В силу известных особенностей новейшей отечественной истории, – и по обстоятельствам биографическим, – Борис Алексеевич Чичибабин, один из самых значительных русских поэтов середины XX столетия, представлен нам (собственно, с настойчивостью представляется), прежде всего, в облике, так сказать, антисоветско-демократическом, банально-"шестидесятническом". Нельзя утверждать, будто для этого нет оснований. Поэт испытал на себе неумолимое давление всех тех губительных энергий, которые только имелись в распоряжении его эпохи: от силовых воздействий нелепой агитпроповщины, которой так и не удалось предотвратить ни одной настоящей "идеологической диверсии", – и до обложного налёта на душу эстеблишированной, наглой, могущественной диссидентщины. Там, где ослабевала мощь первого из названных нами факторов, там тотчас же многократно укреплялся фактор второй. Но обыкновенно они работали совместно, в полном согласии, как пресловутые "злой" и "добрый" следователи, – и, наконец, к середине 80-х, явно обнаружили общую свою природу. Впрочем, иначе и быть не могло. Можно сказать, что в некотором смысле Борис Алексеевич "век свободы не видал".
Уникальность же творчества Бориса Чичибабина состоит в том, что всё оно есть – во многом осознанная! – попытка – сколь плодотворная, столь и трагическая – синтеза, сочетания, совмещения литературы н.г.с. с национальной русской классической литературой. Мы бы даже дерзнули сказать, что Чичибабиным, как "культуртрегером", собственно – проповедником, было предпринято нечто большее: в его сочинениях упорно и последовательно предлагался некий идеальный надвременной культурный ряд, в котором возлюбленная им двоица "красно солнышко Пушкин, синь воздух Толстой – неразменные боги России" могли бы непротиворечиво состыковаться с Шаровым и Солженицыным, Окуджавой и Эренбургом – при посредничестве Паустовского и Пастернака. Это был как бы некий литературно-экуменический рай, где нет уже "болезни, печали и воздыхания", порожденных полярностью, чуждостью друг другу тех или иных явлений культурного міра. Противоречия преодолеваются "просветительным" синтезом-миссией: т.к. поэзия, по Чичибабину, "спасает мір".
С пронзительной отчётливостью эта чичибабинская "просветительская миссия" нашла своё воплощение в стихотворении "На смерть Твардовского". Напомним. Александр Трифонович Твардовский скончался 18 декабря 1971 года по гражданскому календарю – и вот, как свидетельствует нам тайновидец Чичибабин, на двадцатый день воздушных мытарств, кои проходил этот крестьянский сын, ТАМ, в пакибытии, его встречает... Самуил Яковлевич Маршак:
Бесстыдство смотрит с торжеством.
Земля твой прах сыновний примет,
а там Маршак тебя обнимет,
"Голубчик, – скажет, – с Рождеством!.."
Мы знаем о роли Маршака в литературной судьбе Чичибабина: поэт был вечно благодарен ему за помощь и поддержку. Но одно дело – написать апологетический "Сонет с Маршаком", а совсем иное – когда Маршак, в юности, – автор стихотворения на смерть Теодора Герцля, тезоименитый ветхозаветному пророку, благовествует новопреставленному крестьянскому сыну о превечном Рождестве Христовом. Возможно ли подобному синтезу научиться от Александра Галича или Зиновия Герта?
Необыкновенные по своей творческой значимости метаморфозы постигли одно из самых известных ранних стихотворений Чичибабина "Еврейскому народу". Стихотворение это существует в трёх формально зaвершённых вариантах. Первый, исходный, относится ко второй половине 40-х годов (допустимо, что повторяющаяся из публикации в публикацию дата "1946", строго говоря, относящаяся исключительно к первому варианту стихотворения, доныне известному лишь в списках (!), обозначает самое начало работы над стихотворением: многие культурно-исторические реалии, которые можно выделить в этом варианте, указывают, скорее, на 1947-й, а то и 48-й годы, т.е. на период Первой Палестинской войны на Св. Земле (Война за Независимость в израильской историографической номенклатуре). Не забудем, что в тогдашней советской печати борьба вооружённых сил еврейского населения Палестины против так называемого "британского империализма и арабского национализма" освещалась весьма и весьма сочувственно, что полностью соответствовало политической линии СССР тех лет; поэтому стихотворение это ни в коем случае не могло рассматриваться как антисоветское в своей основе. Более того. Будущему комментатору собрания сочинений Б.А. Чичибабина следовало бы провести историко-стилистический анализ образной системы стихотворения, сопоставив его с соответствующими "ближневосточ- ными" публикациями в тогдашней советской печати, – и не только периодической.
Исходный текст (первый вариант) был впервые получен от автора в Вятлаге: другом юности Бориса Алексеевича – поэтом Марленой Давыдовной Рахлиной во время одной из её поездок на свидание с заключённым Полушиным. Не приводя этот вариант полностью, отметим, что в нём присутствовали, например, некие "первые партийцы", которых поэт "искренне любит", – "соль Коммуны Русской", ведшие "дружеские споры с Лениным и Крупской"; эти образы допустимо соотнести с биографией родителей самой М.Д. Рахлиной. О втором варианте мы особо поговорим ниже, а теперь обратимся к варианту третьему (позднейшему), – который постоянно воспроизводится во всех изданиях Чичибабина. Вот он:
Был бы я моложе – не такая б жалость:
не на брачном ложе наша кровь смешалась.
Завтракал ты славой, ужинал бедою,
слёзной и кровавой запивал водою.
"Славу запретите, отнимите кровлю", –
сказано при Тите пламенем и кровью.
Отлучилось семя от родного лона.
Помутилось племя ветхого Сиона.
