Людей нет. Нет их. То есть — не так, не эдак, не в том чтобы — это где-то там, а здесь есть они; в принципе нет, вообще, конкретно — их нет в Москве. Нас — нет.
Ах, как же! — Вы возопите и, не разбирая дороги, как, казалось бы, — есть, чуть, ай! не поскользнувшись, но все же успев ухватиться за ручку двери, ее распахиваете, вбегаете, уже путаясь пальцами в связке ключей и вот наконец-то, влетев в квартиру, скинув только шапку и пальто, нет, лучше — прямо так — к зеркалу, — Вы помните? стояли такие старые, еще даже не шкафы, а шкапы со скрипучими дверками, теплыми, почти бархатными — там были зеркала, во весь рост, чтобы вся комнатка и еще даже — окно, а там: небо, деревья, дома, переулки — и Вы сами, запыхавшийся и тычущий пальцем в это высокое от пола до потолка отражение, возмущенно: да как же! вот он — я... И уже, так, чуть более задумчиво: да вон же, вот он я...
А вот ведь и нет же! То есть да — лицо там, глаза, пальто, гримаса серьезная, глупая, но это не Вы. Может быть, и Вы, да вот Вас все равно — нет. Поверните голову слегка влево, вправо теперь — видите? В старинном зеркале отражается помимо всякой разности: комнатка, диван там, часы, стол... Но это не важно, Вы умрете — они и не вспомнят о Вас. Еще чуть голову поверните. Видите? — отразилось окно. А там, в окне — да-да, именно, в нем, а не за ним, в нем — мир, робкий, родной и мертвый, потому что мы в нем — ничего. Но он не пуст. Он пуст нами. Как свята пустота, ее бесконечная серость, ее легкое мышиное копошение и — радуга. Вы не заметили? — в Москве всегда: радуга. Обласканных, усыпленных нас, москвичей, — не было, нет, не будет...
А с Питером легче. Питержбзбр... ну, которые ленинградцы, так вот — с ними проще. Они разом удостоверились однажды, что Питер — в их воображении. Сперва, конечно, он был в воображении одного веселого горемыки с родовыми комплексами, позже — воображение, поселившись в умах иноземельных умников, стало приобретать формы некого газа, отравленные этим газом, мужички православные составили, как бы сказали иные теоретики, — базис, и проблема вымещения воды из емкости путем погружения в оную тел православных была решена. Так что — если воображаемый город и стоит на костях, слава Митре, хоть — на настоящих!
Кто, кто сказал, что немцы — зануды? Только если так, на вид, ходят себе: подтянутые, дельные, строгие, а все ж таки — лица эдакие, будто потеряли что... Но, Бог мой, навоображали же они нам цельный город, почти столичный, да еще и с императорами! Я вот что думаю: все это из газа. Возьмем, к примеру, дом какой из Питера и перевезем его, скажем, во Владимир, — не доедет ведь, растает по дороге! Во Владимир-то, может, какая дымка и приползет, но только — никак не дом. А все почему? Потому что он из газа. Резон в этом есть. Из газа строить и дешевле, и быстрее, и легче. А самое главное — не так обидно будет, когда затопит. А это уж — обязательно... Ах, ужо серые потоки воды на город Ленина и Петра хлынут... а вот — уйдут когда — нет города Ленина и Петра. Оппаньки его, гордого. Москва — иная совсем. Тут наоборот. (В смысле — это в Питере все наоборот, так, назло, чтоб пусто не казалось...)
А мы здесь — в ее воображении.
Вот так и получается, что как бы — нас нет.
Обидно. О чем тогда?
И вдруг, так, совершенно случайно, луч света выхватывает вам блик на золотистом куполе, вы запрокидываете голову, словно пытаясь поймать, нет же! понять, узнать: что это? Порыв ветра сорвет лист с ветки, вспыхнет на листе купола отражение — золото его шелестящее плавно опустится вам в руки. Эдакий мокрый лист, — поморщитесь Вы. Еще бы — где-то всегда идет дождь.
