ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ


ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ

Владимир Личутин

0

Владимир Личутин

ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ

Я не стану размазывать манную кашу по стене, а сразу — "быка за рога". …Федор Абрамов любил своего земляка Дмитрия Клопова за художественную яркую натуру и называл "Пинежским Пиросмани". Клопов гордится былой дружбою, высоко чтит покойного писателя, постоянно выступая перед гостями". Мы с ним были, как два брата, везде были — и в лесу, и на речке, и на лугах. Он мне много чего дал, и я ему много кой-чего дал. Я однажды попросил Абрамова: "Федор Александрович, пропиши меня где-нибудь в своей книге". А он сказал: "Твоя рожа больно большая, ни в один роман не влезет".

Это, конечно, метафора Абрамова; уж слишком оригинален характером и судьбою Дмитрий Клопов, чтобы отделаться от него одним эпизодом иль новеллой в "Траве-мураве", и многое из его жизни, если внимательно прочитать романы, наверняка осело на страницах; не такой был транжира Федор Александрович и мот, чтобы попусту пускать по ветру "этакое богачество". И нынче, кто бы ни прикатил в Верколу из художных людей, по любопытству своему обязательно напросится в дом к деревенскому умельцу и наверняка не раз наколется на острые углы его характера. Ещё до встречи с ним поведали, что Клопов не только художник, но и мастер по "щепному ремеслу", и кузнец он, дескать, и столяр, и плотник, может и коробейку из бересты сплести, и туес связать, что за ним летает птица-синица и кормится с его руки, что он характером гордоватый, обидчивый, цену себе блюдет, дескать, Пинега дала трех выдающихся людей: Серафима Саровского, Федора Абрамова …и меня.

Живет Дмитрий Клопов в крестьянской избе, срубленной своими руками. Под потолком на тонких нитях, как бы в воздусях парят удивительные деревянные птицы с лебедиными шеями, подобных не сыскать на северах, и вдогон им скачет странный конь, Пегас-не Пегас, хвост веером. Я говорю, может, крылья стоит приставить?" Крылья-то приставишь, — возражает, — спины не будет видно. Гибкости не будет, лебединой шеи не будет… Надо, чтобы из одного полена ноги вышли и шея, и голова, и хвост. Во всей России нет такого коня. Только у Клопова скачет".

У Клопова, несмотря на семьдесят лет, лицо молодое, что-то ребяческое в ежике волос, серых, широко распахнутых искристых глазах и порывистых движениях. А жизнь-то была не сахар: с двенадцати лет уже в тягловой лямке, безотцовщина. Какой ветер в паруса подует? — одному Богу ведомо. И вот нынче любит Клопов вспоминать о жизни, что вот такую, суровую и беспощадную, -осилил, не поддался трусу и гнусу, детей поднял и вывел в люди". Война только кончилась, да…Отец на фронте погиб. Мать была на выгонки, лес выгоняли по Пинеге до Карпогор, бродили по реке с багром, штанов не было. Вот какая жизнь-то… А я в деревне жил один, а овцы были, четыре души. Надо было государству сорок килограммов мяса отдать в контрактацию. Да еще сельхозналог четыреста рублей, военный налог — семьсот, подоходный, страховка, обложение, триста двадцать литров молока отдай, шерсть отдай, яйца. А у нас коровы не было. Где это всё взять? Если есть, так смелю на ручных жерновах горсть ячменю. А если нету ничего, так на болото схожу, моху принесу в коробе, да истолку, да колобов напеку… Вот как жил. А бригадирка придет, говорит, иди работать, кучи возить. А мне двенадцать лет. Так я ещё и поле вспахал, посеял жито, мати вернулась со сплава, у порога стоит, плачет. Надо же, говорит, у тебя и часики ходят. Сам пек, сам варил. Во, какая жизнь была. Хуже каторги. Дров ещё нарубить надо, да как-то привезть. А однажды пришли в дом описывать за то, что сорок килограммов мяса не сдали. Так вот описали вот этот шкаф, — Клопов постучал по шифоньеру ещё довоенной крестьянской выделки, — да гармошку и стол. Всё описали. А потом мать сдала мясо, так вернули обратно. А в монастыре рига старая была, так я весь пол выворочал, да эту прель домой коробами вытаскал, да замочил в воде, гнилое-то всплыло, а зерна, что остались, высушил, смолол и испек. Хороши житники получились. Вот где горе-то было". — "Эти истории у каждого из нас, -говорю я. -И все равно детство с радостью вспоминается". — "Ага, хороша радость… Сходишь в лес, грибов наберешь два короба четверичных, осолишь, да тем и питаешься. А в луга приедешь на конях копны возить, так хомута наложить не можешь, мал, рук не хватает. Вот как жить привелось".

