Глава 7

Мне было очень легко, потому что Ио была в безопасности, а я на шаг приблизилась к человеку, которого искала все это время и сама не знала об этом. Ясон. Какое странное и забавное имя. Человек, ушедший в море, чтобы совершить невозможное, и вернувшийся живым.

Мне понравилось думать о Ясоне, как о предводителе аргонавтов. Пусть все считают, что его погубит путешествие, но в самом конце он справится. И пусть его ждет нечто еще более страшное, чем смерть в непокорных волнах, некоторое время он будет победителем из победителей.

Я мечтала о том, что увижу его, и он скажет мне, как разбудить Орфея. Я напевала песенку, идя между рельсами автодороги и более узкой пешей тропинкой на этаже инженеров. Здесь стекло казалось толще, в нем не было той слезливой прозрачности, которая отличала наш этаж. Небо всегда казалось серым и дождливым. Машин было больше, ячеек тоже. В целом, наверное, это место вполне можно было считать пригородом для белых воротничков, где никогда не происходит ничего страшного. Мужчины и женщины в строгих костюмах работают, специально обученные люди следят за их детьми.

Затем дети вырастают и, если не могут найти своего места в жизни, отправляются на Свалку. Словно неподходящие вещи. Там эти дети, вернее, к тому времени уже молодые взрослые, часто прощались с жизнью в первые же недели. Им было сложно адаптироваться не только к нищему, полулегальному существованию, но даже к самому воздуху снаружи.

Андромеда говорила, что именно поэтому она никогда не заведет детей. Ей не хочется растить человеческое существо, чтобы отправить его на погибель. Люди снаружи вымирали. Это было правдой, от которой нельзя скрыться за непрозрачным стеклом. Сто Одиннадцатый называл "Происхождение видов", главную книгу девятнадцатого века, руководством по разведению земных существ. Он говорил, что однажды неспособных людей не останется, и у меня никак не хватало духу объяснить ему, что Свалка не место, где влачат свое существование бесталанные люди, а мир, где пытаются выжить такие же субъекты, как я или Гектор, которым повезло чуть меньше.

Что все это так не работает, и искусство не кодируется наборами генов, им нельзя и измерить человеческую душу.

На все вопросы у них были слишком простые ответы.

Я приложила большой палец к панели сканера рядом с лифтом, посмотрела блеснувший зеленый сигнал и вступила в стерильно-серебристую полость лифта. Пришло время возвращаться к Полинику и Семьсот Пятнадцатой, хотя мне и не хотелось ее видеть. В ней было нечто нестерпимо отвратительное. Я шла так долго, что в голове стало светло и просторно. Казалось, теперь там поместится намного больше мыслей.

В кармане грелась теплом моего тела речь Ясона. Орфей всегда закрывал дверь два раза. Он был просто чудо каким суеверным, казалось все иррациональные чувства, все присущие человеку страхи, ушли в эти ритуалы. Иногда я спрашивала у него, зачем ему закрывать двери два раза, или ходить кругами под самым солнцем, или кивать определенное число раз. Таких примет ведь даже не существовало.

Орфей говорил, что таким образом он пытается предотвратить статистически почти невероятные вещи.

Я не понимала, как это работает, но верила его расчетам. Статистически маловероятные вещи с нами никогда и не случались, если не считать того, что на свет появились именно мы, а не любые другие потенциальные дети мамы и папы.

Теперь я понимала Орфея, как никогда. Я шла, все время выставляя вперед одну ногу, и клялась себе, что если смогу выдержать это до конца пути, Ясон поможет мне освободить Орфея. Я не совсем верила в это, но и бесплодной фантазией не считала.

Я добралась до ячейки Полиника (и Леды), когда уже стемнело. За окном на ясном, темно-синем небе, высыпали симпатичные, острые кристаллики звезд. В сущности, для далеких звезд ничто и мы, и наши хозяева, и все сложные и запутанные отношения между нами. Я позвонила, и мне открыл Полиник. Вид у него был словно еще более изможденный, чем прежде, как если бы его неведомая болезнь прогрессировала каждый час. Он прижал руки к лицу, словно пытался проснуться, помассировал веки и сказал:

— Привет.

Я улыбнулась ему.

— Здравствуй, Полиник. Я тут немного разобралась с проблемами.

— Проблемы в порядке?

— Да, проблемам уже лучше.

Он явно немного расслабился, выглядело это так, словно Полиник сейчас в обморок упадет.

— Хорошо. Но ты очень вовремя, потому что Семьсот Пятнадцатая начала злиться два часа назад.

Несмотря на абсурдную формулировку, я понимала, о чем Полиник говорит. Для них время шло по-другому, раздражение их могло накапливаться даже столетиями. Я не была уверена, но подозревала, что Сто Одиннадцатый мог все еще злиться на меня за проступки, совершенные в детстве. Все их эмоции были неопределенно протяженными и оттого не слишком интенсивными. Хотя, я была уверена, Семьсот Пятнадцатая пыталась быть человечнее самих людей. Я услышала звон посуды.

Да, я была права, Семьсот Пятнадцатая что-то крушила.

Я прошептала:

— Мне кажется, я кое-что нашла в дневнике Леды.

Полиник наклонился ко мне, но в этот момент в проходе появилась Семьсот Пятнадцатая. Ее шатало из стороны в сторону, как будто мы были на палубе яхты, и начался шторм. Даже от взгляда на нее кружилась голова.