Знаю: Москва — ведь не город это, где живут, но и не город и вовсе, — что-то морское такое, теплое; и казалось бы — нет воды ей, нет ей бушующих волн сумасшедших прибоя, нет удивительных кораблей, сверкающих всеми цветами радуги в холодных лучах осеннего солнца, нет — моря ей: что вы, как можно! — Москва — море само, его, если хотите, злокозненный клок, бесполезный обрывок... остов воды... да и еще Бог знает что, — до чего еще додуматься можно! теперь, теперь... ныне — не все ли равно! но —
— но она вовсе — не она, но — оно. Москва ведь животное (морское), упало которое с неба на землю, упав (морское — на землю), оно распласталось, словно медуза зыбкая какая, а что Москву строили — сущая ложь! как же, никак нельзя было строить, невозможно: животное с простейшей организацией сознания, или без сознания вовсе, или, — да пусть хоть так! — с трансцендентальным сознанием, — как это "строиться-выстраиваться"?
Упав: в леса, в болота с дивными зверюшками непонятными такими, чавкающими, квакающими да повизгивающими, оно хлепнуло, ахнуло и — примостилось у реки, да и словно бы — над рекой, и вышло так во временах заботливых, строгих: Москва — город городов над рекой, вода над водою, черт знает что — черт знает где!
Что-что-что знает черт, а?
Чушики, — вурдалаки да вампиры разные поселились в нежных переливах кожи московской; дома, создаваясь, вырождались из воды и земли — в небо голубиное вырастали они, а в домах тех заводились (пролетел голубь — славная пыль зачуралась в углах, под комодами, — что вдруг?) — а в домах: мыши-домовые; вишь, глупые мыши и бегают до сих пор, играя свои московские странности, пища и усики легкие топорща, лапками цепенькими перебирая ладанные сыра кусочки, ломтики патоки где-то застывшей в лужицах жидкого чая, под милыми масками-книжками серолилового пара, из которого дома и до сих пор возникая — вырастают, земноводные домики, нежные домики, домики давние, где мыши лишь да домовые только и жили, да и что же мыши! мыши-то живут и поныне —
(их порою можно в ночи увидать — перебираются из туманов в дымы или — в пар просто; а порою — и слышно, как по выгнутому в пенное небо ночное мосту с каплями звезд замерзших на проводах трамвайных — там по мосту перебегают мыши шелестящей струйкою: а-у! куда они? в навь ли опять? вновь ли — бледные дали неизъяснимых времен позвали их, добрых, наивных, или просто: чтобы мы, ночью осеннею вдруг проснувшись, увидали: в ночи над мостом, да над городом спящим — летит серая стайка мышей, и крылья теней кленов машут им, треща и стеная: что-то: прощайте! — покидает нас навсегда, навсегда и — навсегда вновь!..)
Да и что мыши! домовые вот остались! Это мы воображаемые, а мы: живем ли, барахтаясь в пепле нелепом улиц и площадей, выявляясь и возникая в своем сжатом вдруг в жизнь великолепном безвременье? что мы им? — нет, не "кто", а именно — "что" — мы, — домам и болотам, и снегам, и древним временам нашим?.. Мы, выкормыши животного, в леса и болота упавшего, животные сами, паучки-медузки, игрушечные... Река Москвы над нами кольца свои серебристые зимой вьет, летом — вьет златые, закручивая душечки наши в мутных омутах-облаках пустот священных, московских... плывем ли по улицам, людей, снега, воздухи разные, разноцветные, жадно разгребая, в пространства ли ввинчиваемся, по коридорам кривым пролетая, их навсегда разрушая, в себе — коридоры творя: хаос над хаосом, мотылек над цветком, иглою приколотый намертво: Бог мой, как прекрасны мы и как безобразно мы смертны здесь, над землей: бред над бредом — для нас и — вода над водою! Бог мой, бродом в водах простых тех — да будет дождь, будет всегда, над Москвою своею бессмертною: и кольца радуг после дождя последнего петлями света и тьмы всколыхнут простые пространства добрые над старой Москвою, и — кольцо за кольцом, как и встарь,— падет Москва — в чужедальние земли: другие: болота, леса — падет из мира своего в миры иные, где — иные мосты подымут радуги свои гиблые над дождями ее; милые, что — станет тогда?
Ничего не станет!
В кольцах Москвы — навь и навью скованный хаос. И в блеклом хаосе своем животное бедное переживет всех, но будет падать и падать, и падение не остановить уже, и — не прекратить сирые, сонные дни: никогда — не умереть, не забыть, не понять... и не воскреснуть...
Нет-нет, конечно, раз уж в Москве людей и нет, так, чуть, сказать о том, есть что. Оно такое и есть.
