию! Я только последовал вашему примеру, высоко ценя ваш ум, проницательность, мудрость. Я говорил себе: если такой человек, как Фабиан, вступает в партию, то уж тебе это и подавно пристало. Сам бы я воздержался от этого из-за всяких сомнений и опасений, глупых, детских опасений. И если я сегодня так счастлив, кому же я этим обязан? Только вам!
На следующий вечер Фабиан опять остался один, Криг уехал с дочерью и внуком на отдых в деревню. Вокруг снова не было ничего, кроме руин, пожарищ и почерневших призрачных фронтонов. Как часто он в своих одиноких прогулках доходил до самого вокзала! От вокзала остались жалкие развалины; сквозь глазницы окон и провалившиеся своды виден был дым паровозов. Все вокруг было разрушено и сожжено, чудом уцелела только новая гостиница «Европа» — она отделалась лишь несколькими разбитыми стеклами. В свое время владелец «Звезды» Росмайер, арендовавший и «Европу», устроил на крыше гостиницы сад, откуда открывался чудесный вид на город.
Фабиан вспомнил об этом, когда посмотрел ввысь, поверх семиэтажного здания.
«Немного гостей увидишь ты теперь в своем саду, Росмайер, — горько улыбаясь, подумал Фабиан. — Вид открывается широкий, но города-то нет».
Недели, месяцы жил Фабиан такой жизнью. Мысль его была прикована к разрушенному городу. Впрочем, Кригу все эти опустошения показались не такими уж страшными.
— Город сильно пострадал, — сказал он, — но если вы хотите знать, что такое разрушение города, поезжайте в Россию! Вот где вы можете полюбоваться первоклассной немецкой работой!
От Гарри все эти месяцы не было ни строчки. Из Сталинграда доходили скудные и далеко не отрадные вести. Все настойчивей становились слухи, будто крупная армейская группировка попала в окружение под Сталинградом. Для Фабиана это было новым страшным ударом.
Однажды вечером он встретил в «Звезде» врача, который рассказал ему, что в госпиталь доставили капитана, раненного под Сталинградом.
— Но ведь говорят, что наши войска под Сталинградом окружены?
— Да, говорят, но многих офицеров вывезли на самолетах.
На следующий день Фабиан отправился в госпиталь к капитану.
Это был преждевременно поседевший человек с всклокоченной бородой, походивший, скорее, на дровосека, чем на офицера. Лицо у него было багрово-красным от жара.
— Сталинград? — прохрипел капитан со своей койки. Он потерял голос и с трудом говорил. — Вы про Сталинград? Наши там сожрали всех лошадей и рады-радехоньки, когда находят обглоданную кость в мусорной яме.
Но отделаться от Фабиана было не так-то легко. У него, сказал он, в Сталинграде сын, лейтенант-танкист.
Но капитан не обратил внимания на его слова.
— Нас обещали вызволить, — бормотал он басом, казалось, выходившим из его всклокоченной бороды. — Сотни раз обещали! Ну, да что там говорить! Сплошная брехня, надувательство! Обман! Клятвопреступление! И слышать не хочу о Сталинграде!
Фабиан попытался было задать еще несколько вопросов, но капитан со стоном повернулся на другой бок.
— Слышать не хочу о Сталинграде! — яростно прохрипел он. — Бред и преступление! С ума сошли! Спятили! Обезумели!
— Еще минуту внимания, господин капитан!
Капитан повернул к Фабиану багрово-красное лицо и приподнялся, опираясь на волосатые руки.
— Все натворили эти подлецы! — хрипло прошипел он. — И вы из той же шайки, сударь! Иначе не ходили бы в бургомистрах!..
Фабиан поспешил ретироваться.
Все чаще стали случаться разные прискорбные происшествия. Советник юстиции Швабах был найден мертвым в постели: он отравился. Люди полагали, что его, как и многих других, вогнала в могилу потеря дома и имущества. Но Фабиан знал, что гестапо давно уже ведет опасное для Швабаха расследование. В небольшом местечке близ Бадена, откуда он был родом, жили две семьи, его однофамильцы: одна — еврейского происхождения, по фамилии Швабахер, а другая принадлежала к давно вымершему дворянскому роду фон Швабах. Советник юстиции будто бы вел свою родословную от последнего. Но но сведениям, поступившим в гестапо, он не имел на то никакого права. Так или иначе, но похоронен он был как дворянин фон Швабах, и Фабиан один из немногих сопровождал его к месту вечного упокоения.
