Политический салон Клотильды, недавно окрещенный «Союзом друзей», процветал. О докладах, устраивавшихся каждую неделю, сообщалось в «Беобахтер»; они всегда собирали большое количество слушателей. С тех пор как баронесса фон Тюнен привела с собой дам из руководимого ею женского союза, салон был почти всегда переполнен. Клотильда уже не нуждалась в визитах обер-лейтенанта фон Тюнена и его приятелей. Господа офицеры утратили воодушевление, необходимое для столь большого дела. Они еще приходили выпить рюмку-другую кюммеля или шартреза, но, с тех пор как Клотильда распорядилась подавать после докладов только чай, вообще перестали появляться. Их интересовали лишь военные доклады, и Клотильда принуждена была признать, что доклад полковника фон Тюнена «О героях Дуомона» имел большой успех. Чисто политические темы, по-видимому, нисколько не занимали молодых офицеров, Клотильда же заботилась именно о политическом просвещении членов Союза друзей.
Когда дошла очередь до доклада Менниха, известного профессора Кенингсбергского университета, Клотильда решила, наконец, отбросить «свою смехотворную скромность», как она выражалась, и пойти «напролом». Что подразумевалось под этим «напролом», она не пояснила. Но доклад профессора Менниха давал ей достойный повод показать себя. Профессор Менних, научное светило национал-социалистской партии, прочел доклад о «тревожных сигналах в Польше». Этот доклад, читавшийся во многих крупных городах, всюду вызывал огромный интерес. Да, прочь бессмысленную скромность!
— Чем мы были до сих пор? Кружком, который собирался за чашкой кофе, моя дорогая! — сказала она баронессе фон Тюнен. — Отныне мы будем своего рода парламентом, значение которого оценит вся страна.
Она заказала пригласительные билеты на доклад профессора, отправилась вместе с баронессой фон Тюнен в редакцию газеты «Беобахтер» и потребовала особого оповещения о дне доклада. Такое светило, как Менних, этого стоил.
Разумеется, секретариат Союза друзей послал особые приглашения гауляйтеру, Таубенхаузу и советнику юстиции Швабаху, игравшему теперь первую скрипку в местных национал-социалистских кругах. На видных людях мир стоит.
По счастью, кафедра для оратора, заказанная столяру по собственноручному эскизу Клотильды, поспела вовремя. На светлом фоне — инкрустированный знак свастики из красного дерева. Это выглядело строго и достойно. Но гвоздем программы являлся новый портрет фюрера работы знаменитого художника! Клотильда приобрела его в Мюнхене за триста марок. Фюрер на портрете выглядел «гениально», «каждая жилка в нем — гений и герой», — изрекла Клотильда. В широком пальто, с прядью волос, смело спущенной на лоб, «обнимающий все тайны мира», он имел довольно романтический вид. Во всяком случае, портрет нравился всем и, заодно с широкой роскошной рамой, составлял лучшее украшение салона.
Нет, на этот раз Клотильда решила не жалеть трудов и «идти напролом».
Не получив от именитых людей никакого ответа на свое приглашение, она побывала у каждого из них, хотя вообще была тяжела на подъем.
Советник юстиции Швабах, с которым она говорила десятки раз, просто-напросто не узнал ее. Он мотнул лохматой головой, вскинул пенсне, чтобы лучше рассмотреть ее, снова дернул его и снова покатал головой. Наконец он обещал прийти, если ему позволит время.
У Таубенхауза, обремененного, как всегда, многочисленными делами, нашлось для нее всего две минуты, но он тотчас же выразил готовность прийти; конечно, это приглашение — высокая честь. Он учтиво проводил Клотильду до прихожей и поцеловал ей руку.
В прихожей Клотильда обратила внимание на молодую девицу с пухлыми, румяными, как яблоки, щечками; это была одна из дочерей Крига, Термина или Гедвиг — Клотильда не знала, она так и не научилась различать сестер-близнецов.
— Ах, фрейлейн Криг? — заговорила она с краснощекой девушкой, которая поднялась со стула, очень польщенная. — Вы теперь работаете у господина бургомистра?
— Да, уже три месяца, сударыня.
— И вам здесь нравится?
— О, даже очень, — с сияющим лицом отвечала фрейлейн Криг. — Господин бургомистр так предупредителен ко мне!
Ну, теперь скорее к гауляйтеру! Ее тотчас же приняли; сегодня Клотильде везло — по-видимому, гауляйтер был не очень перегружен работой. Он сидел за письменным столом и принял ее, не вынимая сигары изо рта.
Конечно, он знал о салоне. Да, до него даже дошли очень лестные слухи о Союзе друзей. Полковник фон Тюнен, штандартенфюрер фон Тюнен — отличный солдат — читал там доклад, не правда ли? Да, да о сражении под Верденом, припоминаю. Старик сам побывал в форте Дуомон. Кто бы мог поверить?
Клотильда, видимо, пришлась Румпфу по вкусу. Он был неравнодушен к голубым, незабудковым глазам, а пышные белокурые волосы приводили его в восхищение. Он попросил ее рассказать о своем салоне, придвинул ей коробку сигарет и даже встал, чтобы подать спичку.
— Очень хорошо! Очень хорошо! — время от времени прерывал он ее, расхаживая взад и вперед по большому залу, населенному святыми и ангелами. — Фридрих Великий, говорите вы? Превосходно! Вот пример для тех, кто хочет жить вечно… Великолепная фигура! И, конечно, его гений, его смелость были вознаграждены. Вы думаете, это случайность, что, как ее там… Екатерина умерла как раз в тот момент, когда у Фридриха было такое паршивое положение? Отнюдь нет! Это награда за смелость, отвагу, за железную волю. В наши дни мы видим нечто подобное! Что? Абиссиния? Правильно! Удивительно, как вы быстро схватываете! Да, дуче я тоже весьма уважаю. И даже из уважения к нему изучаю теперь итальянский язык. Ха-ха-ха! Что вы на это скажете? Очень хорошо, весьма похвально.
Гауляйтер остановился перед Клотильдой.
— Очень хорошо, очень похвально! Да сохранит вам небо эту способность воодушевляться. Конечно, я всегда по мере сил буду поддерживать ваше начинание. Я стремлюсь во всех городах моего округа создать подобные же очаги воодушевления, фанатизма и безусловной преданности. И я пошлю вас, мой уважаемый друг, в эти города, чтобы заложить там фундаменты крепостей такой же слепой веры и нерушимой верности…
Клотильда покраснела от счастья и с благодарностью поклонилась.
Румпф снова придвинул ей сигареты.
— Прошу вас, выкурите со мной еще одну, — сказал он, бесцеремонно разглядывая Клотильду. — Вы великолепная собеседница.
Клотильда охотно исполнила эту лестную для нее просьбу и стала с наслаждением пускать в потолок кольца голубого дыма.
— Вы слишком добры, господин гауляйтер, — сказала она.
«Она недурна, — подумал Румпф и снова зашагал по залу. — И кокетничает довольно искусно. Если пригласить ее на чашку чаю в Айнштеттен, то остальное, безусловно, не составит труда. Но она уже отцветает, это и слепому видно. Складки на шее очень заметны, и пудра тебе уже не поможет, моя дорогая. А ведь у маленькой майорши Зильбершмид нет еще ни единой морщинки, не говоря уж о Шарлотте или восхитительной Марион, которая вся — юность и свежесть! Нет, не стану я ее приглашать в Айнштеттен».
— Сколько у вас детей от правительственного советника? — неожиданно спросил он, остановившись перед нею.
— К сожалению, только двое, — смущенно отвечала Клотильда. — Два мальчика, — прибавила она, чтобы не чувствовать себя совсем уж пристыженной.
— Двое? — Румпф презрительно засмеялся. — Свежая, цветущая женщина, чистой расы — и всего два мальчика? У вас могло быть теперь шестеро сыновей, я вы носили бы орден материнства.
Клотильда покраснела.
— Я носила бы его с гордостью! — воскликнула она, повернув к Румпфу покрасневшее лицо.
Румпф кивнул головой и засмеялся.
— Клянусь честью, этот орден был бы вам очень к лицу, — продолжал он. — Жаль, что я не могу представить вас. Двое детей — это, вы сами понимаете, маловато. Разрешите еще один вопрос? — Гауляйтер хитро прищурился. — Оба мальчика от правительственного советника?
Клотильда испугалась и отвела взгляд. Она побагровела, дым сигареты ударил ей в нос. В устах другого этот наглый вопрос возмутил бы Клотильду, но заданный столь высокопоставленной особой, он показался ей лишь проявлением благосклонности и разве что грубовато выраженного интереса к ней. Тем не менее она промолчала.
Вдруг Румпф громко расхохотался; плохо скрытое смущение Клотильды забавляло его.
— Простите, — сказал он и взял со стола новую сигару, — вы, я вижу, слишком чопорны для такого вопроса. Но, знаете, you never can tell[12]. He решаюсь уж спросить, почему вы развелись, хотя мне это очень интересно. — Он рассмеялся и снова зашагал по залу; следом за ним тянулись большие клубы голубого сигарного дыма. — Может быть, с правительственным советником не так-то легко ужиться, кто знает? — продолжал он, остановившись. — Некоторые мужчины резко меняются, едва переступив порог своего дома. Верно я говорю?
На лице Клотильды заиграла понимающая улыбка.
— Я высоко ценю Фабиана, — прибавил Румпф, — он очень умный человек, идеи, так легко его осеняющие, уже не раз сослужили нам большую службу. Но, может быть, он слишком нерешителен, неуверен; может быть, ему не хватает твердости, которая так необходима мужчине? Так ли это? Или не так? Он идет с партией, но меня он, видите ли, не обманет! Он идет с нами, но, сдается мне, всей душой он нам не принадлежит. Он может увлечься тем или иным делом, но отдаться ему до конца, как я и вы, он не способен.
Вдруг он подошел вплотную к Клотильде.
— Ему бы частицу вашего фанатизма! — воскликнул он. — И он бы стал идеальным членом партии. Разве я не прав?
Клотильда кивнула.
— Да, вы правы, господин гауляйтер, — убежденно ответила она.
— Ваше дело, уважаемая, — продолжал гауляйтер, указывая на грудь Клотильды, — заразить своим фанатизмом Фабиана. Вы слышите, что я говорю? По способностям он достоин занимать самые высокие посты в государстве. А с этой точки зрения личные раздоры тускнеют, это же смешные мелочи. Но в наше время смешные мелочи неуместны! Вы меня понимаете? — Он смолк, спохватившись, что говорит слишком громко.
Клотильда несколько раз кивнула.
— Понимаю, — сказала она, устрашенная повелительным тоном Румпфа. Да, вот сейчас в нем заговорил гауляйтер.
— Этот ваш развод, извините меня, смешон, — продолжал Румпф уже своим обычным тоном. — Какое такое преступление совершил наш правительственный советник? Мне, во всяком случае, это дело не кажется непоправимым! — засмеялся он. — Право же, если за ним и числилась какая-то любовная интрижка, то это большого значения не имеет; да и непохоже, чтобы советник стал противиться примирению. В наши дни найдутся дела посерьезнее любовных раздоров. Он нам нужен, у нас на него определенные виды! А бессмысленного распыления сил мы не допускаем. Ведь вы-то не будете против примирения, уважаемая?
— Отнюдь нет, — не задумываясь, сказала Клотильда, и сказала правду.
— Я очень рад, что мы так хорошо понимаем друг друга, — отвечал Румпф, протягивая Клотильде свою мясистую руку.
Клотильда поблагодарила за аудиенцию и поклонилась. На секунду ею даже овладело искушение поцеловать руку гауляйтера, но она воздержалась, опасаясь совершить нечто неподобающее. В ту же секунду она увидела красные волосы на его запястье. «Точно рыжая шуба», — подумалось ей.
Румпф засмеялся.
— Я чуть не позабыл о цели вашего прихода, — снова начал он. — На доклад этого профессора я, конечно, приду. — Клотильда поблагодарила. — И Таубенхауз тоже будет? Тем лучше. По четвергам у меня обычно играют в карты, но мы это устроим. Можете твердо на меня рассчитывать.
Когда Клотильда, прощаясь, скользнула взглядом по плафону, Румпф воспользовался случаем и еще раз повторил свою старую шутку о святых и ангелах.
Восхищенная Клотильда рассмеялась. Шутка гауляйтера показалась ей верхом остроумия, блистательным изречением великого ума.
Клотильда вернулась домой с лихорадочно пылающим лицом. Вот это была аудиенция! Боже ты мой!
Битых полчаса простояла она у телефона, излагая баронессе фон Тюнен все события этого утра. Каким большим, каким незабываемым переживанием была ее аудиенция у гауляйтера! Ах, а сам гауляйтер! Такой человечный и простой! Она чуть было не влюбилась в него. Да, да! Одно слово — и он мог бы сделать с ней все, что угодно. Еще немного — и она поцеловала бы ему руку. О красных, как ржавчина, волосах на запястье, об этой рыжей шубе, испугавшей ее, она не обмолвилась ни словом. Но о самом важном и секретном, сказала Клотильда, она, конечно, не может рассказать по телефону, баронесса обязательно должна прийти к ней сегодня, и не позднее пяти часов!
Клотильда весь день пребывала в чрезвычайном возбуждении. Поручение гауляйтера — примириться с Фабианом и заразить его своим фанатизмом — не шло у нее из головы. Она уже сама сожалела о своем разрыве с Фабианом, особенно теперь, когда он стал подниматься в гору все выше и выше. Фабиан занимал одно из влиятельнейших мест в городе, — значит, деньги можно будет грести лопатой; его адвокатская практика тоже процветала. Возможность какой-то небывалой карьеры, на которую сегодня намекал гауляйтер, конечно, могла хоть кому вскружить голову. Да, может быть, она скоро будет так же богата, как многие другие! Может быть, у нее будут автомобили, богатейший гардероб, слуги, может быть, она будет разъезжать по всему миру в поездах особого назначения. Кто знает! А ее мальчики! Какое житье настанет для ее мальчиков!
Фабиан, насколько ей известно, не был связан в настоящее время ни с какой другой женщиной. Та красивая танцовщица, слава богу, исчезла из города. Она дважды видела его с ней на улице и, как это ни странно, с того времени снова почувствовала к нему влечение.
Да, но нечего терять время на мечтания, надо действовать, действовать! Пусть весь мир увидит, что это значит, когда Клотильда говорит: «Я иду напролом!»
В тот же день Гарри лично отнес отцу в «Звезду» приглашение на доклад профессора Менниха, написанное в самом дружеском тоне. Гарри поручено было намекнуть, что гауляйтер, Таубенхауз и Швабах уже дали свое согласие и папа во что бы то ни стало должен прийти на доклад, если не хочет огорчить маму. Гарри, вернувшись, сообщил, что папа, по-видимому, был очень тронут и обещал прийти, если позволят дела.
Фабиан не пришел, но все же прислал письмо, что болен и лежит в постели.
Несколько почетных гостей тоже не пришли на доклад. Отсутствовал Таубенхауз, на которого рассчитывала Клотильда, да и гауляйтера задержали срочные дела. Только Швабах сдержал обещание, но с ним она больших надежд не связывала. Гауляйтер прислал своего заместителя, ротмистра Мена, который преподнес Клотильде фотографию Румпфа с его собственноручной любезной надписью. Да, вот у кого можно было поучиться светскому обхождению.
А гауляйтер и в самом деле не мог прийти. Он до трех часов ночи сидел в «Звезде» с Таубенхаузом, прокурором и ректором высшей школы, играя в двадцать одно.
Наемный лакей в черной паре и белых перчатках, бесшумно открывал двери гостям, и Клотильда торжественно произнесла «приветствие фюреру», которое она недавно ввела в обиход, чтобы придать своим вечерам строгость и торжественность. Оно состояло в том, что, рекомендуя оратора, она от имени всех собравшихся обращалась с клятвой верности к фюреру. Сегодня ей впервые удалось простереть руку к портрету фюрера.
Профессор Менних, знаменитый кенигсбергский оратор, был уже немолодой человек; волосы на его голове торчали во все стороны. Он кротко и добродушно улыбался, видимо, нимало не волнуясь. В своем докладе профессор битый час говорил о Польше, где прожил много лет; особенно подробно останавливался он на ее населении. «Что же представляют собою теперь поляки? — улыбаясь, спрашивал он. — Прежде они были приятными соседями, а теперь? Теперь они бесцеремонно переходят через границу, сгоняют крестьян с их полей и, случается, — тут он выразительно улыбнулся, — убивают одного-двух немцев». Весь доклад был проникнут кротостью и миролюбием.
