О книге Валерия Михайлова "Один меж небом и землей"
Лермонтов дождался своего исследователя, братски близкого по духу, особенностям мироощущения и дарования, в основе которых, в общем, одиночество, а, вернее, природная самодостаточность, позволяющая общаться с миром и обращаться к богу напрямую, без посредников.
Понадобилось более полутора веков, чтобы расслышать истинный, внутренний голос поэта, обрамлённый тончайше-небесной, иногда почти неразличимой музыкой души. Голос поэта, божьей волей объявший небо и землю, чтобы создать собственную вселенную.
Лермонтов – самый "неизвестный" из крупнейших русских поэтов. И эту судьбу он также пророчески предчувствовал и тоже со свойственным ему вселенским масштабом: "Лермонтов заклинал словом своё бессмертие, – пишет В.Михайлов, – но сомнения ещё долго не оставляли его:
"Одна вещь меня беспокоит: я почти совсем лишился сна – бог знает, надолго ли; не скажу, чтобы от горести; были у меня и большие горести, а я спал крепко и хорошо; нет, я не знаю: тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит".
(Из письма к С.А. Бахметьевой, 1832).
Мысль о смерти, о совершенном уничтожении, о ничтожестве – и человечества в целом, и своего поколения, и своём – не покидают Лермонтова".
Язык книги Михайлова насыщен, спрессован и в то же время одухотворён настолько, насколько это бывает только в самой высокой поэзии – лирике. Получается, книга поэта о поэте – сама поэзия. Это невероятно, но и закономерно, если судить по законам самого языка, способного талантливыми устами творить истинные чудеса.
Более того, эта поэзия должна соответствовать красоте и величию мира, который воспроизводит. А мир Лермонтова у Михайлова – небесного, а не земного происхождения. Его книга так и начинается: "Была вначале песня, и словно с небес она летела, лелея душу". Этот зачин как камертон определил всю смысловую и звуковую палитру работы Михайлова.
Книга и читается как стихи: медленно-медленно, с остановками, возвращениями далеко назад, туда, "где души сообщались между собой безо всяких преград и понимали друг друга даже без звуков, без слов".
Поэзия без слов – это уже музыка, которая, в свою очередь, и есть высшая поэзия и которая открылась душе будущего поэта. А душа – "такой широтой и страстью была наделена, что казалось – всё подвластно ей в этих парениях и метаниях между небесным и земным, между раем и адом…".
Вот тогда и зазвучала музыка – словом. Парадокс, впрочем, чисто лермонтовский – не слово стало музыкой, а музыка – словом. Валерий Михайлов каким-то чудом услышал эту музыку и тоже выразил её словом – таких книг о Лермонтове ещё не было.
Более того, если говорить о жанровых приметах книги Михайлова, то это не будет литературная критика в привычном смысле слова или литературоведение вообще. Михайлов, к примеру, полемизируя с "главным" лермонтоведом И.Андронниковым, который предполагал, что Лермонтов не включил своего "Ангела" в первый и последний прижизненный сборник, "вернее всего, из-за отрицательного отзыва В.Белинского", пишет: "Не думаю. Что поэту мнение критика! Поэт лучше любого критика, да и лучше всех на Земле чует глубины своего стихотворения и знает его истинную цену".
Да, в книге Михайлова ясно, глубоко и жёстко обозначена историография вопроса. Но гораздо важнее другое, здесь "поэт с поэтом говорит".
В то же время в книге обильно цитируются не только сами стихи Лермонтова, но и многочисленные и столь же малознакомые нам источники, посвящённые творчеству поэта.
И это цитирование тоже оправдано в высшей степени. Выясняется, что мы в общем не знаем ни самого Лермонтова (в контексте всего масштаба личности, а не только "Смерти поэта", "Бородина" и "Песни про купца Калашникова"), ни наиболее серьёзных работ о нём, его судьбе и судьбе его творчества (кроме хорошего школьного и университетского Белинского), созданных за полтора века.
Эта насыщенность книги цитатами, с глубокими и точными комментариями В.Михайлова тоже позволила мне начать статью с утверждения о том, что Лермонтов дождался именно своего исследователя, способного постичь его запредельный мир. Соединение в книге пристального внимания даже к мельчайшим деталям быта, уклада, истории рода, т.е. жизни физической, с одной стороны, и высочайший уровень анализа душевного лада и разлада, синтезированный в предельно возможный уровень обобщений, переходящий у Михайлова в область высшего, если хотите, божественного сознания, преодолевающего земное притяжение, – вот одна из характернейших примет книги В.Михайлова.
В.Михайлов, безусловно, оставаясь поэтом, каким-то непостижимым образом преодолевает природой данный поэзии эгоцентризм, словно растворяясь в мире другого поэта, и этот таинственный, поднебесный мир Лермонтова открывает перед ним свои скрытые ото всех тайны и боли. Может быть потому, что эти тайны и боли у них во многом общие.