Когда он возвращался с кладбища, пошел снег и с того часа шел не переставая. Он падал и падал с серого неба, и город напоминал усеянное развалинами заснеженное поле, страшное своей пустынностью.
Фабиану было приятно, что гауляйтер часто приглашал его этой зимой поиграть на бильярде, иначе его совсем доконали бы мрачные мысли и скука. Румпф, как всегда, был беззаботен и хорошо настроен. Все знали, что он отправил к Мраморному морю для убранства своей виллы шесть до отказа набитых товарных вагонов с мебелью, картинами, статуями и всевозможными произведениями искусства; он часто говорил о своем доме в Турции. Шарлотта никогда не сталкивалась с Фабианом, несмотря на то, что продолжала жить в «замке»; по-видимому, Румпф прятал ее от него. Может быть, она тоже собиралась переселиться в Турцию? Баронесса фон Тюнен, во всяком случае, рассказывала, что Шарлотта искала во всех еще уцелевших магазинах «легкие ткани для жаркой страны». Однако Фабиану все это было в высшей степени безразлично, его голова была занята другими мыслями.
Однажды вечером Румпф, опоздавший на два часа, с серьезным видом сообщил ему, что армия под Сталинградом капитулировала — разумеется, после геройской защиты: она сражалась до последнего патрона. В этот вечер Фабиан плохо играл на бильярде и рано ушел.
— Пора! Теперь пора! — произнес он вслух, уходя из «замка».
Ретта неслышно вошла в мастерскую и подала Вольфгангу помятое и грязное письмо.
— С меня взяли слово, что я передам это письмо вам в собственные руки, господин профессор, — сказала она с таинственным видом.
Вольфганг был поглощен работой, руки у него были измазаны глиной. Он кивнул ей.
— Положите письмо на стол, Ретта. Кто его принес? — спросил он, заподозрив что-то недоброе.
Ретта помедлила с ответом.
— Худой старик с седыми волосами, — ответила она хриплым голосом, — с ним были две маленькие желтые таксы.
Ретта вышла.
Вольфганг хорошо знал худого старика с двумя таксами. «Весточка от Гляйхена!» — сердце его на мгновение замерло от радости. Хотя руки у Вольфганга были в глине, он тотчас же распечатал письмо. Это была записка без подписи, содержавшая всего несколько строк.
«Уважаемый друг! — читал он. — Благодаря глупой случайности мы попались в руки гестапо. Нас было сорок восемь, один скончался во время пыток, но никто не произнес ни слова. Завтра поутру нас повесят.
Нелегко жить в Германии, нелегко умереть в этой стране. Нас поддерживает вера в то, что мы отдаем жизнь за свободу и возрождение Германии. Прощайте, дорогой друг!»
«Пора! Теперь пора!» — как оглушенный, повторял Фабиан, и эта мысль вытеснила все остальное.
С этой минуты он принял твердое и бесповоротное решение.
На следующий день рано утром он отправился в Амзель, уложил в свой потертый офицерский чемодан, который сопровождал его повсюду еще в мировую войну, капитанский мундир, шинель и все, что было нужно для поездки на фронт. Клотильда еще спала, он не стал ее будить.
Затем Фабиан позвонил в свой полк. По счастью, у телефона оказался старый полковник, которого он знал лично. Фабиан прямо заявил, что больше не может оставаться дома, он должен отправиться на фронт тотчас же, возможно скорее.
— Время еще не ушло, я могу еще включиться в борьбу, господин полковник, не так ли? — кричал он в трубку.
Полковник похвалил его патриотический пыл, обещал сегодня же оформить все документы и возможно скорее переслать их Фабиану. Полк, сказал он, стоит южнее Воронежа. Там будут рады такому опытному командиру батареи. Особенно теперь, в критическим момент, когда предстоят самые тяжелые бои.
Фабиан дрожал от радостного возбуждения. Самые тяжелые бои! К этому-то он и стремился.
Нельзя было больше сомневаться, что русские армии, заставившие немцев капитулировать под Сталинградом, — сила очень значительная. Опьяненные победой на Волге, они уже, конечно, движутся к Дону, и кавказская группировка немцев поспешно отступает, чтобы не оказаться отрезанной. А русская армия идет на Ростов и Харьков, к Днепру без остановки, никем не задерживаемая.
Он прибудет как раз в нужную минуту и упросит командира послать его на передовую, в самое пекло, где идут страшные бои. Честь офицера и военная присяга предписывают ему бороться до последней капли крови. Он еще успеет спасти сотни тысяч несчастных от позорного плена.