В прениях прозвучали более резкие ноты. Почтенный господин, пять лет прослуживший таможенным чиновником в Данциге, сообщил, что драки и убийства в Польском коридоре давно стали бытовым явлением, это всем известно. В последнее время немцы толпами бегут в рейх, ища защиты. В Данциге эта знает каждый ребенок, и можно только порадоваться, что на родине этими плачевными обстоятельствами заинтересовались наконец более широкие круги.
Баронесса фон Тюнен, блестящий оратор, вызвала гром рукоплесканий, упомянув о миролюбии и терпении фюрера, которому немецкий народ обязав беспрекословно повиноваться. «Но настанет день, — воскликнула она, — когда его долготерпению придет конец! Фюрер насупит брови, и тогда горе всем врагам рейха!»
При этих словах баронессы юный Гарри явственно крикнул: «Браво!» — и громко захлопал в ладоши. В форме Союза гитлеровской молодежи, с почетным кинжалом на боку, он, как всегда, занимал место у самой кафедры. Гарри был рослый пятнадцатилетний мальчик, со светлыми, тщательно расчесанными на пробор волосами; он напряженно слушал, сохраняя при этом бесстрастное выражение лица. Но, когда профессор Менних сказал, что поляки, случается, убивают немцев, он выпрямился во весь рост и грозно наморщил лоб. Мимо портрета фюрера он проходил только с поднятой рукой.
Гарри казалось, что он уже солдат. Он мечтал стать офицером, и дома его называли Генералом.
Робби, который был на два года моложе брата, забился в угол. На лбу у него была шишка зеленого цвета. До начала доклада он торчал в передней вместе с лакеем, прислушиваясь к шагам гостей на лестнице. Когда шаги приближались, он тихо шептал: «Теперь открывайте», — и убегал в кухню.
Робби и слышать не хотел об армии, так как не любил рано вставать. Мечтательный и задумчивый от природы, он теперь начал сочинять небольшие рассказы. Клотильда называла его Поэтом в противоположность Генералу. Она любила звучные, многозначительные слова.
После прений гости еще немного поболтали, прежде чем разъехаться. Наемный лакей в черной паре и белых перчатках и служанка в новомодной прическе разносили чай. И тут снова вынырнул маленький Робби с зеленой шишкой на лбу. Он следовал за лакеем и служанкой с сахарницей в руках.
— Робби ведет себя глупо, мама, — шепнул Гарри на ухо Клотильде.
Политический редактор газеты «Беобахтер» горячо похвалил Клотильду. Он решил написать большую статью о Союзе друзей и попросил у нее фотографию, чтобы опубликовать ее в иллюстрированном приложении к газете. Клотильда покраснела. Одно из ее заветных честолюбивых желаний уже сбывалось.
Поэт Робби был в большом затруднении. Завтра день его рождения, а он уже несколько недель ничего не знал об отце. Может быть, тот давно позабыл о приглашении? Робби знал о разладе между родителями. В других семьях отцы жили дома, даже если они работали очень много, как, например, врачи, которых часто подымали с постели среди ночи, или пекари, встававшие в четыре часа утра.
— Бьюсь об заклад, что папа забыл о дне моего рождения, — каждое утро хныкал Робби. Он помнил, что и в день рождения Гарри отец не пришел, хотя обещал непременно быть.
— Сходи к нему и пригласи его еще раз, Робби, — каждый день твердила Клотильда. Гарри был ее гордостью, но любила она Робби. Она рассчитывала, что Робби удастся уговорить отца, и без устали повторяла ему свой совет.
— Не забудь захватить свои произведения, — насмешливо добавлял Гарри. — Если папа прочтет «Рождество железнодорожного машиниста» или «Спотыкалку», то уж обязательно придет.
Гарри много терся среди взрослых и знал, что родители его в разводе главным образом из-за того, что папа всегда и во всем считал себя правым. Судьи признали его виновным, и с тех пор он обязан платить маме, а также ему и Робби, пока они не достигнут восемнадцатилетнего возраста.
Гарри насмехался над рассказами Робби, Робби же совет брата пришелся по душе, и, отправившись к отцу, он захватил с собою свои рассказы. Целых два часа он ждал возле гостиницы, пока наконец не показалась машина отца. Только тогда он вошел. Он последовал практическому совету матери — сначала удостовериться, что отец в гостинице.
— Что же это за рассказы, Робби? — спросил Фабиан, когда они сидели за лимонадом в «Звезде».
Коротенькие историйки, вышедшие из-под пера Робби, были записаны на листках, вырванных из старой тетрадки по арифметике. В первой из них рассказывалось о железнодорожном машинисте, который, нес службу в ночь под рождество. Поезд все шел и шел, но вдруг путь оказался закрытым. Остановка произошла возле домика стрелочника, и машинист увидел через окно елку со множеством свечей и детвору, игравшую в комнате.
Девочка получила в подарок куклу, мальчик — лошадку-качалку, сделанную из ящика. Впрочем, конец рассказа Робби намеревался изменить.
— Прекрасно, Робби. А второй рассказ, «Спотыкалка»? — спросил Фабиан, которому Робби был особенно мил тем, что он узнавал в нем многие свои черты.
Спотыкалка был крошечный карлик, величиной с мизинец. Он всегда торчал на лестнице в цилиндре и крохотных лаковых сапожках. Когда кто-нибудь спускался вниз, карлик приподымал цилиндр и спрашивал, который час. Человек наклонялся к нему, дивясь карлику в лаковых сапожках, и почти всегда спотыкался, а то и падал с лестницы, а Сиотыкалка смеялся без конца.
— А ведь в самом деле премилая сказка. «Спотыкалка» мне очень нравится, — похвалил Фабиан.
— Гарри говорит, что сказки — это глупости, а таких маленьких лаковых сапожек вообще не бывает.
Фабиан успокоил мальчика и расцеловал его при всех, что Робби было очень неприятно.
— Передай Гарри, — сказал он, — что в сказках бывают сапоги всех размеров. Что бы ни случилось, я приду к тебе на день рождения.
— А ты не заболеешь, папа, как в день рождения Гарри?
— Нет, тогда у меня был грипп, а к тебе я приду обязательно, потому что ты сочинил сказку «Спотыкалка». Вот теперь и я знаю, почему люди так часто падают с лестниц. Ты это всем расскажи.
Фабиан в самом деле пришел к Робби, хотя и с опозданием на целый час.
В тот день у него было долгое совещание со строителем гостиницы «Европа» на Вокзальной площади и скучный разговор с архитекторами из Мюнхена, руководившими строительством Дома городской общины. Летом с места стройки уже было вывезено двести машин земли, а между тем, по каким-то причинам, совершенно непонятным Фабиану, строительство замедлилось. Так, например, по приказанию гауляйтера пришлось вдруг сооружать двухэтажный подвал; в результате запроектированное тринадцатиэтажное здание после четырех месяцев работы едва подымалось над землей, хотя на стройке работала уже добрая сотня рабочих.
Фабиан явился к обеду усталый и раздраженный, когда все уже перестали ждать его. Только Робби все еще надеялся, что отец сдержит свое слово.
Но плохое настроение Фабиана рассеялось, и он очень скоро почувствовал себя дома. Его обдало волной любви и тепла. Мальчики весело кричали что-то, служанка Марта, по-прежнему влюбленная в него, да и сама Клотильда прилагали все усилия, чтобы ему было уютно и приятно в его бывшем доме. Клотильда блеснула своим кулинарным искусством, а стол был так чудесно сервирован, что даже Росмайер мог бы позавидовать.
Разумеется, «Иллюстрированное приложение» лежало тут же — на случай, если Фабиан еще не видел номера с фотографией Клотильды, и, разумеется, его повели осматривать комнату, где устраивались доклады. Многое он похвалил, вкуса у Клотильды всегда было достаточно, но портрет фюрера, перед которым Гарри поднял руку, ему совсем не понравился, н он откровенно высказал свое мнение.
— Бездарная пачкотня, — заявил Фабиан.
Клотильда весело рассмеялась.
— За триста марок не купишь Рембрандта.
— Конечно. Но фабрикацию такой дряни следовало бы запретить.
Гарри подумал: «А ведь и в самом деле он всегда считает себя правым, судьи это верно заметили».
Веселый смех Клотильды был приятен Фабиану. Ее светло-голубые глаза сверкали, как прежде. Может быть, присутствие мальчиков пробудило в ней материнскую доброту и любовь, примирительно настроило ее. Она как будто изменилась за последние месяцы, и сегодня он уже смотрел на нее другими глазами. Сегодня он видел в ней не возлюбленную, чувство к которой угасло, а мать своих детей, которую он ценил.
Клотильда рассказывала о своих поездках по разным городам округа, где она по приказу гауляйтера создавала Союз друзей. Повсюду ее принимали как принцессу, да, как настоящую принцессу. С нею ездила баронесса фон Тюнен. Во всех гостиницах им предоставляли апартаменты, автомобили были в их распоряжении круглые сутки, адъютанты сопровождали их. Самые влиятельные дамы наперебой зазывали их к себе. Чудесно было во всем чувствовать власть гауляйтера. Глаза у Клотильды сияли от счастья. Гарри и Робби с восхищением смотрели на мать.
— Меня захлестнуло счастье, — сказала Клотильда. — Счастье сознавать, что я могу хоть что-нибудь сделать для своей страны. Мне хочется рассказать тебе о моих новых планах, Франк, — добавила она, интимно кладя руку на шею Фабиана, словно между ними никогда не было разлада.
— О новых планах? — спросил Фабиан, ощутивший прикосновение ее руки как ласку.
— Ведь ты знаешь, — оживленно начала Клотильда, — мне всегда не по себе, когда у меня нет новых планов. Да, эта квартира стала слишком тесна, и благодаря удаче, или, вернее говоря, нюху баронессы, мы нашли более просторную. — Клотильда улыбнулась. — Это квартира медицинского советника Флора, недавно умершего. Его вдова хочет обменять ее на меньшую. При самой незначительной перестройке можно будет выкроить большой зал для докладов, и все еще останется много места. Гауляйтер предоставил в мое распоряжение двадцать тысяч для этой цели. И для тебя, Франк, там нашлись бы две большие комнаты, если ты когда-нибудь пресытишься жизнью в гостинице, — как бы невзначай уронила Клотильда, приветливо улыбаясь Фабиану.
Фабиан вспомнил, что недавно гауляйтер сказал ему: распыление сил единомышленников, обладающих волей к созиданию, в наши дни недопустимо, страна не может себе этого позволить. Он, гауляйтер, будет решительно пресекать все попытки такого рода. Между прочим, он беседовал по этому поводу с его, Фабиана, супругой, и ему кажется, что она не прочь помириться. И еще что-то в этом роде. Сейчас Фабиану вспомнилось все это, но он не подал вида и ничего не ответил Клотильде.
Клотильда же, видимо, ждала ответа: водворилось неловкое молчание; по счастью, Марта, в эту минуту позвала всех пить кофе. Мальчики тотчас же побежали в столовую.
— Мне хотелось бы при случае услышать твое мнение об этих моих замыслах, — сказала Клотильда, последовав вместе с Фабианом за мальчиками. — Надеюсь, ты теперь чаще будешь навещать нас. Гарри и Робби стали уже совсем разумными. Можешь позвать их к себе в гостиницу, если соскучишься по ним, или прийти к нам, когда тебе вздумается. Вот все, что я хотела тебе сказать. Мы идем! — крикнула она мальчикам, уже выражавшим нетерпение.
«Клотильде хочется знать мое мнение, — думал Фабиан. — С каких это пор Клотильда вообще интересуется чьим бы то ни было мнением? Нет, видно, еще не перевелись чудеса на свете». То, что она сказала о мальчиках, было ему приятно, он любил сыновей, а ее великодушие являлось признаком примирительной позиции. Это его обрадовало.
Конечно, он остался ужинать. Робби, Гарри и Клотильда хором его упрашивали. Клотильда приготовила изысканнейшие холодные закуски и велела подать две бутылки превосходного рейнского вина. Она знала слабости Фабиана.
Да, это был счастливый день. В десять часов Фабиан распрощался и медленно направился к гостинице. О чем только он не думал, идя по улице! Пока что он не собирается возвращаться к Клотильде, он выждет, посмотрит, как развернутся события. «Радости семейной жизни, — подумал он и остановился в задумчивости, — самые чистые на свете. Они согревают человеческое сердце счастьем и любовью».
Рано утром зазвонил телефон.
— Наконец-то, наконец, дорогая Клотильда! — крикнула в трубку баронесса фон Тюнен. — Разве я не говорила недавно на докладе профессора Менниха, что настанет день, когда фюрер нахмурит брови и долготерпению его придет конец. Вот он нахмурился — и теперь горе коварным польским убийцам! Вы не можете себе представить, что творится у меня в доме, дорогая! Полк Вольфа уже сегодня, в четыре утра, погрузился в эшелон и отправился на фронт. Какое было ликование! Полковник звонит по телефону всем на свете, чтобы скорей получить назначение от военных властей и ничего не прозевать. Да, жить стало радостно!
— Марта рассказывает, что весь город в страшном волнении.
— В страшном волнении? — воскликнула баронесса и засмеялась. — Город совершенно обезумел. Людей посреди ночи стаскивали с постели, даже старых ополченцев. Их отправили на польскую границу в штатской одежде, и только там они получат обмундирование. Вся армия проникнута новым духом — отвагой, бесстрашием. Говорят, что наши войска уже вторглись в Польшу на пятьдесят километров. Я хочу предоставить себя в распоряжение Красного Креста. Приходите к пяти часам на чашку чая, дорогая моя! Нам надо поговорить о тысяче вещей.
— Буду ровно в пять.
Город точно взбесился. Коричневые и черные колонны проходили по улицам и орали победные песни. Тысячи горожан, кадровые военные, ремесленники и чиновники уже несколько часов как покинули жен и детей и теперь мчались навстречу неверной судьбе; многие из них были озабочены и подавлены, но вскоре их захватило всеобщее опьянение войной. Экстренные сообщения по радио обгоняли одно другое. Англия и Франция объявили войну Германии! Ну, тут уж остается только смеяться! Мудрый фюрер одним гениальным ходом сделал им мат, прежде чем они успели выставить хоть одну пешку. На несколько недель раньше он заключил пакт с Россией! Англия и Франция попросту шли на самоубийство. Люди возбужденно обменивались мнениями, лишь немногие хранили молчание.
Поскольку ни о какой разумной работе нечего было и думать. Фабиан закрыл оба свои бюро. Он был взволнован до глубины души. Как бывшему капитану и подлинному солдату ему было трудно отрешиться от чувств военного человека. И когда он все основательно взвесил, то и ему единственным возможным выходом показалась война! Только война могла вывести Германию из унизительного положения, в которое ее поставил Версальский договор!
Он отправился к Клотильде и попросил ее прислать в гостиницу его капитанский мундир и все военное обмундирование, которое находилось у нее.
— Это срочно? — испуганно спросила Клотильда. — Разве твой год уже берут?
— Еще нет, — отвечал он. — Но я считаю своей обязанностью быть наготове в любую минуту.
Обоих мальчиков он застал очень взволнованными. Гарри чувствовал себя глубоко несчастным и чуть не плакал оттого, что ему только шестнадцать лет.
— Война кончится раньше, — сетовал он, — чем я попаду на фронт.
Зато Поэт находился в самом радужном настроении: он предвидел перерыв в школьных занятиях, — Робби был лентяй.
На улицах и в магазинах уже можно было видеть офицеров запаса; они торопливо — многие с возбужденными, сияющими лицами — делали покупки. На, Вильгельмштрассе Фабиан столкнулся с архитектором Критом, который мчался куда-то во весь опор.
— Ну, что вы скажете? — крикнул ему Фабиан. — Наши бронетанковые части вторглись в Польшу и продвигаются вперед, как на маневрах.
Криг покачал головой, ему война была не по душе.
— Англия, Англия! — с озабоченным лицом воскликнул он. — Я только на днях читал, что Англия целых двадцать лет вела войну с революционной Францией. Двадцать лет! Вы только подумайте!
— Не смешите меня этими разговорами об Англии! — с улыбкой заметил Фабиан. — Ее роль сыграна. На этот раз мы вырвем у вашей пиратской Англии зубы, вырвем вместе с корнями, понимаете? Пойдемте-ка в ресторан.
Криг покачал головой и скорбно опустил глаза.
— К сожалению, не могу, — отвечал он, — я тороплюсь на вокзал, встречать мою дочь Гедвиг.
— Гедвиг? Ту хохотушку, которая служила у Таубенхауза?
