Глава 2

Я проснулась от чудесного жара высокого, дальнего солнца за окном. Солнце было всем, что у нас осталось, потому что оно неизменно и очень-очень далеко. Я любила солнце со всеми его игривыми лучами, мешающими спать.

Я потянулась и сказала:

— Доброе утро, Орфей.

Некоторое время я читала, лежа в постели. Мне нравилось ощущение голода, бодрившее меня, подспудно перескакивавшее через буквы, и я с нетерпением ждала завтрака. Он прибыл через час, с легким стуком в дверь.

— Войдите, — сказала я, перевернув страницу. Мне всегда было чуточку неловко, но в то же время я знала, что мне необходимо разыгрывать этот спектакль, потому что на меня в любой момент могли смотреть. Я играла свою роль, как Медея играла свою.

— Доброе утро,— сказала Медея.

Я не выдержала, вскочила, чтобы открыть ей дверь, но Медея уже пнула ее ногой, просунула, ловко и неаккуратно одновременно, в щель поднос, а затем появилась сама. Ей было шестнадцать лет, и она была моей камердинершей, потому что Сто Одиннадцатый прочитал несколько книг о юных особах, прислуживающих богачам. Из всех девиц на Свалке, он выбрал ту, которая показалась ему самой чахоточно тонкой и самой в этом очаровательной. Гектор, со свойственным его снобизмом парвеню (даже оправданным в нашей бесконечной исторической игре) считал Медею замарашкой, но я думала, что она удивительно красива. За ее хрупкостью скрывалась вечная, классическая красота, которой, казалось, не давал расцвести воздух Свалки. Будто тронешь ее, и она развалится. Глаза у нее все время блестели особым, лихорадочным образом, казалось, будто это не человеческие ткани, но стекло. У Медеи были прекрасные, длинные волосы, и хотя она частенько вычесывала из них целые пряди, сооружая на голове старомодную прическу, стричь их Медея не собиралась. Запястья ее были так тонки, что я видела, как сочленяются в них кости. У Медеи было прекрасное лицо с миндалевидными, темно-синими глазами и необычайно аккуратными чертами, ему придавали остроты невероятный голод и болезненность. Казалось, если бы не они, лицо Медеи было бы лишено недостатков. Я держала ее дома как можно дольше, почти до самого прихода Сто Одиннадцатого.

Иногда я думала, что он не пускал Медею жить с нами, потому что хотел видеть ее изможденной, туберкулезно прекрасной барышней. Но Медея никогда не была чувствительной, слезливой девочкой, какую, без сомнения, хотел бы увидеть Сто Одиннадцатый. Она была грубой, верной и злой девицей, знающей цену своему слову. Рядом с ней я всегда чувствовала себя актрисой, которая продолжает репетировать, когда все вокруг ругаются.

Медея поставила на кровать передо мной серебряный поднос с фарфоровыми, разрисованными температурно-алыми розами ручками.

— На,— сказала она. Я вздохнула. Медея села на мою кровать, и я накрыла ее своим одеялом. Ей нужно было много тепла, больше, чем мне. На подносе были тосты, и абрикосовый джем, и мед, и горячий, слишком крепкий для меня кофе, и сваренные всмятку яйца. Я знала, что Медея уже ела, и что она хочет еще. Я взяла тост и предложила ей другой. Как все это мелочно, подумала вдруг я, делиться пищей, которой у меня вдоволь. Я часто отдавала ей вещи и вещички, которые она продавала там, на Свалке, чтобы прокормить свою семью. Надо же, люди все еще готовы были отдать деньги за что-то, что нельзя было выпить и съесть.

— Спасибо,— сказала я. — Очень вкусный джем.

— Нормальный, — ответила Медея, запихивая в рот слишком большой кусок тоста.—Сладкий.

Она была полна контрастов, ее гибнущая красота, которую могли бы воспевать сентиментальные романисты, совсем не вязалась с грубыми, голодными повадками молодого зверька. Подумав, я подвинула к ней остатки джема.

— Спасибо, — сказала Медея.—Ну ты и лапочка.

— Это комплимент?

— Неа. На Свалке ты бы сдохла.

Я знала, что Медея относится ко мне хорошо, но иногда в это сложно было поверить. Она сосредоточенно жевала, словно пыталась напомнить себе о том, что это неизменная, важнейшая часть процесса поглощения пищи. Я спросила:

— Как твои дела?

Медея с шумом сглотнула кусок, вытерла руки о белый передник, затем вытерла нос, и еще раз — руки. В конце концов, Медея взяла ложку и стала есть ей джем.

— Прохладно,— сказала она. — Папе нужны лекарства и еще раз лекарства. Сможешь достать до конца месяца?

Я кивнула.

— А брат хотел съесть кошку.

— Он маленький.

— Ну, да. Ее голова не поместилась ему в рот. Поэтому все хорошо закончилось.

— Дети — странный народ.

— Вывод стареющий девственницы.

— Это цитата из Брэдбери.

Медея не проявила к Брэдбери никакого интереса. Она вскочила с кровати, метнулась к окну.

— Говорят, скоро приедут оттуда, — Медея указала пальцем в небо. — Быть может, брат там кому-то понравится. Он хорошо поет. Очень мило. Так мама говорит. Надеюсь, они не сожрут его, когда у него сломается голос.

— Может, лучше подождать. Отдать его в приют. Если он талантлив, ему лучше оставаться на Земле.

Медея сложила руки на груди, все еще наблюдая за чем-то в небе.

— И чего? Какая разница, как лучше? Важно, как реально.

Я опустила взгляд, рассматривая вплетенные в ковер золотистые нити. Я решила посчитать их все. Медея снова села на кровать рядом со мной.

— Ладно, я не злюсь. Ты — милая чудачка, Эвридика, и ты уже ничего не помнишь о Свалке. В целом, все ничего.

