XIV В КОТОРОЙ ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА, ВМЕСТО РАБОТЫ, ПОПАДАЕТ С БРАТОМ НА ПОПЕЧЕНИЕ ЛЮДЕЙ


Горшковы встали в пять часов; сестры принялись за стирку, а Данило Сазоныч в шесть часов ушел на завод, выпросив у жены пятак на похмелье. Жена и сестра ее были очень рады тому, что он ушел и не проспал дольше; радость их еще увеличилась, когда они положительно узнали, что он ушел прямо из кабака на завод, и их беспокоило только то, чтобы он не хлебнул водки через меру перед обедом; хлебни он лишнее, пропадет послеобеденное время, а стало быть, и весь дневной заработок. Это для них много значило, потому что Данило Сазоныч получал платы за рабочий день по рублю двадцати пяти копеек серебром - и все-таки в настоящее время был должен содержателю харчевни, Сидору Данилычу, десять рублей уже года два, кабатчику Григорью Емельянычу Чубаркову рублей двадцать, да лавочнику рублей пять. Пела ее Прохоровне не понравилось в Даниле Сазоныче то, что он и не спросил об ее брате, а вчера обещался взять его с собой.

Брат ее, по-видимому, спал. Но с ним была горячка, и он всю ночь ворочался с боку на бок, только Пелагея Прохоровна, не зная об этом, спала крепко. А так как ей показалось, что он спит, то она не стала будить его и пошла на сахарный завод, находящийся на Выборгской стороне. Завод этот был обширный, этажа в четыре, и когда она пришла, он был в полном ходу. Пелагея Прохоровна многому дивилась тут: ее удивляли и машины, и огромные чаны, и печи. Машины стучали, колеса кружились, откуда-то раздавался свист, откуда-то показывался пар, так что ей немножко показалось боязно, несмотря на то, что она выросла в горном заводе. Но ее ободрило то, что рабочие расхаживали от одного предмета к другому смело, громко разговаривали, насвистывали, острили над мастерами-немцами, расхаживающими около машин и чанов с коротенькими трубками в зубах.

"Вот теперь я и сама буду сахар делать", - подумала Пелагея Прохоровна. Мимо нее прошел молодой рабочий в красной ситцевой рубашке, в фуражке и в драповых черных брюках, без обуви на ногах.

- А што, можно мне поступить в работу? - спросила Пелагея Прохоровна этого франта.

- Теперь вряд ли примут.

- А што?

- Надо приходить до рабочей поры.

К рабочему подскочил приземистый немец в тиковом коротеньком пальто, в фуражке, похожей на чайник, и с сигарой во рту.

- Пошоль!.. Што сталь?.. На табль пишу! - прокричал немец.

- Вот эта женщина в работу просится, - сказал, отходя, молодой рабочий.

- Вон!

И немец вытолкал из завода оторопевшую Пелагею Прохоровну. Зашла она еще на две фабрики, и там ее осмеяли и прогнали мастера-немцы. Спросила она на одном литейном заводе, нет ли тут Игнатья Петрова, - такого не оказалось.

Дома хозяйка с сестрой стирали белье, а Панфил Прохорыч по-прежнему лежал на полу. Он был очень бледен, едва поворачивал головой и с большим трудом произносил слова. Пелагея Прохоровна испугалась, Лизавета Федосеевна была недовольна тем, что в ее квартире есть больной, помянула Пелагее Прохоровне о деньгах за комнату и советовала поскорее отправить больного в больницу.

Пришел обедать Данило Сазоныч. Он был навеселе и молчалив. Обед состоял из капустных щей с снетками и десятка жареной салакушки. Лизавета Федосеевна сказала о больном.

- Ну, вот!.. Всегда вы хотите на своем поставить! Надо его непременно в больницу отправить завтра утром. Есть у него адресный-то билет?

Оказалось, что у Панфила был только паспорт, а адресного билета не было.

- Ну, вот! Без адресного билета никуда не примут… Эдакой, право, народ глупый!

- Что же мне делать? - спросила с унынием Пелагея Прохоровна.

- Что делать? - сказал сердито Данило Сазоныч. - Нечего тут делать! - И он ушел на работу.