— Да, — мрачно сказал Криг, — она целый год служила у Таубенхауза и часто работала до четырех утра. Работа так изнурила ее, что ей пришлось на несколько недель уехать в деревню.
У Крига было очень расстроенное лицо; он нервно теребил галстук и сумрачно смотрел на Фабиана.
— Я стал дедушкой, дорогой друг, — с убитым видом пояснил он.
— Дедушкой? — Фабиан хотел поздравить его, но при взгляде на удрученное лицо Крига и его полные слез глаза слова замерли у него на языке. Он даже растерялся.
— Да, дедушкой, — повторил смущенный архитектор. — Мир сошел с ума, дорогой друг, я убежден в этом! Однажды вечером Гедвиг с сияющим лицом заявила мне: «Радуйся, папа, я скоро стану матерью!» Меня чуть не хватил удар. Она помешалась, подумал я, но Гедвиг трясла меня за руку. «Радуйся же, папа! — воскликнула она. — Я жаждала подарить фюреру ребенка и вот теперь осуществляю это». Безумие, чистое безумие!
Оторопевший Фабиан не нашелся, что сказать. Он только молча смотрел на Крига.
— Да, — продолжал архитектор, — теперь у меня, значит, еще новая забота на плечах. — Он помолчал и снова начал со смущенной улыбкой: — Вот уже несколько недель, как у Таубенхауза работает моя Термина; она тоже нередко задерживается до четырех утра. Вы представляете себе состояние отца? Что я могу сказать? Ничего. Безумие, чистое безумие! Прощайте, дорогой друг. — И он помчался вниз по Вильгельмштрассе.
Фабиан очень удивился, увидев, что в «Звезде» заняты все столики. Среди гостей были и офицеры запаса в полной военной форме. За одним из столов сидел гауляйтер со своими адъютантами: Фогельсбергером, ротмистром Меном и капитаном Фраем. Фраю предстояло этой ночью отправиться на фронт. Куда ни глянь — ордена и почетные знаки; на одном из гостей красовался даже орден Pour le mérite. У всех были взволнованные и веселые лица, без конца произносились тосты. Радио часто прерывало бравурную музыку военных маршей и передавало военные сводки. Бокалы вновь и вновь наполнялись вином; пили за «несравненные войска». Даже по количеству винных бутылок можно было судить о необыкновенных успехах армии, вторгшейся в Польшу.
Как ни удивительно, но все здесь, все до одного — судьи, адвокаты, прокуроры, профессора, проповедники, офицеры, — опьяненные победными реляциями, подпали под власть неумеренных надежд и пророчеств. Время от времени волна воодушевления, казалось, срывала со стульев этих людей; они высоко поднимали бокалы и пили за «великую Германию».
— Тише! Говорит гауляйтер!
В самом деле, гауляйтер за своим столом начал произносить речь. Все прислушались. Но так как прошло довольно много времени, прежде чем улегся шум, то гости услышали только конец его речи. А закончил он словами:
— И через год мы будем пить кофе из наших колоний!
Гром рукоплесканий был ему ответом, и звон бокалов заглушил восторженные крики.
Фабиан казался самым спокойным и разумным среди этих охваченных неистовством людей.
Конечно, он разделял общий восторг, но к бессмысленным и нелепым прорицаниям относился достаточно трезво. Не так-то просто будет отнять у этих толстосумов-англичан Гибралтар, Суэцкий канал и Индию, как это только что предсказал судья Петерсман. Нет, далеко не так просто, почтеннейший господин судья! Эти толстосумы и «испорченные негритянской кровью» французы — сильные противники, и недооценивать их не рекомендуется. Он хорошо изучил их во время мировой войны. А вообще, если отвлечься от всей этой болтовни и суесловия, он, конечно, приветствует войну. «Германию обошли при разделе земли, и она вынуждена снова воевать, чтобы исправить эту несправедливость», — думал он.
Мало-помалу Фабиан разгорячился и стал излагать свои взгляды сидевшему рядом пастору, который все время одобрительно кивал головой:
— Победители в мировой войне, если мне дозволено высказать свое скромное мнение, совершили чудовищную ошибку, так унизив Германию. Они сделали это потому, что не знали настоящей Германии! Совсем не знали. С народом такой мощи, с народом великих химиков, физиков, хирургов, философов, музыкантов и поэтов нельзя обращаться как с каким-нибудь балканским народцем, нельзя заставлять его гибнуть в тесных границах. Это роковая ошибка. Теперь Германия выступила в поход за свои права, за справедливость, и вопрос уже будут решать пушки. Я командовал батареей и знаю, что такое немецкие пушки!
Пастор снова кивнул и велел принести себе еще бутылку мозеля.
А Фабиан встал взволнованный: провозглашался новый тост за «великую Германию».
В два часа ночи гауляйтер и его адъютанты поднялись, чтобы ехать на вокзал провожать капитана Фрая. Румпф весело кивнул гостям, тоже повскакавшим с мест.
После его ухода праздник превратился в оргию. Под утро Фабиан вернулся к себе в номер под хмельком.
Автомобиль остановился перед домом Вольфганга Фабиана в Якобсбюле. Из него вышли мать и дочь Лерхе-Шелльхаммер.
Дом скульптора выглядел одиноким и запущенным; зеленые ставенки, выцветшие от солнца, были закрыты. Дикий виноград, вившийся по стене, уже начал краснеть; несколько усиков вросли в ставни.
— Посмотри, мама! — сказала Криста, обходя с матерью дом и указывая на заросшие ставни.
— Видно, его давно уже нет здесь, — отвечала фрау Беата, — Да и вообще в доме никого нет.
— Но ведь по телефону-то нам ответили? — Вдруг Криста остановилась. В высокой траве лежал с перебитой лапой «Одинокий зверь», ранняя работа Вольфганга, которая стояла как украшение в саду. — «Одинокий зверь», мама!
— По-видимому, бурей его снесло с постамента.
Дамы были очень разочарованы. Они обошли домик кругом и стали снова стучать в дверь.
— Ретта, Ретта!
Вдруг кухонное оконце скрипнуло, и из него боязливо выглянула старушка, похожая на сказочную ведьму.
— Принимайте гостей! — смеясь, закричала фрау Беата.
— Ах ты господи, да еще каких почтенных! — проскрипела обрадованная старуха. — А я ничего не слышала. И фрейлейн Криста здесь? Сейчас открою!
Ретта впустила их и провела в маленькую столовую, где царил мягкий зеленый полумрак.
— Здесь только и убрано, — сказала она и распахнула ставни; в комнату ворвался резкий дневной свет. — Я как раз варю кофе и сейчас принесу вам по чашечке.
— Не беспокойтесь, Ретта, — сказала Криста. — Мы приехали узнать, что у вас нового.
Но Ретту нельзя было удержать.
— За эти шесть недель я живой души не видела! — воскликнула она. — Так неужто у вас не найдется полчасика для старухи?
Мать и дочь Лерхе-Шелльхаммер пробыли несколько недель в Баден-Бадене и затем совершили путешествие по Шварцвальду. Там, в гуще лесов, они обнаружили тихую, чистенькую гостиницу, где и решили провести несколько дней. Но дни превратились в месяцы, так как Криста слышать не хотела о возвращении в город. И лишь после того как разразилась война с Польшей, они уложили свои чемоданы и, нигде больше не задерживаясь, поехали домой.
— Есть у вас известия от профессора, Ретта? — спросила фрау Беата, когда старуха вернулась с кофейником.
— Почти никаких, — отвечала Ретта, наливая кофе. Когда она говорила тихо, ее голос звучал хрипло и ее едва можно было понять, а когда она повышала голос, он становился скрипучим. Ей было уже под семьдесят. — Профессор еще в Биркхольце, и вряд ли его скоро выпустят.
— Но вы знаете что-нибудь о нем? Пишет он вам?
— Ах ты боже мой, — проскрипела старая крестьянка. — Писать им запрещено, там хуже, чем в каторжной тюрьме. Случается, правда, что кто-нибудь проберется ко мне из Биркхольца. Сначала профессор работал в каменоломне; это тяжелая работа, многие не выдерживают ее, но профессор — сильный, здоровый мужчина. Они тащат тяжелые глыбы вверх на гору, это уже многим стоило жизни. Говорят, Биркхольц — настоящий ад. Поначалу профессора каждый день били, потому что он не хотел говорить «хайль Гитлер!».
— Били? — в ужасе воскликнула Криста.
Ретта кивнула головой.
— В Биркхольце они день и ночь бьют людей, многих уж забили насмерть! — выкрикнула она. — Но профессор не стал говорить «хайль Гитлер!», я ведь его характер знаю. «Пусть меня убьют», — сказал он. Затем ему пришлось долго работать с каменотесами, которые по двенадцать часов подряд высекали плитняк. Но теперь ему полегче, рассказывал мне один человек на прошлой неделе. Он лепит бюст жены коменданта, — закончила Ретта свой рассказ.
— А брат? Неужели он ничего не предпринимает? — спросила фрау Беата. — Ведь он теперь важная персона.
Ретта глотнула кофе.
— Да, — кивнула она, — конечно, я побежала к его брату тут же, как забрали профессора. «Сделайте что-нибудь, — сказала я ему, — ведь вы ему брат, так же нельзя». — «Дорогая Ретта, — ответил он мне, — в этих делах вы ничего не понимаете. Как адвокат я не имею права вмешиваться в дело, по которому еще не закончено следствие».
Мать и дочь покачали головой и переглянулись.
— Так он сказал мне, — подтвердила Ретта. — «Потерпите немного, Ретта. Когда мое время придет, я тотчас же вызволю Вольфганга».
— Но его время, как видно, еще не пришло? — саркастически заметила фрау Беата.
Ретта налила им еще по чашке кофе и продолжала, пропустив мимо ушей замечание гостьи:
— А может, так оно и лучше, кто знает? На днях у меня был один еврей из Биркхольца; бедняга дрожал всем телом, ему было очень плохо. Я три дня кормила его, пока он немного пришел в себя. Он говорил мне, что лучше и не хлопотать. Иначе они загонят профессора на долгие недели в темный подвал. Там люди стоят по щиколотку в воде. Боже мой, чего только не рассказал мне этот бедный еврей!.. Его держали в Биркхольце больше года. Налить еще кофе?
— Нет, нет, спасибо! — Мать и дочь одновременно поднялись; они уже вдосталь наслушались страшных рассказов, которые Ретта преподнесла им со странной бесчувственностью, свойственной некоторым старикам.
— Еще минутку, — попросила она, — загляните, пожалуйста, в мастерскую. Я там нарочно ни к чему не притрагиваюсь!
С этими словами она открыла дверь в мастерскую, и обе дамы оцепенели: страшная картина разрушения представилась их глазам.
Большая мастерская была вся засыпана пылью, белой как мука. Слепки, сорванные со стен, валялись на полу. «Юноша, разрывающий цепи» был разбит, цоколь с надписью «Лучше смерть, чем рабство» расколот на сотни кусков. Шкафы и стулья были разрублены в щепы топором, пол устилали осколки бутылок и бокалов. От ковра остались одни лохмотья. Короче говоря, это было царство хаоса. На стене огромными синими буквами было выведено: «Так будет со всеми друзьями евреев».
— В помещении, где обжигательная печь, все выглядит точно так же, — проскрипела Ретта.
— Что ж это? Немцы стали людоедами? — воскликнула фрау Беата вне себя от возмущения.
Криста беспомощно покачала головой.
— Дикари, настоящие дикари! — повторяла она с потемневшим лицом.
Фрау Беата указала на слепок руки, одиноко висевший на стене:
— Это твоя рука, Криста.
Слепок уцелел каким-то чудом. Вольфганг сделал его много лет назад.
— Я ни к чему не прикасаюсь! — сказала Ретта. — Пусть профессор все это увидит своими глазами. — Они еще и вино профессора пили и налакались, как свиньи.
Когда обе дамы прощались, фрау Беата сказала:
— Если будет возможность, Ретта, то передайте профессору, что старые друзья по-прежнему верны ему.
— Мы его не забыли, — прибавила Криста.
— Он при тебе?
— Да, при мне, Мамушка, — смеясь, ответила Марион. Она имела в виду испанский кинжал, который всегда носила с собой, когда шла «к тем», как она выражалась. Марион, ничего не скрывавшая от своей приемной матери, показала ей кинжал и объяснила, как она прячет его.
— Жаль, что он не отравлен, — прерывающимся голосом проговорила Мамушка, поднося кинжал к своим близоруким глазам, чтобы получше рассмотреть его. — Острый, ничего не скажешь, — прошептала она, и глаза ее загорелись ненавистью. — Ты вонзишь его изо всей силы, если кто-нибудь из этих мерзавцев прикоснется к тебе. Слышишь, Марион? Поклянись мне.
И Марион поклялась.
— Если они тебя убьют — что ж, значит, так судил господь, но лучше умереть, чем быть обесчещенной.
Старая еврейка ненавидела этих «мерзавцев» не только с той поры, как начались преследования евреев, — она с самого начала ненавидела их смертельной ненавистью, пылавшей в ее сердце как раскаленный уголь. Стоило ей подумать о них, и огонь в сердце начинал сжигать ее. «Берегитесь, бог растопчет вас, как червей, негодяи!» Каждый раз, когда она встречала коричневорубашечника, лицо ее искажала гримаса отвращения. Она поклялась своему богу убить всякого, кто причинит зло Марион, даже если бы ее за это разорвали на части. По сто, по тысяче раз в день Мамушка убивала этих мерзавцев, хотя не могла свернуть шею и курице.
Мариан твердо решила защищать свою честь до последнего дыхания, независимо от каких бы то ни было клятв. Она знала, что в случае опасности не будет колебаться ни мгновения. Но, бог даст, до этого не дойдет. Ведь она и мухи никогда не обидела.
Кинжал Марион прятала в юбке, у правого бедра. Она научилась с молниеносной быстротой выхватывать его. Мамушка присутствовала при этих упражнениях и лишь на третий раз осталась довольна. Марион с такой быстротой вытащила кинжал и с такой яростью всадила его в воздух, что в самом деле никто не успел бы к ней прикоснуться.
— Очень хорошо, такому негодяю уже не встать, — с фанатическим блеском в глазах похвалила ее Мамушка, — только сумасшедший посмеет приблизиться к тебе, но помни, что среди этих мерзавцев немало сумасшедших, и будь начеку.
С того дня Марион всегда носила кинжал у правого бедра, отправляясь в Айнштеттен и даже играя на бильярде с гауляйтером. Это придавало ей спокойствие и уверенность. Она была убеждена, что своей отчаянной решимости, скрываемой под маской веселья, она обязана тем, что даже наглые солдаты не решались приблизиться к ней.
Но однажды случилось то, чего она так опасалась: Румпф заметил кинжал.
— Что у вас на правом бедре, professora? — спросил он, когда она нагнулась над бильярдом. — Я уже не первый раз вижу. Похоже, что вы носите при себе нож?
Марион побледнела как смерть и только потому, что этот вопрос, в сущности, не был для нее неожиданностью, сохранила полное самообладание и, не отвечая, продолжала играть. Но Румпф уже приблизился к ней, чтобы получше разглядеть подозрительную складку у ее правого бедра.
— Я готов голову прозакладывать, что это нож, — засмеялся он.
Его смех ободрил Марион, и краска снова вернулась на ее лицо. Потом она вдруг вспыхнула, медленно отошла от бильярда и взглянула прямо в глаза гауляйтера.
— Да, это нечто вроде ножа, — сказала она, все еще дрожа от затаенного страха. — Это испанский кинжал.
Гауляйтер расхохотался.
— Клянусь богом, — воскликнул он, — это смешно! Чего ради вы носите при себе кинжал, как средневековый испанский гранд?
Опасность миновала, и Марион громко, от всего сердца рассмеялась.
— Я ношу кинжал, — сказала она, — на случай, если кто-нибудь попробует приблизиться ко мне.
Румпф не мог опомниться от удивления.
— Да, но кто же станет к вам приближаться? — спросил он.
Марион засмеялась.
— Мало ли кто! Бродяги, пьяные, сумасшедшие, — сказала она, и страх оставил ее, едва только она произнесла эти давно заготовленные слова.
— И что же вы сделаете, — допытывался Румпф, — если бродяга или сумасшедший нападет на вас?
— Я его заколю, — серьезно и решительно ответила Марион.
Румпф понял, что она не шутит.
— Черт возьми! — воскликнул он, смеясь. — Черт возьми! Вы — опасная девица! Так, значит, всякого, кто к вам приблизится? Так вы сказали?
Марион кивнула.
— Да, всякого.
— И меня? Если б это случилось? — допытывался гауляйтер.