«Капитан Кизеветер! Помни о капитане Кизеветере!» — говорил он себе. Капитан Кизеветер из третьей батареи целый день не выходил у него из головы. Когда-то во Франции враг разнес в щепы три орудия из батареи этого Кизеветера. И когда французы штурмовали последние остатки батареи, он со шпагой в руке встал перед ними. И пал! Разве это не завидная смерть?
Вечером Фабиан был в прекрасном настроении, он пил вино в «Звезде» и утешал Росмайера, который все еще не получил денег от Румпфа.
— Скажите гауляйтеру, чтобы он последовал за мной в Воронеж, там для него найдется дело!
Он был настроен, радостно, почти торжественно, ибо принял решение, подобающее, как ему казалось, мужчине.
На утро следующего дня он появился уже в капитанской форме, со всеми орденами на груди. Он вызвал второго бургомистра, степенного, честного человека, и передал ему городские дела. Как отнесется к этому Таубенхауз, ему было безразлично, он повиновался только своему внутреннему голосу.
— Да что вы это! Зачем вам на фронт? — спросил крайне удивленный второй бургомистр, уже пожилой человек. — Ведь вы незаменимы как обер-бургомистр,
— Незаменим? — переспросил Фабиан, презрительно рассмеявшись. — Разве вы не знаете, что нет незаменимых, когда родина в опасности? Фронт зовет меня! Вы понимаете, что это значит? Фронт зовет меня! — повторил он.
С этой минуты Фабиан почувствовал себя свободным человеком. У него осталась только одна задача — соблюсти приличия и сообщить гауляйтеру о своей отставке. А как офицер он хотел оставаться корректным до последней минуты.
Когда он вошел в служебный кабинет гауляйтера, помещавшийся теперь в небольшом зале ресторана «Звезда», он, к своему удивлению, нашел там только ротмистра Мена, которому и сообщил о цели своего прихода.
Лихой ротмистр Мен как-то странно посмотрел на него.
— Меня удивляет, что вы так внезапно решили отправиться на фронт, — сказал он. — Конечно, служение родине превыше всего, и я без лишних слов даю вам все разрешения, которые вам нужны. Господин гауляйтер в отъезде, как вы, вероятно, знаете.
— В отъезде? — спросил Фабиан, — Я только позавчера играл с ним на бильярде, и он ни словом не обмолвился о предстоящем отъезде.
Ротмистр улыбнулся.
— Надо думать, он хотел избегнуть лишних разговоров, — ответил он. — Его поездка была решена уже довольно давно. Он выхлопотал трехнедельный внеочередной отпуск и сегодня в десять утра отправился в Турцию. Вы ведь знаете, у него теперь новая причуда — поместье на берегу Мраморного моря.
Фабиан кивнул.
— Да, гауляйтер с увлечением рассказывал мне об этом поместье. И вы считаете, что он вернется через три недели?
Ротмистр Мен рассмеялся.
— А как же иначе? Ясно, что вернется. Куда же он денется?
Фабиан был достаточно тактичен и осторожен, чтобы не высказать вслух своих сомнений; он распростился с Меном и ушел.
«Дождетесь вы возвращения гауляйтера, как бы не так! — с презрительной усмешкой думал он, спускаясь по лестнице „Звезды“. — Румпф знает, что мы летим в тартарары, знает это не хуже меня. Только дураки еще могут этого не видеть. Неудержимо, как море, хлынут через Украину и Польшу русские армии, а тогда и войска союзников волной покатятся к границам Германии и Франции, из Италии, с Балкан. Конец, конец, разверзлась преисподняя. Нет, Румпф не вернется!»
Он пошел быстрее, чтобы успеть сделать еще кое-какие покупки. Редкие хлопья снега падали с неба, тусклое солнце пряталось за облака.
Вечером Фабиан отправился в Якобсбюль попрощаться с Вольфгангом.
На полях лежал темный снег, но в свежем воздухе уже чувствовалось дыхание весны.
На улице перед домом Вольфганга стоял автомобиль. Должно быть, у него гости? Тут, снаружи, как будто произошли какие-то изменения. Старый деревянный забор восстановлен, от садовой калитки проведен электрический звонок; на входной двери, которая освещается яркой лампой, — второй звонок с особенно резким звуком.
По открыла ему все та же скрюченная, похожая на ведьму Ретта, и голос ее, как всегда, звучал хрипло.