Под одеялом я стянула с пальца кольцо с крупным сапфиром и нашла ладонь Медеи, вложила в нее украшение.

— Надеюсь, можно будет что-то сделать.

Медея улыбнулась мне уголком губ. Она порывистым движением взяла яйцо, принялась его чистить.

— А у тебя какие планы на день?

— Я буду писать, затем обед, затем дневной сон, полдник, чтение, снова работа, ужин и вечерний чай с Гектором, а затем...

И я поняла, как могу ее порадовать. Хотя бы немного.

— А затем я пойду на вечер, который собирает Последняя. Хочешь со мной?

Глаза Медеи загорелись тем подростковым, прекрасным огнем, который был сильнее любых невзгод.

— Можно? — спросила она. Я улыбнулась ей, ощущая тепло, которое исходит от всего этого маленького, почти не существующего, но прекрасного человека.

— Еще как! Это же необычный день! Знаешь, особенно чувствительных дам нельзя оставлять без сопровождения! Вдруг я лишусь чувств от какой-нибудь дурной новости, или мне станет душно из-за корсета?

Я вскочила, раскрыла ящик стола и достала позолоченную шкатулку, высокую, украшенную узорами по краям, и с картинкой на крышке, где раскидистое дерево давало приют десяткам крохотных пташек, а поле внизу было усеяно цветами и ягодами. Наивная, очаровательная красота. На цепочке висел крохотный ключик, и я открыла им шкатулку, она медленно отворилась, выглянула птичка, она закружилась, и я услышала легкую мелодию, такую прилипчивую и пронзительную, что она способна была перенести меня в то место с зеленой травой и красными ягодами, если бы только я закрыла глаза. Позолоченная птичка с острым клювом так и кружилась на своем пьедестале, а я принялась выкладывать из шкатулки пузырьки, хрупкие-хрупкие, с аккуратными пробочками и разноцветными кристаллами внутри.

— Что это?

— Нюхательные соли. Вот, смотри, розмарин, мята, лаванда, фиалка. Я больше всего люблю фиалковую.

На каждом флаконе был оттеснен цветок, эфирное масло которого содержалось в соли. Все было крохотное, эстетичное, невероятно красивое. Даже неромантичные кристаллы дурнопахнущей соли было необходимо заключить в нечто столь прекрасное.

Я действительно часто теряла сознание, и мне нравились эти штучки, приводившие меня обратно в мир, нравился хрусталь, и золотые цепочки, и яркие кристаллы, и пробивающиеся сквозь неотразимо отвратительный запах нотки цветов.

— Это мои сокровища,— сказала я.

— А на них можно подсесть?

Я пожала плечами.

— Хочешь понюхать?

Медея осторожно вытащила пробку одного из флаконов, не успела она основательно втянуть носом аромат, как зажмурившись, отпрянула.

— Что это за жесть? Да такой штукой надо людей пытать!

— Возьми фиалковую. Я люблю фиалки, — как ни в чем не бывало добавила я.— Ты будешь хранительницей моего сознания.

Медея как можно быстрее вернула пробку на место и сказала:

— Буду использовать это лишь в крайнем случае. Для начала оболью тебя водой.

— Главное всегда будь рядом на случай, если мне понадобится помощь.

Я взяла флакончик с фиалковой нюхательной солью, он сужался к низу, так что казался ведьминским пузырьком со странным эликсиром. Я расправила цепочку и повесила флакон Медее на шею.

— Красивый,— сказала она.

— Очень даже. Не знаю, насколько это исторически аккуратно, но носи его с честью.

— Ты чего меня в рыцари посветила?

Я только покачала головой. Медея еще некоторое время рассматривала флакон. Кажется, в отличии от его содержимого, он сам порадовал ее.

—Ладно. Пойду сделаю вид, что убираюсь.

—Я благодарю тебя за честность.

День прошел отлично. Я писала Орфею, читала, спала, даже вышла в искусственный садик в конце нашей секции, где журчали ровненькие ручьи и пели птички, тренировавшие слабые крылышки в недалеких полетах. Я подумала, что в отличии от меня, Орфей не мог быть счастлив здесь. Я любила золотые клетки, мне нравилось быть в одиночестве, в замкнутом пространстве, мне нравилось, что я могу писать, когда мне вздумается, любить прекрасные вещи и смотреть на живых птиц.

Орфей не любил несвободы, ему нравились моря, и бесконечно большие числа, и огромные, беззвездные пустоты Вселенной, он не смог бы заставить себя быть счастливым здесь. Я смотрела на кристальный ход холодного ручья и думала о том, снятся ли Орфею сны.

Для него все закончилось, когда Сто Одиннадцатый узнал, что Орфей связан с мятежниками Свалки. Тогда он и забрал моего Орфея, забрал себе и навсегда.

Мятежники, в сущности, не представляли никакой опасности ни для одного из наших хозяев. Они знали, что те, кто пришел сюда, бессмертны. Поколениями их отцы, деды, прадеды утыкались в одну и ту же стену. Они умирали и не могли убить.

Сейчас мятежники уничтожали произведения искусства, ведь это была единственная слабость наших господ, которую мы когда-либо знали. Это движение было отчасти забавным. Они похищали картины и обещали присылать их кусочки безутешным от горя чудовищам. Они требовали дать людям воды, хлеба и воздуха.

Они боролись за правильные вещи абсурдным, но единственно действенным методом. Потому что ничего, кроме абсурда, не осталось.

И Сто Одиннадцатый так испугался моего Орфея, моего Орфея, так хорошо считающего в уме и так любившего сладости, моего серьезного старшего брата. Он испугался, что Орфей войдет в святая святых и разрежет какое-нибудь дорогое его сердцу полотно. Он испугался, что Орфей разобьет скульптуру. Он испугался, что Орфей сожжет едва написанную поэму.

Это смешно, потому что бояться было нечего.