Коммуналки, бульвары, райкомы, грохочущие грузовики, пьянь в переходах, босяки, диссиденты, нездешние попрошайки, сектанты с плакатами, "Ваш телефон прослушивается..." — бегите! Предметы — в ином; что — о яви? — без толку о бестолковом! Бестолковые проносятся со своими кастрюлями, башмаками, листовками, котлетами и рефлекторами: останавливаться на каждом, до чего можно дотронуться, что можно лизнуть, на что можно слезу капнуть, хватать предмет жадно руками, глазами, ртом, постигая мыслями некую суть, позже — осознав упругую, скажем, поверхность свч-овой печки, ух-ты! — сколь жива она! — нищего поднять в переходе: я понял естество предмета... Гермафродитная субстанция, воняющая, не будем уточнять — чем, засопит носом, может, посмотрит на Вас. И зачем? Чтобы, поморщившись, вынырнуть вон, на воздух... Я гладил печку...
Вечер уже. Москва лиловеет. Розовая сперва, она плавно исполняется синюшно-серой дымкой и погружается позже в мутную фиолетовую дрему. Раскачивается, ввинчиваясь в землю. Плавно пляшут прохожие, прыскают на них искры фиолетовых фонарей, размотается чей-то шарф, вспыхнет окно и еще одно, и еще... Но Вы бредете... В детстве были деревянные карусели, они скрипели, раскачиваясь, Вы надысь в своем дурацком длинном пальто было влезли в эдакую, качнуться решили — нет: вросла в землю. Вы ухватились за стальной обод руками и подумали: перчатки бы надеть, холодно; и зажглись окна над Вами. И Вы покинули дворик.
А порою ребенком еще пятилетним вскакивали ночью с кровати, на пол ступить, правда, боясь, пол-то — скользкий, и еще, ну кто не знает, — ночью он покачивается так, уже на самом; но все равно, страх переборов, к окну подкрадывались или даже — подбегали, но тихо, чтобы не слышал никто; в доме спят все, про мышей не зная, спят, а мыши... а что — мыши? — под звездами тихими над городом перебираются: их серые тени родные лениво скользят по-над звездами тихими, а мост выгнет спину свою влажную в холодное древнее небо, и — взвизгнут мыши, так небо облаками пушистыми ахнет — пробегут по мосту мыши; канет мост в глухую легкую ночь, поднявшись на миг над городом — канет. Вы не видели моста, никогда — но, скрытый всегда за домами, был мост, и знали Вы, — знал, знал ребенок, но что теперь...Теперь же: в Москве невозможно сгруппировать предметы. Они рассыпаются. Вы ели в детстве кашу? К примеру, манную? Вот — от общей массы отделено немного ложкой "за маму", пока неохота есть; чуть ложка вышла из каши, ап! — "ма-а-ам! она опять смешалась!.." И в самом деле, все еще и смешивается!
Когда уже нельзя отличить дом от свечи, а пирог — от фотокарточки, тогда-то и вспоминаете: в Москве мы...
Но тогда оттуда, где всегда — детство, где-то внутри, почти уже незнакомое, но до боли, до смерти — родное, там — Москва зашевелится, воображая нас: слышишь? — я и есть детство...
Вы уснули? Нет-нет: спите. Но примстится Вам, что Москва — уходящий навек в пространства воды и земли: вниз — айсберг Башни Вавилонской; сложившаяся, смявшаяся в леса и болота, Башня, зыбкой пружиной, кольцами липкими, звонкими, живет в нас, вращаясь: улей, муравейник: полеты по кольцам рваные, древние, навие...
Мы спим. Нет, нам кажется, что мы спим. Вот славно — ведь во сне мы улыбаемся: нас нет. Смотрите же: в старинном зеркале отразятся еще и еще и опять ваши верные вещи: стулья, шкатулочки, блеклые картинки на стенах, зашевелятся в толстых книгах собранные когда-то ребенком осенние листы, — Вы уже не помните? Вам еще кажется, что Вы живы?.. Слушайте — вот то, что есть Москва: домашние вещи и там, за окном, и здесь — в зеркале, — ради них можно не быть. И в глубине рассыпающихся зданий, в темноте легкого покоя — мы всегда далеко и дышим водой: мы бессмертны. Солнце серое, мышиное, Москвой искрится на ветру.
Светит нам, клубясь, растворяя нас в себе. И тогда на миг — зрите Вы радугу, серую радугу: и Вас нет — нигде, никогда.