Хозяин не слышал меня, будто всю жизнь томился обидой, обещаясь кому-то отомстить…Мне было любопытно, как живет Дмитрий Клопов. И только я вступил за порог соседней комнаты картины, хозяин неожиданно подскочил ко мне, схватил за шиворот и поволок прочь. Я покорился, худо соображая; глаза Клопова горели огнем и не сулили ничего хорошего. Его трясло. "Ну так же нельзя… Схватил и потащил. Гость ведь. А если ты приедешь ко мне в гости, а я тебя за шиворот?" — укорил я, стараясь смирить себя. Клопов прицельно смотрел на меня, туго приходил в ум. "А знашь ты, был до тебя один журналист с Москвы, все ходил по дому, вот так же высматривал. А у меня погреб был открыт, и тюфяк, которым я накрывал люк, был в сторону отброшен для просушки… Ну ладно, я и думушки не думаю на худое. Потом появилась статья. Написано: Клопов спит на грязных тюфяках и делает фанерные птицы. Вот где страмота… Такого наворотил… На весь мир страмота! С той поры никого не впускаю. А у меня есть мастерская по дереву, другая — по живописи. И вас не поведу. Зарекся, — Клопов приуспокоился, смущенно припотух. Но голосом еще гремел. Чтобы замять неловкость, стал вспоминать житейские истории и этим ещё более разжигал мой интерес. — У художника адский труд, ни дня ни ночи нет свободного времени! Чтобы ты всегда начеку..! Мне приходилось писать мясо, кровь. Такая сложная штука. У меня и такая картина есть. Я жил в монастыре, а матерь моя обряжалась с коровами. И вот волк задрал лошадь, сани перевернул, бок с мясом вырвал. Кровищи было. И как я увидел это, написал картину. А как её показывать? Она у меня в мастерской висит… Я встречался с волчицей. Почти два метра от хвоста. Я с ней схватился. Она у меня прокусила валенок вместе с лыжей. Насилу живой остался. Я всадил ей из ружья. Так вот представьте себе, как написать такую картину? А я написал её. Мне хочется всё писать… А другой раз опять же зимой дело было. Ружье разорвало и мне заряд в руку, насквозь пролетело и пыжи, и вся дробь. Я руку-то перевязал и километров пять бежал, весь кровью истек. До больницы добежал и на крыльце упал. Кровь вся вышла. Меня сразу на операцию. Вот ведь беда-то… Я очнулся, щупаю, при мне ли рука? Говорю хирургу: ты руку-то мне не отрезай. Он мне кружку спирта налил, пей, говорит, у тебя вся кровь вышла. Ну, я выпил и стали мне операцию делать. Вот какая беда была…

Картины Дмитрия Клопова я увидел на выставке. Он не тушевался, не смущался зрителей, сюжет раскрывал с той искренней непосредственностью, на какую способен лишь русский крестьянин. Полотно, где сидели у лесной избушки два мужика, объяснял в подробностях: "Это мы с Федором Александровичем на Хорсе у моей избушки. Пришли вечером, сварили уху, выпили маленькую. И больше не стали. А в рюкзаке у нас было шесть бутылок. Я немножко пописал. Утром встал, холодно на улице работать. Абрамов кричит из избушки: "Что ты там делаешь?" Я говорю: пишу. Он вышел: "Хо! Здорово! Интересна работа. Ты мне её подаришь?" Подарю, говорю, только рамку сделаю. Вы не подумайте, что тут вымышлено, работа натурная. Только был на этом месте сначала рыжий мужик. Я подумал-подумал, давай нарисую самого себя. И нарисовал самого себя. С Федором Александровичем помаялся. Не получается — и всё. Счищу — и по новой. Соскоблю — и по новой. Раз пять счищал. Надо было взять характер, ага. С пейзажем я много не маялся. И вот такая у меня работа получилась… И вот пришли домой, рассказываем, как мы у избы ночевали. Так никто не поверил, что водку обратно принесли…".

Я попросил продать одну работу, спросил о цене. Клопов с недоумением посмотрел на меня, будто я сморозил заведомую глупость и, как отрезал: "Я своих картин не продаю… У меня только штучные работы".

"Пинежский Пиросмани" решил строить в родной Верколе картинную галерею.


Загрузка...