Душный запах садовых роз делал воспоминания далекими и словно бы ненастоящими. Я взглянула на часы и поняла, что мне некогда вспоминать страшные вещи. Я попрощалась с птицами и цветами, и отправилась собираться на вечер. У меня в голове звучали наши старые, детские разговоры с Орфеем. Я часто говорила ему: мой братик—гений.

Медея долго помогала мне одеться, справиться с вечерним платьем и его бесконечными застежками было непросто. Я вытащила из-под узкого воротника жемчужное ожерелье, и оно оказалось неестественно горячим. Сто Одиннадцатый был рядом.

— Слушай, а сама Последняя там тоже будет?

— Это ее вечеринка,— я попыталась пожать плечами, но Медея слишком сильно затянула корсет. Я подумала, что нюхательная соль непременно пригодится. В конце концов, Медея, наверное, захотела оправдать свое присутствие на вечеринке. — Думаю, она ее не пропустит.

— Я слышала, что она мегакрутая межгалактическая преступница. Настолько крутая, что Первая вырвала ей матку!

— Сомнительное определение крутости, и я не уверена, что у них есть матки, — сказала я. Медея усадила меня на стул и принялась расчесывать. Я смотрела нас нас, бледных, окруженных черненым золотом и россыпью похожих на инопланетных, красивых жучков заколок. Я взяла двоих и устроила между ними бой. Взгляд Медеи чуть изменился, мне показалось, что она с нежностью отнеслась к моим боевым насекомым.

— Но правда, — продолжала она. — Я слышала, Последняя еще ужаснее остальных. Что всю ее Колонию уничтожили!

Эта история когда-то давно была очень, очень популярна. Она значила, что все эти существа в принципе уничтожимы.

Последняя, видимо, сильно насолила всей их популяции, раз Рой Королев, их верховный совет, последовательно убил всех ее детей. Говорили, что она чувствовала, как умирает каждый, и сошла с ума. Я, впрочем, не видела разницы — их разум был так далек от меня, что прикинуть, кто из них безумен было так же сложно, как представить, чем беззвездная пустота страшнее звездной.

— Может быть, — прошептала я так, словно решила рассказать Медее страшную историю. — Она была безумна с самого начала. Представь себе, кем надо быть, чтобы монстры сочли тебя чудовищем.

Худшей карой для самок было лишение репродуктивных органов. Последняя потеряла не только колонию, но и саму себя, свою вечную суть. И ее отправили к Первой, чтобы она служила ей. В окружении чужих детей, чужих мужчин (хотя, конечно, назвать их мужчинами, наверное, было нельзя), она, наверное, должна была чувствовать себя ужасно. Но я не знала. И не знала, за какие преступления Последняя заплатила такую цену. Мне просто хотелось развлечь Медею. Я сказала:

—Вселенная так беспредельна и подразумевает большую свободу действий. По-настоящему большую. Почти бесконечную. Это должно быть очень страшное вечное существо. По-настоящему страшное.

Я совсем понизила голос, и последние слова вылетели невесомыми, жуткими птичками. Медея нахмурилась и стала расчесывать меня сосредоточеннее. Некоторое время она молчала, а затем спросила:

—А ты ее видела? То есть, не видела, а...

— Чувствовала. Да. Она приходила к Сто Одиннадцатому. Смотрела на меня. Но она молчала. От нее, знаешь, вправду особое чувство. От них ото всех идет разного рода холод. И от нее он трупный, такой страшный, смертный.

— Все, хватит!

Я передала ей одну из заколок, победительницу с малахитовой спинкой. Закалывая мне волосы, Медея смотрела куда-то поверх моей головы. Я надеялась, что получится аккуратно.

Когда пришел Гектор, мы сидели рядом молча.

—Какие-то вы хмурые,—сказал он и велел Медее налить ему стакан сока, но поднялась я.

—Она же не слуга по-настоящему, зачем ты ей помыкаешь?

—А кто она? Она, вообще-то, получает за это еду и деньги.

Я прошла мимо Гектора и сжала его нос двумя пальцами.

—Прекрати, я взрослый человек!

—Взрослые люди так себя не ведут.

Но он не стал вести себя, как взрослый человек, и впоследствии, так что, когда мы вышли, Гектор и Медея находились в глубоком недовольстве друг другом. Мы шли по широким, как улицы в старые времена, коридорам. Сначала, помню, мне было очень страшно. Стекла в воздушных коридорах были так чисты, что мне казалось, будто я сейчас упаду в наполненное синевой и облаками небо. Все это ощущалось, словно невесомость, и я кружилась в надежде взлететь или упасть, и смеялась, а Медея шагала впереди нас всех. Как только мы попадали в очередной узел небоскреба, небо сменялось джунглями или Океаном. Я видела экзотические цветы в зеленых колыбелях, видела проплывающих мимо огромных рыб с серебряными боками, как красиво, думала я, сколько разной жизни на Земле. В стекло врезалась большая стрекоза с блестящими, синеватыми крыльями. Она рванулась вверх, затем снова ударилась о стекло, и мне было ее жалко, потому что она так и не поняла — выхода отсюда нет. Я прикоснулась пальцем к стеклу там, где с другой стороны было ее тонкое, длинное брюшко. И хотя я боялась насекомых, в этот момент мне стало радостно от ее хрупкого блеска и смелости.

Мы шли полчаса или даже чуть дольше, мимо нас проезжали машины на электрическом ходу, у них были желтые пятна на крышах от заходящего солнца.

Ячейка Тесея располагалась на самой границе, отделяющей район, где я жила, от соседнего. Снаружи дверь казалась стальной, и это было не то чтобы странно, но как-то неуютно. За ней мог скрываться любой мир, любая эпоха.

Впрочем, на самом деле я не ждала сюрпризов. Последняя любила Рим с его роскошными, развратными пирами, заговорами и публичными выступлениями, с его извращенной чувственностью и совершенным правом.