— Ты пришла невовремя. Невовремя пришла. Потеряться. Нет. Нет. Нет.

— Прошу прощения.

В руках у Семьсот Пятнадцатой был стакан, и она неловким движением бросила его на пол, словно была актрисой, которой явно больше никогда не достанется главная роль. Ее расфокусированный взгляд скользил по мне, но она не видела меня так, как люди. Семьсот Пятнадцатая словно бы с трудом выхватывала меня из сплошного потока впечатлений, как кит выхватывает планктон. Ее не слишком ровно накрашенные губы приоткрылись, и она сказала:

— Первая сказала, чтобы гулять. Одиссей. Гулять. Выгуливать. Поводок. Мальчик.

Я нахмурилась. Был в этом мире человек, которого я хотела бы встретить меньше всего на свете.

— Но хорошая новость, — сказал Полиник. — Он присоединится к нам в кафе.

— Наверное, ждет. Я жду. Ждали. Ждала. Эвридика пришла. Идем.

Она сделал шаг, непропорционально широкий, и мне показалось, что ее ноги сейчас разъедутся в разные стороны, как у куклы. Мне хотелось засмеяться, но Семьсот Пятнадцатая была дочерью повелительницы Галактики, так что я сдержалась.

Когда мы вышли, само собой сложилось, что Семьсот Пятнадцатая шла между нами, она заваливалась то в мою сторону, то в сторону Полиника, так что мы производили впечатление очень пьяной компании. Изредка мы с Полиником кидали друг на друга сочувственные и нетерпеливые взгляды. Нам так нужно было поговорить.

Еще меня занимал такой вопрос: почему она выбрала кафе? В конце концов, Семьсот Пятнадцатая не могла есть. Я никогда не видела, чтобы Сто Одиннадцатый, даже в теле моего Орфея, съел хоть кусочек. Казалось, еда не вызывала у него никакого любопытства, и нашей способности получать удовольствие от вкуса пищи он не завидовал.

В конце концов, моя планета была его пищей. Как желать большего?

Семьсот Пятнадцатая же говорила:

— Маленькие пирожные, маленькие пирожные, мясные пирожные, маленькие пирожные.

Она повторяла это всю дорогу, с особенной, почти шаманской ритмичностью. Только когда перед нами загорелась вывеска кафе, я поняла, что Семьсот Пятнадцатая пыталась напевать. По-человечески.

Однажды я слышала, как они поют на своем языке, или делают нечто похожее. Они собирались все вместе, по неясной мне причине, во время, которое для меня ничего не значило, и издавали звуки, разносившиеся по всей земле, над Зоосадом, и вниз — к Свалке. Я слышала их со всех сторон — песни тварей приносил мне ветер. И я понимала, что в каждом уголке мира сейчас все представители их вида занимаются одним и тем же.

А, быть может, и в каждом уголке Вселенной. Это было отдаленно похоже на песню китов. Может, они протягивали эту песню друг другу, как символ единства, и она была слышна им повсюду. Сто Одиннадцатый не стал отвечать на мои вопросы, должно быть, это было таинство.

Над кафе горела лиловая, неоновая вывеска. Оно называлось "Бестелесный Джек". Это был американский дайнер, всегда готовый к Хэллоуину. Я единственный раз бывала здесь прежде, и тогда цвета показались мне слишком яркими, а персонал излишне общительным. У меня тоже было любимое кафе в нашей части Зоосада. Оно называлось "Париж-столица девятнадцатого века". Во-первых я любила это кафе потому, что его озаглавила цитата из Вальтера Беньямина. Во-вторых, там подавали чудесные пирожные с конфитюром, они были такие красивые, нежные и вкусные, что могли бы стать смыслом моей жизни, если бы Орфей не попал в беду.

Синее неоновое привидение, похожее на каплю с большими, удивленными глазами, сияло на витрине. В "Бестелесном Джеке" всегда было шумно и по-особому, суетно празднично. Разодетые в костюмы монстров официанты сновали с блюдами в лучшем случае похожими на нечто тихо скончавшееся. Мы с Орфеем пришли сюда один раз, и он заказал шоколадный торт, похожий на кусок грязи с копошащимися в нем розовыми, мармеладными червями. Они были клубничными.

Тогда я сказала Орфею, что, вероятно, мы не могли принадлежать американской культуре. Он сдержанно согласился.

И в то же время я не могла не признать, что у "Бестелесного Джека" есть свое, особое обаяние. На стенах я увидела липкую резиновую паутину, за спинки стульев хватались пластиковые руки скелетов, словно бы отодвигавших стулья для гостей (или вместе с гостями). Всюду громоздились наполненные сладостями тыквы с глупыми, зловещими улыбками и острыми треугольными глазами. Верхняя половина тыквенной головы всегда была срезана, словно этим несчастным существам провели трепанацию. С плакатов на меня смотрели монстры из старых фильмов: Франкенштейн, Дракула, Тварь из "Черной Лагуны", Мумия. Все они кривили страшные рожи, распахнутые рты были хищны или наоборот беззубы, что, в конце концов, казалось одинаково страшным. Были и маньяки с разнообразным, ставшим их символом, оружием — длинными железными когтями, кухонными ножами, мачете, крюками. Было много разнообразия и дешевой искусственной крови.