Оборвались корни, облетели кроны, –
муки гетто, коль не казни да погромы.
Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
лихо заворочал золотой валютой?
Застелила вьюга пеленою хрусткой
комиссаров Духа – цвет Коммуны Русской.
Ничего, что нету надо лбами нимбов, –
всех родней поэту те, кто здесь гоним был.
И не в худший день нам под стекло попала
Чаплина с Эйнштейном солнечная пара...
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью золотой и горькой,
не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной
в русские трясины, в пажити и в реки, –
я б хотел быть сыном матери-еврейки.
Мы видим, что весьма многозначительная "соль", восходящая к словам Спасителя, обращённым к Апостолам, уступила место почти нейтральному "цвету" – всё той же "Коммуны Русской". Споры с Лениным и Крупской исчезли, а их место заняли зловещие "комиссары Духа", корреспондирующие с широко известными "комиссарами в пыльных шлемах" Окуджавы. Среди прочих значимых изменений назовём отказ от строки исходного варианта, где упоминаются "Вещие пророки – и Давид, и Бялик". И Псалмопевец и крупнейший радикальный иудейский поэт нового времени Хаим-Нахман Бялик, знакомство с творчеством которого (конечно, в переводах) у Чичибабина, насколько нам известно, состоялось в первые же тюремно-лагерные времена, – были поэтом удалены, потому что для читателя-"шестидесятника", к которому он обращался, оба эти олицетворённых образа оказывались явлениями либо неуместными по своей соотнесённости с религиозной – ветхозаветной ли, новозаветной, тематикой (св. Царь Давид), – либо практически незнакомыми, ни о чём не говорящими (Х.-Н. Бялик). Пророка и поэта заместила секулярная, знаковая "Чаплина с Энштейном солнечная пара". Но если сравнительный анализ вариантов раннего и позднейшего интересен как свидетельство довольно безжалостной самоцензуры Чичибабина, – то почти забытый вариант второй, серединный (1955 года), который мы воспроизводим здесь с авторской рукописи, благодаря любезности Феликса Давыдовича Рахлина (поэта и мемуариста, брата М.Д. Рахлиной) – один из чичибабинских поэтических шедевров. Практически неизменными остаются первые три строфы, строфа шестая, приобретающая в ином контексте иной же смысл, строфа десятая – и строфа последняя. Судите сами, что произошло со всем прочим (выделено нами. – ЮМ):
ЕВРЕЙСКОМУ НАРОДУ
Был бы я моложе – не такая б жалость.
Не на брачном ложе наша кровь смешалась.
Завтракал ты славой, ужинал бедою,
Слёзной и кровавой запивал водою.
– Славу запретите! отнимите кровлю! –
Сказано при Тите пламенем и кровью.
Отлучилось племя от родного лона,
Помутилось семя ветхого Сиона.
("Здесь он явно перепутал местами племя с семенем при переписке с черновика! Но я оставляю, как в оригинале", – пишет мне в частном письме Ф.Д. Рахлин. Нам же представляется, что поэт не ошибся: мы увидим сейчас, как это "помутившееся семя" – т.е. увядание родового древа, утрата "чистоты крови" – связано со всем последующим, – и находит свое разрешение в последней строке).
Не проникнуть в быт твой наглыми глазами.
Мир с чужой молитвой стал под образами.
Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
Лихо заворочал золотой валютой?
(Как видим, причины "лютости" Ротшильда здесь никак не сводятся к "мукам гетто" и "погромам", которые, будто бы, вызвали несимметричный ротшильдовский ответ: он, этот ответ, был дан на "чужую молитву под образами". – ЮМ)
Не под холостыми пулями, ножами
Пали в Палестине юноши мужами.
(В известных мне списках первого варианта на месте "юношей" стояло "мальчики". – ЮМ)
Погоди, а ну как повторится снова.
Или в смертных муках позабылось Слово?
Потускнели страсти, опустились плечи?
Ни земли, ни власти, ни высокой речи?
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
Не водись я с грустью золотой и горькой,
Не ночуй в канавах, жизнью обуянный,
Не войди я навек каплей океана
В русские трясины, в пажити и в реки, –
Я б хотел быть сыном матери-еврейки.
Упрощенные "коммунистический сионизм" и демюдофилия первого и третьего вариантов стихотворения отходят в сторону. А все "пререкаемое", даже в каком-то смысле соблазнительное, чтобы не сказать – оскорбительное, для многих Православных русских читателей, – составляющее обнаруживает свою парадоксальную, и вместе с тем – строго последовательную направленность в глубину: отчаянную попытку проникновения в душу иного народного тела – проникновения поистине умопомрачительного, исступлённого, доходящего до готовности вместить эту душу в свою плоть, восстановить её в своей плоти.
Но всё это дерзновение не имеет никакого касательства к дежурным и обязательным для культурного обихода приношениям на алтарь "дружбы народов". Стихотворение Чибчибабина "Еврейскому народу", по нашему мнению, – это порождение безудержной, вселенской вместимости русского духа, и потому место его – не предшествовать "Бабьему Яру" Е.А. Евтушенко, а пребывать где-то поблизости с Достоевским и Розановым.
Чичибабина будут вспоминать всё чаще и чаще, но уже не в качестве "борца с режимом" или "жертвы этого режима", или автора "демократических стихотворений". Это все отплывает за горизонт эпохи, перемалывается в субкультурную муку. При том, что он был плоть от плоти, кость от кости своего времени, своего окружения, – его поэзия, – по крайней мере, в лучших своих образцах, – обращена к перегоревшему, испепелённому, познавшему тщету "перестроек", полному тайного раскаяния в своём легкомысленном "пролеёте" сознанию русского человека наших сегодняшних дней.