И когда мы позвонили, нам открыли дверь две девушки, на которых были только набедренные повязки. Я почувствовала себя гостьей из будущего. Думаю, если бы я вправду была дамой века прогресса, мне уже понадобилась бы моя нюхательная соль.

Они открыли перед нами двери в абсолютно новый мир. Если Мультивселенная, как говорил однажды Орфей, может быть устроена так, что в бесконечности летают пузырьки с планетами и темнотой, Вселенные, то, может быть, это вдохновляет наших хозяев. Гостевой зал был один, но большой. Я увидела купальню, наполненную прозрачно-голубой, похожей на жидкий драгоценный камень, водой. В ней плавали лепестки роз и обнаженные люди. Всюду был мрамор, пахло умирающими цветами и жареным мясом.

Люди лежали на длинных кушетках и подушках, и я видела шелк, такой, что его хотелось потрогать и вино, такое, что его хотелось пить. Последняя, должно быть, наняла людей со Свалки для того, чтобы вечеринка (оргия?) смотрелась действительно массово. Римский упадок был сохранен и преумножен. Я видела людей, запихивавших в себя виноград, как зомби из старых фильмов ужасов, где у грима и декораций бюджет был одинаково низкий. Какая-то парочка на одной из кушеток миловалась, видимо, они сочли ситуацию располагающей.

Гектор сказал:

— Интересно.

Мимо нас пронесли большое блюдо с зажаренными птичьими язычками.

— По-моему это ужасно,— сказала Медея.

— Загляни в словарь, дорогая. Эту ситуацию ты найдешь под заголовком "беспричинная жестокость".

Я помолчала, затем добавила:

—Надо искать на букву "б".

Перед нами, будто клоун из коробочки, выскочил Тесей. Он выбивался из белого (мрамора, тог и статуй), царившего вокруг. Выбивался Тесей и из эпохи. Он был одет в костюм средневекового шута. Чем бы ни увлекалась Последняя (а не все были так постоянны, как Сто Одиннадцатый), Тесей оставался неизменным шутом при ней — в красно-золотом костюме, сшитом, казалось, из лоскутов, в остроносых ботинках с бубенцами и смешном, ушастом головном уборе, пародии на корону.

Тесей родился в Зоосаду, поэтому в нем не было ни капли нашей бледности, он весь был золотистый, как искорки на его бубенцах. Надел бы на себя корону — стал бы королем. Так что Тесей нравился мне гораздо больше, пока умел себя иронично обыграть.

Это был человек какой-то сказочной красоты, в нее даже не верилось. Я считала красивыми или, по крайней мере, симпатичными большинство моих знакомых, потому как они были люди во всей их прекрасной схожести, но Тесей был кем-то особенным даже для моего благосклонного взгляда. От него нельзя было отвести взор, он весь был золотой и чудесный, только глаза — голубые, как невероятное небо на открытках. И потому костюм шута, смешной, нелепый и почти зловещий в этом, выглядел как идеальное дополнение к такой красоте. Он смягчал ее, как молоко смягчает излишнюю сладость торта.

Без этой смешинки на него невозможно было бы даже смотреть.

Тесей был музыкантом, невероятно талантливым. Это он частенько писал музыку для Орфея, чтобы он делал вид, будто не зря живет со Сто Одиннадцатым. Тесей дружил с моим братом, и хотя бы за это я любила его. Тесей был хорош в том, что он делал, более того — хорош дьявольски. Поэтому ему можно было все. Он никогда не видел ничего, кроме Зоосада, не думал о Свалке, не мечтал о Нетронутом Море, и потому развлекался как мог. Не было никого ни прекраснее, ни избалованнее Тесея.

Думаю, Последняя не была популярной личностью (личностью?) среди наших хозяев, ее питомец, однако, купался во всеобщей любви (любви?). Сложно было рассуждать о тех, кто не влезал в понятия, выработанные человеческой культурой за долгое-долгое время до их прихода. Нам все еще нужно было осмыслить их. Я часто размышляла о том, как они могут мыслить и чувствовать. Чтобы понимать их, нужно было понимать историю, которая за ними стоит. Они, наверняка, пребывали в трехтысячелетнем восторге от нашего искусства, потому что вели праздный образ жизни. Приходили, опустошали планеты и уходили. Активнейший период их жизней приходился на захват планет, затем они просто питались ими. Лично я не могла провести без дела и недели, мне все время хотелось чего-то нового. Они были до известной степени по-другому устроены, но альтернатива их явно увлекала.

Тесей щелкнул пальцами перед моим носом.

— Эвридика, ты в порядке?

— Да,— сказала я.— Все хорошо, спасибо и прошу прощения.

— За что?

— Не знаю, это триада, которую я произношу в любой неясный момент.

Тесей приобнял меня и Медею, склонился к ней, назвал ее как-то ласково, что-то ей прошептал — я не все ясно слышала. Я обернулась к Гектору.

— Ты почему не идешь?

Вид у него был обиженный. Он потеребил галстук, а затем сказал:

— Я возьму напитки.

Должно быть, дело было в Тесее. Многих смущало, что он без умолку болтает о себе, но мне все нравилось. Тесей был интересным человеком, и у него было много достижений, судя по тому, что он про себя рассказывал.

— Подумайте, дамы,— говорил он.— Именно я все это организовал.

— Когда я хочу такое организовать, просто говорю, что у меня дома есть еда,— пожала плечами Медея.

— Не обижайся, у нее период отрицания авторитетов,— сказала я. Но Тесей не был обидчивым, он только мотнул головой, звякнул бубенцами на шапке, показывая, что это все не так уж важно, и продолжил:

— Собственно, дорогие, это не просто вечер Последней, когда она должна будет утереть своими лапками, или чем еще там, слезы от осознания того, сколько я делаю для нее!

Тесей взял театральную паузу, слишком сочную и долгую, чтобы скрывать нечто по-настоящему важное. Эта пауза меня обманула. Тесей сказал:

— Первая здесь, вместе со своей дочуркой! Держу пари, вы такого не видели!