Про книгу Михайлова очень трудно писать, настолько густым, сверхнасыщенным языком она написана и настолько, повторю, здесь всё спрессовано. Её, в свою очередь, тоже хочется бесконечно и обильно цитировать, настолько здесь всё точно и первозданно.
А ещё поражает чуткое, бережное, в высшей степени деликатное обращение Михайлова со всем, что касается сокровенных для Лермонтова чувств и мыслей. Всякая небрежность или бестактность по отношению к так оберегаемым самим поэтом личным переживаниям и Михайловым пресекается безжалостно, как, к примеру, в связи со "сверхчутким", по определению Михайлова, и "несносным интуитивистом" Розановым, позволившем недопустимое замечание о матери поэта.
И как тонко и глубоко размышляет сам Михайлов о роли матери Лермонтова в творчестве и судьбе поэта, которой он почти не помнил (совершенно замечательно в михайловском контексте то, что стихи и жизнь поэта оказываются неотделимыми и что только так и может быть у русского поэта).
Но Лермонтов почти не знал своей матери, может быть, ещё поэтому её образ – это святой и светлый лик ангела, именно здесь – исток этого непостижимого лермонтовского слияния неба и земли.
И уже с раннего детства даже судьбы двух гениев, Пушкина и Лермонтова, оказываются близкими – это два сироты в нашей литературе. Пушкину, при живой матери, как смогла, заменила её няня. Для Лермонтова родная бабушка Елизавета Алексеевна Арсеньева родной, как мать, стать не смогла: "Трёхлетним ребёнком он остался без матери, а потом по сути был отлучён от родного отца. Бабушка, конечно, всем была хороша и любила своего Мишеньку без памяти, но каково дитяти расти без родителей? …В семнадцать лет он осиротел полностью: вдали от сына, в одиночестве умер его отец, Юрий Петрович, с которым бабушка, Елизавета Арсеньева, так и не позволила жить вместе".
В.Михайлов приводит единственное воспоминание поэта о матери, записанное им в пятнадцать лет: "Когда я был трёх лет, то была песня, от которой я плакал: её не могу теперь вспомнить, но уверен, что если бы услыхал её, она бы произвела прежнее действие. Её певала мне покойная мать".
"А в 17 лет, – пишет далее Михайлов, – появилось стихотворение "Ангел", навеянное этим воспоминанием. Это один из шедевров его лирики. Кстати, стихотворение первоначально называлось "Песнь ангела". Земная материнская песня словно воспаряет в небеса – и пробуждает в прапамяти небесную песнь ангела.
По небу полуночи Ангел летел,
И тихую песню он пел;
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
Это, конечно, видение, чудесное видение, открывшееся душе. Святая ангельская песня, услышанная душой молодой, ещё слетающей по небу полуночи на землю, в мир печали и слёз – и песня матери, напетая младенцу, а может быть слышанная им ещё до рождения, в звуках самого родного голоса: и та, и другая словно сливаются в глубине сознания, памяти и воображения в одно чудесное воспоминание – звуков небес. После такого пения, таких звуков душа может лишь томиться на земле, желанием чудным полна, и никакие земные песни уже не в силах заменить услышанного.
О ком это стихотворение? – о матери? о себе?.. О человеке вообще?..
Разгадка принадлежит небесам, она, словно звук песни в душе, остаётся без слов.
Небесная жизнь отголоском слетает в жизнь земную. Существование на земле – лишь томление души по неземному блаженству. Скучные песни земли не заменят небесную песнь. Не заменят… но именно земная песня матушки, что она певала дитяти, вызывает в провидческом предсознании младенца звуки небес, ангельское пение, услышанное некогда душой младой.
Небо смыкается с землёй в единое целое – вот что по-настоящему живёт в душе человека. Вот оно – содержание Лермонтова, сущность его материи. Не одна лишь человечность, что у других поэтов, – Богочеловечность.
Так в первом же воспоминании Лермонтова о своей жизни и его поэтическом осмыслении небо сходится с землёй, и душа поэта оказывается на томительном перепутье, исхода из которого в земном существовании нет и не может быть".
Блестящая характеристика почти неосязаемого образа матери-ангела. В.Михайлов возвращается к нему снова и снова: "Душа матери кажется сыну исполненной небесной чистоты под впечатлением Ангельского пения, которое остаётся на всю жизнь Божественным камертоном. Но и само это чудесное видение, по сути, является отражением запечатлённой в чистой душе младенца земной песни его матери. Впечатление настолько сильное – и видение настолько одушевлённое, живое, что юный поэт забывает о том, что это Бог вдохнул в человека душу. В памяти только звуки небес – они и порождают образ Ангела, несущего в объятиях на землю душу младую. Собственно, Ангел, посланец Бога, тут для поэта неотделим от самого Вседержителя, сливается с Ним. Иначе, высшая материя Лермонтова здесь творит свои догматы, исходя из собственного тонкого чувствования той истины, что даровал ему Бог".