Неоновые привидения висели над каждым столом. Если нажать на глаз такому, можно было вызвать официанта.

Одиссея я увидела сразу. Он сидел за столиком один, хотя в кафе было полно народу. Казалось, вокруг него сама по себе образовалась пустота. Одиссей игрался с ножом. Перед ним была пустая тарелка в пятнах кетчупа. Одиссей выглядел очень сосредоточенным. Он положил руку на тарелку, и лезвие ножа путешествовало между его пальцами. Он был недостаточно острым, чтобы причинить боль, зато Одиссей был достаточно ловок, чтобы ни разу на моих глазах не попасть себе ножом по пальцам. Он непрестанно облизывал губы. И я подумала: надо же, маньяк в кафе, посвященном маньякам. Над ним был плакат с Фредди Крюгером. Реальность и вымысел несколько отличались друг от друга. По сравнению со своими кинособратьями Одиссей казался совсем неприметным.

И куда более жутким.

Когда мы подошли, он откинулся назад, облокотившись на пухлую спинку кожаного диванчика.

— Ну и долго же пришлось вас ждать!

Я пропустила Семьсот Пятнадцатую, чтобы она сидела прямо перед Одиссеем и смотрела в его странные, пугающие глаза. Одиссей широко улыбнулся, схватил меня за руку:

— Очень рад тебя видеть, Эвридика.

Я кивнула ему, потому что не могла сказать "я тоже". Я вообще ничего не могла сказать. У него оказалось очень неприятное прикосновение. И я подумала, что хотелось бы разве что закричать ему "Ты ударил Ио ножом, я все знаю!".

Вместо этого я только улыбнулась ему уголками губ и подтянула к себе меню. Мне предлагали насладиться "сахарным черепом Кристи" и "рагу из Хрустального Озера", и "призрачным желе", и даже "жаренными пальцами путешественника". Выбор был очень большой, и когда я прочитала все, у меня сложилось впечатление, что я досмотрела глупый фильм. Все названия были нелепые, забавные и очень длинные.

Я остановилась на "сахарном черепе Кристи" — десерте из сахара и сиропа, и "жаренных пальцах путешественника" — картошке фри.

К нам подошла милая официантка в костюме окровавленного кролика, в котором ей явно было жарко. На поясе у нее болтался резиновый нож. Одиссей смотрел на нее, взгляд его скользил по ее раскрасневшемуся лицу.

— Уже что-нибудь выбрали?

Мне совсем не понравился взгляд Одиссея, и я громко сказала:

— Вы знаете, он — серийный убийца. Это его искусство. И мне кажется, он вас приметил. Будьте осторожны и не ходите в одиночестве.

Полиник постучал кулаком о свой висок, Семьсот Пятнадцатая громко и неумело засмеялась, а Одиссей остался спокоен. Он откинулся назад и облизнул губы, смотря на меня. Я едва заметно улыбнулась.

Девушка не знала, как реагировать, и смотрела в пол. Может, она подумала, что я так шучу. Однако, когда мы заказали еду, девушка кинула на Одиссея испуганный взгляд. Это было хорошо.

Семьсот Пятнадцатая сказала:

— Порцию Принцессы.

— Мы уже знаем, Семьсот Пятнадцатая, — кивнула девушка. — Все кафе Зоосада ждут вас.

И я подумала, неужели у нее есть собственное меню?

Пока нам не принесли заказы, мы молчали. Кажется, Семьсот Пятнадцатую это не смущало, а Одиссей забавлялся. Мы с Полиником ничего веселого в происходящем не находили. Играла задорная музыка, так что Одиссей принялся покачивать головой в такт.

Когда принесли картошку фри, я обрадовалась и принялась сосредоточенно макать кусочек в соусницу, сделанную в форме ванной, так что кетчуп смотрелся в ней, как кровь.

— М, — сказала я. — Еда. Люблю есть. Вы тоже?

Одиссей и Полиник кивнули. А Семьсот Пятнадцатая захлопала в ладоши.

— Обожаю. Обожаю.

Перед ней стояла крохотная, словно бы кукольная, малиновая тарелочка.

— Но как же вы едите, Принцесса? — спросила я. Семьсот Пятнадцатой явно льстил человеческий титул.

— Немножко. Опустошать желудок. Тошнит. Два пальца под язык. Розовая ванная. Розовая еда.

Перед ней действительно было нечто похожее на суфле, покрытое сиропом. Из этой крохотной розовой тарелочки Семьсот Пятнадцатая черпала кукольной ложечкой кусочки, которые занимали лишь половину ее пространства. Она долго держала суфле во рту, и вид у нее всякий раз был одинаково удивленный, как у ребенка, который впервые пробует сладость. И хотя гримасы на ее лице смотрелись неестественно, мне хотелось сделать ей комплимент, потому что она явно старалась произвести на нас впечатление. Показаться человечной.

— Вы так удивлены, — сказала я.

— Узнала. Угадала.

Губы ее раздвинулись в улыбке. Я посмотрела на Одиссея, затем на Полиника. Никто из них не желал помочь мне вести разговор с Семьсот Пятнадцатой. Я сказала:

— Первая вас, наверное, очень ценит.

— Мать. Матерь. Мамочка.