— Мы вообще их никогда не видели, Тесей, — сказала я. Он снова отмахнулся от меня. В секунды, когда Тесей не говорил, он лучезарно улыбался. Это было похоже на музыку, которую слышишь, когда тебя переключают с одной телефонной линии на другую. Зубы Тесея очень сверкали.

Надо признаться, я была удивлена. Первая никогда не посещала нашего района на моей памяти, хотя говорили, что она побывала здесь незадолго до того, как Сто Одиннадцатый привез меня. Она путешествовала, искала прекрасное и вдохновляла свою дочь. У каждой Королевы Колонии, говорил Сто Одиннадцатый, рождается единственная дочь, и она однажды будет иметь собственную колонию, и у нее тоже будет одна единственная дочь.

Бесконечная итерация, так бы Орфей сказал. Большего темпа размножения, говорил Сто Одиннадцатый, они просто не могут себе позволить, являясь, до определенной степени, вечными существами. А тут бы Орфей сказал, что нельзя являться вечными существами только в определенном смысле, потому что вечность не должна иметь ограничений и пределов, иначе она не соответствует условиям выполнения задачи.

Мы сидели на подушке, Тесей подтянул к себе половину граната, раскрошил ее пальцами. Он мог позволить себе есть некрасиво, даже забавно.

— Нет, если бы вы только видели,— говорил он, отправляя в рот рубиновые зернышки.—Какое у Последней было лицо, когда она узнала, что обязана закатить вечеринку в честь Первой! Если бы я только видел!

Тесей засмеялся, и бубенцы вторили ему мягким перезвоном.

— Ослятины мне!— крикнул он.— Эй, остолопы, я же договаривался, чтобы была ослятина! Древние римляне жрали чертовых ослов!

Я вздохнула, а Медея засмеялась.

— Не все получилось,— шепотом сказал Тесей.— Но я все равно молодец!

Теперь я замечала среди людей в тогах, принадлежащих Последней, гостей. Большинство из них были мне знакомы — люди из нашего района. В местный Рим они проливались как капли других времен. Я видела двух девушек, одетых по моде, бытовавшей незадолго до Великой Французской Революции и несколько после. Одна напоминала мне Марию-Антуанетту, а у другой на шее была красная бархотка. Я видела мужчин в строгих костюмах, восточноевропейских коммунистов шестидесятых годов, видела развеселых хиппи, видела средневековых крестьян. Наверное, впервые нанятые для массовки люди, считали все это костюмированной вечеринкой. Они и не представляют, насколько она затянулась. Чтобы налить себе немного вина с медом, я прошла мимо дамы в костюме девятнадцатого века, и обрадовалась, что к моему времени корсеты стали несколько свободнее. Мне было так ее жаль — она обмахивалась веером с изображением синих бабочек так отчаянно, словно уже не чувствовала потоков воздуха, стремившихся ей в лицо. Ее партнер во фраке уже держал руку в кармане, близился обморок, и он готовил нюхательную соль.

Медея тоже это заметила, когда я вернулась, она сказала:

— И скоро ты так же будешь?

— Надеюсь, нет,— ответила я.— Я, в общем, тебя позвала, чтобы ты всему порадовалась, а не чтобы лишаться чувств у всех на глазах.

Медея взяла мое вино с медом и сделала глоток, а затем скривилась. Я продолжала рассматривать людей, я так любила их всех, даже тех, с кем едва ли перекинулась парой слов. Это были люди с умными глазами, осторожные люди, и в то же время люди, привыкшие друг другу доверять.

Вот почему Гектор был так бесконечно одинок.

Теперь, когда я познакомила свой взгляд с людьми, присутствующими в зале, можно было впустить в себя и все остальное, что было прекрасно. Зал прорезали два ряда длинных колонн, и между ними были скульптуры столь идеально белые, что глазам становилось больно. Они не были расставлены естественно, во всех попытках воссоздать прошлое всегда будет нечто от музея. Коллекция Последней считалась прекрасной среди ценителей скульптуры. В прошлое столетие она держала при себе невероятно талантливого мастера. Он изготавливал бюсты и статуи местных художников, писателей и музыкантов после их смерти. Таким образом он запечатлел для Последней людей собственного столетия, но они были так безупречно стилизованы под греческую и римскую античность, что это нельзя было назвать памятью.

Какие это были живые лица, какие глаза, пусть без зрачков, но со столь выразительными взглядами. Какие были тела — безупречно атлетичные, замершие в середине движения, прекрасного в своей незаконченности. Было все, даже складки на одежде, казалось, можно тронуть рукой и расправить.

Все было последовательно, живо, абсолютно гениально. Но, конечно, кроме определенных, выразительных черт, ничего не осталось от тех людей, которых мастер пытался изобразить. Ни излюбленных поз, ни выражений лиц, ни характерной одежды.

Эпохи сменялись, и то, что оставляло память о римлянах, казалось мне слишком обезличенным для тех, кто умер столетие назад.

Но как же хотелось плакать от такой красоты.

Сам мастер умер на исходе восемьдесят седьмого года жизни. Некому было увековечить в этом зале и его, чтобы люди, ныряющие в купальни и пьющие вино, смотрели на скульптора, которого уже нет.

Но, как ни смешно, только его я и знала, а все остальные были просто мраморными, прекрасными мертвецами с белыми руками и точеными пальцами. Когда люди, ушедшие и пришедшие, стали мне привычны, я поняла, как холодно здесь. Все было похоже на фотографию, которая проявляется постепенно. Казалось, мучительная красота статуй давно должна была покрыться коркой льда. Это был не тот холод, который ощутим сразу и делает губы синими, а руки неприятными. Холод, который чувствовала я, продирал что-то внутри, от горла и ниже.