Пелагея Прохоровна была в отчаянии. Хозяйка с сестрой ничего не могли посоветовать, и им не хотелось, чтобы больной находился в их квартире; обе они были задумчивы и при Пелагее Прохоровне шептались, а это приводило ее в ужас. Она пошла в квартиру Петрова, но там никого не было; кузница тоже заперта. Попалась ей навстречу Устинья Николаевна, шедшая с узлом мокрого белья. Та на рассказ ее покачала головой и сказала: дело дрянь; попытайся разве сходить в клинику. Там, может, и примут.

Долго ходила Пелагея Прохоровна по двору 2-го сухопутного госпиталя; никуда ее не пускают, на вопросы не отвечают. В глазах у нее мутилось, и она не могла выйти из двора. Это заметили двое студентов недалеко от препаровочной и спросили ее, куда она идет. Та сказала. Один из студентов посмотрел на часы.

- Сегодня уже поздно, привези его завтра утром, - сказал он и указал ей выход из двора.

Назавтра Пелагея Прохоровна отвезла на извозчике брата во 2-й сухопутный госпиталь, а когда на следующий день пришла туда, ей сказали, что посетителей к больным не допускают и она может прийти к больному в воскресенье. Где лежит брат и какая у него болезнь - она ничего не узнала. Попыталась она опять спросить студентов, но те сказали, что в госпитале так много больных, что об ее брате ровно ничего не могут узнать, а только могут посоветовать ей сходить к такому-то доктору, который живет в таком-то месте при госпитале, и выпросить у него дозволение навещать больного ежедневно. Но и этого доктора она не могла дождаться.

Она возвращалась домой уже вечером. Ее очень беспокоила болезнь брата; к тому же Горшковы говорили, что в клинику отдают самых безнадежных больных, которых там и живых режут без церемонии… Жизнь казалась ей так пуста и тяжела, что она готова была кинуться в реку. Она была слаба и едва переступала ногами. Вечером она захворала, стала бредить и наделала много хлопот Горшковым, которые утром отправили и ее во 2-й сухопутный госпиталь.

Игнатий Прокофьич усердно работал на литейном заводе и домой приходил только спать. Уставши на работе и ослабевши от огня, он даже не заходил и в кабак, а ложился спать, чтобы завтра встать раньше. Поэтому он и не заходил в квартиру Горшковых, с которыми был давно знаком; кроме того, ему не хотелось, чтобы про него думали, что он ухаживает за их жиличкою. Но ему все-таки было интересно знать, как поживает Пелагея Прохоровна, довольна ли она и ее брат работой, и он хотел сходить к ним в воскресенье. Игнатий Прокофьич даже завидовал тому, что Пелагея Прохоровна живет в отдельной комнате, а не так, как он живет, с пятнадцатью рабочими. Ему такая жизнь с людьми не совсем нравилась, и он жил в артели из экономии. Рабочие, как в этом, так и в других домах, жили или семейно, или в артели. Семейный рабочий обыкновенно снимал квартиру - комнату с кухней, потом комнату разгораживал и отдавал под постой - или своим родным, или хорошему товарищу. Но Петрову казалось, что жизнь семейного человека тогда только хороша, когда муж и жена любят друг друга и между ними нет третьего лица. Только это убыточно, потому что за такую маленькую квартиру надо заплатить не менее восьми-десяти рублей в месяц, да дров нужно прикупить рубля на три зимой. Но и при жизни в семействах, как поселилась Пелагея Прохоровна с братом, все-таки и мужу, и жене хорошо до тех пор, пока не появятся дети, которые и время отнимают у жены, и соседям мешают. Жить семейно было хорошо еще тем, что там можно было по средствам сварить щи, кашу и т. п.; а в артели готовят кушанья сообща, или артель платит за стол по три рубля с полтиною в месяц с рыла, и поэтому никогда не бывает довольна ни комнатою, которая плохо отапливается, никогда не проветривается, ни пищей, которая редко заключает в себе мясо и большею частию состоит из прокислой капусты, снетков и дрянной жареной рыбы-салакушки. Вот и на этой квартире у них была стряпуха, называемая маткою, но она, несмотря на то, что товарищи платили исправно деньги, постоянно готовила невкусный обед и ужин, и почти каждый рабочий говорил, что он не наедается, а некоторые так предпочитали закусить яичком или тешкой в питейном заведении.