Семьсот Пятнадцатая, конечно, не оказалась собеседницей, о которой я давно мечтала. За счет заведения нам принесли молочные коктейли с клубничными разводами и мармеладными глазами. Я тянула сладкую жидкость через свою спасительную соломинку и молчала. Полиник и Одиссей следовали моему примеру. И я подумала, что даже Одиссей боится сделать или сказать что-то не так.

Я сказала:

— Знаете, мне всегда было интересно, кто живет на других планетах. Какие существа? Первая, должно быть, рассказывала вам о тех, кто населяет другие планеты.

— Скучные. Общий разум. Гиганты и насекомые. Леса на больших животных.

Мои воображение тут же рисовало картины: и растущие из китов деревья, и крохотных насекомых и гигантских, странных зверей. Все это вовсе не казалось мне скучным.

— А она рассказывала, чем люди отличаются от других разумных рас?

— Искусством, — ответила Семьсот Пятнадцатая. — Нравятся нам. Отличаются.

Мне казалось, что Семьсот Пятнадцатой приятно, что я расспрашиваю ее. Она сказала:

— Другие — непохожи. Грибы. Темнота.

Полиник, наконец, решил мне помочь.

— А у кого-то были, например, компьютеры?

— Все разное. Всегда разное. Вариант. Вариант. Вариант. Много. Никогда не понять.

— А что до вас, Принцесса, вы ведь однажды создадите свою колонию.

Тогда она ударила меня по щеке. Одиссей засмеялся, а мне снова стало очень обидно, а кроме того еще и стыдно.

— Я не хочу, — сказала Семьсот Пятнадцатая. — Любить. Любить Землю. Земля, планета. Здесь. Дом. У меня — дом.

Кажется, она больше не злилась. Или не злилась вовсе, но посчитала, что человечно было бы оскорбиться. Я обиделась, мне стало совсем неуютно, и я отвернулась к окну, по которому проходились неоновые брызги всякий раз, когда вывеска загоралась. Прямо надо мной была белая, резиновая паутинка, на которой висел пластиковый паук.

Мисс Пластик. Леда. Ио.

Ясон.

— Поговорим о газировке, — объявила Семьсот Пятнадцатая.

— Она вкусная, — сказал Полиник.

— Пенится, если ее встряхнуть, — добавил Одиссей. Я вздохнула и сказала:

— Мне нравится вишневая.

Семьсот Пятнадцатая с восторгом наблюдала за нами. Кажется, она чувствовала себя в компании. Ей нравилось ощущать нашу общность, потому что мы говорим, обмениваемся словами. Она не понимала, что каждый из нас не хотел бы быть здесь. Мне стало очень ее жаль, от этого даже перестало жечь щеку.

Принесли десерт, и я принялась ковырять его ложкой. Семьсот Пятнадцатая сказала:

— Вселенная большая. Знаю. Интересно. Много там почти похожих. Жизнь позже или раньше. Много не таких. Все есть. Ничего нет.

— Ты имеешь в виду "ничего нет, чего бы не было"? — спросил Полиник. И я удивилась, как он умудряется называть ее на "ты". Конечно, я тоже иногда говорила со Сто Одиннадцатым спокойно, но он не был приближен к Первой, а о ней я даже думать не могла без трепета.

— Эвридике грустно, — сказала Семьсот Пятнадцатая и вдруг чмокнула меня в макушку. Губы у нее были только чуть теплые. Исмена, подруга Полиника и, без сомнения, его любимая, спала крепким сном, не ведая о том, что происходит.

— Нет-нет, — сказала я. — С вами очень весело, Принцесса!

Одиссей сказал:

— Почему бы нам не поиграть в слова, а?

Мне казалось, он издевается.

— Я знаю, как, знаю, знаю, знаю. Семья!

— Янтарь, — ответила я. Интересно, а она вообще понимает, что такое семья? Они ведь, формально, все одна большая семья, множество братьев и одна единственная сестра.

— Рапира, — сказал Полиник.

— Где ты слово-то такое взял? — спросил Одиссей. Он снова засмеялся. Теперь Одиссей казался очень обаятельным.

— Да, Полиник, рапира — что?

— Это такая шпага.

— Шпага — что?

Семьсот Пятнадцатая упорствовала, и Полиник задумался.

— Это холодное оружие. Такая длинная металлическая штука. С острым концом.

— Чтобы протыкать ей людей, — сказала я, смотря на Одиссея.

Он прошептал мне, почти одними губами, и я удивилась, как услышала его.

— А ты настойчивая.

Семьсот Пятнадцатая тыкала вилкой в суфле так, что я слышала, как она стучит по фарфору тарелки. Координация Семьсот Пятнадцатой была так нарушена, что она даже не могла без труда отделить вилкой кусочек суфле. Но это была жизнь, за которую боролась Семьсот Пятнадцатая. Она была готова терпеть все ее лишения, лишь бы быть как мы.

Это говорил о людях нечто ценное, льстило.

— Продолжаем, — сказала я.

— Атлас, — Одиссей провел пальцем по столу, словно на нем была скатерть.

— Секуляризация.

— Ятрогения.

— Ястреб.

— Биполярность.

— Техника.

— Амфитеатр.

— Рекреация.

— Ясность.

— Тореадор.

— Ранение.

— Да! Так и знала! — вскрикнула я, и только тогда поняла, что мы с Одиссеем играли вдвоем, Полиник и Семьсот Пятнадцатая молчали.

— Забыли меня, забыли, забыли.