— Ах, господин Франк! Да еще в военной форме! — приветливо воскликнула она. — Давненько вы у нас не были! — Она хотела помочь Фабиану снять шинель, но он отказался.
— Мне надо поговорить с братом, — сказал он серьезно. — Передайте ему, Ретта, что отниму у него не больше двух минут.
Удивленная странным тоном, каким были произнесены эти слова, Ретта подняла глаза, взглянула на похудевшее, серое лицо Фабиана и попросила его пройти в мастерскую.
Фабиан в раздумье остановился под лампой посредине комнаты. Как всегда, в ней пахло глиной, застоявшимся сигарным дымом; это был запах работы, так хорошо знакомый Фабиану. Сегодня, когда он вдыхал этот запах в последний раз, он показался ему особенно приятным.
Ему сразу бросилась в глаза статуя в рост человека — «Юноша, разрывающий цепи». Она резко выделялась на фоне стены. Букет ландышей стоял на рабочем столе рядом с небольшой группой гогочущих гусей, вылепленных из красного воска. Рядом еще лежали шпатели. На вращающейся табуретке стоял завернутый в тряпки бюст полногрудой женщины. Это было все, что Фабиан охватил взглядом. Да разве еще новый ковер на полу вместо старого, потертого, за который так легко было зацепиться ногой. Из соседней комнаты доносилось веселое жужжание голосов.
Вот уже и Вольфганг пришел из столовой. Он быстро направился к брату, но внезапно остановился, пораженный его видом. Военная форма совершенно изменила внешность Фабиана: он выглядел выше и намного старше. На его худом, сером лице появилось, новое, жесткое, решительное выражение, незнакомое Вольфгангу. Это было лицо, преображенное душевной борьбой и тяжелыми потрясениями. Фабиан стоял почти неподвижно и едва шевельнулся, приветствуя брата.
— Ты хотел поговорить со мной, Франк? — начал Вольфганг примирительным тоном.
Фабиан кивнул. Он не сдвинулся с места и, медленно снимая перчатки, оставался все в той же безжизненной позе.
— Я очень тебе благодарен, Вольфганг, за то, что ты даешь мне возможность сказать тебе несколько слов, — проговорил он негромким голосом, который ему самому показался чужим. — Я не задержу тебя больше чем на минуту. — Он с напряженным вниманием вглядывался в брата, как бы изучая черты его лица.
Волосы Вольфганга поседели, а у висков стали совсем белыми; он выглядел похудевшим, как и все после долгих лет войны. На нем был темный костюм. Фабиану бросилось в глаза, что брат одет очень тщательно.
— Может быть, ты все-таки присядешь хотя бы ненадолго? — спросил Вольфганг и снова взглянул в серое, решительное, лишенное выражения лицо Фабиана.
Фабиан покачал головой.
— Нет, благодарю, — ответил он сдержанно. — Я не собираюсь отнимать у тебя время. В последний раз, когда мы виделись с тобой, ты резко упрекал меня, Вольфганг, — продолжал он, немного оживившись. — Я пришел сюда сказать тебе, что все твои упреки были справедливы. — Он глубоко вздохнул.
— Не забудь, что я тогда был сильно взволнован, — перебил его Вольфганг, со стыдом вспоминая резкий разговор с братом в его рабочем кабинете.
— Пожалуйста, не перебивай меня, — снова начал Фабиан. — Ты говорил тогда, что мы, члены партии национал-социалистов, своекорыстны и думаем только о хорошей, удобной жизни. Как все это было верно! Сегодня я хочу тебе откровенно признаться, что я и в самом деле больше всего любил свою удобную, огражденную от всяких забот и неприятностей жизнь. Да, я предпочел ее борьбе за истину, за справедливость. Ты был прав. Я признаю свою вину, Вольфганг.
— Не будем вспоминать старое, — сказал Вольфганг.
— Нет, — сурово прервал его Фабиан. — Еще одну минуту. Ты говорил тогда, что мы не хотим слушать правду, что мы отрицаем ее, увиливаем от нее. Это верно! Мы не хотели прислушиваться к правде и отгородились от нее, хотя давно уже знали, какова эта правда. Ты говорил, что мы недостаточно энергично боролись против произвола наших вождей, которые поэтому позволяли себе еще больший произвол, действовали еще бессовестнее. Все это верно! И в этом наша вина, тягчайшая наша вина, сказал ты.