Марион потупилась. Никто бы не сказал, что она в эту минуту почти умирала от страха. Краска сбежала с ее лица. Она была необыкновенно хороша сейчас, когда ее черные, как вороново крыло, локоны упали на бледное лицо. Марион хорошо знала изменчивый и необузданный нрав гауляйтера и знала, что жизнь ее зависит от того, что она ему ответит. Стоит гауляйтеру позвонить — и ее схватят. Она ставила на карту свою жизнь, но пусть гауляйтер знает, что есть еще люди, у которых довольно мужества, чтобы сказать ему правду. Она медленно подняла веки и посмотрела на Румпфа долгим взглядом, более долгим, чем это было нужно.
— Если вы сойдете с ума, то и вас, — тихо сказала она и опустила глаза.
Румпф продолжал смотреть на нее. Она сказала правду, в этом нет сомнений. Да, она самая желанная из всех женщин, которых он знал. Чтобы скрыть свое смущение, он громко рассмеялся.
Затем подошел к Марион.
— В моем округе вы, несомненно, самая храбрая девушка, — сказал он и сердечно пожал ей руку.
Марион смутилась и покраснела. Она попыталась было засмеяться своим задушевным смехом, но из этой попытки ничего не вышло.
Затем ей пришлось показать Румпфу кинжал, который он и рассмотрел с видом знатока.
— Очень красивый, по-видимому толедской работы, — сказал он, возвращая ей кинжал. Затем шагнул к бильярду и взял свой кий. — Ну, теперь довольно глупостей, — объявил он, — давайте продолжать игру.
Казалось, гауляйтер никогда не был в лучшем настроении, чем в этот вечер. Марион пришлось выпить с ним вина, а на прощание он подарил ей кольцо с двумя большими брильянтами.
Время от времени он, добродушно посмеиваясь, возвращался к этой теме, что было пыткой для Марион.
Однажды, когда ротмистр Мен очутился возле нее, Румпф крикнул, ему смеясь:
— Осторожно, у этой дамы в платье спрятан кинжал!
Ротмистр Мен недоуменно посмотрел на Марион и пожал плечами. В другой раз Румпф не удержался от колких намеков в присутствии Фабиана.
О кольце с двумя брильянтами он никогда не спрашивал. И слава богу, так как правды Марион не могла бы ему сказать. Получив подарок, она немедленно показала его своей приемной матери, которая посмотрела на кольцо так, как смотрят разве что на ядовитое насекомое.
— Вымой руки содой, Марион, — распорядилась она. — Здесь в каждом камне по карату — посмотрим, хорошо ли они горят! — И старуха швырнула кольцо в топку плиты. Золото расплавилось, камни же, голубовато-черные, как сталь, почти не отличались от углей. Затем Мамушка совком вынула угли и бросила их в ящик с водой.
— Чтобы они ни на кого не накликали беды.
Гауляйтер по нескольку недель проводил в Польше, затем возвращался, утомленный и обессиленный попойками в тылу, и через несколько дней уезжал снова. Когда же он решил остаться там на более продолжительное время, то был срочно вызван телеграммой в Мюнхен. Он получил новое назначение, и его автомобили снова помчались на восток. К концу польского похода гауляйтер опять прибыл в Айнштеттен.
— На этот раз уже надолго, — заявил он.
Он пригласил Марион к чаю и очень тепло ее приветствовал. Приглашены были еще майорша Зильбершмид, которую Марион уже несколько раз видела в Айнштеттене, и адъютанты Румпфа Фогельсбергер и Мен, капитан Фрай погиб на фронте. Марион от души радовалась, что она здесь не единственная гостья. Майорша Зильбершмид всегда вела себя с ней изысканно вежливо. Она, как говорили, была помолвлена с Фогельсбергером, однако оставалась в большой дружбе с гауляйтером.
Как-то раз майорша сказала Марион:
— Гауляйтер очень высоко ставит вас. Он влюблен в ваш смех и сделает для вас все, что угодно.
Марион отвечала, что это ее очень радует, но ей от него ничего не нужно.
— Тогда вы просто дурочка, дитя мое, — неодобрительно заметила майорша. — Я была бы счастлива, если бы он хоть наполовину относился ко мне так, как относится к вам.
Гауляйтер, упоенный победами немецких войск, пребывал в превосходнейшем расположении духа. Чаепитие началось с того, что он предложил гостям всевозможные сорта водок.
— Польский поход останется одной из самых блестящих кампаний в истории! — воскликнул он. — Мы смели их в кучу, как опавшие листья. Польша исчезнет с лица земли. Сила — это все, вот вечная истина. Великий народ должен воевать! Англия и Франция воевали и стали великими! А если великий народ устает воевать, он гибнет. Мы, слава богу, завоевали жизненное пространство. Мы — великий народ и не можем довольствоваться трехкомнатной квартирой. Это недостойно нас.
И он стал рассказывать, что в Польше ему предложили имение в двадцать тысяч моргенов и замок во французском стиле. В замке посеребренная арматура и шесть ванных комнат, сверху донизу выложенных великолепным кафелем. Но вокруг этого замка болота, слякоть, грязь. Немецкое прилежание и немецкая настойчивость превратят запущенную Польшу в рай.
Ротмистр Мен позволил себе заметить, что война еще не кончена, Англия и Франция попытаются затянуть ее.
Гауляйтер расхохотался.
— Попытаются, попытаются, дорогой Мен, — крикнул он смеясь, — мы им доставим это удовольствие. Боюсь только, что оно им скоро надоест. Блестящая дипломатия фюрера, нейтрализовавшая Россию, вывела из мировой истории Англию и Францию, они теперь не играют никакой роли. Господа, — продолжал гауляйтер, — приглашаю вас отпраздновать нашу полную победу над Польшей. Сегодня вечером в десять часов!
Все обещали прийти, только Марион сказала, что, к сожалению, не может: отец болен и ждет ее. Гауляйтер заботливо проводил ее до двери.
— Я очень сожалею, что именно вы уходите, — сказал он.
Ротмистр Мен, как всегда, проводил ее до дому.
Марион была в большой тревоге. Нет, ей не следовало решаться на тот первый шаг, не следовало! Мамушка держалась того же мнения.
— Подальше от этих нечестивцев, — говорила она. — Мы бросаем вызов богу, когда приближаемся к ним хотя бы на шаг.
Да, но она сделала этот шаг, и отступать теперь слишком поздно. Не надо было обращаться к гауляйтеру по поводу школьного помещения, даже если бы они все задохлись в грязи и пыли. А она-то еще наряжалась и прихорашивалась. О, конечно, не затем, чтобы влюбить в себя Румпфа! Нет, нет! Это ей и в голову не приходило. Но она хотела произвести на него впечатление, чтобы он не ответил отказом. «Кроме того, — думалось ей, — пусть он убедится, что еврейки бывают красивы и умеют одеваться».
Она была жестоко наказана за свое тщеславие. Улыбка сбегала с ее лица, когда в школе ей сообщали, что господин ротмистр Мен желает заниматься с ней сегодня в пять вечера. Отступления не было. Она не могла отказаться, не подвергая опасности жизнь отца, Мамушки и, быть может, свою собственную. Гауляйтер дважды доказал ей свое расположение: в первый раз, когда вернул отцу институт, и второй — когда открыл перед ним ворота Биркхольца, где много сотен евреев и поныне ждали освобождения.
К величайшей своей радости, после того как гауляйтер вернулся из Польши, она встречалась с ним очень редко. Пожалуй, не чаще, чем раз в месяц. По-видимому, он теперь действительно был «перегружен делами». «В последние недели урок с вами — мой единственный отдых», — часто повторял он.
Марион стала свободнее и увереннее в своем обращении с Румпфом и ежедневно благословляла того, кто выдумал бильярд: эта игра была ее спасением в часы, которые она проводила в «замке». Но и эти немногие часы требовали от нее огромного напряжения сил; нельзя было ни на секунду забыться. Гауляйтер желал видеть ее естественной и веселой; хорошо, она была естественна и весела… Он любил ее смех, и она часто смеялась, что ей было нетрудно. Надо было держаться с ним так, чтобы он не скучал с ней и, главное, чтобы он не находил ее менее привлекательной. В этом состояла самая большая трудность. Она вынуждена была всегда изысканно одеваться и порой даже слегка кокетничать с ним.
Марион уж давно перестала носить с собою кинжал, — это была просто романтическая выходка, порожденная страхом.
Румпф тотчас же это заметил.
— Что я вижу, — сказал он. — Вы больше не носите при себе кинжал? А что же вы сделаете, если на вас нападет бродяга?
— Я пущу в ход голос, ногти и зубы, — ответила Марион, показывая зубы.
Румпф смеялся до упаду.
— Вот так-так! — восклицал он. — Да тут, пожалуй, сбежит и самый лихой разбойник!
Марион хорошо изучила гауляйтера. Он был человеком настроения. Когда он пил красное вино и курил сигару, в разговоре с ним все шло гладко. Его отличительными чертами были тщеславие и эгоизм.
Впрочем, в Румпфе она находила много противоречивого и загадочного: он бывал добродушен и жесток, вежлив и варварски груб, чувствителен и циничен.
Она часто думала, что он просто избалованный ребенок, которому дали возможность своевольничать.
Любил ли он ее, если он вообще был способен любить, она не знала, хотя он часто уверял ее в этом. Но она ему, бесспорно, нравилась.
То, что она еврейка, его нисколько не смущало.
— Это мне совершенно безразлично, — сказал он. — Я моряк, десять лет я прожил в чужих краях и хорошо знаю свет. Повсюду я видел евреев, мирно живущих с другими народами; антисемитом может быть только человек, никогда не выходивший за околицу своей деревни; я в этом убежден. Не скажу, чтобы я был другом евреев, нет, не так уж я их люблю, но в травле евреев я участвовать не намерен. Конечно, я должен подчиняться определенным указаниям, как всякий, кто не совсем свободен. А ведь даже американский президент, и тот не совсем свободен: бесчисленные миллиарды долларов указывают ему путь, по которому он должен идти. Евреи со своим инициативным умом и деловитостью на протяжении сотен лет участвовали в созидании Германии, почему же теперь считать их людьми второго сорта? Это несправедливо. А если иной раз они слишком пробиваются вперед, надо просто наступить им на ногу и призвать их к скромности. Не так ли? Но кое-что я все-таки сделал бы, и знаете, что именно? Я отрезал бы одно ухо всем тем евреям, которые слишком далеко заходят в своей жажде наживы и обманывают людей; я сделал бы это хотя бы для того, чтобы предостеречь людей от обманщиков.
— Это было бы справедливо только тогда, — сказала Марион, — если бы вы отрезали ухо и всем прочим обманщикам, какой бы они ни были расы.
Румпф взглянул на Марион, прищурив один глаз.
— Да, правильно, надо быть справедливым, — ответил он. — Из любви к вам я отрежу уши обманщикам всех рас.
Вдруг он расхохотался. Ему пришло в голову что-то забавное.
— Нет, это не годится, — сказал он, — народы не одобрили бы такой закон. Что бы из этого получилось? В конце концов образовались бы одноухие нации! — И он снова захохотал.
Вскоре после небольшого приема, на котором была Марион, гауляйтер сказал ей:
— Знаете ли вы, фрейлейн Марион, что я подыскал для вас в Польше очаровательный маленький замок?
— Для меня? Маленький замок? — рассмеялась Марион.
— Да, для вас, — продолжал Румпф, — но подробный разговор об этом мы отложим. Мне кажется, он создан для вас и находится всего в каких-нибудь двух часах езды от большого имения, которое предназначено мне. Я заказал в Польше снимки с этого замка, вы сами сможете судить о нем.
Новые таинственные планы Румпфа встревожили Марион, но вскоре она забыла о польском замке. И вот однажды гауляйтер радостно сообщил ей, что из Польши наконец прибыли снимки. Он указал на бильярд, заваленный фотографиями.
— Подойдите поближе, фрейлейн Марион, и посмотрите сами, — сказал он весело, как ребенок, получивший желанный подарок. — Этот замок принадлежал польскому князю — ведь князей в Польше были сотни, — его имя мне, к сожалению, не выговорить. Мне хотели его подарить, но я приобрел этот замок на законном основании, за килограмм польских бумажных денег, — из нашей добычи, разумеется. Как он вам нравится?
Это был небольшой старинный замок в стиле пышного рококо, необычайно красивый.
Марион внимательно рассматривала фотографии, притворяясь заинтересованной. Она кивнула.
— Великолепно, — сказала она. — Я нахожу его просто очаровательным.
— А вот фонтан перед замком, — продолжал Румпф, указывая на другую фотографию. — Группа веселящихся наяд.
На бильярде лежало еще множество превосходных снимков: комнаты, порталы, лестницы, залы, будуары, аллеи, беседки, уголки парка.
— Вот это покои, салоны и будуары княгини, — объяснил Румпф и, смеясь, добавил: — Или, говоря точнее, той дамы, которая отныне будет жить в нем. Мне особенно нравятся снимки парка. Взгляните на эти кусты и заросшие беседки! Я все время думал о вас, когда жил там. Мне казалось, что все это придется по вкусу моей маленькой гордой еврейке, — закончил он.
Весь вечер он возвращался к разговору о замке, расположенном так близко от его имения.
— Я предоставлю этот замок в ваше распоряжение, Марион, — сказал он. — Вы будете жить среди крестьян, как княгиня. Разумеется, вы возьмете с собою вашу приемную мать и отца. Поймите меня правильно. Не исключено, что наступит время, когда евреям будет запрещено жить в Германии. Тогда я отдам этот замок вам и вашей семье, и вам, конечно, будет приятно иметь надежное убежище. — Увидев, что Марион побледнела, он успокоительно прикоснулся к ее руке. — Ведь этого еще нет, Марион, но все может случиться. Возьмите с собой фотографии, и, если у вас будут какие-нибудь пожелания, то скажите мне. В ближайшие дни я надолго уеду в Польшу, где буду управлять одной из завоеванных провинций. Когда я вернусь, сообщите мне ваше решение. Идет?
— Великолепно, — сказала седовласая курчавая Мамушка, когда Марион показала ей фотографии. — Великолепно, господин гауляйтер! Но нам ничего этого не нужно. Даже если вы выложите все лестницы брильянтами. Если уж дойдет до этого, то мы убежим в Швейцарию. В крайности пешком пойдем, хотя бы нам пришлось идти целый год!
Учитель Гляйхен, заведовавший деревенской школой в Амзельвизе, был занят до пяти часов. В шесть он ежедневно отправлялся на прогулку, даже зимой, когда в эти часы было уже совсем темно. Он всегда шел по прямой тополевой аллее, которая вела в город, и неизменно встречал на своем пути, худощавого седого человека в мягкой шляпе с двумя очаровательными золотисто-желтыми таксами. Оба останавливались и с четверть часа болтали друг с другом. Доктор, как называл этого человека Гляйхен, передавал ему пачку газет и сверток с какими-то заметками. Гляйхен же вынимал иэ кармана рукопись и вручал ему; потом они вместе отправлялись в город и исчезали в одном из доходных домов Ткацкого квартала. Но это бывало редко, не чаще, чем раз в две недели. Обычно Гляйхен тотчас же возвращался обратно в свой домик, где жил с больной женой, уже два года не встававшей с постели, и сыном — бойким четырнадцатилетним мальчиком.
Вечера он проводил за работой. Такую жизнь Гляйхен вел уже много лет. Это было нелегко, но что поделаешь!
Полночи он сидел над книгами и картами, заметками и газетами, полученными от доктора. Затем часами торопливо писал, всецело погруженный в свою работу, исписывая страницу за страницей. Отсюда, из своей маленькой мансарды, Гляйхен руководил всей подпольной контрпропагандой в округе. Письма, подписанные «Неизвестным солдатом», были только частью этой работы.
Случалось, что для сна ему оставался лишь какой-нибудь час. До утра он, как зверь в клетке, шагал по комнате. Мысли о страшном положении Германии, о злосчастной судьбе немецкого народа не давали ему ни мгновения покоя. На одной стороне — грозная Англия и могущественная Франция, пока еще не сказавшая своего слова Америка и загадочный сфинкс — Россия, на другой — пустобрех и авантюрист, невежественный и бессовестный, который вызывает на бой все силы мира! Катастрофа неминуема! Ужас охватывал его.
Ночи напролет раздумывал он над судьбою Вольфганга, все еще узника в Биркхольце, и без устали ломал себе голову над тем, как завязать с ним сношения. До сих пор это не удавалось, хотя они и сумели наладить систематическую связь с лагерем в Биркхольце.
