Леонид Юзефович. "Журавли и карлики". Роман. М., АСТ: Астрель, 2009
Не зря сложилось в античном мире и существует до сих пор понятие – Пиррова победа. Не меньше, чем в военной области, справедливо оно в искусстве. Внешний успех, ловко спланированное внимание к произведению нередко разоблачают его, бросают тень на репутацию автора.
Боюсь, это произошло с романом Леонида Юзефовича "Журавли и карлики", удостоенном в конце минувшего года премии "Большая Книга". До известной степени касается это и самой премии. Представители литературной общественности, обычно замечающие всякое неудачное выражение, едко высмеивающие каждую словесную нелепицу, не осмеливаются сказать о её названии, в котором сквозит дурной вкус, эстетическая ущербность. Огромный призовой фонд, уступающий среди литературных наград только Нобелевской премии в области литературы, производит магическое действие, повергает обездоленных литераторов в немоту, и спорить с купцами высокого ранга, учредившими премию, они не решаются.
Не стоит, однако, думать, что подобные затеи рождаются из альтруизма; служат они тщеславию устроителей, а больше всего преследуют идеологическую цель – навязать новые ценности пишущим и читающим.
Я не стал бы распространяться об этом, если бы дух "Журавлей и карликов" не был родственен смыслу и духу этого масштабного воспитательного мероприятия.
По своей художественной ценности это средний роман, либо чуть выше среднего. Книга находчиво и мастеровито "сработана". Искусством сюжетостроения и внятным слогом автор владеет в должной мере и находит своим навыкам и возможностям ловкое применение. Ясно с первых страниц, что отмеренную дистанцию он пройдёт с технической точки зрения гладко, нигде не оступившись и не замешкавшись. В финале это и подтверждается. Профессиональная выучка автора вне сомнений.
Отличному ремесленнику, Юзефовичу не достаёт, увы, качеств художественного дарования: изобразительной силы, естественных и зрелых образов.
Название романа имеет отношение к содержанию косвенное. Древний миф о войне журавлей и карликов, запечатлённый ещё в "Илиаде" Гомера, кажется, прорастёт в книге благородством, даже величием чувств. Кажется, миф, как бы заново рождённый, озарит её, хотя бы в самом финале… Между тем это только приманка. Доверчивый читатель наверняка испытает разочарование. Тот же, кто не лишён проницательности, кто заметит в самом начале, что книга проникнута мещанским духом, который естественным образом исключает сильные и ясные страсти, присущие древнему мифу, не обманется названием, не свяжет и с содержанием никаких особых надежд. Скорее всего, он будет пристально следить за авантюрной линией и забавляться ею. Надо сказать, это решающая слагаемая успеха "Журавлей и карликов" – занимательность.
Но и здесь требуется оговорка. В романе несколько сюжетных линий, весьма слабо друг с другом связанных. Самое увлекательное повествование – жизнь и необычайные приключения авантюриста XVI века Тимошки Анкудинова, самозванца, объявившего себя царевичем Иваном, сыном свергнутого с престола Василия Шуйского. Разоблачённый в отечестве, он вынужден скитаться в Европе, выдумывать головокружительные истории, врать в лицо европейской знати, бывать уличённым, скрываться, менять города и страны… Автор стремится сделать книгу занимательной, – и за счёт причудливых исторических персонажей, будто сошедших со страниц плутовского романа, это удаётся, становится решающей слагаемой успеха.
Не то – в части современности. Эти главы посвящены описанию первых рыночных лет в России. Крах обывательского уклада, растерянность, нищета – всё отражено достоверно и зримо, с множеством точных, характерных подробностей. Здесь автор имел возможность подняться до высокой очерковости, если бы сохранил объективность и непредвзятость историка. Но именно здесь, как на грех, в его интонации, обычно ровной, почти невозмутимой, возникает волнение, появляются слабые следы жалости и обиды. Волнение носит, если так можно выразиться, бытовой характер. Ликующее обилие товаров в магазинах – и пустой холодильник в доме героев, стремительное обогащение соседей – и нелепые, безуспешные аферы бывших научных сотрудников… Могла бы спасти эти страницы ирония, но автор склонен к ней ещё меньше, чем к патетике. С моральной, да и с художественной точки зрения это самые слабые страницы, жалкие и вполне плебейские.
Скудость изобразительных средств, узость художественного воображения возмещает, однако, самонадеянность, и замысел автора дерзок: он пытается нащупать – и воплотить – "времён связующую нить" отечественной истории, создать некое единство исторического пространства и времени.
Историк по образованию, Юзефович великолепно ориентируется в сюжетах прошлого и порою даже склонен "жонглировать" ими; беллетрист, накопивший солидный литературный опыт, он довольно искусно переплетает их с повествованиями о современности. Кое в чём старания его не остаются напрасными. Постоянная смена эпох и впрямь создаёт в романе впечатление некоей неизменности содержания отечественной истории. Но одушевление прошлого, своеобразное воскрешение его и слияние с настоящим требуют страсти, безотчётной творческой самоотдачи, душевной широты и глубины одновременно, чего "умеренный и аккуратный" талант Юзефовича лишён напрочь. Поэтому не только историческое , но и просто человеческое содержание этих глав сводится, главным образом, к произволу, обману, смутам, таящимся, по мнению автора, в самой сущности существования страны и народа. Я хотел бы, однако, упредить возможное подозрение в очернительстве. Роман насчитывает немало эпизодов, рассказывающих об иноземных нравах, и нравы эти описаны столь же брезгливо-безразлично, как и отечественные. Видимо, автор относится с большим недоверием к человеку вообще, вне эпох, национальностей и политических формаций. Человек как таковой, из крови и плоти, малоприятен для Юзефовича и малоинтересен. Его перо скользит по оболочке человеческого существования, боясь приблизиться к подлинным мукам и подлинным радостям, избегая и бед, и счастливых мгновений. По многим признакам можно догадаться, что глубину явлений он видит, но предпочитает поверхность.
Размышляя над книгой, приходится признать, что главнейшая её черта, её основной духовный порок – обезличенность.
Обезличенность. Скажем определённее, о чём идет речь? Автор пишет как будто не от своего лица, если этому истёртому выражению вернуть первоначальный и единственно верный смысл: лицо – как душа писателя. В творчестве Юзефовича в полной мере участвуют ум, воля, литературная техника, и очень ограниченно, очень сдержанно – душа, сердце. Иногда ловишь себя на мысли: живым писателем книга создана или умнейшим, высокотехнологичным роботом? Конечно, это приблизительное сравнение, но суть дела передаёт отчётливо.
Конечно, на фоне бесчисленных повествований, где "я" неискушённое, ничего из себя не представляющее, вопиёт, "взывает к небу", навязывает себя читателю, – на этом фоне книга Юзефовича остро выделяется своей строгостью и может, на первый взгляд, показаться отрадной. Но именно на первый взгляд – последняя лесть горше первыя.
Не заметит это в книге Юзефовича только слепой – рачительную трату эмоций, уклончивый обход всякого острого угла, всякой неудобной мысли… А это, в свою очередь, уже следствие того исключительно прагматического подхода к искусству, той Sparsamkeit – бережливости, – которая так удивительна для нас и непривычна и которая, видимо, очень пришлась по вкусу купеческому представлению об искусстве. Книгу грубо выставили на обозрение как пример письма, достойного сегодняшнего дня. Пример опрометчивый; одним днём судьба её и будет исчерпываться. Глубоко, по-настоящему, эта книга, какими бы её эпитетами ни награждали, сознания не задевает.
"Мимо, мимо – навсегда".