На основании того заключения, что жить в комнате все-таки лучше, чем в артели, Игнатий Прокофьич, получивший в субботу расчет, решил нанять себе комнатку в том же доме. Но комнат пустых не оказалось, кроме как у Устиньи Николаевны. Он не осуждал Устинью Николаевну за пьянство; он знал, что она ни трезвая, ни пьяная - и даже при безденежье - не предавалась разврату, а ограничивалась только тем, что подлаживалась к мужчине, выпивала нужное количество водки и потом убегала, оставив мужчину ни при чем; но ему казалось, что она могла бы воздержаться от пьянства, что он ей постоянно и советовал и за что она его очень не любила. Поэтому Игнатий Прокофьич решил поискать квартиру в другом доме и пошел прямо в харчевню к Сидору Данилычу.

При расчете, то есть при получении денег за работу за месяц, одну и две недели, смотря по тому, где и как платили, рабочие и мастера различных фабрик и заводов шли к Сидору Данилычу, которому они были должны и у которого частенько ели и пили в долг до расчета; а так как получка производилась по субботам, то Сидор Данилыч в этот день, до двух часов пополудни, сидел сам в харчевне, а вечером сидел в трактире. Мастеровые, при получении денег, обыкновенно шли в харчевню, мастера - в трактир. Как те, так и другие водили компанию только между своею братьею. Но надо заметить, что Сидора Данилыча посещали не все мастера и рабочие, живущие и работающие на заводах и фабриках на Петербургской и Выборгской сторонах; тут было меньшинство; постоянных посетителей у Сидора Данилыча было человек полтораста, не больше; другие рабочие посещали другие харчевни. И теперь, когда в харчевню пришел Игнатий Прокофьич, в ней было не более двадцати пяти человек.

Сидор Данилыч был одет по-праздничному: в жилетке, в черном галстуке на шее и в сюртуке; волоса у него были гладко причесаны, и он был очень вежлив и ласков. Рабочие, празднующие в этой и других комнатах, были из двух фабрик и трех заводов, а как в этой комнате нашлось восемь человек из того же завода, на котором работал и Петров, то они и пригласили его к себе.

Пьяных еще не было, потому что многим рабочим нужно было сегодня уплатить сколько-нибудь долгов, дать денег на хозяйство и потом выпариться в бане.

- Совсем, братец ты мой, спутался, - говорил один рабочий из сидящих за одним столом с Петровым. - Теперь вот я получил тридцать восемь рублей, а осталось только семь. А почему? Вот теперь с меня сходит в год с семейством семьдесят пять рублей. За два года я был много должен, потому такой работы, как теперь, не имел. Ну, вот и стали взыскивать - подай да и только; коли, говорят, не отдашь, в полицию посадим. Теперь уж все заплатил долги-то, а тут опять за этот год плати! Просто беда!

- Што у тебя, много там земли-то?

- Какое много!.. Думаю вот в мещане записаться, так хлопотать некогда, и не знаю, куда лучше. И земли опять жалко.

- Што и с землей, если она не приносит пользы. А вот у меня и земли нет, а все из долгов выбиться не могу с тех пор, как от Шагинского завода отстал. Там меньше здешнего платили, а жил-то я ровно спокойнее, потому везде в долг верили. А как от завода-то я отстал, - и оказалось, што лавошнику должен пять рублей да в кабак одиннадцать, а тут переезд. Ну, они взяли да и представили в полицию; меня посадили, жена иконы и разное имущество заложила. Пришлось потом выкупать.

- И все это водка, - заметил рабочий.

- Трудно, братец ты мой, отстать от нее. Уж я сколько давал зароков не пить. И скажу вам, эти зароки никогда не нужно класть, потому - не пьешь, крепишься долго, а потом точно прорвет: выпьем осьмушку, да подвернулись приятели - и пошла круговая… А кабатчик рад, сам сует.