Они были здесь, и было их много. Я стала искать их взглядом, некоторые были в человеческих телах. Люди, которых нанимали, чтобы они пили, ели и купались знали, что должны быть готовы и к тому, что их на некоторое время позаимствуют. И я поняла, что среди тех, о ком я подумала сначала, что они мертвецки пьяны, были наши вечные господа. Они глядели в пустоту, подволакивали ноги, приоткрывали рты. Мне стало жутко.

Я знала, что еще больше их остается невидимыми. Где же Первая?

Я слышала, что однажды она тоже устраивала вечер в стилистике древнего Рима. Он был, однако, еще более тематическим. Она воспроизводила пир Гелиогабала с обязательной, финальной гибелью всех гостей в море цветов. Они все тогда перевоплотились в людей, чтобы почувствовать, как те умирают.

Орфей, когда узнал об этом, сказал, что с определенной точки зрения концепция представляется гуманной. Люди эти, в конце концов, не знали и не чувствовали, что погибают.

Я испугалась, что Первая захочет повторить нечто подобное сегодня, а я взяла с собой Медею, и мой Орфей, кроме того, останется без меня.

Я уже хотела рассказать Медее о том, что слышала про пиры Первой, чтобы она ушла отсюда поскорее, как рядом опустился Орест. Орест нежно сжал мою руку и вручил мне золотой кубок с вином, пахнущим медом и пряностями еще сильнее.

— Не мог смотреть,— сказал Орест.— Как такая задумчивая особа скучает, хоть вокруг и царит веселье.

В этой фразе было ровно столько самоиронии, чтобы она показалась обаятельной. Я взглянула на Медею и увидела, что она увлеченно рассказывает что-то Тесею. Должно быть, я и вправду задумалась. И Орест знал, что со мной такое бывает. Он частенько проявлял ко мне мужское внимание, приятное и ненавязчивое, и я даже считала, будто нравлюсь ему, а затем всякий раз разубеждалась в этом, увидев его с другой женщиной.

Орест был режиссером. Он снимал потрясающие короткометражные фильмы, в которых даже носящийся по ветру пакет казался символом такого одиночества, что хочется умереть. Себя я гениальной не считала, хотя, надо признать, определенный талант у меня действительно был, раз Сто Одиннадцатый обратил на меня внимание. Однако меня окружали люди, которые действительно творили нечто абсолютное — во всех смыслах.

Орест был высокий и изящный молодой человек. Я знала, что он провел на Свалке некоторое время, а также, что он ведет не слишком здоровый образ жизни, что в наше время опаснее, чем в любой другой исторический период. Но ничто из того, что с Орестом происходило, словно бы не оставляло на нем никаких следов. Он всегда был весел, несколько манерен и обаятелен. Он, как и вторая питомица его хозяина, Артемида, был вынужден (хотя в случае Ореста это явно не то слово) играть в представителя высших парижских классов шестидесятых-семидесятых годов. Играл он, надо сказать, убедительно, не пропуская ни одной юбки и ни одного повода выпить.

Его спутница и соратница Артемида была моей хорошей подругой. И хотя она выглядела достаточно агрессивно, ей не хватало тонкой сигаретки, пастиса со льдом и маленькой собачки, чтобы довершить образ бессердечной парижской богачки. За счет этой нехватки диоровский нью-лук платьев Артемиды, черные перчатки, шляпки, норковые накидки, бриллиантовые кольца — все было лишь предвкушением ее надменной раздражительности, с которой никто никогда не сталкивался. И хотя черты лица Артемиды тоже сообщали некоторую злость то блеском зеленых глаз, то ярким изгибом губ, она, в конце концов, никогда не подтверждалась. Артемида была самым добрым человеком, которого я когда-либо знала. Вообще-то она играла в театре, причем всегда главные роли, но делала это без любви и счастья, хотя и нравилась своему хозяину.

Основной деятельностью Артемиды была благотворительность, она собирала деньги для обитателей Свалки, тайно проносила им еду, воду и лекарства. Артемида была бесстрашной и прекрасной, я хотела бы когда-нибудь стать похожей на нее (хотя я давным-давно выросла в ту, кто я есть, конечно).

Артемида тепло улыбнулась мне. У нее всегда были силы и энтузиазм, и я была уверена, что вечер для нее только начинается. От нее пахло не только духами, но и косметикой. От Ореста пахло, в основном, алкоголем.

Тесей незаметно исчез, я поискала взглядом Гектора, он топтался у чаш с вином, делая вид, что раздумывает, какое выбрать. Гектор выглядел нелепо, и мне захотелось позвать его к нам.

Он сделал вид, что не услышал меня, и я решила его не неволить.

Орест уже успел познакомиться с Медеей, пока я над чем-то раздумывала, и теперь я слышала, как он рассказывает ей о гостях. Про Неоптолема я и так все знала, он был у нас на небосклоне второй звездой, но, в отличии от Тесея, блуждающей. Неоптолем был заносчивый художник с невероятно редким даром. Он видел их. И поэтому он путешествовал от одного хозяина к другому. Они любили смотреть на себя, любили, чтобы он их рисовал. Сейчас Неоптолем, кажется, принадлежал Четыреста Тридцать Четвертому. То, что Неоптолемом никто в отдельности не владел придавало ему мобильности, самомнения и критичности. Он даже некоторое время жил со мной, пока Гектора еще не было, и рисовал Сто Одиннадцатого, но так и не дал мне увидеть его. Неоптолем сказал, что для моей хрупкой психики это будет слишком большим потрясением.

Он был неизменно харизматичный, но иногда в этом почти даже неприятный. Неоптолем одевался в стиле двадцатых годов, в этом плане мы были соседями. Он называл себя абстракционистом, и это было забавно, потому что рисовал он, в основном, их.

Они не спорили. Даже для самих себя это были существа абстрактные.

Неоптолем прошел мимо нас, швырнул на подол моего платья корку от апельсина. Это могло значить что угодно, но, скорее всего, он имел в виду, что после вечера начнется наша ночь. Орест задумчиво кивнул, Артемида сказала:

— Ты пойдешь, Эвридика?