Но случай помог ему. Доктор, с которым он встречался на шоссе, обратил его внимание на снимок, появившийся в одной, иногородней газете; снимок этот наводил на мысль о Вольфганге. В иллюстрированном приложении к этой газете появилась фотография с надписью: «Искусство в Биркхольце». Это звучало как насмешка. «Жена коменданта позирует скульптору». По-видимому, печальная слава Биркхольца повсюду вызывала слишком бурное негодование, и власти пытались успокоить народ.
Искусство в Биркхольце! Гляйхен громко рассмеялся, что редко случалось с ним. В сильнейшем волнении он разглядывал фотографию: полнотелая женщина с пышной, вызывающей прической, сидя в удобном кресле, позировала скульптору. Незаконченный бюст все же свидетельствовал о том, что его лепила рука большого мастера. Судя по фигуре скульптора, намеренно отодвинутого на задний план, так что изображение вышло неясным, им мог быть только Вольфганг Фабиан.
Гляйхен много лет писал в газетах и журналах по вопросам искусства. Он разыскал несколько своих наиболее удачных статей со множеством снимков и, внутренне смеясь, послал коменданту Биркхольца, сопроводив их потоком лестных уверений в преданности. Он, искусствовед Гляйхен, покорнейше просил предоставить ему возможность ознакомиться с бюстом комендантши, который, несомненно, привлечет к себе внимание широких кругов. Расчет Гляйхена на. женское тщеславие «модели» и на стремление коменданта к шумихе оправдался, и через несколько дней ему было дано разрешение явиться в Биркхольц.
Он увидел печально знаменитый лагерь, страшный своей оторванностью от мира, но его быстро провели в роскошную, комфортабельную виллу коменданта, расположенную на опушке леса. Дежурный проводил его на верхний этаж, и глазам его представилась «модель» с ее вызывающей прической и Вольфганг в белой рабочей блузе. Здороваясь с дородной, полногрудой дамой, Гляйхен высоко вскинул руку и громко произнес: «Хайль Гитлер!». Вольфганга он, якобы, просто не заметил. Комендант, к счастью, был занят служебными делами.
Вольфганг тотчас узнал его и чуть-чуть улыбнулся, чтобы скрыть свое удивление. Гляйхен же едва узнал Вольфганга. Его густые волосы были коротко острижены, лицо со впалыми щеками выглядело страшно, во рту у Вольфганга недоставало нескольких зубов, вдобавок он слегка прихрамывал. Руки его, так хорошо знакомые Гляйхену, казались руками скелета.
Как искусствовед Гляйхен должен был, конечно, со всех сторон осмотреть бюст, так что позировавшей даме пришлось встать.
— Вы сотрудничаете в «Беобахтер»? — спросила дама с вызывающей прической.
— Нет, — ответил Гляйхен, — я пишу для крупных художественных журналов и позволю себе прислать госпоже комендантше мои статьи.
Это была довольно красивая, добродушная женщина; до замужества она служила буфетчицей в баре. Вскоре ее голос донесся из соседней комнаты: она обстоятельно беседовала по телефону с портнихой. Почти десять минут друзья говорили вполголоса. Услышав, как стукнула положенная на место трубка, они пожали друг другу руки, и Гляйхен стал усердно записывать что-то в свою книжку. Через несколько минут он ушел.
На обратном пути он все время тихонько посмеивался, его глаза утратили мрачное выражение и весь день, казалось, излучали свет. Только теперь он понял, как дорог ему Вольфганг.
В тот же день он потратил два часа на то, чтобы добраться до Якобсбюля и передать Ретте поклон от Вольфганга, а также сообщить, что профессор надеется на скорое освобождение. Затем он позвонил дамам Лерхе-Шелльхаммер, которым сообщил, что дал слово Вольфгангу Фабиану лично передать им привет. Его попросили прийти на следующий день под вечер.
Назавтра, после окончания занятий в школе, Гляйхен отправился в путь.
— И вы в самом деле были в Биркхольце? — крикнула ему фрау Беата, едва только он переступил порог комнаты. — Как же вам, скажите на милость, удалось туда проникнуть? Нам это показалось невероятным.
— В каком состоянии вы нашли профессора? — перебила ее Криста.
Обе они были в страшном волнении.
— Вы должны нам все рассказать, господин Гляйхен. Слышите?
— Все, все до мельчайших подробностей.
Гляйхен подробно рассказал им о своей рискованной затее и счастливой случайности, позволившей ему говорить с Вольфгангом наедине.
— Он был счастлив, что вы решились побывать у него в Якобсбюле, — сообщил Гляйхен. — «Только мысль, что друзья меня не забывают, еще поддерживает во мне мужество», — сказал профессор.
Дамы прежде всего хотели знать, скоро ли его выпустят.
— Да, — ответил он, — эта добродушная дама из бара сказала Вольфгангу: «Постарайтесь, чтобы бюст был похож, тогда я попрошу начальника освободить вас». Бюст, между прочим, был бы давно готов, если бы она не изобретала все новые и новые прически. Но последняя, кажется, удовлетворяет ее.
— Да благословит бог даму из бара! — смеясь, воскликнула Криста.
— А война, господин Гляйхен? — спросила фрау Беата, когда они сели пить чай. — Что вы думаете об этой злополучной войне?
— Война? — Гляйхен посмотрел на дверь мрачными серыми глазами. — Можно здесь говорить без опаски?
Фрау Беата рассмеялась.
— Да, — отвечала она, — здесь вы смело можете говорить. За подслушивание мои горничные получают пощечины, что не так-то приятно.
— Хорошо, — сказал он и продолжал своим выразительным голосом, будто читая стихи: — Война? Война проиграна.
— Что? — крикнула Криста. — Что вы говорите?
Фрау Беата тоже воскликнула:
— Что вы говорите? Вы сошли с ума!
Улыбка мелькнула на губах Гляйхена. Покачав головой, он отвечал совершенно спокойно:
— Ничуть, война проиграна. Это так же верно, как то, что реки текут в моря. Война ведется с помощью нефти, стали, идей. Всего этого у наших противников больше, чем у нас!
Тут фрау Беата вскочила и, торжествуя, так стукнула ладонью по столу, что вся посуда зазвенела.
— Подождите минутку! — крикнула она. — Вот вы и попались в ловушку, господин Гляйхен! Криста, где письмо «Неизвестного солдата»? Это письмо рассылается многим в городе.
— Я тоже получил его, — заверил Гляйхен. — Оно мне знакомо.
Фрау Беата положила письмо на стол перед Гляйхеном.
— Как странно, — воскликнула она, — в нем сказано то же самое, в тех же выражениях!
— Что же тут странного? — улыбнулся Гляйхен. — Я цитирую слова «Неизвестного солдата» потому, что считаю кх правильными. А правда лучше всего выражается одними и теми же словами.
— Вы, значит, придерживаетесь того же мнения, что и «Неизвестный солдат»? — спросила Криста. — А наши успехи в Польше? А теперь и в Норвегии? Это, по-вашему, дела не меняет?
Гляйхен покачал головой.
— Нет, нисколько, — сказал он серьезно. — Война продлится еще годы. Англия и Франция — враги страшные и упорные. Совершенно бессмысленная оккупация Норвегии еще раз показала, что мы имеем дело с безмозглым дураком. Будь у генералов хоть капля разума, они должны были бы сегодня же заковать его в цепи. Но, к счастью, разума им не надо, они, видимо, полагают, что авантюра в Норвегии — это «великая идея», осенившая гения, тогда как на деле это дилетантская затея фантазера, который не успокоится, прежде чем не прольет последнюю каплю немецкой крови. Польша стоила нам гораздо больше крови, чем было сообщено немецкому народу, а знаете ли вы, сколько десятков тысяч наших матросов погибло из-за норвежской авантюры? Знаете ли вы, сколько наших отважных юношей ежедневно задыхается, тонет, гибнет в подводной войне? Сколько их разорвало на куски гранатами? Сколько день за днем и ночь за ночью гибнет в воздушных боях? Мы истечем кровью, капля за каплей!
Криста с напряженным вниманием прислушивалась к мрачным выводам Гляйхена, но фрау Беата рассердилась. Ей не понравился наставительный, непререкаемый тон Гляйхена, но больше всего ее раздосадовала слепая доверчивость Кристы.
— Только не вздумай принимать за чистую монету все, что говорит Гляйхен, — сердито сказала она Кристе. И заодно обернулась к Гляйхену. — Меня удивляют ваши рассуждения! — воскликнула она, насмешливо улыбаясь. — Вы, кажется, не допускаете и мысли, что люди, сидящие в правительстве, тоже о чем-то думают?
— Нет! — решительно ответил Гляйхен. В его голосе слышалось легкое недоумение. — Они ни о чем не думают. Только одному человеку в правительстве дано право думать, но этот один на ложном пути.
— Чем же это кончится?
Она была очень взволнована и налила всем коньяку.
Гляйхен немного подумал, его глаза стали суровыми и печальными.
— Никто не знает, чем это кончится. Ясно только одно: это кончится катастрофой! — сказал он спокойно и решительно.
Криста беспомощно покачала головой.
— Так неужели же не найдется никого, кто возьмет на себя великую ответственность?
— Никого, — так же спокойно и уверенно проговорил Гляйхен. — Сейчас власть захватили люди, которые никогда ничего не имели и которым нечего терять. Промышленники, давшие им эту власть, наживают миллионы и миллиарды, офицеры и генералы получают ордена, двойные и тройные оклады, поместья, никогда им не жилось лучше. Все они гребут деньги лопатой. О какой тут можно говорить ответственности? Какое им дело до того, погибает ли в день две тысячи или пять тысяч человек? А когда карточный домик наконец рухнет, азартные игроки пустят себе пулю в лоб. Это и будет финалом трагедии.
Гляйхен ушел, оставив обеих дам Лерхе-Шелльхаммер в смятении и раздумье.
Поздним вечером того же дня раздался пронзительный вой сирен. На этот раз дело, по-видимому, было серьезное. Десятки прожекторов ощупывали темное небо, и зенитные орудия били без передышки. Из темноты доносился шум далеких моторов, и сенбернар Нерон выл не переставая, так что Кристе пришлось забрать его в дом.
Подвал в доме старика Шелльхаммера был построен так надежно и крепко, что использовался как бомбоубежище обитателями всех соседних домов. Когда женщины, мужчины и дети наконец пробрались сквозь тьму и грязь к подвалу, был дан сигнал отбоя, и все снова разошлись по домам. Слабое зарево пожара над погруженным в темноту городом скоро исчезло.
На следующее утро стало известно, что небольшое соединение английских разведчиков совершило налет на город и сбросило две бомбы, не причинившие сколько-нибудь значительного ущерба. Одна упала в сад, от другой загорелась пустая конюшня. Говорили, что два самолета были сбиты зенитными орудиями.
Люди собирались у сгоревшей конюшни и посмеивались: «Они прилетели из Англии, чтобы уничтожить эту злополучную конюшню. Большая удача, что и говорить!»
Гляйхен тоже пришел в город посмотреть разрушения после налета. В толпе любопытных он увидел своего коллегу, пожилого учителя, который, как и все, находился в приподнятом, боевом настроении.
— Большого вреда они нам, откровенно говоря, не причинили, — заметил он смеясь. — Да и мыслимо ли тащить из Англии тяжелые бомбы и необходимое количество горючего?
На следующий день «Неизвестный солдат» в своем письме корил население за зубоскальство и заносчивость, за близорукость и, главное, за ребяческий оптимизм. «Опасность сильнее, опасность ближе, чем вы думаете, будьте начеку! — писал „Неизвестный солдат“. — Настанет время, когда тысячи самолетов среди бела дня появятся над нашим городом и от него не останется ничего, кроме груды мусора и развалин!»
Это были волнующие дни. Вчера все поезда шли на восток, сегодня они все идут на запад, состав за составом, днем и ночью. Войска, войска, войска, пехота, артиллерия, танковые части, летные части, бесконечный поток солдат; на вокзале нередко стояли по три состава одновременно.
Как разъяренное море, захлестывала германская армия границы на западе; она шла по Голландии, Бельгии, Франции, сметая все, что попадалось ей на пути. У Дюнкерка немцы сбросили в море англичан, и Фабиан торжествовал. «Не надо спать, когда сторожишь свои богатства!» — издевался он. Немецкие танковые части наступали на Париж, и сердце Фабиана билось еще сильнее. Он злорадствовал. Какое унижение терпит высокомерная Франция, которая в Версале так безжалостно втоптала в грязь Германию!
Когда немецкие авангарды перешли Марну и в сводках стали появляться названия мест, где он воевал в свое время, им овладело почти праздничное настроение; он еще хорошо помнил, где тогда были расположены его орудия! Чтоб отметить эти дни, он позвал на обед в «Звезду» сыновей и разрешил мальчикам заказать их любимые блюда.
Гарри и Робби тщательно принарядились; оба были в синих костюмах. Робби, впервые надевший длинные брюки, был убежден, что все посетители ресторана «Звезда» заметили это, и чувствовал себя, не совсем уверенно; вдобавок мать так сильно напомадила ему волосы, что его все время преследовал запах помады.
Зато Гарри, одетый с иголочки и подтянутый, чувствовал себя, подобно своему отцу, превосходно. Он записался добровольцем в танковую часть и через три месяца ожидал зачисления в полк, но уже и теперь считал себя солдатом и при всяком удобном случае становился навытяжку.
Никто не мог бы осудить отцовскую гордость Фабиана, когда он привел своих сыновей в ресторан. В самом деле, у него были все основания считать себя счастливым отцом.
Как только подали суп, мальчики снова почувствовали себя непринужденно, и Фабиану часто приходилось напоминать им, чтоб они не говорили так громко и не перебивали друг друга. Оба они получили по бокалу вина и выпили за победу на западе.
Фабиан воспользовался случаем, чтобы рассказать сыновьям о роли битвы на Марне в мировой войне, когда одному-единственному военачальнику пришлось решать вопрос о наступлении или отступлении армии.
— Как это могло быть? — спросил Гарри.
— Да так вот, генералы растерялись, не зная, что лучше — прорваться вперед или же сосредоточиться в одном месте.
— Сегодня бы они не колебались! — воскликнул Гарри, сверкая глазами.
— Нет, сегодня бы они не колебались, — с улыбкой повторил Фабиан пылкие слова сына.
За обедом больше всех ораторствовал Гарри. Экзамены в школе — о них он вовсе не думает, этим экзаменам, слава богу, сейчас не придают значения; гораздо важнее, что ему удалось поступить в танковую часть, — и этим он прежде всего обязан полковнику фон Тюнену. Через три года он может стать офицером!
— И я стану им! — восторженно воскликнул Гарри. — А что ты скажешь о Вольфе фон Тюнене, папа? Он уже капитан! Вот ведь отчаянная голова.
Он вынул из кармана приложение к утренней газете и разложил его на столе. Там был помещен портрет «юного героя Вольфа фон Тюнена, капитана, награжденного Рыцарским крестом». Рядом с ним — портрет баронессы, которая называла себя «самой гордой и счастливой матерью в городе».
— Когда-нибудь и я добьюсь этого! — заявил Гарри. — Это не пустяки, — подстегивал он сам себя, — первый офицер в полку, получивший Рыцарский крест! Первый офицер во всем городе! Говорят, что Вольф вывел генерала и весь штаб из окруженной деревни. Вот ведь молодчина, правда? — Он продолжал мечтать вслух и замолчал, только когда на стол были поданы три румяных жареных голубя, вид которых остановил течение его мыслей.
— Твои голубки, Робби! — сказал он, обращаясь к брату, заказавшему свое любимое блюдо.
— Целая поэма! — воскликнул восхищенный Робби.
— Нельзя же все-таки называть поэмой жареных голубей, — подтрунивал над ним Гарри.
— Почему же нет? — засмеялся Робби. — Их можно назвать даже собранием поэм.
— Ты хочешь сказать, что каждому дано право быть безвкусным? — снова начал Гарри. Он положил себе на тарелку голубя и сразу принялся ловко разрезать его.
— А из моей летающей бомбы будет прок, папа, — сказал он самоуверенно. Гарри любил поговорить о себе.
— Ты значит, еще не расстался с этой идеей? — спросил отец.
В ответ Гарри рассмеялся, как бы желая сказать, что не так-то легко расстается со своими идеями.
— Конечно, нет, папа. Мне удалось заинтересовать ею полковника фон Тюнена.
Гарри уже довольно давно был занят изобретением, которое он называл летающей бомбой. Планер подымал бомбу и, находясь над целью, автоматически сбрасывал ее.
— Ты только нажимаешь кнопку, папа, и артиллерийский склад взлетает на воздух. Бум! — произнес Гарри и нажал на стол, словно там находилась кнопка.