— Прошу прощения, Принцесса. Каково ваше слово?

— Ентарь.

— Янтарь, — поправила я. — И я уже называла его.

Она нахмурилась.

— Разве люди не придумали все слова? — сказала она неожиданно просто, и фраза получилась почти человеческой.

Еще некоторое время Семьсот Пятнадцатая ковыряла вилкой суфле в крохотной тарелке. Оно пахло чем-то цветочным, а еще — чистым сахаром. Я смотрела на нее и думала, променяла бы я свою короткую, человеческую жизнь на ее вечное существование?

До определенной степени оно казалось мне лишенным всякого смысла. Семьсот Пятнадцатая сказала:

— Брат.

— Что?

— Брат. Сто Одиннадцатый. Твой брат. Странный. Математик.

Многие из тех, кто знал нас плохо, говорили про Орфея "тот эксцентричный математик", чтобы дать понять, о ком идет речь. Но Семьсот Пятнадцатая говорила странно, так что я не совсем поняла, о чьем брате речь — ее или моем.

— Мой брат, — повторила я осторожно.

— Какая тоска, — сказала она. Может быть, ей что-то рассказал Сто Одиннадцатый. В конце концов, история Орфея до определенной степени была схожа с историей Исмены.

— Не надо бояться, — сказала она. — Страшно. Бояться. Не больно. Исмена — не больно. Математик — тоже не больно. Лучше, чем тем, кто снаружи. Всегда лучше внутри. Хорошо. Почти не холодно. Не смешно.

— Что не смешно? — спросила я. И Семьсот Пятнадцатая вдруг сказала, и снова очень по-человечески:

— Так скучно.

Она напомнила мне Нину Блаунт из "Мерзкой плоти", в ней была та же обаятельная поверхностность, и в этом Семьсот Пятнадцатая достигла невиданных высот человечности. Она сказала:

— Надо освободить желудок. Не принимает пищу. Пока-пока. Надо идти.

И вот Семьсот Пятнадцатая снова разговаривала как смесь ребенка с чудовищем из фильма ужасов.

— Полиник, идешь.

Она потянула Полиника за руку, заставив встать, так, словно он был ее мальчиком, которого она вела целоваться. Я посмотрела им вслед, и они показались мне молодыми, радостными и пьяными. И вот я осталась вдвоем с Одиссеем. Формально, конечно, не вдвоем, народу было полно, но для меня наш столик был всем сущим и в то же время центром пустоты. Я смотрела на него, а он смотрел на меня. У Одиссея был обаятельный, какой-то рассеянный вид. Взгляд его все время блуждал, как будто нигде не находил ответа на незаданный вопрос. Я помнила такой же взгляд у Орфея. В детстве, когда нам было мучительно скучно и просто совершенно нечем заняться, мы играли в "где же вещь?". И я спрашивала его о том, чего не существует. Я спрашивала:

— Где же в комнате чайник, Орфей?

Взгляд его скользил по пространству, словно он не совсем осознавал, что чайника там нет и быть не может. Лицо его становилось каким-то странно мечтательным, словно он видел перед собой не чайник, но множество вероятностей его присутствия. Затем он улыбался и говорил:

— В данный момент чайника здесь нет.

Вот и Одиссей видел нечто, чего здесь в данный момент не было. А потом он вдруг взял меня за запястье, я дернулась, схватила пластикового паука, кинула его в лицо Одиссею. Мне стало жаль, что рядом нет Орфея, а я больше не маленькая девочка. Это значило, что я испытала страх. Одиссей поймал паука, ловкость у него была почти звериная. Одиссей не сжимал мою руку до боли, но и не отпускал меня. Он положил паука рядом с собой почти с нежностью.

— Ты очень цепкая, — сказал он.

— Не думаю, что сейчас мне подходит это прилагательное.

— Но я бы не советовал тебе портить мою жизнь здесь.

— А ты планируешь забирать чужие жизни?

Он засмеялся.

— Если я это сделаю, никто в целом мире не сможет защитить мою жертву, милая. Уж точно не такая очаровашка, как ты. А знаешь почему? Я умею делать это красиво, дорогая. Даже ты засмотришься.

Он не сказал "засмотрелась бы", чтобы напугать меня. Но я не собиралась показывать ему, что я могу отступить. Орфей всегда сражался за то, что считал правильным. И если от Орфея что-то в Зоосаду и осталось, то это — я.

— Знаешь, даже самые красивые вещи можно испортить. Это мне сказал Неоптолем.

Одиссей прижал палец к моим губам, в этом движении не было ничего сексуального. Наоборот, оно словно было обращено к хрупкому животному.

— Не слушай его, это глупый человек, пытающийся свести искусство к понятию.

Несмотря на то, что я всеми силами показывала, что мне не нравится Одиссей, мне казалось, что он относится ко мне с приязнью, по-дружески. В этом было нечто жуткое, нелогичное, и я то и дело проверяла свои ощущения, смотря ему в глаза. Но так и не находила ничего, что почувствовал бы нормальный человек.

— Мы ведь с тобой похожи, — сказал Одиссей.

— Не думаю. У тебя карие глаза, а у меня — зеленые. И я не убиваю людей, а ты...

— Однажды у меня тоже был кто-то, кого я любил. И я сделал все, чтобы вернуть ее. Ради этого я сошел с ума, я прошел сквозь ад, я уничтожил в себе все человеческое. И — ничего не получилось.