- Это так. И народ у нас тоже всякий. Вот я за Московской заставой работал, так по три рубля в сутки получал. Уж, кажется, чего лучше. А как получишь денежки за месяц - и пошел! Месяц-то работаешь-работаешь, хуже лошади, не доешь и не допьешь, а тут как получишь - и прихоти явятся, и деньги девать не знаешь куда. Надо бы с долгами расплатиться, напредки оставить, а товарищи говорят: полно-ко печалиться; отличись чем-нибудь, покажи, что ты не нюня какая-нибудь, да так, братцы вы мои, раздосадят, что и пойдешь качать, да и прокачаешь всё!

- То-то, што как деньги-то получаешь через полмесяца али позже и рассчитываешь вперед, что-де я получу и могу брать в долг; а потом и окажется, что или тебя обсчитают или ты лишка в долг переберешь.

- Оно бы, пожалуй, лучше, если бы деньги давали за каждые сутки!

- Это верно. Потому тогда бы сперва купил что требуется, а потом уже и гулять. А то как получишь много денег, и удержать себя не можешь. Гордость какая-то явится, важность. От других отстать неохота.

Из другой комнаты вышел Потемкин.

- Честной компании! - сказал Потемкин и поздоровался со всеми.

- Что ты мало сидел?

- Некогда!

- К полковнице идешь?

- Надо. Письмо по городской почте получил - зовет!

- А! Значит, стосковалась твоя с и м п а т и я.

- Надо полагать, што так. Прощайте, братцы.

И Потемкин ушел. Рабочие стали хохотать над ним и его симпатией, то есть любовницей.

- И удивительное это дело, братцы! Неужели это правда?

- Что он с полковницей-то? Тут, брат, - не разбери ты их господи! Вишь, дела-то какие. Года четыре тому назад я с Потемкиным работал вместе за Московской заставой. Он тогда получал в месяц, как и я, около сорока двух-пяти рублей. Такого говоруна и знающего, как он, у нас, правду сказать, не было. Это по-французски, по немецки, по-чухонски - на всё мастер был наш Захар. Ну, и франт он был тоже хоть куда. Это в праздник оденется, шляпу наденет, пальто и идет с тросточкой - хоть куды помещик. Нам было и смешно, глядя на него, и приятно, что наша братья, мастеровые, могут щегольнуть не хуже какого-нибудь дворянчика. Ну, и собой он был красавец, а поэтому и любил ухаживать за барышнями, и ему всегда удавалось. Только вот раз он таким манером одевши гулял на Екатерингофе и познакомился там с полковницей. Ну, и после хвастается, что в него влюбилась по уши какая-то барыня, и барыня молодая, только не совсем красивая. "Мне, говорит, от ее любви не будет тепло, а вот, говорит, я у нее попробую попросить денег…" Дня через два он опять говорит: "Эта барыня, говорит, следит за мной; вчера, говорит, к себе зазвала. Я, говорит, стал отказываться, она пристает. Ну, пошел. Квартира, говорит, хорошая. Ну, тары да бары - и до прочего дошло". И денег ему дала. Вот наш Потемкин и загулял, и в кабаки в наши нейдет: днем сидит в трактире, а вечером к ней. На работу и глядеть не хочет и нашего брата кинул.

- Неужели она не могла с господами знаться?

- То-то, вишь ты, ей Потемка первый подвернулся. А парень был красивый. И теперь он красавец, как не попьет дня три да в бане смоет сажу. Ну, вот полковница и стала уговаривать его жить с ней, а Потемка этого не хотел. Как ни хорошо у барыни, а все-таки скучно, хочется погулять в компании. Пожил он с ней недельки две, да и стал исчезать. Она видит, что как волка ни ублажай - он все в лес смотрит, поняла, значит, что ошиблась, и перестала ему давать денег. Придет он к ней; посидит, она угостит его, уложит спать, опохмелит, а денег не даст. Потом и говорит: я, говорит, не люблю, что ты деньги берешь не на добро, а на безобразие, даже лучше, говорит, будет, если ты ходить перестанешь. Он так и сяк; станет у нее денег просить, - не дает. Он стал укорять ее, что она его совсем испортила, что он отвык от работы. Дала она ему рублей пять, он прокутил их, заложил и платье - и опять к ней за деньгами. Не дает. Видит Потемка, что дело дрянь, товарищи смеются, дразнят его полковницей, в кабаках водки не дают в долг. Вот он и перешел сюда, на Петербургскую. И что заработает - всё пропьет. Бывает, что и рубашки на нем нет.