Малыш Робби, которому вино бросилось в голову, громко засмеялся, чем привлек к себе внимание сидевших за соседними столиками.
Гарри, грозно взглянув на брата, продолжал говорить о своем изобретении. Ему все еще не удавалось наладить управление бомбометанием на расстоянии, так как он мало что смыслил в радиотехнике.
Наконец подали десерт. Щеки Робби пылали, он то и дело беспричинно смеялся, но почти ничего не говорил.
— А ты, Робби, — обратился к нему отец, — как поживают твои рассказы? Закончил ли ты «Рождество машиниста?»
Робби в ответ только кивнул, так как рот его был набит мороженым.
— Да, «Рождество машиниста» уже закончено, — сказал он. — Я многое изменил в этом рассказе. Раньше было так, что машинист видел со своего места все происходящее у стрелочника, а теперь он сходит с паровоза и отправляется в домик стрелочника.
— А разве машинист имеет право оставить паровоз? — заинтересовался Гарри.
— Конечно. Ведь семафор все еще закрыт. Вот он и вошел в дом, и стрелочник с женой пригласили его к обеду.
Рабби рассказал, что было подано к столу.
— Затем дети спели рождественские песни, а машинист получил хорошую сигару.
— Но тут кочегар дал свисток, — закончил Робби свой рассказ. — Машинист в мгновение ока взобрался на паровоз, а жена стрелочника еще сунула ему рождественского ангела.
— А ведь в самом деле интересно! — похвалил Фабиан. — Ну а как со сказкой «Спотыкалка?»
— Отставлена, — коротко ответил Робби.
— Вот это правильно, Робби, над этой сказочкой только посмеялись бы, — сказал Гарри.
— Как и над твоей летающей бомбой, — задорно ответил Робби.
— Моя летающая бомба? — Гарри выпрямился. — Знаешь, Робби, ты еще слишком молод, чтобы понять значение летающей бомбы.
— Если вы будете ссориться, дети, — вмешался Фабиан, — я не закажу торта к кофе. А я как раз собирался это сделать.
— Мы не ссоримся, папа! — в один голос воскликнули мальчики.
В конце концов Фабиан предложил Робби, чтобы он дописал сказку «Спотыкалка» для него одного, и польщенный Робби дал свое согласие.
Весь город говорил о том, что юный Вольф фон Тюнен получил Рыцарский крест и чин капитана, и гауляйтер Румпф счел нужным устроить празднество в честь первого в округе кавалера Рыцарского креста. В торжественно разукрашенном зале ратуши полковник фон Тюнен представил приглашенным гостям своего отважного сына Вольфа, которого приветствовали аплодисментами и громкими криками «хайль». Вольф произнес короткую речь. Хотя он и выучил ее наизусть, но говорил плохо, запинался и замолчал на полуслове. Но тут баронесса фон Тюнен ринулась к трибуне и стала бурно лобзать своего сына. Рукоплесканиям не было конца.
Чествование закончилось кратким выступлением гауляйтера на тему: «Почему мы должны победить».
— Мы должны победить потому, что ни у одного народа нет такой отважной армии, — говорил он звучным голосом, — потому, что народ охвачен новым революционным духом, а революционные армии всегда побеждали, потому что мы сражаемся за право, которого нас лишали до сих пор. И, наконец, потому что мы сражаемся за свое существование.
Последние слова он, как обычно, уже прорычал в зал, неистово потрясая руками.
На следующий день газеты сообщили о том, что гауляйтер назначил мать молодого кавалера Рыцарского креста Вольфа фон Тюнена начальницей Красного Креста в городе.
Начальница Красного Креста! Баронесса фон Тюнен была в восторге. Наконец-то на нее возложена задача, соответствующая ее силам, ее пылкой любви к отечеству! С первого же дня она с великим рвением предалась своему делу и, правду говоря, работала не покладая рук с раннего утра до поздней ночи.
— Надо работать, — говорила она, — поболтать мы всегда успеем.
Она предложила и Клотильде руководящую должность в Красном Кресте, но Клотильда, выразив сожаление, отказалась. Союз друзей отнимает у нее все время и силы, заявила она. На самом же деле Клотильда просто избегала всякой обременительной работы. Она любила поздно вставать и завтракать в постели. И, если уж говорить начистоту, ненавидела уродливые больничные палаты и отвратительный запах карболки. Клотильда не выносила даже вида раненых и больных: ей становилось дурно.
— Нет, дорогая, благодарю вас, это не для меня.
Зато Клотильде удалось зазвать к себе юного кавалера Рыцарского креста, который должен был прочитать доклад в Союзе друзей на тему «Как я получил Рыцарский крест». Это было достойным освящением нового зала.
Затем, излив на гауляйтера поток красноречивых слов и лести, она упросила его присутствовать при этом событии. Отказаться он, конечно, не смог и обещал быть.
— Надеюсь скоро встретиться с вами в вашей новой квартире, которую фрау Фабиан так замечательно перестроила, — сказал он Фабиану на следующий день.
Фабиан все еще не решался переехать в те две комнаты, которые Клотильда предназначала для него в новой десятикомнатной квартире. Но теперь это, по-видимому, было уже неизбежно.
Однако гауляйтер и на этот раз на доклад не пришел. По-видимому, он не очень-то интересовался тем, как зарабатывают Рыцарский крест.
Со стуком и топотом, как человек, решивший показать, что никаких церемоний он разводить не намерен, скульптор Вольфганг поднялся по лестнице в бюро Фабиана.
В приемной сидели клиенты, но он, ни слова не говоря, прохромал мимо них прямо в комнату личного секретаря Фабиана, фрейлейн Циммерман, которая испуганно вскочила из-за машинки.
— Брата еще нет? — резко спросил он, не снимая шляпы.
Фрейлейн Циммерман отшатнулась, ее худое, высохшее лицо побледнело.
— Господин профессор! Вы ли это? — воскликнула она. — Боже мой, как я испугалась! Господин правительственный советник сейчас придет, прошу вас, пройдите в его кабинет.
Она открыла дверь и пропустила Вольфганга в кабинет Фабиана. Вольфганг швырнул шляпу на диван и достал сигару из ящичка, стоявшего на столе. Он остался в своем старом, поношенном пальто; и то, что его сапоги были облеплены грязью, по-видимому, нисколько его не смущало.
В комнате, обставленной с большим вкусом, было тепло. Свет проникал в нее через высокие окна со светлыми занавесями. Уединенный, спокойный кабинет, располагающий к сосредоточенности! За дверью по-прежнему усердно стучала на машинке фрейлейн Циммерман.
Вольфганг осмотрелся. Над диваном висела фотография брата. Он стоял в форме артиллерийского капитана возле полевого орудия с видом гордым и властным, как и подобало офицеру, повелевающему пушками. Вольфганг иронически усмехнулся. Заметив на письменном столе небольшой бюст Гитлера, он взял в руки эту дешевенькую статуэтку, с добродушной улыбкой оглядел ее и, не задумываясь, швырнул в корзину под столом.
Комендант Биркхольца, бывший полевой жандарм, а ныне властелин над жизнью и смертью, обещал Вольфгангу освободить его еще весной, ибо комендантша, красавица из бара, осталась очень довольна его работой и ходатайствовала перед мужем за скульптора.
— Ну, как? Теперь вы, надо полагать, подумаете, прежде чем подметать улицы за евреев? — спросил коренастый, круглоголовый, и плешивый комендант.
Вольфганг ничего не ответил, только пробормотал в свою растрепанную бороду что-то невнятное. Такая реакция не понравилась круглоголовому, и Вольфгангу пришлось пробыть в лагере еще полгода.
— Видеть больше не могу вашу чванную морду, убирайтесь! — крикнул комендант, решив наконец освободить его.
Когда Вольфганг углубился в изучение фотографии, на которой он узнал своих племянников Гарри и Робби, до него донеслись шаги брата.
Фабиан стремительно открыл дверь и, пораженный, воскликнул:
— Это ты, Вольфганг?
Вольфганг перестал смотреть на фотографию.
— Да, я, — сказал он низким голосом; глаза его угрожающе сверкнули.
Фабиан бросился к нему и схватил брата за руку.
— Слава богу, что это страшное время уже позади, Вольфганг, — продолжал он, быстро снимая свое элегантное пальто и вешая его на крючок у двери.
— Ты не представляешь себе, как я счастлив, — снова начал он, но ликующие нотки в его голосе звучали глуше, так как Вольфганг молчал, а глаза его грозно блестели. Фабиана обидело и то, что Вольфганг едва коснулся его руки. Вольфганг намеревался и вовсе оттолкнуть руку брата и лишь в последнее мгновение, глядя на фотографию мальчиков, настроился более миролюбиво. Только сейчас Фабиан внимательно рассмотрел его.
— Боже мой, как ты выглядишь! — воскликнул он. — Что у тебя с зубами?
Вольфганг рассмеялся грубо, резко, почти невежливо.
— С зубами? — переспросил он, — В Биркхольце мне выбили их в первый же вечер. Там так принято.
Он широко открыл рот: в верхней челюсти недоставало трех зубов, и зияющая черная дыра выглядела страшно. Да и вообще Вольфганг, в поношенном пальто и грязных сапогах, с коротко остриженными, поседевшими волосами и худым, голодным, серым лицом, являл собой плачевное зрелище.
Фабиан испугался, слова замерли у него на языке, и краска сбежала с румяных щек.
— Не удивляйся моему виду, — громко продолжал Вольфганг. — Биркхольц не санаторий. Ничего, это все образуется. Не удивляйся и тому, что я пришел в благоустроенный буржуазный дом в этом жалком пальто. Твои люди украли мою одежду.
— Мои люди? — раздраженно переспросил Фабиан. Было бы бесчеловечно не считаться с нервным состоянием Вольфганга, но в его тоне сквозила такая неприкрытая вражда, он держал себя так вызывающе, что Фабиану трудно было сохранить спокойствие.
— Не сердись, Франк! — засмеялся Вольфганг. — Этого еще только недоставало! Конечно, я знаю, что среди коричневых и черных ландскнехтов попадаются приличные парни. Но банда, производившая у меня обыск, сплошь состояла из наглых мерзавцев. Они вылакали мое вино, переломали мебель и под конец еще украли те несколько костюмов и пальто, которые у меня были.
— Преступные элементы встречаются повсюду, — спокойно заметил Фабиан, пожимая плечами. Он старался умиротворить брата.
— Допустим, — отвечал Вольфганг и снова возвысил голос. — Однако с тех пор как вы систематически обираете Чехию и Польшу, Голландию и Францию, грабеж в германской армии, а также среди коричневых и черных банд стал, по-видимому, заурядным явлением.
Фабиан побледнел.
— Я понимаю, что ты озлоблен, Вольфганг! — взволнованно воскликнул он, садясь за письменный стол. — Но это еще не дает тебе права оскорблять меня.
— Я пришел сюда не для того, чтобы тебя оскорблять, — побагровев от гнева, закричал Вольфганг, — я пришел сюда, чтобы сказать тебе правду! — Он выкрикнул это так громко, что машинка в соседней комнате смолкла.
— Хорошо, говори правду. — Фабиан указал головой на дверь. — Но не обязательно всем слышать, что ты мне говоришь.
— Прости, — спохватился Вольфганг, понизив голос. — Прости меня. Биркхольц не институт для благородных девиц. Но я должен говорить громко, для того чтобы ты правильно понял меня, Франк! Ведь вы, национал-социалисты, ничего не хотите понимать, ничего не хотите слышать! Когда вам говорят правду, вы утверждаете, что это ложь и пропаганда; когда же эта правда неоспорима, вы заявляете, что нет правила без исключения. Преступные элементы встречаются повсюду, говоришь ты. Прежде ты, бывало, уверял, что такое-то явление временное, а такая-то мера необходима лишь на данный момент и что вскоре все изменится и вернется нормальная жизнь.
Вольфганг, обессиленный, опустился на диван и перевел дыхание. Он помолчал и снова заговорил, все еще дрожа от волнения.
— Почему вы не съездите в Биркхольц? — спрашиваю я. Нет, туда вы не торопитесь! Ха-ха-ха! Посмотрите только, во что вы превратили молодежь в ваших гитлеровских школах, в лагерях трудовой повинности, в учебных лагерях! В этих высших школах зверства, в этих университетах бесчеловечности! В диких зверей, в людоедов, в скотов превратили вы немецкую молодежь! Вам хорошо известно по рассказам крестьян, что в деревнях слышны крики истязуемых и пытаемых. Почему вы не расследуете эти слухи? Почему? Я скажу тебе прямо: потому что вы любите ваши удобства и вашу хорошую жизнь, потому что у вас уже не осталось совести, не осталось даже намека на человеческие чувства! Вы недостаточно громко протестовали против наглости и бессовестности ваших фюреров, вот они и делались все бесстыднее и бессовестнее. И в этом ваша тягчайшая вина! — снова выкрикнул он.
— Я еще раз убедительно прошу тебя… — прервал его Фабиан и поднял голову.
— Это означает, — рассмеялся Вольфганг, — если хочешь, чтобы я выслушал правду, то будь любезен выбирать выражения, как это принято среди благовоспитанных людей, так, что ли? Вы избиваете людей до смерти в буквальном смысле слова, и вы же требуете вежливого обхождения! — Вольфганг громко расхохотался. — Побывай в Биркхольце, там тебя обучат вежливости, будь спокоен! Там эти черные скоты бросят тебя в навозную яму и будут гоготать при этом! — опять прокричал Вольфганг.
Фабиан встал. Он был очень бледен, лицо его осунулось.
— Я не в состоянии слушать тебя, — сказал он, с трудом переводя дыхание, — если ты намерен продолжать в том же тоне, Вольфганг.
Его измученное, усталое лицо испугало Вольфганга. Он решил взять себя в руки.
— Прости, — снова начал он, садясь на стул возле письменного стола. — Я еще очень взволнован, ты можешь себе это представить. Но я приложу все усилия, чтобы говорить спокойнее. — И он продолжал уже более сдержанно: — Ты, конечно, слышал о пресловутых каменоломнях в Биркхольце. Да хранит тебя бог от близкого знакомства с ними. Три месяца я работал в этом аду, три месяца! Сегодня, и завтра, и послезавтра, и вот в эту самую минуту двадцать — тридцать иссушенных голодом людей, обливаясь потом, ворочают тяжелые камни, отбитые в каменоломне, и по крутому склону тащат их вверх, к баракам каменотесов. Камни, разумеется, можно было бы подать наверх машинами, но этого не делают. Арестантам для подъема камней предоставлено только несколько десятков ломов и железных брусьев. Худые, как скелеты, эти несчастные шатаются от слабости и непосильного напряжения. Стоит им замедлить шаг — чтобы, скажем, глотнуть воздуху, — и сейчас же на их истекающие потом тела сыплется град ударов, и кровь льется по их рваным рубахам. Каторжники и уголовники избивают их кнутами, а не то их самих изобьют, если они будут недостаточно жестоки с заключенными.
Хочешь взглянуть на мои рубцы, Франк? Нет? Я еще и теперь хромаю от этих побоев. Вверху на откосе сидит мерзавец надзиратель в черной рубашке и курит сигареты. От его взгляда не укроешься, нет! Ха-ха, вот такие там творятся дела! Если же тяжелая глыба сорвется, она увлекает за собой всех близстоящих, калечит и убивает их. Немало я видел почтенных евреев и других заключенных, погибших таким образом: врачей, адвокатов, профессоров. Глыбы поменьше заключенные волокут в одиночку. Если они слишком стары или слишком слабы, что же — они падают и лежат, пока кнут не заставит их подняться, если, конечно, в них еще теплится жизнь. Ты молчишь? Я говорю правду! — продолжал Вольфганг, помолчав немного; брат ответил ему только взглядом. — Эти глыбы доставляются в бараки каменотесов. Там я тоже проработал больше полугода. И работа, надо сказать, была много легче. В каменоломне люди умирают от изнеможения, в бараках — от голода. Мы изо дня в день по двенадцать часов, почти без перерыва, обтесывали камень, едва выбирая минуту, чтобы проглотить жидкую похлебку. Большинство заключенных умерло от голода. Нет-нет кто-нибудь и грохнется наземь. «Это торговец коврами Левинсон!» — говорили мы себе и даже ничего не испытывали при этом. Ха-ха-ха!
Вольфганг внезапно разразился грубым, бессмысленным смехом. Затем умолк, глядя в пространство невидящим взглядом.