Он вдруг засмеялся, откинулся назад, на диванчик.

— А кроме того, во мне теперь столько пафоса, что хватит на небольшую театральную постановку.

Теперь уже я подалась к нему.

— Кто-то из твоих близких тоже был поглощен?

Но Одиссей смотрел на меня молча и с улыбкой. Словно я должна была сама обо всем догадаться. Я вернулась к своему десерту, разломила сахарное темя черепа, и оттуда плеснул горячий вишневый соус. Одиссей протянул ложку и поддел ей вишневую, вязкую жидкость, слизнул ее так, словно это и была кровь.

— Значит, ты делал это ради кого-то.

— Я не говорю, что был прав.

— Но ты делал это не потому, что ты хотел.

— Этого я тоже не говорю.

Каким-то образом при всей его чудовищности, при отсутствии каких-либо попыток ее скрыть, Одиссей оставался человеком исключительной внутренней харизмы, этого словно ничто не могло изменить. Я посмотрела на его расшитую золотом алую рубашку. Эта средневековая эстетика почти вытеснялась кричащим неоном "Бестелесного Джека", так что за ней я видела теперь человека моего времени, моего пространства.

Он бы хорош и изумительно несчастен.

В то же время он был опасен и абсолютно безумен. Человек без полутонов, он вызывал неприкрытое отвращение и непреодолимую приязнь. Одиссей коснулся пальцем своего виска. Лицо его казалось по-своему утонченным, даже интеллигентным, однако его глаза цветом, выражением, разрезом, выдавали свойственные этому человеку страсти, приведшие, в конце концов, к падению. Женщина, которую он любил, была ему не сестра и не мать. Я осторожно спросила:

— И у тебя не получилось?

— А ты бы стала убивать людей ради своего милого братца?

Вопрос поражал бестактностью и каким-то странным участием, словно Одиссей был готов научить меня.

— Нет! Нет, потому что он не одобрил бы этого.

— Или нет, потому что ты боишься? Или нет, потому что ты не готова?

Вопросы были точные и болезненные, как иголки. Я посмотрела в сторону уборной. Мне хотелось, чтобы вернулась Семьсот Пятнадцатая. Никогда не думала, что буду скучать по ее компании. Но на один из вопросов Одиссея я могла ответить точно.

— Я никогда не стала бы жертвовать одним человеком ради другого. Потому что каждый человек — это целый мир. Я не стала бы отбирать у человека жизнь.

— И потеряла бы брата.

Тогда я сложила руки на груди.

— Даже если потеряла бы брата.

Орфей как-то цитировал мне одно мудрое, святое Писание.

— Пусть убьют тебя, но не приступи черты, — говорил он. Кто же знал, что эта заповедь понадобится мне в несколько искаженном виде. Орфей должен был сказать: пусть убьют меня, но не приступи черты.

Одиссей словно бы отвлекся от основной своей мысли, взгляд его стал острым, обжигающим, в нем не осталось никакой рассеянности.

— Но у меня была проблема другого толка. Мне ее отдали.

Теперь, казалось, он вернулся к основной линии повествования, и я поняла, отчего он ведет себя именно так, почему столь расфокусирован его взгляд. Одиссей скрывался от большой, почти непереносимой боли. Мне не стало жалко его, но, определенно, заслуживала жалости скорее та, которую он так любил.

— Я пытался отогреть ее.

Он пытался вернуть мертвую. Одиссей сказал:

— Здесь ведь не курят, да?

Да и на Свалке курили только те, кому терять нечего.

— Не курят, — сказала я. — И ты не кури.

Он улыбнулся, обнажив белые, какие-то по-особому острые зубы.

— Она не была мертва. Не совсем. И жива тоже не была. В сущности, ничего не изменилось. Она лежала целыми днями и смотрела в потолок. От нее ничего не осталось. Знаешь, у человека есть многое: эмоции, воля, интеллект, память, мораль. И если отнять одно, останется остальное. Даже если отнять почти все, останется что-нибудь одно. Но у нее ничего не было. Она не была человеком в том смысле, в котором человеком является больной в стадии глубокой идиотии. Это очень чувствовалось. В ней не было ничего, ни малейшего движения жизни. Она была бессмысленной корочкой, запекшейся кровью. Мне было жаль на нее смотреть. Без посторонней помощи она могла только дышать. Я не знаю, каким был ее мир. Но, уверен, ни один человек без их вмешательства в таком мире не живет.

— И ты пытался дать ей...тепла?

Отчего-то я употребила именно это слово, хотя и не могла объяснить, каким образом выбрала его среди множества других. Одиссей посмотрел на меня очень внимательно.

— С чего ты взяла? Я просто хотел ее развлечь.

Он тут же засмеялся, даже прежде, чем меня накрыла оторопь.

— Шутка, — сказал Одиссей. Его пальцы нетерпеливо стучали по столу. Должно быть, он и вправду был заядлым курильщиком. — Все так. Я хотел дать ей тепла. Я использовал кровь.

— А органы?

— Да. Первая обратила внимание на побочный продукт. Отходы производства. Нужно же было с ними что-то делать. Мне просто необходима была отдушина.

Я молчала, и он молчал. Затем Одиссей сказал:

— Не шутка.

— Плохо.

— Я не хочу исповедоваться перед тобой. Просто тебе станет легче смириться с моим существованием, если ты поймешь.