Я кивнула. Орест продолжал:

— Неоптолем придумал, что у нас должно быть свое искусство. Не такое, как любят они. Иногда мы собираемся на Биеннале. И обязательно, если будешь об этом писать, пиши с большой буквы!

—Биеннале,— пояснила я.— Выставка, проходящая раз в два года. Но у нас она проходит три раза в месяц.

— И в чем смысл? — спросила Медея.

Артемида весело, заливисто засмеялась.

— Вот именно! — сказала она. —Смысла — нет! Совсем! Никакого! Это полная бессмыслица!

Орест уже забыл об апельсиновой корке, а я продолжала рассматривать ее, неожиданно для себя слушая очень внимательно. Теперь Орест рассказывал о тех, кого я совсем не знала. О тех, кто приехал с Первой.

— Так, начать с невероятного или с ужасного?— спросил Орест.— На твой выбор, ибо мне не терпится рассказать вам обе новости.

Медея захлопала в ладоши.

— Давай с ужасного! Обожаю все ужасное!

Я бы предпочла невероятное, но для Медеи этот вечер был важнее, чем для меня. Я взяла виноградинку, но не успела съесть ее, потому что Орест заинтриговал меня. Он сказал:

— Видишь мужчину в алой накидке с жемчугом? Так вот, это питомец Первой.

Ни о каком винограде речи уже не шло, я вся вытянулась, стала слушать. Я любила людей, они вдохновляли меня, и это о них я думала большую часть времени (особенно, если учесть, что Орфей — тоже человек). Мне было ужасно интересно, что за новый человек приехал к нам, что он любит, какие у него мысли, идеи, чувства, какая судьба.

Я рассмотрела в толпе мужчину, о котором говорил Орест. Это был, тощий настолько, что средневековье мог представлять довольно аутентично, мужчина, похожий на обтянутый смуглой кожей скелет. У него были темные, горящие глаза, и зубы его казались очень белыми. Он вызывал смутную приязнь, хотя на вид в нем не было ничего привлекательного. Нечто в его чертах очень располагало.

Он был карпатский князь, или кто-то вроде, я не слишком разбиралась в устройстве Восточной Европы в Средневековье. На нем была богатая, расшитая драгоценными камнями одежда с меховыми вставками. Должно быть, люди в тогах ему очень завидовали.

Орест сказал:

— Это — Одиссей. И, мои дорогие девушки, такого искусства вы еще не видели. Первая подобрала его на Свалке.

— О, вот бы она меня подобрала на Свалке, — мечтательно сказала Медея, и Орест, словно ожидал этого, ответил:

— У тебя вряд ли есть шанс. Если только ты не убиваешь людей.

Я, Артемида и Медея тут же обернулись к нему. Он довольно улыбнулся. Умение Ореста собирать сплетни, наконец, принесло ему наше неусыпное внимание.

— Да-да, дамы, вы вовсе не ошиблись, — сказал Орест.— Он убивал людей. Больше сорока человек. Понимаете? Он вырезал из них органы и сшивал их вместе. В итоге сделал...

— Органного монстра? — с восторгом спросила Медея.

— Вроде того, малышка. В общем, Первая заинтересовалась им, когда ей доложили о таком интересном человеческом экземпляре. Первая была в абсолютном восторге, когда увидела то, что он сотворил. Она сказала, что это искусство. У меня плохие новости для нас, если пойдет мода на серийных убийц, мы можем оказаться там же, откуда нас взяли.

Я была не против оказаться там, откуда меня взяли, но, наверное, Орест не совсем это имел в виду.

Я все смотрела на этого человека и думала о том, как так могло получиться, что он убивал других людей. Он с кем-то говорил, и хотя взгляд его казался лихорадочным, у него были обычные, человеческие глаза. Совсем нестрашные.

— А почему он убивал людей? — спросила я. Орест пожал плечами.

— Быть может, мама его не любила.

Но я не могла понять. Он был как мы все, зачем ему, в таком случае, убивать таких же существ, как он. Артемида сказала:

— Странно. Неужели она увидела красоту и в этом?

— Думаю, красота сшитых друг с другом органов ей роднее, чем "Рождение Венеры" какого-нибудь Кабанеля. Может, она с чего-то решила, будто они родственные души. Знаю только, что монстр из слизи и тканей пришелся ей по вкусу, и другого монстра, его создателя, она забрала с собой.

У этого человека было имя. Одиссей. Я смотрела на эти руки и думала, правду ли говорит Орест. Эти руки отбирали жизни?

Орест уже говорил:

—А теперь — невероятное! Посмотрите в сторону девицы в блестящей юбке, которую изрядно укачало, да-да, она очень безвкусно одета, как сказал бы Тесей. Она не перебрала, и это не один из хорошо знакомых нам импозантных господ.

Я лишь на секунду кинула взгляд в сторону девушки, которая шла по залу в сопровождении смотрящего в пол кудрявого молодого человека. У девушки были не то развязные повадки, не то просто невероятно больная голова. Она то и дело приникала к молодому человеку, одетому как романтический юноша времен Эдгара Аллана По. Он и бледен был так, словно тоже потерял свою Вирджинию или, быть может, ветер унес его Аннабель Ли, что, в принципе, одно и то же.

Девушка припадала к нему, утыкалась носом ему в воротник, затем отталкивалась от него, чтобы пройти пару шагов. Ее одежда не отсылала ни к какой эпохе. Пустой знак.

— Это Семьсот Пятнадцатая,— сказал Орест, когда мы налюбовались на прогулку девушки.

—Принцесса?!

Орест кивнул, чтобы выглядеть еще значительнее. Артемида сказала:

—Я слышала, что Семьсот Пятнадцатая так любит людей, что все время использует человеческое тело.