— Да, много людей умерло в лагере; и от чего только не умирали эти сотни, тысячи заключенных! Один вид смерти — от заряженной электричеством проволоки; его выбирали преимущественно новички. Другой — смерть при попытке к бегству; бежать почти никому не удавалось, по крайней мере, за время моего пребывания в Биркхольце. Каждая такая попытка пробуждала в этих черных дьяволах все их адские инстинкты. Мне кажется, ничто их так не тешило, как травля человека собаками. О, милый мой, интеллигентные люди этим, конечно, не занимаются, нет! Они пьют шампанское, проводят вечера в клубах, и им наплевать на то, что тысячи других гибнут! На сторожевых башнях взвиваются красные вымпелы: кто-то бежал! Кто-то, у кого не хватило. духу броситься на проволоку, по которой пропущен ток! Дурак! И вот все арестанты обязаны построиться — все, все, даже женщины и дети. Мы стоим в строю по три часа, по шесть часов. А однажды простояли и все двадцать четыре! Стояли на солнцепеке, стояли под дождем и под снегом, обезумев от голода. Однажды мы простояли двенадцать часов в метель, и снег толстым, как кулак, пластом лежал на наших плечах. Холод и изнеможение для многих означали смерть. И вот наконец-то залаяли собаки. Их было в лагере шесть штук. Они схватили этого безумца, отважившегося на бегство! Кровавый призрак, шатаясь, бредет мимо проволоки, а вокруг беснуются псы, которых выпустила эта черная банда убийц. Они охотятся там за людьми с собаками! Ты слышишь?
И вот кровавый призрак свалился и лежит неподвижно; даже псам это уже надоело. Безумца привязали к двум шестам, за руки к одному, за ноги к другому, и профессиональный истязатель, каторжник Вилли, начал свое кровавое дело. Его дубинка обмотана колючей проволокой, они называют ее боевой палицей. Собаки слизывают кровь с истерзанной спины. Я вижу, с тебя хватит?
Фабиан сидел, скорчившись, за письменным столом, глядя перед собою неподвижным взглядом. Он молча кивнул.
Вольфганг поднялся и взял шляпу.
— Вот она, правда! — снова заговорил он. — Ты знаешь, что я не лгу. Я мог бы часами продолжать свой рассказ. Одно только я скажу тебе: живым они меня в этот ад больше не заполучат. Теперь я дошел до того, что мне все безразлично. — Он стукнул по какому-то твердому предмету, в кармане своего поношенного пальто и снова возвысил голос: — Теперь ты знаешь, как обстоят дела. Это не преходящие явления, которые со временем исчезнут, как ты уверял, это не те явления, которые всегда возможны в эпоху революций. Ты ведь и так говорил! Нет, это изощренная система террора и гнусного издевательства.
Он остановился перед братом, глаза его сверкали.
— Ты должен немедленно порвать с этими людьми, Франк. Это преступники, убийцы, и ничего больше! — выкрикнул он, дрожа от гнева. — Через неделю ты порвешь всякую связь с ними! Слышишь? Через неделю! Я даю тебе недельный срок или между нами все кончено. Прощай!
В поношенном пальто, со старой шляпой на голове, Вольфганг выскочил из кабинета и быстро прошел через приемную, даже не взглянув на фрейлейн Циммерман.
Фабиан был недвижим, как мертвец. Он весь посерел и едва дышал. Немного спустя он позвонил фрейлейн Циммерман.
— Я сегодня никого не принимаю, — сказал он чуть слышно.
В обтрепанном пальто, в старой шляпе и худых сапогах, выменянных в Биркхольце на каравай хлеба, Вольфганг зашагал по улицам города. Все еще взволнованный объяснением с братом, он испытывал глубокое удовлетворение, освежавшее и бодрившее его.
Странно, но ему уже не было холодно, даже руки согрелись. Коричневые мерзавцы забрали у него перчатки. Чувствуя прилив новых сил, он заглядывал в глаза прохожих, готовясь каждого, кто в свою очередь пристально взглянет на него, призвать к ответу. «Стойте, — думал он, — вот идет человек, только что вырвавшийся из Биркхольца!» Люди, между тем, почти не замечали его или отводили глаза, встречаясь с его взглядом.
Возле ювелирного магазина Николаи, где все еще царило опустошение, он заметил знакомого — Занфтлебена, директора художественной школы и отличного бильярдиста. Но он на секунду отвел от него глаза, и Занфтлебен как сквозь землю провалился. Директор узнал его издалека и поспешил свернуть в переулок. Вольфганг не знал, что люди, как и животные, инстинктивно уклоняются от встречи с человеком, исполненным решимости и прилива сил.
К удивлению своему, он обнаружил, что площадь Ратуши совершенно видоизменилась. Теперь она была вымощена большими красивыми плитками и обсажена молодыми, сейчас уже оголенными, деревцами, под которыми кое-где были расставлены зеленые скамейки. Фонтан его, Вольфганга, работы стоял не в конце, а посредине площади. Но статуя Нарцисса, отражавшаяся в бассейне, бесследно исчезла.
Он приблизился, чтобы получше рассмотреть фонтан. Бассейн был все тот же, его обрамляли те же камни, но Нарцисса не было. Вольфганг покачал головой и сдвинул шляпу на затылок.
Неподалеку, на мостовой, возле трамвайной стрелки, копошился какой-то рабочий. Вольфганг окликнул его.
— Давно сняли статую с фонтана? — спросил он.
Рабочий, не поднимаясь с колен, повернул голову.
— Да вот уже с полгода, — ответил он.
— А почему, не знаете?
— Говорят, ее пожертвовал городу какой-то еврей, — пробормотал он.
— Еврей? — Вольфганг громко рассмеялся и, уходя, добавил: — А ведь эти шутки с евреями дорого обойдутся нам, как, по-вашему? — И снова громко и весело рассмеялся.
Рабочий от удивления еще больше повернул голову, так что стало казаться, будто его голова посажена на плечи задом наперед. Затем он огляделся кругом. Боже мой, да ведь это помешанный! Наверно, он ничего не слыхал о Биркхольце!
Вольфганг вскочил в трамвай, идущий в Якобсбюль. На лице его все еще оставался след веселой улыбки. «Когда-нибудь придет конец и этому наваждению!» — подумал он и засмеялся.
Приехав домой, он взял стул и, как был, в пальто и шляпе, сел у дверей своей мастерской, чтобы еще раз осмотреть всю картину разгрома. Вольфганг сидел неподвижно и тихо, куря одну сигару за другой. Так он уже просидел по возвращении из лагеря трое суток, приведя этим в отчаяние Ретту, прежде чем решился отправиться к брату.
Но вдруг, не докурив последней «Виргинии», он бросил ее на пол, снял пальто и шляпу, скинул пиджак. Затем пошел в кухню и потребовал щетки и совок.
— Приготовь горячий крепкий грог, Ретта, и затопи получше печь. Сейчас начнем!
У Ретты слезы текли по исхудалым щекам, когда она разводила огонь, но она отворачивалась, чтобы не рассердить профессора; значит, он все-таки образумился?
Вольфганг подмел пол и выбросил мусор через окно в сад. Несколько обломков он подобрал и заботливо сложил на подоконник: кусок ноги, кусок плеча, ухо. Обломки разрушенной статуи «Юноша, разрывающий цепи» лежали в углу: он взял каркас и стал выгибать и выправлять его с таким усердием, что даже вспотел. В два часа ночи он еще стоял на лестнице, протирая стены и потолок. Мастерская уже выглядела так, словно в ней поработал десяток маляров. Затем он допил остатки грога. Таково было начало!
На следующее утро подметать и убирать пришлось Ретте, а Вольфганг уехал в город. После обеда он снова взобрался на лестницу, чтобы побелить стены и потолок. Маляры ему были не нужны. Теперь он ежедневно проводил по нескольку часов в городе, откуда ему присылали пакеты с бельем, обувью, костюмами, воротничками. А однажды Ретта увидела, что и зубы у него в порядке. Новые зубы понравились ей даже больше, чем старые, но она не решилась ему это сказать.
С этого дня Вольфганг снова стал самим собой. Он насвистывал, пел и стучал в своей мастерской, как бывало прежде. Впервые Ретта после долгого времени услышала звонок телефона. К ужину приехал учитель Гляйхен. Она зажарила цыплят, и друзья всю ночь напролет пили и спорили так громко, что голоса их были слышны даже на улице. Всю ночь доносился до нее глубокий гневный голос профессора; он, наверно, не успокоится, пока снова не попадет в Биркхольц. В шесть часов утра пошли трамваи, и Гляйхен уехал. В восемь он приступил к занятиям в школе.
После обеда приехали дамы Лерхе-Шелльхаммер. Вольфганг встретил их радостными возгласами. Он долго жал руку фрау Беате, а Кристу даже заключил в объятия. Они привезли цветы. Ретте пришлось сварить кофе и даже съездить в город за пирожными.
— Господин Гляйхен сообщил нам, — сказала фрау Беата, — что вы чувствуете себя лучше и собираетесь взяться за работу, профессор.
Вольфганг утвердительно кивнул.
— Завтра я приступаю к работе! — отвечал он. — С преподаванием сейчас, конечно, все кончено, и у меня будет, наконец, достаточно времени, чтобы вернуться к моей любимой идее — глазированной керамике. Наконец-то моя обжигательная печь будет в чести.
Фрау Беата поспешила высказать свои пожелания:
— Вы уже много лет обещаете вылепить мой бюст, дорогой друг, и все никак не соберетесь. Надеюсь, что теперь у вас найдется время и для меня?
Вольфганг, смеясь, кивнул:
— Конечно.
«Она хочет помочь мне снова встать на ноги, — подумал он. — Эта добрая душа не подозревает, что я нисколько не страшусь будущего, да и откуда ей знать?» Но дружеская забота фрау Беаты согрела его. Он внимательно осмотрел ее лицо и плечи.
— Я с удовольствием займусь этим, — снова начал он. — Задача, может быть, и нелегкая, но на редкость благодарная. Через неделю, когда я отдохну, мы снова вернемся к этому разговору, хорошо?
— Уж я-то не забуду.
За кофе дамам пришла в голову заманчивая идея: Вольфганг проведет вечер у них, они захватят его с собою в автомобиле. Вольфганг охотно принял приглашение.
— Спокойной ночи, Ретта, — сказал он и, по обыкновению, оставил все двери настежь, хотя в доме уже топили.
Все было как прежде.
— Ротмистр Мен ждет вас завтра на урок, — сообщили Марион в школе. — Он звонил десять минут назад.
Марион так испугалась, что кровь отхлынула от ее загорелых щек. Гауляйтер вернулся!
Она давно страшилась этого; теперь она должна будет сказать: да или нет. Общими фразами уже не отделаешься. Эти времена прошли. Он потребует от нее решения насчет того замка в Польше, в который его привела злая сила. Только страх помешал ей дать ясный ответ еще тогда, в ту самую минуту, когда он первый раз спрашивал ее.
Страх медленно, крадучись, заползал в душу Марион; она знала, что поставлено на карту. Как быть?
Марион пошла за советом к Кристе Лерхе-Шелльхаммер, но Криста ничего не могла ей посоветовать.
— Тебе остается только одно: сказать ему правду, — заявила она. — Может быть, тогда он оставит тебя в покое. Конечно, ты рискуешь впасть в немилость, но что поделаешь? Оденься понаряднее, постарайся хорошо выглядеть, на красивую женщину нельзя сердиться, и не забудь как чарует твой смех.
Марион не боялась впасть в немилость, она даже хотела этого и вернулась от Кристы несколько успокоенной.
Она решила надеть светло-желтую шелковую блузку, которая оттеняла ее черные волосы и хорошо обрисовывала пополневшую грудь, в особенности если сделать еще несколько вытачек на спине: «Ничего плохого в этом нет, — думала она, — все женщины стараются подчеркнуть то, что в них есть красивого, хотя и не говорят об этом, а проповедовать добродетель они начинают, когда их красота уже блекнет».
Пока она прихорашивалась, страх снова закрался в ее сердце. Мучительный страх, не дававший ей покоя, что бы она ни делала, о чем бы ни думала. Правое веко Марион нервно подергивалось — обстоятельство, приводившее ее в отчаяние. Но еще ужаснее было то, что ей приходилось прикидываться веселой, иначе Мамушка заметила бы ее тревогу и страх. Заканчивая свой туалет, Марион все время что-то напевала и болтала без умолку. Наконец она была готова.
— Не забудь фотографии, Марион, — напомнила Мамушка. -
На первый взгляд ей показалось, что страхи ее были напрасны. Подойдя к «замку», она увидела у ворот три серебристо-серых автомобиля. Шоферы сидели на своих местах, офицеры и адъютанты стояли возле машин. Тяжелый камень свалился с сердца Марион.
— Как хорошо, что вы так точны, — приветствовал ее ротмистр Мен. — Гауляйтер ждет вас, мы должны будем скоро уехать.
Гауляйтер встретил ее в одной из гостиных. Он был в прекрасном настроении. На стенах, вперемежку с изображениями лошадей, висели теперь замечательные иконы, по-видимому, вывезенные из Польши. Благодаря этому маленькая гостиная стала походить на капеллу. У мадонны в малахитово-зеленых ризах было незабываемо прекрасное лицо.
— У нас достаточно времени, чтобы спокойно выпить чаю, — сказал Румпф. — Два часа назад я получил телефонограмму с приказом выехать немедленно. Ну да пусть подождут, нетерпение не пристало великим мира сего. — Только сейчас он внимательно оглядел ее. — Я так радовался предстоящей встрече! Ведь мы очень давно не виделись! — воскликнул он. — Какая вы сегодня нарядная, Марион!
Марион покраснела и рассмеялась. Чтобы скрыть свое замешательство, она стала разглядывать богоматерь в малахитово-зеленых ризах.
— Восхитительная мадонна.
— Вы любите иконы? — спросил Румпф.
— Как когда, — отвечала Марион. — Большей частью они слишком суровы и мрачны, но эта богоматерь в зеленом одеянии прелестна.
Румпф покачал головой.
— Я до них не охотник, — сказал он, — для меня в них есть нечто чересчур католическое и мрачно-средневековое, а я это ненавижу. Иконы собрали для меня в Польше, и какой-то безумец прислал их мне… Отберите себе то, что вам нравится.
Марион поблагодарила и отказалась,
— Очень уж они мрачны, — пояснила она.
— Вот и я того же мнения, — засмеялся Румпф и взял руку Марион. — Мне больше нравится созерцать мою маленькую еврейскую мадонну, от которой, видит бог, не отдает средневековьем. Мне кажется, это та же самая желтая блузка, в какой я уже однажды видел вас весной, или я ошибаюсь? И вы как будто немножко пополнели?
— Как вы все запоминаете, господин гауляйтер, — ответила Марион, садясь за стол.
Румпф кивнул.
— Да, — сказал он, — если уж я что-либо заметил, то забуду не скоро. — И вдруг он громко рассмеялся, как это с ним бывало, когда он вспоминал что-нибудь смешное. — А как наш маленький замок в Польше? — спросил он, продолжая смеяться. — Думали вы о нем, Марион?
У Марион остановилось сердце, она побледнела. «Вот оно! Вот, — подумалось ей. — А я-то понадеялась, что он уедет, не задав мне этого вопроса».
— Да, — сказала она тихо. — Я часто о нем думала.
Но Румпф прослушал страх и растерянность, звучавшие в ее голосе: он в это время закуривал сигарету.
— Возьмите сигарету, Марион, — сказал он. — Ведь вы любите курить за чаем. — Он взглянул на свет и прищурился. — Мне очень неприятно в этом признаваться, но я попросту осрамился с этим польским замком.
— Как это понять? — спросила Марион, снова вздохнувшая легко и свободно.
Румпф громко засмеялся.
— Да, — сказал он, — в самом деле осрамился, и вам остается только посмеяться надо мной. Знаете, Марион, что случилось с вашим прекрасным замком? Его съели мыши! Ха-ха-ха!
Марион тоже засмеялась.
— Мыши? — воскликнула она. — Мыши? — Ей стало так легко, что она готова была подпрыгнуть. Впервые этот человек с рыжими волосами показался ей симпатичным. Чаша сия еще раз миновала ее.
Румпф продолжал весело смеяться.
— Да, в самом деле неплохая шутка! — воскликнул он. — Мыши, конечно, не целиком сожрали мой очаровательный замок, он стоит, как стоял. Но когда я послал архитектора обследовать его, он вернулся с ответом, что в замке жить нельзя: мыши, самые настоящие польские мыши, разгрызли все балки, полы, потолки, чердак, лестницы — словом, все. Замок может каждую минуту рухнуть. Уже десять лет, как никто не живет в нем.
Марион смеялась до упаду над этой историей.