Я понимала. И мне казалось, что Одиссея отчасти мог понять каждый живущий. Все мы боялись потерять кого-то или даже что-то так сильно, что, казалось, были готовы на все.

— Так что давай ты закроешь ротик. Ее больше нет. И я всеми силами пытаюсь сохранить свою жизнь здесь. Возможно, Первая не прикажет мне убивать. Но если прикажет, я сделаю все, чтобы мне было приятно.

Удивительные цинизм и безжалостность соседствовали в нем с обреченностью человека, попавшего в ловушку, изможденного и усталого, давным-давно проигравшего битву с самим собой и, по сути, исчезнувшего. И все, что в нем было: зловещее обаяние, резкие, рваные движения рук в сочетании с расслабленностью тела, горящие глаза, цепко глядевшие на меня — все было лишь отблеском, отголоском, слабым эхом того, кем Одиссей был раньше, прежде, чем выжег свою душу.

Его невероятное путешествие уже подошло к концу.

Я сказала:

— Прости. Я правда не хотела задеть тебя.

— Ты не задела.

— И мне жаль твою...

— Жену.

— Как ее звали?

— Это уже совершенно неважно.

Теперь мы молчали. Я подумала, что сегодня вряд ли смогу поговорить с Полиником наедине, так что попросила у официантки ручку и тщательно перенесла на салфетку речь Ясона, чтобы передать ее Полинику. Я иногда смотрела на Одиссея, и черно-оранжевая полосатая ручка двигалась в моих пальцах словно бы сама собой. Диссоциация с собственным телом, такое бывает от страха. Я боялась его?

Он смотрел на меня, иногда взгляд его скользил по салфетке, но для него все буквы были перевернуты. Только одно он узнал безошибочно. Имя.

— Ясон? — спросил он.

— Ты знаешь его?

— Я знал.

Глаза Одиссея блеснули. Они вдруг показались мне светлыми, почти желтоватыми. Я посмотрела вокруг. Играла веселая музыка, и в центре зала танцевал парень с простреленной шеей (два куска пластиковой стрелы и много красной краски). Он явно был изрядно пьян, и я волновалась за его работу. К нему присоединилась другая официантка, девушка-вампир с красными губами и пластиковыми клыками, она пыталась вытащить его с танцпола, но безуспешно, и он вовлек ее в свой дурацкий танец. Наверное, сегодня ему круто не повезло. Он веселился, но при этом выглядел отчаянно. Этот буйный молодой человек, умеющий веселиться несмотря на несовместимые с жизнью ранения (пусть и бутафорские), напомнил мне Одиссея.

— Откуда?

— Он пытался мне помочь. Но было уже очень, очень поздно.

Если Одиссей говорил "было поздно", значит имелось и некоторое абсолютно подходящее время. Я должна была его застать.

— Ты не знаешь, где он?

— Я видел его лишь один раз. Ясон — странствующий проповедник, он не задерживался на одном месте подолгу. Хотя разные слухи ходили. Кое-кто говорит, что он осел где-то неподалеку.

— Ты бы хотел снова увидеть его?

Одиссей покачал головой. Он снова потянулся ложкой к моему десерту. У него не было никаких понятий о личном пространстве. Наверное, когда убиваешь людей, стираешь границу между собой и другими. Это должно было накладывать отпечаток. Если уж Одиссей научился игнорировать право человека на жизнь, то право человека на десерт не имело для него никакой ценности.

— Так зачем ты напал на рыжую девушку?

Ложка его замерла над сахарным черепом, затем он без труда поддел испачканный сиропом осколок, положил его под язык, как леденец. Одиссей не спросил "какую девушку?" как в фильмах, не стал скрываться и скрывать.

— Иногда притяжение бывает нестерпимым, — сказал он. — Я и до сих пор вижу в каждой из таких шанс для нее. Даже если она давно лежит в земле. Если уж она лежит в земле, то отчего бы и им не лежать?

Искорки безумия в его глазах всегда были удивительно жуткими. И хотя Одиссей производил впечатление сумасшедшего, о нем легко было забыть, пока он не говорил что-нибудь особенно неправильное с интонацией, которая не оставляла сомнений в том, что он не понимает, почему это страшно.

— Но ты сдержался.

— Не совсем. Она хорошенько врезала мне. Если честно, я был впечатлен, но не собирался отступать. И она полоснула меня ножом по плечу. Моим ножом. Девушка мечты, не иначе! Видишь, я честен с тобой. Твоя очередь.

— А я с тобой нечестна.

— Ты как маленькая девочка. Думаю, тебе совершенно необходим старший брат.

Я подумала, что он спросит еще что-то об Ио, но Одиссей не успел. Мы увидели Семьсот Пятнадцатую. За ней уныло плелся Полиник.

— Извини. Прости. Простите. Заболталась с одной девушкой. Мы говорили. Шевелить языками. Слова. Она ругала Полиника.

— Потому что я был в женской уборной, Принцесса.

Семьсот Пятнадцатая смотрела на нас, и ее взгляд был невероятно внимательным. Она сказала:

— Обсуждать личное. Доверие. Ты и я. Я и ты. Люди говорят о личном. Сердце.