Вольфганг хотел что-то возразить, но Фабиан шагнул к нему и громко сказал, в волнении подняв руку:
— И это действительно была наша тяжкая, наша тягчайшая вина, Вольфганг!
Он был очень бледен и тяжело дышал. В заключение он добавил прежним, спокойным, несколько хриплым голосом:
— Вот что я хотел тебе сказать, Вольфганг! Поэтому я и пришел к тебе, прежде чем покинуть город.
Вольфганг был взволнован. С братом произошел тот перелом, которого он давно ждал. Вся душа его всколыхнулась до самых глубин. Вольфганг улыбнулся и подал ему руку.
— Не будем больше говорить о старом, Франк! — весело сказал он, стараясь быть прежним. — Ты хочешь уехать, не так ли? Что означает этот мундир?
— Я отправляюсь на фронт, — ответил Фабиан и вздохнул. Впервые чуть заметная улыбка облегчения скользнула по его измученному суровому лицу.
Вольфганг пытался объяснить себе смысл этой улыбки и некоторое время молчал.
— Ты собираешься на фронт? — спросил он удивленно. — К чему это, скажи ради бога! Теперь, когда Германия после долгих мрачных лет идет, наконец, навстречу свободе, навстречу лучшему будущему… теперь ты хочешь покинуть нас?
Фабиан опустил глаза и не ответил.
Вольфганг положил руку ему на плечо и покачал головой.
— Обдумай это еще раз, слышишь? Неужели ты веришь, что таким романтическим жестом можно искупить все зло, которое вы принесли в мир?
Фабиан вздрогнул, бросив на Вольфганга быстрый взгляд.
— Ты называешь это романтическим жестом? — спросил он тихо, медленно выговаривая слова, и застегнул свою шинель. — Через час уходит мой поезд, — добавил он. — Я пришел только для того, чтобы еще раз повидать тебя, Вольфганг. — Он подал Вольфгангу руку и вдруг заторопился. — Прощай, — сказал он, крепко сжимая руку брата и пристально глядя на него. — Вряд ли нам еще придется свидеться в этой жизни.
Вольфганг, расстроенный его странным поведением, смущенно засмеялся.
— Ну что ты? — воскликнул он, провожая брата до двери. — Я знаю, не в моих силах сегодня удержать тебя, — сказал он неуверенно. — Но скажи, не хочешь ли ты попрощаться с Кристой?
Фабиан остановился, словно по мановению волшебного жезла.
— Криста? — переспросил он, как во сне. — Разве Криста здесь?
Через мгновение Криста была в мастерской. Вольфганг вышел.
Фабиан медленно приблизился к ней, и его застывшие черты смягчились. Да, это она, Криста. Ее чистое, ясное лицо, ее нежные карие глаза. Он протянул ей руку, и в его лице что-то дрогнуло.
— Я очень благодарен случаю, позволившему мне еще раз повидать вас, Криста, — сказал он едва слышно. — Благодарю вас за все.
Криста смущено смотрела на него, не находя слов, — таким изменившимся показалось ей его серое лицо.
— Возвращайтесь к нам здоровым, — сказала она и улыбнулась.
Фабиан покачал головой. Он подошел к Кристе.
— Будьте счастливы, — сказал он тихо и еще раз пожал ей руку. — Прощайте, Криста. Мы больше не увидимся.
И быстро направился к двери.
Фабиан торопливо подошел к автомобилю. Что-то, словно радость, трепетало в нем. Он помирился с Вольфгангом, он пережил минуту свидания с Кристой, которым он был обязан чуду.
Но когда машина стала приближаться к городу, его охватила тревога. Он навсегда расстался с людьми, которых любил настоящей любовью, он никогда больше не встретится с ними. Боль сжала ему сердце. Те оба жили в особом мире, навеки для него закрытом, в мире, куда он мог бы проникнуть только как вор. Горе пригибало его к земле.
Он велел шоферу остановиться и, вконец истерзанный, вышел из автомобиля. Остаться в машине еще хотя бы минуту он был не в состоянии.
Вокруг него возвышались белые, как известь, развалины, громоздились засыпанные снегом обломки. Среди призрачных фронтонов висел блестящий осколок луны. Кругом не было ни души, не слышно было человеческих голосов.
Случай привел его в заснеженное ущелье — на бывшую Капуцинергассе.
«Капуцинергассе! Вот! — испуганно подумал он. — Ты же сам приказал снести ее и оставил без крова сотни людей. Зачем? Для какой цели? Что за безумие овладело тобою? Бессмысленное, непостижимое безумие!