Между тем посетителей в харчевне прибывало больше и больше. Больше и больше выпивалось пива и водки; за столами сидело уже порядочное число выпивших. Все говорили, немногие пели:


Голова болит,

Ай люли! (два раза) Ай да худо можется Да нездоровится. Нездоровится, Гулять хочется,

Ай люли! (два раза)


Харчевня ожила. Все, казалось, были веселы; но всех веселее был Сидор Данилыч, сам подносящий, по требованиям, склянки. Рабочие, казалось, не знали счету деньгам, требовали то того, то другого, но до еды не дотроги вались. Водка и пиво уже начинали производить свое действие. Некоторые острили над Сидором Данилычем.

Большинство рабочих уже давно работало в Петербурге и поэтому отличалось от рабочих провинции особенным складом речи и живостью соображения. Они отвечали не задумавшись, хотя бы ответ и выходил неподходящий; в их разговорах слышалась непременно какая-нибудь острота, хотя и пустая, могущая показаться образованному наблюдателю глупою, но нравящаяся тем, к кому она обращается, и вызывающая их хохот.

Стало уже темнеть, а Петров все сидел. Ему весело было сидеть, потому что такого веселья, какое было здесь, в его квартире не было, да там едва ли даже кто был дома.

Вон за одним столом сидят шестеро. В числе их один в полушубке. Это рослый, здоровый, краснощекий и молодой мужчина. Он извозчик, возящий с мостовых сор и снег зимой, и познакомился с рабочими сегодня, потому что занял их смешными рассказами.

- А это ящо што… А вот как меня жена выстегала! - говорил он. Все хохочут.

- Как тебя жена могла выстегать?

- Могла, да и все тут. Да так, братцы вы мои, што вперед в баню не захошь! больно сладко…

Рабочие хохочут до слез и заставляют повторить, что он чувствовал во время секуции, острят и хохочут.

- Да за что же это она тебя угостила?

- Именно угостила. Видишь, какое дело-то: пьянствовал я две недели, она возьми да к старшине, а тот и задал мне порку… Славную задал…

Опять хохочут.

- Што ж ты с женою сделал?

- Чего сделаешь? Поглядел на нее сыскоса и сказал: покорно благодарим, Дарья Ивановна!

- Молодая она?

- Моложе меня… Ну, а потом взял да и уехал в Питер с обеими лошадьми.

- Хороши, стало быть, бабы.

- Дьявольское отродье… От них надо завсягды обороняться. Теперь я, если с возом еду да завижу бабу, в сторону поворачиваю.

- Боишься, штобы не выстегала!

- Заметил: непременно несчастие будет!

Но извозчик стал заговариваться, и от него скоро отстали.

К столу, за которым сидел Петров, подошел десятник, мастер, выбранный рабочими и утвержденный главными мастерами для наблюдения за порядком и рабочими и получающий за это по два рубля в рабочий день. Некоторые встали и поздоровались с ним. Петров сидел. Он не любил этого мастера. Десятник потребовал водки, стал угощать рабочих и рассказывал, как он поругался в трактире с главным мастером, Карлом Карлычем.

- Ну, от тебя этого не сбудется, потому что ты перед ним юлишь, как собака! - сказал Петров.

- Ах ты, калуской азиат! - сказал десятник.

- Я? Вот, может, ты калужский-то вор! Господа! Как он смеет так обзывать! Вы знаете, чем пахнет это слово?

Это название было, по понятиям рабочих, самое обидное. Поэтому товарищи Петрова вступились за него. Петров пересел к другому столу, начали пересаживаться и прочие.

- А! Вам Игнашко Петров лучше нравится… Погодите! - говорил десятник.

Трое остались с десятником.