Я вздохнула. Интересно, как Семьсот Пятнадцатая мыслила? Откуда брались эти слова, как они функционировали. Люди, говорящие на чужом языке, думают на своем. Но были ли у Семьсот Пятнадцатой вообще мысли в привычном нам понимании. Может, не речь, но образы, а может и не образы даже.

Она пыталась понять нас, а я пыталась понять ее. Надо признаться, у Семьсот Пятнадцатой было куда больше способов. Мне оставались мысленные эксперименты.

— Может, пойдем танцевать? — спросила Семьсот Пятнадцатая. И у нее вновь кое-что получилось. Я поймала себя на том, что болею за нее и радуюсь каждой маленькой победе Семьсот Пятнадцатой над ее природой.

Мы вышли на танцпол, чтобы составить компанию парню со стрелой в шее. Хотя масштабы были таковы, что танцполом этот небольшой пятачок перед барной стойкой назвать было сложно, и даже вчетвером (не считая того парня!) мы помещались на нем с трудом. Музыкальный автомат играл "Пляску монстров", известную песню начала шестидесятых. Слова были приятно-жутковатые, как сувениры к Хэллоуину, которыми полнился "Бестелесный Джек" в любое время года, но в голосе певца было столько обаяния и лоска, что эффект выходил странный.

Одиссей отлично танцевал, помимо звериной ловкости у него было отличное чувство ритма, и прекрасная пластика — все движения выходили мягкими и естественными. Даже несмотря на то, что песня вовсе не располагала к танцам, Одиссей двигался сообразно музыке. Семьсот Пятнадцатая танцевала смешно и страшно. Как человек, который сейчас умрет на танцполе.

А вот кто действительно готовился умереть, так это Полиник. Вид у него был унылый, и он переминался с ноги на ногу, даже это умудряясь делать не в такт. Я обняла его, и мы немного покрутились рядом, хотя Полиник и делал это безо всякого энтузиазма. Я сунула ему в карман салфетку с речью Ясона.

— Откроешь, когда будешь один, — прошептала я.

— Да, так мне сказала одна девчонка в день святого Валентина. Потом было очень унизительно.

Мы засмеялись. Я почувствовала, что Полиник стал моим другом, хотя суммарно мы провели вместе, должно быть, часа три. Одиссей за спиной Полиника крутил в разные стороны Семьсот Пятнадцатую. Под его надзором, управляемая его движениями, она почти не отличалась от человека. Мы с Орфеем никогда не умели танцевать, но делали это с удовольствием, когда никто не видел. На нас мог смотреть разве что Тесей, и хотя он всегда был критичен ко всему, кроме себя самого, Орфей не обижался, когда Тесей честно говорил, что мы — нелепые.

Наверное, поэтому мне нравилось танцевать с Полиником. Вместе мы тоже были нелепые. Я хотела бы рассказать ему о Ясоне и об Ио, но сейчас было нельзя. Я посмотрела на Одиссея и подумала, быть может, он отвлек Семьсот Пятнадцатую, когда забрал ее у Полиника, чтобы потанцевать, для меня. Он ведь знал, что мне нужно передать салфетку Полинику. Я посмотрела на Одиссея, затем на Полиника. Они представляли собой два крайних полиса одного спектра. Мне казалось, он называется "отчаяние". Я обняла Полиника, и он сказал:

— Немного попереминаемся с ноги на ногу? Музыка стала медленнее.

И вправду, музыкальный автомат теперь переливался по-другому и играл другую песню. Все стало синее и мелодичнее. Мы танцевали, и в отблесках неона Полиник вдруг показался мне Орфеем. Я широко улыбнулась ему, и на глазах у меня выступили слезы.

— Ты больше не стесняешься танцевать? — спросила я.

— Что? Очень стесняюсь, — ответил Орфей. Взгляд у него был непривычно грустный, и я крепче его обняла.

— Но мы всегда можем потанцевать в нашей комнате и совсем одни.

— Что? — повторил Орфей. Я улыбнулась.

— Представь, что мы дома, у Нетронутого Моря, и вот отчего все синее. Танцуем на пляже, чтобы скоротать время до ужина. Или представь, что Тесей играет свою музыку. Или что мы просто открыли музыкальную шкатулку. Стесняться совсем нечего.

— Мне, кажется, Эвридика, ты принимаешь меня за кого-то другого.

Я засмеялась.

— За человека, которому очень неловко оттого, что на него смотрят люди. А как ты будешь танцевать со своими женщинами?

Орфей бы сказал:

— Я выберу женщину без чувства ритма, и мы будем стесняться вдвоем.

Но вместо этого он отошел от меня на шаг. Тогда Орфей сказал:

— Я не Орфей.

И все закончилось. Я снова была в мире без него. Передо мной стоял Полиник, а чуть подальше — Одиссей и Семьсот Пятнадцатая. Они смотрели на меня, и выражения лиц у них были почти одинаковые. Что ж, Семьсот Пятнадцатая знала, что такое неловкость.

Должно быть, ее мама очень ей гордится.

Я сказала:

— Прошу прощения. Сто Одиннадцатый ждет меня, чтобы я почитала ему.

Никто не стал меня останавливать. Я знала, что мне повезло. Одиссей и Полиник не смогут отделаться от Семьсот Пятнадцатой так легко. Они вежливо, и не без зависти, попрощались со мной, а Семьсот Пятнадцатая долго смотрела мне вслед.

Затем она сказала:

— Будем еще танцевать.

Загрузка...