Город-сад Эшлоэ, где должны были найти убежище „капуцины“! Помнишь ты это? Безумие! Безумие! Безумие!»
Разве не говорил ему Вольфганг о потемкинских деревнях? Развалины, одни только развалины оставили они на своем пути.
Фабиан хотел было горько рассмеяться, но его испугала леденящая тишина вокруг. Он торопливо зашагал к своему Бюро реконструкции, где ютился в последнее время.
Слева, там, где сиял осколок луны, лежали под снегом остатки сотен тысяч кирпичей, убившие его младшего сына Робби. Гарри в плену, в Сталинграде, где-то там, в далеком мире, если он вообще жив; а может быть, он побирается, посиневший от холода, и клянчит корку хлеба где-нибудь в трущобе, и собаки кидаются на него, рвут лохмотья, на его теле. Как жестоко караешь ты, о господи!
Вдруг Фабиан застыл в ужасе. Люди? Ведь это люди! По улице, пробирались двое пьяных, на костылях, одноногие, бывшие солдаты прославленной армии. Они с шумом пытались подняться на кучу щебня, и оба с бранью и проклятиями упали среди обломков.
— К черту! К черту! — зарычал один из них и с трудом поднялся. — К черту, говорю я. — И он снова, смеясь, повалился на землю.
Гарри? Быть может, в эту минуту и он бродит по кучам щебня, такой же несчастный, жалкий калека. Обливаясь потом, Фабиан как завороженный стоял среди обледенелых развалин.
После бесконечного шатания по городу, смертельно усталый, он наконец добрался до дому. В комнате было холодно. В пальто с высоко поднятым воротником он присел на маленький диванчик, стоявший в конторе. По лицу его все еще струился пот, казалось, заиндевевший на лбу. Взглянув мимоходом в зеркало, Фабиан провел рукой по лицу. Оно было бледное, ему самому неприятное.
Он так и остался сидеть в пальто, закурил окурок сигары, который нашел в пепельнице, и уставился в одну точку бессмысленными глазами, глазами призрака. Печаль, мука, позор, стыд, отвращение — вот все, что осталось в его душе. Его поезд давно ушел и мчится на восток. Все дальше, дальше на восток.
Ну, а он не поехал. Теперь это уже бессмысленно. К чему? К чему?
Какое счастье, что Вольфганг произнес это решающее слово — «романтический жест»! Вероятно, он не придал ему большого значения. Не скажи он этого слова — Фабиан хорошо знал себя, — он снова поддался бы лжи. Кто знает?
«Неужели ты веришь, что таким романтическим жестом можно искупить все зло, которое вы принесли в мир?»
Разве он не сказал этого?
«Твои слова выжжены в моей груди, Вольфганг, любимый брат. Ты заглянул в мое сердце. Давай же поговорим откровенно. Погрязнуть во лжи ужасно, я больше не в состоянии это выносить, я не хочу больше обманывать себя!
Ты знаешь мое сердце, Вольфганг. Да, я люблю щеголять в мундире капитана, с орденами на груди. Да, ты прав. Я люблю командовать батареей и выкрикивать приказы. Люблю страх и трепет, который охватывает людей, когда смерть, тысяча смертей носится в воздухе. Люблю, как ни безумно это звучит. Можешь ли ты это понять? Разве не прекрасно, когда командир перед полковым строем прикрепляет к твоей груди орден? Я любил это. Суди меня, но мне была дорога мысль о великой Германии, я любил этот мираж, не сердись.
Ты называешь его „романтическим жестом“. Да, ты прав, как всегда. Теперь, когда я потерял все, чем обладал в этой жизни, когда судьба вконец растоптала меня, теперь я тебя понимаю.
Я не уехал, видишь, я еще здесь. И я не уеду! Нет, ехать незачем. И знаешь почему? Я не хочу больше лжи. Ни лжи, ни крови!
Ты говорил также об искуплении, Вольфганг? Об искуплении? Да, Вольфганг, давай поговорим об искуплении».
В восемь утра, когда женщина, приготовлявшая ему завтрак, вошла в дом, она, к своему ужасу, услыхала, как из конторы раздался глухой звук выстрела.
Фабиан сидел в углу дивана, в расстегнутом пальто, с запрокинутой головой. Казалось, он внезапно уснул от глубокой усталости. Револьвер, выпавший из его восковой руки, лежал рядом с ним на диване.