- Сделай милость. Ишь разлакомился. У тебя, брат, шуба-то лисья, да душа-то крысья, а у меня шуба овечья, да душа человечья. Кто тебя спасает от Карла Карлыча? Кто за горном-то спит пьяный целый день… Сделай милость, брат! Мы допекем тебя.

- Полакомься!* Кто говорит Карлу Карлычу, што ты вышел в контору? _


* Это слово у петербургских рабочих означает все равно что - "возрадуйся". Оно употребляется как выражение обиды, оскорбления. (Прим. автора.)


- Что ты умеешь делать-то? Раз принялся на штуку колесо делать, цельный день возился и испортил, а Петров-то по шести колес в сутки делает. Полакомишься, брат, теперь! - кричали рабочие со всех сторон.

Десятник увидал, что дело плохо, и ушел. Рабочие стали ругать десятника и тех, которые сидели с ним; за этих пристало несколько человек. Началась ссора, от которой Игнатий Прокофьич ушел. Он зашел в кабак к Григорию Чубаркову, называемому попросту Гришкой.

В кабаке тоже было немало народу. Извозчик, рассказывавший в харчевне о том, как его выдрали из-за жены, был уже здесь и сидел у дверей пьяный, без шапки и полушубка, в вязаной рубашке, - и ругал своего хозяина за то, что тот взял у него на хранение тридцать рублей денег и не показывает глаз двои сутки.

- Где ж у те полушубок-то и шапка?

- На фатере оставил. Не дали товарищи, - пропьешь, говорят. Гриша! А Гриша! Дай косушечку. Поверь: тридцать рублей у Кондратья лежат.

- Поворожи! - сказал Чубарков.

- Нешто я не волх?.. Да я, братец, по-чухонски умею!

- Ишь ты какой ученый.

- То-то и есть. Да я хошь сейчас водки достану. Пойду к кабаку и скажусь, что я дворник.

- Ну? - хохотала публика.

- Скажу какому-нибудь судорабочему: зачем тут ходишь - нельзя!.. Гриша! Дай… рубашку возьми… сапоги.

- Ну, брат, ты помешался. Плохо, видно, тебя жена стегала. Ведь уж ты и так едва сидишь. Иди домой.

- Не пойду. Блазнит.

Вошел Горшков с узлом. По лицу его заметно было, что он пришел из бани. Выпивши водки, он направился домой. Петров пошел за ним.

- А я, брат Игнатий Прокофьич, давно хотел поблагодарить тебя, да все как-то не подходило случая. Уж и жильцов же ты нам поставил! Нарочно как будто привел больных. Свезли в клинику. Вот теперь девчонка у Софьи захворала. Это от них. Нехорошо, братец! - проговорил обидчиво Данило Сазоныч.

Петров побледнел. Он расспросил подробно и высказал сожаление о том, что ничего не знал раньше.

- Я-то ничего, а вот Лизка с Сонькой сердятся… Я только боюсь, не прилипчивая ли болезнь-то у них! кабы бабы не захворали!..

Петров предложил Горшкову сходить завтра во 2-й сухопутный госпиталь и выразил желание водвориться к нему. Они пошли в квартиру Горшковых. Лизавета Федосеевна высказала, вместе с сестрой, свое неудовольствие Петрову насчет жилички.

- Вы меня давно знаете. С какой стати я стану делать вам назло? А вот вы меня к себе пустите, вместо них.

- Да я не знаю… Я деньги с нее уже получила… Неловко, - сказала Лизавета Федосеевна.

- Я ей возвращу деньги.

Лизавета Федосеевна подозрительно посмотрела на Петрова и ничего не сказала.

- Ну, да ладно, переходи… Ставь, баба, самовар, а завтра мы проведаем их. Что, ты давно с ней, видно, знаком-то?

- Да так, месяца с три.

- Ишь ты, шуба овечья - душа человечья!

- Да ты, Данило Сазоныч, не думай чего-нибудь: я с ней и разговаривал-то, кажется, всего раза четыре.

- Што про это говорить!

И Данило Сазоныч завел разговор о Потемкине, который говорил ему, что переходит опять за Московскую заставу.


Загрузка...