Соединение пристальнейшего внимания даже к мельчайшим деталям быта, уклада, истории рода, с одной стороны, и высочайший, предельно возможный уровень религиозно-философских обобщений, переходящий в область высшего сознания, преодолевающего земное притяжение – одна из характернейших примет книги В.Михайлова. Как после этого можно судить о поэтическом мире Лермонтова в традиционном измерении. Но не понимали и судили. Даже братья-поэты. И догматически уличали Лермонтова в нарушении христианских заповедей.
В искреннем, святом стремлении к высшей правде – истине, Валерий Михайлов, говоря словами Достоевского, готов "завести процесс со всею литературой". Поистине, "слово – великое дело". Это не ревизия, а скрупулёзный поиск золотой жилы под хрестоматийными напластованиями пустой породы. Совершенно закономерно возникают имена двух предшественников Лермонтова – Пушкина и Гоголя, но в совершенно неожиданной трактовке. И здесь Михайлов находит единомышленника, обращаясь к "совершенно точным", по его словам, и афористично ясным формулировкам Петра Перцова: "Лермонтов тем, главным образом, отличается от Пушкина, что у него человеческое начало автономно и стоит равноправно с Божественным. Он говорит с Богом, как равный с равным, – и так никто не умел говорить. Именно это и тянет к нему: человек узнаёт через него свою божественность". Что касается Гоголя, то здесь вывод П.Перцова подобен формуле: "Насколько Гоголь ветхозаветен – настолько новозаветен Лермонтов. Это полярность Микель-Анджело и Рафаэля". И потом: "У Гоголя – ещё природный человек – в вечном смятении перед Богом, как ветхозаветный иудей. Только у Лермонтова он – сын Божий, и не боится Отца, потому что "совершенная любовь исключает страх".
Повторю, порой создаётся впечатление, что не просто сложно, но невозможно преодолеть вслед за Михайловым непроходимые кущи духовного пути Лермонтова: "Где земля, где небо? где смерть, где бессмертие? где сон, где явь?"
Ведь за сном у Лермонтова возникает ещё и сон во сне, где уже не "боязнь полного забвения и вечности, где ничто не успокоит, как в "Ночи", терзает его, но отчаяние бессмертия" – и вновь, "жестокого свидетель разрушенья", он дико проклинает и отца, и мать, и всех людей, и ропщет на Творца, "страшась молиться":
И я хотел изречь хулы на небо,
Хотел сказать…
Но замер голос мой, и я проснулся.
Снова замирает голос, снова настоящее пробуждение от страшных сновидений избавляет его от хулы на небо".
Ну как после этого не только говорить, но и жить дальше?! Жесточайшие, полные отчаяния слова отрицания. В.Михайлов пишет, что "поэт не находит ни в Творце, ни в Его творении на земле – добра".
И постоянным фоном этого непостижимого мира: и в творчестве, и в жизни, и в смерти – Пушкин. Это духовно-творческое братство двух гениев или, пользуясь эмоционально-точной формулой Михайлова, "двух огненных звёзд в космосе поэзии …если чем и можно объяснить, то только равновеликостью фигур".
Говоря о пушкинских стихах Лермонтова, написанных после дуэли, изменившей бесповоротно его судьбу, Михайлов пишет: "Чувство так живо, простодушно и трепетно в этих непосредственных стихах, что не сразу понимаешь: стихотворение слишком личное, чтобы быть только о Пушкине. Это ещё – и о себе: тут невольное предсказание и о собственной гибели. Так ведь смерть-то поэта!.. Конечно, с Пушкиным у Лермонтова братство по поэтической крови, духовное родство, хотя и сложное по составу, загадочное, – недаром Георгий Адамович подметил: "В духовном облике Лермонтова есть черта, которую трудно объяснить, но и невозможно отрицать, – это его противостояние Пушкину".
Но, уточним, это противостояние – по духовному заряду, по творчеству, – однако отнюдь не по существу поэзии и отношению к ней. В затравленном светом Пушкине, в гибели его – Лермонтов прозрел, возможно не отдавая себе отчёта, просто почуяв, – свою собственную судьбу".
Почему, зачем, откуда зло? Если есть Бог, то как может быть зло? Если есть зло, то как может быть Бог?".
Всё это потом будет расчерчено, разлиновано и разработано в мельчайших деталях у Достоевского – философски (он останется ближе всех к Лермонтову) и эмпирически (чувственно-психологически) – у Толстого.
Но это будет всё равно уже на земле и в человеческих измерениях. На поднебесном, Божественном уровне, как у Лермонтова, – не повторится больше никогда.
А Михайлов заново открыл планету, свет от которой как будто виден всем без исключения, но только единицам светит.