— Получается у нее не слишком ловко,— сказала Медея. Я смотрела на сияющую юбку в пайетках, на кожу, покрытую блестками, на разноцветные туфли. Выглядела Семьсот Пятнадцатая так, словно собиралась не глядя. Ничто ни к чему не подходило, но, казалось, все радовало ее, как ребенка.

—А это — Полиник, ее питомец.

Но я уже отвела взгляд от него, и от принцессы в человеческом теле. Меня интересовал только Одиссей. Артемида и Медея удивлялись, зачем принцессе человеческое тело, которым она не умеет пользоваться, да еще так надолго, а я вовсе не думала об этом.

В конце концов, я поняла, что больше не могу терпеть. Я положила виноград обратно на большую, серебряную тарелку, переступила через обнимающуюся на полу пару, потому как вечер становился все более томным, прошла мимо Гектора, так и стоявшего у чаш с вином, а также получила щедрую порцию брызг из купальни, в которую прыгнул какой-то парень. Наконец, путь мой был закончен. Я остановилась прямо напротив Одиссея. Вблизи его глаза горели еще ярче, а кожа, казалось, была натянута на скулах еще сильнее.

У него был загробный, жуткий вид. Словно он не убивал, а был убит.

Я сказала:

— Здравствуй. Я — Эвридика.

Мне хотелось протянуть ему руку, но я не стала, потому его рука приносила смерть. Улыбка Одиссея стала шире, а глаза были теперь похожи на два уголька, которые от прикосновения воздуха сейчас станут красными. Они не стали. Одиссей только сказал:

— Очень приятно познакомиться.

Он не назвал своего имени. У его черт было южное обаяние, южане очень красивые и улыбчивые, но в Одиссее я теперь рассмотрела что-то опасное и хищное, делавшее его лицо странным.

— Зачем ты убиваешь людей? — спросила я.

—Эвридика!

Я обернулась и увидела, как Орест прижимает руку ко лбу. Одиссей смотрел на меня. Затем он чуть склонил голову набок и облизнул губы. Он сказал:

— Потому что я знаю, что такое любовь.

Он не смутился. Затем добавил каким-то очень легкомысленным тоном.

— И потому, что это не твое дело.

— Нет,— сказала я.— Я тоже абсолютно точно знаю, что такое любовь. Это не ответ.

Блестящий взгляд Одиссея остановился на мне. Он смотрел так, словно кусал меня. Но я не хотела показывать ему, что боюсь. Я должна была знать, почему этот человек поступал так с другими людьми. Это противоречило всему, во что я верила, поэтому мне просто необходимо было понять.

Но прежде, чем Одиссей что-либо ответил мне, заиграла музыка. Я обернулась. Тесей стоял рядом с купальней. Его окружали, словно поклоняющиеся ему, как божеству жрецы, музыканты. Инструменты уже ожили в их руках, но Тесей все раскланивался, оперевшись на свою виолончель, будто она для него ничего не значила.

Люди вокруг обращали на него мало внимания. Они ели, пили, смеялись, веселились.

Но я почувствовала, как напряглась тишина, как все, что оставалось скрытым, неприсутствующим, вынесенным за скобки, приготовилось внимать. Как же переполнен на самом деле был зал.

Тесей, наконец, сел на стул с высокой спинкой, взял виолончель. Он чуть склонил голову, слушая мужчину, вынырнувшего из купальни, кивнул, а потом перехватил смычок, будто скальпель.

И все изменилось. Наверное, Последней было все равно, как пройдет вечер в глобальном смысле. Ей хотелось похвастаться своим питомцем.

Перво-наперво виолончель издала немелодичный, проникающий в голову, как выстрел, звук. Тесей мог позволить себе поиздеваться. Он смешным движением поправил свою шапку, уронил смычок, снова перехватил его и поднес к струнам.

Вот тогда музыка полилась. И люди, куда менее чувствительные к музыке, чем их хозяева, вскинули головы, отвлеклись от всего, потому что Тесей играл прекрасно, словно смычок его путешествовал не по струнам виолончели, а по собственным моим костям, по плоти моей, по самому сердцу. Каждая нота отдавалась внутри, как еще одно бьющееся, живое сердце. Я никогда прежде не слышала этой мелодии. У нее не было имени и прошлых исполнений, но мне так отчетливо представился сад после дождя, пронзительный от запаха цветов и криков далеких птиц. В том саду было много камней, а все цветы были белыми, и это значило, что у них грустный аромат. На веранде кто-то пел, потому что стоны виолончели были похожи на гортанный, тоскливый голос. У песни не было никаких слов, зато была протяжность, характерная надрывность народной музыки. Вся эта картинка неожиданным образом напомнила мне о маме, и об Орфее, и о доме, которого у меня никогда не было, но о котором я мечтала. У меня из глаз брызнули слезы, потому что это было лучше всего на свете.

Люди вокруг тоже замерли. Никаких посторонних звуков не осталось. И я думала, видят ли они то же, что и я, или каждый — свое. Я утирала слезы, слушая Тесея, и ничего в нем не было от того самодовольного парня, который встретил нас. Я не знала, кем нужно быть, чтобы создавать такую музыку.

Еще я думала о том, что видят они. Представляют ли они картинки и ощущения, как делаем это мы. В конце концов, того, кто не может ничего вообразить, не должно поражать искусство, ведь это всегда контекст, разворачивающийся в сознании.

Виолончель отпустила пронзительную, протяжную ноту, и я почувствовала, что наступает осень, и сад уходит. Я тосковала по нему, пока умирали цветы.

И когда Тесей, наконец, отвел смычок, я поняла, что наступила зима. Раздался рев аплодисментов, показавшийся мне тошнотворным после музыки Тесея, но я нашла собственные ладони ударяющимися друг о друге в общем хоре. Мы были как доисторические животные, которых выбросило на берег, неразумные, хлопающие плавниками и очень удивленные.

Когда я обернулась к Одиссею, его не оказалось рядом.

Загрузка...