— Я рад, что и вы легко отнеслись к этому. Придется мне подыскать что-нибудь другое, получше, — сказал он, вставая, — гораздо лучше. Между прочим, эти польские крестьяне нагнали бы на вас смертную тоску. Вы бы все равно там не прижились. Но как мне ни жаль, а я должен попрощаться с вами, прекрасная Марион.
Румпф быстро снял со стены богоматерь в малахитово-зеленых ризах.
— Возьмите, Марион, — сказал он, вручая ей почти невесомую деревянную дощечку. — Ведь она вам нравится. Очень прошу вас, я, к сожалению, тороплюсь.
Он проводил Марион до передней и подождал, пока слуга помог ей надеть пальто.
— Прощайте, — сказал он, пожимая руку Марион. — Я буду искать, пока не найду то, что подойдет вам, Марион. Мы еще встретимся. Разрешите мне пройти вперед.
Гауляйтер исчез за дверью, и почти в ту же минуту Марион услышала шум отъезжающих машин.
После бурного разговора с Вольфгангом Фабиан прохворал целую неделю. Два дня он даже оставался в постели; он осунулся и пожелтел, точно больной желтухой. Обвинения Вольфганга подействовали на него, как удар обухом. Некоторые из них были несправедливы, но многие он, к сожалению, должен был признать правильными.
Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы он порвал с партией. Очень уж просто все это представляется Вольфгангу! Не мешало бы ему вспомнить, ну хотя бы о враче Папенроте, который два года назад, вопреки всем предостережениям, вышел из партии! Ему запретили практику и возбудили против него судебное преследование. Поговаривали, что в своей врачебной деятельности он прегрешил против новых законов. Доктор Папенрот был полностью разорен, нервы его сдали, и в конце концов он отравился. Фабиан знал десятки таких случаев. Нет, нет, дорогой Вольфганг, порвать с партией — это не так просто, как ты себе представляешь, о нет! Не только того, кто убежит из Биркхольца, затравят насмерть, но и каждого, кто выйдет из партии. В большинстве случаев это равносильно самоубийству.
Разрыв с братом мучил Фабиана, чувствовать в нем врага было невыносимо. Неделями он боролся с искушением отправиться в Якобсбюль и сделать попытку примирения. Но он знал упрямство Вольфганга и был уверен, что тот не пожелает даже выслушать его.
Так или иначе, но его слепая вера в национал-социалистскую партию была надолго подорвана и ожила в нем, лишь когда немецкая армия после головокружительных побед вышла на побережье Северного моря и Ла-Манша.
Радостное возбуждение помогло Фабиану многое преодолеть. Вечера он просиживал с приятелями в «Звезде», где часто заставал Таубенхауза и Крига, беседовавших о политике. Армия, готовая перекинуться в Англию, стоит в Норвегии и на берегу Ла-Манша. Британская империя трещит по всем швам, в этом нет сомнения. Плохи, плохи дела Англии.
— Мы сотрем с лица земли Англию, как стерли Польшу, только еще быстрее! — предсказывал судья Петтерсман. — И тогда, тогда…
Таубенхауз поднял бокал:
— За великую Германию!
«Немцы охвачены безумием», — писал «Неизвестный солдат» в своих анонимных письмах, которые он дерзко озаглавил «Да пробудится Германия!»[13].
— Этого умалишенного надо изловить и повесить, — кричал Фабиан вне себя от гнева, — он отравляет весь город, этот сумасшедший! По его мнению, на немецкий народ ложится ответственность за кровь тридцати тысяч граждан Роттердама, погибших от немецких бомб! Ну можно ли так спутать все понятия? В современных войнах победитель всегда требовал капитуляции городов, стоявших на его пути, и если эти города отклоняли ультиматум, их разносили в щепы, и весь мир находил, что это в порядке вещей.
«Как дикие племена, врываясь в чужие владения, уводят скот, так немецкие солдаты за рубежом, попирая все законы нравственности, ведут себя как поджигатели, грабители и убийцы. И это называют войной», — писал «Неизвестный солдат». Фабиан негодующе высмеивал его бесстыдные преувеличения. Разве этот путаник ничего не знает о праве на трофеи? Ведь и сам Фабиан всегда стоял за рыцарское ведение войны и резко осуждал все нарушения международного военного права.
Вот когда «великая Германия» станет фактом, тогда «Неизвестный солдат» вернется пристыженный в свою контору, в свой служебный кабинет или мансарду, если, конечно, ему еще до того не снимут голову, на что он, Фабиан, очень надеется; тогда и Вольфганг помирится с братом! Тогда он, наконец, поймет, что все это было необходимо, продумано. Все, в том числе Биркхольц и прочие лагеря. Ему станет ясно, что невозможно создавать «великую Германию», не сметая с пути все трудности и помехи. И, наконец, он поймет (здесь Фабиан улыбнулся про себя), что не все они — судьи, профессора, офицеры— были дураками и бессовестными эгоистами, когда верили в великую миссию Германии.
Работа в Бюро реконструкции прекратилась. В городе не было рабочей силы. Все мужчины, способные носить оружие, находились на фронте, в казармах или работали на военных заводах. Днем и ночью отправлялись на фронты поезда с новым пополнением, в казармы каждый день прибывали новые солдаты со своими чемоданчиками. Вся Германия превратилась в один гигантский военный лагерь.
В городе стали попадаться женщины в трауре, раненые, инвалиды — однорукие и одноногие. Колонны военнопленных разных национальностей шагали по улицам.
В эти дни Фабиан решил переехать на новую квартиру Клотильды, где для него давно уже были приготовлены две комфортабельные комнаты. Клотильда терпеливо ждала, она была уверена в победе. Хлопот с переездом у него не было, обо всем позаботились сыновья. Только первые ночи ему не спалось.
Кончилась его одиссея. Или это надо называть блужданиями?
В его жизни была короткая пора счастья, когда он любил Кристу. Тогда он и вправду был другим человеком. Сердце его расцвело, было полно нежности и стремления к добру, он жил полной жизнью, творил. Не забыть ему Кристу, никогда не забыть.
Затем он наслаждался поцелуями прекрасной Шарлотты, но не был счастлив, а теперь он снова с Клотильдой, которую однажды покинул с ненавистью в сердце.
Она больше не тешилась тщеславной надеждой воспитать Фабиана по своему образу и подобию, хотя по-прежнему была эгоистична, упряма и властна. Вместе с тем он должен был признать, что во многом она стала сговорчивее. «Более мудрый всегда уступает», — часто повторяла она и избегала споров, если у них возникали разногласия. Впрочем, теперь они и духовно стали ближе, поскольку оба мечтали о «великой Германии», за которую Клотильда готова была, говоря ее же словами, бороться до последней капли крови.
И оба сына — здоровые, прекрасно развивающиеся, любимые — были при нем. Что еще нужно мужчине?
В последние недели налеты английских эскадрилий участились и стали более упорными и страшными. Много домов было разрушено, у Епископского моста выгорел целый квартал. Англичане сбрасывали теперь на город канистры с бензином и фосфорные бомбы.
Давно прошли времена, когда им удавалось разбомбить разве что какую-нибудь конюшню, и люди только смеялись над ними. Теперь, едва начинали выть сирены, все и вся мчались в бомбоубежища, где уже было очень холодно. С детьми и пожитками, с малолетними и новорожденными, с детскими колясками, постелями и чемоданчиками, где были уложены необходимейшие вещи, целые семьи бежали в паническом ужасе по темным улицам и исчезали в неприметных дырах, которые могли разыскать только люди, знавшие о них. Нет, с англичанами шутки плохи: достаточно вспомнить о судьбе Кельна, Дюссельдорфа, Бремена и других городов. После того как в один час сгорел большой квартал у Епископского моста, даже смельчаков охватывал испуг при первых же звуках сирены.
Робби теперь был занят важными делами. Сначала к участию в противовоздушной обороне привлекались только члены Союза гитлеровской молодежи старших возрастов. По приказу полковника фон Тюнена, начальника противовоздушной обороны города, они несли вспомогательную службу при зенитных орудиях. Полковник был того мнения, что «молодых людей надо приучать к огню возможно раньше». Младшие же, в их числе Робби, все еще болтались без дела, и им приходилось торчать в бомбоубежищах, что было страшно скучно и глупо! Но вот полковник создал новую организацию, под названием «Гражданская оборона»; он отобрал для нее только самых сильных юношей. Робби снова не попал в их число и вынужден был по-прежнему отсиживаться с «детьми и грудными младенцами» в скучном подвале. А юноши из «Гражданской обороны», захлебываясь, рассказывали о своих приключениях. Они наблюдали за воздушными боями и полетом трассирующих пуль. Они тушили пожары, выбрасывали кровати из окон, когда над их головами уже горели крыши; чего только они не испытывали!
Это были приключения во вкусе Робби, и он умолял мать замолвить за него словечко перед фон Тюненом: ведь он не слабее других. В конце концов его зачислили в организацию «Гражданская оборона № 3», разместившуюся в доме шелльхаммеровской конторы, наиболее добротном из всех городских зданий.
Робби уже участвовал в противовоздушной обороне при шести налетах. Это, конечно, было интереснее, чем торчать в дурацком холодном подвале с плачущими ребятишками. Трижды он дежурил на улице, отводил запоздалых прохожих в ближайшее бомбоубежище, объяснял пожарным командам кратчайший путь к горящим домам, вызывал из убежища дежурного по противовоздушной обороне и выговаривал ему за то, что в пятом этаже его дома виднеется свет. Он слышал, как грохотали в воздухе вражеские самолеты, и видел разрывы зенитных снарядов в черном небе. А на самой точке, как они называли свое помещение, было еще занимательнее. Каждый воздушный налет был новой сенсацией. И еще Робби любил как можно дольше оставаться ночью на улице.
Фабиан был очень доволен переменой, которая произошла с Робби. Гарри как будущий офицер обучался в одном из лагерей и по субботам, затянутый в красивый мундир, приезжал к родителям. А теперь, наконец, и Робби преодолел свое, казалось, неискоренимое отвращение ко всему военному.
Едва раздавался звук сирены, как Робби радостно напяливал на себя коричневый мундир, прикреплял к ремню флягу с черным кофе и выбегал из дому. Он стремглав мчался сквозь темноту и в несколько мгновений добирался до шелльхаммеровской точки. Это была веселая точка, где сообщалось множество историй, новостей, слухов, где пили кофе и пиво. Один из них даже часто приносил коньяк. Все это было очень занятно. Приоткрыв дверь подвала, можно было видеть, как прожекторы прорезали небо над черными клетками дворов, стены озарялись призрачным светом от выстрелов зенитных орудий, на улице в это время рвались бомбы, а наверху, на крыше, коротко и резко трещали пулеметы, уже якобы подбившие многих томми. Был в подвале и телефон, так как точка постоянно сносилась со штабом противовоздушной обороны.
Часто дни проходили спокойно, но случалось, что телефон звонил не переставая и до рассвета никому не удавалось прилечь.
Сегодня штаб противовоздушной обороны неистовствовал: «Внимание, внимание! Соединение в сто двадцать четырехмоторных бомбардировщиков приближается к городу!»
— Сто двадцать четырехмоторных! Боже мой, откуда же у них берется столько машин?
— Помалкивай, Робби! — приказал начальник.
Зенитные орудия уже вели огонь вовсю, на крышах трещали пулеметы. Где-то близко ухнул упавший снаряд, дом задрожал, во дворе посыпались и зазвенели стекла. Мальчики — их здесь собралось около двадцати — ликовали, они были слишком молоды, чтобы испытывать страх.
В самый разгар тревоги с крыши спустился измазанный сажей солдат, чтобы захватить наверх несколько бутылок пива. Он уже по опыту знал — необходимо что-нибудь рассказать «юнкерам», как они называли ребят, иначе пива не дадут, хотя у них целая скамья заставлена бутылками.
— Сегодня томми совсем спятили! — сказал солдат. — Видно, они что-то затевают.
— Вы уже сбили кого-нибудь?
Солдат рассмеялся.
— Один самолет как будто сбит. «Стреляйте, сколько стволы выдержат, — прокричал капитан, — последнюю бомбу он посылал нам! Эти черти сегодня метят в нашу точку! Скорее, скорее! Они опять возвращаются!»
Солдат получил три бутылки пива, а когда он хотел заплатить, мальчики подняли его на смех.
— У нас не пивная!
Солдат с тремя бутылками исчез.
Раздался телефонный звонок. Робби снял трубку. В этот вечер он дежурил у аппарата.
— Эскадрилья поворачивает к северу, скоро дадут отбой! — крикнул он в убежище.
Солдат с тремя бутылками пива в это время карабкался на крышу, но едва он просунул голову в люк, как над его ухом раздался такой страшный рев моторов, будто вражеская машина пролетела прямо над ним. Три пулемета возле дымовой трубы работали не переставая, и снопы искр вылетали из их стволов. С темного неба упали три красные сигнальные ракеты, и вслед за ними посыпалось множество маленьких сверкающих звезд. Солдат в конце концов пролез через люк и в ту же секунду ощутил сильнейший порыв ветра, едва не сорвавший с него куртку; какая-то гигантская тень призраком скользнула над самой крышей. А труба наклонилась вперед.
Разрыв бомбы он уже не слышал. Крыша с шестью станковыми пулеметами, темной кучкой солдат и дымовой трубой рухнула, и шестиэтажное здание лавиной покатилось в бездну.
Языки пламени рванулись вверх, вспыхнул мгновенно яркий огонь, столб дыма повалил из кучи развалин и, словно темное, мечущее искры облако, разостлался над городом.
Несколько минут спустя штаб противовоздушной обороны получил сообщение, что шелльхаммеровская точка разрушена бомбой, и полковник фон Тюнен, работавший не покладая рук, немедленно отдал необходимые распоряжения. Не успел отзвучать отбой, как солдаты при свете смоляных факелов уже вползали в эти облака дыма и искр. Пожарные машины мчались во весь опор, но всем было ясно, что спасать уже нечего.
Солдаты, пытавшиеся пробиться сквозь горы щебня, вскоре вынуждены были отказаться от своего намерения. Десятки, сотни тысяч кирпичей… Кто бы мог предположить, что такое возможно! Полковник фон Тюнен пробирался к разбомбленной точке по улицам, засыпанным осколками стекла, загроможденным рухнувшими домами, расщепленными деревьями. Страшный налет, что и говорить! Разрушены ткацкие фабрики Каспара, выполнявшие военные заказы, уничтожены три казармы, две старинные церкви, правительственное здание. Откуда у англичан такие точные сведения? Шпионы, шпионы!
Полковник фон Тюнен полчаса взбирался на эту дымящуюся гору щебня, пока весь не почернел от дыма и копоти. Десятки, сотни тысяч кирпичей, железные опоры, балки, осколки стекол, черепица… Черт бы побрал этих томми!
— Прежде всего необходимо очистить подвал, — распорядился полковник. — Здесь помещалась «Гражданская оборона № 3» — сплошь молодежь. Будем надеяться, что многие еще живы.
По пути он позвонил Фабиану. Он извинялся, что вотревожил его ночью, но шелльхаммеровская точка разбомблена полностью.
— Не дежурил ли сегодня ваш Робби, господин правительственный советник? Простите еще раз за беспокойство!
Через полчаса Фабиан был у развалин. Светало.
Солдаты, пожарники и добровольцы прорыли туннель к подвалу; они работали в облаках дыма и пыли, все еще не рассеявшихся, несмотря на то, что моросил дождь. Фабиан швырнул пальто на щебень и стал вместе с ними лихорадочно отбрасывать в сторону камни и обуглившиеся балки. Перчатки его превратились в лохмотья, руки были в крови.
— Я ищу моего мальчика! — стонал он.
— Здесь и мыши-то не осталось живой, — сухо ответил солдат.
Только на рассвете они открыли и вышибли топором двери в убежище. Но за дверьми лежала другая гора обломков, десятки, сотни тысяч камней, балки, железные опоры.
Уже снова смеркалось, когда они вытащили из «Гражданской обороны № 3» первого погибшего, а к полуночи все двадцать мальчиков, бледные и недвижимые, лежали на панели под проливным дождем. Это были дети именитых граждан, почти все — гимназисты. Среди них был и Робби, его нашли в углу у телефона. Полковник фон Тюнен подъехал на своей машине, постоял минуту возле погибших, отдал им честь, слегка коснувшись рукой фуражки. Затем он уехал по делам службы.
«Он погиб не на фронте, — думал Фабиан, — он даже не достиг еще призывного возраста. Он умер в надежных, казалось бы, стенах города».
Пожарный отвел обессилевшего, убитого горем Фабиана домой.